Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Стивен Кинг - Оно [1986]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: sf_horror, Роман, Хоррор

Аннотация. В маленьком провинциальном городке Дерри много лет назад семерым подросткам пришлось столкнуться с кромешным ужасом - живым воплощением ада. Прошли годы & Подростки повзрослели, и ничто, казалось, не предвещало новой беды. Но кошмар прошлого вернулся, неведомая сила повлекла семерых друзей назад, в новую битву со Злом. Ибо в Дерри опять льется кровь и бесследно исчезают люди. Ибо вернулось порождение ночного кошмара, настолько невероятное, что даже не имеет имени...

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 

(…ужасно тревожится?) Элфрида ушла. Беверли прошла к себе в комнату и опять постояла у окна, наблюдая, как мать поворачивает за угол и скрывается из виду. Потом, точно зная, что мать идет к автобусной остановке, Беверли взяла ведро, бутылку «Уиндекса» и тряпки из-под раковины. Пошла в гостиную и начала мыть окна. В квартире было как-то слишком тихо. Всякий раз, когда скрипел пол или хлопала дверь, она чуть подпрыгивала. Когда в туалете Болтонов на втором этаже спустили воду, ахнула, почти что вскрикнула. И то и дело смотрела на закрытую дверь в ванную. Наконец подошла к ней, открыла, заглянула внутрь. Мать прибиралась здесь утром, так что большая часть крови, которая натекла лужей под раковиной, исчезла. Как и кровь на наружном ободе раковины. Но бордовые потеки остались внутри раковины, а капли и пятна — на зеркале и обоях. Беверли посмотрела на свое бледное отражение, и осознала с внезапно возникшим суеверным ужасом, что из-за крови на зеркале возникает ощущение, будто кровоточит ее лицо. И вновь подумала: «Что же мне с этим делать? Я чокнулась? Мне все это кажется?» Сливная труба вдруг отрыгнула смешком. Беверли закричала, захлопнула дверь, и даже спустя пять минут ее руки так сильно дрожали, что она едва не выронила бутылку «Уиндекса», моя окна в гостиной. 5 Около трех часов дня, заперев дверь в квартиру и сунув ключ в карман джинсов, Беверли Марш, идя по переулку Ричарда — узкому проходу, соединяющему Главную и Центральную улицы, наткнулась на Бена Хэнскома, Эдди Каспбрэка и еще одного мальчика, его звали Брэдли Донован, которые играли в пристенок. — Привет, Бев! — крикнул Эдди. — Тебе не снились кошмары после этих фильмов? — Нет. — Беверли присела на корточки, чтобы посмотреть за игрой. — Откуда ты знаешь? — Мне сказал Стог. — Эдди указал большим пальцем на Бена, который жутко покраснел, как показалось Бев, безо всякой на то причины. — Какие есе фильмы? — спросил Брэдли, и теперь Бев его узнала: он приходил в Пустошь с Биллом Денбро. Они вместе ездили на логопедические занятия в Бангор. Беверли и думать о нем забыла. Если б ее спросили, она бы ответила, что он значил для нее меньше, чем Бен или Эдди, — куда как меньше. — Пару фильмов про чудовищ, — ответила она и, оставаясь на корточках, втиснулась между Беном и Эдди. — Играете в пристенок? — Да. — Бен посмотрел на нее и тут же отвел глаза. — Кто выигрывает? — Эдди, — ответил Бен. — Эдди просто молоток. Она посмотрела на Эдди, который скромно полировал ногти о рубашку, и засмеялась. — Можно мне поиграть? — Я не против, — ответил Эдди. — Центы у тебя есть? Она сунула руку в карман и вытащила три. — Ух ты, выходить из дома с такими деньжищами? — спросил Эдди. — Я бы не решился. Бен и Донован Брэдли рассмеялись. — Девочки тоже могут быть смелыми, — очень серьезно ответила Беверли, и в следующий момент смеялись уже все. Брэдли бросал первым, потом Бен, за ним — Беверли. Эдди — после всех, потому что выиграл последний круг. Монетки они бросали в заднюю стену «Аптечного магазина на Центральной». Иногда монетки не долетали до стены, иногда — ударялись о нее и отскакивали. После того как круг заканчивался, все четыре цента забирал тот, чья монетка оказывалась ближе к стене. Через пять минут три цента Беверли превратились в двадцать пять. Проиграла она только один круг. — Дефсенка сульнисает! — недовольно воскликнул Брэдли и поднялся, чтобы уйти. От добродушия не осталось и следа. Он смотрел на Беверли со злобой и обидой. — Дефсенкам нелься расре… Бен вскочил. Вид вскакивающего Бена производил впечатление. — Извинись! Брэдли вытаращился на Бена. Челюсть у него отвисла. — Сто? — Извинись! Она не жульничала! Брэдли перевел взгляд с Бена на Эдди, потом на Беверли, которая по-прежнему стояла на коленях. Вновь посмотрел на Бена. — Хосес, стобы тфоя губа тосе стала толстой, как фсе остальное, косел? — Конечно, — ответил Бен, и внезапно усмехнулся. И что-то в его усмешке заставило Брэдли в удивлении, неловко отступить на шаг. Возможно, в ней ему открылась простая истина: выйдя победителем из двух, не одного, столкновений с Генри Бауэрсом, Бен Хэнском совершенно не боялся костлявого Брэдли Донована (не только шепелявого, но и с множеством бородавок на руках). — Да, а потом фы фсе наброситесь на меня. — Брэдли отступил еще на шаг, — голос задрожал, глаза заблестели от слез. — Фы фсе обмансики. — Возьми назад то, что сказал о ней, — Бен надвинулся на него. — Да ладно, Бен. — Беверли протянула руку с монетками к Брэдли. — Возьми свои. Я играла не для того, чтобы разбогатеть. Слезы обиды выплеснулись на нижние ресницы Брэдли. Он ударил Беверли по руке, державшей монетки, и побежал по переулку Ричарда к Центральной улице. Остальные смотрели ему вслед, открыв рты. Отбежав на безопасное расстояние, Брэдли повернулся и закричал: «Ты — маленькая сука! Десефка! Десефка! И мать тфоя — слюха!» Беверли ахнула. Бен бросился следом за Брэдли, но добился немногого: зацепился ногой за пустую коробку и упал. Брэдли уже скрылся из виду, и Бен прекрасно понимал, что не сумеет его догнать. Поэтому повернулся к Беверли, чтобы убедиться, что с той все в порядке. Последнее слово Брэдли шокировало его не меньше, чем ее. Она увидела участие на его лице, хотела уже сказать, что ничего страшного, волноваться не о чем, брань на вороту не виснет… и тут странный вопрос матери (он никогда не трогает тебя?) вновь пришел в голову. Странный вопрос, да — простой и при этом нелепый, но полный каких-то зловещих намеков, мутный, как старый кофе. И вместо того чтобы сказать, что брань на вороту не виснет, она разрыдалась. Эдди тревожно посмотрел на нее, достал ингалятор из кармана брюк, пустил струю в рот. Потом наклонился и начал собирать разлетевшиеся монетки. И по выражению лица чувствовалось, что дело это для него важное и серьезное. Бен инстинктивно шагнул к Беверли, чтобы обнять и утешить, но остановился. Слишком она была красивой. И перед этой красотой он чувствовал себя совершенно беспомощным. — Выше нос! — Он понимал, как идиотски это звучит, но не мог придумать ничего лучше. Легонько коснулся ее плеч, она закрыла лицо руками, пряча мокрые глаза и покрывшиеся пятнами щеки, а потом отвел руки, словно плечи Беверли его обожгли. И так покраснел, что, казалось, его хватит удар. — Выше голову, Беверли! Она опустила руки, пронзительно, яростно закричала: — Моя мать — не шлюха! Она… она официантка! И вдруг повисла мертвая тишина. Бен, с отпавшей челюстью, уставился на Беверли. Эдди смотрел на нее снизу вверх, сидя на корточках на брусчатке переулка, с руками, полными монеток. А потом, как по команде, все трое начали истерически хохотать. — Официантка! — прокудахтал Эдди. Он имел крайне смутное представление о том, кто такая проститутка, но сравнение с официанткой показалось ему очень даже классным. — Конечно же, она официантка! — Да! Именно так! — воскликнула Беверли, смеясь и плача одновременно. Бен так смеялся, что не мог удержаться на ногах. Он тяжело опустился на мусорный бак. Крышка под его весом прогнулась, и Бен повалился на землю. Эдди показывал на него рукой и буквально выл от смеха. Беверли помогла Бену подняться. Над ними раскрылось окно, раздался женский крик: — А ну пошли отсюда! Здесь живут люди, которым работать в ночную смену! Убирайтесь! Даже не подумав о том, что делают, все трое схватились за руки, Беверли посредине, и побежали к Центральной улице, все еще смеясь. 6 Они сложили все деньги в общий котел, и выяснили, что у них сорок центов — как раз на два фраппе[164] в аптечном магазине. Поскольку мистер Кин был занудой и не позволял детям младше двенадцати есть купленные ими лакомства у стойки, где продавалась газировка (он заявлял, что автоматы для пинбола в глубине торгового зала могут дурно на них повлиять), они взяли фраппе в двух большущих стаканах из вощеной бумаги, пошли с ними в Бэсси-парк и уселись на траву. Бен держал стакан с кофейным фраппе, Эдди — с клубничным, а Беверли, с соломинкой в зубах, сидела между мальчиками и попеременно прикладывалась то к одному стакану, то к другому, как пчелка, собирающая нектар. И впервые окончательно пришла в себя после тех ужасных мгновений прошлым вечером, когда сливное отверстие раковины харкнуло в нее кровью — она чувствовала себя вымотанной, эмоционально выхолощенной, но в душе воцарился покой. Во всяком случае, на время. — Не могу понять, что произошло с Брэдли, — наконец заговорил Эдди, в голосе слышались извиняющиеся нотки. — Он никогда так себя не вел. — Ты заступился за меня. — Беверли повернулась к Бену и внезапно поцеловала его в щеку. — Спасибо. Бен вновь залился краской. — Ты же не жульничала, — пробормотал он, и тремя большущими глотками всосал в себя половину кофейного фраппе. После чего слишком громко, будто кто-то выстрелил из дробовика, отрыгнул. — А еще раз слабо, папаша? — спросил Эдди, и Беверли расхохоталась, держась за живот. — Хватит, — смеясь, выдохнула она. — У меня живот болит. Пожалуйста, хватит. Бен улыбался. Ночью перед сном он будет вновь и вновь прокручивать в памяти то мгновение, когда она его поцеловала. — Теперь с тобой все в порядке? — спросил он. Беверли кивнула. — Дело не в нем. И не в том, как он обозвал мою мать. Вчера вечером кое-что случилось. — Она замялась, перевела взгляд с Бена на Эдди, вновь на Бена. — Я… я должна кому-то сказать. Или показать. Или что-то сделать. Наверное, я плакала, потому что боюсь чокнуться. — И о чем ты говоришь, чокнутая ты наша? — послышался новый голос. К ним подошел Стэнли Урис. Невысокий, худенький и, как и всегда, невероятно опрятный — слишком уж опрятный для подростка, которому только-только исполнилось одиннадцать. В белой рубашке, аккуратно заправленной в чистенькие джинсы, причесанный, в высоких кедах без единой пылинки на мысках, выглядел он, как самый маленький в мире взрослый. Потом он улыбнулся, и эта иллюзия исчезла. «Она не скажет то, что собиралась сказать, — подумал Эдди, — потому что Стэнли не было, когда Брэдли обозвал ее мать тем словом». Но после недолгого колебания Беверли рассказала. Потому что каким-то образом Стэнли отличался от Брэдли. Было в нем что-то такое, начисто отсутствующее у Брэдли. «Стэнли — один из нас, — подумала Беверли, и задалась вопросом, а чего это вдруг ее кожа покрылась мурашками. — Рассказывая все это, я не делаю им никаких одолжений. Ни им, ни себе». Но рассуждать более не имело смысла. Потому что она уже начала рассказывать. Стэн сел рядом с ними, лицо его застыло, такое серьезное. Эдди предложил ему остатки клубничного фраппе, но Стэн только покачал головой, его глаза не отрывались от лица Беверли. Никто из мальчиков не произнес ни слова. Она рассказала им о голосах. О том, что узнала голос Ронни Грогэн. Она знала, что Ронни умерла, но все равно слышала именно ее голос. Она рассказала им о крови, о том, что ее отец крови этой не видел и не чувствовал, о том, что и ее мать утром этой крови не заметила. Когда закончила, оглядела их лица, боясь того, что может в них увидеть… но неверия не увидела. Ужас — да, но они ей верили. — Пошли поглядим, — наконец предложил Бен. 7 Они вошли через черный ход, и не потому, что ключ Бев подходил к этому замку. Она сказала, что отец ее убьет, если миссис Болтон увидит, что в отсутствие родителей она входит в квартиру с тремя мальчишками. — Почему? — спросил Эдди. — Тебе не понять, тупица, — ответил Стэн. — Поэтому молчи. Эдди уже собрался сказать что-то резкое, вновь взглянул на бледное, напряженное лицо Стэна, и решил, что лучше промолчать. Дверь открылась на кухню, залитую предвечерним солнцем и летней тишиной. На сушилке поблескивала вымытая после завтрака посуда. Все четверо сгрудились у кухонного стола, а когда наверху хлопнула дверь, подпрыгнули и нервно рассмеялись. — Где это? — шепотом спросил Бен. У Беверли кровь стучала в висках, когда она повела их по маленькому коридору, со спальней родителей по одну сторону и закрытой дверью в ванную в конце. Распахнула дверь, шагнула в ванную, протянула цепочку, на которой висела затычка, через раковину. Отступила, вновь встав между Беном и Эдди. Кровь засохла бордовыми пятнами на зеркале, и на раковине, и на обоях. Она