Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Валентин Пикуль - Нечистая сила [1979]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history, История, Роман

Аннотация. «Нечистая сила». Книга, которую сам Валентин Пикуль назвал «главной удачей в своей литературной биографии». Повесть о жизни и гибели одной из неоднозначнейших фигур российской истории - Григория Распутина - перерастает под пером Пикуля в масштабное и увлекательное повествование о самом парадоксальном, наверное, для нашей страны периоде - кратком перерыве между Февральской и Октябрьской революциями

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

– Вы видели английского короля Георга Пятого? Скажите, так ли я похож на него лицом, как это все говорят мне? – Ваше величество, – отвечал Протопопов, – это не вы похожи на него, это он старается походить на вас… Царю такая лесть показалась приличной (хотя Протопопов украл остроту у Виктора Гюго). Позже он дал показания: «У меня был довольно долгий разговор с государем… после обеда он мне сказал: „А теперь мы поговорим“. Я ему подробно говорил о еврейском вопросе… потому что я его довольно широко поставил»! Конечно, если бы Протопопов заострил не еврейский, а половой вопрос, царь все равно, как человек воспитанный, и этот вопрос выслушал бы с пониманием общей сути дела. Сейчас его больше волновало свидание Протопопова с Варбургом, но коли уж завели разговор о евреях, Николай II поддержал эту тему, не догадываясь, что в данном случае он, император, оплачивает те самые векселя, которые были учтены Аароном Симановичем и его компанией… Протопопов сумел произвести на государя приятное впечатление, ибо помнил слова Курлова о козырях, которые попадают в руки игрока не так уж часто. На прощание государь сложил руку дощечкой и протянул ее: – Александр Дмитриевич, благодарю вас от души. А вы уже посетили госпиталь моей супруги? Как он вам показался? Тут Протопопов понял, что хоть сам без штанов оставайся, но сто тысяч рублей надобно подарить государыне, а это значило, что предстоит и дальше залезать в долги к Симановичу… 1 июня Штюрмер был назначен диктатором! Указ об этом ордонансе русской истории царь уже заготовил, но опубликовать его не решился. Выжидал. А генералы в Ставке выковывали свою диктатуру – военную, замышляя свержение Николая II и заточение его жены, чтобы передать власть русской буржуазии. Самодержавие еще существовало, но в преисподней царизма уже вызревали будущие режимы корниловщины, деникинщины и колчаковщины… Лето 1916 года – жаркое, удушливое, бурные теплые ливни не освежали земли. * * * Люди, близко знавшие Николая II, писали, что царь вообще никого (кроме сына) не любил. Он имел собутыльников, но друзей – никогда! Вокруг него было много убежденных монархистов, но мало кто из них уважал самого монарха. Двор, как это ни странно, стоял в глухой оппозиции к царскому семейству. А родственный клан Романовых, великие князья и княгини, с показной нарочитостью подчеркивал свою обособленность от Царского Села. Престолонаследник, мальчик Алексей, однажды спрашивал у матери: – Почему у всех есть бабушки, а у меня нету? – Не болтай глупостей, – отвечала императрица. – Твоя бабушка не любит нас, и ты ей не нужен… Алиса обладала особым талантом – она умела вызывать к себе ненависть людей, даже любящих ее. Великая княгиня Елизавета Федоровна (Элла Гессенская) навестила как-то Царское Село и сказала сестре, что ее, императрицу, очень не любит вся Россия. – Я тоже так думала, – отвечала Алиса. – Но теперь убедилась в обратном. Вот целая пачка писем от простых русских людей, которые видят лишь свет моих очей, уповая на одну лишь меня… А ненависть я испытываю только от столичного общества! Правда, она не знала, что Штюрмер сам писал такие восторженные письма, якобы от имени простонародья, и через охранку рассылал их по почте на имя царицы, а она взахлеб читала: «О, мудрейшая мать Отечества… о, наша богиня-хранительница…» – Лучше б я не приезжала, – сказала Элла. – И уезжай с первым же поездом, – ответила ей сестра… В этом году с треском проваливалась монархическая кинопропаганда, затеянная Хвостовым. Едва лишь на экране показывалось царское семейство, как в зале раздавались смешки: – Царь – с Георгием, а царица – с Григорием… Сначала на кинозрителей напустили полицию. В зале вспыхивал свет и следовал грозный окрик: – Кто посмел отзываться неуважительно? Молчание. Гас свет. На экране снова возникали фигуры царя и царицы. И темноту опять оживлял людской говор: – Царь-то – с Георгием, а царица – с Григорием… Кинохронику пришлось зарезать! Лето 1916 года было для царя временем вялым, пассивным, пьянственным. Лето 1916 года было для его жены периодом активным, деятельным, настырным. Словно челнок в ткацкой машине, Алиса ерзала между Царским Селом и Ставкою в Могилеве, интригуя отчаянно (шла сортировка людей на «наших» и «не наших»). Распутин утешал императрицу, что на случай революции у них есть верное средство: «Откроем фронт перед немцами, и пущай кайзер сюды придет и порядок учинит. Немцы, они люди строгие… не балуют!» Спасти могло и заключение мира. «Сазонов мне надоел, надоел, надоел!» – восклицала царица. Николай II вполне разумно доказывал ей, что отставку Сазонова трудно объяснить союзникам по коалиции. Министр иностранных дел сейчас столкнулся со Штюрмером! Штюрмер был против автономии Польши, а Сазонов стоял на том, что после войны Польша должна стать самостоятельным государством, и он все-таки вырвал у царя манифест о «братских чувствах русского народа к народу польскому». Торжествуя, Сазонов отъехал в Финляндию, чтобы послушать шум водопадов и успокоить свои нервы. «Я хочу выспаться», – говорил он… Друг российских фармазонов, Проклиная Петроград, Удалился лорд Сазонов На финляндский водопад. Нас спасает от кошмаров, Болтовни и лишних нот Ныне Бурхард Вольдемаров Штюрмер – русский патриот… А Распутин все бубнил и бубнил о Сухомлинове: – Старикашка-то за што клопов кормить обязан? Ежели всех стариков сажать, так кудыть придем? Алиса призвала к себе министра юстиции Александра Александровича Хвостова, который был родным дядей бывшего министра внутренних дел («убивца»!). Два часа подряд она размусоливала ему о невинности Сухомлинова, потом, возвысив до предела свой голос, требовала: «je veux, j’exiga quit soit libere» (Я хочу, я требую, чтобы он был освобожден). Хвостов не соглашался: суд был, суд приговор вынес, а он не может освободить преступника. – Почему не можете? – кричала царица. – Вы не хотите освободить, ибо об этом прошу вас я! Вы просто не любите меня. – Но ведь у меня тоже есть моральные убеждения. – Не нуждаюсь в них. Вы освободите Сухомлинова? – Нет. – Ох! Я устала от всех вас… На место нового министра юстиции она подсадила А. А. Макарова, что был министром внутренних дел сразу после убийства Столыпина. Макарову о его назначении сообщил Побирушка, которому анекдотическая ссылка в Рязань пошла на пользу: он еще больше растолстел. – Вы вот спите, – упрекнул его Побирушка, – а я кое-где словечко замолвил, и – пожалуйста: правосудие России спасено! – Удивляюсь, – отвечал Макаров. – Ведь я знаю, что в самом грязном хлеву империи уже откармливают на сало хорошего порося – Добровольского, и он во сне уже видит перед собой обширное корыто с невыносимым пойлом… Как ошиблась императрица! А куда смотрел Распутин, которого я ненавижу всеми фибрами души? – Распутин, кажется, проморгал… Узнав о назначении Макарова в министры юстиции, Гришка заревел, как бык, которого хватили обухом между рогами: – Какая же стерва обошла здесь меня? Макарова провели в юстицию Штюрмер с царицею, словно забыв, что этот человек – враг Распутина! Гришка слег в постель, велел Нюрке набулькать в кухонный таз мадеры и стал пить, пить, пить… Один таз опорожнил – велел наполнить второй. – Да вить лопнешь, дядя! – сказала племянница. – Лей… дура. Много ты понимаешь! До себя он допустил только Сухомлинову. – Вишь, как стряслось! – сказал, лежа на кровати в новой рубахе и разглядывая яркие носки сапог. – Я бы твоего старичка из крепости выдернул. Да тута Макаров, анахтема, влез в юстицку, быдто червь в яблоко, а я, глупый, Добровольского-то уже намылил, штобы проскочил без задержки… Эхма, сорвалось! Между Царским Селом и царскою Ставкой шло как бы негласное состязание – кто кого пересилит? Императрица свергла из юстиции А. А. Хвостова и провела в юстицию А. А. Макарова. Тогда генералы взяли уволенного А. А. Хвостова и сделали его министром внутренних дел. Игра шла, как в шашки: «Ах, ты сюда сходила? Ну, так мы сюда пойдем…» Распутин в эти дни сказал: – Ша! Боле переменок не допущу. Папашка глупостей там наделает. Его, как ребенка малого, без призору одного оставить нельзя. Завтрева же мамашку настропалю и пущай в Могилев катит. Днем-то он порыпается, а ночью, кады в постель лягут, она ему как муха взудит в уши все, что надо… Было два часа ночи – на квартире Манасевича-Мануйлова зазвонил телефон. Ванечка неохотно снял трубку. – Кой черт меня будит? – Не лайся. Это я. Распутин. – А что у тебя? – Приезжай. – Ты один? – Нет, тут Софка Лунц, ее завтра в больницу кладут. – А что с нею? – Не знаю. По женской части. – Ладно. Приеду. Сухомлиновой не было – ее заменяла Софья Лунц, красивая пожилая еврейка, жившая с того, что Распутин оплачивал ее любовь рублями – как уличной потаскухе. – Что случилось? – спросил Ванечка, входя. – У нас дикие неприятности, – сообщила Лунц. Ванечка еще никогда не видел Гришку таким растерянным, его глаза призрачно блуждали, движения были вялыми. – Хоть беги, – сказал он. – Такие дела… Глаза б мои не глядели! Макарова без меня провели – он и насобачил. Борька Суворин стрельбу на Невском открыл, а юстицка эта вшива взяла да арестовала – кого б ты думал? – самого умного банкира… Был арестован банкир царицы Митька Рубинштейн! – А тут еще Софку в больницу кладут… – Ну, со мною-то все обойдется, – сказала Лунц, закуривая. – Одно-два прижигания, и я снова здоровая. А вот с Митькой Рубинштейном предстоит повозиться. Шум будет страшный… Софья Лунц легла в больницу, куда к ней повадился шляться и Распутин. По стремянке он влезал в палату второго этажа через окно. Откуда такое пылкое нетерпение – не понимаю! Но врачи накрыли их в темноте, и санитары, мужики здоровущие, Распутина вышибли в окно, а болящую даму спустили по летнице… Эта мадам Лунц должна – по планам Симановича – начать действовать лишь тогда, когда в министры пройдет Протопопов… Граф Витте уже второй год лежал в могилке, а бомба замедленного действия, подложенная им под «Новое Время», сработала только сейчас. Лунц не ошиблась: шум был страшный… Прохожие на Невском проспекте услышали звон разбитых стекол – это вылетели окна в клубе журналистов и на подоконнике показалась фигура Борьки Суворина в клетчатых брюках лондонского фасона. Прохожие шарахнулись в разные стороны, когда отважный издатель открыл трескучую канонаду из револьвера, крича при этом? – Люди русские! У меня нет другого выхода, как иначе привлечь внимание передовой русской общественности… Жидовня поганая захватила мою газету! Слушайте, слушайте, слушайте… Закрутилась машина полицейского сыска, и Макаров удивился, когда узнал, что акции «Нового Времени» – в руках Рубинштейна. Подпольные связи сионистов уводили очень далеко – вплоть до Берлина… Вскормленный с острия юридического копья, пеленутый в протоколы полицейских дознаний, Макаров ткнул в букву закона: – Вот! Немедленно арестовать Рубинштейна с братьями, взять под стражу его агента, журналиста Лазаря Стембо из «Биржевых Ведомостей», который служит секретарем в германофильском салоне графини Клейнмихель, урожденной графини Келлер… «Это дело вызвало внимание всей России, – писал Аарон Симанович. – Все евреи были очень встревожены. Еврейство устраивало беспрерывные совещания, на которых говорилось о преследованиях евреев… Я должен был добиться прекращения дела Рубинштейна, так как оно для еврейского дела могло оказаться вредным». Первым делом Симанович подцепил под локоток жену Рубинштейна и привел ее на Гороховую, где миллионерша горько рыдала, расписывая все ужасы гонений на ее бедного мужа… Она говорила: – Страшный антисемитизм! Такого не было и при Столыпине. – Едем! – крикнул Распутин, хватая шапку. Царица приняла их в лазарете, еще ничего не зная. А когда узнала, что Рубинштейн арестован, у нее перекосило рот. Военная комиссия генерала Батюшина взяла дело Рубинштейна в свои руки, контрразведка Генштаба могла вытряхнуть из банкира всю душу, и тогда откроется, как она, императрица, переводила через Митьку капиталы во враждебную Германию… Запахло изменой и судами! – Я еду в Ставку, – сказала она жене Рубинштейна. – Обещаю вам сделать все, чтобы пресечь антисемитские злодейства… А Макаров и Батюшин уже докопались, что Рубинштейн через банки нейтральных государств выплачивал деньги кредиторам, состоявшим в германском подданстве. Он очень ловко спекулировал хлебом на Волге, искусственно создавая голод в больших городах России, он играл на международной бирже на понижение курса русских ценных бумаг, он продавал – через Персию – русские продукты в Германию, он закупал продукты в нейтральных странах и кормил ими немецкую армию… Лязгнули запоры камеры – Митька Рубинштейн встал, когда увидел входившего к нему министра юстиции. – Александр Александрович, – сказал он Макарову, – я же ведь директор «Русско-Французского банка», и Россия просто не сможет воевать без меня… Я – тончайший нерв этой войны. – Вы… грыжа, которую надо вырезать. – Но в Царском Селе широко известна моя благотворительная деятельность на пользу солдатских сироток. Наконец… – Наконец, – перебил его Макаров, – сидеть в столице вы не будете. Я запираю вас в псковской каторжной тюрьме! Макаров, сам того не ведая, нанес по распутинской банде такой удар, от которого трещали кости у самой императрицы. Она приехала в Могилев возбужденная; вот ее подлинные слова: «Конечно, у Митьки были некрасивые денежные дела, но… у кого их нету? Будет лучше, Ники, если ты сошлешь Рубинштейна в Сибирь, но потихоньку, чтобы не оставлять его в столице для раздражения евреев… А знаешь, кто его посадил? Это же так легко догадаться – Гучков (!), которого я так страстно желала бы повесить…» Дался ж ей этот Гучков, которого она видела не сидящим, не лежащим, а непременно повешенным. Как же ей, хозяйке земли Русской, освободить Сухомлинова и Рубинштейна? Распутин сказал: – Чепуха! Сменим Макарова – поставим Добровольского… А что? Выкручиваться как-то ведь надо. Юстицка – это юстицка… * * * Сазонов отдыхал в Финляндии, когда Палеолог навестил министерство иностранных дел; посла принял товарищ министра Нератов, человек недалекий и крайне осторожный. Тем более было странно слышать от этого сдержанного чиновника несдержанное признание: – Кажется, мы потеряем Сазонова… Был зван на помощь и английский посол Бьюкенен. – Я и Палеолог, – сказал он, – что могли бы сделать мы лично, дабы предупредить отставку Сазонова? – Вы ничего не сделаете, – отвечал им Нератов, – ибо одно лицо, близкое к верхам, информировало меня о том, что проект указа об отставке Сергея Дмитриевича уже заготовлен. – Какова же причина будет указана? – Кажется, мигрень и… бессонница Сазонова. Дипломатический мир Антанты пребывал в тревоге, которую легко объяснить. Сазонов был вроде сиделки при родах войны, Сазонову же предстояло, казалось бы, устранить ее грязный послед… Нератов предупредил послов: – На место Сазонова готовится… Штюрмер! «Ах, грядущий день неведом!» — Мыслит, сумрачен и строг, Светских дам кормя обедом, Господин Палеолог. «Здесь случилось очень быстро Много странных перемен» — Так про нового министра Пишет в Лондон Брюкенен. Штюрмер встретил Палеолога на улице, восклицая: – Никакой пощады злейшему врагу человечества! Никакой милости Германии! Моя горячо любимая, моя православная Русь вся, как один человек, грудью встает на борьбу с вандализмом кайзера… Фразеология вредна. А патриотизм, как и юношеская любовь – чувство крайне стыдливое. О любви не кричат на улицах. 13. «Про то попка ведает…» Когда портфель с иностранными делами оказался в руках Штюрмера, германская пресса взвыла от восторга – царизм помахал Берлину белым флагом. Но кого угодно, а Штюрмера Антанта переварить не могла. С берегов Невы радиостанция «Новая Голландия» пронизывала эфир импульсами срочных депеш, которые подхватывала антенна Эйфелевой башни в Париже. Под страшным напряжением политики гудел электрокабель, брошенный англичанами в древние илы океанских грунтов – от барачного поселка Романов-на-Мурмане (будущий Мурманск) до респектабельного Лондона… Сазонов воспринял отставку спокойно. Бьюкенен отправил в здание у Певческого моста письмо – угрожающее: «Если император будет продолжать слушаться своих нынешних реакционных советчиков, то революция, боюсь, является неизбежной. Гражданскому населению надоела административная система, которая в столь богатой естественными ресурсами стране, как Россия, сделала затруднительным для населения… добывание многих предметов первой необходимости даже по голодным ценам». Летом 1916 года на полях России вызревал неслыханный урожай, какой бывает один раз в столетие. Этот урожай соберут весь – до зернышка! Бабы, мальчишки и старики. Но вот куда он денется – черт его знает… Костлявые пальцы голода уже примеривались удушать детей в младенческих колыбелях. * * * Осознав мощное закулисное влияние Распутина на министерскую чехарду, англичане, верные своей практике, подсадили к нему шпиона. Это была изящная леди Карруп, прибывшая в русскую столицу с мольбертом и кистями, имея задание от Интеллидженс сервис написать с Гришки портрет. Всегда падкий на любую славу, Распутин охотно позировал, а леди, орудуя кистью, занималась «промыванием» Гришкиных мозгов. Слово за слово – и политическое кредо Распутина прояснилось. Он обогатил сознание леди известием, что все русские министры – жулье страшное, что царь – из-за угла пыльным мешком трахнутый, что «царица – баба с гвоздем», а России надобно выйти из войны и устраивать внутренние проблемы. – Чтобы народец не закочевряжился! – сказал Гришка. Леди Карруп не мечтала о славе Виже-Лебрен или Анжелики Кауфман – портрет писался ею сознательно долго – до тех пор, пока Распутин не выбросил художницу на лестницу со словами: «Я вижу, стерва, чего ты хочешь! Да посмотри на рыло свое – кожа да кости…» Портрет остался неокончен, и заодно с бюстом Распутина работы Наума Аронсона он дополнил небогатую иконографию Григория Ефимовича. Но это все может скорее заинтересовать искусствоведов, а мы пишем роман политический… Мунька Головина с папиросой в зубах исполнила для Гришки мещанский романс, аккомпанируя себе на раздрызганном рояле: Одинок стоит домик-крошечка, Он на всех глядит в три окошечка, На одном из них – занавесочка, А за ней висит с птичкой клеточка, Чья-то ручка там держит леечку, Знать, водой поит канареечку. Много раз сулил мне блаженство ты, Но как рок сулил – не сбылись мечты… – Тары-бары-растабары, – сказал Распутин. – Что делать со Штюрмером, ядри его лапоть, ума не приложу. Избаловался. С бантика сорвался. Козелком решил прыгать… без меня травку щиплет! – Господи, – вздохнула Мунька, – так сбрось его. С отчетливым стуком хлопнула крышка рояля. – Протопопова надо скорей вздымать, – решил Гришка. – Правда, мозги у него крутятся, ажно страшно бывает. Но я его, сукина сыночка, так взнуздаю, что он света божьего не взвидит… Были первые числа августа. Расстановка имперских сил не радовала распутинского сердца. Штюрмер – премьер и «наружный». Макаров правит