Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Эрих Мария Ремарк - Возлюби ближнего своего [1941]
Язык оригинала: DEU
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, Классика, О войне, О любви, Роман

Аннотация. «Возлюби ближнего своего» (1940) - это роман о немецких эмигрантах, вынужденных скитаться по предвоенной Европе. Они скрываются, голодают, тайком пересекают границы, многие их родные и близкие в концлагерях. Потеряв родину и привычный уклад жизни, подвергаясь смертельной опасности, герои Ремарка все же находят в себе силы для сострадания и любви.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 

— О, боже ты мой! Вы говорите это так просто… А я… Если бы я могла выходить на улицу! Она снова упала на подушки. Рут встала. Она видела серые вздрагивающие плечи, видела нищенскую кровать в пыльном послеполуденном свете, солнечную холодную улицу за окном, дома с маленькими железными балкончиками, огромную светящуюся бутылку, висевшую высоко над крышами, — рекламу аперитива «Дюбонне», которая бессмысленно светилась, хотя было еще светло, и ей на мгновение показалось, будто все это находится где-то очень далеко, чуть ли не на другой планете. Женщина перестала плакать. Потом медленно приподнялась. — Вы еще здесь? — спросила она. — Да. — Я очень нервная и истеричная. И порой нервные припадки продолжаются целый день. Не сердитесь на меня, пожалуйста. — Я и не думала сердиться. Просто мысли мои витали где-то в небесах, вот и все. Рут снова присела рядом с кроватью. Она разложила перед собой образец джемпера и принялась за работу. Она не смотрела на больную, так как ей было тяжело видеть ее растерянное лицо. Девушке казалось, что, находясь рядом с больной, она просто хвалится своим здоровьем. — Вы неправильно держите спицы, — сказала женщина через некоторое время. — Так вы будете вязать гораздо медленнее. Спицы нужно держать вот так. Она взяла спицы и показала Рут, как их нужно держать. Потом взяла уже связанную часть и внимательно посмотрела на нее. — Вот здесь не хватает одной петли, — сказала она. — Тут нужно снова распустить. Вот посмотрите. Рут подняла глаза. Больная с улыбкой смотрела на нее, Лицо ее стало внимательным, сосредоточенным, целиком погруженным в работу. От прежнего выражения не осталось и следа. Бледные руки двигались легко и быстро. — Вот так, — наконец сказала она. — А теперь попробуйте еще раз. Брозе вернулся домой вечером. В комнате было темно. В окно глядело только вечернее небо и отливающая красным блеском огромная бутылка «Дюбонне». — Люси? — спросил он в темноту. Женщина на кровати шевельнулась, и Брозе увидел ее лицо. В отблеске световой рекламы казалось, что оно было окрашено нежным румянцем, словно случилось чудо и больная внезапно выздоровела. — Ты спала? — спросил он. — Нет, просто лежала. — Фрейлейн Голланд давно ушла? — Нет, всего несколько минут тому назад. — Люси… — Он осторожно присел на край кровати. — Мой дорогой! — Она погладила его по руке. — Что-нибудь нашел? — Пока нет. Но я обязательно найду. Некоторое время женщина лежала молча. — Я для тебя большая обуза, Отто, — сказала она затем. — Как ты можешь так говорить, Люси! Что бы я делал, если бы не было тебя. — Был бы абсолютно свободен. Мог бы делать все, что захотел бы. Мог бы вернуться в Германию и работать. — Вот как? — Да, — продолжала она. — Разведись со мной. Там, в Германии, тебе это поставят в заслугу. — Ариец, который вспомнил о чистоте своей крови и развелся с еврейкой, так что ли? — спросил Брозе. — Да. Они наверняка говорят что-нибудь в таком духе. Они же лично ничего не имеют против тебя, Отто. — Ничего. Зато я имею кое-что против них. Брозе прислонил голову к спинке кровати. Он вспомнил о том, как к нему в чертежное бюро пришел его шеф и долго распространялся насчет того, что он, Брозе, прилежный работник, но что времена настали тяжелые и ему будет жалко, если Брозе придется уволить, поскольку жена у него — еврейка. После этих слов Брозе взял шляпу и ушел. Через восемь дней он в кровь разбил нос швейцару из своего дома, который был одновременно и дворником квартала, и шпиком, за то, что тот обозвал его жену вонючей жидовкой. К счастью, адвокат Брозе смог доказать, что швейцар вел за кружкой пива речи, направленные против государства. После этого швейцар исчез из их дома. Но и жена Брозе не решалась больше показываться на улице — не хотела, чтобы ее задевали сопляки в униформе. Брозе не смог найти себе работы. Тогда они уехали в Париж. В дороге жена заболела. Зеленое как яблоко небо за окном потеряло свои краски. Оно стало мутным и темным. — У тебя были боли, Люси? — спросил Брозе. — Не сильные. Я только страшно устала. Внутренне. Брозе погладил ее по голове. В свете рекламы «Дюбонне» волосы ее отливали медью. — Скоро ты снова сможешь встать. Женщина медленно повернула голову под его рукой. — Что бы это могло быть, Отто? Со мной никогда не случалось ничего подобного. И это тянется уже месяцы… — Что-нибудь. Но ничего опасного. С женщинами такое часто случается. — Порой мне кажется, что я уже больше никогда не поправлюсь, — с внезапной грустью сказала женщина. — Наверняка поправишься. И даже очень скоро. Главное — не терять мужества. За окном на крыши спускался вечер. Брозе сидел тихо, все еще прислонившись головой к спинке кровати. Лицо его, до этого озабоченное и боязливое, стало сейчас, в последних рассеянных лучах света, ясным и спокойным. — Если бы мне только не быть для тебя обузой, Отто. — Я люблю тебя, Люси, — прошептал Брозе. — Больную жену нельзя любить. — Больную жену любят в два раза больше. Тогда она одновременно и жена, и ребенок. — Это верно. — Голос женщины стал едва слышным. — Но я-то ни то, и ни другое. Меня даже нельзя назвать женой. Ведь ты от меня ничего не получаешь. Я для тебя только обуза, больше ничего. — У меня есть твои волосы, — прошептал Брозе. — Твои чудесные волосы! — Он нагнулся и поцеловал ее в волосы. — У меня есть твои глаза! — Он поцеловал ее в глаза. — Твои руки. — Он поцеловал ее руки. — И у меня есть ты. Твоя любовь. Или ты меня больше не любишь? — Его лицо склонилось к ее лицу. Совсем близко. — Ты меня больше не любишь? — спросил он еще раз. — Отто, — едва слышно пробормотала она и положила руку между его и своей грудью. — Ты меня больше не любишь? — тихо повторял он. — Скажи! Я понимаю: трудно любить таких бестолковых людей, как я. Они ничего не могут заработать. Ну, скажи же, моя любимая и единственная, — с упреком произнес он, глядя на ее ввалившиеся щеки. Из глаз Люси внезапно брызнули слезы облегчения, а голос стал мягким и юным. — Значит, ты меня еще действительно любишь, Отто? — спросила она и улыбнулась улыбкой, которая перевернула ему душу. — Неужели мне нужно тебе каждый вечер повторять это? Я так люблю тебя, что даже ревную тебя к кровати, на которой ты лежишь. Ты должна лежать во мне, в моем сердце, в моей крови! Он улыбнулся так, чтобы она могла заметить его улыбку, и снова склонился к ней. Он действительно любил ее, она была единственным близким ему человеком, и тем не менее он часто испытывал необъяснимое отвращение, когда ему приходилось ее целовать. Он ненавидел себя за это, он знал, чем именно она больна, и его здоровый организм оказывался сильнее его. Но сейчас, в холодном свете рекламы аперитива, вечер этот показался ему таким же, какие бывали у них несколько лет назад. Вечер по ту сторону мрачной силы болезни. Он был теплым утешающим отблеском, как и тот свет над крышами напротив. — Люси! — снова прошептал он. Она приложила свои влажные губы к его губам и тихо продолжала лежать, на мгновение забыв о своем измученном теле, в котором бесшумно, словно призраки, разрастались щупальца рака. Керн и Рут медленно брели по Елисейским полям. Наступил вечер. Зажглись огни витрин, кафе были переполнены, горели световые рекламы, а на фоне ясного, даже по ночам серебристого воздуха Парижа, словно врата на небеса, возвышалась темная громада Триумфальной арки. — Взгляни-ка туда, направо! — сказал Керн. — Вазер и Розенфельд. Перед огромными витринами компании «Дженерал Моторс» стояли двое молодых бедно