смотрела на кровь, потому что это было ей легче, чем смотреть на мальчиков. Тихим голосом, в котором едва узнала свой собственный, она спросила: — Вы видите? Кто-нибудь из вас видит? Кровь тут есть? Бен выступил вперед, и снова она отметила, с какой легкостью для столь толстого мальчика он движется. Он коснулся одного пятна, второго, провел пальцем по растянувшейся капле. — Здесь. Здесь. И здесь. Голос звучал ровно и уверенно. — Ё-моё! Такое ощущение, что здесь зарезали свинью. — По голосу Стэна чувствовалось, что увиденное произвело на него неизгладимое впечатление. — Кровь выплеснулась из сливной трубы? — спросил Эдди. От вида крови его замутило. Дыхание участилось. Он сжимал в руке ингалятор. Беверли приложила немало усилий, чтобы снова не расплакаться. Ей этого не хотелось; она боялась, что ее примут за обычную девчонку-плаксу. Но ей пришлось ухватиться за ручку двери, потому что облегчение прокатилось пугающе сильной волной. До этого момента она и не подозревала, до какой степени уверовала, что сходит с ума, что у нее галлюцинации или что-то еще. — И твои мать с отцом ничего не видели? — удивился Бен. Прикоснулся к пятну крови, засохшей на раковине, убрал руку, вытер о подол рубашки. — Оосподи-суси! — Не знаю, как я вообще смогу входить сюда, — пожаловалась Беверли. — Чтобы помыться, или почистить зубы, или… вы понимаете. — Слушайте, а почему бы нам это не отчистить? — внезапно спросил Стэнли. Беверли повернулась к нему: — Отчистить? — Конечно. Возможно, с обоев все не отойдет, такое ощущение, сама видишь, что они на последнем издыхании, но с остальным мы точно справимся. Тряпки у тебя есть? — Под раковиной на кухне, — ответила Беверли. — Но моя мама спросит, куда они подевались, если мы их используем. — У меня есть пятьдесят центов. — Стэн не отрывал глаза от крови, которая выпачкала ванную вокруг раковины. — Когда приберемся, отнесем тряпки в прачечную самообслуживания, которую видели по дороге сюда. Выстираем, высушим и вернем под раковину до прихода твоих родителей. — Мама говорит, что кровь с материи не отстирать, — запротестовал Эдди. — Она говорит, что кровь туда въедается, или что-то такое. Бен истерично хохотнул. — Не важно, отстирается кровь или нет. Они все равно ее не видят. Никому не пришлось спрашивать, кого он подразумевал под «они». — Хорошо, — кивнула Беверли. — Давайте попробуем. 8 Следующие полчаса все четверо чистили ванную, будто суровые эльфы, и по мере того как кровь исчезала со стен, зеркала и фаянсовой раковины, Беверли чувствовала, что на сердце становится легче и легче. Бен и Ричи оттирали зеркало и раковину, она скребла пол. Стэн занимался обоями, работал очень осторожно, пользуясь чуть влажной тряпкой. В конце концов они избавились практически от всей крови. Бен закончил тем, что выкрутил лампочку из патрона над раковиной и поставил новую, которую взял из коробки с лампочками в кладовой. Их там хватало: Элфрида Марш закупила двухгодичный запас у «Львов Дерри», когда прошлой осенью те проводили ежегодную распродажу лампочек. Они использовали ведро Элфриды для мытья пола, ее чистящий порошок «Аякс» и много горячей воды. Воду меняли очень часто — никому не хотелось опускать в нее руки, едва она становилась бледно-розовой. Наконец Стэнли отступил к двери, обвел ванную критическим взглядом мальчика, которого никто не учил поддерживать чистоту и порядок, потому что он с этим родился, и сказал остальным: «Думаю, это все, что мы можем сделать». Едва заметные следы крови еще оставались слева от раковины, но обои в том месте были такими тонкими и ветхими, что Стэн решался лишь на самые легкие прикосновения. Однако и там кровь заметно поблекла: пастельный оттенок пятен не позволял утверждать, что на обои брызнула именно кровь. — Спасибо вам, — сказала Беверли. Она не помнила, чтобы когда-то еще испытывала такое глубокое чувство благодарности. — Спасибо вам всем. — Ерунда, — пробормотал Бен. Конечно же, вновь покраснев. — Это точно, — согласился Эдди. — Давайте закончим с тряпками. — Лицо Стэна было строгим, даже суровым. Потом Беверли подумает, что только Стэн, возможно, понимал, что они сделали еще один шаг к какому-то невообразимому столкновению. 9 Они позаимствовали у миссис Марш чашку стирального порошка «Тайд», а потом пересыпали его в пустую майонезную банку. Беверли нашла бумажный пакет, сунула в него окровавленные тряпки, и вчетвером они направились в прачечную самообслуживания «Клин-Клоуз» на углу Главной улицы и Коуни-стрит. Пройдя еще два квартала, они увидели бы Канал, сверкающий синевой под солнцем, уже опускавшемся к горизонту. В «Клин-Клоуз» компанию им составила только одна женщина в белой форме медсестры, которая дожидалась, когда остановится сушилка с ее бельем. Она недоверчиво посмотрела на детей и вернулась к книге в карманном формате, которую читала, «Пейтон-Плейс».[165] — Холодная вода. — Бен понизил голос. — Моя мама говорит, что кровь надо отстирывать в холодной воде. Они загружали тряпки в стиральную машинку, пока Стэн менял два четвертака на четыре монеты по десять центов и два пятачка. Вернувшись, он подождал, пока Беверли насыплет на грязные тряпки «Тайд» и закроет дверцу. Потом сунул два десятика в щель для монет и нажал кнопку пуска. Беверли потратила большую часть выигранных центов на фраппе, но нашла четыре, которые затерялись в глубинах левого кармана джинсов. Выудила их и протянула Стэну, на лице которого тут же отразилась обида. — Ну вот, я привожу девушку на свидание в прачечную, а она сразу хочет уплатить за себя. Беверли рассмеялась: — Ты серьезно? — Я серьезно, — как обычно, сухо ответил Стэн. — Я хочу сказать, у меня сердце рвется из-за того, что я лишаюсь этих четырех центов, Беверли, но я серьезно. Вчетвером они отошли к пластиковым стульям, стоявшим у стены из шлакоблоков, и сели молча. Стиральная машина «Мейтэг», в которую они загрузили тряпки, пыхтела, в ней плескалась вода. Хлопья пены бились в круглое окно из толстого стекла. Поначалу — красные. От их вида Бев слегка мутило, но она не могла отвести глаз. Кровавая пена в каком-то смысле завораживала. Женщина в форме медсестры все чаще и чаще смотрела на них поверх книги. Поначалу, возможно, боялась, что они начнут буянить, но теперь их молчание, похоже, нервировало ее. Когда сушилка остановилась, она вытащила белье, сложила, убрала в синий пластиковый пакет и в последний раз бросила на них недоуменный взгляд, уже направляясь к выходу. Бен заговорил, едва за ней закрылась дверь: — Ты не одна такая. — Что? — Ты не одна такая, — повторил Бен. — Видишь ли… Он замолчал и посмотрел на Эдди, тот кивнул. Посмотрел на Стэна, который выглядел подавленным… но и он после короткой заминки пожал плечами и кивнул. — О чем вы? — спросила Бев, которой надоело, что в этот день ей постоянно говорят что-то непонятное. Она схватила Бена за руку. — Если ты что-то об этом знаешь, скажи мне! — Хочешь рассказать? — спросил Бен у Эдди. Эдди покачал головой. Достал ингалятор и вдохнул огромную порцию распыленного лекарства. Говоря медленно, выбирая слова, Бен рассказал Бев о том, как встретился в Пустоши с Биллом Денбро и Эдди Каспбрэком в последний день учебы… почти неделю назад, хотя верилось в это с трудом. Рассказал, как на следующий день они построили в Пустоши плотину. Рассказал историю Билла о школьной фотографии его мертвого брата, на которой тот повернул голову и подмигнул Биллу. Рассказал свою историю о мумии, которая шла по замерзшему Каналу в разгар зимы, с шариками, летевшими против ветра. Беверли слушала со все возрастающим ужасом. Чувствовала, как глаза раскрываются шире и шире, а руки и ноги холодеют. Бен замолчал и посмотрел на Эдди. Тот еще раз приложился к ингалятору и вновь рассказал историю о прокаженном, только в отличие от Бена, который говорил медленно, сразу затараторил, и слова налезали друг на друга, спеша слететь с губ. Закончил он полувсхлипом, но на этот раз не расплакался. — А ты? — спросила она, повернувшись к Стэну Урису. — Я… Внезапно повисшая тишина заставила их вздрогнуть, как от взрыва. — Стирка закончена, — сказал Стэн. Они наблюдали, как он встает, маленький, сдержанный в движениях, элегантный, идет к стиральной машине, открывает ее. Он достал тряпки, которые слепило в комок, осмотрел их. — Одно пятнышко осталось, но это не страшно. Выглядит, как от клюквенного сока. Он показал им, и все важно кивнули, как будто ознакомились с серьезным документом. Беверли ощутила облегчение, сходное с тем, что испытала, когда они прибрались в ванной. Она могла пережить и пастельное пятно на обоях, которое там осталось, и красноватое пятно на материнских тряпках для уборки. Им удалось что-то с этим сделать, и это главное. Может, полностью избавиться от крови и не получилось, но и достигнутый результат успокоил сердце, а ничего другого дочери Эла Марша, в принципе, и не требовалось. Стэн загрузил тряпки в одну из цилиндрических сушилок, бросил в щель для монет два пятачка. Сушилка начала вращаться, и Стэн вернулся на прежнее место между Эдди и Беном. Какое-то время все четверо молчали, наблюдая, как тряпки поднимаются и падают, поднимаются и падают. Гудение работающей на газу сушилки успокаивало, почти усыпляло. Женщина поравнялась со стеклянной дверью в прачечную, катя перед собой тележку с купленными продуктами. Взглянула на них и прошла мимо. — Я кое-что видел, — внезапно заговорил Стэн. — Я не хочу говорить об этом, предпочитаю думать, что это сон или что-то еще. Может, даже припадок, какие бывают у Стейвиера. Вы его знаете? Бен и Бев покачали головами. — Парень, у которого эпилепсия? — спросил Эдди. — Да, верно. Видите, как все плохо. Я предпочитаю думать, что у меня что-то такое, чем знать, что я что-то видел… что-то реальное. — Что именно? — спросила Бев, не уверенная, что ей и впрямь хочется это знать. Речь шла не об истории с привидениями, которые рассказывают у костра, пока ты ешь сосиску в булочке и маршмэллоу, поджаренные на открытом огне до черноты и хруста. Они сидели в душной прачечной самообслуживания, и Бев видела большие комки пыли под стиральными машинами (отец называл их «какашки призраков»), пылинки, пляшущие в горячих косых столбах солнечного света, падающих в прачечную сквозь грязные окна, старые журналы с оторванными обложками. Все здесь выглядело привычным. Милым, привычным и скучным. Но Бев боялась. Ужасно боялась. Потому что чувствовала — это тебе не выдуманные аисты, не выдуманные монстры. Мумия Бена, прокаженный Эдди… кто-то из них, а то и оба могли бродить по улицам после захода солнца. Или брат Билла Денбро, однорукий и безжалостный, мог кружить по черным дренажным тоннелям под городом с серебряными монетами вместо глаз. И однако, поскольку Стэн не ответил сразу, она повторила вопрос: — Что именно? — Я попал в тот маленький парк, — медленно начал Стэн, — где стоит Водонапорная башня. — Господи, как мне не нравится это место, — печально вздохнул Эдди. — Если в Дерри где и живут призраки, так это там. — Что? — резко спросил Стэн. — Что ты сказал? — Ты ничего не знаешь об этом парке? — спросил Эдди. — Мама не позволяла мне ходить туда еще до того, как начали убивать детей. Она… она очень заботится обо мне. — Он смущенно улыбнулся и еще крепче сжал лежащий на коленях ингалятор. — Видишь ли, какие-то дети там утонули. Трое или четверо. Они… Стэн? Стэн, что с тобой? Лицо Стэна Уриса стало свинцово-серым. Губы беззвучно шевелились. Глаза закатились так, что видна была только нижняя часть радужек. Одна рука схватила воздух и упала на колено. Эдди сделал единственное, что пришло в голову. Наклонился, одной рукой обхватил обмякшие плечи Стэна, сунул ингалятор ему в рот и пустил мощную струю. Стэн закашлялся, захрипел, начал давиться. Выпрямился, взгляд его вновь сфокусировался. Он принялся кашлять в приложенные ко рту ладони. Наконец, громко рыгнул и откинулся на спинку стула. — Что это было? — просипел он. — Мое лекарство от астмы. — В голосе Эдди слышались извиняющиеся нотки. — Господи, на вкус, как дерьмо дохлой псины. Они все рассмеялись, но как-то нервно. И с тревогой смотрели на Стэна. На его щеках теперь затеплился румянец. — Гадость, конечно, это точно, — не без гордости изрек Эдди. — Да, но она кошерная? — спросил Стэн, и все снова рассмеялись, хотя никто из них (включая Стэна) не знал, что означает «кошерная». Стэн перестал смеяться и пристально посмотрел на Эдди. — Расскажи, что ты знаешь о Водонапорной башне. Эдди начал, но и Бен, и Бев тоже внесли свою лепту. Водонапорная башня Дерри высилась на Канзас-стрит, примерно в полутора милях к западу от центра города, около южной границы Пустоши. Когда-то, в конце девятнадцатого века, она снабжала водой весь Дерри, вмещая в себя два, без четверти, миллиона галлонов[166] воды. С круговой галереи под самой крышей Водонапорной башни открывался отличный вид на город и