в юстиции, на место «унутреннего» посадили дядю Хвостова, смещенного с юстиции, а генерал Алексеев (чтоб он костью подавился!) иконку от Распутина поцеловал, но никаких серьезных выводов для себя не сделал… Так дальше дело не пойдет. – Клопы все. Кусачие. Чешусь я, хосподи… До самой осени русская Ставка не ведала стратегических «сновидений» от Распутина – он был целиком поглощен делами своими, делами Сухомлинова и Рубинштейна; лишь иногда царица долбила царя по темени, чтобы он задержал Брусилова: «Ах, мой муженек, останови это бесполезное кровопролитие, почему они лезут словно на стенку?» Карпаты, утверждала она, нам ни к чему, генералы сошли с ума, министры дураки, а косоглазый Алексеев вступил в тайную переписку с Гучковым, которого давно надо повесить. В письмах царицы часто мелькали буквы – П., Р. и Б. (Протопопов, Распутин и Бадмаев); ея величество высочайше изволили подсчитать, что Гучков ровно в 40 000 000 раз хуже любого разбойника… Математика – наука точная! Неужели? * * * Макаров говорил, что подкуплен был единожды в жизни – Побирушкой, устроившим его сына в институт. Министр юстиции полагал, что темные нечистые силы влияния на него не оказывают. Во всяком случае, посадив в тюрьму Митьку Рубинштейна, он нацелил свое недреманное полицейское око на Манасевича-Мануйлова. – Мне попалось досье на вас, милейший Иван Федорович, а вас давно требуют выдать правительства Италии и Франции. – За что? – За мошенничества. – Если давно требуют, так чего ж давно не выдали? – А я вот возьму да выдам. – Кому – Италии или Франции? – Пополам разорву, как тряпку… Обыски и аресты были обычны; посадить человека стало так легко, будто прикурить от спички. Манасевич пребывал сейчас в азарте накопления. Война – удобное время для наживы, а «бараны, – говорил Ванечка, не стесняясь, – на то и существуют, чтобы их стригли». Меньше двадцати пяти тысяч рублей он не брал. Счета в банке росли, как квашня на дрожжах. Посредничая между мафией и банками, между Штюрмером и Распутиным, между Синодом и кагалом, он скоро зарвался. Как и все крупные аферисты, Манасевич попался на ерунде! Он и раньше шантажировал банки, откупавшиеся от него плотными пакетами. Сейчас он провоцировал Московский банк, который взятку ему дал, но – по совету Макарова! – записал номера кредитных билетов. Ванечку арестовали на улице Жуковского, когда он с Осипенко выходил из подъезда своего дома. Загнали обратно в квартиру, учинили обыск и нашли пачку крупных купюр с уличающей нумерацией… Отвертеться трудно – повели в тюрьму! Штюрмера в это время не было в столице. Ванечка один глаз открыл пошире, а другой плотно зажмурил, симулируя приближение «удара» (так называли тогда современный инфаркт). Арест и следствие проводили военные власти под наблюдением министерства юстиции… Распутин в ярости названивал в Царское Село – Вырубовой: – Макаров, анахтема, погубить меня удумал! Ведь Ванька-то моей охраною ведал… Как же я теперь на улице покажусь? Ведь пришибут меня, как котенка. Ой, жулье… Ну, жульё! Манасевич сел крепко, и царица кричала: – Боже мой, что делается! По улицам безнаказанно бродят тысячи мерзавцев, а лучших и преданных людей сажают… Манасевич прикрывал аферы Рубинштейна, он страховал царицу из самых глубоких тылов – из недр полиции, из туннелей охранки, скажи он слово – и все лопнет… Распутин был подавлен. – Ну нет! – сказала ему императрица. – Пока Макаров в юстиции, я вижу, что помереть спокойно мне не дадут. – Вот вишь, – отвечал Гришка, – что случается, кады министеров ты, мамка, без моего благословения ставишь… Алиса придвинула к себе лист бумаги: «Макарова можно отлично сместить – он не за нас… Распутин умоляет, чтобы скорее сместили Макарова, и я вполне с ним согласна». Алиса рекомендовала мужу подумать над кандидатурой Добровольского, за которого Симанович ручается, как за себя; на это царь отвечал, что Добровольского знает – это вор и взяточник, каких еще поискать надо. – Ах, господи! – волновалась царица. – Когда это было, а сейчас Добровольский живет на одном подаянии. Вор и взяточник? Но, помилуйте, фамилия Добровольских очень распространенная… Может, вор и взяточник его однофамилец? Царь проверил и отвечал – нет, это тот самый! Положение осложнялось. Распутин негодовал: – Ну и жистя настала! Хотел в Покровское съездить, так не могу – дела держут. Пока Сухомлинова, Митьку да Ваньку из-за решетки не вытяну, домой не поеду… Буду страдать! Из Ставки вернулся в столицу Штюрмер и не обнаружил начальника своей канцелярии. Лидочка Никитина сказала: – Закоптел Ванечка… увели его мыться. – Кто посмел? – Старый Хвостов указал, а Макаров схватил… Штюрмер срочно смотался обратно в Ставку, вернулся радостный, сразу же позвонил А. А. Хвостову-дяде. – Вы имели удовольствие арестовать моего любимого и незаменимого чиновника – Манасевича-Мануйлова, а теперь я имею удовольствие довести до вас мнение его величества, что вы больше не министр внутренних дел… Ну, что скажете? Телефон долго молчал. Потом донес вздох Хвостова: – Да тут, знаете, двух мнений быть не может. Я верный слуга его величества, и если мне говорят «убирайся», я не спорю, надеваю пальто, говорю «до свиданья», и меня больше нету… Потом Штюрмер позвонил на квартиру Протопопова. – Александр Дмитрич, я имел с государем приятную беседу о вас… Подтянитесь, приготовьтесь. Вас ждут великие дела! – В ответ – молчание. – Алло, алло! – взывал Штюрмер. Трубку переняла жена Протопопова. – Извините, он упал в обморок. Что вы ему сказали. – Я хотел только сказать, что он – эм-вэ-дэ! – С моим мужем нельзя так шутить. – Мадам, такими вещами не шутят… Манасевич-Мануйлов на суде тоже не шутил. – У кого в жизни не бывало ошибок? – защищался он. – Меня обрисовали здесь хищником и злодеем. Но моя жизнь сложилась так, что, служа охранке, я больше всех и страдал от этой охранки… Суд присяжных заседателей признал его виновным по всем пунктам обвинения, в результате – получи, дорогой, полтора года арестантских работ и не обижайся. Ванечка зажмурил и второй глаз, симулировал «удар». Из суда его вынесли санитары на носилках… «На деле Мануйлова, – диктовала царица в Ставку, – прошу тебя надписать ПРЕКРАТИТЬ ДЕЛО…» Вырубовой она сказала: – Просто я не хочу неприятных разговоров в Петрограде, о нас и так уже много разной чепухи болтают в народе… …Манасевича-Мануйлова освободит Протопопов! * * * Из показаний Протопопова: «Распутин, которого я видел у Бадмаева, сказал, что его „за меня благодарили“… все дело случая отношений моих к Бадмаеву и Распутина к нему же, а затем к Курлову и ко мне. В это же время я услышал от Распутина фамилию Добровольского как министра юстиции. Вскоре я уехал в Москву и в деревню; приблизительно через недели три, около 1 сентября 1916 года, получил депешу от Курлова: „Приезжай скорее“. Курлов сам и встречал Протопопова на вокзале. – Венерикам всегда везет – езжай в Ставку. – Паша, я боюсь… Мне так страшно! – Не валяй дурака, – отвечал Курлов. В вокзальном буфете октябрист взял стаканчик сметаны и булочку с кремом. Подле него сидел с унылым носом «король русского фельетона» Власий Дорошевич, похмелявший свое естество шипучими водами; он сравнил Протопопова с бильярдным шаром: – Сейчас вас загонят в крайний правый угол. – Но я никогда и не считал себя левым. – Тогда все в порядке: вам будет легко помирать… При свидании с царем Протопопов увидел всю Россию у своих ног, и Николай II утвердил его в этом святом убеждении. – Я вручаю вам свою царскую власть – эм-вэ-дэ! Правительство давно мучили кошмары «хвостов» – длинные очереди (хлебные, мучные, мясные, мыльные, керосинные). На первое место вставал продовольственный вопрос, удушавший бюрократство. Протопопов с темы голода все время перескакивал на евреев, но на этот раз царю было не до них – он упрямо гнул свою линию. – Ваши связи в промышленных кругах, – говорил он, – помогут вам возродить доверие фабрикантов лично ко мне. Я вижу в вашем назначении приятное сочетание внутренней и биржевой политики. А ваша горячность меня растрогала! – Все так неожиданно… – бормотал Протопопов. – А как вы относитесь к Распутину? – спросил царь. – Дай бог всем нам побольше таких Распутиных… Эти слова были пропуском через все кордоны. Николай II умел очаровывать людей, а Протопопов очаровал царя – своей восторженностью, будто он – мальчик, получивший красивую игрушку на рождество, свечечки на елке уже зажжены, и сейчас ему, как примерному паиньке, подадут сладкое… Возвратившись из Ставки в Петроград, он на перроне вокзала возвестил журналистам: – Все свои силы я отдаю охранению самодержавия… Ни одной фальшивой ноты в его голосе не прозвучало; слова Протопопова – не декларация, это естественный крик души, желавшей подпереть шатающийся трон Романовых. Затем он сделал заявление, что никакой своей политики вести не намерен – лишь будет следовать в фарватере политики кабинета Штюрмера. – Жизни своей не пощажу, – искренно рыдал Протопопов, – но я спасу древний институт русской монархии! В «желтом доме» на Фонтанке, где министры мелькали, как разноцветные стеклышки в калейдоскопе, царил невообразимый кавардак. Никто не знал, где что лежит. Стопы неразобранных дел росли под потолок – будто сталагмиты в доисторических пещерах. Протопопов первым делом позвонил в клинику Бадмаева: – Петр Александрыч, а Паша у вас?.. Паша, здравствуй, это я, Сашка! Слушай, не дай погибнуть – спасай меня… Курлов явился в МВД – властвовать! При нем Протопопов начал барабанить в Таврический дворец – председателю Думы Родзянке: – Поздравьте! Я уже здесь! Я звоню с чистым сердцем! Так я рад, что стал министром внутренних дел… – Потом он обалдело сказал Курлову: – Ты знаешь, что мне этот гужбан ответил? Он ответил: «У меня нет времени для разговоров с вами…» – Короче, – спросил Курлов, – что ты мне предлагаешь? – Пост товарища… – Мы и так товарищи. Теперь Курлов может вернуть долги Бадмаеву. – Паша, возьмешь на себя и департамент полиции? – Давай, – согласился Курлов. – А ты не боишься, что за мои назначения Дума тебе все зубы выломает? – Мне на них наплевать! Кстати, Паша, подскажи мне хорошего портного. Хочу сшить себе узкий в талии жандармский мундир… Помимо мундира, его заботило издание собственной газеты «Русская Воля». Плеханов, Короленко и Максим Горький сразу отказались сотрудничать с ним, из «китов» остались только Амфитеатров и Леонид Андреев. Первый номер протопоповской газеты целиком был посвящен ругательствам по адресу самого же создателя этой газеты. Протопоповская газета смешала с дерьмом… Протопопова! – Амфитеатрова выслать, – распорядился министр.[22] – Это глупо, – вмешался Курлов. – Вот Столыпин, бери с него пример… Когда на него нападали в печати, он отмалчивался. И никогда не пытался мстить. А если его подчиненные делали это за него, он бранил подхалимов и защищал своего обидчика. – Столыпин передо мною – пешка! Курлов даже оторопел: – Сашка, ты на стенку лезь, но на потолок не залезай… «Когда после моего назначения Распутин сказал мне по телефону, что теперь мне негоже водиться с мужичонком, я ему ответил, что он увидит – я не зазнаюсь. Но ставленником его себя не чувствовал, продолжая с ним встречаться у Бадмаева, как прежде; чужой при дворе, не имея никаких связей, какие были у других, я не заметил, что моею связью был Распутин (а значит, Вырубова и царица), пока царь… не почувствовал, что я стал любить его как человека, так как среди большого гонения я встречал у него защиту и ласку; он на мне „уперся“, как он раз выразился мне. Он говорил, что я его личный выбор: мое знакомство с Распутиным он поощрял. Бадмаев и Курлов звали меня на эти свидания (с Распутиным), и я ездил не задумываясь – я знал, что его (Распутина) видят многие великие люди» – так писал о себе Протопопов… Но, признав влияние Распутина, он никогда не сознался, что Симанович держал на руках его векселя, которые надо оплачивать. Протопопов устраивал обмен пленных – за одного еврея, попавшего в немецкий плен, выдавал трех немецких солдат! В этот абсурд трудно поверить, но так и было. Протопопов надоел царю со своим постоянным нытьем о «страданиях умной и бедной нации», из кабинетов МВД было не выжить еврейские делегации, раввины и банкиры наперебой рассказывали, как им трудно живется среди антисемитов… Курлов орал на министра, как на сопливого мальчишку: – Дурак! Что ты опять глаза-то свои закатил? Посмотри хоть разок на улицы – там в очередях готовы разодрать тебя за ноги. Пойми, что пришло время крови. Пока не поздно, уничтожь «хвосты» возле лавок… Надо наделить крестьян землей, хотя бы для этого пришлось пожертвовать ущемлением прав дворянства. (О, как далеко пошел Курлов в страхе своем!) Перестань ковыряться с жидами, а срочно уравняй права всех народов России. (Смотрите, как он зашагал!) Иначе нас с тобой разложат и высекут… Или ты не видишь, что разгорается пожар революции? А в кулуарах Таврического дворца, поблескивая лысиной и стеклами пенсне, бродил язвительный сатир Пуришкевич, отзывая под сень торжественной колоннады то одного, то другого депутата, и, завывая, читал им свои новые стишки – о Протопопове: Да будет с ним святой Георгий! Но интереснее всего — Какую сумму взял Григорий За назначение его? Это поклеп! Протопопов был, пожалуй, единственным министром, который был проведен Распутиным бескорыстно – без обычной мзды. Сейчас он подсчитал, что подавление революции будущего обойдется государственной казне всего в четыреста тысяч рублей… – Так дешево? – не поверил царь. – Ни копейки больше, – отвечал Протопопов. Придворные называли его, как попугая, Протопопкой, а серьезные академические генералы в Ставке – балаболкой. По рукам публики блуждали тогда анонимные стихи: Ах, у нас в империи от большого штата Много фанаберии – мало результата: Гришка проповедует, Аннушка гадает… Про то Попка ведает, про то Попка знает! Бадмаев в это время подкармливал Протопопова каким-то одуряющим «любовным фильтром» (что это такое – я не мог выяснить), и министр валялся в ногах царицы, глядя на нее сумасшедшими глазами старого потрепанного Дон-Жуана, потом он бросался к роялю и – великолепный пианист! – проигрывал перед женщиной скрябинские «Экстазы», рвущие ей нервы… * * * Из камеры Петропавловской крепости царь перевел Сухомлинова в палату психиатрической больницы, откуда было легче отдать его «под домашний арест». Генерал Алексеев сказал государю: – Ваше величество, а вы не боитесь, что толпа с улицы ворвется в квартиру и растерзает бывшего министра? – К нему будет приставлен караул… В жилище Сухомлиновых вперлисвечером сразу девять солдат с винтовками, попросили стакан и дружно хлестали сырую воду из-под крана. Екатерина Викторовна с презрением сказала: – Что вы мне тут водопой устроили, как лошади? Солдаты неграмотно, но вежливо объяснили: – Войди в наше положение. Вечером крупы тебе насыплют доверху. Трескаешь, ажно в башке гудеж. Оно ж понятно – пишшия-то не домашня, казенна. Без воды у нас все засохнет и кишки склеятся! Сухомлинова позвонила в МВД Протопопову. – Это выше моих сил! – сказала она. – Всю квартиру завоняли махоркой и портянками… Неужели мой супруг убежит? Протопопов лично навестил арестанта, наговорил ему любезностей и выставил караул на лестницу, чтобы не мешал жить. Когда министр удалился, чета Сухомлиновых в строгом молчании пила чай, и абажур отпечатал на скатерти розовый круг. Екатерина Викторовна, поджав губы, тонкими пальцами с крашеными ногтями положила себе в чашечку два куска сахара. – Я забыла сказать, – с расстановкой произнесла она, хмуря густые брови, – за то, что ты сидишь со мною и пьешь чай не в крепости, а дома, за это ты должен благодарить Распутина. Старик тихо и жалко заплакал: он все понял. – Боже мой, – бормотал, – какой позор… Ах, Катя! Жена следила, как тают в чашке куски рафинада. – Ты, – сказала она, не глядя мужу в глаза, – должен хотя бы позвонить Распутину и в двух словах… поблагодарить. – Избавь! Этого я никогда не сделаю… Распутин говорил в эти дни: «Осталось Рубинштейна вызволить, тады и отдохнуть можно, а то юстицка замотала меня!» До его слуха уже долетали возгласы с улиц: «Долой Штюрмера, долой Протопопова!» Штюрмера свалить было нетрудно, пихни – и брякнется, а Протопопова уже невозможно… Пока Екатерина Викторовна пила чай со старым оскорбленным мужем, Гришка хлебал чай с Софьей Лунц; он долго молчал, что-то думал, потом показал ей кулак: – Вот ёна, Рассея-то, где! И не пикнет… Финал седьмой части Русская военная сила к осени 1916 года уже не имела гвардии – весь ее цвет погиб под шрапнелью, был вырезан под корень дробными германскими пулеметами; славная гвардия полегла в болотах Мазурии непогребенной, она приняла смерть в желтых облаках хлористых газов. Не только пролетариат – армия тоже волновалась, в окопах бродила закваска мятежа, а на страну надвигался голод. Впрочем, не будем упрощенно думать, что Россия обеднела продуктами – и хлеб, и мясо водились по-прежнему в гомерическом изобилии, но Петроград и Москва уже давно сидели на скудном пайке, ибо неразбериха на транспорте путала графики доставки провизии. Вопрос о голоде в городах – это был тот каверзный оселок, на котором царское правительство наглядно оттачивало свое бюрократическое бессилие… Время испытания массам надоело, Дело пропитания – внутреннее дело. Сытно кто обедает или голодает — Про то Попка ведает, про то Попка знает. Стихи требуют комментариев: Протопопов заверил царя, что разрешение продовольственного кризиса он берет на себя, как частное дело своего министерства. Не в меру словоточащий министр бросил в публику, словно камень в нищего, страшное откровенное признание: лозунг «Все для войны!» обратился в лозунг «Ничего для тыла!». Протопопов замышлял величественную схему продовольственной диктатуры – иллюзию, каких у него было немало, но высшую власть империи уже охватывал паралич… Власть! Она отвергла Протопопова, как выскочку. С осени 1916 года министры начали саботаж, и все решения Протопопова (пусть даже разумные) погибали в закорючках возражений, пунктов, циркуляров и объяснительных записок. Новоявленный диктатор оказался трусливым зайцем, а министры скоро почуяли, что этот суконный фабрикант боится их громоздких кабинетов, он готов встать навытяжку перед тайным советником в позлащенном мундире гофмаршала. Протопопов уже не вылезал из-под жестокого обстрела печати, он превратился в удобную мишень для насмешек. Наконец, в думских кругах извлекли на свет божий и свидание Протопопова с Варбургом в Стокгольме; имя министра внутренних дел отныне ставилось в один ряд с именами Распутина, Манасевича-Мануйлова, Питирима и Штюрмера… До царя дошли слухи о недовольстве в Думе назначением Протопопова; Николай II заметил вполне резонно: – Вот пойми их! Сами же выдвигали Протопопова, он был товарищем председателя Родзянки, который прочил его на пост министра торговли и промышленности. А теперь, когда я возвысил Протопопова, они от него воротятся… Эти господа во фраках сами не ведают, кого им нужно на свою шею! Протопопов горько плакал перед царем в Ставке: – Государь, я оплеван уже с ног до головы… За кулисами правительства он выработал каверзный ход, одобренный в домике Вырубовой, и явился к Родзянке: – По секрету скажу: есть предположение сделать вас министром иностранных дел и… премьером государства. Эх, чудить так чудить! Родзянко на это согласился. – Но, – сказал, – передайте государю, что, став премьером, я прошу его не вмешиваться в назначения мною министров. Каждого я назначу сроком не меньше трех лет, чтобы не было больше чехарды. Императрица не должна касаться государственных