1 2 3 4 5 6 7 8 9
Остерман понял, что в этом наглеце таится бездна дьявольских наваждений. Линар для Остермана гораздо опаснее, нежели Бирон, ибо он – дипломат, знаток в политике, в которую скоро начнет вмешиваться. Принц Антон видел в Линаре лишь осквернителя своего брачного ложа, генералиссимус находил «утешение в радости, какую доставляли ему независимость и причастность ко власти, которые, впрочем, были скупо ему отмерены»… Желая поскорее стать новым Бироном, граф Линар всячески изображал перед Анной Леопольдовной неутоленную страсть. Пылкость красавца покорила Анну Леопольдовну, и в апреле 1741 года прусский король Фридрих II получил точное донесение посла:
«Граф Линар, впавший на днях в притворный обморок во время игры в карты с регентшею, с каждым днем все более подвигается вперед, так что об этом уже говорят в народе… Он нанял дом совершенно вблизи императорского сада, и с тех пор великая княгиня-регентша, против своего обыкновения, часто отправляется туда гулять».
После этих прогулок Линар в обмороки уже не кидался. Иностранные дипломаты сообщали своим дворам, что им случайно доводилось слышать, как фаворит указывал правительнице Российской империи: «Не делайте глупостей!», «Могли бы и со мной прежде посоветоваться!». Так что картина управления Россией уже определилась: над несчастной страной вырастала тень нового Бирона.
Характер правительницы слагался из вялости и безразличия. Полная апатия к делам России, полное отсутствие интереса к народу русскому. Энергии хватило лишь на то, чтобы разогнать шутов, доставшихся ей от тетки. Открытые отношения с Линаром – это не от цинизма, это, скорее, от полного равнодушия ко всему, что окружало правительницу. Анне Леопольдовне не хватало по утрам бодрости даже на то, чтобы одеться. Она желала править Россией из постели, немыта, нечесана, с постоянным белым платком на голове. Рядом с нею неизменно находились Линар и Юлиана Менгден, она нежно соединяла их руки (по примеру своей тетки):
– Юлиана, вот тебе муж. Мориц, вот твоя жена…
В жаркие летние дни она ложилась спать с Линаром на открытом балконе. Подзорные трубы и даже телескопы скоро исчезли из продажи. В белые ночи охотники до пикантности через оптику обозревали нескромные сцены, в которых правительница России была податливой рабою опытного женолюбца Линара.
Всю власть над Россией забрал Остерман, ставший после свержения Бирона и Миниха могущественным, как никогда. Теперь ему никто уже не мешал! Европа печатала в газетах, что отныне это «настоящий царь России». Новое правительство Остермана спешило сделать все, чтобы срочно реабилитировать прошлое царствование Анны Кровавой. Покойную императрицу выставляли непогрешимой. Но тогда на кого же свалить всю гору свершенных преступлений? Козел отпущения был под рукой: все беды народа целиком переложили на герцога Бирона, благо, сидя на цепи, он уже не в силах был огрызнуться. Остерман еще теснее связывал союз России с Австрией. Митавский престол без Бирона пустовал, и скоро из Вены прибыл брат принца Антона – принц Людвиг Брауншвейгский, готовый надеть на себя курляндскую корону. Остерман этим актом надеялся убить двух зайцев сразу. Анне Леопольдовне он доказывал:
– У вас есть соперник – Елизавета Петровна, а чтобы от нее избавиться раз и навсегда, Елизавету надобно выдать за принца Людвига Брауншвейгского, и пусть она тихонько сидит на Митаве. Приобретя корону курляндскую, Елизавета уже не станет претендовать на корону российскую, а вам… Вам, – намекал он Анне Леопольдовне, – до совершеннолетия сына было бы выгодно короноваться!
Коронуя принцессу Брауншвейгскую, Остерман желал лишить права на престол потомство Петра I, а заодно оставить Россию навсегда в политическом подчинении Австрии. Согласия Елизаветы на брак с Людвигом никто и не спрашивал: прикажут выйти за брауншвейгца – и цесаревна вынуждена будет пойти. Но скоро через Кавказ на Кизляр тронулась со стороны Персии громадная армия шаха Надира. По слухам, разбойник хотел захватить Астрахань и другие русские города. Многотысячная армия персов валила на Русь, волоча пушки и бряцая оружием; толпы боевых слонов бежали впереди персидской армады. Чтобы принять бой с персами, вперед выслали драгунские полки Апраксина. Страхи оказались напрасны – не армия Надира, а лишь посольство его двигалось в Петербург! Драгуны встали кордонами, и Апраксин заявил персам, что Россия прокормить такую ораву послов не способна. Через границу были пропущены только 2000 человек при 14 слонах, посылаемых Надиром в подарок Анне Леопольдовне.
Для прохождения слонов по столице заранее был отремонтирован Аничков мост, дабы не рухнул от тяжести. Слонам не понравилось питерское житие. Сначала они, «осердясь между собою о самках», драку устроили. Потом цепи оборвали и ушли на Васильевский остров, забрались там в густой лес, где чухонская деревушка стояла. Взялись они за эту деревню и к утру разнесли ее всю по бревнышку, а жители в ужасе через Неву в столице спасались… Персидские послы сообщили, что Надир решил разделить с Россией добычу от победы над Великим Моголом Индии, и в покоях Зимнего дворца были рассыпаны массы бриллиантов из Дели. Какова же цель этой щедрости разбойника? Может, пожелал ослепить русских? Выяснилось, что послы – это сваты Надира, который просит для себя руки цесаревны Елизаветы Петровны, слава о красоте которой дошла до Мешхеда…
Елизавета была в отчаянии:
– Господи, да когда я избавлюсь от женихов разных? Каждый, кому не лень, руки моей просит…
В это лето при дворе было объявлено о предстоящем браке графа Линара с девицею Менгден. Юлиана решила сыграть при Анне Леопольдовне ту же роль, какую сыграла когда-то жена Бирона при Анне Кровавой. Линар при помолвке получил орден Андрея Первозванного. Наконец, точно следуя по стопам тетки, Анна Леопольдовна объявила Линара своим обер-камергером – саксонец заступил пост, который десять лет подряд бессменно занимал до него курляндец Бирон… Русским все стало ясно! Анна Леопольдовна и принц Брауншвейгский боялись теперь проходить мимо рядов солдатских. Их пугало страшное молчание войск… застывшие в немоте лица русские… стальной блеск солдатских глаз… гнев! Принц Антон, характером более живой и чуткий, нежели его жена, однажды спросил преображенца:
– Скажи, друг, отчего ты такой хмурый?
Ничто не дрогнуло в лице офицера, а глаза смотрели вдаль, словно принца не существовало перед ним. Антон торопливо сунул ему в руку 300 червонцев – большая милость! Преображенец деньги принял, но выражение холода не исчезло с лица его… гнев!
В один из дней Линар упал на колени перед правительницей.
– Умоляю! – взывал он к ней. – Если желаете быть счастливой, арестуйте цесаревну Елизавету. Иначе она арестует нас! Спросите генерала Ушакова – он вам расскажет, как мы все ненавистны в народе, а Елизавета одна ездит ночами по городу и никого не боится… Они ее не тронут!
* * *
Напряжение внутренней политики России усиливалось тогда небывалым напряжением политики внешней. 1740 год был для Европы почти роковым – в этом году, раз за разом, освободились три престола: берлинский, петербургский и венский. Историки уже давно приметили, что посмертная воля монархов уважается наследниками меньше, нежели воля простых смертных. Если сапожник, умирая, завещает свои колодки племяннику, то можно быть спокойным: колодки дойдут по назначению. Совсем иное дело – коронное наследство!
Коронную серию смертей открыл в Берлине кайзерзольдат, потом поехала в небытие Анна в Петербурге, а через три дня после ее смерти скончался в Вене и последний Габсбург в мире – император австрийский Карл VI. Он умер через 40 лет после того, как вымерла испанская ветвь Габсбургов, родственная австрийской, и теперь в силу должна вступить «Прагматическая санкция», чтобы грандиозное «Австрийское наследство» передать дочери покойного – Марии Терезии. Но Фридрих II, молодой король прусский, уже вдел ногу в боевое стремя.