окрестности, и она пользовалась популярностью где-то до 1930 года. Горожане семьями приходили в маленький Мемориальный парк по выходным и, если выдавалась хорошая погода, поднимались по ста шестидесяти ступеням на галерею, чтобы полюбоваться открывающимся видом. Очень часто они открывали там корзинку с ленчем и ели, пока любовались. Ступени располагались между наружным корпусом Водонапорной башни, сложенным из белого камня, и самим резервуаром, цилиндрической колонной из нержавеющей стали высотой в сто шесть футов. Лестница узкой спиралью поднималась к вершине. Чуть ниже уровня галереи толстая деревянная дверь в цилиндрической стальной колонне выводила на площадку над водой: черной, мерно плещущейся гладью, освещенной магниевыми лампами, установленными в жестяных отражателях. В доверху заполненном резервуаре вода поднималась до отметки сто футов. — А откуда бралась вода? — спросил Бен. Бев, Стэнли и Эдди переглянулись. Никто не знал. — Ладно, а что известно об утонувших детях? Ясности с этим было ненамного больше. Вроде бы в те времена («стародавние», как назвал их Бен, выслушав эту часть истории) дверь, ведущая на платформу над водой, никогда не запиралась. И как-то ночью двое мальчишек… или только один… а может, даже трое… обнаружили, что оставлена незапертой и дверь у подножия башни, ведущая на лестницу. Они поднялись наверх и по ошибке попали не на круговую галерею, а на платформу над водой. В темноте они свалились в воду, не успев сообразить, где находятся. — Я слышала об этом от одного парня, Вика Крамли, который говорил, что ему рассказал отец, — закончила Беверли, — так что, возможно, это правда. Вик говорил, что, по словам отца, мальчишки, считай, погибли, как только упали в воду, потому что держаться им было не за что. До платформы они дотянуться не могли. Они плавали, звали на помощь, наверное, всю ночь. Только никто их услышать не мог, они уставали все больше, пока… Бев замолчала, прочувствовав весь этот ужас. Мысленным взором она видела этих мальчиков, настоящих или выдуманных, плавающих в башне, словно брошенные в пруд щенки. Уходящих под воду, всплывающих на поверхность, скорее трепыхающихся, чем плавающих, по мере нарастания паники. Мокрые кеды били по воде, пальцы искали хоть какую-то зацепку на гладкой стальной поверхности колонны-резервуара. Она чувствовала вкус воды, попадавшей им в желудки, слышала эхо их криков, отражающееся от стен и крыши. Как долго? Пятнадцать минут? Полчаса? Сколько прошло времени, прежде чем крики прекратились, и они просто плавали лицом вниз, странные рыбы, которых наутро предстояло найти сторожу башни? — Боже, — сухо выдохнул Стэн. — Я слышал еще и о женщине, у которой там утонул ребенок, — внезапно заговорил Эдди. — Вроде бы после этого вход в башню и закрыли. По крайней мере так я слышал. Наверх людей пускали, я это знаю. И однажды туда поднялась эта женщина с ребенком. Не могу сказать, сколько лет было ребенку, но на платформе, которая над водой, женщина подошла к самому ограждению. Ребенка она держала на руках и то ли выронила его, то ли он сам вывернулся у нее из рук. Я слышал, один мужчина попытался его спасти. Совершил геройский поступок, знаете ли. Прыгнул вниз, но малыш уже утонул. Может, он был в куртке или в чем-то еще. Одежда намокла и утянула его вниз. Эдди резко сунул руку в карман, достал маленький пузырек из коричневого стекла. Открыл, вытряс две белые таблетки, проглотил, не запивая. — Что это? — спросила Беверли. — Аспирин, у меня разболелась голова. — Он вызывающе посмотрел на нее, но Бев больше не задавала вопросов. Закончил историю Бен. После происшествия с ребенком (как он слышал, это была трехлетняя девочка) Городской совет принял решение запереть башню, и внизу, и наверху, и прекратить дневные походы и пикники на галерее. И с тех пор она стояла запертой. Да, сторож приходил и уходил, в Водонапорную башню заглядывали специалисты, обеспечивающие техническое обслуживание. Проводились и экскурсии. Заинтересованные граждане в сопровождении женщины из «Исторического общества» могли подняться на галерею, повосторгаться видами и запечатлеть их на «Кодак», чтобы потом показать друзьям. Но теперь дверь на платформу оставалась запертой. — Башня по-прежнему заполнена водой? — спросил Стэн. — Думаю, да, — ответил Бен. — Я видел, как пожарные автомобили заливали там цистерны в сезон травяных пожаров. Они подсоединяли шланг к трубе у подножия. Стэнли вновь смотрел на сушилку, наблюдая, как поднимаются и падают в ней тряпки. Комок давно уже развалился на составные части, некоторые тряпки раскрылись, как парашюты. — Так что ты там видел? — мягко спросила Бев. Пару секунд казалось, что ответа не будет. Потом Стэн глубоко и шумно вдохнул и заговорил, но, как они поначалу подумали, не в тему. — Парк назван Мемориальным в честь двадцать третьего пехотного полка Мэна, участвовавшего в Гражданской войне. «Деррийские синие», так их называли. Раньше там стоял памятник, но его разрушил какой-то ураган в 1940-х. Денег на восстановление памятника не нашлось, и там поставили купальню для птиц. Большую каменную купальню для птиц. Они все смотрели на него. Стэн сглотнул слюну. В горле что-то щелкнуло. — Я наблюдаю за птицами, знаете ли. У меня есть орнитологический атлас, бинокль «Цейсс-Икон» и все такое. — Он повернулся к Эдди: — У тебя есть еще аспирин? Эдди протянул ему пузырек. Стэн взял две таблетки, подумал — и добавил к ним еще одну. Отдал пузырек и проглотил таблетки, одну за другой, морщась. Потом продолжил рассказ. 10 У Стэна встреча с неведомым произошла два месяца назад дождливым апрельским вечером. Он надел дождевик, положил атлас птиц и бинокль в водонепроницаемый мешок, горловина которого затягивалась тесемкой, и отправился в Мемориальный парк. Обычно он ходил туда с отцом, но в этот вечер отцу пришлось задержаться на работе, и он позвонил перед ужином Стэну. Один из клиентов агентства, где работал отец, тоже большой любитель птиц, заметил, как ему показалось, самца кардинала (Fringillidae Richmondena), пьющего воду в купальне для птиц в Мемориальном парке, сообщил отец. Кардиналам нравилось есть, пить и купаться под самые сумерки. Эти птицы редко встречались так далеко к северу от Массачусетса. Не хотел бы Стэн пойти туда и взглянуть на кардинала? Да, погода отвратительная, но… Стэн согласился. Мать заставила его пообещать, что он не будет скидывать с головы капюшон дождевика, но Стэн и так его бы не скинул, потому что во всем любил порядок. Он никогда не спорил, надо ли надевать галоши в дождь или лыжные штаны зимой. Он отшагал полторы мили до Мемориального парка даже не под мелким дождем, а сквозь зависшие в воздухе крохотные капельки воды. Такая погода удовольствия не доставляла, но почему-то все равно будоражила. Несмотря на последние снежные холмики под кустами и в рощицах (Стэну они представлялись грудами выброшенных грязных наволочек), он ощущал запах новой жизни. Глядя на силуэты вязов, кленов и дубов на фоне серо-белого неба, Стэн приходил к выводу, что они прибавили в размерах, стали толще: неделя-другая — и они покроются нежной, почти прозрачной зеленью. «Сегодня воздух пахнет зеленью», — подумал он и чуть улыбнулся. Он шел быстро, потому что светлого времени оставался час, а то и меньше. В наблюдениях за птицами он тоже ценил порядок, как в одежде и учебе, и при недостаточном освещении никогда не позволил бы себе заявить, что видел кардинала, даже если бы сердцем чувствовал, что точно видел. Мемориальный парк он пересек по диагонали. Водонапорная башня белой глыбой осталась слева от него. Стэн едва на нее глянул. Водонапорная башня не вызывала у него ни малейшего интереса. Мемориальный парк представлял собой неровный прямоугольник, уходящий вниз по склону. Траву (в это время года белую и засохшую) летом аккуратно подстригали. Парк украшали круглые цветочные клумбы. Детской площадки не было. Считалось, что парк этот — для взрослых. В дальнем конце склон выравнивался, прежде чем круто спуститься к Канзас-стрит и Пустоши за ней. На этой ровной площадке и находилась упомянутая отцом купальня для птиц — неглубокая каменная чаша, установленная на массивном пьедестале из каменных блоков. Сооружение получилось слишком уж величественное, с учетом той скромной функции, которую оно выполняло. Отец Стэна сказал ему, что, до того как закончились деньги, Городской совет намеревался вернуть на пьедестал статую солдата. — Птичья купальня нравится мне больше, папа, — сказал тогда Стэн. Мистер Урис потрепал его по волосам: — Мне тоже, сынок. Больше купален и меньше пуль — таков мой девиз. На камне пьедестала выбили девиз. Стэнли прочитал его, но перевести не смог. Латынь он понимал только в классификаторе птиц, приведенном в его орнитологическом атласе. Надпись гласила: «Apparebat eidolon senex[167] ПЛИНИЙ» Стэн сел на скамью, достал из мешка атлас, еще раз открыл на странице с кардиналом, всмотрелся в картинку, отмечая характерные отличия. Впрочем, самца кардинала ни с кем не спутаешь — он красный, как пожарная машина, пусть и не такой большой, — но Стэна отличали приверженность к порядку и основательность. Они успокаивали и укрепляли в мысли, что он — часть этого мира и принадлежит к нему. Поэтому он смотрел на картинку добрых три минуты, прежде чем закрыть атлас (от висящей в воздухе влаги уголки страниц уже начали загибаться) и сунуть обратно в мешок. Он достал бинокль, поднес к глазам. Настраивать резкость не пришлось, потому что в прошлый раз он пользовался биноклем, сидя на этой самой скамье и глядя на ту же купальню для птиц. Аккуратный терпеливый мальчик. Он не ерзал по скамье. Не вставал, не переходил с места на место, не нацеливал бинокль в разные стороны, чтобы посмотреть, что еще он может увидеть. Сидел неподвижно, глядя на купальню для птиц, и влага крупными каплями собиралась на его желтом дождевике. Он не скучал. Сидел и смотрел на птичий эквивалент зала собраний. Какое-то время там копошились четыре коричневатых воробья. Они набирали воду в клювы, а потом запрокидывали головки, и капли падали на крылья и на спины. Прилетела сойка, раскричалась, как полицейский, разгоняющий толпу зевак. В бинокле Стэна сойка выглядела размером с дом, и ее сварливые крики в сравнении с величиной казались до абсурда жалкими (после того как достаточно долго смотришь на птиц в бинокль, возникает ощущение, что никакого увеличения нет и они такие всегда). Воробьи улетели. Сойка, оставшись за хозяйку, почистила перышки, искупалась, заскучала, ретировалась. Воробьи вернулись. Потом снова улетели, когда прибыла пара снегирей, чтобы искупаться и (возможно) обсудить какие-то важные дела. Отец Стэна рассмеялся, когда мальчик робко предположил, что птицы могут разговаривать, и Стэн не сомневался в правоте отца, когда тот говорил, что птицам не хватает мозгов для того, чтобы разговаривать, слишком маленькие у них черепные коробки, но при взгляде со стороны создавалось полное ощущение, что они разговаривают. Новая птичка присоединилась к ним. Красная. Стэн торопливо чуть подправил резкость. Неужели это?.. Нет. Это была красногрудая танагра, интересная птица, но не кардинал, которого он искал. К танагре присоединился золотистый дятел, частенько посещавший купальню в Мемориальном парке. Стэн узнал его по подранному крылу. Как обычно, он задался вопросом: а что могло произойти? Наиболее вероятным объяснением представлялось слишком близкое знакомство с кошкой. Прилетали и улетали другие птицы. Стэн увидел гракла, неуклюжего и уродливого, как летающий вагон, синюю птицу, еще одного золотистого дятла. И наконец, его терпение вознаградило появление новой птицы — опять не кардинала. К купальне прилетела воловья птица, которая в бинокль выглядела огромной и глупой. Стэн опустил бинокль на грудь, вновь полез за атласом, в надежде, что воловья птица никуда не улетит, пока он не получит подтверждения увиденного в бинокль. И тогда ему будет что рассказать отцу. Тем более что пора уже было возвращаться домой. Дневной свет быстро таял. Стэн замерз и продрог. Сверившись с атласом, он вновь поднес бинокль к глазам. Птица оставалась на прежнем месте. Не купалась, просто стояла на бортике, и выглядела совсем тупой. Он почти не сомневался, что это воловья птица. Особо характерных отличий у нее не было (во всяком случае, Стэн не мог их разобрать с такого расстояния), и в сгущающихся сумерках он не мог быть уверен полностью, но, возможно, ему хватит времени для еще одной сверки. Он уставился на картинку в атласе, пытаясь максимально сконцентрироваться на ней, хмурясь от напряжения, а потом опять поднес бинокль к глазам. И только поймал в него воловью птицу, как громкое, рокочущее ба-бах отправило воловью птицу (если бы только ее) в небо. Стэн попытался проследить ее полет, не отрывая бинокль от глаз, зная, как малы шансы найти птицу вновь. Естественно, потерял