Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Джон Стейнбек - Зима тревоги нашей [1961]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, prose_contemporary, Классика, Роман

Аннотация. Роман «Зима тревоги нашей», последняя книга классика мировой литературы XX века и лауреата Нобелевской премии Джона Стейнбека, отразил нарастающую в начале 60-х гг. в США и во всем западном мире атмосферу социального и духовно-нравственного неблагополучия, а также открыл своего автора как глубокого и тонкого психолога. Итен Аллен Хоули, потомок могущественного семейства, получивший высшее гуманитарное образование, знаток истории и литературы, поклонник латыни, вынужден работать продавцом в лавке какого-то макаронника, Марулло. Репутация Итена безупречна, и, пройдя ряд соблазнительных, но противозаконных предложений незапятнанным, он превращает свою честность в своеобразный рэкет. Подобно змее, он сбрасывает старую кожу, чтобы явиться в образе чудовища, перед которым будут трепетать даже городские магнаты.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 

Я позволил ее пальцам увести меня под шатер раскидистых кустов жимолости. Какие-то цветочки, невысоко поднявшиеся над землей, желтыми огоньками горели в темноте. — Вот мой дом — гараж с увеселительным чертогом наверху. — Почему вы все-таки решили, что я вас искал? — Меня или кого-нибудь вроде. Вы видели бой быков, Итен? — Один раз в Арле после войны. — Меня водил на это зрелище мой второй муж. Он обожал его. А я считаю, что бой быков создан для мужчин, которые трусоваты, а хотят быть храбрецами. Если вы видели бой быков, тогда вам это понятно. Помните, как после работы матадора с плащом бык пытается убить то, чего перед ним нет? — Да. — Помните, как он теряется, не знает, что делать, а иной раз просто стоит и будто ждет ответа? Тогда ему надо подсунуть лошадь, не то у него сердце разорвется. Он хочет всадить рога во что-то плотное, чтобы не пасть духом. Вот я и есть такая лошадка. И вот такие мужчины — растерянные, сбитые с толку — мне и достаются. Если они могут всадить в меня рог, все-таки это небольшая победа. Потом можно снова отбиваться от мулеты и шпаги. — Марджи! — Стойте! Я ищу ключ. А вы пока нюхайте жимолость. — Но я только что после победы. — Вот как? Разорвали плащ в клочья? Затоптали его в песок? — Откуда вы знаете? — Я знаю, когда мужчины ищут меня или другую такую Марджи. Осторожнее, лестница узкая. Не стукнитесь о притолоку. Выключатель вот здесь. Увеселительный чертог, мягкое освещение, запах мускуса… и глубь морей, где солнца нет! — Вы и впрямь колдунья. — Будто вам это неизвестно! Несчастная, жалкая захолустная колдунья. Садитесь здесь, у окна. Я включу ветерок, сама пойду и, как говорится, накину на себя что-нибудь легонькое, а потом поднесу вам высокий холодный бокал, чтобы вы прополоскали себе мозги. — От кого вы слышали это выражение? — Не догадываетесь? — Вы хорошо его знали? — Некую его часть знала. Ту часть мужчины, которую может знать женщина. Иногда эта часть — лучшее, что в нем есть, но только иногда. У Дэнни так оно и было. Он доверял мне. Эта комната была словно альбом воспоминаний о других комнатах — и там и сям кусочки, обрывки других жизней, как подстрочные примечания. Вентилятор в окне урчал чуть слышным шепотком. Она вскоре вернулась в чем-то голубом — длинном, свободном, будто пенящемся, и принесла с собой облако духов. Когда я вдохнул этот запах, она сказала: — Не бойтесь. Мэри не знает, что у меня есть такой одеколон. Вот, пейте — джин и хинная. Хинной я только сполоснула бокал. Это джин, чистый джин. Если лед поболтать в бокале, будет казаться, что вы пьете холодное. Я выпил бокал сразу, как пиво, и почувствовал, что сухой жар джина разлился у меня по плечам и побежал вниз, к пальцам, будто