одетых людей. Оба были без пальто, только в лоснящихся старых костюмах. Они так оживленно спорили друг с другом, что довольно долго не замечали Керна и Рут, остановивших рядом с ними. Оба жили в отеле «Верден». Коммунист Вазер был техником, Розенфельд — сыном банкира из Франкфурта. Семья Розенфельда жила на третьем этаже. Оба были автофанатиками, и у обоих почти никогда не было денег. — Розенфельд, — умоляющим тоном говорил Вазер, — будьте объективным хоть на минутку. Согласен, для пожилых людей «кадиллак» хорош. Ну, а чем вам понравился шестнадцатицилиндровый? Он сосет бензин, как корова воду, а ходит не быстрее. Розенфельд покачал головой. Словно завороженный, он уставился на освещенную дневным светом витрину, где был выставлен огромный черный «кадиллак», вращающийся на диске, ввинченном в пол. — Ну и пусть пожирает бензин! — взволнованно ответил он. — Пусть пожирает даже бочками! Ведь дело не в этом! Вы только взгляните, какие там удобства внутри! Кроме того, надежен и прочен, как танк. — Розенфельд, это аргументы для страхования жизни, а не для машины! — Вазер показал на соседнюю витрину, принадлежавшую военному представительству. — Вы только взгляните! Вот это класс! Только четыре цилиндра! Нервная низенькая бестия, но, когда сядешь за руль, она — как пантера. Сможет даже пробить стену дома, если вы захотите! — Я не собираюсь пробивать стены. Я просто хочу съездить на коктейль в «Риц», — непоколебимо заявил Розенфельд. Но Вазер не обратил внимания на его слова. — Какие линии! — продолжал восторгаться он. — Какая низкая посадка! Как стрела! Как молния!.. Восьмицилиндровый мне кажется слишком громоздким. А эта машина — просто мечта! Какая скорость! Розенфельд разразился оскорбительным хохотом. — А как же вы поместитесь в этот детский гробик, Вазер? Ведь эта машина — для лилипутов. Вы только представьте себе: рядом с вами — красивая женщина в длинном вечернем платье, возможно, даже из парчи, обшитом золотом, или в платье с блестками и с дорогим мехом. Вы выходите из «Максима», стоит декабрь, на улице снег, грязь, а у вас — этот ходячий радиоприемник! Вы что, хотите оказаться посмешищем? Вазер покраснел. — Все это — мысли капиталиста, Розенфельд! Умоляю вас, мечтайте уж тогда не о машине, а о паровозе! И что вам могло понравиться в этом мамонте? Это — машина для коммерции советников. А вы ведь еще молодой человек. И если вы уж хотите обязательно иметь что-то громоздкое, то возьмите «деланей»; он красив и легко берет сто шестьдесят километров. — «Деланей»? — Розенфельд презрительно засопел. — Свечи заливает каждую минуту… Вы это имели в виду? — Ничего подобного не будет, если вы будете правильно ездить. Ягуар! Снаряд! Пьянит от одного лишь звука мотора! Ну, а если вы хотите вообще что-нибудь сказочное, то возьмите новый «супертальбо»! Сто восемьдесят километров! Играючи! И тогда у вас действительно будет машина! Розенфельд завизжал от возмущения. — «Тальбо»! Да, тогда у меня действительно будет машина!.. Такую я не возьму даже в подарок. Она так сложна, что сразу же сварится в уличном котле… Нет, Вазер, я верен «кадиллаку». — Он снова повернулся к витрине «Дженерал Моторс». — Вы только посмотрите, какое качество! Пять лет не нужно будет поднимать капота. Комфорт, дорогой Вазер, он только у американцев. Мотор покорный и бесшумный. Вы его вообще не замечаете! — Но, послушайте! — вскипел Вазер. — Я как раз и хочу слышать шум мотора! Это же музыка, когда идет такая махина! — В таком случае купите себе трактор! Он создаст вам еще больше грохоту! Вазер уставился на Розенфельда. — Послушайте, — сказал он тихо, но с трудом сдерживая себя, — я предлагаю вам компромисс. Возьмите «мерседес-компрессор»! Тяжелый и породистый! Согласны? Розенфельд высокомерно махнул рукой. — Не для меня! И не стоит стараться. «Кадиллак» или вообще ничего! — И он снова вперил взгляд в огромную элегантную машину, которая стояла на вращающемся диске и отливала черным блеском. Вазер в отчаянии оглянулся и увидел Керна и Рут. — Послушайте, Керн, обратился он к юноше, — если бы вам пришлось выбирать между «кадиллаком» и новым «тальбо», то что бы вы взяли? Наверняка «тальбо», не правда ли? Розенфельд обернулся. — Конечно, «кадиллак», в этом нет сомнения! Керн усмехнулся. — Я бы удовольствовался и маленьким «ситроеном». — «Ситроеном»? — Оба автоэнтузиаста взглянули на него, как на паршивую овцу… — Или велосипедом, — добавил Керн. Оба специалиста обменялись быстрым взглядом. — Ах, вот оно что! — наконец произнес Розенфельд, совершенно остыв. — Вы не разбираетесь в машинах, не так ли? — Наверное, и в автоспорте — тоже? — добавил Вазер с неповторимым презрением. — Разумеется, существуют даже такие люди, которые коллекционируют марки! — Вы попали в самую точку, — с улыбкой поддержал его Керн. — Я как раз этим и занимаюсь. Особенно негашеными… — В таком случае просим нас извинить! — Розенфельд поднял воротник пиджака. — Пойдемте, Вазер, взглянем еще да новые модели «альфа-ромео» и «испано» на той стороне. И оба, примиренные невежеством Керна, удалились в своих лоснящихся костюмах, чтобы поспорить о достоинствах гоночных автомобилей. У них было время — не имея денег, они могли не торопиться к ужину. Керн с довольным видом посмотрел им вслед. — Человек — это чудо, Рут! Правда? Девушка рассмеялась. Керн никак не мог найти работу. Он везде предлагал свои услуги, но нигде не мог устроиться даже за двадцать франков в день. Деньги, которые у них были, через две недели кончились. Рут удалось получить маленькую поддержку от еврейского комитета помощи, а Керну — от смешанного еврейско-христианского. В неделю они набирали около пятидесяти франков. Керн переговорил с хозяйкой отеля и выторговал за эту сумму, кроме комнат, право получать по утрам немного кофе с хлебом. Он продал свое пальто, чемодан и все вещи, оставшиеся от Поцлоха. После этого они взялись за вещи Рут — кольцо ее матери, платья и тоненький золотой браслет. Они не очень горевали, что им пришлось расстаться с этими вещами. Они жили в Париже, и этого им было достаточно. Они надеялись на завтрашний день и чувствовали себя в безопасности. В городе, который в течение целого столетия впитывал в себя эмигрантов, господствовал дух терпимости. В нем можно было умереть с голода, но людей там преследовали только по мере необходимости. В один из воскресных дней, после обеда, когда вход в Лувр был свободным, Марилл пригласил их отправиться туда. — Зимой, чтобы убить время, вам обязательно нужно ходить куда-нибудь, — сказал он. — Голод, пристанище и время — постоянные проблемы эмигрантов, и они ничего не могут с ними поделать, потому что не имеют возможности работать. Голод и забота о ночлеге — это два смертельных врага, но с ними еще можно бороться, а время, уйма пустого бесполезного времени — это враг, который крадется тайком и пожирает их энергию. Ожидание утомляет, призрачный страх парализует волю. И если двое первых нападают на эмигрантов открыто, и они должны обороняться или погибнуть, то время подкрадывается незаметно и разрушает душу. Вы еще молоды, не просиживайте свое время в кафе, не жалуйтесь на трудности, будьте всегда бодрыми. И если порой вам будет тяжело, идите в большие парижские залы ожидания — в Лувр. Зимой он отапливается. Лучше изливать свою печаль перед картинами Делакруа, Рембрандта или Ван Гога, чем перед рюмкой водки или в окружении бессильной жалости и злости. Это говорю вам я, Марилл, который предпочитает сидеть перед рюмкой водки. Иначе я бы и не стал держать эту назидательную речь. И они бродили по большой сокровищнице Лувра мимо столетий: мимо каменных королей Египта, богов Греции, императоров Рима, мимо вавилонских алтарей, персидских ковров и фламандских гобеленов, мимо картин великих мастеров — Рембрандта, Гойи, Греко, Леонардо, Дюрера. Бродили по бесконечным залам и коридорам, пока не добрались наконец до залов с картинами экспрессионистов. Они уселись на один из диванов, стоявших посреди зала. На стенах блестели красками ландшафты Сезанна и Ван Гога, танцовщицы Дега, выполненные пастелью женские головки Ренуара и красочные