из виду и выразил недовольство, с шипением выдохнув, не разжимая зубов. Что ж, если она прилетела один раз, то могла прилететь и другой. И это всего лишь воловья птица, (возможно, воловья птица) не беркут и не бескрылая гагарка. Стэн сунул бинокль в футляр и убрал атлас с птицами. Встал и огляделся, чтобы понять, что послужило причиной громкого шума. Он точно знал, это не выстрел и не автомобильный выхлоп. Скорее такой звук он слышал в фильмах ужасов с замками и подземельями, когда кто-то резко распахивал дверь… сам звук и сопровождающее его эхо. Ничего не увидев, он поднялся и зашагал вниз по склону к Канзас-стрит. Водонапорная башня теперь была справа от него. Торчащий из земли белый как мел цилиндр, призрак в тумане и надвигающейся темноте. И казалось, что она… почти летит. Странная это была мысль. Вроде бы родилась она в его голове (а откуда еще ей взяться?), но почему-то он в этом сильно сомневался. Он пригляделся к Водонапорной башне, а потом, даже не думая об этом, двинулся к ней. Окна спиралью поднимались по наружному корпусу, напоминая афишную тумбу у парикмахерской мистера Арлетта, где Стэн и его отец стриглись раз в месяц. Над каждым из темных окон топорщился козырек из белых, как кость, плоских кровельных плиток, словно бровь над глазом. «Любопытно, как они это сделали?» — подумал Стэн (он не проявил такого интереса, как проявил бы Бен Хэнском, но все-таки) и тут же увидел темное пятно гораздо большего размера у подножия Водонапорной башни — продолговатое пятно, отходящее вверх от самой земли. Он остановился, нахмурился, удивившись, какое странное место выбрали для окна, тем более, что его сместили относительно остальных окон. А потом осознал, что это вовсе не окно, а дверь. «Шум, который я слышал, — подумал Стэн. — Эта дверь и распахнулась». Он огляделся. Сгущались ранние, мрачные сумерки. Белесое небо становилось лиловым, висящие в воздухе капельки переходили в дождь, который лил большую часть той ночи. Сумерки, туман и никакого ветра. Поэтому… если дверь не могла распахнуться сама, значит, кто-то ее открыл? Зачем? Выглядела дверь очень тяжелой, и для того, чтобы распахнуть ее с таким грохотом… Наверное… это мог сделать только очень сильный человек. Любопытство побудило Стэна подойти ближе. Дверь оказалась больше, чем он поначалу предположил, — высотой в шесть футов, толщиной — в два фута, доски, из которых ее изготовили, соединялись латунными накладками. Стэн повернул дверь. Двигалась она, учитывая размеры, на удивление плавно и легко. И тихо — петли не скрипнули. Он закрыл дверь, чтобы посмотреть, какой урон причинен тонким облицовочным доскам от такого удара двери о стену. Никакого урона, никаких следов. Мистиквилль, как сказал бы Ричи. «Что ж, значит, это не удар дверью, — подумал он, — вовсе нет. Может, над Дерри пролетел реактивный самолет или что-то такое. Дверь, вероятно, открылась сама по…» Его нога за что-то зацепилась. Стэн посмотрел вниз и увидел висячий замок… поправка — обломки висячего замка. Замок разорвало. Как будто кто-то насыпал пороха в замочную скважину и поднес спичку. Стенку вывернуло наружу, острия торчали, застыв металлическими цветками. Стэн мог видеть и развороченную стальную начинку замка. Толстый засов, скособочившись, висел на одном болте, который на три четверти вырвало из дерева. Три других болта лежали на траве. Изогнутые, словно крендели. Хмурясь, Стэн открыл дверь и заглянул внутрь. Узкие ступени вели наверх вдоль закругляющейся стены, исчезая из виду. Наружная стена лестницы была деревянной, ее поддерживали мощные поперечные балки, скрепленные штифтами, а не на гвоздях. Стэну показалось, что некоторые из этих штифтов толще его бицепсов. Из внутренней, стальной стены выступали гигантские заклепки, раздувшиеся, как нарывы. — Есть тут кто? — спросил Стэн. Ответа не последовало. После короткого колебания он шагнул через порог, чтобы получше разглядеть узкое горло лестницы. И попал в Ужас-Сити, как снова сказал бы Ричи. Повернулся, чтобы уйти… и услышал музыку. Тихую, но такую знакомую. Играла каллиопа.[168] Он склонил голову, прислушался, постепенно переставая хмуриться. Музыка каллиопы, конечно, музыка передвижных цирков и окружных ярмарок. Она вызывала воспоминания столь же приятные, сколь и эфемерные: попкорн, сахарная вата, пончики, жарящиеся в горячем масле, лязганье цепных механизмов, приводящих в действие аттракционы — «Дикая мышь», «Хлыст», «Гигантские качели». Насупленность уступила место робкой улыбке. Стэн поднялся на одну ступеньку, еще на две, по-прежнему склонив набок голову. Остановился — как будто мысли о цирках могли создать реальный цирк; он и впрямь ощущал запахи попкорна, сахарной ваты, пончиков… и не только! Перчиков, сосисок с соусом «чили», сигаретного дыма и опилок. Плюс острый запах белого уксуса, какой вытрясают на картофель-фри из дырки в жестяной крышке. Долетал до его ноздрей и запах горчицы, ярко-желтой и обжигающей, той, что размазывают по хот-догу деревянной лопаточкой. Удивительно… невероятно… неодолимо. Он поднялся еще на ступеньку и услышал шаркающие, торопливые шаги над головой: кто-то спускался вниз. Стэн вновь склонил голову. Звучание каллиопы вдруг сделалось громче, будто с тем, чтобы скрыть шаги. Теперь он узнал и мелодию — «Кэмптаунские скачки».[169] Шаги, да: но они совсем не шуршащие, правда? Если на то пошло, они… чавкающие, так? Словно кто-то шагал в галошах, полных воды. В Кэмптауне поют эту песню весной, Ду-у-у-да, ду-у-у-да, (Чавк-чавк) Ипподром в Кэмптауне в девять миль длиной, Ду-у-у-да, ду-у-у-да (Чавк-чавк, уже ближе) Пусть скачут весь день, Пусть скачут всю ночь… Теперь на стене над ним заколыхались тени. Ужас тут же перехватил Стэну горло — будто он проглотил что-то горячее и противное, горькое лекарство, которое ударило его, как электрический разряд. Только сделали это тени. Он видел их лишь мгновение. Совсем маленький отрезок времени, которого, однако, хватило, чтобы он заметил, что теней две, что они скрюченные и какие-то неестественные. Он видел их лишь мгновение, потому что свет, проникающий на лестницу, уходил, уходил очень уж быстро, и когда Стэн повернулся, тяжелая дверь Водонапорной башни с громким стуком захлопнулась. Стэнли сбежал вниз по ступеням (как-то вышло, что поднялся он больше, чем на двенадцать, хотя помнил, что поднимался на две, максимум на три) страшно испуганный. В темноте он ничего не видел. Только слышал собственное дыхание, а еще каллиопу, играющую где-то выше, (Что каллиопа делает в темноте? Кто на ней играет?) и, конечно, эти чавкающие шаги. Направляющиеся к нему. Приближающиеся. Он ударил в дверь выставленными перед собой руками, ударил так, что уколы боли разошлись до самых локтей. Раньше дверь так легко поворачивалась… а теперь не шевельнулась. Нет… не совсем. Поначалу она сдвинулась чуть-чуть, достаточно для того, чтобы слева появилась насмехающаяся над ним вертикальная полоска серого света. Потом полоска исчезла, словно кто-то прижал дверь с другой стороны. Тяжело дыша, в ужасе, Стэн со всей силы давил на дверь. Чувствовал, как латунные накладки вдавливаются в руки. Он развернулся, теперь прижимаясь к двери спиной и ладонями с растопыренными пальцами. Пот, липкий и горячий, стекал по лбу. Музыка каллиопы опять стала громче. Она спускалась по винтовой лестнице, эхом отдаваясь от стен. Теперь веселье из нее ушло. Мелодия изменилась. Сделалась погребальной. Она ревела, как ветер и вода, и мысленным взором Стэн увидел окружную ярмарку в конце осени, ветер и дождь, секущие пустынную центральную аллею, развевающиеся флаги, раздувающиеся тенты, падающие, укатывающиеся, как брезентовые летучие мыши. Он видел аттракционы, замершие под небом, как эшафоты; ветер барабанил и гудел среди их балок, пересекающихся под самыми разными углами. И внезапно Стэн понял, что в этом месте с ним соседствует смерть, что смерть спускается к нему из темноты, а он не может от нее убежать. Вниз по ступеням вдруг полилась вода. И теперь до него доносились запахи не попкорна, пончиков или сахарной ваты, а сырой гнили и тухлой свинины, раздувшейся от червей в темном уголке, куда не добираются солнечные лучи. — Кто здесь? — закричал он пронзительным, дребезжащим голосом. Ему ответил низкий, булькающий голос, словно вырывался из горла, забитого илом и тухлой водой. — Мертвяки, Стэнли. Мы мертвяки. Мы утонули, но теперь летаем… и ты тоже будешь летать. Он чувствовал, что вода течет по ногам. Вжался спиной в дверь, едва живой от страха. Мертвяки уже подходили к нему. Он чувствовал их близость. В ноздри бил их запах. Что-то упиралось ему в бедро, когда он снова и снова колотился спиной в дверь. — Мы мертвы, но иногда мы немного валяем дурака, Стэнли. Иногда… Орнитологический атлас. Стэн машинально схватился за него. Он застрял в кармане дождевика, и Стэну никак не удавалось его вытащить. Один из мертвяков уже спустился с лестницы: Стэн слышал, как он, волоча ноги, пересекает маленькую площадку между нижней ступенькой и дверью. Еще мгновение — и он протянет руку, и Стэн ощутит прикосновение холодной плоти. Он еще раз что есть силы дернул атлас и вытащил из кармана. Выставил перед собой, словно крохотный щит, не думая, что делает, но внезапно осознав, что это правильно. — Снегири! — выкрикнул он в темноту, и на мгновение тварь, которая приближалась к нему (их точно разделяло меньше пяти шагов), замялась — он точно знал, что замялась. И не показалось ли ему, что чуть подалась и дверь, в которую он вжимался спиной? Ho он больше не вжимался. Он выпрямился, стоя в темноте. Когда это произошло? Определяться — не время. Стэн облизнул пересохшие губы и начал скандировать: — Снегири! Серые цапли! Гагары! Красногрудые танагры! Граклы! Дятлы-молотоглавы! Красноголовые дятлы! Синицы! Вьюнки! Пели… Дверь отворилась с протестующим скрежетом, и Стэн сделал гигантский шаг назад, в чуть затуманенный воздух. Распластался на прошлогодней, высохшей траве. Он согнул атлас чуть ли не пополам, и потом, в тот же вечер, обнаружил вмятины от пальцев на обложке, словно она была из пластилина, а не из твердого картона. Даже не попытавшись подняться, Стэн начал отползать, упираясь каблуками в землю, скользя задом по мокрой траве. Губы его растянулись, он скалил зубы. В темном дверном проеме он видел две пары ног, ниже диагональной линии тени, отбрасываемой полуоткрытой дверью. Видел синие джинсы, которые от времени и от воды стали лилово-черными. Оранжевые нитки на швах расползались, вода стекала с манжет, образуя лужицы вокруг ботинок, которые практически сгнили, обнажив раздувшиеся лиловые пальцы. Их руки висели плетьми вдоль боков, слишком длинные, слишком восково-белые. На каждом пальце болтался маленький оранжевый помпон. Держа перед собой согнутый атлас, Стэн хрипло и монотонно шептал: — Ястребы-куроеды… дубоносы… пересмешники… альбатросы… киви… Одна из рук повернулась, показав ладонь, на которой вода за долгие годы стерла все линии, превратив ее в гладкую ладонь манекена из универсального магазина. Один палец согнулся… разогнулся. Помпон подпрыгивал и покачивался, покачивался и подпрыгивал. Тварь подзывала его. Стэн Урис, который двадцать семь лет спустя умрет в ванне, вырезав кресты на обоих предплечьях, поднялся на колени, на ноги и побежал. Пересек Канзас-стрит, не посмотрев ни в одну сторону, не думая о том, что может угодить под машину, тяжело дыша, остановился на противоположной стороне, оглянулся. Отсюда он уже не видел дверь у основания Водонапорной башни, только саму башню, широкую, но и грациозную, высившуюся в сумерках. — Они мертвые, — прошептал себе Стэн, в шоке. Резко повернулся и побежал домой. 