дел. Я сошлю ее в Ливадию, где до конца войны стану ее держать под надзором полиции. А всех великих князей я разгоню… Задобрить Думу не удалось, и тогда Протопопов решил ее напугать. Он появился в Таврическом дворце, с вызовом бравируя перед депутатами новенькой жандармской формой, узкой в талии. – Зачем вам этот цирк? – спросил его Родзянко. – Как шеф жандармов, я имею право на ношение формы. – Но, помимо права, существует еще и мораль… Потом, наедине с Родзянкой, министр сказал: – Вы бы знали, какая у нас императрица красивая, энергичная, умная и самостоятельная… Почему вы не можете подружиться? Родзянко тронул октябриста-жандарма за пульс. – А где вы вчера обедали? Протопопов сознался, что гостил у Вырубовой. – А ужинали у Штюрмера? – Откуда вы это узнали? – вырвалось у Протопопова. – В ближайшие дни Дума потребует у вас объяснений… * * * Публичное оплевывание диктатора состоялось 19 октября на квартире Родзянки… Протопопов, как токующий глухарь, часто закатывал глаза к потолку и бормотал: – Поверьте, товарищи, что я способен спасти Россию, я чувствую, что только я (!) еще могу спасти ее, матушку… Думский депутат Шингарев, врач по профессии, толкнул хозяина в бок и шепнул: – Начинается… прогрессивный паралич. – Вы думаете, это не транс? – Нет, сифилитический приступ… Потом это пройдет, но сейчас общение с ним затруднено. Я таких уже встречал… Стенограмма беседы рисует картину того, как торжественно происходило оплевывание. Милюков начал повышенным тоном: – Вы просите нас говорить как товарищей. Но человек, который вошел в кабинет Штюрмера, при котором освобождены Сухомлинов и Манасевич-Мануйлов, человек, преследующий свободу печати и дружащий с Распутиным, нашим товарищем быть не может! – О Распутине я хотел бы ответить, но это секрет, – шепнул Протопопов. – Я хотел столковаться с Думой, но вижу ваше враждебное отношение… Что ж, пойду своим путем! – Вы заняли место старика Хвостова,[23] – заметил Шингарев, – место человека, который при всей его реакционности не пожелал освобождать Сухомлинова… Вы явились к нам не в скромном сюртуке, как того требует приличие, а в мундире жандарма. К товарищам так не ходят! Вы хотите, чтобы мы испугались вас? – Я личный кандидат государя, которого я узнал и полюбил. Но я не могу рассказывать об интимной стороне этого дела… Не забыли и Курлова! Протопопову напомнили о его роли в убийстве Столыпина, на что министр огрызнулся – Курлов никого не убивал. Тогда в разговор вклинился националист Шульгин: – Я доставлю вам несколько тяжелых минут. Мы не знали, как думать: вы или мученик, пошедший туда (Шульгин показал на потолок пальцем), чтобы сделать что-либо для страны нужное, или просто честолюбец? Ваш кредит очень низко пал… Протопопов – в раздражении: – Если здесь говорят, что меня больше не уважают, то на это может быть дан ответ с пистолетом в руках… Туда (он тоже показал пальцем на потолок) приходит масса обездоленных, и никто еще от меня не уходил, не облегчив души и сердца… Я исполняю желания моего государя. Я всегда считал себя монархистом. Вы хотите потрясений? Но этого вы не добьетесь. Зато вот я на посту министра внутренних дел могу кое-что для России сделать! Ему сказали, что сейчас страна в таком состоянии, что «кое-что» сделать – лишь усугубить положение. Лучше уж не делать! – Это недолго – уйти, – реагировал Протопопов. – Но кому передать власть? Вижу одного твердого человека – это Трепов. Вновь заговорил профессор истории Милюков: – Сердце теперь должно молчать. Мы здесь не добрые знакомые, а лица с определенным политическим весом. Протопопов отныне для меня – министр, а я – представитель партии, приученный ею к политической ответственности… Уместно вспомнить не старика, а молодого Хвостова, бывшего нашего коллегу и тоже ставшего эм-вэ-дэ! Почему же назначение Протопопова не похоже на назначение Хвостова? Хвостов принадлежал к самому краю правизны, которая вообще не считалась с мением общества. А на вас, Александр Дмитриевич, падал отблеск партии октябристов. За границей вы тоже говорили, что монархист. Мы все здесь монархисты… – Да, – вскричал Протопопов, – я всегда был монархистом. А теперь узнал царя ближе и полюбил его… Как и он меня! Нервное состояние министра стало внушать депутатам серьезные опасения, и граф Капнист поднес ему стакан с водою. – Не волнуйтесь, – записаны в стенограмме слова графа. Выхлебав воду, Протопопов отвечал – с надрывом: – Да, вам-то хорошо сидеть, а каково мне? У вас графский титул и хорошее состояние, есть связи. А я… – А я еще не кончил, – продолжал Милюков. – Когда был назначен Хвостов, терпение нашего народа не истощилось окончательно. Для меня Распутин не самый главный государственный вопрос… Мы дошли до момента, когда терпение в стране истощено… Спокойным голосом завел речь врач Шингарев: – Вы назвали себя монархистом. Но, кроме царя, есть еще и Родина! А если царь ошибается, то ваша обязанность, как монархиста, любящего этого царя, сказать ему, в чем он ошибается. – Доклады царю не для печати, их и цензура не пропустит! Опять влез в разговор историк Милюков: – Я по поводу того, что вам некому передать свою власть. Вы назвали тут Трепова! Нужна не смена лиц, а перемена режима. Наконец-то врезался в беседу и сам Родзянко: – Согласен, что нужна перемена всего режима… Протопопов разрыл портфельные недра, извлек оттуда записку сенатора Ковалевского о продовольственном кризисе. Снова закатывая глаза, подобно ясновидящему, министр сообщил: – Меня! Лично меня государь просил уладить вопрос с едой. Я положу свою жизнь, дабы вырвать Россию из этого хаоса… Он с выражением, словно гимназист на уроке словесности, читал вслух чужую записку, часто напоминая: «Господа, это государственная тайна», на что каждый раз Милюков глухо ворчал: «Об этой вашей тайне я еще на прошлой неделе свободно читал в газетах». Вид министра был ужасен, и граф Капнист забеспокоился: – Александр Дмитрич, откажитесь от своего поста. Нельзя же в вашем состоянии управляться с такой державой. – И не ведите на гибель нас, – добавил Милюков. Стенограмма фиксирует общий возглас депутатов: – Идите спать и как следует выспитесь. Шингарев настаивал на принятии дозы снотворного. Все разошлись, только Протопопов еще сидел у Родзянки. Это было невежливо, ибо семья давно спала, хозяин дома зевал с таким откровением, словно спрашивал: «Когда же ты уберешься?» Но Протопопова было никак не выжить. Часы уже показывали полчетвертого ночи, когда Родзянко буквально вытолкал гостя за дверь. – Все уже ясно. Чего же тут высиживать? * * * Сунув озябшие руки в неряшливо отвислые карманы пальто, под которым затаился изящный мундир шефа корпуса жандармов, министр внутренних дел, шаркая ногами, плелся через лужи домой… «Обидели, – бормотал он, – не понимают… Изгадили и оплевали лучшие мои чувства и надежды. Неужели я такой уж скверный? Паша-то Курлов прав: завидуют, сволочи, что не их, а меня (меня!) полюбил государь император…» Фонари светили тускло. Сыпал осенний дождик. Девочка-проститутка шагнула к нему из подворотни. – Эй, дядечка, прикурить не сыщется? Глухо и слепо министр прошел мимо, поглощенный мыслями о той вековечной бронзе, в которую он воплотится, чтобы навсегда замереть на брусчатке площади – в центре России, как раз напротив Минина и Пожарского. «Они спасли Русь – и я спасу!» Но это произойдет лишь в том исключительном случае, если Протопопову удастся разрешить два поганых вопроса – еврейский (с его векселями) и продовольственный (с его «хвостами»). Александр Дмитриевич, шли бы вы спать! Ну что вы тут шляетесь по лужам? Наконец, и ваша жена… она ведь тоже волнуется. Спокойной вам ночи. Свершилось то, чего народ давно ждал. Гнойник вскрыт, первая гадина раздавлена. Гришки нет – остался зловонный труп. Но далеко еще не все сделано. Много еще темных сил, причастных к Распутину, гнездится на Руси в лице Николая II, царицы и прочих отбросов и выродков… Из письма рабочих Нижнего Новгородаот 3 января 1917 годак князю Феликсу Юсупову Часть последняя Со святыми упокой (Осень 1916-го – февраль 1917-го) Прелюдия. 1. Браво, Пуришкевич, браво! 2. Анкета на убийц. 3. «Не спрашивай, не выпытывай, Левконоя…» 4. До шестнадцатого. 5. Последний день мессии. 6. Великосветский раут. 7. «Византийская» ночь. 8. Семейная революция. 9. Трупное дело. 10. Распутин жив! 11. Женщинам посвящается. Финал. Прелюдия к последней части Я не пишу детективный роман, в котором автору надо бояться, как бы читатель не догадался, что случится в конце, – и потому смело описываю события, возникшие после смерти Распутина… * * * – Это уж точно – ухлопали мово парнишечку! Юбочки да стаканчики гранены никого до добра не доводили, – рассуждала Парашка Распутина в те дни, когда столичная полиция с ног сбилась, занятая романтикой поисков трупа ее мужа. В отличие от императрицы Парашка никогда не считала своего суженого святым, она была женщиной практичного ума и потому энергично вскрыла полы, разнесла по кирпичику все печки, ободрала со стенок квартиры зеленые обои. – Где ж он, треклятый, деньжищи-то упрятал? Сам сдох, а нас без грошика оставил. На што ж мы жить станем? Паразиты засыпали в тревоге. Доходов не предвиделось, а работать… об этом страшно подумать! Миллионы протекли, как вода, между пальцев Распутина, но еще многие миллионы рассовал он по тайным «заначкам». Боясь газетной огласки, Распутин мог хранить свои сбережения в банках лишь на подставных лиц… Мунька Головина подсказала: – Требуйте от Симановича, он ведал всей кассой. Аарон Симанович отрекся: – Распутин? Да я от него копеечки не видывал… – Звоните Штюрмеру, – точно наметила цель Мунька. – Я знаю, что Григорий Ефимыч сдавал ему на хранение саквояж, а там не только деньги… кое-что еще подороже денег! Штюрмер сонно спросил в телефон Прасковью: – А какой Григорий Ефимыч? Распутин? Но я не знаю такого и прошу вас более не тревожить меня по пустякам… – Звоните в Лавру – Питириму! – скомандовала Мунька. К телефону подошел его секретарь Осипенко: – Кто просит владыку и что вам угодно? – Да я ж прошу, Параскева Распутина, верните камушки… – Какие камушки? – Драгоценные, вестимо. Аль не знаете, какие владыка камушки брал от мово муженька на сбережение? В Александро-Невской лавре повесили трубку. Потом и сама Мунька куда-то провалилась. Раньше квартира от гостей трещала, дым стоял коромыслом, телефон спать не давал с утра до глубокой ночи, а теперь… тишина. На кухне сидела вдовица Распутина с дочками – лакали они чай гольем (без сахару!). – Вот дожрем, что в дому осталось, и зубы сложим на полку. И на што я за него, охвостника, выходила? А уж какие бывали у меня ухажеры-то… у-у-у! Один купец в Тобольске (как сейчас помню) дело скобяное имел. С гвоздей жил! Уж как он молил меня за него иттить… ы-ы-ы! Дура я, дура. Жила б припеваючи… Население столицы было столь озлоблено против Распутина, что семья временщика побоялась оставаться на Гороховой: собрав манатки, они тишком переехали на Коломенскую в дом № 9, где императрица сняла для них квартиру. Но и оттуда, не вынеся ненависти соседей, вскоре бежали на Озерки – в пустошь запурженных снегом дач, куда и добраться-то можно только поездом… Императрица вызвала дочек Распутина в Царское Село. – Со временем, – сказала она им, – квартира вашего отца на Гороховой будет превращена в музей-часовню, куда, я верю, хлынут народные толпы. Навещайте меня когда захотите… В утешение девицам она заказала для них модные меховые пальто. Но, верная традициям гессен-дармштадтского крохоборства, коронованная скряга приобрела пальто… в рассрочку (будто захудалая чиновница, у которой муж-забулдыга пропивает все жалованье). В канун февральской революции Алиса дала Распутиным совет пережить смутное время на родине. Тронулись они в Сибирь, а вслед по проводам телеграфа летела «благая весть», что царь «взыскует их милостью» и впредь будущее Распутиных обеспечено: из «кабинетных» денег им назначена пенсия, какая и генералу не приснится… Только приехали в Покровское, еще и языка обсушить не успели, как в дом к ним – шасть! – староста Белов: – А ну, суки, вытряхайся… Вон из села! – Окстись, в уме ль ты? Куды ж денемся-то? – Хватит, Парашка, заливать тута мне. Добром не уйдешь – подпалим тебя ночью, тады нагишом по сугробам усигаешь отсель… Поселились они в Тобольске; тут и революция грянула, царя-кормильца не стало, защиты искать негде. Гарнизонные солдаты повадились стекла в окошках им выбивать. Били и кричали: – Верни мильён, лахудра ты старая! Между осколков стекол Парашка высовывала на мороз острый носишко и визгливо вопила во мрак жутких, погибельных улиц: – Самой жрать неча! Где я тебе мильёна достану? – Где хошь, там и бери, ведьма! – отвечала ей мрачная тобольская темнота. – Коли награбились с народа, так вертай обратно, или мы твою хату сейчас по бревнышку ко всем псам раскатаем… Это ночью. А днем тобольские газеты писали, что благородные граждане-сибиряки не потерпят, чтобы их город оскверняла распутинская семейка. Какие-то люди часто приходили с обыском и даже удивлялись, что у Распутиных только то, что на себе. – За што ж вы нас тираните, супостаты окаянные? На это Парашка получала обычный ответ: – Про это самое ты у мужа должна бы спрашивать, как он с царем Николашкой всю Россию истиранствовал… А кто от кайзера мешок с золотом огреб за мир сепаратный? Это твой Гришка, нам точно известно! Небось под сарафан себе запихачила мильёна два-три, а теперь сидишь на них… греешься! От подобных бед Распутины скрылись где-то в чащобной глухомани Сибири и, казалось, навсегда потеряны для истории. Адмирал Колчак, начавший поход на Советскую страну, воскресил Распутиных из небытия; после пребывания в его стане вдова с дочками драпали потом по шпалам аж до самого Владивостока, ахая, плыли морем в Японию, и вдруг оказались в Европе! Стало ясно, что денежки у них, и правда, в загашнике шевелились. Иначе не жили бы в Бадене, где, куда ни плюнь, везде платить надо. А откуда у них деньги? Об этом можно догадываться. Был такой прапорщик Борис Соловьев (уже третий Соловьев в нашем романе), сын синодального чиновника. Он ухлестывал за старшей дочерью Распутина, за Матреной, и, аферист отчаянный, устроил заговор с целью освобождения Романовых из ссылки. Царя с царицей он не освободил, но зато как следует подчистил их шкатулки. А там ведь были и очень ценные бриллианты! Правда, Соловьев с Матреной, бежавшие от Красной Армии, угодили прямо в лапы к живодеру Семенову, атаман здорово их обкорнал, но кое-что у них все-таки осталось. Проживая потом в Париже, Матрена Распутина подала в суд на князя Ф. Ф. Юсупова, требуя с него «возмещения убытков», возникших после убийства отца, но французский суд не внял иску Мотри и отказался разбирать это дикое дело… Одна моя знакомая, старая рижанка, рассказывала: – В тридцатых годах в Ригу приезжала Матрена Распутина, я была тогда молодой и видела ее в цирке. – А что она там делала, в цирке? – спросил я. – Как что? Матрена была укротительницей тигров. Ходила по манежу в брюках и щелкала кнутом. Удивительно мужеподобная и неприятная особа с ухватками городового. А голос грубый… Шли в цирк не потому, что ее номер был интересным, а просто рижанам было любопытно глянуть на дочку самого Распутина! Этот рассказ нашел подтверждение в недавней публикации дневников балетмейстера В. Д. Тихомирова, который в 1932 году гастролировал в Риге; правда, моя знакомая говорила об укрощении тигров, а Тихомиров писал, что Распутина выступала с белыми лошадьми, но это расхождение несущественное. Младшая же дочь Варвара, опустившись в самые низы эмигрантской жизни, «вечеряла в темных кафешантанах, что-то выплясывая, что-то выпевая…». Вот так! Если сейчас и скитаются за рубежом внуки Распутина, то они не представляют для нас никакого интереса. Я понимаю азарт историка, согласного мчаться хоть в Патагонию, чтобы повидать потомка Пушкина, хранящего одну страничку стихов великого поэта, но… что могут сказать нам потомки Распутина? * * * Аарона Симановича арестовали сами евреи (я подчеркиваю это обстоятельство, как чрезвычайно важное)! – Монечка, – сказал Симанович студенту Бухману, – не я ли устроил тебе роскошный блат, чтобы ты, как порядочный, учился на юридическом? А ты меня тащишь? – Давай топай, – отвечали ему… Это случилось в первые же дни февральской революции. Симановича впихнули в кузов грузовика, где вибрировали от страха еще двое – долгогривый Питирим и скорбящий Штюрмер. Повезли… Симанович сразу обжаловал свой арест: «Я подписал составленную Слиозбергом на имя Керенского телеграмму, в которой говорилось, что я занимался только еврейскими делами…» После этого жреца «макавы» Керенский отделил от министров и жандармов, из крепости его перевезли в камеру «Крестов». Адвокат Файтельсон сделал так, что имя Симановича не было внесено в списки заключенных. Помощник присяжного поверенного А. Канегиссер (будущий убийца большевика-ленинца М. С. Урицкого) сказал Симановичу, что у него хорошие защитники: «Вам осталось только выйти из тюрьмы…» Он и вышел, горько жалуясь, что «охранка» Керенского сделала его нищим. Согласен, что его малость повытрясли при аресте, но еще больше драгоценностей у него осталось. Близился Октябрьский переворот, и надо было бежать от гнева народного, от гнева праведного. Симанович предвосхитил сюжет нашей кинокомедии «Бриллиантовая рука». «Лутший из явреив», как именовал своего секретаря Распутин, добыл себе справку о переломе руки. Загипсовав ее, Симанович укрыл в повязке тысячу каратов бриллиантов и миллион золотом. Поверх загипсованной конечности болталась бирка, заверенная врачами, что снять повязку можно не раньше такого-то числа. Изображая на лице глубокое страдание, стонущий Симанович при поддержке многочисленных родственников был помещен в поезд – и… прощай, прошлое! В Киеве настроение его все время портил Пуришкевич; убийца Распутина с револьвером в руках гонялся за секретарем Распутина. От гнева черносотенца Симанович спасался в объятиях белогвардейской охранки, которая выразила ему солидный решпект, как придворному ювелиру. С помощью «охранки» Симанович открыл на Крещатике офицерское казино, дававшее ему каждый день по десять тысяч дохода (в английских фунтах). С богатых евреев Симанович собрал шесть миллионов рублей в пользу белой гвардии. Удивительное дело: белогвардейцы устраивали еврейские погромы, а сионисты жертвовали миллионы на поддержку погромщиков… Когда в Киев вошли чубатые петлюровские коши, Симанович бежал в Одессу, где стал ближайшим другом знаменитого бандита Мишки Япончика, при котором состоял вроде секретаря наш старый знакомец Борька Ржевский, – содружество дополняли еще три приятеля Симановича: генералы Мамонтов, Шкуро и Бермонт-Авалов (последний скрывал свое еврейское происхождение). Эти головорезы помогали Симановичу обогащаться на людских страданиях: богатых беженцев доставляли на квартиру Симановича, и он задарма скупал у них фамильные ценности. Мамонтов и Шкуро имели от грабежа не чемоданы, а вагоны с золотыми изделиями, с богатой церковной утварью. Симанович сделался финансовым секретарем атаманов-мародеров. Белогвардейцы ценили в нем опытного «доставалу», способного даже в чистом поле раздобыть коньяку, икры, колоду карт и вполне доступных барышень с гитарой, повязанной роскошным бантом… Но всему есть предел! Пароход «Продуголь», на борту которого (при невыносимой давке) Симановичу выделили пятьдесят мест, вышел в море из Новороссийска под вопли сирены и дикие возгласы пассажиров: «Бей жидов – спасай Россию!» Симанович скрылся в каюте атамана Шкуро, которого сопровождала