сценки Мане. В зале было тихо, кроме них, там никого не было, и постепенно Керну и Рут стало казаться, будто они сидят в заколдованной башне, а картины — это окна в далекие миры, в сады благородных радостей жизни, в миры больших чувств, великих грез и полного душевного покоя, который живет по другую сторону произвола, страха и бесправия. — Все они тоже были эмигрантами, — сказал Марилл. — Да, да, эмигрантами! Их гнали, высылали, изгоняли. Они часто голодали и оставались без крова. Многих из них современники игнорировали, многих оскорбляли, жили они в нищете и в нищете умирали, но взгляните, что они создали! Сокровища! Мировые шедевры! Это я и хотел вам показать. Он снял очки и старательно их протер. — Что оставляет самое большое впечатление на этих картинах? — спросил он у Рут. — Мир, — не задумываясь, ответила девушка. — Мир… Я думал, вы скажете: красота. Но вы тоже правы: мир сегодня — это красота. Особенно для нас. Ну, а ваше впечатление, Керн? — Не знаю, — ответил тот. — Но мне почему-то хочется взять что-нибудь отсюда с собой и продать, чтобы мы могли жить. — Вы — идеалист, — ответил Марилл. Керн недоверчиво взглянул на него. — Я говорю это серьезно, — добавил Марилл. — Я знаю, что говорю глупости, но сейчас — зима, а я бы смог тогда купить пальто для Рут. Керн и сам себе казался глупым, но он действительно сейчас не мог думать ни о чем другом. Все время он думал только об этом. К своему удивлению, он неожиданно почувствовал в своей ладони руку Рут. Она посмотрела на него восхищенными глазами и тесно прижалась к нему. Марилл снова надел очки и огляделся. — Человек велик в своих крайностях, — изрек он. — В искусстве, любви, глупости, ненависти, эгоизме и даже самопожертвовании. Но миру чаще всего не хватает золотой середины. Керн и Рут поужинали. Их ужин состоял из какао и хлеба и уже неделю был их единственной едой, не считая чашки кофе и двух бриошей по утрам, которые Керну удалось выторговать у хозяйки, включив этот завтрак в стоимость комнат. — Сегодня хлеб пахнет бифштексом, — заметил Керн. — Хорошим сочным бифштексом с жареным луком. — А мне показалось, что он пахнет курой, — ответила Рут. — Молодой жареной курочкой со свежим зеленым салатом. — Все может быть… Возможно, с твоей стороны он и пахнет курочкой. Дай-ка мне кусочек с той стороны. Мне очень хочется попробовать и жареную курочку. Рут отрезала ему от длинного французского хлебца толстый ломоть. — Вот тебе куриная ножка, — сказала она. — Или ты предпочитаешь грудку? Керн рассмеялся. — Эх, Рут, если бы не ты, я бы наверняка сейчас враждовал с богом. — А я бы валялась на кровати и выла… В дверь постучали. — Наверное, Брозе, — довольно мрачно предположил Керн. — И как раз в минуту нежных любовных излияний. — Войдите! — крикнула Рут. Дверь распахнулась. — Нет, этого не может быть! — воскликнул Керн. — Все это — только сон! — Он поднялся так осторожно, будто боялся спугнуть привидение. — Штайнер! — еле выговорил он. Привидение ухмыльнулось. — Штайнер! — вскричал Керн. — Владыка небес, ведь это — Штайнер! — Хорошая память — основа дружбы и гибель любви, — ответил Штайнер. — Простите меня, Рут, за то, что я вхожу с такой сентенцией, но внизу я только что повстречал своего знакомого Марилла. Так что этого не избежать. — Откуда ты приехал? — спросил Керн. — Прямо из Вены? — Угу. Только окружной дорогой, через Мюртен. — Что? — Керн отступил на шаг. — Через Мюртен? Рут рассмеялась. — Мюртен — место нашего позора, Штайнер. Я там заболела, а этого нарушителя границ поймала полиция. Бесславный город для нас, этот Мюртен. Штайнер ухмыльнулся. — Поэтому-то я и здесь! Я отомстил за вас, ребятки. — Он вытащил бумажник и вынул оттуда шестьдесят швейцарских франков. — Вот! Здесь четырнадцать долларов или приблизительно триста пятьдесят французских франков. Подарок Аммерса. Керн непонимающе посмотрел на него. — Аммерса? — переспросил он. — Триста пятьдесят франков? — Я объясню тебе все позже, мальчик. А пока спрячь их… — Ну, а теперь дайте мне на вас посмотреть! — Он внимательно разглядел обоих. — Щеки ввалились, чувствуется недостаток питания, на ужин — какао с водой, и никому ни слова, так? — До крайности еще не доходило, — ответил Керн. — А когда нам бывало совсем плохо, нас всегда приглашал Марилл. У этого человека словно шестое чувство… — Есть у него и седьмое. Картины. Разве он не водил вас в музей. Так с ним всегда расплачиваются за обед. — Да, мы видели Сезанна, Ван Гога, Мане, Ренуара и Дега, — ответила Рут. — Ага! Импрессионисты! Значит, он действительно кормил вас обедом. После ужина он тащит к Рембрандту, Гойе и Греко. Ну, а теперь, ребятки, одевайтесь, живо! Рестораны Парижа ярко освещены и ждут нас! — Мы как раз… — Это я уже вижу, — недовольно перебил Штайнер. — Немедленно одевайтесь! Я плаваю в деньгах. — Мы уже одеты… — Ах, вот оно что! Пальто уже успели продать какому-нибудь товарищу по вере, который наверняка вас облапошил. — Не облапошил… — сказала Рут. — Бесчестные евреи тоже существуют, девочка, — ответил Штайнер. — Каким бы святым мне ни казался сейчас ваш народ-мученик. Ну, пошли! — А теперь рассказывайте, как ваши дела? — спросил Штайнер после еды. — Мы словно в заколдованном кругу, — ответил Керн. — Париж — это не только город туалетной воды, мыла и духов; это также и город английских булавок, шнурков, пуговиц и, кажется, даже портретов святых. Торговля здесь полностью исключается. Я перепробовал тысячи вещей — мыл посуду, таскал корзины с овощами, переписывал адреса, торговал игрушками, но не разбогател на этом. Все это было работой по случаю. Рут две недели проработала уборщицей в одной фирме, а потом эта фирма вылетела в трубу, и ей вообще ничего не заплатили. За джемпер из кашмирской шерсти ей предложили такую сумму, которой ей как раз хватило, чтобы снова купить шерсть. Поэтому… — Керн расстегнул свою куртку. — Поэтому я одет, как богатый американец. В джемпере чувствуешь себя чудесно, если у тебя нет пальто. Она и тебе сможет связать джемпер, Штайнер… — У меня хватит шерсти еще на один, — подтвердила Рут. — Но только шерсть темная. Вы любите темный цвет, Штайнер? — Еще бы! Мы же живем в темноте. — Штайнер закурил сигарету. — Ладно, я подумаю… Вы заложили свои пальто или продали? — Сперва заложили, потом продали. — Так я и предполагал. Обычное явление. Вы уже были когда-нибудь в кафе «Морис»? — Нет, только в «Эльзасе». — Чудесно! Тогда пойдемте в «Морис». Там есть некто Дикман. Он знает обо всем. И о пальто — тоже. И о всемирной выставке, которая состоится в этом году. — О всемирной выставке? — Да, мальчик, — ответил Штайнер. — Ведь на выставке должна найтись работа. И документы там не будут спрашивать так строго. — Откровенно говоря, когда ты приехал в Париж, Штайнер? Ведь ты уже обо всем прекрасно информирован. — Четыре дня тому назад. А до этого был в Штрассбурге. Должен был закончить там кое-какие дела. А вас нашел через Классмана. Встретился с ним в префектуре. У меня есть паспорт, ребятки. И через несколько дней я перееду в отель «Интернасьональ». Мне нравится это название. Кафе «Морис» было похоже на кафе «Шперлер» в Вене и кафе «Грейф» в Швейцарии. Это была типичная биржа эмигрантов. Штайнер заказал кофе для Рут и Керна, а потом подошел к одному пожилому человеку. Некоторое время они разговаривали друг с другом. Потом человек внимательно посмотрел на Рут и Керна и ушел. — Это Дикман, — объяснил Штайнер. — Он знает обо всем. Всемирная выставка действительно будет, Керн. Сейчас уже строятся заграничные павильоны. Строительство оплачивают иностранные правительства. Частично они привозят своих рабочих, но для самых простых работ — земляных и так далее — они нанимают людей здесь. Вот тут-то для нас и откроются большие возможности. Так как деньги выплачиваются иностранным комитетом, французы мало беспокоятся о том, кто там работает. Завтра утром мы отправимся туда. Там уже работает кое-кто из эмигрантов. Мы дешевле французов, и в этом наше преимущество. Вернулся Дикман. На руке он нес два пальто. — Думаю, что они подойдут. — Примерь-ка! — сказал Штайнер Керну. — Сперва ты, а потом