11 Сушилка остановилась. И Стэн закончил рассказ. Трое остальных долго смотрели на него. Кожа его стала почти такой же серой, как и тот апрельский вечер, о котором он им только что рассказал. — Ну и ну, — первым отреагировал Бен. Шумно, со свистом, выдохнул. — Это правда, — прошептал Стэн. — Клянусь Богом, правда. — Я тебе верю, — кивнула Беверли. — После того, что случилось у меня дома, я поверю всему. Она резко поднялась, чуть не перевернув стул, подошла к сушилке. Начала одну за другой вынимать тряпки и складывать их. К мальчишкам Бев стояла спиной, но Бен подозревал, что она плачет. Хотел подойти к ней, но не решился. — Мы должны поговорить об этом с Биллом, — предложил Эдди. — Билл придумает, что с этим делать. — Делать? — Стэн повернулся к нему. — Что значит — делать? Эдди посмотрел на него, стушевался. — Ну… — Я не хочу ничего делать. — Стэн так пристально, так яростно смотрел на Эдди, что тот сжался в комок. — Я хочу об этом забыть. Это все, что я хочу. — Не все так просто. — Беверли оглянулась. Бен не ошибся — в горячем солнечном свете, падающем под углом в грязные окна прачечной, на ее щеках блестели дорожки слез. — Дело не только в нас. Я слышала Ронни Грогэн. И малыш, которого я услышала первым… я думаю, это сынишка Клементсов. Тот, который исчез, катаясь на трехколесном велосипеде. — И что? — воинственно спросил Стэн. — Что, если убьют кого-то еще? — спросила она. — Что, если детей и дальше будут убивать? Его глаза, ярко-карие, смотрели в ее серо-голубые, отвечая без слов: «Что с того, если убьют?» Но Беверли не отводила глаз, и первым в конце концов сдался Стэн… возможно, потому, что она продолжала плакать, а может, потому, что ее озабоченность придала ей духа. — Эдди прав, — добавила она. — Мы должны поговорить с Биллом. А потом, возможно, пойти к начальнику полиции… — Точно. — Стэн хотел, чтобы в его голосе прозвучало пренебрежение, но не получилось. Если что прозвучало, так это усталость. — Мертвые мальчики в Водонапорной башне, кровь, которую могут видеть только дети — не взрослые. Клоуны, шагающие по Каналу. Воздушные шарики, летящие против ветра. Мумии. Прокаженные под крыльцом. Шеф Болтон обхохочется… а потом упечет нас в дурдом. — Если мы все пойдем к нему, — в голосе Бена слышалась тревога, — если мы пойдем вместе… — Конечно, — прервал его Стэн. — Правильно. Расскажи мне что-нибудь еще, Стог. Напиши книгу. — Он поднялся, прошел к окну, засунув руки в карманы, сердитый, расстроенный и испуганный. Какое-то время смотрел в окно, расправив плечи, замерев в аккуратной, чистенькой рубашке. — Напиши мне блинскую книгу! — Нет, — ровным голосом ответил Бен, — книги будет писать Билл. Стэн в изумлении развернулся, все уставились на Бена. На лице Бена Хэнскома отразился шок, словно он неожиданно отвесил себе оплеуху. Бев сложила последнюю тряпку. — Птицы, — нарушил паузу Эдди. — Что? — хором спросили Бев и Бен. Эдди смотрел на Стэна. — Ты стал выкрикивать им названия птиц? — Возможно, — с неохотой ответил Стэн. — Или, возможно, дверь просто заклинило, а тут она наконец-то открылась. — Хотя ты к ней не прикасался? — уточнила Бев. Стэн пожал плечами. Не сердясь — показывая, что не знает. — Я думаю, названия птиц тебя и спасли, — гнул свое Эдди. — Но почему? В кино ты поднимаешь крест… — …или произносишь молитву Создателю… — добавил Бен. — …или читаешь двадцать третий псалом, — вставила Беверли. — Я знаю двадцать третий псалом, — сердито ответил Стэн, — но крест — это не мое. Я — иудей, помните? Они отвернулись, смутившись, то ли из-за того, что он таким родился, то ли потому, что забыли об этом. — Птицы, — повторил Эдди. — Господи! — Он вновь виновато глянул на Стэна, но Стэн смотрел на другую сторону улицы, на местное отделение «Бангор гидро». — Билл скажет, что делать, — внезапно произнес Бен, словно соглашаясь с Бев и Эдди. — Спорю на что угодно. Спорю на любые деньги. — Послушайте. — Стэн обвел их пристальным взглядом. — Это нормально. Мы можем поговорить об этом с Биллом, если хотите. Но я на этом остановлюсь. Можете называть меня хоть трусом, хоть трусохвостом, мне без разницы. Я не трус, во всяком случае, так не думаю. Но, если видишь такое, как в Водонапорной башне… — Только псих не испугался бы, Стэн, — мягко сказала Беверли. — Да, я испугался, но дело не в этом, — с жаром воскликнул Стэн. — Дело даже не в том, о чем я говорю. Неужели вы не видите… Они выжидающе смотрели на него, в их глазах читалась тревога и слабая надежда, но Стэн обнаружил, что не может выразить словами свои чувства. Слова закончились. Комок чувств сформировался внутри, едва не душил его, но Стэн не мог вытолкнуть его из горла. При всем пристрастии к порядку, при всей его уверенности в себе, он все равно оставался одиннадцатилетним мальчиком, который только что окончил четвертый класс. Он хотел сказать им, что испуг — не самое страшное. Можно бояться, что тебя собьет автомобиль, когда ты едешь на велосипеде, или, до появления вакцины Солка, что у тебя будет полиомиелит. Можно бояться этого безумца Хрущева или бояться утонуть, если заплывешь слишком далеко. Можно бояться всего этого и продолжать жить, как всегда. Но эти нелюди в Водонапорной башне… Он хотел сказать им, что эти мертвые мальчики, которые, шаркая, спустились по винтовой лестнице, сделали нечто худшее, чем испугали его: они его оскорбили. Оскорбили, да. Другого слова он подобрать не мог, а если бы произнес это, они бы подняли его на смех. Он им нравился, Стэн это знал, они принимали его за своего, но все равно подняли бы на смех. Тем не менее того, что он увидел в Водонапорной башне, просто не могло быть. Оно оскорбляло ощущение порядка, присущее каждому здравомыслящему человеку, оскорбляло стержневую идею, состоящую в том, что Бог наклонил земную ось так, чтобы сумерки продолжались только двенадцать минут на экваторе и час или больше там, где эскимосы строили свои дома из ледяных кирпичей, а покончив с этим, он сказал, по существу, следующее: «Ладно, если вы сможете разобраться с этим наклоном, то сможете разобраться практически со всем, чего ни пожелаете. Потому что даже у света есть масса, и внезапное понижение звуковой частоты паровозного свистка — эффект Допплера, и грохот, который возникает при прохождении самолетом звукового барьера, — не аплодисменты ангелов и не пердеж демонов, а всего лишь колебания воздуха, возвращающегося на прежнее место. Я дал вам наклон земной оси, а потом сел в центре зала, чтобы смотреть шоу. Мне нечего больше сказать, кроме как дважды два — четыре, огоньки в небе — звезды, если кровь есть, ее могут видеть как взрослые, так и дети, а мертвые мальчики остаются мертвыми». А Стэн сказал бы им, если б смог: «Со страхом жить можно, если не вечно, то долго, очень долго. А с таким оскорблением, возможно, не проживешь, потому что оно пробивает дыру в фундаменте твоего сознания, и если ты туда заглянешь, то увидишь, что там, внизу, живые существа, и у них маленькие желтые глазки, которые не мигают, и оттуда, из темноты, поднимается вонь, и через какое-то время ты подумаешь, что там, внизу, целая другая вселенная, вселенная, где по небу плывет квадратная луна, и звезды смеются холодными голосами, и у некоторых треугольников четыре стороны, и у некоторых — пять, и у каких-то — даже пять в пятой степени сторон. В этой вселенной могут расти розы, которые поют. Все ведет ко всему, — сказал бы он им, если б смог. — Пойдите в вашу церковь и послушайте ваши истории об Иисусе, шагающем по воде, но, если бы я увидел такое, то кричал бы, и кричал, и кричал. Потому что для меня это не выглядело бы чудом. Это выглядело бы оскорблением». Но ничего такого сказать он не мог, поэтому ограничился малым: — Испугаться — не проблема. Я просто не хочу участвовать в чем-то таком, что приведет меня в дурку. — Но ты по крайней мере пойдешь с нами к нему? — спросил Бен. — Послушаешь, что он скажет? — Конечно, — ответил Стэн и рассмеялся. — Может, мне даже стоит захватить с собой птичий атлас. Тут рассмеялись все, и напряжение чуть спало. 12 Беверли рассталась с ними у прачечной «Клин-Клоуз» и понесла тряпки домой. Квартира по-прежнему была пуста. Девочка положила тряпки под раковину, закрыла дверцу. Встала, глянула в сторону ванной. «Я туда не пойду, — сказала она себе. — Я посмотрю „Американскую эстраду“ по телику. Попытаюсь научиться танцевать собачий вальс». Пошла в гостиную, включила телевизор, а пять минут спустя выключила, пока Дик Кларк[170] рассказывал, как много выделений сальных желез может убрать с лица подростка всего лишь одна пропитанная лекарственным составом салфетка «Страйдекс» («Если вы думаете, что сможете достигнуть того же эффекта мылом и водой, — говорил Дик, протягивая грязную салфетку к стеклянному объективу камеры, чтобы каждый американский подросток мог получше ее разглядеть, — то вам следует внимательно посмотреть на это»). Беверли вернулась на кухню, подошла к шкафчику над раковиной, где отец держал инструменты. Среди них лежала и карманная рулетка, из которой вытаскивался длинный желтый «язык», размеченный в дюймах. Зажав ее в холодной руке, Бев направилась в ванную. Там ее встретили безупречная чистота и тишина. Только где-то — далеко-далеко, как показалось Бев — миссис Дойон кричала на своего сына Джима, требуя, чтобы тот ушел с мостовой, немедленно. Бев подошла к раковине, заглянула в черный зев сливной трубы. Какое-то время постояла, ноги под джинсами стали холодными, как мрамор, соски затвердели и заострились так, что, похоже, могли резать бумагу, губы совершенно пересохли. Она ждала, когда же послышатся голоса. Никаких голосов. Бев выдохнула и начала «скармливать» тонкую стальную мерную полоску сливному отверстию. Полоска уходила вниз легко, как шпага — в пищевод шпагоглотателя, выступающего на окружной ярмарке. Шесть дюймов, восемь, десять. Полоска остановилась, как предположила Бев, уткнувшись в колено стояка. Девочка покрутила полоску, одновременно мягко проталкивая ее, и, в конце концов, она поползла дальше. Шестнадцать дюймов, два фута, три. Бев наблюдала, как желтая мерная полоска выскальзывает из хромированного корпуса, который по бокам почернел: большая рука отца стерла покрытие. Мысленным взором она видела, как полоска скользит в черных глубинах трубы, пачкаясь, сдирая ржавчину. «Скользит там, где никогда не светит солнце, где царит бесконечная ночь», — подумала она. Бев представила себе набалдашник мерной полоски, маленькую стальную пластину, не больше ногтя, которая скользит все дальше и дальше в темноту, и какая-то часть разума закричала: «Что ты делаешь?» Она не игнорировала этот голос… просто не могла внять ему. Она видела, как конец мерной полоски теперь движется по прямой, спускается в подвал. Она увидела, как он добрался до канализационной трубы… и как только она это увидела, продвижение полоски остановилось. Бев вновь начала ее поворачивать, и полоска, тонкая, а потому податливая, издала какой-то резкий, противный звук, немного похожий на те, что издает пила, если положить ее на ноги, а потом сгибать и разгибать. Она могла видеть, как кончик полоски елозит по дну этой более широкой трубы с отвержденным керамическим покрытием. Она могла видеть, как полоска сгибается… а потом вновь получила возможность продвигать ее дальше. Бев выдвинула полоску на шесть футов. Семь. Девять… И внезапно мерная полоска начала раскручиваться сама, словно кто-то потянул за ее свободный конец. Не просто тянул — убегал с ним. Бев смотрела на раскручивающуюся рулетку, глаза ее широко раскрылись. Рот превратился в букву «О» страха — страха, да, но не удивления. Разве она не знала? Разве не предполагала, что произойдет нечто подобное? Мерная полоска вытянулась полностью. На все восемнадцать футов; ровно на шесть ярдов. Из сливного отверстия донесся легкий смешок, за которым последовал тихий шепот, и в нем ощущался чуть ли не упрек: «Беверли, Беверли, Беверли… ты не сможешь бороться с нами… ты умрешь, если попытаешься… умрешь, если попытаешься… умрешь, если попытаешься… Беверли… Беверли… Беверли… ли-ли-ли…» Что-то щелкнуло в корпусе рулетки, и мерная полоска начала быстро сматываться: разметка и цифры расплылись перед глазами Беверли. В конце, на последних пяти или шести футах, желтое сменилось темным, капающим красным, и Беверли с криком выронила рулетку на пол, словно мерная полоска внезапно превратилась в живую змею. Свежая кровь потекла по белому фаянсу раковины, возвращаясь в широкий зрачок сливного отверстия. Беверли наклонилась, уже рыдая — страх куском льда морозил желудок, — и подняла рулетку. Зажала между большим и указательным пальцами правой руки, вытянула перед собой, и понесла на кухню. По пути капли с рулетки падали на истертый линолеум коридора и кухни. Она пришла в себя, подумав о том, что сказал бы ее отец (что сделал бы с ней), если б обнаружил, что она залила его рулетку кровью. Разумеется, он не смог бы увидеть кровь, но мысли эти помогали собраться с духом. Беверли взяла одну из чистых тряпок, еще теплую после сушки, словно свежий хлеб, и вернулась в ванную. Прежде чем отчищать кровь, вставила в сливное отверстие резиновую затычку, закрыв ею зрачок. Свежая кровь отходила легко. Беверли пошла по собственному следу, вытирая с пола капли, размером с десятицентовик, потом прополоскала тряпку, выжала и отложила в сторону. Она взяла вторую тряпку и начала чистить отцовскую рулетку от густой, вязкой крови. В двух местах к мерной полоске прилипло что-то черное и губчатое. Хотя кровь запачкала лишь пять или шесть последних футов, Беверли вычистила всю мерную полоску, убрала все следы грязи. Покончив с этим, положила рулетку в шкафчик над раковиной и, прихватив с собой обе тряпки, вышла из квартиры через дверь черного хода. Миссис Дойон вновь кричала на Джима. В этот еще теплый вечер ее голос разносился, подобно колокольчику. В глубине двора (голая земля, сорняки, бельевые веревки) стояла мусоросжигательная печь. Беверли бросила в нее тряпки, а потом присела на верхнюю из ступеней, что вели к двери на кухню. Слезы пришли неожиданно, полились рекой, и