– Я привык плотно завтракать по утрам, – сказал он. – Одной Силезии мне пока хватит, чтобы не быть голодным до обеда…
И сразу началась война. Европа даже не заметила, как и когда в Берлине успел вырасти молодой и сильный зверь – агрессивная армия Пруссии. 22 декабря 1740 года, без объявления войны взломав пограничные кордоны, нерушимые фаланги Фридриха, объятые ужасом железной дисциплины, вторглись в Силезию, которую населяло тогда больше миллиона онемеченных чехов. Захватив страну в рекордный срок, прусский король написал в Вену, что Силезию он решил оставить под своей властью, но – честный человек! – он не грабитель, а потому согласен рассчитаться с Марией Терезией золотом за приобретенное мечом у нее… Таков был его дебют на арене Европы. Едва освоясь на престоле прусском, Фридрих II сразу же подал сигнал к череде губительных войн, провозгласив «полное изменение старой политической системы» в Европе. Теперь пожары, вызванные им, будут полыхать восемь лет подряд, а битва народов за «Австрийское наследство» закончится войной Семилетней, когда русские войска войдут в Берлин!.. Фридрих II признавался Вольтеру:
– Я начинаю большую европейскую игру и в случае выигрыша Пруссии обещаю поделиться долей и с Францией…
Модные писатели Парижа держали свои перья наготове, чтобы восславить новый гений Европы – прусский! Австрию стали безжалостно раздергивать на куски. Летом 1741 года две мощные армии Людовика XV форсировали Рейн; французы, объединясь с баварцами, вступили в Чехию, а храбрый Мориц Саксонский, этот новый французский Тюренн, штурмом овладел Прагой… Казалось, что жадной Римской империи пришел конец, и Мария Терезия прибегла к волхвованию. Облачив себя в рубаху нищего, беременная матрона воссела на коня, и одним махом он внес ее на вершину Королевской горы. Из ножен она извлекла старый меч своих предков, который и простерла на все стороны света, проклиная врагов Австрии. С перекошенным ртом, рассылая вокруг себя плевки, Мария Терезия выкрикивала на горе древние заклинания Габсбургов; при этом она гнусно завывала словно матерая волчица, у которой охотники разорили ее теплое, сытое логово… А после колдовской церемонии она заплакала:
– Я не уверена теперь, найдется ли еще место на земле, где бы я могла лечь и спокойно разрешиться от бремени?..
Помощь ей пришла из Петербурга – от Остермана, верного лакея Вены, от принца Антона Брауншвейгского, сына Вены, от графа Морица Линара, угодника Вены. Мария Терезия получила от них святое заверение, что русское правительство скоро вышлет ей в подмогу корпус в 40 000 солдат. Но тут начала распускать паруса кораблей Швеция, и Россия, увлекаемая немцами в битву за ненужное русским людям «Австрийское наследство», вдруг оказалась перед новой войной на два фронта – затяжной и опасной…
Шведский посол в России барон Нолькен отсчитал сто тысяч талеров и признался маркизу Шетарди, как союзнику:
– Все эти деньги Стокгольм разрешает мне истратить на любую из оппозиций, какие существуют в России. Я делаю ставку, конечно, на цесаревну Елизавету, как и вы, маркиз…
Елизавета плавала вечерами по Неве в гондоле, а хирург Лесток в одежде гребца трубил в рог, призывая Шетарди из сада для свидания с цесаревной.
Ночью в посольство Франции проник под плащом Михаил Воронцов, принеся записку от цесаревны, где она писала, что ей уже «нечего более стеснять себя, он может приходить к ней, когда ему заблагорассудится». Но Шетарди был испуган слежкой шпионов, и Версаль напрасно побуждал его к смелости. Шведский посол Нолькен оказался храбрее: он прямо заявил Елизавете, что Швеция готова ввести армию в пределы России, но потребовал от нее документа.
– Вот текст вашего обязательства, – сказал он, – в котором вы согласны возвратить Швеции земли, захваченные вашим отцом у нас.
Елизавета поняла, что в обмен на корону от нее требуют предательства русских интересов, и подпись дать отказалась. Но против русско-шведской войны она не возражала! В это время кардинал Флери усилил подготовку заговора в ее пользу, чтобы навсегда сокрушить австрийское влияние в Петербурге. В кафе де Фуа на улице Ришелье происходили таинственные встречи курьеров, из рук в руки передавались тяжелые кисеты с ливрами. Все делалось строго секретно, чтобы Версаль и король оставались вне всяких подозрений. Из кафе де Фуа деньги попадали в Петербург – к Елизавете, а от нее растекались по казармам полков столичной гвардии. Русские солдаты, вестимо, не ведали, что деньги идут из Франции, они их брали «от щедрот душеньки-цесаревны».
28 июня Швеция открыла боевые действия против России, чтобы вернуть себе финские провинции. Елизавета в эти грозные дни совершила непростительную ошибку – наивно доверилась в своих замыслах великому инквизитору Ушакову. В ответ Ушаков самым грубейшим образом отверг все ее посулы на будущее. Но теперь инквизиция схватила заговор за хвост! Анна Леопольдовна была о нем извещена. Елизавета забилась в щель, как испуганная ураганом мошка, и тишайше сидела в Смольной деревне. Даже бесстрашный пройдоха Лесток пребывал в ужасе, и «при малейшем шуме он бросался к окошку, считая себя погибшим». Однако перед отбытием Нолькена из Петербурга Елизавета ухитрилась передать ему, чтобы Швеция войны с Россией не боялась, ибо русские солдаты воевать станут без всякой охоты, когда узнают, что Швеция вступается за нее, воюя против немецкого засилия в делах русских. Исходя из этого заверения цесаревны, Стокгольм издал манифест для «достохвальной русской армии». В этом манифесте было писано по-русски, что целью войны Швеции является только свержение иностранных министров в России, чтобы сбросить с русского народа немецкое иго. Таков был парадокс высокой политики! Шведский манифест навел страшную панику на все окружение Анны Леопольдовны. Остерман даже предлагал отдать шведам Финляндию.
– Хоть до самого Кексгольма, – говорил он…
Он уже разбазарил русские завоевания на Кавказе, а теперь согласен допустить Швецию под стены Петербурга, – лишь бы никто из-под его зада стул не выдернул!
Пора выбирать!