Рут. Сопротивление бесполезно. Пальто оказались впору. На женском пальто был даже маленький потертый меховой воротничок. Дикман слабо улыбнулся. — Выбрал на глаз, — сказал он. — Это лучшее, что ты можешь предложить из своего хлама, Генрих? — спросил Штайнер. Дикман взглянул на него немного обиженно. — Пальто хорошие. Конечно, не новые. Вот это, с меховым воротником, раньше носила графиня. Разумеется, из эмигрантов, — добавил он, заметив взгляд Штайнера. — Воротник енотовый, не то что там какой-нибудь кролик, Йозеф! — Хорошо. Мы их возьмем. Завтра я еще зайду, и мы поговорим. — Не обязательно. Ты можешь взять их и так… У нас же свои счеты. — Чепуха! — Нет, не чепуха. Возьми их и забудь об этом. Тогда я здорово сел в лужу, черт возьми! — Ну, а как вообще идут дела? — спросил Штайнер. Дикман пожал плечами. — На себя и детей хватает. Но противно жить в постоянных конвульсиях. Штайнер рассмеялся. — Только не становись сентиментальным, Генрих! Я — шулер, бродяга, я занимаюсь подделкой документов, за мной числится нанесение увечий, сопротивление государственной власти и еще всякая всячина — и тем не менее совесть моя чиста. Дикман кивнул. — Мой меньшой заболел. Грипп. Высокая температура. Но высокая температура для детей не опасна, правда? Он с надеждой посмотрел на Штайнера. Тот кивнул головой. — Малыши быстро встают на ноги, Генрих. Можешь не опасаться. — Сегодня я пойду домой немного раньше. Штайнер заказал себе порцию коньяку. — А тебе взять, мальчик? — спросил он у Керна. — Послушай, Штайнер… — начал Керн. Тот сразу же замахал рукой. — Не говори ничего. Это — рождественские подарки, и они мне ничего не стоят. Вы же сами видели… Порцию коньяку, Рут? Будете? — Да. — Новые пальто! В перспективе — работа! — Керн выпил коньяк. — Жизнь снова нам улыбается! — Не обманывайся! — усмехнулся Штайнер. — Позднее, когда ты вдосталь наработаешься, это время — время вынужденного безделья — будет казаться тебе самым чудесным временем в твоей жизни. И ты будешь рассказывать своим внукам удивительные истории, внукам, сидящим у дедушкиных ног. И история эти будут начинаться так: «давным-давно, когда дедушка жил в Париже…» Мимо них прошел Дикман. Он устало махнул им на прощание рукой и направился к выходу. — Занимал когда-то пост бургомистра, был социал-демократом. — Штайнер посмотрел ему вслед. — Имеет пятерых детей, а жена умерла. Чудесный нищий. С достоинством. И обо всем знает… Правда, немного сентиментален, как это часто бывает у социал-демократов. Поэтому и политики они плохие. Кафе стало заполняться посетителями. Появились люди, ночующие в кафе, чтобы занять угловые места на ночь. Штайнер выпил коньяк. — Здешний хозяин великолепен — пускает всех спать, кто подыщет себе место. Бесплатно. Или буквально за гроши. Если бы в Париже не было таких вот ночлежек, многим пришлось бы очень тяжело. Он поднялся. — Ну, пойдемте, ребятки! Они вышли из кафе. На улице было холодно и ветрено. Рут подняла енотовый воротник своего пальто и крепко прижала его руками. Потом с улыбкой посмотрела на Штайнера. Тот кивнул. — Тепло, малютка Рут? В мире ведь все зависит от капельки тепла. Он поманил старую цветочницу, которая брела мимо. Та сразу поспешила им навстречу мелкими шажками. — Фиалки, — прокаркала она. — Свежие фиалки с Ривьеры. — Какой город! Фиалки посреди улицы, в декабре! — Штайнер купил букетик и протянул его Рут. — Бесполезное фиолетовое счастье! Но душу согревает. — Он подмигнул Керну, — Еще один жизненный урок, как сказал бы Марилл. 9 Они сидели в столовой всемирной выставки. В этот день им выдали жалованье. Керн разложил тонкие бумажные деньги вокруг своей тарелки. — Двести семьдесят франков! — мечтательно произнес он. — И заработаны всего за неделю. Третий раз я уже получаю жалованье! Прямо сказка какая-то! Мгновение Марилл с улыбкой смотрел на него. Потом поднял рюмку и повернулся к Штайнеру. — Давайте выпьем по глотку дряни за эти бумажки, дорогой Губер! Удивительно, какая власть у них над человеком. Наши предки в древние века испытывали страх от грома и молнии, боялись тигров и землетрясений; средневековые отцы — вооруженных воинов, эпидемии и господа бога, а мы испытываем дрожь от печатной бумаги — будь то деньги или паспорт. Неандертальцев убивали дубинками, римлян — мечом, средневекового человека — чумой, а с нами можно расправиться с помощью жалкого клочка бумаги. — Но эти клочки бумаги могут также возвратить человека к жизни, — добавил Керн и посмотрел на банкноты французского банка, лежавшие вокруг его тарелки. Марилл покосился на Штайнера. — Что ты скажешь об этом ребенке? Растет, правда? — Еще бы! Прямо расцветает под суровыми ветрами чужбины. Теперь уже в состоянии убить одним языком. — Я знал его еще ребенком, — заметил Марилл. — Нежным и нуждающимся в утешении. Это было всего несколько месяцев назад. Штайнер рассмеялся. — Он живет в неустойчивом столетии, когда легко погибают, но и быстро растут. Марилл выпил глоток легкого красного вина. — Неустойчивое столетие! Людвиг Керн — молодой вандал времен Второго Великого переселения народов! — Сравнение неудачное, — заявил Керн. — Я — молодой полуеврей времен второго выхода из Египта! Марилл осуждающе взглянул на Штайнера. — Твой ученик, Губер, — сказал он. — Нет, афоризмам он научился от тебя, Марилл! Впрочем, надежный недельный заработок всегда делает человека остроумным. Да здравствует возвращение блудных сынов к жалованью! — Штайнер повернулся к Керну. — Спрячь деньги в карман, мальчик. Иначе они улетят. Деньги не любят света. — Я отдам их тебе, — ответил Керн. — Вот они и улетят. И все равно я тебе еще останусь должен. — Что-то непонятное ты говоришь, мальчик. Я еще не настолько богат, чтобы давать деньги в долг. Керн взглянул на него. Потом сунул деньги в карман. — До которого часа работают сегодня магазины? — спросил он. — А зачем это тебе? — Ведь сегодня канун Нового года. — До семи, Керн, — ответил Марилл. — Хотите купить водки на сегодняшний вечер? Тогда здесь, в столовой, это обойдется дешевле. Есть отличный ром с Мартиники. — Нет, речь идет не о водке… — А-а, понимаю! В последний день года вы, наверное, захотели вступить на тропу буржуазной сентиментальности, так ведь? — Приблизительно. — Керн поднялся. — Хочу сходить к Соломону Леви. Может быть, сегодня он тоже настроен сентиментально, и у него можно будет что-нибудь выторговать. — В наши времена вы ничего не выторгуете, — ответил Марилл. — Но все равно, валяйте, Керн, действуйте! Привычка — ничто, импульс — все! Только не забудьте: в восемь часов — ужин старых воинов эмиграции у «Матушки Марго». Соломон Леви был живым, вертлявым человечком с жидкой козлиной бородкой. Он хозяйничал в темном сводчатом помещении, заставленном часами, музыкальными инструментами, подержанными коврами, картинами, писанными маслом, домашней утварью, гипсовыми карликами и зверюшками из фарфора. В витрине была выставлена дешевая имитация: искусственный жемчуг, старые украшения в серебряной оправе, карманные часы и разнообразные старые медали. Леви сразу узнал Керна. В его памяти было записано все, словно в гроссбухе. И благодаря своей памяти он уже провернул ряд выгодных сделок. — Что у вас? — сразу же спросил он, готовый к бою. Он был уверен, что Керн опять собирается что-нибудь продать. — Вы пришли в плохое время. — Почему? Разве вы уже продали кольцо? — Продал ли я кольцо? Продал ли я кольцо? — сразу заголосил Леви. — Вы спросили меня, продал ли я кольцо? Или я ослышался? Ошибся? — Нет, вы не ошиблись. — Молодой человек, — отчетливо сказал Леви, — вы что, не читаете газет? Живете на луне и не знаете, что происходит на земле?.. Продал ли я кольцо? Кому нужен сейчас такой старый хлам! А каким тоном это было сказано! Таким тоном только Ротшильд может сказать! Вы знаете, что сейчас значит — продать? — Он специально замолчал, а потом продолжил патетически: — Это значит, приходит незнакомый человек и хочет что-нибудь купить. И вынимает из кармана свой кошелек… — Леви вытащил свое портмоне. — …открывает его… — Леви открыл портмоне. — …выкладывает чистоганом наличные… — Он вынул бумажку