на этот раз она и не пыталась их сдерживать. Положила руки на колени, голову — на руки, и плакала, пока миссис Дойон призывала Джима уйти с той дороги — или он хочет, чтобы его сбила машина и он умер? ДЕРРИ: Вторая интерлюдия «Quaeque ipsa misserrima vidi, Et quorum pars magna fui»[171] Вергилий «С бесконечным, нах, лучше не связываться». «Злые улицы»[172] 14 февраля 1985 г. День святого Валентина Еще два исчезновения на прошлой неделе — в обоих случаях дети. А я только начал расслабляться. Один — шестнадцатилетний подросток Деннис Торрио, вторая — пятилетняя девочка, которая каталась на санках за своим домом на Западном Бродвее. Бьющаяся в истерике мать нашла ее санки — синюю пластмассовую «летающую тарелку», и больше ничего. Ночью прошел снег — выпало около четырех дюймов. Никаких следов, кроме как девочки, сказал мне шеф Рейдмахер, когда я ему позвонил. Думаю, я его очень раздражаю. Но мне из-за этого бессонные ночи не грозят. Мне приходилось сталкиваться кое с чем и похуже, так? Я спросил, можно ли взглянуть на сделанные полицией фотографии. Он отказал. Я спросил, вели ли ее следы к дренажной решетке или к водостоку. Последовала долгая пауза, после которой я услышал: «Я начинаю думать, не пора ли тебе обратиться к врачу, Хэнлон? К какому-нибудь психиатру. Ребенка похитил отец. Или ты не читаешь газеты?» — Торрио тоже похитил отец? — спросил я. Снова долгая пауза. — Угомонись, Хэнлон. Оставь меня в покое. — И он положил трубку. Разумеется, я читаю газеты — кто, как не я, раскладывает их каждое утро в читальном зале публичной библиотеки? Маленькая девочка, Лори Энн Уинтербаджер, по решению суда находилась под опекой матери после скандального бракоразводного процесса весной 1982 года. Полиция исходит из того, что Хорст Уинтербаджер, вроде бы работающий механиком где-то во Флориде, приезжал в Мэн, чтобы похитить дочь. Согласно их версии, он припарковал автомобиль за домом и позвал дочь, которая сама подошла к нему — отсюда отсутствие чьих-либо следов, кроме Лори. Они, правда, стараются не упоминать, что девочка с двухлетнего возраста не видела отца. Скандальность бракоразводному процессу придали обвинения миссис Уинтербаджер, что Хорст Уинтербаджер как минимум дважды сексуально домогался ребенка. Она просила отказать Уинтербаджеру в праве видеться с дочерью, и суд так и постановил, хотя Уинтербаджер яростно все отрицал. Рейдмахер заявляет, что приговор суда, полностью отрезавший отца от единственного ребенка, мог подтолкнуть Уинтербаджера на похищение дочери. Наверное, эту версию и можно считать правдоподобной, но спросите себя: узнала бы Лори Энн отца после трех лет разлуки и побежала бы на его зов? Рейдмахер говорит «да», пусть она и видела его в последний раз в два годика. Я так не думаю. И ее мать говорила, что Лори Энн прекрасно знала о том, что нельзя ни подходить к незнакомым взрослым, ни разговаривать с ними. Этот урок большинство детей в Дерри вызубривают с младенчества. Рейдмахер говорит, что полиция штата Флорида уже разыскивает Уинтербаджера, и он может снять с себя ответственность. «Вопросы опеки в компетенции адвокатов, а не полиции», — так процитировали этого напыщенного толстобрюхого говнюка в пятничном номере «Дерри ньюс». Но Деннис Торрио… это совсем другая история. Дома все прекрасно. Играл в футбол за «Тигров Дерри». Отличник. Летом 1984 года прошел курс в «Школе выживания путешественника» и с блеском сдал экзамен. К наркотикам не притрагивался. Идеальные отношения с девушкой, которую любил без памяти. Имел все, ради чего стоило жить. Все, чтобы оставаться в Дерри по меньшей мере следующие два года. Тем не менее он пропал. И что с ним случилось? Внезапный приступ тяги к путешествиям? Пьяный водитель, который сшиб его, убил и тайком похоронил? Или он все еще в Дерри, только на темной стороне Дерри, водит компанию с такими как Бетти Рипсом, и Патрик Хокстеттер, и Эдди Коркорэн, и остальные? Или… (позже) Опять двадцать пять. Хожу и хожу кругами, не делаю ничего конструктивного, только завожу себя так, что скоро начну кричать. Я подпрыгиваю от скрипа железных ступеней, ведущих к стеллажам. Шарахаюсь от теней. Задаюсь вопросом, а как бы я отреагировал, если в тот момент, когда расставлял книги по стеллажам наверху, катя перед собой тележку на резиновом ходу, меж книг высунулась бы рука, хватающая рука… В этот день у меня вновь появилось почти непреодолимое желание начать им звонить. В какой-то момент я даже набрал «404», код Атланты, глядя на лежащий передо мной телефонный номер Стэнли Уриса. Потом подержал трубку у уха, спрашивая себя, хочу ли я позвонить, потому что абсолютно уверен — на сто процентов уверен… или потому, что очень уж напуган и не могу выдержать этого в одиночку; потому что я должен поговорить с тем, кто знает (или узнает), чего именно я так боюсь. И тут я слышу, как Ричи говорит: «Команда? КОМАНДА? Не нужны нам никакие вонючие команды, сеньор-р-р», — голосом Панчо Ванильи, слышу так отчетливо, будто он стоит рядом со мной… и кладу трубку на рычаг. Потому что когда так отчаянно хочется кого-то увидеть, как я хотел увидеть Ричи Тозиера (или любого из них), доверять собственным мотивам нельзя. Лучше всего мы лжем сами себе. Дело в том, что на сто процентов я все-таки не уверен. Если обнаружится еще одно тело, я позвоню… но пока я должен предполагать, что даже такой напыщенный говнюк, как Рейдмахер, может оказаться прав. Лори могла помнить своего отца; возможно, видела какие-то его фотографии. И, наверное, взрослый может убедить ребенка сесть к нему в машину, как бы того ни предупреждали. Еще один страх не отпускает меня. Рейдмахер предположил, что у меня съезжает крыша. Я в это не верю, но, если я позвоню им сейчас, они, возможно, подумают, что я сумасшедший. Хуже того, а вдруг они меня не вспомнят? Майк Хэнлон? Кто? Не помню я никакого Майка Хэнлона. Я совсем вас не помню. Какое обещание? Я чувствую, точное время для звонка придет… и когда оно придет, я пойму, что пора. И их каналы связи откроются одновременно. Как бывает, когда два огромных колеса, медленно сближаясь, входят в соприкосновение друг с другом: я и Дерри — на одном, все мои друзья детства — на другом. Когда время придет, они все услышат голос Черепахи. Поэтому пока я подожду, но рано или поздно пойму, что пора. Я уверен, что вопрос, звонить или не звонить, снят. Единственный вопрос — когда. 20 февраля 1985 г. Пожар в «Черном пятне». «Идеальный пример того, как Торговая палата пытается переписать историю, Майк, — сказал бы мне старик Альберт Карсон, возможно, при этом посмеиваясь. — Они пытаются, и иногда им это почти удается… но старики помнят, что и как было на самом деле. Они всегда помнят, а иногда и рассказывают, если только задавать им нужные вопросы». В Дерри есть люди, которые живут здесь больше двадцати лет и не знают, что в свое время в городе находилась «специальная» казарма для нестроевых военнослужащих, относящаяся к деррийской базе армейской авиации, но расположенная в полумиле от основной территории базы, и в середине февраля, когда температура колебалась в районе пятнадцати градусов мороза и ветер дул по плоским взлетно-посадочным полосам со скоростью сорок миль в час, а потому, с поправкой на ветер, температура воздуха становилась совсем уж низкой, эти лишние полмили могли привести и к переохлаждению, и к обморожению, а то и к смерти. В других семи казармах котлы отопления работали на солярке, в окнах стояли двойные рамы, стены утепленные. В них и холодной зимой жили — не тужили. «Специальная» казарма, в которой размещались двадцать семь военнослужащих роты Е, обогревалась старой дровяной печью. Дрова для этой печи солдатам приходилось заготавливать самим, и где придется. От стужи их изолировали только сосновые и еловые ветки, которые солдаты навалили на стены. Одному парню удалось достать и привезти в казарму полный комплект вторых рам, но двадцать семь обитателей «специальной» казармы в тот день задержали в Бангоре на выполнении каких-то работ, а вечером, вернувшись домой, усталыми и продрогшими, они обнаружили, что вторые рамы разломаны. Все до единой. Происходило это в 1930 году, когда половину самолетов армии Соединенных Штатов все еще составляли бипланы. В Вашингтоне Билли Митчелла[173] отдали под трибунал и понизили в должности, отправив летать за кабинетный стол: настойчивые призывы к модернизации авиации так достали его командиров, что они больно щелкнули Митчелла по носу. Вскоре после этого он уволится со службы. Так что на базе в Дерри летали крайне редко, несмотря на три взлетно-посадочных полосы (твердое покрытие было только на одной). И большая часть службы состояла в выполнении различных хозяйственных работ. Один из солдат роты Е, который демобилизовался в 1937 году, потом вернулся в Дерри. Это был мой отец. И он рассказал мне такую историю: «Одним весенним днем 1930 года, за полгода до пожара в „Черном пятне“, я возвращался на базу с тремя приятелями после трехсуточной увольнительной. Это время мы провели в Бостоне. Миновав ворота, мы увидели этого детину, который стоял сразу за КПП, облокотившись на лопату, и ковыряя в носу. Сержант откуда-то с юга. Рыжие волосы. Гнилые зубы. Прыщи. Та же обезьяна, только без шерсти, ну, ты понимаешь. В годы Депрессии таких в армии хватало. Мы идем, четверо молодых парней после увольнительной, все в отличном настроении, и видим по его глазам, что он так и ищет повод прицепиться к нам. Мы и отдали ему честь, будто он сам генерал Черный Джек Першинг.[174] Я думаю, все бы обошлось, но выдался прекрасный весенний денек, ярко светило солнце, и я не удержал язык за зубами. — Доброго вам дня, сержант Уилсон, сэр, — сказал я, и он тут же набросился на меня. — Я давал тебе разрешение обратиться ко мне? — спрашивает он. — Нет, сэр, — отвечаю я. Тут он смотрит на остальных, Тревора Доусона, Карла Руна и Генри Уитсана, который погиб при пожаре той осенью, и говорит им: „Этот умный ниггер остается со мной. Если вы, черномазые, не хотите присоединиться к нему в одной грязной работенке, которая займет у него всю вторую половину дня, валите в казарму, положите вещички и доложите о своем прибытии дежурному. Понятно объясняю?“ Что ж, они идут, а Уилсон кричит им вслед: „Жопу в горсть и скачками, говны собачьи! Хочу видеть, как засверкают подошвы ваших гребаных башмаков“. Они смотались, а Уилсон отвел меня в сарай, где хранился инструмент, и выдал мне штыковую лопату. Потом повел на большое поле, где теперь расположен терминал для аэробусов авиакомпании „Нортист эйрлайнс“. Смотрит на меня, улыбаясь, указывает на землю и говорит: „Видишь этот окоп, ниггер?“ Никакого окопа нет, но я предполагал, что мне лучше во всем с ним соглашаться, поэтому посмотрел на то место, куда он указывал, и ответил, что да, конечно, вижу. Тут он врезал мне в нос, сшиб с ног, и я оказался на земле, а кровь запачкала мою последнюю чистую рубашку. — Ты не видишь его, потому что какой-то болтливый черномазый мерзавец засыпал его! — прокричал он, и на его щеках вспыхнули два больших красных пятна. Но он улыбался, и по всему чувствовалось, что происходящее ему очень даже нравилось. — И вот что ты сейчас сделаешь, мистер Доброго-вам-дня: ты сейчас выгребешь всю землю из моего окопа. Время пошло! Я рыл окоп чуть ли не два часа и очень скоро закопался в землю до подбородка. Последние два фута пришлись на глину, и, закончив, я стоял по щиколотку в воде, а мои ботинки промокли насквозь. — Вылезай оттуда, Хэнлон, — приказал сержант Уилсон. Он сидел на травке, курил. Помочь мне не предложил. Я вымазался с головы до ног, не говоря уж о том, что кровь замарала мою форменку. Он поднялся и подошел к окопу. Указал на него. — Что ты тут видишь, ниггер? — спросил он. — Ваш окоп, сержант Уилсон, — отвечаю я. — Что ж, я решил, что он мне не нужен, — говорит он. — Не нужен мне никакой окоп, вырытый ниггером. Засыпь его, рядовой Хэнлон. Я начал его засыпать, а когда закончил, солнце уже спускалось к горизонту и заметно похолодало. Он подходит и смотрит, как я утрамбовываю землю боковой поверхностью штыка лопаты. — И что ты видишь здесь теперь, ниггер? — спрашивает он. — Земляной пригорок, сэр, — ответил я, и он бьет меня снова. Господи, Майки, я был близок к тому, чтобы, поднявшись, раскроить ему голову лопатой. Но если бы я это сделал, никогда бы не увидел чистого неба, только в клеточку. И хотя потом я иной раз и раскаивался, что не сделал этого, тогда мне как-то удалось сдержаться. — Это не земляной пригорок, ты, тупой хрен енотовый! — кричит он на меня, брызжа слюной. — Это МОЙ окоп, и тебе лучше немедленно очистить его от земли. Жопу в горсть, и за дело! Я выгребаю землю из окопа, а потом вновь забрасываю его землей, и тогда он спрашивает меня, почему я забросал его окоп землей, когда он как раз собрался посрать в него. Я снова освобождаю окоп от земли, а он спускает штаны, садится, свесив свой костлявый зад над окопом и, справляя нужду, спрашивает: „Как себя чувствуешь, Хэнлон?