в эмиграцию румынская капелла под управлением славного скрипача Долеско, ранее подвизавшегося в ресторане у Донона. А. С. Симанович в эмиграции выпустил книгу «Распутин и евреи», в которой, не удержавшись, растрепал множество тайн сионистской шайки. Боясь разоблачений, сионисты, где только видели эту книгу, сразу ее уничтожали, и потому она стала библиографической редкостью… Из всей обширной распутинианы книга «Распутин и евреи» – самая мерзкая, самая нечистоплотная! * * * Грянул исторический выстрел «Авроры», и в первую же ночь Октябрьской революции, давшей власть народу, по Литейному проспекту бежал человек, в котором можно было признать сумасшедшего… Дико растерзанный, в немыслимом халате, в тапочках, спадающих с ног, развевая штрипками от кальсон, он бежал и вопил: – Долой временных! Вся власть Советам! Трудно догадаться, что это был Манасевич-Мануйлов, улизнувший под шумок из тюрьмы. Как судившийся при царском режиме, как осужденный во время диктатуры Керенского, он вообразил, что Советская власть распахнет перед ним объятия. ВЧК, созданная для борьбы с контрреволюцией, показалась Ванечке такой же «охранкой», что раньше боролась с революцией. Он предложил большевикам свой колоссальный опыт русского и зарубежного сыска, богатейшие знания тайн аристократического Петербурга, дерзкую готовность к любой провокации… Его отвергли! Подделав мандат сотрудника ВЧК, Ванечка решил, что проживет неплохо. Петербург ломился от сокровищ древней аристократии, а Манасевич хотел заработать на страхе перед чекистами. Являлся в дом какого-либо князя, говорил интимно, что вот, мол, обстоятельства заставили его служить в большевистской «живодерне», но, благородный человек, памятуя о заслугах князя перед короной, желаю, мол, предупредить обыск. Да, ему точно известно, когда придут, обчистят и арестуют. Что делать потомку Рюрика? Возьми что видишь, только, будь другом, чтобы не было обыска и ареста. Ванечка брал… на «хранение до лучших времен»! А на тех, кто, не доверяя ему, говорил слишком смело: «Пусть приходят и обыскивают, я не украл!», на таких Ванечка посылал в ВЧК анонимные доносы: мол, на квартире такого-то собираются заговорщики по свержению нашей любимой народной власти… Рокамболь на полицейской подкладке не учел лишь одного – что ВЧК установило за ним наблюдение, и он, тертый жизнью калач, учуял опасность заранее. Чекисты пришли его арестовывать, но квартира на улице Жуковского была уже пуста… В пасмурный денечек 1918 года на станцию Белоостров прибыл состав из Петрограда; здесь проходила граница с Финляндией, здесь работал «фильтр», через который процеживался поток бегущих от революции людей, будущих эмигрантов. Солидный господинчик с круглым кошачьим лицом и очень большим темным ртом предъявил контролю иностранные документы. «Порядок! Можно ехать». Хлеща мокрыми клешами по загаженным перронам, прошлялся мимо матрос. – Вот ты и в дамках, – сказал он этому господину. – Год назад караулил я тебя, гниду, в крепости. Сидел ты на крючке крепко, и не пойму, как с крючка сорвался… «Иностранец» сделал вид, что русской речи не понимает. Контроль верил его документам, еще вчера подписанным в одном иностранном консульстве, и матросу велели не придираться. Шлагбаум открылся… Но тут, в самый неподходящий момент, возникла актриса Надежда Доренговская – пожилая матрона с гордым и красивым лицом, с ног до головы обструенная соболями. – Ванечка! – сорвался с ее губ радостный возглас. Радостный, он стал и предательским. Матрос передернул на живот деревянную кобуру, извлек из нее громадный маузер. – Вот и шлепнем тебя в самую патоку… Манасевича-Мануйлова вывели на черту границы, разделявшей два враждующих мира, и на этом роковом для него рубеже Рокамболь с громким плачем начал рвать с пальцев драгоценные перстни… Захлебываясь слезами, он кричал: – Ах, я несчастный! Как все глупо… теперь все пропало! А как жил, как жил… Боже, какая дивная была жизнь! Винтовочный залп сбил его с ног, как пулеметная очередь. Он так и зарылся в серый истоптанный снег, а вокруг него, броско и вызывающе, сверкали бриллианты. Не поддельные, а самые настоящие… Доренговской вернули документы. – Вас, мадам, не держим. Поезжайте в Европу. Актриса сыграла свою последнюю роль. – В Европу? – рассмеялась она. – Одна, без Рокамболя? Да я там в первый же день подохну под забором… И, даже не всплакнув, покатила обратно в голодный Петроград, ждавший ее пустой нетопленой квартирой. Людские судьбы иногда пишутся вкривь и вкось, но все же они пишутся… * * * А теперь, читатель, вернемся в осень 1916 года. Издалека, от линии фронта, на столицу катил санитарный поезд, наполненный ранеными; работу этого поезда возглавлял думский депутат Владимир Митрофанович Пуришкевич; сейчас он ехал в столицу на открытие осенней сессии Думы… Под ним надсадно визжало истертое железо путей, и в этом скрежете колес о ржавчину рельсов Пуришкевичу казалось, что он слышит чьи-то голоса, то отрицающие, то утверждающие: «Убийца нужен?.. Или не нужен?.. Нужен?.. Не нужен?.. Нужен-нужен-нужен!» – голосило железо. Пуришкевич чистил свой любимый револьвер «соваж». 1. Браво, Пуришкевич, браво! Прямой внук императора Николая I великий князь Николай Михайлович средь многочисленной романовской родни занимал особое положение. Это был ученый историк и знаток русской миниатюры, оставивший после себя немало научных трудов, в которых не пощадил коронованных предков, разоблачая многие тайны дома Романовых; он был фрондером, наружно выказывая признаки оппозиции к царствованию Николая II, который доводился ему внучатым племянником.[24] Этот историк называл царицу одним словом – стерва (не слишком-то почтительно). Николай Михайлович так и говорил: – Она торжествует, но долго ли еще, стерва, удержится? А он мне глубоко противен, но я его все-таки люблю… Дневнику историк поверял свои мысли: «Зачатки непримиримого социализма все растут и растут, а когда подумаешь о том, что делается у берегов Невы, в Царском Селе – Распутины… всякие немцы и плеяда русских, им сочувствующих, – то на душе становится жутко». Николай Михайлович – это принц Эгалите, только на российской закваске; в нем не было, как у Филиппа Эгалите, крайней левизны, но была шаткость. Осталось уже недолго ждать, когда его высочество, ученик профессора Бильбасова, станет другом Керенского, ежедневно с ним завтракавшего, а в петлице сюртука «принца Эгалите» скоро вспыхнет красная ленточка революции… Но сейчас первые числа ноября 1916 года! Дума потребовала срочной отставки Штюрмера; Пуришкевич навестил историка в его дворце близ Мошкова переулка, где великий князь проживал сибаритствующим холостяком среди колоссальных коллекций миниатюр, которые не умещались в палатах и были развешаны даже в ароматизированных туалетах… На вопрос Николая Михайловича – что же будет дальше, Пуришкевич ответил: – А что? Уже много сделано, чтобы всем нам быть повешенными, но толку никакого. Никто из нас не собирается строить баррикады, а следовательно, не станем призывать на баррикады и других. Дума – лишь клапан, выпускающий избыток пара в атмосферу. – Штюрмер слетит, – сказал Николай Михайлович. – По секрету сообщаю: вся наша когорта Романовых на днях переслала государю коллективное письмо, прося его величество устранить свою жену от участия в государственных делах. – Вы тоже один из авторов этого письма? – Я даже не подписался под этой чушью. – Почему? – спросил Пуришкевич, протирая пенсне. – Семейной болтовни было достаточно… Два человека, по-своему умных и страстных, сидели друг против друга, один прямой внук Николая I, другой внук крестьянина, их объединяло общее беспокойство. Николай Михайлович признался, что составил свою собственную записку для императора. «Боюсь, – сказал он ему, – что после этой записки ты арестуешь меня». – «Разве так страшно? – спросил Николай II. – Ну что ж, будем надеяться, все обойдется мирно…» – Он прочел мое письмо, и теперь я в опале! – Историк открыл шифоньер, извлек из него свою записку. – Я возил ее в Киев для прочтения вдовствующей императрице Марии, здесь вы можете видеть ее три слова по-французски: «Браво, браво, браво! Мария». Он дал записку Пуришкевичу, и тот прочел: «Где кроется корень зла?.. Пока производимый тобою выбор министров был известен только ограниченному кругу лиц, дело еще могло идти. Но раз способ стал известен всем и каждому и о твоих методах распространилось во всех слоях общества, так дальше управлять Россией немыслимо. Неоднократно ты мне сказывал, что тебя… обманывают. Если это так, то же явление должно повториться и с твоею супругой… благодаря злостному сплошному обману окружающей ее среды. Ты веришь Александре Федоровне! Оно и понятно. Но что исходит из ея уст, есть результат ловкой подтасовки … огради себя от ея нашептываний… Ты находишься накануне эры новых волнений. Скажу больше – накануне эры крушений». – Как реагировал на это царь? – спросил Пуришкевич. – Обычно. Теперь за мною по пятам шляются сыщики. Ваш визит ко мне, будьте покойны, тоже станет известен царю. Недавно я видел Палеолога, он сказал мне: «До сих пор мы имели дело с русским правительством. Но отныне у вас в верхах такая дикая неразбериха, что мы, французы, иногда уже перестаем понимать, с кем же имеем дело…» Пуришкевич поведал, что всю долгую дорогу, пока его поезд шел с фронта, он не сомкнул глаз – мучился: – Я не могу покинуть ряды правых, ибо я есть правый и горбатого могила исправит. Но бывают моменты (вы как историк это знаете лучше меня), когда нельзя говорить со своей уездной колокольни. Надобно бить в набат с Ивана Великого. – Вы хотите выступить в Думе? – Да. Поверьте, – сказал Пуришкевич, – моя речь не будет даже криком души. Это будет блевотина, которую неспособен сдержать в себе человек, выпивший самогонки больше, чем нужно… * * * Ноябрь 1916 года – это обширное предисловие к февралю 1917 года. Россия даже пропустила мимо ушей сообщение газет о том, что австрийский император Франц-Иосиф, достигнув возраста 97 лет, пребывает в агонии… Бог с ним! Внутри государства происходили вещи более интересные. Распутин до предела упростил роль русского самодержца. Штюрмер и сам не заметил, когда и как Гришка задвинул его за шкаф, а все дела империи решал с царицей, которая стала вроде промежуточной инстанции, передававшей мужу указания старца. Николай II не обижался! Зато был недоволен Штюрмер, имевший от могущества непомерной власти один кукиш. Положение в стране создалось явно ненормальное. Пересылая в Ставку список распоряжений, царица наказывала мужу: «Держи эту бумажку всегда перед собой… Если б у нас не было Распутина, все было бы давно кончено!» Штюрмер висел на тонком волоске, а думские речи о его «измене» обрезали этот волосок, как ножницы. С непомерных высот величия Штюрмер рухнул в скоропостижную отставку. Подумать только! За короткий срок супостат успел побыть президентом великой страны, владычил над народом в министерстве внутренних дел, наконец, таскал портфель министра дел иностранных… Один хороший пинок – и упорхнул! В утешение любимцу царь пожаловал ключ камергера, носимый, как известно, висящим над ягодицей, о чем и сказано в придворных стихах: Не обижайся, мир сановный, что ключ алмазный на холопе! Нельзя ж особе столь чиновной другим предметом дать по ж… На место Штюрмера вылезал в премьеры генерал А. Ф. Трепов – мрачный и жестокий сатана, умудрявшийся в одном слове из трех букв делать четыре ошибки (вместо «еще» Трепов писал «исчо»). Распутина никак не устраивало назначение и Трепова. – Как можно его в примеры брать? – возмущался он. – Да спроси любого: фамилия Треповых всегда была несчастливой, при Треповых кровушка лилась, будто дождичек… Под диктовку Бадмаева он составил резкие, почти хамские телеграммы к царю. В бадмаевской же клинике генерал Мосолов, состоявший при Трепове, и разыскал Гришку Распутина, пившего какую-то возбуждающую микстуру. – Слушай, ты, падаль! – заявил ему генерал безо всякого почтения. – Хочу предупредить, что если станешь мешать… – А чо? Чо ты мне сделаешь? – заорал Распутин. – Шлепну, и все, – сказал треповский генерал… Морис Палеолог записывал: «Штюрмер так удручен опалой, что покинул министерство, даже не простившись с союзными послами… Сегодня днем, проезжая вдоль Мойки на автомобиле, я заметил его у придворных конюшен. Он с трудом продвигается пешком против ветра и снега, сгорбив спину, устремив взгляд в землю… Сходя с тротуара, чтобы перейти набережную, он чуть не падает». Трепов накануне своего назначения повидался с Коковцевым. – Я, кажется, единственный за последние годы председатель Совета министров, который прошел сам – без Распутина… Владимир Николаич, подскажите, что я могу сделать для Родины? – Гришка уже все сделал на сто лет вперед, – отвечал бывший премьер. – Я просто не вижу, Александр Федорыч, что бы вы еще могли добавить к тому, что уже сделано… Трепов, вступая в должность, сказал царю прямо: – Только уберите прочь дурака Протопопова! Царь убрал со стола письмо жены, в котором она советовала повесить Трепова на одном суку с Родзянкой и Гучковым. – Не вижу причин убирать Протопопова, – ответил царь. Трепов, человек жесткий, вызвал к себе Распутина. Бестрепетно выложил перед ним двести тысяч рублей. – Забирай, и чтобы я больше тебя в столице не видел! Я не позволю мужику вмешиваться в государственные дела. Мужик низко-низко поклонился премьеру России. – Хорошо, генерал. Согласен взять твои денежки. Тока вот есть у меня один человечек… С ним прежде посоветуюсь. Через несколько дней Гришка явился к Трепову. – Переговорил я со своим человечком. Сказал он мне – не бери денег от Трепова, я тебе, Григорий, еще больше дам! Трепов спросил, кто этот «человечек». – А царь наш, – сказал Распутин и вышел. …Трепов продержался только один месяц! * * * Теперь, когда Штюрмера не стало, кричали так: «Протопопова – в больницу, а Трепова – на свалку!» Перед Царским Селом встала задача взорвать Думу изнутри, и царица имела платного агента, который за десять тысяч рублей, взятых им у Протопопова, брался это сделать. Грудью вставая на защиту Распутина, депутат Марков-Валяй низвергал с думской трибуны такие ругательства, что Родзянко лишил его слова. Тогда Марков сунул к носу Родзянко кулак и произнес несколько раз – со сладострастием: – Мерзавец ты, мерзавец ты, мерзавец и болван! «Он рассчитывал, – писал Родзянко, – что я не сумею сдержаться, пущу в него графином, и по поводу этого скандала можно будет сказать, что Государственную Думу держать нельзя и надо ее распустить… Графин такой славный был, полный воды, но я сдержался!» Дабы утешить оскорбленного Родзянку, его избрали почетным членом университета, а посол Франции украсил его сюртук орденом Почетного легиона (одновременно Палеолог вручил орден и Трепову за то, что тот потребовал удаления Протопопова). Но вот настал день 19 ноября – на трибуну поднялся Пуришкевич. – Ночи последние не могу спать, – начал он, – даю вам честное слово. Лежу с открытыми глазами, и мне представляется ряд телеграмм… чаще всего к Протопопову. Зло идет от темных сил, которые потаенно двигают к власти разных лиц… Над лысиной оратора сразу брякнул колокольчик. – Прошу не развивать этой темы, – сказал Родзянко. – Да исчезнут, – возвысил голос Пуришкевич, – Андронников-Побирушка и Манасевич, все те господа, составляющие позор русской жизни. Верьте мне, я знаю, что моими словами говорит вся Россия, стоящая на страже своих великодержавных задач и не способная мириться с картинами государственной разрухи… – Владимир Митрофаныч, не увлекайтесь! – В былые столетья, – вырыдывал Пуришкевич, – Гришке Отрепьеву удалось поколебать основы нашей державы. Гришка Отрепьев снова воскрес теперь во образе Гришки Распутина, но этот Гришка, живущий в условиях XX века, гораздо опаснее своего пращура. Да не будет впредь Гришка руководителем русской внутренней и общественной жизни… Гостевые ложи заполняла публика, было множество дам, все аплодировали. Завтра его речь (если ее не зарежет думская цензура) появится в печати. Он был смят и оглушен выкриками: – Браво, Пуришкевич, браво! В числе прочих дам Пуришкевича обласкала и баронесса Варвара Ивановна Икскуль-фон-Гильденбрандт (известная репинская «Дама под вуалью»); чтобы сразу нейтрализовать это горячее выступление, баронесса, кокетничая, предложила Пуришкевичу: – Умоляю… немедленно… мотор на площади… едем к Григорию Ефимычу! Он так любит все оригинальное… Пуришкевич не попался на эту удочку и поехал на трамвае домой, чтобы впервые за много дней как следует выспаться. На следующий день его одолевали телефонные звонки. Пуришкевич не хотел ни с кем разговаривать, но вечером жена настояла: – Тебе что-то хочет сказать князь Феликс Юсупов, а это, Володя, лицо значительное, отказывать ему не стоит… Юсупов сказал, что сейчас он сдает экстерном экзамены в Пажеском корпусе, а потому 19 ноября не мог лично приветствовать оратора, ибо, нарушив уставы корпуса, посетил бы Думу в штатском. – Владимир Митрофанович, я хочу с вами побеседовать, но разговор не для телефона. Когда вы можете меня принять? – Завтра, в девять утра. Юсупов прибыл на квартиру Пуришкевича и, как родственник императорской семьи, сообщил последнюю придворную новость: – Моя тетя (царица) грызет ковры от злости. А вы знакомы с Митей? Я имею в виду великого князя Дмитрия Павловича… Он прочел вашу речь и сказал, что вы ошибаетесь. Вам кажется, что если открыть глаза царю, то этим вы спасете Россию. – А как же иначе? – отвечал Пуришкевич. – Этого мало, – с милой улыбкой сказал Феликс. 