достоинством в десять франков. — …кладет ее на стол… — Он разгладил бумажку и положил ее на стол. — …а затем — самое главное… — Голос Леви поднялся до фальцета. — …надолго разлучается с ней! Леви положил деньги обратно в портмоне. — И за что? За какую-нибудь дрянную вещицу! Это наличные-то деньги! Я сейчас лопну от смеха! Евреи этого не делают… Может быть, только какие-нибудь безумцы… Или я, несчастный, с моей страстью к сделкам… Ну, так что у вас на этот раз? Много я заплатить не смогу… Да, даже месяц тому назад было совсем другое время! — Я ничего не продаю, господин Леви. Я хочу взять обратно кольцо. — Что? — Леви на мгновение закрыл рот, словно овсянка, попавшая в сеть. Для Леви сетью оказалась бородка. — А-а, понимаю, вы хотите сделать обмен. Нет, молодой человек, нам это уже знакомо! Неделю назад я уже попался на этом! Отдал хорошие часы… Правда, они больше не ходили, но часы есть часы, а я обменял их на бронзовый чернильный набор и вечную ручку с золотым наконечником. И что вы думаете? Обманули меня, доверчивого дурака, — вечная ручка не действует. Сознаюсь, часы тоже ходили самое большее четверть часа, но это же не одно и то же. Часы тем не менее остаются часами, а ручка, которая не пишет… Вы понимаете? Это же все равно, что ее вообще нет… Ну, а вы что хотите обменять? — Абсолютно ничего, господин Леви. Я пришел купить… Купить! — За деньги? — Да. За наличные… — А-а, понимаю!.. На какие-нибудь венгерские или румынские. Или на обесцененные австрийские. Или, может быть, на инфляционные билеты, кто в них разбирается! Недавно вот приходил один с густыми усами, как у Карла Великого… Керн вынул из кармана бумажку достоинством в сто франков и положил бумажник на стол. Леви застыл, а потом даже присвистнул. — Вы — при деньгах? Первый раз вижу такое! Молодой человек, полиция… — Заработал! — перебил его Керн. — Заработал честным трудом! Ну, где кольцо? — Минуточку! — Леви умчался и вскоре вернулся, держа в руке кольцо, оставшееся Рут от матери. Он протер его рукавом, подышал на него, снова почистил и положил на кусок бархата, словно это было не колечко, а алмаз в двадцать каратов. ― Редкостная и чудесная вещица, — благоговейно произнес он. — Настоящая редкость! — Господин Леви, — сказал Керн. — В свое время вы мне дали за него сто пятьдесят франков. Если я заплачу вам сейчас сто восемьдесят, вы заработаете на нем двадцать процентов. Предложение хорошее, не правда ли? Но Леви, казалось, не слышал слов Керна. — В такую вещь можно влюбиться! — восторженно говорил он. — Это — не какая-нибудь современная дрянь. Товар! Настоящий товар! Я хотел оставить его себе. У меня есть маленькая коллекция, личная… Керн выложил на стол еще восемьдесят франков. — Деньги! — с презрением произнес Леви. — Что значат деньги в наше время! Ведь они так обесценены. Материальные ценности — другое дело! От них получаешь двойную радость! И золото как раз повысилось в цене, — задумчиво продолжал он. — Четыреста франков! Это еще дешево за такую вещь. Любитель наверняка заплатит и больше! Керн испугался. — Господин Леви… — Я — тоже человек, — решительно заявил тот. — И мне тоже хочется доставить вам радость. Не буду наживаться на вас в канун Нового года. Триста франков — и кольцо ваше! Хотя, разлучаясь с этой вещью, душа моя истекает кровью! — Вы требуете с меня в два раза больше! — возмутился Керн. — В два раза больше! Вы сами не понимаете, что говорите, молодой человек. Что такое в два раза больше? Это то же самое, что в два раза меньше, как говорит рабби Михаэл из Говородки. Вы когда-нибудь слышали, что такое издержки? А это — большие деньги. Налоги, плата за помещение, топливо, сборы, потери… Вам это ни о чем не говорит, но мне этого вполне хватает. И все эти расходы начисляются каждый день и на это колечко! — Я же нищий эмигрант… Леви лишь отмахнулся. — Ну, а кто сейчас не эмигрант? Кто покупает, тот всегда богаче того, кто вынужден продавать. Ну, а кто из нас покупает? — Двести франков, — сказал Керн. — Это моя последняя цена. Леви взял кольцо, снова на него подышал и унес. Керн спрятал деньги и направился к двери. Открыв ее, он услышал позади себя голос Леви: — Двести пятьдесят. И то только потому, что вы молоды, а я хочу быть благодетелем! — Двести! — повторил Керн. — Привет! — попрощался Леви. — Двести двадцать. — Двести двадцать пять! И это окончательно и честно. И только потому, что мне нужно платить за помещение. Керн вернулся и выложил деньги. Леви уложил кольцо в маленькую коробочку. — Коробочку я вам даю бесплатно… Коробочку и чудесную голубую вату. Вы меня разоряете… — Получить с меня в полтора раза больше, — проворчал Керн. — Настоящий ростовщик! Леви пропустил мимо ушей последние слова Керна. — Поверьте мне, — сказал он дружеским тоном, — что на улице Лапэ, у Картье, такое кольцо стоит все шестьсот. Его настоящая стоимость — триста пятьдесят. На этот раз я говорю честно. Керн вернулся в отель. — Рут, — сказал он, стоя в дверях. — Мы успешно двигаемся вперед! Вот, посмотри! Последний из могикан вернулся домой. Рут открыла коробочку и заглянула в нее. — Людвиг!.. — прошептала она. — Бесполезная роскошь — и только, — смущенной скороговоркой пояснил Керн. — Но как говорит Штайнер, такие вещи лучше всего согревают душу. Вот я и хочу это проверить. Ну, а теперь надень его! Сегодня все мы ужинаем в ресторане! Как и все рабочие, получающие жалованье в конце недели. Было десять часов вечера. Штайнер, Марилл, Рут и Керн сидели в «Матушке Марго». Официанты уже начали сдвигать стулья, мыть пол и чистить его вениками. Кошка у кассы потянулась и спрыгнула вниз. Хозяйка дремала, плотно закутавшись в вязаную кофточку. Лишь изредка она открывала глаза, чтобы посмотреть, все ли в порядке. — Думаю, что нас уже собираются попросить об уходе, — сказал Штайнер, подзывая официанта. — К тому же уже время. Пора идти к Эдит Розенфельд. Сегодня приехал отец Мориц. — Отец Мориц? — спросила Рут. — А кто это? — Отец Мориц — это ветеран эмигрантов, — ответил Штайнер. — Ему уже семьдесят пять, маленькая Рут. Он знает все границы, все города, все отели, все пансионы и частные квартиры, где можно жить, не заявляя об этом в полицию, и тюрьмы пяти государств — очагов культуры. Его зовут Мориц Розенталь, а родом он из Годесберга-на-Рейне. — В таком случае я его знаю, — заметил Керн. — Переходил с ним однажды границу. Из Чехословакии в Австрию. — А я из Швейцарии в Италию, — сказал Марилл. Официант принес счет. — Я тоже несколько раз переходил с ним границу, — сказал Штайнер. — Нам можно захватить бутылку коньяку с собой? — спросил он официанта. — Курвуазье. Разумеется, по той же цене. — Минуточку, я спрошу хозяйку. Официант направился к дремлющей хозяйке. Та приоткрыла один глаз и кивнула. Официант вернулся, достал с полки бутылку и подал ее Штайнеру. Тот сунул ее в боковой карман пальто. В этот момент входная дверь распахнулась, и в ресторан вошла какая-то призрачная фигура. Хозяйка прикрыла рот рукой, зевнула и открыла оба глаза. На лицах официантов появилось недовольное выражение. Вошедший мужчина безмолвно, словно лунатик, прошел через весь зал, в сторону большой жаровни, где над тлеющими углями жарилось несколько курочек. Мужчина пронзил их рентгеновским взглядом. — Сколько стоит вот эта? — спросил он у официанта. — Двадцать шесть франков. — А эта? — Двадцать шесть франков. — Они все стоят по двадцать шесть франков? — Да. — Почему же вы не сказали сразу? — Потому что вы об этом не спрашивали. Мужчина поднял глаза, и на мгновение в глазах этого лунатика вспыхнул какой-то злобный огонек. Потом он показал на самую крупную курочку. — Дайте мне вот эту! Керн подтолкнул Штайнера. Тот уже тоже внимательно следил за происходящим. Уголки его рта вздрагивали. — С каким гарниром? С салатом, жареным картофелем или рисом? — спросил официант. — Без всякого гарнира. Гарниром будет нож и вилка! Давайте ее сюда! — Цыпленок, — прошептал Керн. — Наш старый знакомый — Цыпленок! Штайнер кивнул. — Да, это он. Цыпленок из тюрьмы в Вене. Мужчина уселся за столик, вынул бумажник и пересчитал деньги. Потом сунул его обратно в карман и