Время правления Анны Леопольдовны настолько невыразительно в истории нашего государства, что факт появления на русском столе картошки я осмеливаюсь отнести к наиважнейшим событиям… Близилась осень. 12 августа двор отмечал год со дня рождения императора Иоанна Антоновича. По этому случаю из ботанического сада столицы ученые ботаники прислали ко двору «тартуфель» (картофель). На всех гостей, сколько их было при дворе, распределили всего лишь 1,25 фунта картошки (иначе говоря, около 500 граммов). Картофель был воспринят вельможами как невкусный деликатес, вызывающий брезгливость своим земляным происхождением, и тогда еще никто не подозревал в «тартуфеле» незаменимого продукта питания для народа…[38]
В канун свадьбы Линара Анна Леопольдовна ненадолго отпустила его в Саксонию, чтобы он привел в порядок свои дела на родине и уже окончательно переселился бы в Россию. От правительницы Линар получил мешок «сырых» драгоценных камней, чтобы отдать их ювелирам в Дрездене для обработки, и увозил с собой значительные суммы русских денег, назначение которых для истории осталось загадочным. Дипломаты того времени полагали, что Анна Леопольдовна решила 9 декабря, в день своих именин, свергнуть сына с престола, чтобы самой стать русской императрицей; деньги эти якобы были выданы Линару на расходы по предстоящей ее коронации…
Перед отъездом Линар снова заклинал свою любовницу:
– Если вы не желаете заточить Елизавету в крепость, то хотя бы упрячьте ее в монастырь. Иначе наша гибель неизбежна…
Елизавете уже не раз снилось, что палачи стригут ее рыжеватые волосы, облачают тело в жесткую власяницу. Между тем в той тридцатилетней женщине, пухлой и кокетливой, не было «ни кусочка монашеского тела». Наблюдательный Миних давно заметил, что Елизавета бывала счастлива лишь тогда, когда переживала роман, а влюблялась она всегда напропалую, переступая все границы скромности. Сейчас ее глаза туманятся при воспоминании о маркизе Шетарди… По бедности носила она тогда дешевенькие платьица из белой тафты, подбитые черным гризетом, но ее красили молодость, приветливость к людям. Елизавета отлично владела простонародным говором русских деревень, очаровывала всех обаятельной улыбкой. Русские вельможи издавна пренебрегали ею, считая цесаревну приблудной по рождению и блудной по образу жизни. А потому и друзей для себя Елизавета искала не при дворе, а в казармах гвардии, в мелкотравчатом дворянстве. Не гнушаясь нисколько, ездила цесаревна крестить детей на окраинах Петербурга, кумилась с солдатами, плотниками, поварами, садовниками. Эта наивная простота цесаревны, ее умение потолковать с людьми о жизни, поплакать с бабами на крылечке делали ее особенно привлекательной…
Скоро русская армия, предводимая Петром Ласси, разбила армию шведскую при Вильманстранде. Это был небольшой городок близ Выборга, но в нем стояла мощная крепость. Русские солдаты взломали ворота шведской твердыни и принудили гарнизон к сдаче. Вильманстранд был срыт с лица земли, а жителей города выслали внутрь России. Анна Леопольдовна оживилась, при дворе было большое празднество, а у челяди Елизаветы, среди ее сторонников царило уныние от этой нечаянной победы, ибо теперь любая виктория укрепляла немцев при дворе… В один из дней, когда Елизавета возвращалась из города, на запятки ее санок вскочили знакомые ей солдаты. Всю дорогу не слезали они с саней и пылко, исколов лицо цесаревны усами, они ее целовали и упрашивали:
– Уж ты поспеши, матушка! Ты тока учни, а мы за тебя все сами прикончим… Доколе же нам, россиянам, под немцем терпеть?
Каждый шаг ее проверялся инквизицией. Любой гость цесаревны сразу становился Ушакову известен. Скажи она кому-либо два слова – человек уже взят на заметку. Подозрительные связи с маркизом Шетарди тоже не ускользнули от взоров сыщиков. Наблюдение за цесаревной было доверено майору Альбрехту, который как начал паскудничать еще в 1730 году, так уже и не мог остановиться…
Остерман велел отнести себя к правительнице.
– Ваше высочество, – сказал он ей, – не будьте же долее равнодушны к тем козням, которые творятся вокруг вашего семейства. Положение в стране столь небывало, что обманчивая тишина может взорваться бунтом всенародным. Я жалею сейчас, что граф Мориц Линар отъехал не вовремя, – вот его бы вы послушались скорее!
В ответ на эти предостережения Анна Леопольдовна показала Остерману свое новое платье. Беспечность правительницы была все же сломлена натиском на нее Остермана и прочих приближенных. Ушаков на фактах доказал существование обширного заговора в империи. В основном бурлила гвардия – преображенцы!
– Хорошо, – решил за жену принц Антон. – Эта война пришлась сейчас кстати. Я сделаю так, что гвардия завтра же выйдет из столицы и отправится в Финляндию для войны со шведами…
На следующий день при дворе был куртаг. Анна Леопольдовна встретила Елизавету, как всегда, с радушием. В гардеробной она долго показывала цесаревне богатые одежды для свадьбы любимицы своей Юлианы с фаворитом своим Линаром. Она даже всплакнула, скучая по любовнику, и Елизавета, неизменно чуткая ко всяким амурным проявлениям, всплакнула с ней за компанию. Среди шкафов, сундуков и комодов, набитых добром, стояли две женщины-соперницы. Одна – мать императора России, сама готовая стать императрицей, а другая – подруга солдат и офицеров, невеста Людвига Брауншвейгского, шаха Надира и прочих искателей приключений… Но в самый разгар куртага Анна Леопольдовна решительно отвела Елизавету в соседнюю тихую комнату и плотно затворила ее двери.
– Нас здесь никто не слышит, – сказала правительница. – Я прочту вам письмо, которое прислал мне сегодня граф Линар…
Европа через шпионов хорошо знала обстановку внутри России, и Линар издалека раскрыл перед своей любовницей все тайные вожделения французской политики. Он сообщал в письме такие факты о Елизавете, о каких не имел понятия даже вездесущий дьявол Ушаков с его колоссальным аппаратом тайного сыска. Через грузинских девиц, что состояли в штате правительницы, но были преданы цесаревне, Елизавета знала обо всей переписке регентши. Но письма Линара поступали ко двору иными каналами, обходя грузинок, и удар этот был для Елизаветы неожиданным, страшным и роковым… Получилось так, что Анна Леопольдовна приперла цесаревну к стенке!
Елизавета, не дослушав письма, со слезами кричала, что больше не желает видеть маркиза Шетарди, что если Лесток на подозрении, то пусть его арестуют и пытают. Она с плачем кинулась к ногам имперской правительницы. Анна Леопольдовна тоже разрыдалась, и две женщины, заключив одна другую в объятия, долго плакали… над кем? Сами над собой!
Расстались же они, как нежные подруги, ласково. Утром следующего дня в спальню к Елизавете стремительно ворвался Лесток. Он всю ночь пьянствовал в трактире у Юберкампфа, что на Миллионной улице, где подавали флиссингенские устрицы и где у него было немало друзей. Лесток казался безумен, он держал в руке лист бумаги.
– Все кончено! – закричал он. – Остерман уже велел выгнать Преображенский полк из столицы, а меня, конечно же, повесят…
Любопытная цесаревна спросила:
– Что за бумагу ты держишь там, Жано?
Лесток протянул к ней лист, и она увидела себя, сидящей на троне, цветущей и красивой, с короною на голове. Лесток быстро перевернул бумагу, и на другой стороне листа Елизавета снова увидела себя, но уже в монашеской одежде, а палачи раскладывали перед нею инструменты для пыток… Лесток сказал:
– Можете выбирать! Но выбирайте сразу – без промедления!
Дщерь петрова
Весь день Елизавета провела на коленях в пылких молитвах. Согласно преданиям, именно в этот день она поклялась перед иконами, что, если судьба дарует ей престол сегодня, она во все время царствования не подпишет ни одного смертного приговора…
Снежный буран продолжался весь день. Вечерело. Под синей лунищей текли с шуршанием снегов темно-фиолетовые сугробы. Накануне она переслала в казармы свои последние 300 рублей. Больше у нее не было ни копейки. Ждали Лестока – от Шетарди; хирург примчался в Смольную и сказал, что маркиз денег не дает, говорит, что продулся в карты. Елизавета заложила свои драгоценности. Шуваловы и Воронцовы разослали по городу своих верных людей – узнать, нет ли тревоги возле домов Остермана, Левенвольде, Ушакова и Миниха. Те вернулись, сообщив, что в столице все спокойно, а окна спальни регентши во дворце не светятся (спит, наверно?). К полуночи собрались близкие цесаревны и родственники ее по материнской линии – Гендриковы, Ефимовские, Скавронские; среди них, полный мрачной решимости, вполпьяна шатался Алешка Разумовский… Явились солдаты из ближних казарм; не чинясь (даже грубо), солдаты объявили цесаревне, что, ежели она струсит, они потащат ее к престолу силой…
Елизавета мелко вздрагивала. На нее накинули шубу.
– С богом, – сказала она, поднимаясь с колен.