2. Анкета на убийц Замешанных в заговоре на жизнь Распутина было много (даже больше, чем нужно), но главных убийц было трое. О них и поведаем в порядке – согласно их титулованию. * * *ДМИТРИЙ ПАВЛОВИЧ – великий князь(1891–1942) Единственный сын великого князя Павла Александровича, родного брата покойного Александра III, и, таким образом, двоюродный брат Николая II, который был на двадцать три года его старше и называл кузена запросто – Митей… Мать его была греческой королевной. Отец же известен сложностью матримониальных отношений. Когда его брат, гомосексуалист Сергий, женился на Элле Гессенской (сестре Алисы), Павел поспешил исправить ошибку природы, совершая набеги на пустующий альков своего брата. Гречанка не вынесла измен мужа и, родив Дмитрия, сразу же приняла сильную дозу яда. Павел Александрович, овдовев, утешил себя тем, что стал выступать в качестве актера на любительской сцене. Митя с сестренкой Машей росли в Москве, отданные на воспитание тете Элле, овдовевшей после взрыва бомбы эсера Каляева. По утрам брат с сестричкой, взявшись за руки, ходили в гимназию, одетые по-простецки – в валенки и тулупчики, подпоясанные красными кушаками. Митя освоил привычки уличных мальчишек, и полиция не раз снимала великого князя с «колбасы» уличной конки. Сестра его Маша была силком выдана за принца Зюдерманландского, от которого бежала, оставив в Швеции ребенка, и вышла по страстной любви за офицера Путятина (которого с такой же страстью и бросила). О ней много пишет А. А. Игнатьев в своей книге «50 лет в строю»… Дмитрий прошел курс офицерской кавалерийской школы, начав службу корнетом в конной лейб-гвардии, позже был шефом 11-го гренадерского Фанагорийского полка. Сиротское положение без отца и матери, общение с патриархальным бытом Москвы сделали Дмитрия очень простым в обращении с людьми, он никогда не заносился своим происхождением. Красивый и стройный юноша, умевший носить мундир и смокинг, Митя пользовался популярностью на вечеринках гвардейской молодежи. Храбро участвовал в боях, став штабс-ротмистром и флигель-адъютантом. В семье Николая II его считали «нашим». Дмитрий подписывал свои письма к императору не совсем прилично: «Мокро и слюняво амбрасирую твоих детей. Тебя же заключаю не без некоторого уважения в свои объятия. Твой всем сердцем и телом, конечно, кроме ж…, преданный Дмитрий! Возьми это послание с собой, когда пойдешь с… – соедини приятное с полезным!» В него пылко влюбилась старшая дочь царя Ольга, и в 1912 году они были помолвлены. Брак был предрешен интересами династии: в случае смерти гемофилитика Алексея эта молодая пара должна занять российский престол. Но Распутин резко восстал против этого брака, доказывая царю, что «Митька болен такой скверной, что ему и руки подать страшно» (это была ложь!). Через великих князей из клана Владимировичей, давно рвавшихся к престолу, Распутин свел Дмитрия с известною московской куртизанкой г-жой М., которая очень ловко вовлекла юношу в серию грязных кутежей, и Ольга, узнав об этом, отказала своему жениху… К мысли об убийстве Распутина Дмитрий пришел сознательно, желая, как он писал, «дать возможность государю открыто переменить курс, беря на себя ответственность за устранение этого человека… Аликс ему этого бы не дала сделать!». После революции Дмитрий говорил: «Наша родина не могла быть управляема ставленниками по безграмотным запискам конокрада, грязного и распутного мужика… Старый строй должен был неминуемо привести Романовых к катастрофе». Белоэмигрантские круги в Париже не раз выдвигали Дмитрия в претенденты на русский престол, но великий князь старался держаться в тени. Женился на очень богатой американке, получившей титул графини Ильинской. В годы Великой Отечественной войны, проживая частным лицом в Швейцарии, выступал против гитлеризма и приветствовал Советскую Армию, веря в ее победу. Умер в марте 1942 года – от туберкулеза. * * *Князь Ф. Ф. ЮСУПОВ, граф СУМАРОКОВ-ЭЛЬСТОН(1887–1967) Родился от брака генерала графа Ф. Ф. Сумарокова-Эльстон с последней княжной Зинаидой Юсуповой, – отсюда и возникла его тройная фамилия. По матери наследник колоссальных юсуповских богатств, остатки которых сейчас в СССР представляют известные музеи-заповедники, наполненные сокровищами искусства. Главной фигурой в семье была его мать, очень умная и стойкая женщина. Валентин Серов оставил нам облик этих людей на портретах (отца – с лошадью, матери – со шпицем, а самого Феликса изобразил с английским догом). Молодой Юсупов окончил Оксфордский университет, имел тяготение к литературе. Был кумиром золотой молодежи, имел прозвище русский Дориан Грей, а непомерное почитание Оскара Уайльда привело его к извращению вкусов. К Распутину в 1911 году Феликса привело не любопытство (как он писал), а то, что Распутин взялся излечить его от «уайльдовщины». Гришка лечил так: раскладывал жертву на пороге комнаты и порол ремнем до тех пор, пока наш Дориан Грей не молил о пощаде. (Протокол следствия по делу Ф. Ф. Юсупова донес до нас слова Распутина, сказанные им князю: «Мы тебя совсем поправим, только еще нужно съездить к цыганам, там ты увидишь хорошеньких женщин, и болезнь совсем пройдет».) Историк Н. М. Романов, знавший тайны высшего света, писал: «Убежден, что были какие-либо физические излияния дружбы в форме поцелуев, взаимного ощупывания и возможно… еще более циничного. Насколько велико было плотское извращение у Феликса, мне еще мало понятно, хотя слухи о его похотях были распространены». В 1914 году Ф. Ф. Юсупов сделал предложение великой княжне Ирине; племянница царя, девушка удивительной красоты, до безумия влюбилась в Юсупова, а ее родители дали согласие на брак. Но Распутин опять вмешался, противореча: «Нельзя, – говорил он, – Феликсу на Иринке женихаться, потому как он мужеложник поганый и детей не будет у них». Однако богатства Юсуповых были значительнее богатств Романовых, и это решило судьбу. Из своей самой крупной в мире коллекции драгоценных камней Феликс выбрал для невесты диадему и колье, каких не было даже у императрицы; подарки жениха занимали несколько стендов, напоминая ювелирный магазин, а потому Романовы искренно считали, что Ирина сделала выгодную партию, о какой только можно мечтать… Женившись, Феликс забыл свои скверные привычки, стал хорошим отцом и мужем, а Распутина с тех пор он лютейше возненавидел и до осени 1916 года больше с ним не встречался. После революции, оставив в России все свои несметные богатства, Юсуповы поначалу эмигрировали в Рим, где открыли белошвейную мастерскую. Отец так ничего и не понял, продолжая бубнить: «Я говорил государю: мол, немцам народ не верит, окружите себя русскими, а он… Ну и началась кутерьма!» А княгиня Зинаида Юсупова восприняла перемену жизни как закономерное явление диалектики и никогда не порицала случившееся на родине. «Мы сами и виноваты», – говорила она. Влияние матери сказалось и на сыне: Феликс отказался вступить в белую гвардию, не стал участвовать в гражданской войне. В эмиграции он часто нуждался: так, например, в Париже он с женою ходил обедать в ресторан, съедая пулярку по-юсуповски, которую – ради рекламы! – им подавали даром. Скоро в нем проявился недюжинный талант живописца, и Феликс писал странные, но оригинальные картины. Издал два тома мемуаров – «До изгнания» и «В изгнании» (отрывки из них печатались в советской прессе). До самых преклонных лет князь сохранил небывалую живость и юношескую стройность, он румянился и подкрашивал губы, любил принимать живописные позы (очевидно, не мог изжить в себе юношеские повадки Дориана Грея). Когда разразилась война и Гитлер напал на СССР, Юсупову пришлось выдержать очень серьезный экзамен на мужество и доказать, что он действительно любит свою Родину. Фашисты активно заманивали его к себе на службу. Юсупов с отвращением (которого даже не скрывал) отказался! Немцы обещали ему, жившему впроголодь, вернуть уникальную драгоценность рода Юсуповых – черную жемчужину, стоившую миллионы долларов, которая хранилась в берлинских банках. Юсупов отказался и от жемчужины! Наконец, гитлеровцы предложили Юсупову… российскую корону, но и в этом случае Феликс не согласился служить врагам Отчизны. После войны он с Ириною поселился в заброшенной конюшне Парижа, на улице Пьер-Жерен, 38-бис; крыша текла, и старики спали, растворив над собою зонтики. Феликс был по-прежнему строен, как юноша, только у него болели глаза, и он стал носить дымчатые очки. Конюшню князь своими руками превратил в уютный жилой дом, украсив его стены портретами своих предков… Феликсу Феликсовичу было уже семьдесят восемь лет, когда его навестили советские журналисты, которым он заявил, что еще не потерял надежды побывать в гостях на любимой Родине. Кстати, он спросил, что сейчас находится в его бывшем дворце на Мойке, где он убивал Гришку Распутина. – Дом ленинградского учителя, – ответили ему… Осенью 1967 года советские газеты известили читателей о смерти князя Ф. Ф. Юсупова, графа Сумарокова-Эльстон в возрасте восьмидесяти лет. Этот знак внимания оказан князю, очевидно, как патриоту, который, сохранив достоинство аристократа, никогда не унизил себя до того, чтобы вмешиваться в заговоры против своей Отчизны… Мир праху его! * * *Владимир Митрофанович ПУРИШКЕВИЧ(1870–1920) За этим человеком не числилось громких титулов, но за ним стояла поддержка думских кругов и страшная сила черносотенного аппарата. Это был оригинальный и яркий мракобес реакции! О нем следует говорить спокойно, чтобы не впасть в грубообличительный тон, – грамотный советский читатель сам сделает выводы. Пуришкевич – внук крестьянина, сын протоиерея, уроженец Бессарабии, мелкий землевладелец. Учился в университете, окончил историко-филологический факультет. Писал остроумные пародии, всегда был склонен к иронизированию серьезных вещей. Служил мелким чинушей в МВД (при хозяйственном департаменте), являлся идейным основателем «Союза русского народа», а когда в нем произошел раскол, он образовал свою партию – «Палату архангела Гавриила». Избирался депутатом в Думу трижды и, выходя на трибуну, выворачивал перед обществом свое реакционное нутро без маскировки, никогда не притворяясь передовой и светлой личностью. Его речи никогда не отвечали запросам русского общества, но зато имели острый характер и потому привлекали к себе внимание. По-своему (на монархический лад) Пуришкевич глубоко и надрывно любил Россию, он искренне страдал за неудачи русского народа, в его поступках никак нельзя отнимать мотивов «духа и сердца» (карьеристом он никогда не был!). Убежденный враг народной демократии, он был также страстным врагом и левобуржуазных партий. Своих реакционных взглядов не скрывал, видимо, не считая эти взгляды «дурной болезнью», которой следует стыдиться. А сам болел этой болезнью и много лет подряд лечился сальварсаном… Впрочем, был женат, имел двух сыновей, выпивал в меру, считался хорошим семьянином. О нем вспоминали потом, что «он обладал громадной инициативой, чрезвычайно обширным и разносторонним образованием и начитанностью в истории и классической литературе, большим ораторским талантом, обнаруживал на всех поприщах не совсем обычную для русских неутомимую деятельность…». С началом войны Пуришкевич заявил, что, пока льется кровь, он отказывается от политической борьбы. На свои личные деньги основал санитарный поезд, работу которого и возглавлял, спасая жизнь раненных на фронте. Средь военной публики Пуришкевич пользовался заслуженным уважением. При пенсне и лысине, он был отличным стрелком из револьвера, что и сыграло большую роль в сцене убийства Распутина. Февральскую встретил враждебно, выступая за свержение Керенского, за реставрацию монархии. Скрываясь от ищеек, сбрил усы и бороду, сделавшись неузнаваемым. Керенский велел арестовать его как «врага народа». Когда охранники явились на Шпалерную, дом № 32, Пуришкевич сам же открыл им двери. – Пуришкевича ищете? Нет его, канальи поганого… И сам, со свечкою в руках, водил агентов Керенского по квартире, говоря, что негодяй Пуришкевич смылся. А когда охранники спускались по лестнице, он не выдержал (в нем проснулся юморист, желающий повеселиться над людской глупостью): – Дураки, ведь я и есть тот самый Пуришкевич! – Не морочь голову, Пуришкевич-то с бородой… – А для чего же тогда существуют парикмахерские? Со словами «там разберутся» его схватили. Керенский держал Пуришкевича в тюрьме, как своего личного врага, а Октябрьская революция отворила перед ним двери тюрьмы. Пуришкевич с борьбы против Временного правительства мгновенно переключился на борьбу с Советской властью. В ноябре был раскрыт обширный заговор, возглавляемый Пуришкевичем, и открытый суд Петроградского ревтрибунала приговорил его к четырем годам принудительных работ. Но 1 мая 1918 года Пуришкевич был освобожден[25] и тут же отъехал на юг страны, где в Ростове-на-Дону стал издавать черносотенную газету «Благовест». Одновременно он выпустил свою нашумевшую книгу об убийстве Распутина и продавал ее за пятнадцать рублей. Часть тиража книги он сдал на хранение в кафешантан Фишзона (где пела Иза Кремер и где убили Борьку Ржевского). Сионисты, нежно припавшие к трупу Распутина, гонялись за книжкой Пуришкевича, чтобы облить ее керосином и сжечь. Симанович в кабаре Фишзона уничтожил массу экземпляров. Пуришкевич открыл по нему огонь из револьвера на улице. Но «лутший ис явреив» имел свою охрану из девяти человек, и нападение было отбито. Деникинская контрразведка, как это ни странно, всегда была на стороне Симановича, а Пуришкевича за покушение выслали… Вскоре он объявился в Новороссийске с целой серией публичных докладов на тему о «грядущем жидовском царстве». Сионисты, чтобы сорвать доклад, напустили на него лжематроса Баткина, колчаковского агента, о котором я уже писал в романе «Моонзунд» и повторяться не буду. Лекция была сорвана, а на другой день Пуришкевич опять стрелял в «лутшаго ис явреив». Симанович бежал, ища спасения у белогвардейского коменданта города. Пуришкевич заболел тифом… и тут произошло необъяснимое. Его отвезли лечиться в еврейский госпиталь. «Врачебный персонал лазарета состоял исключительно из евреев, поэтому принятие в него Пуришкевича вызвало много толков… В лазарете, – писал Симанович, – раздавались замечания, что не стоит о нем заботиться». К удивлению врачей, Пуришкевич очень быстро пошел на поправку, удивляясь тому, что угодил в самый центр того «царства», против которого выступал. Но выздороветь ему не дали! Пуришкевичу был поднесен бокал шампанского, от которого он тут же скончался. «Признаться, – заключил Симанович, – известие о его смерти я принял с большим облегчением». После Пуришкевича остались две книги. Судьба жены и детей неизвестна. * * * Когда анкета на убийц заполнена, я скажу главное: к этому времени уже окончательно вызрел заговор. Был задуман тронный переворот, каких уже немало знала история русской династии. Убийство Распутина стояло в первом параграфе заговора! А затем на Царское Село должны двинуться четыре гвардейских полка, чтобы силой штыков заставить царя отречься от престола. Если откажется – убить! Алису упрятать в монастырское заточение. Царем объявить наследника Алексея (под регентством дяди Николаши). Буржуазия, рвавшаяся к власти, была извещена о перевороте. Военная хунта выдвигала в регенты царского брата Михаила с его женою Натальей Брасовой. Монархистам из этого плана удалось исполнить лишь пункт № 1, но до последнего они так и не добрались: две революции подряд разломали самодержавие, и его обломки оказались разбросаны по всему миру. 3. «Не спрашивай, не выпытывай, левконоя…» Феликсу мать внушала, что «теперь поздно, без скандала уже не обойтись», от царя надо потребовать «удаления управляющего (так она звала Распутина) на все время войны и невмешательства Валиде (это про царицу) в государственные вопросы. И теперь я повторяю, что, пока эти два вопроса не будут ликвидированы, ничего не выйдет мирным путем, скажи это медведю Мишке (то есть Родзянке) от меня…». Мать дала понять сыну, чтобы крови он не боялся! Я склонен думать, что сильный моральный нажим со стороны княгини Зинаиды сыграл решающую роль; если при этом вспомнить, что княгиня уже давно замышляла убийство Распутина, щедро раскрыв свой кошелек перед А. Н. Хвостовым, то справедливо считать, что она же и толкнула сына на мысль о физическом истреблении «управляющего»… Это на нее похоже! Зинаида Юсупова до самой смерти гордилась, что ее сын убивал Распутина. Речь Пуришкевича, прозвучавшая 19 ноября, была лишь отправной точкой для перехода к действию. Однако еще задолго до этого Феликс начал искать пути к сердцу Распутина, снова установив с ним приятельские отношения; при этом он действовал через Муньку Головину, которая была рада возвращению князя в распутинскую компанию. Помирившись с Гришкой, Феликс направил свои аристократические стопы к «общественности», пытаясь в ее среде найти поддержку своим криминальным планам. Он повидался с думским кадетом В. А. Маклаковым (братом бывшего министра внутренних дел Н. А. Маклакова) и напрямик сказал ему, что согласен отдать миллион, не задумываясь, любому типу, который согласится укокошить Распутина. – Неужели, – спросил Юсупов, – нельзя найти очень хорошего убийцу, вполне надежного и благородного человека? – Простите, князь, но я никогда не держал бюро по найму убийц, – отвечал Маклаков. – А как юрист могу сказать одно: убийство – вещь простая, зато возня с трупом – вещь сложная. Такие дела не так делаются! Наемные убийцы миллион от вас загребут, а за полтинник на пиво продадут вас полиции. Разговор происходил на квартире Маклакова. – Я бы и сам, – признался Феликс, – охотно угробил Гришку, но тут, понимаете, выпала экзаменационная сессия. Сдаю экзамены в Пажеском, приходится много зубрить… Просто некогда! Маклакова стала мучить «гражданская совесть». – Мне так неловко, что я отказываюсь от участия в замышляемом вами подвиге на благо Отечества. Чтобы вы не подумали обо мне скверно, я внесу достойный вклад в великое дело устранения с земли русской этой гнусной личности – Распутина! Сказав так, юрист подарил Юсупову гимнастическую гирю в несколько фунтов весом, отлитую из чистого каучука. – Простите, Василий Алексеич, а… зачем она мне? – Как зачем? – возмутился блюститель закона. – Да такой гире цены нет! Вы берете ее вот так (Маклаков показал), размахиваетесь и со всей силы трескаете Гришку по кумполу… Бац! Еще удар, третий – и перед вами уже не Гришка, а его хладный труп! Как видите, убийство дело простое, но я еще раз подчеркиваю, что предстоит утомительная возня с кадавром убитого… Юсупов гирю взял, не сыскав более весомой поддержки в среде «общественности». Маклаков раскрыл лицо подлинного либерала: показал, как надо убивать, даже вручил орудие убийства, но сам, опытный юрист, от кровопролития уклонился. Пуришкевич же не боялся замарать руки! * * * Санитарный поезд Пуришкевича стоял в тупике товарной станции Варшавского вокзала, загружаясь по мере сил медикаментами и продуктами, чтобы в исходе декабря снова отправиться за партией раненых в Яссы… Юсупов сдавал экзамены, а Пуришкевич был занят беготней по всяким хлопотам. Однако они находили время для встреч, взаимно дополняя друг друга (Юсупов был собран и сдержан, а Пуришкевич горяч и быстро загорался). Феликс тихим голосом говорил, что время речевой терапии кончилось – пришел момент браться за хирургический нож… 21 ноября Пуришкевич вечером посетил Юсупова в его дворце на Мойке, и хозяин предупредил его, что квартира Распутина – мало подходящее место для расправы с ним: – Толчется уйма народу, лучше убивать у меня. Пуришкевич заметил, что напротив дворца, за каналом Мойки, виднелось здание полицейского участка: – Услышат драконы выстрелы и сразу сбегутся. – Нужен яд, – ответил Юсупов, после чего они спустились в подвальное помещение дворца. – А здесь можно стрелять… Подвал был необжит, и Пуришкевич сказал, что нельзя же Распутина принимать в подвале: он сразу почует неладное. – Не волнуйтесь, – мило улыбнулся князь, – я уже нанял мастеров, и скоро этот подвал они превратят в роскошные апартаменты… Здесь я дам Гришке последний ночной раут! Во дворец на Мойке прибыл стремительный, румяный с мороза Дмитрий Павлович, явился и капитан Сухотин, внешне неповоротливый, серьезный офицер, недавно вышедший из госпиталя после тяжелого ранения. Пуришкевич сказал им, что у него в поезде служит приятель, который тоже пойдет на убийство Распутина. – Это доктор Станислав Лазоверт, поляк и хороший человек, получил за храбрость два Георгия, отличный автомобилист. Юсупов стал развивать план убийства. – Распутин относится ко мне хорошо и любит, когда я бываю у него, ему нравится, как я пою романсы под гитару. Я ему сказал, что моя жена Ирина хотела бы с ним познакомиться, и он сразу загорелся… Ирины нет в Питере и не будет! Она с нашей маленькой доченькой дышит кислородом в Крыму, где собралась сейчас вся моя родня. Но я уже сказал Распутину, что Ирина скоро приедет и тогда они могут повидаться. Великий князь Дмитрий заговорил об охране: – Ее не проведешь! Помимо Ваньки Манасевича, который крутится на Гороховой, Гришку, как мне удалось выяснить от полиции, ежедневно берегут двадцать четыре агента. Юсупов напомнил, что Распутина охраняют еще и «банковские» агенты. Он, кажется, спутал. Не банковские агенты, а тайная агентура Симановича, который из сионистского подполья берег Распутина, – как зеницу ока… Пуришкевич закрепил общий разговор, предложив всем встретиться 24 ноября: – В десять вечера в моем вагоне… За эти дни он вовлек в заговор доктора Лазоверта, и тот охотно согласился устранить Гришку с