“ — Я прекрасно себя чувствую, — отвечаю я, потому что решил, что не сдамся, пока не упаду без чувств или не умру. Не удастся ему меня сломать. — Что ж, это мы исправим, — говорит он. — Для начала засыпь эту выгребную яму, рядовой Хэнлон. И я хочу, чтобы ты это сделал быстро. А то ты что-то начал тянуть резину. Я в очередной раз засыпал яму, и по его улыбке понял, что это только начало. Но тут прибежал один его друг с газовым фонарем и сказал, что в казарме была какая-то внеплановая поверка, и Уилсону могут надрать зад, потому что его не оказалось на месте. Мои друзья прикрыли меня, поэтому все обошлось, но друзья Уилсона, если их можно назвать друзьями, и пальцем ради него не шевельнули. Он меня отпустил, и я надеялся, что наутро его имя появится в списке получивших взыскание, но напрасно. Вероятно, он сказал лейтенанту, что пропустил поверку, объясняя одному болтливому ниггеру, кому принадлежат все окопы на территории деррийской базы, и те, что уже вырыты, и те, что еще нет. Ему вероятно, дали медаль, вместо того чтобы отправить чистить картошку. Именно такие порядки царили в роте Е здесь, в Дерри». Эту историю отец рассказал мне где-то в 1958 году, и я думаю, что ему тогда было под пятьдесят, а моей матери — порядка сорока или около того. Я спросил его, почему он вернулся, раз в Дерри было так плохо? — Видишь ли, Майки, в армию я пошел в шестнадцать, — ответил он. — Солгал насчет своего возраста, чтобы попасть. Не моя идея. Мать мне велела. Я был парнем крупным, и, наверное, только потому мою ложь не раскусили. Я родился и вырос в Бергоу, штат Северная Каролина, и мясо мы видели только раз в году, после сбора табака, или иногда зимой, когда отец подстреливал енота или опоссума. Единственное хорошее, что я помню о Бергоу — это пирог с мясом опоссума, обложенный кукурузными лепешками, вкуснее которого просто не бывает. Поэтому, когда мой отец погиб в результате несчастного случая — что-то там произошло с сельскохозяйственной техникой, моя мама сказала, что поедет с Филли Лубердом в Коринт, где у нее жили родственники. Филли Луберд был в семье любимчиком. — Ты про дядю Фила? — спросил я, улыбнувшись при мысли о том, что кто-то называет его Филли Луберд. Он был адвокатом в Тусоне, штат Аризона, и шесть лет избирался в Городской совет. Ребенком я полагал, что дядя Фил — богач. Для черного в 1958 году, уверен, так оно и было. Он зарабатывал двадцать тысяч долларов в год. — Именно о нем, — ответил отец. — Но тогда он был двенадцатилетним пацаном, который носил матросскую шапку из рисовой бумаги, залатанный комбинезон и ходил босиком. Он был самым младшим в семье, я родился перед ним. Остальные дом уже покинули: двое умерли, двое женились, один сел в тюрьму. Это Говард. Ничего путного в нем никогда не было. «Ты должен пойти в армию, — сказала мне твоя бабушка Ширли. — Я не знаю, начнут ли они платить тебе сразу или нет, но как только начнут, ты будешь посылать мне деньги каждый месяц. Мне не хочется отправлять тебя туда, сынок, но, если ты не позаботишься обо мне и Филли, не знаю, что с нами станет». Она дала мне свидетельство о рождении, чтобы показать вербовщику, в котором уже подделала год моего рождения так, чтобы я стал восемнадцатилетним. Я пошел в здание суда, где сидел вербовщик, и сказал, что хочу в армию. Он сунул мне бумаги и показал, где поставить крестик. — Я могу расписаться, — ответил я, и он рассмеялся, похоже, мне не веря. — Что ж, валяй. Расписывайся, черный мальчик, — говорит он. — Одну минуту, — отвечаю. — Хочу задать вам пару вопросов. — Задавай, — говорит он. — Я могу ответить на любой. — В армии мясо дают дважды в неделю? — спросил я. — Моя мама говорит, что да, но она очень уж хочет, чтобы я пошел в армию. — Нет, мясо дважды в неделю там не дают, — отвечает он. — Так я и думал, — говорю я, думая, что этот человек, конечно, слизняк, но по крайней мере честный слизняк. А потом он говорит: — Солдаты едят мясо каждый день, — и мне остается только удивляться себе: как я только мог подумать, что он честный? — Вы, должно быть, думаете, что я — круглый дурак, — говорю я. — Ты все правильно понял, ниггер, — отвечает он. — Если я пойду в армию, я должен что-то сделать для мамы и Филли Луберда, — говорю я. — Мама говорит, что я смогу посылать ей деньги. — Все здесь. — Он показывает бланк на перечисление денег. — Еще вопросы? — Да, — говорю я, — как насчет обучения на офицера? Он запрокинул голову и так смеялся, что я подумал, а не захлебнется ли он собственной слюной. Потом говорит: — Сынок, ты увидишь черного офицера в этой армии не раньше того дня, когда снятый с креста Иисус начнет отплясывать чарльстон. А теперь подписывай или нет. Мое терпение лопнуло. Опять же, ты все здесь провонял. Я подписал и наблюдал, как он степлером прикрепляет бланк на перечисление денег к моему учетному листку, потом принимает у меня присягу, и я уже солдат. Я думал, меня отправят в Нью-Джерси, где армия строила мосты, потому что не было войн, где она могла бы воевать. Вместо этого я оказался в Дерри, штат Мэн, в роте Е. Он вздохнул и заерзал на стуле, крупный мужчина с седыми, коротко стриженными волосами. В то время нам принадлежала одна из самых больших ферм в Дерри и, вероятно, лучший придорожный ларек к югу от Бангора. Втроем мы много работали, отцу приходилось нанимать людей на сбор урожая, и дела у нас шли неплохо. Он сказал: — Я приехал сюда, потому что видел Юг и видел Север, и ненавистью они не отличались друг от друга. В этом меня убедил не сержант Уилсон. Он был всего лишь белым бедняком из Джорджии и повсюду таскал за собой Юг, куда бы ни приезжал. Не было у него необходимости находиться южнее линии Мейсона-Диксона,[175] чтобы ненавидеть ниггеров. Он просто нас ненавидел. Нет, в этом меня убедил пожар в «Черном пятне». Знаешь, Майки, в каком-то смысле… Он посмотрел на мою мать, которая вязала. Она не подняла головы, но я знал, что слушает она внимательно, и, думаю, отец тоже это знал. — В каком-то смысле тот пожар превратил меня в мужчину. В огне погибли шестьдесят человек, восемнадцать — из роты Е. Собственно, после пожара никакой роты и не осталось. Генри Уитсан… Сторк Энсон… Алан Сноупс… Эверетт Маккаслин… Хортон Сарторис… все мои друзья, все погибли в том пожаре. И к этому пожару не имели отношения ни старина Уилсон, ни его дружки-южане. Устроило его деррийское отделение «Легиона белой благопристойности» штата Мэн. Отцы некоторых детей, с которыми ты ходишь, сынок, в школу, чиркали спичками, поджигая «Черное пятно». И я говорю не о детях из бедных семей. — Почему, папа? Почему они это сделали? — Отчасти потому, что таков уж Дерри, — хмурясь, ответил мой отец. Медленно раскурил трубку, тряхнул деревянную спичку, чтобы погасить ее. — Я не знаю, почему это случилось здесь; я не могу этого объяснить, но при этом я нисколько не удивлен. Видишь ли, «Легион белой благопристойности» — аналог ку-клукс-клана у северян. Они маршировали в таких же белых балахонах, жгли такие же кресты, писали такие же сочащиеся ненавистью записки черным, которые, по их разумению, или поднялись выше, чем им полагалось, или получили работу, положенную белому человеку. Они иногда закладывали динамит в церкви, где священники говорили о равенстве черных. В книгах по истории упор делается на ку-клукс-клан, а не на «Легион белой благопристойности», и многие даже не знают о его существовании. Я думаю, причина в том, что большинство этих книг написано северянами, и им стыдно. Наибольшую популярность «Легион» приобрел в крупных городах и промышленных зонах. Нью-Йорк, Нью-Джерси, Детройт, Балтимор, Бостон, Портсмут — везде были отделения «Легиона». Они пытались организоваться и в Мэне, но достигли успеха только в Дерри. Какое-то время довольно крупное отделение существовало и в Льюистоне, примерно в то время, когда произошел пожар в «Черном пятне», но им не приходилось тревожиться из-за того, что ниггеры насиловали белых женщин или отнимали работу у белых мужчин, потому что ниггеров там практически не было. В Льюистоне опасались бродяг и объединения так называемой «бонусной армии»[176] с теми, кого называли «армией коммунистических подонков». В последнюю входили все, кто не работал. «Легион благопристойности» обычно выбрасывал этих бедолаг из города, как только они там появлялись. Иногда им засовывали в штаны ядовитый плющ. Иногда им поджигали рубашки. После пожара в «Черном пятне» деррийское отделение «Легиона» практически прекратило свое существование. Видишь ли, ситуация вышла из-под контроля, как иной раз случается в этом городе. Он помолчал, попыхивая трубкой. — Похоже, «Легион белой благопристойности» был всего лишь еще одним зернышком, Майки, и оно нашло здесь хорошо удобренную почву. По существу, это был клуб богатых людей. А после пожара они спрятали свои балахоны и лгали, выгораживая друг друга, так что дело спустили на тормозах. — Теперь в его голосе звучало такое горькое презрение, что моя мать, хмурясь, подняла голову. — Кто, в конце концов, погиб? Восемнадцать солдат-ниггеров, четырнадцать или пятнадцать городских ниггеров, четверо музыкантов-ниггеров из джаз-банда… да горстка друзей ниггеров. Велика беда? — Уилл, — тихо проговорила мать. — Достаточно. — Нет, — возразил я. — Я хочу послушать. — Тебе пора спать, Майки. — Он взъерошил мне волосы большой, тяжелой рукой. — Я просто хочу рассказать тебе еще кое о чем, и не уверен, что ты поймешь… сомневаюсь, понимаю ли все сам. Случившее в тот вечер в «Черном пятне», пусть это и ужасно… я не думаю, что произошло все только из-за цвета нашей кожи. И даже не потому, что находилось «Пятно» рядом с Западным Бродвеем, где белые богачи Дерри жили тогда и живут теперь. Я не думаю, что тут дела у «Легиона белой благопристойности» шли так хорошо, потому что в Дерри черных и бродяг ненавидели сильнее, чем в Портленде, или Льюистоне, или в Брансуике. Все дело в здешнем духе. Дух этого города наилучшим образом подходит для всего дурного, для того, что приносит боль. За прошедшие годы я снова и снова думал об этом. Я не знаю, как такое может быть… но так оно и есть. Но хорошие люди живут в Дерри теперь и жили раньше. На похороны пришли тысячи горожан, и они хоронили как черных, так и белых. Большинство предприятий не работали почти неделю. В больницах пострадавших лечили бесплатно. Им приносили корзины с едой и письма с соболезнованиями, написанные от души. Протягивали руку помощи. Тогда я познакомился со своим другом, Дьюи Конроем, и ты знаешь, он белый, как ванильное мороженое, но я чувствую, что он мне брат. Я бы умер за Дьюи, если б он меня попросил, и хотя никому не дано знать душу другого человека, я думаю, он умер бы за меня, если б дошло до этого. В любом случае, армия отправила тех, кто выжил после пожара, в другие места, словно они стыдились случившегося… и, наверное, они стыдились. Я оказался в Форт-Худе, где прослужил шесть лет. Там я встретил твою мать, и мы поженились в Галвестоне, в доме ее родителей. Но все эти годы Дерри не выходил у меня из головы. И после войны я привез твою мать сюда. Здесь у нас родился ты. И здесь мы живем, менее чем в трех милях от того места, где в 1930 году находился клуб «Черное пятно». И я думаю, тебе пора ложиться спать, молодой человек. — Я хочу послушать про пожар! — закричал я. — Расскажи мне о нем, папочка! Но он посмотрел на меня, хмурясь. Если такое случалось, я точно знал, что ничего не выгорит… возможно, потому, что хмурился он редко. Обычно улыбался. — Эта история не для детских ушей, — ответил он. — В другой раз, Майки. Когда мы отшагаем с тобой еще несколько лет. Как выяснилось, мы оба отшагали еще четыре года, прежде чем я услышал историю о том, что случилось в тот вечер в клубе «Черное пятно», и к тому моменту дни отца уже были сочтены. Он рассказывал мне о пожаре, лежа на больничной койке, накачанный обезболивающими, время от времени засыпая или впадая в забытье, а раковая опухоль неумолимо и безостановочно пожирала его внутренности. 