На шею ей нацепили орден святой Екатерины, в самый последний момент в пальцы цесаревны вложили крест. Она всхлипнула, двери отворились, внутрь хлынул мороз. Вся в облаке пара, Елизавета шагнула под звезды, уселась в сани. Запятки саней цесаревны были столь широки, что на них разместились все братья Воронцовы и Шуваловы. Во весь дух помчались они через пустоши заснеженных окраин Петербурга. Была историческая для России ночь – ночь с 24 на 25 ноября 1741 года… Сани остановились возле казарм лейб-гвардии полка Преображенского, где размещалась рота преданных Елизавете гренадер. Войдя в казарму с крестом, она сказала солдатам:
– Ребята, вы знаете, кто я такая. Худого вам не хочу, а добра желаю. Клянемся на кресте сем, что умрем за Россию вместе.
– Веди нас, краса писаная! Мы всех перережем!
– А тогда я не пойду. Крови было уже достаточно…
Целование креста – акт присяжный. Раздался жесткий хруст: это Лесток ножом вспарывал кожу на полковых барабанах, чтобы никто не вздумал отбить тревогу по войскам. За женщиной вышли на трескучий мороз 300 гренадер – вчерашних мужиков. От Преображенских казарм до Зимнего дворца путь казался бесконечно долог. Французский академик Альбер Вандаль, описывая эту ночь, живописует: «Толстый слой окрепшего снега прикрывал землю, заглушая всякий шум. Гренадеры торопливым шагом следовали за санями Елизаветы, молча и полные решимости; солдаты дали взаимную клятву не произнести ни единого слова во время перехода и проткнуть штыком первого же малодушного». Невский проспект лежал перед ними – пустынен, темен и мертв, словно дикое ущелье. Скрип полозьев казался Елизавете слишком громким, и возле Адмиралтейской площади она вышла из саней. Ее маленькие ноги в башмаках глубоко увязали в сугробах снега, и оттого Елизавета никак не могла поспеть за скорым и упругим гренадерским шагом. Тогда солдаты сказали ей:
– Матушка, так идти негоже. Надобно поспешить…
Гренадеры вскинули ее на плечи, и Елизавета закачалась между остриями штыков. От процессии молча отделились небольшие отряды – для арестования Остермана, Миниха, Левенвольде, а цесаревну внесли прямо в кордегардию Зимнего дворца.
– Дети! – обратилась она к солдатам в карауле. – Вам лучше меня ведомо, сколь наш бедный русский народ терпел от немцев всякие тягости. Освободим же Россию от этих притеснителей и грубиянов!
Офицеры в кордегардии колебались. Один из них обнажил шпагу. Лезвия солдатских багинетов сразу уперлись ему в грудь, но убить его Елизавета не дала, сказав:
– Он глуп еще. Оставьте жить для будущего разумления…
В сопровождении мрачных усачей, пахнущих чесноком и водкой, Елизавета, подобрав полы шубы, поднималась по лестницам дворца в спальные апартаменты правительницы. Все часовые, стоявшие на переходах, покорно складывали перед ней свое оружие. Она с улыбкой дружеской кивала им в одобрении. Тогда солдаты поднимали с полу ружья и присоединялись к ней…
Вот и спальня правительницы Российской империи. В отсутствие графа Линара в постели правительницы лежала ее фаворитка Юлиана Менгден. Под колпаками тихо догорали ночные свечи. Елизавета решительным жестом сбросила со спящих женщин одеяло.
– Сестрица, – сказала она правительнице, – хватит тебе спать, пора вставать… А где твой сын почивает сей день?
Анна Леопольдовна даже не поняла вопроса. Она умоляла лишь об одном – не разлучать ее никогда с Юлианой Менгден.
– Ладно. Но у тебя и муж есть, касатушка… Что ты все то с Линаром, то со своей Юлианой? Постыдись…
Из соседних покоев солдаты взяли под арест принца Антона Ульриха Брауншвейгского. Но рядом с ним жил его брат – принц Людвиг Брауншвейгский, претендент на корону курляндскую, искатель руки и сердца Елизаветы Петровны… Дщерь Петрова велела и его брать за компанию с генералиссимусом.
– Ну, женишок мой! – сказала она ему. – Не довелось тебе погулять на свадьбе со мной. Теперь собирайся далече отъехать…
Арестованные во дворце как-то сразу безбожно поглупели. Всех их, заодно с младенцем-императором, отвозили из Зимнего на Марсово поле – в особняк цесаревны. Во дворце оставались еще знамена трех гвардейских полков; Елизавета «захватила их с собою, зная преданность солдат этим чтимым эмблемам и зная, что в их глазах долг перемещался вместе со знаменем». Лестоку она наказала:
– Чаю я, что фельдмаршал добрый Пётра Ласси зла учинять нам не станет. Беги до него и скажи от меня, чтобы не пужался…
Петербург, встревоженный, пробуждался. Загорались желтые лики окон, хлопали двери домов и калиток, скрипел снег под валенками сбегавшихся отовсюду людей. Сенаторы и военные спешили на Марсово поле – припасть к ногам нового светила. Император Иоанн Антонович, разбуженный шумом, тоже был отвезен кормилицей в дом цесаревны. Елизавета взяла плачущего ребенка на руки, умилялась над ним.
– Бедненький ты мой! – причитала она с ласкою. – Обделался ты весь, а никто и не доглядит… Ну да ты не реви! Это все твои батька с маткою виноваты, а я к тебе всегда по-хорошему…
С улицы доносилось «ура». Народ затоплял площадь и близлежащие улицы. Возгласы толпы развеселили ребенка и, улыбаясь беззубым ртом, Иоанн Антонович запрыгал на пухлых и теплых коленях Елизаветы, радуясь. Вельможи, растерянные от столь быстрой перемены, сходились кучками. Тряслись от страха. Спрашивали потихоньку:
– Как же это случилось?
– Сам не знаю. Лакеи раньше меня узнали. Вот прибежал…
– Кланяться надо. Господа, кланяйтесь!
– Кому кланяться-то теперича?
– Да вон… Шуваловы показались.
– А кто они теперь будут?
– Не спрашивай, князь. Кланяйся – сюда Воронцов смотрит.
– Охти мне! А там-то кто?
– А это с а м… Разумовский… из свинопасов!
Шум с улицы перерастал в дикий вопль. Среди бряцанья шпор, под звоны шпаг и сабель похаживала Елизавета, вся в счастливых слезах, таская на себе сверженного ею императора. Наконец ребенок ей прискучил, надоев своим кряхтением, и она позвала гренадер:
– Возьмите младенца брауншвейгского и тащите его вместе с другими врагами… в крепость! А я народу должна показаться…
Из толпы выметывало чьи-то руки и ноги. Там уже трепали какого-то немца. Толпа жарко сдвинулась над его телом и прошлась как стадо, затаптывая незваного пришельца насмерть. Несколько дней подряд, как в чаду, гуляла, кричала, пьянствовала и убивала улица… Убивали и грабили всех без разбора – голштинцев, вестфальцев, мекленбуржцев, силезцев, баварцев, саксонцев, пруссаков, курляндцев. А заодно с немцами, плохо разбираясь в различиях народов, русские калечили голландцев, шотландцев, итальянцев, испанцев и прочих… Елизавета делала вид, что этой бойни не замечает.
Манифестом к народу она объявила себя императрицей.
Тредиаковский приветствовал ее стихами:
Давно в руках ей надлежало
Державу с скипетром иметь…
Матерь отчества Российска,
Луч монархинь и красот,
Честь европска и азийска,
Плод Петров и верьх высот.
Словно соревнуясь с ним, задорно восклицал Ломоносов:
Великий Петр нам дал блаженство,
Елизавета – совершенство…
Целуй, Петрополь, ту десницу,
Которой долго ты желал:
Ты паки зришь императрицу,
Что в сердце завсегда держал.
Соперничество поэтов продолжалось – даже в этих стихах!
Сияние снега взметывало над праздничным Петербургом…
Кто как закончил
Лучше всех закончил граф Линар: остался за границей, имея при себе мешок с бриллиантами и большими деньгами. Другие должны были расплачиваться… За все, голубчики, за все!