покалывая кожу. — Вот что вам было надо, — сказала она. — Да, видимо. — Я сделаю из вас хорошего храброго быка. Немножко сопротивления — так, самую малость, чтобы вы вообразили себя победителем. Быку это необходимо. Я взглянул на свои руки, все исчерченные царапинами и маленькими порезами — следы вскрывания ящиков, — взглянул на ногти, не слишком чистые. Она взяла мою трость с кушетки, куда я положил ее, войдя в комнату. — Надеюсь, вам не понадобится подхлестывать себя? — Вы мой враг? — Это я-то, нью-бэйтаунская резвушка, ваш враг? Я так долго молчал, что ей стало не по себе. — Спешить некуда, — сказала она. — Времени для ответа у вас достаточно — вся жизнь. Пейте еще. Я принял у нее из рук налитый доверху бокал, но губы и язык у меня так пересохли, что пришлось отпить немного, прежде чем заговорить, и заговорил я с трудом, будто сквозь какую-то шелуху в горле: — Что вам от меня нужно? — А вдруг я настроилась на роман? — С человеком, который любит свою жену? — Мэри? Да вы ее совсем не знаете. — Я знаю, что она нежная, милая и в чем-то беспомощная. — Беспомощная? Она кремень. Ее еще надолго хватит после того, как ваш моторчик совсем сработается. Она, как чайка, пользуется ветром, чтобы парить в небе и не махать без нужды крыльями. — Это неправда. — Грянет большая беда, и ее пронесет сквозь эту беду, а вы сгорите заживо. — Что вам от меня нужно? — Неужели вы не сделаете ни малейшей попытки соблазнить меня? Неужели вам не хочется выместить свою ненависть на старушке Марджи? Я опустил недопитый бокал на столик, но она с быстротой змеи приподняла его, поставила на пепельницу и рукой вытерла мокрый кружок от донышка. — Марджи! Я хочу узнать, какая вы. — Не обманете! Вы хотите узнать, что я думаю о ваших подвигах. — Я только тогда пойму, что вам от меня нужно, когда узнаю, какая вы. — Надо думать, что вы это всерьез? Всего один доллар за тур. Путешествие по Марджи Янг-Хант с ружьем и фотоаппаратом. Я была милая славненькая девочка, умненькая девочка и довольно никудышная танцовщица. Встретилась с человеком, как говорится, в летах и вышла за него замуж. Он не то что любил меня — он был от меня без памяти. Для умненькой девочки это золотая жила. Танцевать мне не очень хотелось, а работать и вовсе — нож острый. Когда я дала ему отставку, это его так сразило, что он даже не потребовал от судьи включения пункта о вторичном замужестве. Вышла за другого, и мы с ним так прожигали жизнь, что он не выдержал — умер. Но уже двадцать лет каждое первое число приходит чек. Уже двадцать лет я палец о палец не ударила, только принимала подарки от обожателей. Двадцать лет! Трудно поверить, но так оно и есть. И я уже не та славненькая девочка. Она сходила в свою крошечную кухню, прямо в руке принесла три кубика льда, опустила их в свой бокал и залила сверху джином. Бормочущий вентилятор внес в комнату запах морских отмелей, обнажившихся с отливом. Она тихо сказала: — У вас будут большие деньги, Итен. — Вы все знаете? — Самые благородные патриции и те подлецы. — Продолжайте. Она широко повела рукой, и ее бокал отлетел к стене, кубики льда покатились по столу, как игральные кости. — На той неделе моего верного воздыхателя хватил удар. Как только он сыграет в ящик, чеков больше не будет. Я старая, ленивая, и мне страшно. Вы у меня в резерве, но я вам не доверяю. Вы можете сыграть против правил. Можете вдруг стать честным-пречестным. Говорю вам, мне страшно. Я встал и почувствовал, что ноги у меня отяжелели, не подкашиваются, а просто отяжелели, и будто они не подо мной, а где-то далеко. — На что вы рассчитываете? — Марулло тоже был моим другом. — Понимаю. — Вы не хотите лечь со мной? Я хороша в постели. По крайней мере, так мне говорят. — Нет, не хочу, для этого вас надо ненавидеть. — Вот