торжественно развернул салфетку. Перед ним уже красовалась жареная курочка. Мужчина поднял руки, словно священник, приготовляясь к благословению. Глаза его светились от восторга. Он переложил курочку из миски на свою тарелку. — Не будем ему мешать, — тихо сказал Штайнер и ухмыльнулся. — Эта жареная курочка наверняка досталась ему после больших трудов. — Напротив, я предлагаю немедленно смыться! — сказал Керн. — Я уже два раза встречался с ним. И оба раза — в тюрьме. Его каждый раз арестовывали в тот момент, когда он собирался есть жареную курочку. Исходя из этого, сюда каждую минуту может нагрянуть полиция. Штайнер рассмеялся. — Ну, тогда быстро! Новогодний праздник лучше провести у обделенных судьбой, нежели в префектуре. Они вышли на улицу. В дверях они еще раз обернулись. Цыпленок как раз оторвал от курочки румяную поджаристую лапку, внимательно посмотрел на нее, — как паломник на гроб Господень, — смиренно надкусил ее, а потом начал пожирать ее с непостижимой быстротой и жадностью. Эдит Розенфельд была маленькой, совершенно седой женщиной шестидесяти шести лет. Она приехала в Париж два года назад, вместе с семью детьми. Шестерых из них она уже определила. Старший сын, врач, уехал на войну в Китай; старшая дочь, филолог из Бонна, получила с помощью комитета беженцев место горничной и уехала в Шотландию; второй сын сдал в Париже государственные экзамены по юриспруденции, но, не найдя практики, устроился официантом в отеле «Карлтон» в Каннах; третий записался в иностранный легион; четвертый уехал в Боливию; вторая дочь жила на апельсиновой плантации в Палестине, Остался только самый младший сын. Комитет помощи беженцам пытался устроить его шофером в Мексике. Квартира Эдит Розенфельд состояла из двух комнат: большой, где она жила сама, и поменьше — для ее последнего сына Макса Розенфельда, фанатически преданного автомобилям. К тому времени, когда туда пришли Штайнер, Марилл, Керн и Рут, в обеих комнатах уже собралось человек двадцать — все беженцы из Германии. Некоторые имели разрешение на работу, но большинство его не имело. Кто мог, захватил с собой немного выпить. Почти все принесли с собой дешевое французское красное вино. Штайнер и Марилл сидели со своим коньяком, словно два краеугольных камня. Они щедро разливали коньяк направо и налево, чтобы избежать ненужной щепетильности. Мориц Розенталь пришел в одиннадцать часов. Керн с трудом узнал его. Менее чем за год он, казалось, постарел лет на десять. Лицо его было изжелта-бледным, без единой кровинки; шел он с трудом, опираясь на палку черного дерева с ручкой из слоновой кости. — Эдит, старая любовь моя! Вот я и снова здесь, — произнес он. — Раньше прийти я не мог. Чувствовал себя очень усталым. Он нагнулся, чтобы поцеловать ей руку, но у него ничего не получилось. Эдит поднялась — легко, как птичка. Она взяла Морица за руку и поцеловала его в щеку. — Кажется, я старею, — произнес Мориц Розенталь. — Не могу больше целовать тебе руки. А ты целуешь меня прямо в щеку — и хоть бы что! Да, если бы мне было только семьдесят! Эдит Розенфельд взглянула на него и улыбнулась. Ей не хотелось показывать ему, что она испугана его жалким видом. А Мориц Розенталь не показывал ей, что догадывается о ее мыслях. Он чувствовал себя спокойно и радостно — он приехал в Париж, чтобы дожить в этом городе свои последние дни. Мориц Розенталь огляделся. — Сколько знакомых лиц, — сказал он. — Те, у кого нет своего дома, часто встречаются друг с другом. Странно, но это так… Штайнер, где мы виделись с вами последний раз? В Вене, правильно? А с Мариллом? В Бриссажо, а позднее — в Локарно, когда находились в полиции под арестом, верно?.. Ба! Да здесь и Классман — Шерлок Холмс из Цюриха! Да, память моя еще кое на что годится! Здесь и Вазер! И Брозе! И Керн из Чехии! Майер — друг карабинеров в Палланцо! О, боже ты мой, дети! Куда ушло старое чудесное время?! Теперь уже все не так. Ноги отказываются служить. Он осторожно сел на стул. — Откуда вы теперь, отец Мориц? — спросил Штайнер. — Из Базеля. И скажу вам одно, дети: избегайте Эльзаса! Будьте осторожны в Штрассбурге и избегайте Кольмара. Атмосфера там, как в тюрьме. Матиас Грюневальд и Изенхаймер Альтар ничего не смогли сделать. Три месяца тюрьмы за нелегальный въезд в страну. Любой другой суд осуждает самое большее на пятнадцать дней. А там, если попадешься второй раз, сразу получишь полгода. К тому же и тюрьма — настоящая каторга! Избегайте Кольмара и Эльзаса, дети. Идите через Женеву. — Как сейчас в Италии? — спросил Классман. Мориц Розенталь взял рюмку с вином, которую поставила перед ним Эдит Розенфельд. Рука его заметно дрожала, когда он ее поднимал. Ему стало стыдно, и он снова поставил рюмку на стол. — Италия наводнена немецкими агентами, — сказал он. — Там нам больше нечего делать. — А в Австрии? — спросил Вазер. — Австрия и Чехословакия — это ловушки. Франция — вот единственная страна в Европе, где мы еще можем жить. Всеми силами старайтесь удержаться здесь. — Ты слышал что-нибудь о Мэри Альтман, Мориц? — спросила через какое-то мгновение Эдит Розенфельд. — Последнее время она жила в Милане. — Сейчас она работает горничной в Амстердаме. А дети ее находятся в Швейцарии, в приюте для эмигрантов. Кажется, в Локарно. А муж — в Бразилии. — Ты разговаривал с ней? — Да, незадолго до ее отъезда в Цюрих. Она чувствовала себя очень несчастной. Ведь семья ее оказалась разбросанной по всему свету. — А вы знаете что-нибудь об Йозефе Фесслере? — спросил Классман. — Он ждал в Цюрихе вида на жительство. — Фесслер застрелился вместе со своей женой, — ответил Мориц Розенталь таким спокойным тоном, будто рассказывал о разведении пчел. Но на Классмана он не смотрел. Он смотрел на дверь. Классман промолчал. Никто из присутствующих тоже не произнес ни слова. Минуту в комнате царило молчание. Каждый сделал вид, будто ничего не слышал. — А вы не встречали где-нибудь Йозефа Фридмана? — наконец спросил Брозе. — Нет, не встречал, но я знаю, что он сидит в тюрьме в Зальцбурге. Его брат вернулся в Германию и, кажется, сидит в исправительном концлагере. — Мориц Розенталь взял обеими руками свою рюмку — осторожно, словно кубок, — и медленно выпил. — А что сейчас поделывает министр Альтгоф? — спросил Марилл. — У того дела блестящи. Работает шофером такси в Цюрихе. Имеет разрешение и на жительство, и на работу. — Ну, еще бы! — произнес коммунист Вазер. — А Бернштейн? — Бернштейн — в Австралии. Его отец — в Восточной Африке. Больше всего повезло Максу Мею — он стал ассистентом зубного врача в Бомбее. Разумеется, нелегально, но, тем не менее, он — при деле. Левенштейн сдал в Англии все экзамены на юриста и работает сейчас адвокатом в Палестине. Актер Гансдорф — в государственном театре в Цюрихе. Шторм повесился. Ты знала в Берлине правительственного советника Биндера, Эдит? — Да. — Развелся с женой. Чтобы карьера не пострадала. Был женат на одной из Оппенгеймов. А жена его отравилась вместе с двумя детьми. Мориц Розенталь на минуту задумался. — Вот приблизительно и все, что я знаю, — сказал он потом. — Остальные продолжают блуждать по странам, но их стало гораздо больше. Марилл налил себе коньяку. Для этого он использовал стакан, на котором красовалась надпись «Qare de Lyon». Этот стакан был воспоминанием об его первом аресте, и он таскал его повсюду с собой. — Поучительная хроника! — заметил он, залпом выпив коньяк. — Да здравствует уничтожение личности! У древних греков на первое место ставился ум, в более поздние времена — красота, еще позднее — болезни. А теперь на первое место вышли преступления! История мировой культуры — это история страданий тех людей, кто ее создавал. Штайнер с ухмылкой посмотрел на него. Марилл в ответ тоже ухмыльнулся. И в этот момент с улицы донесся колокольный звон. Штайнер взглянул на людей, собравшихся в комнате и занесенных сюда ветром судьбы, и поднял свою рюмку. — Приветствуем тебя, отец Мориц, — сказал он. — Король бродяг, последний потомок Агасфера, вечный эмигрант! Только дьяволу известно, что нам принесет грядущий год! Да здравствуют люди подполья! Пока ты жив — еще ничто не