Начался стихийный отлив иноземцев прочь из России. Ушли тогда многие и стали впоследствии врагами ее. Дезертировал Манштейн, сделавшись адъютантом Фридриха II и главарем прусского шпионажа в России. Подался в Берлин и храбрый генерал Джемс Кейт – он погиб в Семилетней войне на стороне, враждебной русскому народу. Но лучшие все-таки остались на русской службе. До конца решил разделить свою судьбу с русской армией опытный фельдмаршал Петр Петрович Ласси и умер в почестях и в славе. Продолжал верно служить России и безбожный барон Корф; у него было куплено Академией наук богатейшее книгохранилище. Не покинули Россию почти все видные офицеры флота из иноземцев (моряки никогда не совались в дела придворные). На русских хлебах пожелал сидеть далее и принц Гессен-Гомбургский, но однажды в темном коридоре дворца русских накинули ему на шею петлю и стали давить принца, как давят худых собак; из петли принц сумел вывернуться, а более судьбу не испытывал – сразу же покинул Россию…
Виновных судили! Но за время следствия ни к кому из них не были применены пытки (исключительный случай). Обвинений же дельных не выбирали. Левенвольде, например, был осужден за то, что однажды, обходя стол при дворе, поставил куверт Елизаветы Петровны не туда, куда ей хотелось. Вообще весь 1741 год был посвящен мести за прошлое. Выпущенные из тюрем узники заняли при Елизавете пышные амвоны прокуроров. Из жестокости вышедшие, они и жестоки были немилосердно. Фельдмаршал старый князь Василий Долгорукий, всех сородичей потеряв, десять лет проведя в застенках, отсечение головы топором считал непростительной мягкостью.
– Отрубить кочан легко, – говорил он. – Помучить надо!..
Миниха судить было трудно. Если он и виноват в том, что содействовал избранию Бирона в регенты, то сам же Миних и сверг потом Бирона… В числе судей находился и князь Никита Трубецкой, а между ним и фельдмаршалом плавала нежная тень княгини Анны Даниловны. Вор, нажившийся на лишениях русских солдат, князь Трубецкой, став прокурором, настырно спрашивал Миниха:
– Признаешь ли ты себя виновным?
– Да! – отвечал Миних. – Признаю!
– В чем ты видишь вину свою?
– В том, что я тебя еще в Крыму не повесил, как вора…
Это достойный ответ. Миних – человек не мелочный: все качества, и дурные и положительные, вырастали в нем до размеров гомерических. Другие подсудимые дерзить судьям не решались. Они вели себя омерзительно. Червяками ползали в ногах обвинителей. Особенно противен был Рейнгольд Левенвольде; еще вчера нежившийся в гаремах, среди блеска и злата, он превратился сейчас в грязную тряпку. По сравнению с другими его осудили жалостливо: башку долой – и дело в архив! Елизавета обещала солдатам, что освободит страну от всех иноземных притеснителей. Но в число судимых иноземцев попало немало и русских сановников, повинных в тиранстве времени Анны Кровавой; однако такие негодяи, как Ушаков и князь Алексей Черкасский, от суда благополучно улизнули…
В январе 1742 года на Васильевском острове сколотили эшафот из плохо оструганных досок; 6000 солдат, выражая восторг свой, окружили место лобное, а за войсковым оцеплением темно и пестро колыхался народ. Никто в столице не остался в этот день равнодушным: к месту казни приплелись старики, с гамом набежали дети. Показались сани с Остерманом; на нем была старая лисья шуба, по которой ползали насекомые. За время отсидки под следствием у Остермана отросла длинная борода. Парик, прикрытый сверху бархатной ермолкой, и… борода! – это выглядело смехотворно. Зато приговор не располагал к веселью: Остермана будут сейчас рубить по частям и колесовать. Поднятый палачами на плаху, он потерял сознание…
Не таков был Миних, когда из саней увидел войска.
– Здорово, ребята! – прогорланил он и тронулся через строй, порыкивая: – Посторонись… Не видишь разве, кто идет?
С утра он побрился. Надел лучший мундир. Поверху накинул шинель красного цвета – парадного! Бодро взбежал фельдмаршал на эшафот, взором ясным окинул пространство – нет ли где непорядка? Держался он так, будто сейчас ему дадут чин генералиссимуса. А за его спиной палач уже извлекал из мешка большой топор; приговор Миниху таков – рубить его четыре раза по членам, после чего – голову… Фельдмаршал, как хороший актер, давал свое последнее представление на публику. С эшафота он раздаривал палачам и солдатам кольца и перстни со своих рук, бросал в толпу табакерки с алмазами.
– Освобождайте меня от жизни с твердостью, – внушал он палачам. – Ухожу я от вас с величайшим удовольствием…
Остерману уже заломили руки назад, рвали рубашку с шеи, освобождая ее под топор. Спектакль был поставлен по всем правилам театрального искусства, и, когда топор взлетел, сверкая на солнце, аудитор объявил о замене казни пожизненной ссылкой. Но тут случилось такое, чего никак не ожидали режиссеры этой трагической постановки. Проломив ограждение воинское, зрители рванулись к эшафоту, из-за леса штыков тянулись к Остерману руки.
– Руби его! – кричали палачам люди. – Уважь нас… руби!
Остерман первым делом попросил палачей вернуть ему парик. Коли жизнь продолжается, надо беречься от простуды. Совсем иное впечатление произвело помилование на Миниха: нервы сдали – фельдмаршал разрыдался… Развезли их всех по ссылкам. Левенвольде ожидало захолустье Соликамска; бывший законодатель мод пристрастился там к ношению валенок и зырянского малахая; он умер в ссылке в разгар Семилетней войны, когда Россия била немецкую Пруссию, словно рассчитываясь с германцами за все прошлые свои унижения. Наташка Лопухина, любовница Левенвольде, за участие в австрийской интриге тоже пострадала: с отрезанным языком, битая плетьми, она уехала пересчитывать остроги сибирские…
Остерман был сослан в Березов – туда, куда он отправил немало людей, ему неугодных. Семейства Меншиковых и Долгоруких надолго остались в памяти березовцев. Любители отечественной старины иногда заезжали в эту глушь, где собирали о них предания в народе. Но вот от Остермана ничего в памяти березовцев не сохранилось! Из отчетов полиции видно, что Остерман годами не вылезал из комнат, зарастая грязью, сочинял для себя духовные гимны, которые и распевал дребезжащим от злобы голосом. Березовцы запомнили о нем лишь два пустяка: ходил в бархатных сапогах и носил костыль. Куда делся костыль – неизвестно. Но история с сапогами мне знакома. Стоило Остерману помереть, как сапоги с него сразу стащили. Березовцы разрезали их на полоски, и местные модницы обрели немало ленточек для подвязывания причесок. Официально известно, что в Березове Остерман излечился от подагры, но, по слухам, его окончательно заели некоторые насекомые, которые облюбовали этого «оракула» еще в счастливые времена его жизни…