потому-то я вам и не доверяю. — Мы с вами что-нибудь придумаем. Я ненавижу Бейкера. Может, вы его с собой уложите? — Как вам не стыдно! Джин на вас не действует? — Действует, когда спокойно на душе. — Бейкер знает, что вы сделали с Дэнни? — Да. — Как он это принял? — Ничего, спокойно. Но повернуться к нему спиной я бы не рискнул. — Альфио — вот кто должен был повернуться к вам спиной. — Что это значит? — Только то, о чем я догадываюсь. И на чем я могла бы сыграть. Не бойтесь, я ему не скажу. Он мой друг. — Кажется, я вас понимаю. Вы разжигаете в себе ненависть, чтобы взмахнуть мечом. А меч-то у вас картонный, Марджи. — Будто мне это не известно! Но я полагаюсь на свое чутье, Ит. — Ну, поделитесь со мной, что оно вам подсказывает? — Пожалуйста. Бьюсь об заклад, что десять поколений Хоули будут мордовать вас почем зря, а когда они устанут, вы сами возьметесь стегать себя мокрой веревкой и растравлять раны солью. — Если это все так, при чем здесь вы? — Вам понадобится друг, чтобы было перед кем изливаться, а я — единственная, кто пригоден на эту роль. Тайна тяготит, Итен. И вам это не так уж дорого обойдется — какой-нибудь небольшой процент. — Ну, вот что: я пойду. — Допейте свой джин. — Нет, не хочется. — Не стукнитесь о притолоку, когда станете спускаться, Итен. На половине лестницы она догнала меня. — Палку свою вы нарочно оставили? — Нет, упаси боже! — Вот она. А я подумала, может быть, это своего рода жертвоприношение? На улице моросило, а к ночи в дождь жимолость пахнет еще сильнее. Ноги у меня подкашивались, так что нарваловая трость оказалась весьма кстати. У толстяка Вилли на сиденье автомобиля лежала пачка бумажных полотенец, и он вытирал ими пот с шеи и с лица. — А я ее знаю! Хотите пари? — Не хочу проигрывать. — Слушайте, Ит, тут вас разыскивает какой-то тип в «крайслере», с шофером. — Что ему надо? — Не знаю. Спрашивал, не попадались ли вы мне. Я не проболтался. — Ждите от меня подарок к Рождеству, Вилли. — Что у вас такое с ногами, Ит? — Играл в покер. Пересидел. — А-а, мурашки? Так если он опять мне встретится, сказать ему, что вы пошли домой? — Пусть приходит в лавку завтра утром. — «Крайслер-империал». Огромный, собака, длиной с товарный вагон. На тротуаре у «Фок-мачты» стоял Джой — какой-то вялый, размякший. — А я-то думал, вы укатили в Нью-Йорк за бутылочкой прохладительного. — Слишком жарко. Духу не хватило. Пойдемте выпьем, Итен. Что-то я совсем раскис. — Жарко, не хочется, Морфи. — А пива? — Пиво меня еще больше горячит. — Что это за жизнь! Отбарабанил в банке и податься некуда. И поговорить не с кем. — Жениться бы вам. — Тогда уж и вовсе не с кем говорить. — Может, вы и правы. — Еще бы не прав. Женатый, да особенно крепко женатый, — самый одинокий человек в мире. — Откуда вы это знаете? — А я их вижу. И сейчас на такого смотрю. Возьму несколько бутылок холодного пива и пойду посмотрю, не захочет ли Марджи Янг-Хант поразвлечься со мной. Она поздно ложится. — По-моему, ее нет в городе, Морфи. Она говорила моей жене, если не ошибаюсь, что хочет побыть в Мэне до тех пор, пока жара не спадет. — Будь она проклята, эта Марджи! Ну ладно, ее убыток — бармену прибыль. Пойду поведаю ему печальные эпизоды из одной загубленной жизни. Он тоже не будет слушать. Ну, всего, Ит. Идите с Господом Богом. Так напутствуют в Мексике. Нарваловая трость постукивала по тротуару, подчеркивая мое недоумение, зачем я солгал Джою. Она не будет болтать. Это испортит ей всю игру. Она хочет все время держать палец на предохранителе гранаты. А почему — не знаю. Я свернул с Главной улицы на Вязовую и увидел у старинного дома Хоули «крайслер», похожий не столько на товарный вагон, сколько на катафалк, — черный, но не блестящий, потому что он был весь в дождевых капельках и маслянистых брызгах