потеряно! Мориц Розенталь кивнул. Он вытянул свою руку с рюмкой в сторону Штайнера и выпил. В глубине комнаты кто-то рассмеялся. А потом наступила тишина. Все смущенно переглянулись, словно их застали за чем-то непозволительным. На улице трещал фейерверк. Мимо дома с шумом и гудками проезжали такси. На балконе дома напротив мужчина маленького роста, в жилетке, но без пиджака, поджег трубочку с зеленым праздничным порохом. Фасад дома заискрился. Зеленый свет ослепительно засверкал и в комнате Эдит Розенфельд, сразу превратив ее во что-то призрачное и нереальное, словно это уже была не комната в парижском отеле, а каюта затонувшего корабля, глубоко под водой. Актриса Барбара Клейн сидела в углу за одним из столиков «катакомбы». Было поздно, и помещение освещалось только двумя лампочками над дверью. Она сидела в кресле перед «пальмовым залом», и каждый раз, когда она откидывалась на спинку кресла, листья пальмы, словно окоченевшие руки, касались ее волос. Она вздрагивала от их прикосновения, но у нее не было сил подняться и пересесть в другое место. Из кухни доносился звон посуды, в репродукторе уныло пиликал аккордеон. «Радио Тулузы, — подумала Барбара Клейн. — Радио Тулузы. Я очень устала и не хочу больше жить… Радио Тулузы…» «Я не пьяна, — думала она. — Просто мои мысли текут сейчас медленнее. Так же ленивы мухи зимой, когда к ним приближается смерть. Смерть приближается и ко мне, разрастаясь во мне, как щупальца рака, и постепенно поражая все тело. Кто-то дал мне рюмку коньяку. Тот, которого они называют Мариллом, или другой, который потом ушел. Я должна была согреться. И сейчас мне не холодно. Я вообще больше себя не чувствую». Она продолжала сидеть и видела, словно сквозь стеклянную стену, как к ней кто-то приближался. Наконец он приблизился, и она увидела его явственнее, хотя между ними все еще продолжала оставаться стеклянная стена. Теперь она его узнала. Это был человек, который сидел рядом с ней в комнате Эдит Розенфельд. Сейчас лицо у него было какое-то робкое и расплывчатое. Очки, губы, искривленные в какой-то гримасе, беспокойные руки. Человек хромал, и теперь он уже шел, прихрамывая, через стеклянную стену. Стекло пропустило его и снова закрылось позади него, мягко играя разноцветными бликами, словно водянистое желе. Прошло какое-то время, прежде чем до нее дошел смысл его слов. Потом она увидела, как он удалился своей хромающей походкой, будто плывя. Затем он снова вернулся и сел рядом с ней, и она пила все, что он ей предлагал, и не чувствовала ничего. Только что-то мягко шумело в ее голове, а сквозь этот шум до нее долетал голос мужчины — слова, бесполезные бессмысленные слова, доносившиеся откуда-то издалека, словно с противоположного берега. А потом внезапно не стало человека рядом с ней — жаждущего, покрытого пятнами и беспокойного. Осталось только что-то жалкое, шевелящееся, бичующее себя, умоляющее; остались только затравленные просящие глаза; остался какой-то зверь, попавшийся в капкан этого стеклянного одиночества, радио Тулузы и ночи под чужим небом. — Хорошо, — сказала она. — Хорошо… Она хотела, чтобы он ушел и оставил ее одну — ненадолго, всего на несколько минут, на жалкое мгновение по сравнению с вечностью, уже поджидавшей ее, но он успел подняться, подошел к ней, поклонился и, подняв ее с кресла за руку, увлек за собой. И она пошла вслед за ним сквозь стеклянный туман, поднялась по ватным лестницам со ступеньками-зубами, которые пытались схватить ее за ноги, проходила сквозь какие-то двери, миновала залитые светом участки и, наконец, очутилась в комнате. Она сидела на своей кровати, и у нее было такое чувство, будто она никогда не сможет с нее подняться. Мыслей не было, но и боли — тоже. Все мысли словно бесшумно упали, как падают в тиши осени созревшие плоды с неподвижного дерева. Она нагнулась, посмотрела на стоптанный коврик, словно надеясь найти эти упавшие мысли, а потом подняла голову и заметила на себе взгляд чужого человека. Под мягкими бровями были чужие глаза, тонкое чужое лицо, склоненное вперед и похожее на маску. А затем откуда-то издалека пришел холодный страх, трепет и пробуждение — она поняла, что на нее из зеркала смотрело ее собственное лицо. Она шевельнулась, а потом увидела человека, стоявшего на коленях перед ней в странной и смешной позе и державшего ее за руки. Она отняла руки. — Что вам нужно? — громко спросила она. — Что вам от меня нужно? Человек беспомощно уставился на нее. — Но ведь вы сами сказали… Вы сказали, что я могу пойти вместе с вами. Она снова почувствовала страшную усталость. — Нет, — сказала она. — Нет… И снова потекли слова. Слова о несчастье, горе, одиночестве и страданиях. Слишком громкие слова, но разве нашлись бы простые для того немногого, что изнуряло и разрушало человека? Тут было все: и то, что он завтра должен уехать, и то, что у него никогда не было ни одной женщины, и страх, и недуг, который парализует его, делает робким и смешным — разбитая нога, только нога, — и отчаяние, и надежда, появившаяся как раз сегодня ночью… Ведь она часто бросала на него взгляды, и он подумал… Разве она смотрела на него? Нет, она этого не помнила. А сейчас она знала только то, что находится в своей комнате и что больше никогда не выйдет из нее. Все же остальное — просто туман, и даже меньше. — Жизнь покажется мне совершенно другой! — шептал человек у ее ног. — Все, все покажется мне совершенно другим, поймите же меня! Только бы не чувствовать себя выброшенным за борт… Она ничего не понимала и снова посмотрелась в зеркало. Вот она сидит немного склонившись вперед, актриса Барбара Клейн, двадцати четырех лет, девственно чистая, нетронутая, сохранившая себя для мечты, которая так и не пришла, — стоит сейчас на краю пропасти, растеряв все свои надежды. Она поднялась с кровати — осторожно, не отрывая глаз от своего отражения в зеркале и улыбаясь ему. На какое-то мгновение в этой улыбке появилось что-то дьявольски-насмешливое, и она сказала усталым голосом: — Хорошо… Хорошо… Я согласна. Человек сразу замолчал и уставился на нее, не веря ее словам. Но ее это мало интересовало. Внезапно одежда ее показалась ей очень тяжелой. Она сковывала ее, как панцирь. Она сбросила все, сбросила тяжелые туфли и упала на кровать, даже не в силах удержать свое тяжелое тело. И кровать начала расти, достигла огромных размеров и приняла ее в свои объятия — белая мягкая могила… Она услышала, как щелкнул выключатель, а потом послышался шорох снимаемой одежды. Она с трудом открыла глаза. Было темно. — Свет! — выдавила она, уткнувшись головой в подушку. — Свет должен гореть! — Минутку! Подождите минутку! — поспешно и смущенно выдавил мужчина. — Это только… Надеюсь, вы понимаете… — Свет должен гореть! — повторила она. — Да, конечно… Сейчас… Только… — Потом долго будет темно… — пробормотала она. — Да, да, конечно! Зимние ночи очень длинные. Она услышала щелканье выключателя. На ее закрытых веках вновь появился свет — нежный розовый свет. А потом она почувствовала рядом с собой другое тело. На секунду она вся напряглась, потом расслабла. «Это тоже мимолетно, — подумала она. — Как и все остальное…» Она медленно открыла глаза. Перед ее кроватью стоял человек, которого она не знала. Она вспомнила, что видела его беспокойным, жалким и просящим, но сейчас у него было разгоряченное открытое лицо, сияющее нежностью и счастьем. Мгновение она смотрела на него. — А теперь вы должны уйти, — сказала она. — Пожалуйста, уходите… Человек шевельнулся. Потом снова послышались слова, быстрые сбивчивые слова. Вначале она ничего не понимала. Они слетали с его губ так быстро — а она была так далеко отсюда! Наконец все-таки кое-что дошло до ее сознания. Он говорил, что считал себя погибшим, находился в отчаянии. Но теперь он уже не такой, у него снова появилась уверенность в себе — как раз теперь, когда его высылали из Франции… Она кивнула. Потом попросила его замолчать. — Пожалуйста, — повторила она. Он замолчал. — А теперь вам нужно идти, — сказала она. — Хорошо… Она лежала под одеялом и чувствовала себя совершенно разбитой. Глаза ее следили за человеком, который