Миних отправился в Пелым – в тот самый острог, который сам же и спроектировал для Бирона! Одновременно с отбытием фельдмаршала в ссылку из Пелыма отвозили в Ярославль и герцога. Два противника встретились в Казани на мосту через Булак, но летописцы казанские не донесли до нас тех ласковых слов, которыми они обменялись при роковой встрече… Пелым три месяца в году был наполнен мошкарой, летящей с болот, а девять месяцев его сковывала стужа. Миниху на прокорм выдавалось два рубля в день. Большие деньги становились малыми, ибо провизию в Пелым везли за 700 верст из Тобольска. Однако Миних решил дожить до лучших перемен; живая кровь мужицкого внука претила ему сидеть сложа руки. Миних все 20 лет ссылки трудился как вол и трудом спас себя. Спасся от хворей, прогнал от себя тоску… Здоровье же свое он укреплял регулярным употреблением таежного меда! Властность этого человека – даже в заточении – была столь велика, что воеводы трепетали перед ним. Из Пелыма он гневно рычал на губернаторов, цыкал на своих охранников, которые входили к нему, предварительно сняв шапки и низко кланяясь. Миних занимался в Пелыме сочинением грандиозных проектов о переустройстве России, которые смело можно печатать, как… фантастические романы! Летом он вскапывал свой огород, уходил из города косить на лугах сено, ловил рыбу неводом, а в конце сенокоса пил водку с мужиками на копнах сена. В долгие сибирские зимы фельдмаршал занимался починкою неводов и мастерил курятники. В тюрьме своей Миних открыл школу, где учил пелымских детей математике, геометрии, инженерным хитростям, истории древности. А больше рассказывал детям что в голову взбредет. Печальным видели его лишь однажды, когда умер его верный друг, пастор Мартенс, добровольно поехавший за ним в ссылку. По ночам пелымцы замечали в комнатах Миниха огонь – он работал, он спасал себя! Конечно, Остерман не стал бы косить сено с мужиками, а Левенвольде не рискнул бы собирать помет из-под кур…
Через 20 лет император Петр III вызвал Миниха из ссылки в Петербург. Товарищи фельдмаршала по службе давно превратились в дряхлых старцев – без зубов и надежд на лучшее. Они ожидали увидеть согбенную развалину былого Миниха, а перед ними вдруг предстал крепкий здоровяк, мужчина с румянцем во всю щеку, оглушавший всех раскатами смеха. За время ссылки в России подросло множество юных красавиц, и Миних первым делом начал влюбляться направо и налево. Женщины были от него без ума. Миних хвастал перед ними своей неукротимостью в делах альковных. Ему было уже 80 лет, когда он писал одной замужней красотке: «Нет на вашем божественном теле даже пятнышка, которые я не покрыл бы, любуясь ими, самыми горячими вожделенными поцелуями…»
Главным объектом своей любви Миних вскоре избрал новую русскую императрицу Екатерину II; уж на что была опытная в любви дама, но даже ее Миних сумел поразить своими амурными ухищрениями. Его любовные цидулки к Екатерине печатать нельзя, ибо они наполнены словами, которые произносятся лишь пылкими любовниками в откровении бурной страсти. Екатерина отправила влюбчивого старца заведовать гаванями на Балтике. Иначе говоря – начальником каторги, обслуживавшей строительство гаваней в Рогервике. Неистощимое веселье не покидало Миниха и на этом печальном посту. Для встречи Екатерины он наряжал своих каторжан арабами, неграми, индусами и персами. Вымазанные с ног до головы смолой и ваксой, все в пуху и перьях, голые русские Иваны, родства за собой никогда не помнящие, впрягались в карету императрицы и везли ее заодно с Минихом для осмотра произведенных в гавани работ. Среди этих лошадей-Иванов обретался в то время на рогервикской каторге и Ванька Каин…
Ничем никогда не болея, Миних умер в 1767 году в возрасте 85 лет. Перед кончиною он велел секретарю читать вслух свои допросные листы перед ссылкой. И нашел в себе терпения не умереть, прежде чем секретарь не закончил чтения.
– Нет, я не подгадил, – сказал Миних, закрывая глаза…
Потомство Миниха, совершенно обрусевшее, сохранилось в России вплоть до самой революции, но никаких видных постов никогда не занимало. В моем авторском представлении Миних не был худшим представителем из числа тех немцев, которых поставляли для русской службы германские княжества.
Брауншвейгское семейство
В ночь переворота – по совету Шетарди – были задержаны в пути все гонцы, чтобы прервать связь России с Европой; шлагбаумы разом опустились и перед дипкурьерами. Елизавета утром переслала послу Франции записку, в которой спрашивала, что ей делать с принцем Иоанном Брауншвейгским (она уже не назвала младенца императором). В ответ Шетарди без колебаний советовал: «Надо употребить все меры, чтобы уничтожить даже следы царствования Иоанна!» Иначе говоря, в суматохе событий можно легко придавить младенца в колыбели, чтобы избавиться от опасного претендента на будущее. Но Елизавета убить ребенка не решилась, и все Брауншвейгское семейство, под надзором приставов, было выпущено за границу.
Однако, выгадывая время для раздумий, Елизавета указала везти брауншвейгцев как можно медленней, подолгу останавливаясь в придорожных корчмах. К тому времени как «фамилия» достигла Риги, она приказала задержать ее на границе, и правильно сделала… Фридрих II уже показал миру свои волчьи зубы. Пруссия становилась опасной соседкой России, а сверженный Иоанн Антонович, будучи родственником короля, мог стать козырной картой в политической игре Фридриха II. Брауншвейгское семейство заточили в крепости Дюнамюнде близ Риги, чтобы не выпускать его за пределы России.
Через два года капитан-семеновец Максим Вындомский получил от Елизаветы приказ отвезти их в Раненбург (Ораниенбург). Слабо разбираясь в географии, бравый капитанище повез «фамилию» в Оренбург – совсем в другую сторону. Как пишет генеалог Н. Н. Кашкин, «когда ошибка обнаружилась, то досталось от Вындомского памяти Петра I, наградившего же чисто русский Рязанский край столь нелепым названием!». Со страшной руганью капитан все же доставил брауншвейгцев до этого нелепого города на Рязанщине. Впрочем, Брауншвейгское семейство пробыло в Раненбурге недолго. В 1744 году в Петербурге был раскрыт австрийский заговор в пользу сверженного императора, и тогда же Иоанна отделили от его родителей. Елизавета велела заточить всю «фамилию» на Соловках; они уже прибыли в Беломорье, но ледостав помешал переправке их на монастырский архипелаг. Семейство временно разместили в архиерейском доме в Холмогорах, обнесли дом высоким частоколом, и получилась самая настоящая тюрьма. В этой-то холмогорской тюрьме они и стали жить постоянно. С ними была и Юлиана Менгден, которая в заточении превратилась в скандалистку и склочницу, сводившую «стенку со стенкой»; к тому же Юлиана в тоске стала увлекаться мужчинами из охраны…
Иоанн Антонович провел в Холмогорах 12 лет в полной изоляции; хотя родители пребывали за стенкой, но он их не видел. Охранявшие императора не имели права общаться с другими людьми. Холмогорцы даже не ведали, кто был заключен в архиерейском доме. Общее несчастие сблизило супругов, столь ненавидевших раньше друг друга; скоро их окружало большое семейство – два сына и две дочери (не считая Иоанна). Зачатые в остроге, вскормленные под штыком, воспитанные страхом, дети росли глухонемыми, рахитиками и полуидиотами. Анна Леопольдовна скончалась в родах, всего двадцати восьми лет от роду. Тело бывшей правительницы России вывезли из Холмогор и погребли отдельно от Романовых – в приделе Благовещенской церкви, что на кладбище Александро-Невской лавры в Санкт-Петербурге.
Принц Антон Брауншвейгский остался с детьми, рождение которых было строго засекречено от народа. Можно пожалеть этого пришлого неудачника, который силою политических обстоятельств был вовлечен в опасную игру брачных союзов. Архангельский губернатор имел по 15 000 в год на содержание «фамилии», но грабил ее так ловко, что принц по полгода не мог выпросить себе чашки кофе. От сидячей жизни принц растолстел, погрубел. Когда на престол вступила Екатерина II, она разрешила Юлиане Менгден выехать в Ригу, а принцу Антону дозволила покинуть Россию, но без детей. Старый, слепнущий человек решил до конца разделить неволю с детьми. Окончательно потеряв зрение, он умер в 1774 году, а могила его в Холмогорах была неслышно затоптана временем.