расплеснутой на шоссе грязи. Свет его фар смягчали матовые стекла. Наверно, было очень поздно. В спящих домах на Вязовой не светилось ни одно окно. Я весь промок и вдобавок ступил где-то в лужу. Башмаки у меня жирно чавкали при каждом моем шаге. Сквозь затуманенное ветровое стекло виднелся человек в шоферской фуражке. Я подошел к этой машине-монстру, постучал по стеклу, и оно сразу с электрическим подвыванием поползло вниз. В лицо мне пахнуло ненатуральной свежестью кондиционированного воздуха. — Я Итен Хоули. Вы меня ищете? — И я увидел зубы — блестящие зубы, выхваченные из сумрака автомобильной кабины нашим уличным фонарем. Дверца отворилась сама собой, и из «крайслера» вышел худощавый, хорошо одетый мужчина. — Я от телевизионной студии «Данскам, Брок и Швин». Мне надо поговорить с вами. — Он посмотрел на шофера. — Только не здесь. К вам можно зайти? — Что ж, зайдемте. У нас, наверно, все спят. Если вы будете говорить тихо… Он пошел следом за мной по мощеной дорожке, проложенной через топкий газон. В холле горел ночник. Когда мы вошли, я поставил нарваловую трость в слоновую ногу. Потом включил лампочку для чтения на спинке моего большого кресла с продавленными пружинами. В доме стояла тишина — но какая-то не та тишина, что-то в ней чувствовалось неспокойное. Я посмотрел вверх, на двери спален, выходившие на площадку второго этажа. — Наверно, что-нибудь серьезное, раз вы так поздно. — Да. Теперь я разглядел его. В этом лице представительствовали зубы, не получая никакой поддержки от усталых, но настороженных глаз. — Мы не хотим гласности. Год выдался тяжелый, вы сами знаете. Скандал с викториной выбил у нас почву из-под ног, а тут еще эта история с комиссиями конгресса. Приходится быть осторожным. Сейчас очень опасное время. — Может, вы мне все-таки скажете, в чем дело. — Вы читали сочинение вашего сына «Я люблю Америку»? — Нет, не читал. Он хотел преподнести мне сюрприз. — И преподнес. Я не понимаю, как мы сразу этого не обнаружили, но факт остается фактом. — Он протянул мне голубую папку. — Прочтите, где отчеркнуто. Я сел в кресло и открыл ее. Текст был напечатан то ли на пишущей машинке, то ли на одной из новых типографских машин с таким же шрифтом, но поля были все исчирканы жирным черным карандашом. Итен Аллен Хоули Второй Я ЛЮБЛЮ АМЕРИКУ Что такое человеческий индивидуум? Атом, почти невидимый без увеличительного стекла, пятнышко на поверхности Вселенной; ничтожная доля секунды, несоизмеримая с безначальной, бесконечной вечностью; капля воды в бездонных глубинах, которая, испарившись, улетает вместе с ветром; песчинка, которой не долго ждать возврата к праху, породившему ее. Неужто же существо, столь малое, столь мелкое, столь преходящее, столь недолговечное, противопоставит себя поступательному движению великой нации, что пребудет в веках, противопоставит себя последующим порожденным нами поколениям, которые будут жить, доколе существует мир? Обратим же взоры к своей стране, возвысим себя чистым, бескорыстным патриотизмом и убережем отечество наше от всех грозящих ему опасностей. Чего мы стоим, чего стоит тот из нас, кто не готов принести себя в жертву на благо родной страны? Я перелистал всю тетрадку и везде увидел следы черного карандаша. — Узнаете? — Нет. Ужасно знакомо… это что-то прошлого века. — Правильно. Генри Клей. Речь, произнесенная в тысяча восемьсот пятидесятом году. — А остальное? Тоже Клей? — Нет. Надергано отовсюду. Тут и Дэниел Уэбстер, и Джефферсон, и даже — господи, прости! — кусочек из второй вступительной речи Линкольна. Я просто не понимаю, как это проскочило. Наверно, потому, что сочинений были сотни. Слава богу, что мы все-таки вовремя спохватились. Представляете себе? После всей этой истории с Ван Дореном.