помощью цианистого калия. В вагоне-библиотеке, опустив на окнах плотные шторы, Пуришкевич принял заговорщиков, и два часа подряд они обсуждали предстоящее убийство – в деталях. Выяснилось, что Маклаков был прав, когда говорил, что возня с трупом – дело сложное. Сообща решили, что вода все грехи кроет: Распутина лучше всего засунуть под лед. Но для этого надо отыскать прорубь. – Он же всплыть может, – говорил Пуришкевич, – значит, необходимы гири и цепи… Впрочем, я это беру на себя. А у вас, князь, как подвигается дело с ремонтом подвала? – Монтеры уже налаживают электропроводку. – Гришку, – сказал Дмитрий Павлович, – так ведь просто в воду не швырнешь. Надо во что-то завернуть, антихриста! – Не пожалею даже любимого ковра, – согласился Юсупов и передал Лазоверту цианистый калий (часть яда была в кристаллах, а частично яд был уже разведен во флаконе). – Откуда он у вас? – полюбопытствовал врач. – Это еще один щедрый дар конституционно-демократической партии: Маклаков отдарился сначала гирей, теперь ядом. Расходились, как и положено убийцам, ровно в полночь. Следующую встречу назначили на 1 декабря; Пуришкевич обещал все-таки втянуть Маклакова в заговор, а Юсупов хотел поговорить на эту же тему с Родзянкой: – Дядя Миша, как-никак, мой родственник… 28 ноября Пуришкевич снова заехал к Юсупову на Мойку, чтобы осмотреть работы в подвале. Войдя во дворец с главного подъезда, он был поражен громадной свитой княжеской челяди. – Вы что? И Гришку так же встречать будете? – Да нет, – засмеялся Юсупов, – я всех холопов разгоню к чертовой матери, оставлю лишь двух дежурных солдат. Осмотрев подвал, Пуришкевич спросил о Родзянке – согласен ли думский «медведь» ломать Гришкины кости? – Дядя Миша от души благословил всех нас, сказал, что рад бы и сам удушить Гришку, но уже староват для этого дела. – Ладно, а я сегодня нажму на Маклакова. Одной только гирей и ядом он от меня не отделается… Пуришкевич посетил Таврический дворец, где усадил Маклакова под бюст царя-освободителя Александра II и долго втолковывал кадету, какая благородная задача стоит перед ними: – Спасти Русь от этого чалдона… вы согласны? Маклаков сложил ладони, как католик на молитве. – Владимир Митрофаныч, душа вы моя! Обещаю дам, что, когда вас схватят, я все свои юридические познания и весь опыт адвоката приложу к тому, чтобы вытащить вас из петли. Но убивать я… не умею! И очень прошу: сразу после убийства Гришки дайте шифрованную телеграмму из двух слов «когда приезжаете», тогда я пойму, что Гришка – ау, и смогу вздохнуть свободно… Пуришкевич обругал кадета «кадетом»! Огорченный, он гулял с папиросой по Екатерининскому залу, когда его остановил националист Шульгин, попросивший у него прикурить. – А вот новость! – сказал он. – Вашу речь от 19 ноября в Царском сочли крамольной и сейчас выпирают со службы сановников, которые отозвались о ней положительно… Пуришкевич пытался и Шульгина втянуть в заговор, но Шульгин сказал вещие слова: – Разве корень зла только в Распутине? Какой смысл убивать змею, которая давно ужалила? Яд распутинщины уже всосался в кровь нашей империи, и монархию ничто не спасет. Допускаю, что вы убьете Распутина, но разве в России станет лучше? Поздно вы схватились за топоры… Надо было еще в пятом! В эти дни Юсупов, ведя оживленную переписку с сородичами, сообщил Ирине о намерении убить Распутина, и жена одобрила его замысел (она отвечала ему из Кореиза: «Главное – гадость, что ты решил все без меня. Не вижу, как я могу теперь участвовать, раз все уже устроено. По-моему, это дикое свинство…»). Ночью, ложась спать, Пуришкевич о том же поведал своей супруге: – Тебе, дорогая, в ночь убийства предстоит не спать. Ты должна как можно жарче истопить печку в вагоне, привезут одежду Распутина, которую ты испепелишь во прах… Утром доктор Лазоверт завел на морозе один из автомобилей санитарного поезда, которые обычно возились на платформах, и отвез Пуришкевичей на Александровский рынок, где супруги купили гири и цепи. Потом Пуришкевич с Лазовертом колесили по городу, высматривая проруби в реках и каналах. Стоял жестокий морозище, оба продрогли в машине и еле отогрелись коньяком. Они отыскали лишь два места для сокрытия трупа: одно на Средней Невке возле моста, перекинутого на острова, другое – слабо освещенный по вечерам Введенский канал, идущий от Фонтанки к Обводному, мимо Царскосельского вокзала… При сильном морозе только там чудом уцелели незамерзшие проруби! Хотя в тайну заговора было посвящено немало посторонних лиц, никто из них не проболтался. Болтуном оказался сам… Пуришкевич, у которого наблюдалось «отсутствие задерживающих умственных центров». Аарон Симанович пишет, что заговор от самого начала раскрыл его тайный агент Евсей Бухштаб, который был «дружен с одним врачом по венерологическим болезням, фамилию которого я не хочу называть.…[26] он имел клинику на Невском проспекте. Пуришкевич у него лечился сальварсаном». После речи в Думе 19 ноября сионисты были очень встревожены; Бухштаб поручил венерологу Файнштейну узнать – ограничится ли Пуришкевич речью или перейдет к активным действиям? После очередного вливания сальварсана Пуришкевич прилег на кушетку, а Файнштейн умышленно завел разговор о Распутине; экспансивный и взрывчатый Пуришкевич тут же намолотил, что он устранит Распутина, а вся Дума, во главе с Родзянкой, с ним солидарна. – А скоро ли это случится? – спросил венеролог. – Очень скоро, – заверил его Пуришкевич… Симанович сразу созвонился с Вырубовой, прося ее передать царю, чтобы в Ставку вызвали Файнштейна, который и доложит подробности; он поехал потом на Гороховую, где сказал Распутину такие слова: «Поезжай немедленно к царице и расскажи, что затевается переворот. Заговорщики хотят убить тебя, а затем очередь за царем и царицей… Скажи папе и маме, чтобы дали тебе миллион английских фунтов, тогда мы сможем оставить Россию и переселиться в Палестину, там можем жить спокойно. Я тоже опасаюсь за свою жизнь. Ради тебя, – закончил речь Симанович, – я обрел много врагов. Но я тоже хочу жить!» Распутин, думая, выпил две бутылки мадеры. – Еще рано, – сказал, – пятки салом мазать. Погожу и царей тревожить. Ежели наши растократы на меня ополчатся, я сделаю так, что весь фронт развалится за одну неделю… Вот те крест святой: завтрева немцы будут гулять по Невскому! Но Пуришкевич, проболтавшись о заговоре, не раскрыл участников его – и это спасло все последующие события. * * * Юсупов сознательно зачастил в гости к Распутину, а тот, доверяя ему, вполне искренно говорил: – Министером тебе бы! Хошь, сделаю?.. В белой блузочке, покуривая папиросы, в уголке дивана сидела, поджав ноги, Мунька Головина – слушала мужской разговор. Феликс осторожно выведывал у Распутина – каковы цели того подполья, которое им управляет; выяснилось, что людей, работающих на пользу сепаратного мира, Гришка называет зелеными: – А живут энти зеленые в Швеции. – У нас на Руси тоже есть зеленые? – спросил князь. Распутин подпустил загадочного туману: – Зеленых нет, а зеленоватых полно. У меня, брат, друзья не тока дома. За границей тоже людишки с башками водятся… Он просил Юсупова петь под гитару, и князь пел: К мысу радости, к скалам печали ли, К островам ли сиреневых птиц, Все равно, где бы мы ни причалили, Не поднять нам усталых ресниц… Муньке нравилось, а Распутин кривился: – Не по-нашенски… нам бы чего попроще! В угоду ему Феликс заводил мещанское занудство: Вечер вечереет. Приказчицы идут. Маруся отравилась – в больницу повезут. В больницу отвозили и клали на кровать, Два доктора, сестрички пытались жизнь спасать. Спасайте не спасайте, мне жизнь не дорога! Я милого любила – такого подлеца… – Вот это – наша! – радовался Распутин. Наманикюренные тонкие пальцы потомка Магомета и поклонника Оскара Уайльда брызнули по струнам. Маруся ты, Маруся! Открой свои глаза, А доктор отвечает: «Давно уж померла». Пришел ее любезный, хотел он навестить, А доктор отвечает: «В часовенке лежит». Кого-то полюбила, чего-то испила, Любовь тем доказала – от яду померла… Бывая на Гороховой, князь внимательно изучал расстановку шпиков департамента полиции, интересовался, насколько точно они информированы об отлучках Распутина из дома. Вскоре Гришка начал проявлять горячее нетерпение: – Слушь, Маленький! (Так он называл Юсупова.) А когда-сь Иринка-то из Крыма приедет? Говорят, красовитая стала. Обабилась, как дочку-то родила. Ну вот… устрой! 1 декабря заговорщики еще раз встретились в поезде Пуришкевича; князь Феликс сказал, что надо кончать с Распутиным поскорее, ибо он сам торопит события, и если дело затянется, то это наведет его на подозрения. Пуришкевич настаивал на том, что пора назначить точную дату убийства. Но тут великий князь Дмитрий, полистав записную книжку, извинился: – Я ведь человек светский, а значит, сам себе не принадлежу. До шестнадцатого декабря у меня все вечера уже расписаны. Юсупов приятельски взглянул в его книжку. – Митя, а вот пирушка… можно отказаться? – Да никак! Встреча с товарищами по фронту. – Итак, остается шестнадцатого декабря? – спросил Владимир Митрофанович. – Ну что ж. Давайте так. За эти дни надо успеть многое еще сделать. Шестнадцатого я нарочно приглашу членов Думы осмотреть мой поезд – для отвода глаз. А вы, князь, не забудьте поставить граммофон, который бы заглушал лишние шумы… Кстати, есть у Распутина любимая пластинка? – Есть. Вы удивитесь – «Янки дудль дэнди». – Отлично. Собираемся по звонку. В телефон надо сказать пароль: «Ваня приехал». А сейчас, господа, мы прощаемся… В канун убийства доктор Лазоверт перекрасил автомобиль санпоезда, замазав на его бортах личный девиз Пуришкевича «Semper idem» («Всегда тот же»). Пуришкевич съездил в тир лейб-гвардии Семеновского полка, где из своего испытанного «соважа» выбил десять очков из десяти возможных по малозаметным подвижным целям. Вечером, вернувшись в вагон-библиотеку, он заварил чай покрепче и примерил на руку стальной кастет. Подумал вслух: – На худой конец можно и горшок ему расколоть… Перед сном он читал оды Горация (в подлиннике), со вкусом декламируя по-латыни: «Не спрашивай, не выпытывай, Левконоя, нам знать не дано, какой конец уготовили тебе и мне боги…» За стенкой вагона свирепел лютейший мороз. 4. До шестнадцатого В канун своей гибели Распутин добился того, чего не всегда удавалось добиться даже многим столбовым дворянам: его младшая дочь Варька была помещена императрицей в Институт благородных девиц (так назывался тогда Смольный институт); по екатерининскому статусу института смолянками могли стать лишь девицы благородного происхождения, деды и прадеды которых отличились по службе или на полях сражений. Слухи об этом небывалом ордонансе шокировали русское общество, вызвав возмущение не только среди столичной аристократии, но и среди всех мало-мальски мыслящих людей… Вскоре Варька приехала к отцу, жалуясь, что в Смольном кормят очень плохо, она голодная, кругом болтают по-французски, передник носить велят, но сморкаться в него не позволяют, подруг нету, все смолянки воротятся, говорят; что от нее пахнет свеженарубленной капустой… Отец дал дочери разумный совет: – Ежели они там все такие благородные, так и ты, Варюшка, будь благородной. Слюней во рте поднакопи да харкни в рожу энтим подруженькам, чтоб оне, стервы, тебя зауважали! Кажется, совет имел практическое применение, после чего начался стихийный отлив смолянок из института. С утра до ночи подъезжали кареты и коляски – родители спешили забрать дочерей из благородного заведения, которое стало распутинским. В эти дни на квартире Распутина отчетливо прозвучал выстрел – это покончил с собой жених Варвары, офицер Гиго Пхакадзе; причина самоубийства осталась невыясненной. – Неприятная штука, – рассказывал Распутин. – Сижу себе, кум королю, ни хрена не думаю, вдруг – тресь! Пожалте. Я даже не сразу допер, что стряслось. Вышел. Он лежит… дурак! Нет того, чтобы на улицу выйтить. Нашел место, где пуляться… * * * Вплоть до 16 декабря он жил как обычно. Следил за нравственностью своих поклонниц, требуя от них, чтобы не носили корсетов и бюстгальтеров. Съедал по дюжине круто сваренных яиц, а скорлупу дамы разбирали по ридикюлям, считая ее божественной. Вырубова подавала на ломте хлеба соленый огурец, от которого старец лишь откусывал и отдавал ей обратно. Аннушка доедала огурец с невыразимым выражением восторженного благоговения на лице – круглом, как суповая тарелка. Если же дамы становились слишком навязчивы, Распутин не стеснялся с ними: – Отстань от меня, тварь паршивая! Расшибу… Дамы-эмансипэ нисколько не обижались. Мунька Головина и Анюта Вырубова, как министры Распутина, занимали на Гороховой почти официальное чиновное положение, и на них (давно к ним привыкнув) он не обращал мужского внимания. Сейчас, после Сухомлиновой, в его сердце (а точнее, в постели) пригрелась очень ловкая авантюристка Софья Лунц, на которую падает подозрение в распространении тех фальшивых русских денег, что фабриковались в империи кайзера. Эта верткая дама, поддержанная Распутиным, мертвой хваткой уже вцепилась в Протопопова; Лунц желала сущей ерунды – возглавить в России «общественную разведку» по сбору информации о настроениях в публике, и Распутин горячо одобрял эту идею… Софья Лунц – самая темная из любовниц Гришки! С ее помощью шайка Симановича влезала в потаенное чрево тайного сыска, а Протопопов не понимал, что сионисты подбирали ключи к секретным сейфам МВД, чтобы потом подчинить своим планам весь аппарат министерства – самого влиятельного! С декабря, путем немыслимых интриг и настойчивости императрицы, из тюрьмы был выпущен Митька Рубинштейн, который сразу же подарил Распутину за хлопоты пятьсот тысяч рублей. Алиса не удержалась и, роняя престиж своего самодержавного положения, лично отправила телеграмму:«СИМАНОВИЧ, ПОЗДРАВЛЯЮ – НАШ БАНКИР СВОБОДЕН. АЛЕКСАНДРА». Распутин велел Митьке Рубинштейну дать взятку и Добровольскому… В этот же день Мунька Головина позвонила Добровольскому, приглашая его на Гороховую. Тот явился, как приказано, испытывая робкое дрожание всех членов. – Вот что, паренек, – сказал Гришка сенатору, – бери ноги в руки и мотай в Царское, я из тебя человека сделаю. Скороход царицы встретил «паренька» на перроне вокзала, сопроводил на дачу Вырубовой. «А сбоку, – рассказывал Добровольский, – стояла ширмочка. Из-за этой ширмочки вдруг встает сестра милосердия, и я узнаю императрицу…» Тут старый вор и картежник узнал, что его ожидает пост министра юстиции. Столица наполнялась слухами – самыми мрачными, самыми фантастическими. Всюду открыто муссировалась последняя телеграмма Распутина, которую он послал императрице: «ПОКА ДУМА ДУМАЕТ, У БОГА ВСЕ ГОТОВО: ПЕРВЫМ БУДЕТ ИВАН, ВТОРЫМ НАЗНАЧИМ СТЕПАНА». Из отставки поднимались тени диктаторов – Ивана Щегловитова – в премьеры, а Степана Белецкого – в главные инквизиторы империи. Добровольский и Протопопов проводили ночи у мадам Рубинштейн; отчаянные спириты, они выведывали на том свете, что им делать на этом свете. А императрица слала отчаянные телеграммы в Ставку, чтобы муж срочно спихнул министра юстиции Макарова, ибо Добровольский уже взопрел на распутинских дрожжах и квашня лезла через края кадушки… «Действуй!» – заклинала она. Действовал и Манасевич-Мануйлов; хотя Протопопов из тюрьмы его освободил, но министр юстиции Макаров, верный букве закона, продолжал под Ванечку подкопы, и это пугало Распутина: – Коль тебя ковыряют, так и до меня, гляди, доковыряются. А я, брат, сплетен не люблю… ну их! К заветной цели Ванечка избрал косвенный путь. Возле магазина золотых вещей Симановича остановился придворный автомобиль, из него вылезла, опираясь на палку, хромающая Вырубова, за нею – Ванечка в богатой шубе нараспашку. – Нам нужен бриллиант, – сказала Анютка. Аарон Симанович – это не Шарль Фаберже; я уверен, что Симанович не смастерил бы паршивой брошечки, он был только скупщик и перекупщик, ценивший бриллианты не за игру света в ракурсах призмовых граней, а лишь за количество каратов, с которыми он обращался, как дворник с дровами, распиленными и расколотыми на продажу… Вырубова сама, не доверяя вкусу ювелира, выбрала бриллиант, а Ванечка уплатил за него пятьдесят тысяч рублей. – Для жены или для Лермы? – спросил его Симанович. – Бери выше, – отвечал тот, довольный… Этот бриллиант он торжественно вручил старшей дочери Распутина – Матрене, и подарок оценили как надо. 14 декабря Николай II военным засекреченным шифром передал свой приказ Макарову: «ПОВЕЛЕВАЮ ВАМ ПРЕКРАТИТЬ ДЕЛО О МАНУЙЛОВЕ И НЕ ДОПУСТИТЬ ЕГО СУДА. НИКОЛАЙ». Министр юстиции при этом заметил: – Если дело дошло до того, что мне отрубают руки, протянутые к заведомым уголовникам, значит, империя доживает последние дни… По сути дела, империи уже нет – империя умерла! * * * В подъезде распутинского дома охрана дулась в карты. – Бью маза… у тебя шестерка? Пики! Очередь просителей на прием к Распутину иногда начиналась от подъезда и тянулась до его квартиры на третьем этаже, просители забивали прихожую. Распутин, покрываясь бисерным потом, с матюгами, лая всех, карябал «пратеци». Иногда же филеры еще внизу лестницы предупреждали просителей: – Сегодня приема нет – пьян в доску! – Когда же он проспится? – А черт его знает! Заходи завтрева. – Вы уверены, что он будет трезвым? – Мы уже давно ни в чем не уверены… Пики! Синодальный чиновник Благовещенский не оставил по себе следов в русской истории. Но он был, увы, соседом Распутина по квартире, и, так как ему постоянно мешали шум, крики пьяных и вопли цыганских оркестров, то он решил отомстить Распутину… опять же в истории! Окно его кухни выходило как раз на окна распутинской квартиры, что давало возможность Благовещенскому наблюдать быт Распутина, так сказать, изнутри. Придя со службы, чиновник занимал свой пост возле окна и дотошно, как полицейский шпик, фиксировал на бумаге хронику распутинской жизни. Автор хроники давно канул в Лету, а дело его осталось: «…веселое общество. Пляска, смех. К 12 ночи пришел струнный оркестр, человек 10–12. Играли и пели опереточные мотивы. Неоднократно пропеты грузинские песни. Повторена после шумных оваций „Песнь о вещем Олеге“ с выкриками „Здравия желаем, ваше превосходительство!“. Распутин разошелся вовсю и плясал соло. Прибегали на кухню за закусками, фруктами, бутылками вина и морсом гости, больше дамы и барышни, очень оживленные, развязно-веселые. …кутеж. Приглашен хор цыган, 40 человек. Пели и плясали до трех ночи, к концу были все пьяны. Распутин выбегал на двор, приставал к женщинам, лез с поцелуями. Дамы, кстати, элегантно одеты, последний крик моды, не совсем уже молодые, так, в бальзаковском возрасте, но есть очень много свеженьких миловидных барышень, вид которых меня всегда поражал тем, что они слишком серьезны, когда идут к нему по двору или поднимаются по лестнице, как будто они идут на что-то серьезное. …обычный день. Распутин обедал с семьей на кухне. Едят суп из одной все миски деревянными ложками. Очень много у них фруктов – апельсины, яблоки, земляника…» 15 декабря Юсупов повидал Распутина. – Моя жена только что приехала из Крыма, хочет поговорить с тобой в интимной обстановке. Приходи завтра… Ирина только просит, чтобы ты пришел попозже, никак не раньше двенадцати. У нас будут обедать теща и другие дамы… Юсупов писал: «Распутин поставил мне единственным условием, что я сам заеду за ним и привезу его обратно, и посоветовал мне подняться по черной лестнице… С изумлением и ужасом я констатировал, как легко он на все соглашался и сам устранял возможные осложнения». Распутин охотно шел в западню! * * * Между 1 и 16 декабря на квартире Распутина раздался телефонный звонок. Мелодичный женский голос спросил: – Простите, это квартира господина Распутина? – Евонная. А што надо? – Вы не можете сообщить мне, когда состоится отпевание тела покойного Григория Ефимовича? Распутин даже опешил. Оправившись от неожиданности, он покрыл женский голос виртуозным матом и повесил трубку. Кто эта женщина? Зачем звонила? Я этого не знаю. А профессор Милюков был прав, когда говорил, что вся эта авантюра с убийством Распутина была замышлена и исполнена «не по-европейски, а по-византийски»! 