Дети его, вступившие уже в сорокалетний возраст, остались без отца. Но у брауншвейгцев, помимо Фридриха II, была еще знатная родня в Европе. Родная тетка их, королева Дании, хлопотала за них. Екатерина II рискнула выпустить брауншвейгцев за границу. Когда им сообщили эту весть, они дружно попадали на пол и долго тряслись от страха. При имени императрицы прятались по углам, как дикари. Знали они только русский язык, но объяснялись на нем скверно, прибегая к помощи мимики и жестикуляции. Весть о свободе была для них ужасна, они отвечали посланцам Екатерины:
– Мы не хотим никакой свободы и боимся ее! Если желают, чтобы мы стали свободны, пусть нас выпускают гулять за острог. Мы слышали, что там растут цветы, которых мы никогда еще не видели. Нам прислали от двора одежду, панталоны, корсеты и наколки, но мы не знаем, как их носить. Мы никогда не видели людей, кроме караульных, и мы не знаем, как выглядят иные люди на свободе…
Осенью 1780 года русский фрегат «Полярная звезда» после бурного плавания бросил якоря близ Бергена. Оттуда четырех брауншвейгцев (Екатерину, Алексея, Елизавету и Петра) перевезли в ютландский городишко Горсензэ. Напрасно датские родственники пытались растормошить своих сородичей, скованных страхом. Скудоумные невежды, они прятались от датчан так же, как раньше таились по углам от приставов. Им предлагали различные забавы, чтобы расшевелить их чувства, но брауншвейгцы признавали только примитивную игру в карты. Юмора и шуток они совсем не понимали. Заметив, что люди вокруг них смеются, они тоже начинали хохотать как бешеные, даже не зная причины смеха. Но пенсия от русского правительства была очень большая, и датская королева махнула на своих племянников рукой: пусть живут как хотят! Постепенно они вымерли. Но до самой смерти не забывали Холмогор и острога, постоянно сожалея, что покинули свою тюрьму, а последняя из Брауншвейгской фамилии, принцесса Екатерина Антоновна, еще в 1803 году докучала Александру I письмами, в которых выклянчивала разрешение вернуться в Холмогоры. Она умерла в дикой скуке в 1807 году и замкнула цепь несчастий своей «фамилии».
Елизавета Петровна старательно уничтожала следы императора Иоанна: была перелита заново монета с изображением младенца, переделаны все штампы печатей с его титулом, безжалостно сжигались на кострах многопудовые архивы тех лет, и на огне пропало для истории немало ценнейших документов. Все 20 лет Елизавета неизменно помнила, что в заточении подрастает сверженный ею соперник. Она вызвала из Голштинии своего племянника (Петра III), женила его на принцессе Ангальт-Цербстской (Екатерине II), она дождалась от них внука (Павла I), но покоя так и не обрела. Родственные связи Иоанна с королем прусским были особенно тогда опасны для России, а Манштейн работал…
В самый канун Семилетней войны Манштейн с согласия Фридриха II разработал хитроумную операцию по вызволению Иоанна Антоновича из Холмогор с доставкою его в Пруссию. Помочь ему в авантюре вызвались русские эмигранты-раскольники. Однако русская разведка Шувалова сработала точно и упредила агентуру берлинскую. По сути дела, Иоанн даже не был вывезен из Холмогор – его буквально выкрал оттуда лейб-компанец Санин, который и доставил юношу в Шлиссельбург для дальнейшего заточения. Инструкция стражам гласила: «Буде же так оная сильна будет рука, что опастись не можно, то арестанта умертвить, а живого никому его в руки не отдавать».
Это четкое указание и решило судьбу Иоанна в 1764 году.
Проведя всю жизнь в заточении, не зная родительской ласки, бывший император вырастал в тюрьмах своей империи, как бледный отросток гнилого корня в сыром подвале. Можно лишь удивляться, как он научился читать, никогда не имея книг, загадкой истории остается, откуда ему было известно, что он – император! Судьба Иоанна хорошо известна: его зарезали приставы, когда в Шлиссельбурге начался бунт поручика Мировича. Инструкция была соблюдена. Но многое в этом убийстве остается неясным. Существует предположение, что сама Екатерина II, боясь соперника, подговорила Мировича на «нелепу», дабы раз и навсегда избавиться от Иоанна. Мирович на эшафоте с улыбкою прослушал смертный приговор, до последнего момента не веря в его исполнение. Екатерина II была обольстительно коварна: она могла обещать жизнь, чтобы в последний миг топор палача пресек жизнь опасного свидетеля. Об этом убийстве императора Данилевский написал целый роман, а в Русском музее еще висит картина Бурова, изображающая Иоанна в момент свидания с Петром III… Страшнее его судьбы трудно придумать! Император Иоанн стал как бы загадочной «железной маской» России.
Не потому ли и была столь уродлива судьба Иоанна, что зачат он в насилии, коронован в беззаконии, сброшен с престола в пеленках. Наглядный результат семейной политики Петра I, который к дереву Романовых начал прививать гнилые ветки голштинцев, мекленбуржцев, курляндцев, вольффенбюттельцев и прочих… Брауншвейгское семейство – инородное тело в русском организме, который и выдавил его из себя, как болезненный осколок из раны. Но тут же в тело России проникла Голштейн-Готторпская династия, обширный метастаз которой был вырезан революцией лишь в 1917 году.
Вперед, Россия!
300 гренадер, вчерашних мужиков, возведших на престол дщерь Петрову, получили от нее дворянство, имения, крепостных, гербы, стали называться лейб-компанией. Капитаном этой «компании» стала сама Елизавета, любившая щеголять в мужских панталонах в обтяжку. И показали лейб-компанцы, на что они способны… Столько насилий, столько грабежей, столько драк с применением оружия еще не ведали суды! Приятели царицы возомнили себя пупом всей России, и творили они, что их левая пятка пожелает. По ночам вламывались даже во французское посольство, считая маркиза Шетарди своим «товарищем» по заговору, и одно было спасение от них – как можно скорее напоить лейб-компанию, а потом, мертвецки пьяных, за руки и за ноги повыкидывать из посольства… Елизавета Петровна, пока было можно, покрывала грехи лейб-компании, а потом разогнала приятелей по деревням. Там они, обретя рабов, стали зверствовать и запили горькую. Иных мужики сожгли вместе с усадьбами, а насильников сами бабы на вилы поддевали… Это дело прошлое!
В основном же престольный переворот в пользу дочери Петра I можно отнести к актам исторически прогрессивным, ибо Россия вступила в русло исконных национальных интересов. Елизавета не была умна, но она была здраво-рассудительна. Ключевский назвал ее «умной и доброй, но беспорядочной и своенравной русской барыней», которая умела соединять в себе «новые европейские веяния с благочестивой отечественной стариной». Всегда найдешь, за что можно обругать Елизавету, но всегда можно найти и причины, по которым ее следует похвалить. Взбалмошная натура, Елизавета была искренней патриоткой своей страны, и это искупает многие ее недостатки. Конечно, одна императрица ничего не могла бы сделать. Счастье Елизаветы, что ее окружали толковые и знающие советники, которые сразу же стали высоко ставить паруса русской политики…
Кабинет Анны Кровавой – это исчадье Остермана – был уничтожен с восшествием Елизаветы на престол. Вместо него стало подниматься значение Сената, который играл тогда немалую роль в государственной жизни России. Будучи еще цесаревной, Елизавета Петровна делала намеки Нолькену и Шетарди, что – в обмен на корону – согласна уступить шведам завоевания своего отца. Но, став императрицей, она велела продолжать войну со Швецией – до полной победы! Согласно договору Вена ждала от России присылки корпуса для своих нужд, и она бы получила его, если бы у власти стоял Остерман. Но теперь политикой заправляли Шуваловы и Воронцовы, которые сразу же в этот вопрос вмешались:
– Россия отныне будет воевать только за себя!
Елизавета сложила пальцы в очаровательный кукиш.