[35] — Сразу видно, что не детская рука. — Не понимаю, как это случилось. И ведь если бы не открытка, так бы все и прошло. — Открытка? — Открытка с видом Эмпайр-стейт-билдинг. — Кто же ее прислал? — Анонимная. — Откуда она послана? — Из Нью-Йорка. — Покажите ее мне. — Она у нас в сейфе на случай каких-нибудь неприятностей. Но ведь вы не пойдете на это? — Что вам от меня нужно? — Мне нужно, чтобы вы все забыли — будто ничего и не было. И если вы согласны, мы тоже так сделаем будто ничего и не было. — Забыть это нелегко. — Да слушайте, я просто говорю, чтобы вы держали язык за зубами и не причиняли бы нам никаких неприятностей. Год был тяжелый. Перед президентскими выборами к чему угодно придерутся. Я захлопнул красивую голубую папку и отдал ему. — Никаких неприятностей не будет. Его зубы блеснули, как двойная нитка жемчуга. — Я так и знал. Я так и говорил там, у нас. Я поинтересовался вами. У вас хорошее досье. Вы из почтенной семьи. — Теперь, может быть, вы уйдете? — Смею вас уверить, я понимаю ваши чувства. — Благодарю вас. А я понимаю ваши. Что можно похоронить, того будто и не было? — Мне бы не хотелось оставлять вас в таком настроении. Не надо сердиться. Я работаю в отделе информации и связи. Мы что-нибудь придумаем. Стипендию… или что-нибудь в этом роде. Что-нибудь вполне приемлемое. — Неужели порок объявил забастовку и требует повышения заработной платы? Нет, прошу вас, уходите. — Мы что-нибудь придумаем. — Не сомневаюсь. Я проводил его, снова сел в кресло и, потушив лампочку, стал прислушиваться к своему дому. Он пульсировал, как сердце, а может, это и было мое сердце и шорохи в старом доме. Мне захотелось подойти к горке и взять в руки талисман. Я уже встал и шагнул вперед. Я услышал какой-то хруст и словно короткое ржание испуганного жеребенка, и кто-то пробежал в темноте, а потом все стихло. Мои мокрые башмаки чавкнули на ступеньках. Я вошел в комнату Эллен и включил свет. Она лежала, свернувшись, под простыней, голова — под подушкой. Когда я попробовал поднять подушку, она вцепилась в нее, и мне пришлось дернуть сильнее. Из уголка рта у нее текла струйка крови. — Я поскользнулась в ванной. — Вижу. Сильно ушиблась? — Нет, не очень. — Другими словами, это не мое дело? — Я не хотела, чтобы его посадили в тюрьму. Аллен сидел у себя, на краю кровати, в одних трусиках. Его глаза… Я невольно представил себе мышь, загнанную в угол и готовую отбиваться от щетки. — Ябеда поганая! — Ты все слышал? — Я слышал, что эта гадина сделала. — А ты слышал, что ты сам сделал? Мышь, загнанная в угол, перешла в нападение. — Подумаешь! Все так делают. Кому повезет, а кому нет. — Ты в этом уверен? — Ты что, газет не читаешь? Все до одного — до самой верхушки. Почитай газеты. Как начнешь витать в облаках, так читай газеты. Все это делают, и ты сам, наверно, когда-нибудь делал. Нечего на мне отыгрываться. Плевал я на всех. Мне бы только с этой гадиной рассчитаться. Мэри разбудить нелегко, но тут она проснулась. А может быть, и вовсе не засыпала. Она была в комнате Эллен, сидела на краешке ее кровати. Уличный фонарь освещал ее, играл тенями листьев на ее лице. Она была как скала, огромная скала, противостоящая волнам прилива. Да, верно. Она — кремень, она — твердыня, несокрушимая и надежная. — Ты ляжешь спать, Итен? Значит, она тоже все слышала. — Нет еще, радость моя. — Опять куда-нибудь пойдешь? — Да… погуляю. — Пора спать. На улице дождик. Тебе непременно надо уходить? — Да. Есть одно место, мне надо побывать там. — Возьми дождевик. А то опять забудешь. — Да, милая. Я не поцеловал ее. Не мог поцеловать, когда рядом с ней лежал, укрывшись с головой, этот комочек. Но я положил ей руку на плечо, коснулся ее лица, а она была как кремень. Я зашел на минутку в ванную за пачкой бритвенных лезвий. Я стоял в холле, послушно