5. Последний день мессии Можно ли восстановить почасовой график последнего дня жизни Распутина? Да, можно. Я берусь это сделать, полагаясь на показания его домашних, дворников, швейцаров и городовых… * * * Свой последний день Гришка начал с того, что, не вылезая из дому, в дымину напился. Около полудня приехала Мунька Головина и на многочисленные звонки по телефону отвечала, что сегодня приема не будет. Она пробыла на Гороховой до самого вечера, лишь ненадолго отлучаясь по своим делам. При ней Распутин начал сборы в баню, говоря, что ему надо «очиститься паром». Но при этом он никак не мог выбраться из постели. – Вставай, хватит валяться, – тормошила его Мунька. – Погодь. Сама торопишься и людей спешишь. – Ты будешь сегодня дома? – Ишь, верткая какая! Все тебе знать надобно… Нюрка собрала ему бельишко, выдала банный веник. – Ты, дядь, хоша бы из баньки трезвым приди. – Ладно, – отвечал Гришка, – не липни ко мне… По черной лестнице, чтобы избежать встреч с просителями, филерами и корреспондентами, он вышел из дома. Швейцариха М. В. Журавлева показала потом в полиции, что из бани Распутин возвратился еще пьянее (видать, «пивком побаловался»). – А я сегодня поеду, – вдруг сознался он Муньке… На вопрос, куда же он поедет, Гришка ответил: «Не скажу». В показаниях М. Е. Головиной запротоколировано: «Я ответила, что все равно я почувствую это, на что Григорий Ефимович сказал: „Почувствуешь, но меня не сыщешь“. Весь этот разговор происходил в шутливом тоне, поэтому я никакого значения ему не придала…» Очевидно, в момент отсутствия Муньки на Гороховой появилась Вырубова, привезшая ему в дар от царицы новгородскую икону. «Я, – писала Вырубова уже в эмиграции, – оставалась у него минут 15, слышала от него, что он собирается поздно вечером ехать к Феликсу Юсупову знакомиться с его женою… Хотя я знала, что Распутин часто видался с Феликсом, однако мне показалось странным, что он едет к ним так поздно, но он ответил, что Феликс не хочет, чтобы об этом узнали его родители. Когда я уезжала, Григорий сказал мне странную фразу: «Что тебе еще нужно от меня? Ты уже все получила…» Я рассказала государыне, что Распутин собирается к Юсуповым знакомиться с Ириной. «Должно быть, какая-то ошибка, – ответила государыня, – так как Ирина в Крыму, а родителей Юсуповых нет в городе…» Потом Распутин завалился дрыхнуть и, очевидно, проснулся только около семи часов. Мотря с Варькой нафуфырились, собираясь идти в гости. Кажется, именно здесь он сказал дочерям, что ночью едет к Юсупову, но просил Муньке об этом не говорить («Отец мне разъяснил, что Головина может увязаться за ним, а Юсупов не хотел, чтобы она приезжала…»). Ближе к вечеру Распутина навестила какая-то женщина, пробывшая у него до 11 часов. Протокол свидетельствует: «Приметы этой дамы – блондинка, лет 25, выше среднего роста, средней полноты. Одета в пальто клеш темно-коричневое, такого же цвета ботинки, на голове черная шляпа без вуали». Это была последняя женщина в жизни Распутина! Она удалилась, надо полагать, как раз в то время, когда из гостей вернулись его дочери. Муньки уже не было, а дочери попили чаю, и Распутин велел им ложиться спать. Около полуночи в доме все затихло. Племянница Нюрка тоже завалилась в постель. В нашем распоряжении остался только один свидетель. Это Катя Печеркина, вывезенная из Покровского в помощь Нюрке на роль прислуги – старая деревенская пассия Гришки, которую он развратил еще смолоду… Именно-то при ней Распутин и начал готовиться к визиту во дворец князей Юсуповых! Пуришкевич запомнил шелковую рубаху кремового цвета. Я больше верю Кате Печеркиной, которая сама его обряжала. Распутин надел голубую рубаху, расшитую васильками, «но, – показывала Печеркина в полиции, – не мог застегнуть все пуговицы на вороту и пришел ко мне на кухню, я ему пуговки застегнула». При этом Гришка повертел шеей в тугом воротнике: «Фу, тесно-то как! Зажирел я, быдто боров какой…» Затем он натянул узкие хромовые сапоги, собрал их в гармошку – для шика! Рубаху подпоясал шелковым шнурком малинового цвета с золотыми кистями. Таков он был в эту ночь – в последнюю ночь своей жизни. Одевшись, Гришка в сапогах завалился на кровать, велев Кате Печеркиной спать, но она засела на кухне, бодрствуя. Часы пробили полночь – Россия вступила в ночь на 17 декабря 1916 года, и эта ночь была, в своем роде, ночью исторической… Далее, читатель, следуем показаниям дворника Ф. А. Коршунова, который во втором часу ночи, дежуря возле ворот, видел автомобиль «защитного цвета с брезентовым верхом и окнами из небьющегося стекла, сзади была прикреплена запасная шина». Автомобиль приехал со стороны Фонтанки и, ловко развернувшись, замер возле подъезда. Дворник запомнил, что шоферу около тридцати пяти лет, он был усат, в пальто с барашковым воротником, руки в длинных перчатках ярко-красного цвета (это он описал доктора Станислава Лазоверта). Из автомобиля вышел неизвестный для дворника господин – князь Феликс Юсупов. На вопрос дворника «к кому?» Юсупов ответил: «К Распутину» – и добавил, что парадный вход открывать не надо, он пройдет по черной лестнице. Ф. А. Коршунов показал: «По всему было видно, что этот человек очень хорошо знал расположение дома». А черная лестница и была черной – на всех этажах не горело ни единой лампочки. Юсупов ощупью, часто чиркая спички, поднимался все выше – на третий этаж, из-под ног с фырканьем выскочила гулящая кошка… Вот и нужная дверь! Феликс еще раз чиркнул спичкой… * * * Пуришкевич этот день провел в своем поезде, не вылезая из купе, где читал, читал, читал… древних авторов! Только к вечеру, в половине девятого, он на дребезжащем от старости трамвае приехал не в Думу, а в городскую думу на Невском (известное ленинградцам здание с каланчой), где собирался убить время на пустопорожнем заседании по какому-то вопросу, не имеющему к Пуришкевичу никакого касательства. С ним был стальной кастет и револьвер системы «соваж». Зал думы не был освещен, швейцар сказал, что господа разошлись, заседание не состоялось за малою явкой депутатов. Пуришкевич взмолился, чтобы тот пустил его в кабинет, где он зажег настольную лампу и стал писать письма. В эту ночь думец был облачен в форму офицера. Покончив с письмами и глянув на часы, он не знал, что ему делать, и решил позвонить Шульгину… Сказал веско: – Запомните шестнадцатое декабря. Шульгин понял, в чем соль этих слов, и ответил: – Владимир Митрофаныч, не делайте вы этого! – Как не делать? – оторопел Пуришкевич. – Согласен, что дело грязное. Но кто-то в истории человечества вынужден стирать грязное чужое белье, а вы, Василий Витальевич… белоручка! – Может, и так. Но я не верю в его влияние. Все это вздор. Влиятелен не он сам, влиятельны те люди, за спинами которых он прячется… Что это вам даст – не понимаю! Ровно в 11.50 Лазоверт подвел машину к зданию Думы, Пуришкевич уселся в кабину; развернувшись у Казанского собора, они долго ехали вдоль темной Мойки. Часы показывали первые минуты 17 декабря, когда доктор вкатил автомобиль на условленное место – внутрь двора юсуповского дворца, затормозив возле малого подъезда, через который Феликс должен будет провести Распутина в подвал. Сам хозяин дома, великий князь Дмитрий и капитан Сухотин встретили Пуришкевича и врача радостным возгласом: – Вот и вы! А то ведь мы просто измучились… Из верхней гостиной все пятеро спустились через тамбур по витой лестнице в подвал, который теперь никто бы не осмелился так назвать. За несколько дней рабочие превратили низы дворца в сказочное жилище принца. Пуришкевич был просто потрясен, не узнавая прежнего захламленного погреба, каким он был совсем недавно. Помещение разделялось сводами как бы на две комнаты. Неподалеку находилась дверь, ведущая на двор. По стенам висели портьеры, каменные плиты пола устилали драгоценные ковры и шкуры медведей. Старинная, удивительной выделки парча покрывала стол, вокруг которого сдвинулись черные кресла с высокими готическими спинками. На шифоньере красовалась дивная чаша из слоновой кости. Привлекал внимание шкафчик черного дерева – с инкрустациями, зеркалами и массою потайных ящичков. Над этим шкафчиком, трагически и скорбно, возвышалось драгоценное распятие – целиком из горного хрусталя с тончайшей чеканкой по серебру (работы итальянского мастера XVI века). – Располагайтесь, господа, – радушно предложил Феликс, и все без церемоний, запросто расселись вокруг стола. Юсупов вспоминал: «На столе уже пыхтел самовар. Кругом были расставлены вазы с пирожными и любимыми распутинскими лакомствами. Старинные фонари с цветными стеклами освещали комнаты сверху. Тяжелые красные штофные занавеси были опущены. Казалось, что мы отгорожены от всего мира. И, что бы ни произошло здесь ночью, все будет похоронено за толщею этих капитальных стен…» Доктор Лазоверт щелкнул крышкой часов: – Не пора ли все отравить? Уже время… Юсупов сказал, что еще успеется, и предложил: – Пока не отравлено, давайте, господа, выпьем по рюмочке и закусим этими очаровательными птифурами. В каминах с треском разгорались дрова. Рюмки были из тяжелого, как свинец, богемского хрусталя. В бутылках – марсала, херес, мадера, крымское. Юсупов сказал, что Распутин будет ждать его с черной лестницы, дабы обмануть шпиков, следящих за парадным ходом. Дмитрий спросил его – спокоен ли Распутин? – Нет причин волноваться. Мы с ним целуемся, как отец с сыном, и он верит, что еще проведет меня в «министеры». – Ты его не спрашивал – в какие министры? – Это безразлично… Господа, – попросил Феликс, – прошу вас насвинячить на столе, ибо у Распутина глаз очень острый, а я предупредил его, что у меня сегодня гости… Пуришкевич накрошил вокруг кусков кекса, надкусил пирожное да так его и оставил. («Все это, – писал он, – необходимо было, дабы, войдя, Распутин почувствовал, что он напугал дамское общество, которое поднялось из столовой в гостиную наверх»). Настала торжественная минута… Лазоверт со скрипом натянул тонкие резиновые перчатки, растер в порошок кристаллы цианистого калия. Птифуры были двух сортов – с розовым и шоколадным кремом. Приподымая ножом их красивые сочные верхушки, доктор щедро и густо насыщал внутренности пирожных страшным ядом. – Достаточно ли? – усомнился капитан Сухотин. – Один такой птифурчик, – отвечал Лазоверт, – способен в считанные мгновения убить всю нашу конфиденцию… Закончив возню с ядами, он бросил перчатки в камин. Растворенный яд решили наливать в бокалы перед самым приездом Распутина, чтобы сила циана не улетучилась. Юсупов сказал: – Два бокала оставьте чистыми – для меня. Сухотин задал ему естественный вопрос: – А вы, князь, не боитесь перепутать бокалы? Феликс со значением отвечал офицеру: – Капитан, со мною этого никогда не случится… Лазоверт облачился в шоферские доспехи; Феликс, под стать своим высоким охотничьим сапогам, накинул на себя длинную оленью доху шерстью наружу. Он посмотрел на часы. – Я думаю, – сказал, – минут эдак через двадцать вы можете уже заводить граммофон. Не забудьте про «Янки дудль дэнди»! Когда шум отъехавшего мотора затих, Пуришкевич отметил время: 00.35. Все покинули подвальное помещение, собрались в гостиной бельэтажа, капитан Сухотин уже копался в пластинках, отыскивая бравурную – с мелодией «Янки дудль дэнди» (пускай распутинская душа возликует!). Без четверти час сообщники снова спустились в подвал и аккуратно наполнили ядом бокалы. Великий князь, закурив сигару, бросил спичку в камин. – Итак, с розовым кремом отравлены, а Феликс уже знает, в какие бокалы налит нами цианистый калий. Пуришкевич сказал – выдержат ли у Феликса нервы? – Он у нас англоман, а у настоящих джентльменов нет нервов. Такие люди ничего не делают сгоряча, их поступки продуманны… Сухотин спустился к ним – с гитарой в руках. – Мы забыли об этой штуке, – сказал он, кладя гитару на тахту. – А вдруг Гришка захочет, чтобы ему сыграли? * * * Феликс еще раз чиркнул спичкой, осветив ободранную клеенку на дверях распутинской квартиры. Тихо, но внятно постучал. – Кто там? – послышался голос. – Это я… откройте. Громыхнули запоры, Дориан Грей крепко обнял Распутина и поцеловал его – радостно. Гришка, вроде шутя, сказал ему: – Мастак целоваться… Не иудин ли поцелуй твой? С византийским коварством Юсупов еще раз горячо облобызал свою жертву и сказал, что машина подана… Все, кто видел Феликса в этот день, хорошо запомнили, что глаза князя были окантованы страшною синевой. На кухне «было темно, и мне казалось, что кто-то следит за мной из соседней комнаты. Я еще выше поднял воротник и надвинул шапку. „Чего ты так прячешься? – спросил меня Распутин…“ Нервные ощущения Юсупова не подвели его: в этот момент он действительно уже находился под негласным наблюдением. Из показаний Кати Печеркиной: «Распутин сам открыл дверь. Входивший спросил: „Что, никого нет?“, на что Григорий Ефимович ответил: „Никого нет, и дети спят“. Оба прошли по кухне мимо меня в комнаты, а я находилась за перегородкой кухни и, отодвинув занавеску, видела, что прошел Маленький, это муж Ирины Александровны» (считайте, что убийца уже известен полиции!) Юсупова, когда он прошел в комнаты, стало колотить, зубы невольно отбили дробь, и Распутин, заметив, что с князем не все в порядке, предложил ему успокоительных капель: – Бадмаевские! Хошь, накапаю? – Ну, давай. Накапай. – Чичас. Как рукой все сымет. Хорошие капли… Комичность этой сцены очевидна: жертва недрогнувшей рукой подносила успокоительную микстуру своему палачу, чтобы тот не волновался перед актом убийства. Юсупов жадно проглотил густую пахучую жидкость. Немного освоился, даже подал Распутину шубу; в передней Гришка нацепил на свои сапоги большущие резиновые боты № 10 фирмы «Треугольник». Покинули квартиру тем же черным ходом, минуя кухню, где их проводили все замечавшие глаза Печеркиной. На лестнице Гришка вцепился в руку Юсупова. – Дай-кось я тебя сам поведу… Темно-то как! Во где убивать людей хорошо. Не хошь ли, я тебя угроблю? – Что за глупые шутки! – возмутился князь. – Ха-ха-ха… Осторожней. Здеся ступенька… Бадмаевские капли подействовали, и далее, до какой-то определенной черты, Юсупов сохранял воистину спартанское спокойствие. Лазоверт завел мотор, велел пассажирам плотное захлопнуть дверцы кабины, и автомобиль поплыл между сугробов вдоль заснеженной улицы, подмигивая редким прохожим желтыми совиными глазами фар… Распутин устроился поудобнее и начал: – Иринку-то покажешь? – Покажу. – А не боишься? – с бесовской вежливостью спросил Гришка, хихикнув, и больно пихнул Юсупова в бок. – Сам ведь знаешь, каки слухи-то обо мне ходят… Мой грех – бабье люблю. Здесь же, в машине, он признался: – А ко мне тут Протопопов заезжал. Говорит, меня убить кто-то хочет. Но этот номер у них не пройдет. Я ему так и сказал – руки коротки! 6. Великосветский раут Заранее предупреждаю: следственное дело об убийстве Распутина сожжено лично Николаем II сразу же после революции, а само убийство, несмотря на кажущееся изобилие материалов, до сих пор полностью еще не раскрыто, будучи отлично замаскировано самими же убийцами. Меня не покидает ощущение, что, помимо пяти участников убийства, в юсуповском дворце был кто-то еще. Кто они? Об этом убийцы сохранили мертвое молчание. В литературе имеется намек, будто в задних комнатах дворца сидел сам А. Н. Хвостов, бывший министр внутренних дел. Мало того, полиция зафиксировала женские крики, но имен этих женщин раскрыть уже не удастся. Во всяком случае, там не было знаменитой красавицы Веры Каралли, а слухи упорно держались, что не Ирина, а именно она, звезда русского киноэкрана, послужила главной приманкой для вожделений Распутина. Я пришел к выводу, что заговор раскинулся гораздо шире, нежели о нем принято думать. Глухая тропинка домыслов заводит меня даже в крымский Ай-Тодор, где проживала императрица Мария Федоровна. Гневная, несомненно, была поставлена в известность, что Распутин будет устранен с горизонта русской действительности… Итак, продолжим отбор фактов! Пуришкевич сказал: – Едут. Капитан, ставьте «Янки дудль дэнди». На дворе хлопнула дверца автомобиля, послышался топот распутинских ног, отряхивающих снег с ботов, и – голос: – Кудыть идти-то мне, мила-ай? – Вот сюда, – мелодично ответил Юсупов. Пуришкевич продел пальцы в дырки кастета. * * * Музыка и голоса сразу привлекли его внимание. – Никак гости у тебя? – Это у жены. Скоро уйдут… Гришка с любопытством ребенка обошел помещение, разглядывая убранство. «Шкафчик с инкрустациями особенно заинтересовал его. Он, как дитя, забавлялся тем, что выдвигал и задвигал многочисленные ящички». Юсупов далее пишет, что в этот момент он сделал последнюю попытку уговорить его покинуть столицу, но я не верю в это, – не ради отъезда Распутина был составлен заговор! Феликс придвинул пирожные, взялся за бутылку. – Хорошее крымское из моих имений… попробуй. – Не, – сказал Распутин, – У меня ишо опосля вчерашнего гудит все. Давеча уже похмелял себя… Не буду пить! «Но я твердо решил, – писал Юсупов, – что он ни при каких обстоятельствах живым отсюда не выйдет». – Пирожные вот… угощайся. – А ну их… Сладкие? Что я, не маленький. Делать нечего. Надо заводить беседу. – Так зачем к тебе заезжал Протопопов? – Все об этом… быдто меня умертвить хотят. – Распутин вдруг треснул кулаком по столу, так что рюмки вздрогнули; поблескивая глазами, заговорил напористо: – Ничего со мной не случится! Нет таких мазуриков, которых бы я боялся. Уж скока раз хотели меня продырявить, но господь всегда разрушал козни нечистого. Погибнет тот, кто руку на меня вздымет! Юсупову от этих слов стало не по себе, но князь успокоился, когда Гришка вполне ровным голосом попросил дать чаю. Феликс поднялся, сказал невозмутимо: – Будет и чай. Я на минутку отлучусь… Он поднялся наверх, где маялись заговорщики. – Что делать? Эта зажравшаяся скотина ото всего отказывается. Вина не хочет. От пирожных воротится. – А как его настроение? – был задан вопрос. – Н-нева-ажное, – с заминкою произнес Феликс. – Похоже, он о чем-то догадывается… намекает! Дмитрий Павлович горячо заговорил: – Феликс, не оставляй его одного. А вдруг он, привлеченный граммофоном, пожелает подняться сюда… – Веселое дело, – буркнул Пуришкевич, – если он здесь увидит его высочество с револьвером и мое ничтожество с кастетом! – Надо без шума, – добавил Лазоверт. Юсупов спустился вниз – к Распутину. – Чаю подожди. Все-таки давай выпьем… Гришка согласился: «А! Налей». Хлопнула пробка, и этот звук был услышан наверху («Пьют, – шепнул Дмитрий, – теперь ждать осталось недолго…»). Но Юсупов по причине, которая и самому была непонятной, наполнил вином те бокалы, в которых не было яда. Распутин с удовольствием выпил. – А вон мадерца, – узрел он. – Плесни-ка мадерцы. Юсупов, чтобы исправить свою ошибку, хотел наливать мадеру в бокал с ядом, но Распутин неожиданно заартачился: – Лей в эту, из которой я уже пил. – Да ведь нельзя мешать крымское с мадерой. – Лей, говорю. Ты ни хрена не понимаешь. Феликс доказал, что нервы у него крепкие. Одно неверное движение, и бокал, из которого пил Распутин, упал