направлялся уже в сторону двери. «Последний человек, которого я вижу», — подумала она. Она лежала без движения, в каком-то страшном оцепенении. Мыслей не было. У двери человек остановился. Мгновение он колебался, словно выжидая чего-то. Потом повернулся в ее сторону. — Ответь мне на один вопрос, — сказал он. — Ты сделала это только из жалости?.. Или это… Она взглянула на него. «Последний человек в моей жизни… Последняя искорка…» — Нет, — выдавила она с трудом. — Не из жалости? — Нет… Человек у двери словно окаменел. Он затаил дыхание. — Почему же тогда? — спросил он так тихо, словно боялся упасть в пропасть. Она продолжала смотреть на него. Теперь она была совершенно спокойна. «Последняя искорка…» — Не из жалости, а по любви… — прошептала она. Человек у дверей промолчал. У него был такой вид, будто он ожидал удара дубинкой, а вместо этого попал в объятия. Он боялся даже шевельнуться, но тем не менее казалось, что он растет. — О, боже ты мой! — наконец выдавил он. Внезапно она испугалась, что он может вернуться. — Но сейчас ты должен уйти… Я очень устала… — Да, да, конечно… Больше она не слышала его слов. В изнеможении она закрыла глаза, а когда снова их открыла, перед дверью никого не было. Человек ушел. Она осталась одна и сразу же забыла обо всем, что случилось. Некоторое время она продолжала лежать тихо. Потом снова заметила в зеркале свое отражение и улыбнулась ему — усталой нежной улыбкой. Голова ее совершенно прояснилась. «Барбара Клейн, — подумала она. — Актриса Барбара Клейн… И как раз в ночь на Новый год… Настоящая актриса!.. Да, но разве ночь на Новый год не такая, как все другие?» Она посмотрела на часы, стоявшие на ночном столике. Утром она их завела. Часы будут еще идти целую неделю. Потом она бросила взгляд на письмо… Страшное письмо, в котором притаилась смерть… Она вынула из ящичка маленькое лезвие бритвы, взяла его указательным и большим пальцами и натянула на себя одеяло… Боли она почти не почувствовала. Хозяйка завтра будет ругаться, но ведь у нее не было другого способа. Не было даже веронала… Она зарылась лицом в подушку. Стало темнее. А потом к ней снова вернулось прошлое. Далекое-далекое… Радиостанция Тулузы. Прошлое все приближалось и приближалось. Какой-то грохот. Воронка, в которую она сползала… Все быстрее и быстрее. А потом засвистел ветер… 10 Марилл вошел в столовую. — Штайнер! На улице тебя разыскивает какой-то человек. — Кого он ищет — Штайнера или Губера? — Штайнера. — Ты спросил, что ему нужно? — Конечно! Надо же быть осторожным. — Марилл взглянул на него. — У него для тебя письмо из Берлина. Штайнер рывком отбросил стул. — Где он? — На той стороне, у румынского павильона. — Может, шпик или что-нибудь в этом роде? — Не похоже. Они вместе вышли из столовой и перешли на другую сторону. Под деревьями, с которых уже упала листва, стоял мужчина лет пятидесяти. — Вы — Штайнер? — Нет, — ответил тот. — А зачем он вам понадобился? Мужчина смерил его быстрым взглядом. — У меня для вас письмо. От вашей жены. Он вынул из бумажника письмо и показал его Штайнеру. — Вы, конечно, узнаете почерк? Штайнер продолжал спокойно стоять, собрав всю свою волю в кулак, но внутри у него что-то оборвалось, затрепетало и рухнуло. Он даже не смог поднять руки. — Откуда вы знаете, что Штайнер — в Париже? — спросил Марилл. — Письмо пришло из Вены. Кто-то привез его в Вену из Берлина. Он пытался вас найти и узнал, что вы — в Париже. — Мужчина показал на второй конверт. На нем размашистым почерком Лилы было написано: «Йозеф Штайнер. Париж». — Он прислал мне письмо вместе с другой корреспонденцией. И я вас ищу уже несколько дней. Наконец, в кафе «Морис» мне сказали, что я могу найти вас здесь. Можете не говорить мне, Штайнер вы или нет. Я понимаю, что нужно быть осторожным. Просто возьмите письмо. Я хочу избавиться от него. — Оно адресовано мне, — сказал Штайнер. — Тем лучше. Человек отдал ему письмо. Штайнер снова должен был сделать над собой усилие, чтобы взять его. Оно показалось ему тяжелее всей мировой почтовой корреспонденции. Но когда он почувствовал конверт в своей руке, отнять его у него уже было невозможно. Для этого пришлось бы отрубить руку. — Спасибо, — сказал он мужчине. — Оно наверняка принесло вам много хлопот. — Пустяки. Если уж мы получаем почту, значит, она достаточно важна, и адресата нужно найти. Очень рад, что мне удалось это сделать. Он попрощался и ушел. — Это от моей жены, Марилл, — сказал Штайнер, совершенно не владея собой. — Первое письмо. Но ведь она не должна была вообще писать мне… — Прочти его… — Да… И не уходи сейчас, Марилл. Черт возьми, что у нее там случилось? Штайнер разорвал конверт и начал читать. Он сидел, словно окаменев, читал письмо, и лицо его постепенно менялось. Оно сразу как-то осунулось и побледнело. На щеках выступили желваки. Вены вздулись. Он опустил руку с письмом и некоторое время продолжал безмолвно сидеть, уставившись в землю. Потом взглянул на дату. — Десять дней, — прошептал он. — Десять дней назад она еще была жива… Марилл выжидательно смотрел на него. — Она пишет, что ее уже не спасти. Поэтому она и прислала письмо. Ведь теперь это не имеет значения… Она не пишет, что с ней. Она пишет… Ну, понимаешь, это ее прощальное письмо… — Она пишет, в какой больнице лежит? — спросил Марилл. — Да. — Мы немедленно позвоним туда. Позвоним в больницу. Под каким-нибудь вымышленным именем. Штайнер поднялся, потом покачнулся немного. — Я должен поехать туда. — Сначала позвони. Давай съездим в «Верден». Штайнер заказал междугородный разговор. Через полчаса зазвонил телефон, и он вошел в кабину, словно в темную шахту. Вышел он оттуда весь мокрый от пота. — Она еще жива! — Ты говорил с ней? — спросил Марилл. — Нет, с врачом. — Ты назвал свое имя? — Нет. Сказал, что звонит ее родственник. Ей уже делали операцию, но ее спасти нельзя. Врач говорит, что проживет она самое большее еще дня три или четыре. Поэтому она и написала. Не думала, что я получу письмо так быстро. Черт возьми! — Он все еще продолжал держать письмо в руке, а глаза его блуждали, будто он не узнавал грязного вестибюля отеля «Верден». — Я еду туда сегодня вечером, Марилл. Марилл поднял глаза. — Ты с ума сошел, дружище? — тихо произнес он затем. — Нет. Границу я смогу переехать. Ведь у меня есть паспорт. — Паспорт тебе не поможет, когда ты очутишься в Германии. Ты и сам это хорошо знаешь. — Знаю. — Значит, ты знаешь и о том, чем грозит тебе эта поездка! — Знаю. — Что ты можешь погибнуть. — Я и так погиб, если она умрет… — Бред сумасшедшего! — Марилл внезапно разъярился. — Тебе может показаться это грубым — то, что я тебе посоветую, но напиши ей… Пошли телеграмму, но оставайся здесь… Штайнер с отсутствующим видом покачал головой. Он почти не слышал слов Марилла. А тот схватил его за плечо. — Ты ей ничем не поможешь. Даже если поедешь… — Я увижу ее. — Но ведь это же настоящее безумие — появиться там в больнице! Если бы ты спросил у нее совета, она сделала бы все возможное, чтобы удержать тебя от этой поездки. Штайнер смотрел на улицу каким-то отсутствующим взглядом. Потом быстро обернулся. — Марилл, — сказал он, и глаза его заблестели. — Она для меня — самое дорогое на свете. Она еще живет, еще дышит, мысли ее пока тоже в этом мире, и я еще живу в ее глазах… А через несколько дней она умрет, от нее ничего не останется. Она еще будет лежать, но от нее уже ничего не останется. Только труп… А ведь сейчас она еще жива… Жива… Она доживает последние дни, а ты хочешь, чтобы меня не было рядом с ней. Пойми меня, я должен поехать? Другого выхода нет, черт возьми! Весь мир погибнет для меня, если я не поеду. Все равно я не смогу жить, я умру вместе с ней! — Нет, ты не умрешь!.. Пойдем дадим ей телеграмму. Возьми еще мои деньги, возьми деньги Керна и посылай ей телеграммы каждый час. Посылай ей телеграммы целыми страницами! Сделай все, что сможешь, но… Но оставайся здесь! — Я буду вести себя очень осторожно. У меня есть паспорт, и я вернусь. — Какая чушь! Ты сам знаешь, насколько это опасно! У них там все это дьявольски хорошо налажено.

The script ran 0.008 seconds.