26 февраля 1985 г. Перечел эту последнюю запись и сам удивился, разрыдавшись от скорби по отцу, который уже двадцать три года как умер. Я помню, как горевал после его смерти — почти два года не мог прийти в себя. Когда в 1965 году я окончил среднюю школу, мать посмотрела на меня и сказала: «Как бы отец гордился тобой!» Мы расплакались в объятиях друг друга, и я подумал, что все, мы наконец-то похоронили его этими запоздалыми слезами. Но кто знает, как долго горе может оставаться с человеком? Разве не бывает, что через тридцать или даже сорок лет после смерти ребенка, или сестры, или брата человек, наполовину проснувшись, думает об утрате и чувствует, что пустоты, которые оставила эта смерть, не заполнятся никогда, до последнего дня жизни? Он демобилизовался в 1937 году, получив пенсию по инвалидности. К тому времени армия моего отца значительно повысила свою боеготовность. Даже полуслепой, говорил он мне, уже понимал, что скоро придется расчехлять пушки. К тому времени его произвели в сержанты, и он потерял большую часть левой ступни, когда новобранец, перепугавшийся до такой степени, что чуть не наложил в штаны, вытащил чеку из ручной гранаты, а потом выронил ее, вместо того чтобы бросить. Она откатилась к моему отцу и взорвалась со звуком, по его словам, напоминавшим кашель в ночи. Немалая часть вооружения, с которым приходилось иметь дело солдатам той давней поры, или изначально была неисправной, или вышла из строя после долгого хранения на складах. Им давали патроны, которые не стреляли, и винтовки, которые взрывались у них в руках, если выстрел все-таки происходил. У военных моряков торпеды плыли в сторону от цели, а если попадали в цель, то не взрывались. У самолетов армии и флота отваливались крылья при чуть более жесткой посадке, а в 1939 году на военной базе в Пенсаколе (я об этом читал) офицер службы снабжения обнаружил, что множество стоящих там армейских грузовиков не могут тронуться с места, потому что тараканы съели все резиновые шланги и ремни привода вентилятора. Так что жизнь моему отцу и его тело (включая, разумеется, и ту часть, которая дала жизнь вашему покорному слуге Майклу Хэнлону) спасли головотяпство чиновников и никудышное вооружение. У гранаты взорвался не весь заряд, и отец потерял лишь часть левой ступни, а не все от ключиц и ниже. Выплаченные при демобилизации деньги позволили ему на год раньше, чем он планировал, жениться на матери. Они не сразу поехали в Дерри, сначала перебрались в Хьюстон, где работали до 1945 года. Мой отец трудился бригадиром на заводе, который изготавливал корпуса для бомб. Моя мать стала Рози-клепальщицей.[177] Но, как он и рассказывал мне, одиннадцатилетнему, мысль о Дерри «никогда не выходила у него из головы». И теперь я спрашиваю себя, а может, что-то тянуло его в Дерри даже тогда, тянуло с тем, чтобы я смог занять свое место в том кругу в Пустоши, который сложился одним августовским вечером. Если во вселенной есть высшие силы, значит, добро всегда уравновешивает зло… но ведь и добро может быть не менее ужасным. Мой отец выписывал «Дерри ньюс» и постоянно проглядывал объявления о продаже земли. Большую часть заработанных денег они откладывали. Наконец он увидел предложение о продаже фермы, которое выглядело привлекательным… во всяком случае, на бумаге. Из Техаса они приехали на автобусе «Трейлуэйс», осмотрели ферму и купили ее в тот же день. Отделение Первого торгового банка в округе Пенобскот выдало ему ипотечный кредит на десять лет, и они начали обустраиваться на новом месте. — Поначалу у нас возникали проблемы, — рассказывал он мне в другой раз. — Нашлись люди, которые не хотели, чтобы по соседству с ними жили негры. Мы знали, что так и будет, я же не забыл «Черное пятно», но полагали, что со временем все успокоится. Подростки приходили и бросали в окна камни и банки из-под пива. В первый год я раз двадцать вставлял новые стекла. И досаждали нам не только подростки. Как-то раз, проснувшись поутру, мы увидели нарисованную на стене курятника свастику, а все куры передохли. Кто-то отравил им корм. Больше я кур не держал. Но шериф округа — тогда в Дерри не было начальника полиции, до этого городу еще предстояло дорасти — начал с этим разбираться, и разбираться серьезно. Это я к тому, Майки, что здесь живут не только плохие люди, но и хорошие. Салливан не относился к человеку по-другому только потому, что кожа у него коричневая, а волосы — курчавые. Он приезжал с десяток раз, говорил с людьми и, наконец, выяснил, кто это сделал. И кто, по-твоему? Догадайся с трех раз, первые два — не в счет. — Понятия не имею. — Я не стал и пытаться. Отец смеялся, пока слезы не потекли из глаз. Достал из кармана большой белый платок, вытер их. — Буч Бауэрс, вот кто! Отец парня, который в твоей школе никому не дает прохода. Папаша — мразь, и сынок ничуть не лучше. — В школе некоторые ребята говорят, что отец Генри — полоумный, — сообщил я: тогда я учился в четвертом классе, и Бауэрс уже не раз и не два давал мне пинка… а если подумать, так слова «черномазый» и «негритос» я впервые услышал именно от Генри Бауэрса, между первым и четвертым классом. — Что ж, возможно, мысль о том, что Буч Бауэрс — полоумный, не так уж далека от истины. Люди говорили, он так и не пришел в норму после возвращения с Тихого океана. Служил там в морской пехоте. Короче, шериф арестовал его, и Бауэрс орал, что его оболгали, и все они друзья ниггеров. И что он на всех подаст в суд. Наверное, список дотянулся бы отсюда до Уитчем-стрит. Я сомневаюсь, что у него была хоть одна пара подштанников без дыры на заду, но он собирался подать в суд на меня, шерифа Салливана, город Дерри, округ Пенобскот и еще бог знает кого. А что произошло потом… не могу поклясться, что это правда, но так мне рассказал Дьюи Конрой. По словам Дьюи, шериф поехал к Бучу в бангорскую тюрьму. И шериф Салливан сказал: «Пора тебе заткнуть пасть и послушать, Буч. Этот черный парень, он не хочет настаивать на обвинениях. Он не хочет отправлять тебя в Шоушенк, он только хочет, чтобы ты возместил ему потерю кур. Он полагает, что двести долларов покроют его убытки». Буч говорит шерифу, что он скорее засунет эти двести долларов в то место, куда не заглядывает солнце, и слышит от шерифа следующее: «В Шенке есть фабрика по переработке известняка, и мне говорили, что после того как человек отбарабанит там два года, язык у него становится зеленым, как лаймовый леденец. А теперь выбирай, два года резать известняк или двести долларов. Что скажешь?» «В Мэне присяжные никогда не приговорят меня к тюремному сроку за дохлых кур ниггера», — отвечает Буч. «Я это знаю», — кивает Салливан. «Тогда о чем мы, скажи на милость, говорим?» — спрашивает Буч. «Тебе бы лучше спуститься с небес на землю, Буч. Они не отправят тебя в тюрьму за кур, но отправят за свастику, которую ты нарисовал перед тем, как перебить кур». По словам Дьюи, у Буча просто отвисла челюсть, а Салливан ушел, чтобы не мешать ему думать. И через три дня Буч попросил своего брата, который через пару лет замерз насмерть, отправившись пьяным на охоту, продать его новенький «меркурий», который купил на пособие, полученное при демобилизации, холил и лелеял. Так что я получил двести долларов, а Буч поклялся, что сожжет мой дом. Он твердил об этом всем своим дружкам. Поэтому как-то днем я его и подловил. Вместо «меркурия» он купил довоенный «форд», а я тогда ездил на пикапе. Подрезал его на Уитчем-стрит, неподалеку от грузового двора станции, и вышел из кабины с винчестером в руках. «Если у меня что-то загорится, один плохой черный пристрелит тебя, босс», — предупредил я его. «Не смей так говорить со мной, ниггер! — Он чуть не плакал от злости и от страха. — Ты не имеешь права так говорить с белым человеком, нет такого права у черномазого». Мне это все изрядно надоело, Майки. И я знал: если прямо сейчас не напугаю его до смерти, он от меня никогда не отстанет. Вокруг никого не было. Я сунул руку в кабину «форда», схватил Буча за волосы. Приклад карабина упер в пряжку поясного ремня, ствол — Бучу под подбородок. И сказал: «Еще раз назовешь меня ниггером или черномазым, твои мозги потекут с лампочки под потолком кабины. И поверь мне, Буч, если на моем участке что-нибудь загорится, я тебя пристрелю. А потом, возможно, пристрелю и твою жену, и твое отродье, и твоего никчемного брата. С меня хватит». Тут он начал плакать, и ничего более отвратительного я в своей жизни не видел. «Посмотрите, до чего мы дошли, — говорит он. — Ниг… Чер… Человек приставляет тебе к голове винтовку при свете дня, прямо на улице». «Да, мир, должно быть, спешит на встречу с адом, раз такое может случиться, — согласился я. — Но теперь это значения не имеет. Значение имеет другое — мы друг друга поняли или ты хочешь научиться дышать через дырку во лбу?» Он признал, что мы друг друга поняли, и больше никаких хлопот Буч Бауэрс мне не доставлял, если не считать смерти твоей собаки, Мистера Чипса, но у меня нет доказательств, что это дело рук Бауэрса. Чиппи мог съесть отравленную приманку или что-то еще. С того дня нам никто не мешал, и, оглядываясь назад, я могу сказать, что сожалеть мне практически не о чем. Жили мы здесь хорошо, а если выпадали ночи, когда мне снился пожар… что ж, никому не прожить жизнь без нескольких кошмарных снов. 28 февраля 1985 г. Прошел не один день с тех пор, как я сел, чтобы написать историю того пожара в «Черном пятне», как ее рассказал мне отец, но пока так до нее и не добрался. Я думаю, во «Властелине Колец» один персонаж говорит, что «одна дорога ведет к другой»; то есть можно сойти с крыльца на тропинку, которая к улице, и а уж потом попасть… что ж, куда угодно. То же самое с историями. Одна приводит к следующей, та — к следующей, и так далее; может, они идут в том направлении, куда ты и хотел пойти, может — нет. Может, в конце ты понимаешь, что голос, который рассказывает эти истории, даже важнее самих историй. Конечно же, это его голос, который я помню, — голос моего отца, низкий, неторопливый. Я помню, как он, бывало, посмеивался или хохотал. Как брал паузу, чтобы раскурить трубку, высморкаться или взять банку «Наррагансетта»[178] («Харкни Гансетт», как он его называл) из холодильника. Этот голос для меня голос всех голосов, голос всех этих лет, главный голос этих мест — и его не найти ни в интервью, ни в жалких книгах по истории этого города… ни на моих магнитофонных пленках. Голос моего отца. Уже десять вечера, библиотека закрылась час назад, снаружи завыл ветер. Я слышу, как маленькие ледышки — идет снег с дождем — бьют по окнам и по стенам стеклянного коридора, который ведет в детскую библиотеку. Я слышу и другие звуки — мерные потрескивания и постукивания за пределами светового круга, в котором я сижу, заполняя разлинованные желтые страницы блокнота. Всего лишь звуки оседания старого дома, говорю я себе… но у меня есть вопросы. Я спрашиваю себя, а не бродит ли в этой буре клоун, продающий воздушные шарики. Но… не важно. Думаю, я наконец-то нашел путь к последней истории моего отца. Я услышал ее, когда он лежал на больничной койке, за шесть недель до смерти. Каждый день я приходил к нему после школы вместе с матерью, и один — вечером. Матери приходилось оставаться дома и хлопотать по хозяйству, но она настояла на том, чтобы я навещал его. Ездил я на велосипеде. Она не разрешала мне садиться на попутки, хотя убийства уже четыре года как прекратились. To были тяжелые шесть недель для пятнадцатилетнего подростка. Я любил отца, но возненавидел эти вечерние визиты — когда наблюдал, как он ссыхается и тает, как распространяются и углубляются на его лице морщины боли. Иногда он плакал, хотя старался сдерживаться. Домой я возвращался уже в сгущающихся сумерках и думал о лете 1958 года, и боялся оглянуться, потому что там мог быть клоун… или оборотень… или мумия Бена… или моя птица. Но больше всего я боялся, что у этой твари, какой бы образ она ни приняла, будет искаженное раковой болью лицо моего отца. Я крутил педали как мог быстро, не думая о том, сколь часто стучит сердце и каким красным и потным будет мое лицо. Когда я, тяжело дыша, входил в дом, мать спрашивала: «Почему ты так быстро гоняешь, Майки? Еще заболеешь». Я на это отвечал: «Хотел побыстрее вернуться и помочь тебе по дому», — после чего она обнимала меня, целовала и говорила, что я хороший мальчик. Время шло, и мне все с большим трудом удавалось находить темы для разговора с ним. Я ехал в город на велосипеде и ломал себе голову, о чем же сегодня с ним поговорить, страшась момента, когда выяснилось бы, что говорить больше не о чем. Его умирание пугало меня, приводило в ярость, но и раздражало. Я полагал тогда, и теперь мое мнение не изменилось: человек, если уж уходит, должен уйти быстро. Рак не просто убивал, но вызывал деградацию, лишал человеческого достоинства. Мы никогда не говорили о раке, и иной раз, когда молчали, я думал, что нам нужно о нем поговорить, что говорить нам больше не о чем, и мы останемся в этой паузе, как дети, которым не нашлось места в игре «музыкальные стулья», когда пианино замолкает, и я едва не впадал в панику, пытаясь найти тему для разговора, любую тему, лишь бы не касаться той мерзости, что сейчас пожирала изнутри моего папулю, который однажды схватил Буча Бауэрса за волосы, вогнал под подбородок дуло винчестера и потребовал, чтобы тот оставил его в покое. А если бы нам все-таки пришлось говорить о раке, то я бы скорее всего расплакался. И думаю, мысль о том, что я, уже пятнадцатилетний, могу расплакаться на глазах отца, пугала и печалила меня, как никакая другая.

The script ran 0.023 seconds.