отыскивая в шкафу свой дождевик, и вдруг услышал какую-то возню, какой-то шум, и топот, и Эллен, всхлипывая, шмыгая носом, кинулась ко мне. Она уткнулась кровоточащим носом мне в грудь и обхватила меня руками, прижав мне локти к бокам. И все ее детское тельце дрожало мелкой дрожью. Я взял ее за чубчик и оттянул ей голову назад. — Я с тобой. — Нельзя, глупышка. Пойдем лучше в кухню, я тебя умою. — Возьми меня с собой. Ты больше не вернешься. — Что ты выдумываешь, чучело? Конечно, вернусь. Я всегда возвращаюсь. Пойди ляг и усни. Самой же лучше будет. — Так не возьмешь? — Тебя туда не пустят. Что же ты хочешь, стоять на улице в ночной рубашке? — Не смей! Она опять обняла меня и стала гладить мне руки, бока, засунула кулачки в карманы, так что я испугался, как бы она не нащупала там пачку бритвенных лезвий. Она у нас всегда такая ласкушка, обнималка, и всегда жди от нее каких-нибудь неожиданностей. И вдруг она отпустила меня и шагнула назад, подняв голову, и глаза у нее были сухие. Я поцеловал ее в перемазанную щеку и почувствовал на губах вкус подсыхающей крови. И пошел к дверям. — Без палки пойдешь? — Да, Эллен. Сегодня без палки. Иди спать, родная. Иди спать. Я побежал. Мне кажется, я убегал от нее и от Мэри. Я услышал, как Мэри не спеша спускается по лестнице. Глава XXII Был час прилива. Я вошел в тепловатую воду и пробрался в Убежище. Медлительная волна то и дело заливала вход в него, брюки у меня сразу намокли. Толстый бумажник в заднем кармане разбух, а потом сплющился под моей тяжестью. Летнее море кипело медузами размером с крыжовник, которые распускали по воде свои щупальца; касаясь моих ног и живота, они обжигали меня, будто маленькими огоньками, а вода мерно, как дыхание, входила и выходила из Убежища. Дождь превратился в легкую туманную завесу, и она вобрала в себя все звезды и все городские огни и размазала их ровным, тускло мерцающим слоем. Мне был виден третий выступ за волнорезом, но из Убежища казалось, что он не на одной линии с тем местом, где покоился затонувший киль «Прекрасной Адэр». Волна более сильная подняла мои ноги, и мне почудилось, будто они у меня сами по себе, отдельно от туловища, и настойчивый ветерок, возникший невесть откуда, погнал перед собой туман, как стадо овец. Потом я увидел звезду — поздно, слишком поздно зажегшуюся. Какое-то судно, пофыркивая, прошло мимо — парусник, судя по неторопливому, торжественному стуку мотора. Над зубцами искрошенного волнореза показался его клотик, но красный и зеленый бортовые огни не были видны мне. Кожа у меня горела от ожогов медуз. Я услышал всплеск якоря, и клотик потух. Огонь Марулло все еще горел, так же как огонь Старого шкипера и огонь тетушки Деборы. Это неправда, что есть содружество огней, единый мировой костер. Всяк из нас несет свой огонек, свой собственный одинокий огонек. Стайка крохотных рыбешек метнулась вдоль берега. Мой огонь погас. Нет на свете ничего темнее, чем обгоревший фитиль. И где-то в глубине себя я сказал: хочу домой, нет, не домой, а по ту сторону дома, где загораются огни. Когда огонь гаснет, становится так темно, что лучше бы он совсем не горел. Мир полон темных обломков крушения. Есть лучший способ, известный тем Марулло, которые жили в старом Риме: приходит час, когда надо тихо, достойным образом уйти, без драм, никого не наказуя — ни себя, ни своих близких. Простился, сел в теплую ванну и отворил вены — или теплое море и бритвенное лезвие. Мертвая зыбь растущего прилива шарахнулась в Убежище, приподняла мне ноги и отвела их в сторону, а мокрый свернутый дождевик унесла с собой. Я лег на бок, сунул руку в карман за лезвиями и нащупал там что-то тяжелое. И тут я с изумлением вспомнил гладящие, ласкающие руки той, что несет огонь. Я не сразу вытащил его из мокрого кармана. И