и разбился. – Ну вот, – заворчал Гришка, – ты хуже коровы… Мадеру с цианистым калием он пил с особенным удовольствием, причмокивая, похваливал. Потом сказал: – Чего ж это Иринка твоя не идет? Я, знаешь, брат, ждать не привык. Даже царицка меня ждать не заставляет. – Погоди. Придет. – Налей-ка еще, – протянул Распутин бокал… С неохотой съел пирожное с ядом. Понравилось – потянулся за вторым. Юсупов внутренне напрягся, готовый увидеть перед собой труп. Но Распутин жевал, жевал… Он спокойно доедал восьмой птифур. И, поднося руку к горлу, массировал его. – Что с тобою? – спросил Юсупов в надежде. – Да так… першит что-то. «Распутин преспокойно расхаживал по комнате. Тогда я взял второй бокал с ядом, наполнил его вином и протянул Распутину. Тот выпил его с тем же результатом… Внезапно его лицо исказилось яростью. Ни разу я не видел его таким страшным. Он вперил в меня взгляд, полный сатанинской злобы… Между нами как будто шла безмолвная, таинственная и беспощадная борьба». – Чаю подавать? – спросил Юсупов. – Давай. Жажда началась… мучает… Увидев на тахте гитару, он попросил спеть ему. «Мне нелегко было петь в такую минуту, однако я взял гитару и запел: Все пташки-канарейки так жалобно поют, А нам с тобой, мой милый, разлуку подают. Разлука ты, разлука, чужая сторона, Никто нас не разлучит, одна сыра земля. Подайте мне карету да сорок лошадей, Я сяду и поеду к разлучнице своей…» В это время наверху Пуришкевич сказал: – Ничего не понимаю… При чем здесь песни? – Я тоже, – поддержал Дмитрий, – не могу уяснить, что там творится. Если Распутин мертв, то не сошел же Феликс с ума, чтобы распевать над покойником дурацкие песни. А если Распутин жив, тогда для меня остается загадкой назначение цианистого калия… Ничего не поделаешь – надо сидеть и ждать. Часы отмечали половину третьего. Юсупов уже стал бояться, что заговорщики, не выдержав напряжения, ворвутся в подвал. – Я схожу посмотрю, что там у моей жены… Капитан Сухотин держался молодцом, а доктор Лазоверт скис. Сначала он нервно мотался по комнатам, пересаживаясь из одного кресла в другое, потом осунулся и стал белым-белым. – Господа, мне дурно, – сознался он. – Никогда не думал, что могу быть такой тряпкой. Стыжусь… простите меня… Два Георгия украшали грудь этого врача, не раз смотревшего в лицо смерти. Но одно дело – война и фронт, другое – убийство. Пуришкевич посоветовал ему выйти на двор, умыться снегом. Лазоверт спустился к автомобилю, где упал в обморок и долго лежал на снегу. Юсупов тем временем поднялся наверх. – Что-нибудь одно: или наш Распутин действительно святой или… Будь проклят Маклаков, давший нам калий! Яд беспомощен. Гришка выпил и сожрал все, что отравлено. Но только рыгает и появилось сильное слюнотечение… Нужно решать скорее, ибо скотина выражает крайнее нетерпение, отчего Ирина не приходит, и он измучил меня вопросами… Даже подозревать стал… Великий князь сказал, даже с облегчением: – Видать, не судьба! Отпустим Гришку с миром… Будем искать случая расправиться с ним в ином месте. – Тогда зачем же вся эта комедия? – вспылил Сухотин. – Отпустить? – забушевал Пуришкевич. – Ни в коем случае! Если животное загнали на бойню, значит, надо выпустить кровь… Второй раз его так удачно не заманишь… зверь хитрый. А живым он отсюда выйти не должен! – Но как же быть? – растерянно спросил Митя. – Я его расстреляю. Я размозжу ему череп кастетом… Со двора пришел Лазоверт, малость очухавшийся от холода, и ему вручили каучуковую гирю – дар Маклакова. – Доктор, вы будете бить его этой штукой. – Благодарю за доверие. Я постараюсь… Дмитрий прокрутил барабан револьвера. То же сделал и капитан Сухотин. Юсупов сунул в карман браунинг. Пуришкевич с кастетом и «соважем» возглавлял процессию убийц, которую замыкал доктор Лазоверт, торжественно несущий над собой дурацкую гирю для гимнастических упражнений… Внизу громко рыгал Гришка. Пуришкевич писал: «Мы гуськом (со мною во главе) осторожно двинулись к лестнице и уже спустились было к пятой ступеньке», когда Юсупов задержал это комическое шествие, здраво сказав: – Господа, для этого хватит и одного человека… Он вернулся в погреб. Распутин тяжело дышал. – Как самочувствие? – любезно осведомился хозяин. – Жжет что-то… першит… изжога… Очевидно, яд все-таки подействовал на этого зверя. Но Юсупов недоумевал, как великий провидец не мог заметить браунинг в его руке, заложенной за спину. Он сказал: – Гости ушли. Ирина сейчас спустится к нам… Обдумывал, куда целить – в висок или в сердце? – А ты еще не смотрел хрустальное распятие? – Какое? – А вот это… – показал ему князь. Распутин охотно склонился над распятием. Выстрел! Юсупов стрелял несколько сверху, и пуля, войдя в Распутина, прошла через легкое, едва не задев сердце, после чего застряла в печени.[27] Гришка издал протяжный рев, но продолжал стоять на ногах. Феликс толкнул его – он упал на медвежьи шкуры. Заговорщики, услышав выстрел, почти кубарем ссыпались вниз по лестнице. При этом кто-то из них плечом задел штепсель – электричество погасло, впотьмах Лазоверт налетел на князя и громко вскрикнул («Я не шевелился, – писал Юсупов, – боясь наступить на труп…»). – Да зажгите же свет, черт вас побери! – велел он. – Сейчас, сейчас, – отвечал ему голос Дмитрия. Ярко вспыхнул свет, и они увидели Распутина, лежавшего на спине поперек шкуры. По лицу его пробегала судорога, одной рукой он закрывал себе глаза, а пальцы другой были сведены в крепкий кулак. Крови не было! Над Гришкой, сжимая браунинг, стоял Юсупов, и заговорщики были восхищены его удивительным спокойствием. – Надо перетащить со шкуры, – сказал он, – чтобы на ней не оставалось никаких пятен… Пуришкевич взялся за плечи, великий князь за ноги, вдвоем они перенесли Гришку на плиты каменного пола. Ползая на коленях, над ним склонился врач Лазоверт, щупал пульс: – Агония. Но минуты две-три еще будет жить… – Подождем, пока не сдох окончательно! Лазоверт произнес два роковых слова: «Он мертв», – и тогда заговорщики вышли из погреба, последний из них погасил за собою свет. Все собрались наверху, стали дружно чокаться бокалами, Лазоверт порозовел, говоря: – Противная это штука – убийство… – Ах, доктор, доктор! Сейчас не до лирики. – Господа, – спросил Митя, – а вы заметили, какая у него борода? Она лоснится от каких-то дорогих парижских специй… – Однако, – заметил Сухотин, – уже четвертый! Да. Следовало поторопиться. Согласно плану Дмитрий и Лазоверт должны отвезти старца домой, а роль Распутина взялся сыграть Сухотин, который уже напялил распутинскую шубу и его шапку. На случай, если тайная полиция их выследила, они должны завернуть на Гороховую, после чего ехать на Варшавский вокзал, там оставят машину санитарного поезда, возьмут извозчика и, заехав во дворец Дмитрия, на его автомобиле вернутся обратно – за телом Распутина… Все ясно! Пуришкевич напомнил Сухотину: – На вокзале вас встретит моя жена, вы отдайте все вещи Распутина, и она сразу же приступит к их сжиганию. Они уехали, во дворце остались Юсупов и Пуришкевич. – Да оставьте вы свой «соваж», – сказал Феликс. Пуришкевич положил свое оружие на письменный стол. Юсупов переоделся в офицерскую тужурку с погонами генерал-адъютанта. Дворец был пустынен, и в нем было тихо, как в гробу. Говорить не хотелось. Молодой князь с синяками под глазами сидел в кресле, покуривая египетскую сигарету. Пуришкевич напротив него помаленьку, но часто подливал себе французского коньяку. – Редко приходится выпивать, – жаловался он… Напряженная нота звучала в мертвой тишине ночного дворца. Внизу (они постоянно помнили об этом!) лежал убитый Распутин. Что-то неуловимое и острое коснулось сердца каждого… Юсупов и Пуришкевич одновременно испытали психический толчок. Юсупов вспоминал об этом моменте кратко: «Вдруг меня охватила непонятная тревога». Пуришкевич писал: «Твердо помню, что какая-то внутренняя сила толкнула меня к письменному столу Юсупова, на котором лежал вынутый из кармана мой „соваж“, как я взял его и положил обратно, в правый карман брюк…» Феликс размял в пепельнице ароматную сигарету. – Я спущусь вниз, – сказал он. – Хорошо, – ответил Пуришкевич и, запустив руку в карман брюк, он переставил оружие на «feu» (открытие огня). * * * Юсупов включил свет в подвале. Распутин лежал в той же позе, в какой его оставили. Ни малейшего биения пульса не прощупывалось в его запястье. «Сам не знаю почему, – писал Юсупов, – я вдруг схватил труп обеими руками и сильно встряхнул его. Он наклонился на бок и снова упал. Я уже собрался уйти…» Итак, все кончено. Распутин мертв. 7. «Византийская» ночь Распутин не был мертв… Он открыл сначала один глаз, потом второй, и под упорным взглядом его князь Юсупов невольно оцепенел. Очень хотелось бежать, но отказывались служить ноги. Распутин долго смотрел на своего убийцу. Потом четко сказал: – А ведь завтра, Феликс, ты будешь повешен… Юсупов молчал, завороженный. И вдруг одним резким движением Распутин вскочил на ноги («Он был страшен: пена на губах, руки судорожно бьют по воздуху»). Он часто повторял: – Феликс… Феликс… Феликс… Феликс… Кинулся на Юсупова и вцепился ему в горло. Завязалась страшная, драматическая борьба. Отбиваясь от Распутина, повисшего на нем, Феликс вытащил его на себе в тамбур, как водолаз вытаскивает из мрачной бездны противно облепившего его осьминога. Князю удалось расцепить Гришкины пальцы, в замок сведенные на его шее. При этом в руке Распутина остался тужурочный погон с вензелем Николая II. – Пуришкевич, скорее сюда! – взмолился Юсупов. – Феликс, Феликс… повесят! – завывал Распутин. «Ползя на животе и на коленях, хрипя и рыча, как дикий зверь, Распутин быстро взбирался по ступеням. Весь подобравшись, он сделал прыжок и очутился возле потайной двери, ведущей во двор…» Здесь начинается какая-то мистика! Выходная дверь была закрыта, а ключ от нее лежал в кармане Юсупова. Распутин толкнул ее, и она… отворилась.[28] Распутин шагнул на мороз, во мрак и… пропал. Юсупов, взбежав наверх, рухнул на диван. – Скорее туда… стреляйте! Он жив… жив… Пуришкевич увидел закатившиеся глаза князя. Молодой тридцатилетний мужчина лежал в глубоком обмороке. Что делать? Приводить в чувство Юсупова или гнаться за Гришкой? Пуришкевич бросил князя, а сам – та-та-та-та! – по лестнице: вниз. Через раскрытую дверь в тамбур вливались клубы морозного пара. «То, что я увидел внизу, могло бы показаться сном, если бы не было ужасной действительностью: Григорий Распутин, которого я полчаса тому назад созерцал при последнем издыхании, переваливаясь с боку на бок, быстро бежал по рыхлому снегу во дворе дворца вдоль железной решетки, выходившей на улицу…» До ушей Пуришкевича долетал истошный вопль убегавшего: – Феликс, Феликс, завтра все расскажу царицке… Пуришкевич для начала выпалил в небо (просто так, для разрядки напряжения). Он настигал Распутина, попадая ботинками в его же следы на снегу. Заметив погоню, Гришка припустил быстрее. Дистанция – двадцать шагов. Стоп. Прицел. Бой. Выстрел. Отдача в локте. Мимо. – Что за черт! Не узнаю я сам себя… Распутин уже был в воротах, выходящих на улицу. Выстрел – опять мимо. «Или он правда заговорен?» Пуришкевич больно укусил себя за кисть левой руки, чтобы сосредоточиться. Гром выстрела – точно в спину. Распутин воздел над собой руки и остановился, глядя в небо, осыпанное алмазами. – Спокойно, – сказал не ему, а себе Пуришкевич. Еще выстрел – точно в голову. Распутин волчком закружился на снегу, резко мотал головой, словно выбрался из воды после купания, и при этом опускался все ниже и ниже. Наконец тяжко рухнул в снег, но еще продолжал дергать головою. Пуришкевич, подбежав к нему, с размаху треснул Гришку носком ботинка в висок. Распутин скреб мерзлый наст, делая попытки отползти к воротам, и страшно скрежетал зубами. Пуришкевич не ушел от него до тех пор, пока тот не умер…[29] С уверенностью человека, сделавшего нужное дело, Владимир Митрофанович невозмутимо зашагал обратно во дворец. Его смущало только одно обстоятельство: во время стрельбы – боковым зрением! – он заметил, как за решеткой дворца шарахнулись с панели прохожие, а где-то вдалеке уже бухали сапоги городовых. Юсупов на правах генерал-адъютанта царя держал при главном подъезде дворца двух солдат (вроде денщиков). Пуришкевич знал об этом и направился прямо к ним. Сказал: – Ребята, я сейчас угробил Гришку Распутина. – Слава богу! Нет более супостата. – Сумеете ли вы молчать об этом? – Мы люди простые – трепаться не наше дело… Пуришкевич попросил их втащить Распутина в тамбур дворца. Сам поднялся наверх. Юсупова на диване не было. А из туалета раздавались булькающие звуки. Пуришкевич прошел в ярко освещенную уборную. Русский Дориан Грей внаклонку стоял над унитазом, его мучительно рвало. Пуришкевич сказал ему, что Распутина больше нет – тело его сейчас притащат солдаты… Глядя поверх унитаза, Юсупов бубнил: – Феликс, Феликс… бедный мой Феликс! «Очевидно, – писал Пуришкевич, – что-то произошло между ним и Распутиным в те короткие мгновения, когда он спустился к мнимому мертвецу в столовую, и это сильно запечатлелось в его мозгу». Понемногу князь пришел в себя, они спустились в тамбур как раз в тот момент, когда солдаты втаскивали со двора труп Распутина. Здесь произошло что-то непонятное и дикое! Юсупов с криком взлетел по лестнице обратно в гостиную и тут же вернулся с каучуковой гирей в руках. – Он жив! – провозгласил Феликс, вздымая гирю. Пуришкевич и солдаты в ужасе отпрянули, увидев, что Распутин начал шевелиться. «Перевернутый лицом вверх, он хрипел, и мне совершенно ясно было видно, как у него закатился зрачок правого, открытого глаза…» Неожиданно зубы убитого громко ляскнули, как у собаки, готовой кинуться на врага. При этом Распутин начал вставать на карачки. Полновесный удар гирей в висок прикончил его попытку оживления. Придя в бурное неистовство, Юсупов теперь регулярно вздымал над собой и ритмично, как молотобоец, опускал на голову Распутина каучуковую гирю. С противным хряском расплющился нос Распутина, хрустнувший череп окрасился кровью, а вся борода сделалась ярко-красной… Пуришкевич опомнился первым: – Ребята, да оттащите же вы его поскорее! Солдаты схватили генерал-адъютанта сзади. Князь в каком-то трансе продолжал взмахивать гирей и кричал: – Все… Феликс… повешен… Феликс… Феликс! Юсупов, как мясник на бойне, с ног до головы был в крови, а солдаты, не искушенные в науке криминалистики, завалили его на диван, отчего и вся обивка дивана оказалась испачкана распутинской кровью. Пуришкевич взбодрил себя рюмкой коньяку, сорвал с окон красные штофные занавеси. С помощью солдат он туго пеленал Гришку для его последней колыбели. Распутина вязали столь плотно, что коленки его задрались к подбородку, потом куль с трупом солдаты стянули веревками и, довольные, сказали: – А хоть багажом до деревни… не рассыплется! – Сейчас за ним приедут. Это уже наше дело… Кровь была на лестнице, на стенах, кровь струилась из-под трупа, Пуришкевич тоже весь измарался в крови. – Там во дворе бегает какая-то собака, – неожиданно сказал Юсупов. – Надо бы ее пристрелить и проволочить по снегу… Убитую собаку протащили вдоль следов Гришки Распутина – в направлении ворот, и кровь собачья перемешалась с Гришкиной. Городовой Степан Власюк, дежуривший в эту ночь на углу Прачешного и Максимилиановского переулков, пришел справиться о причине выстрелов. Пуришкевич показал ему на Юсупова: – Служивый, знаешь ли ты этого человека? – Ыхние сясества все знают. – А меня знаешь? – Извиняйте на досуге – не встречал. Пуришкевич (уже не кристально трезвый) назвал себя и обрисовал городовому свое общественное положение, после чего сказал: если тот любит Россию и царя-батюшку, то должен молчать. – Мы только что убили собаку! – сообщил он. – Какую собаку? – удивился городовой. – Распутина! – брякнул Пуришкевич… Власюк обещал доложить по инстанции только об убийстве собаки, но ежели начальство спросит о Распутине, тогда, верный присяге, он вынужден будет сказать не только о собаке. Городовой удалился, а во двор, ослепляя окна дворца фарами, вполз автомобиль Дмитрия Павловича… Юсупова решили пощадить – его оставили дома, вместо князя попросили ехать одного из солдат. Распутина с трудом запихнули в кабину, Лазоверта сменил на руле великий князь, который на полной скорости и погнал машину к Малой Невке. На неизбежных ухабах отчаянно громыхали цепи и чугунные гири, взятые для потопления трупа. Пуришкевич с удивлением обнаружил у себя под ногами шубу Распутина, шапку и боты. – Как же так? – возмутился. – Почему не сожгли? – Вы уж меня извините, – ответил великий князь, – но я сейчас на вокзале поругался с вашей женой. Она ни в какую не брала от нас шубу Распутина на том основании, что шуба в печку не залезет, а пороть ее по швам и резать – работы до утра… – Так что же она взяла от вас? – Только перчатки Распутина. – Ну, я покажу ей… Свет фар выхватил из мрака будку, в которой безмятежным сном праведника отчетливо дрыхнул страж Б.-Петровского моста. Дмитрий не стал выключать мотор: «Быстро, господа, быстро!» Четверо сильных мужчин, раскачав узел с трупом, швырнули его с моста вниз, где темнела прорубь. Тихо всплеснула черная стылая вода, и Пуришкевич издал слабый стон: – Боже мой, какие же мы все идиоты… – Что еще случилось? – спросил Сухотин. – Надо ведь было прежде обмотать его цепями и привесить гири… Нет, профессиональных убийц из нас не получится! Второпях побросали гири вслед Распутину; кое-как обмотали цепями шубу – тоже зашвырнули ее в окно проруби. Лазоверт, обшарив автомобиль, извлек один бот и отправил его за поручни моста. Пуришкевич спросил, где второй бот. – А откуда я знаю, – отвечал доктор. – Плохо, коллега, что вы этого не знаете… – Поехали! – скомандовал Дмитрий. Пуришкевич долго молчал, потом сказал: – Видал разных дураков, но таких, как мы, господа, еще поискать надо! Отправив Распутина под лед, мы совершили чудовищную ошибку. Надо было оставить труп где-либо на виду, чтобы полиция его сразу обнаружила. А тайное захоронение Распутина грозит России тем, что могут появиться лжераспутины. Сухотин буркнул: – Да кому охота быть Распутиным? – Не говорите так, капитан, – с умом ответил Пуришкевич, – это ведь дело прибыльное, дающее немало выгод… Во дворе дворца Сергея Александровича (на Невском, возле Аничкова моста) осветили кабину – нашли второй бот Распутина и заметили, что вся кабина изнутри окрашена Гришкиной кровью. – И я в крови, – сказал Дмитрий, снегом оттирая шинель. – Где это я умудрился вляпаться? Все хотели лечь спать, но Лазоверт сказал: – А не лучше ли нам сразу во всем сознаться? Это наивное предложение было поддержано единогласно. Дмитрий как член императорской фамилии стал названивать на квартиру министра юстиции А. А. Макарова, но дежурный курьер, сидевший возле аппарата, неизменно отвечал: – Посмотрите на часы – всего пять утра. Трубку перенял у Дмитрия сам Пуришкевич, строгим тоном велел курьеру разбудить Макарова, которому и сказал: – Ваше высокопревосходительство, случилось событие величайшей важности, имеющее государственное значение… это не для телефона! Мы должны приехать к вам для доклада. Макаров, зевая в трубку, сказал, чтобы приезжали к нему на Итальянскую. Министр встретил их посреди большого кабинета. Было шесть утра. Макаров не садился (и все стояли). После слов разной монархической чепухи Пуришкевич сообщил главное: – …с заранее обдуманным намерением мы совершили убийство мерзавца и подлеца Гришки Распутина, который с неслыханным цинизмом дискредитировал идею русского самодержавия! Сонный министр сразу встрепенулся:

The script ran 0.01 seconds.