у меня на ладони он вобрал в себя весь свет, все огни и стал темно-темно-красный. Новый вал прибоя притиснул меня к задней стене Убежища. Темп моря убыстрялся. Для того чтобы выйти из Убежища, мне пришлось бороться с волнами, но я должен был выйти. Меня перекатывало с боку на бок, я пробивался вперед по грудь в воде, а быстрые волны старались оттолкнуть меня назад. Мне надо было выйти отсюда — надо было отдать талисман его новой владелице. Чтобы не погас еще один огонек. Историко-литературная справка «Зима тревоги нашей» — последний роман Стейнбека. Работая над ним в 1960 году, писатель изложил свою концепцию романа в письме Паскалю Ковичи: «…Роман — это крупное произведение художественной прозы, имеющее свою форму, свое направление, свой ритм и, конечно, свою цель. Плохой роман должен развлекать читателей, средний — воздействовать на их чувства, а лучший — озарять им путь. Не знаю, сумеет ли мой роман выполнить хотя бы одну из этих задач, но моя цель — озарять путь». Роман вышел в свет в июне 1961 года. Он не похож ни на одно из предыдущих произведений писателя. Место действия его — не родная, близкая сердцу писателя Калифорния, а старинный, чинный и ухоженный городок Новой Англии. Да и герой романа не традиционный стейнбековский персонаж — простой человек из народа, а отпрыск основателей городка, человек, неплохо устроенный даже по американским понятиям, одним словом, средний добропорядочный американец. Стейнбека в эти годы беспокоил упадок нравов в стране, отсутствие достойной цели. Свои мысли он выражал в письмах добрым знакомым. «Бедлам в Вашингтоне можно сравнить только с римским туалетом для кошек. И дело не в том, что администрация слишком цинична. Я глубоко уверен, что ни на что лучшее они там просто не способны. А демократы, господи, демократы — делят шкуру неубитого медведя, нет у них ни мужества, ни идей, ни платформы. Мне бы следовало вернуться в Европу, здесь пусть все пропадает пропадом». И в своем романе Стейнбек откровенно показывает, как современный американский образ жизни действует на обычного добропорядочного буржуа, толкая его на путь предательства и преступления ради погони за богатством. Следует отметить, что Стейнбек не впервые обращается к этой теме. В мартовском номере популярного журнала «Атлантик мансли» за 1956 год был опубликовав его рассказ «Как господин Хоган ограбил банк». У героя рассказа и героя нового романа много общего. И тот, и другой работают продавцами в магазине, оба они трудолюбивые добропорядочные граждане, оба жаждут богатства. И один грабит банк, да так ловко, что никому и в голову не приходит заподозрить его в этом преступлении. А другой доносит на своего хозяина и предает друга. В результате и тот, и другой разбогатели. Большая пресса, как обычно, оценила роман отрицательно. «Рецензии на книгу обескуражили меня, — признавался писатель. — Они всегда действуют обескураживающе, даже положительные, но на этот раз они слишком сильно подействовали на меня». Ободряли писателя лишь отзывы старых друзей, мнением которых он дорожил и кому верил. «Ваша книга мне понравилась, и я думаю, что это лучшая ваша работа за многие годы, — писал Стейнбеку по прочтении рукописи Ковичи. — Я читал ее с подлинным наслаждением и был рад, что вы снова вернулись к теме социальной справедливости и рассматриваете ее не с точки зрения бедности, а с точки зрения денег… В книге нет ни нотки надежды, да ее и не должно там быть. Она ниспровергает преклонение перед так называемой добродетелью, перед успехом, перед американским образом жизни. Мало писателей атаковали эти американские понятия с такой силой. В этом десятилетии никто, кроме вас, даже и не пытался сделать этого… Вы написали великую книгу, Джон, и да поможет вам Бог».

The script ran 0.004 seconds.