– Так я и дала венцам сорок тыщ! – сказала она. – Вот им всем от меня… Хватит! Попили уже нашей кровушки православной…
Пример царствования Анны Кровавой не прошел для Елизаветы напрасно, и за все 20 лет престолосидения она не подписала ни одного смертного приговора. Другое дело, что в судах тянулась прежняя волокита, люди умирали под кнутом и без приговора смертного, но одобрения на казнь с «апробацией» Елизаветы мы не обнаружили ни на одном документе. Начало же ее царствования было сумбурно. Волна массовых убийств прокатилась по всей стране, задев и армию, где солдаты на штыках прикончили почти всех иноземных офицеров, не желая более им подчиняться. Два мощных людских потока прокатились по России: возвращались домой из Сибири ссыльные и спешно удирали на запад за рубежи люди пришлые…
Россия вступала в новую, громкую эпоху, которую смело можно называть эпохою Ломоносова. Это было время расцвета русской науки и русских искусств. Всюду основывались заводы, верфи и фабрики. По инициативе Ломоносова открылся первый в России университет в Москве, а на Неве распахнула двери Академия художеств, славный Морской корпус выпускал в океаны своих питомцев. Музы парили тогда над Невою, покрытой парусами торговых кораблей. После долгих лет унижения и кабалы иноземной русские люди словно торопились доказать всему миру,
что может собственных Платонов
И быстрых разумов Невтонов
Российская земля рождать!
Русский человек, отлично снабженный отечественным оружием, с боями прошагал до Берлина, учинив Фридриху II разгром небывалый. Восточная Пруссия была при Елизавете обращена в обычную русскую провинцию, а в Кенигсберге, этом старинном славянском Кролевце, воссел русский губернатор Суворов, сын которого двигался в рядах армии, еще не ведая своей великой судьбы…
Но это уже другое время, о нем я уже писал в своем романе «Пером и шпагой» и повторяться не хочу. Поедем в Сибирь!
Сибирский варнак
Второй уже год ездил капитан по Сибири, имея за пазухой указ императрицы Елизаветы о вызволении адмирала Федора Ивановича Соймонова из ссылки. Два года в седле, в колясках, в санях, чего только не повидал! Но никак не мог капитан отыскать Соймонова и уже собрался назад – в Петербург – поворачивать…
Вставал рассвет над морем дальним. В конторе Охотской соляной каторги капитан перечитал списки каторжных. Увы, и здесь имени Соймонова не значилось. Прошел офицер на кухни солеваренные. А там бабка хлебы печет, пышет опара из-под грязных тряпок. Сел в унынии капитан на лавку. Ждал, когда хлеба в печи «досидятся». А в закуте темном, лохмотьями укрыты, цепями звеня, каторжные люди отсыпались после ночной работы.
– Чего задумался, сынок? – спросила офицера стряпуха.
– Да вот, баушка, второй годок, как семью покинул. Не могу, баушка, указа царицы исполнить… Нужен мне Федор Соймонов!
Опершись на ухват, пригорюнилась и бабка:
– Кажись, такого-то человека не кормила я хлебами. Ой, и много же прошло их мимо меня… много! А такого не упомню…
Забренчали цепи в углу. Поднялся страшный старик варнак, заросший седыми космами, а в бороде его соль охотская сверкала.
– А на што вам Соймонов сдался? – спросил мрачно. – Вот я был когда-то Соймоновым, а ныне я варнак – Федька сын Иванов…
Такова живописная легенда. В народе сохранилось еще предание, будто Соймонову в Сибири была сделана пластическая операция на лице: искусный знахарь якобы нарастил ему ноздри, вырванные палачами. Поэт Леонид Мартынов в 1964 году выпустил о Соймонове поэму. «Соймонов щупает ноздрю. Слегка болит она; нет-нет да и кольнет. Там нерв задет. Когда-то вырвали почти ее палаческие клещи. Пришили ловко лекаря, но все же знать дает ноздря…» Это тоже легенда: Соймонов был бит кнутом, но ноздрей ему не вырывали. Освобождение его было торжественно…
В один из дней в Кремле московском глухо зарокотали боевые барабаны. Были построены войска, и собрался любопытный народ. Прочли указ о невинности Соймонова, чтобы никто более не осмелился ссылкой и кнутом его порицать. В полной тишине дрогнули знамена полков гвардии, и этими знаменами адмирал был накрыт с ног до головы, что означало возвращение ему чести! А шпагу, отобранную при аресте, вручили плачущему старику под пенье труб воинских.
После бурь московских, после службы сенатской, после эшафота и варниц охотских потянулась мирная жизнь серпуховского помещика. Белым цветом вспыхивали под окном его яблони; гогоча, уходили к реке по зеленой травке величавые жирные гуси; зрела малина под солнцем; кричали петухи на росных рассветах… Соймонов сделался в деревне историком, кабинетным ученым. В сельской тиши написаны им многие тома! Тяжелы были раздумья вчерашнего каторжника над судьбами своей родины. Свои произведения Федор Иванович подписывал таким манером: «Благосклонного читателя всепокорнейший слуга, Всероссийского Отечества всенижайший патриот».
Прошло 15 лет с того памятного дня, как в Кремле его накрывали знаменами гвардии. 14 марта 1757 года бывший сибирский варнак был назначен губернатором Сибири… Лучшего места для Соймонова не придумать! Честный и разумный администратор, передовой человек своего времени, он стал для Сибири хозяином добрым и строжайшим. Как и ранее на посту прокурора, Федор Иванович первым делом повел борьбу с лихоимством. Вызывает он сибирского чиновника:
– Стало мне ведомо, что отец твой имел кафтан цвета серого, шубу, корову, две свиньи да пять курочек. А ты при годичном жаловании в семь рублев заимел двести крепостных… Где взял?
– Покупал, ваше превосходительство.
– Ага! Но деньги-то, братец, откуда взял? Сумеешь доказать – служи, не сумеешь – под суд явись…
Сибирь уже тогда называлась «золотым дном». Но совсем не потому, что богата она рудами и пушниной, – в Сибири обогащались скорее, нежели в России. Любой крючок, приказный, который на Москве голые шти лаптем хлебал, здесь, инородцев ограбив и взяток нахапавшись, уезжал из Тобольска обратно в Россию новоявленным Крезом. Это особенно возмущало Федора Ивановича: как можно закрывать глаза на природные богатства и видеть в Сибири лишь область, удобную для грабежей? «Все лакомства управителей бессовестных надо разрушить!» – утверждал Соймонов… Он написал книгу «Древняя пословица “Сибирь – золотое дно”», где пророчески указал, в чем заключено истинное изобилие Сибири – в богатстве ее недр, лесов и вод, в деловой жилке активного населения. Адмирала тревожил вопрос малочисленности сибиряков: надо, чтобы россияне ехали в Сибирь на всю жизнь, а дети и внуки их почтут Сибирь уже своею отчизной и обратно в Москву ехать не захотят. Еще задолго до развития научной экономики Соймонов – впервые в России! – совершил попытку экономического районирования гигантских просторов. По его же почину в Нерчинске и Иркутске открылись две мореходные школы, где навигации обучались дети сибирских казаков, дети смешанных браков; Соймонов пролагал маршруты новых путешествий через тайгу, за моря в Америку, вниз по Амуру, пресекал попытки китайцев нарушить русские границы в местах отдаленных и нелюдимых. Хлеб и железо, корабли и тракты, почтовая гоньба и картографическое дело – всего коснулась его заботливая рука. Когда же в Тобольск приехал астроном, французский аббат Шап д’Оторош, Федор Иванович стал для ученого одним из первых помощников. Вместе с семьей, сидя у телескопа, старик губернатор со всем жаром юности проводил научные вычисления… Поразительна жажда знаний в этом человеке, который в лаптях и с котомкой пришел когда-то на флот из Серпухова, теперь ему под 80 лет, а душа и разум не угасли после всего пережитого. В науке Федор Иванович был не дилетант, а вдумчивый и строгий наблюдатель. Из далекого Тобольска он посылает в Академию свои научные сочинения. Одно из них – «Астрономический Копеист» – Академия даже не решилась предать гласности. Соймонов в этом трактате сделался научным конфидентом Ломоносова, ступив на антиклерикальную точку зрения в астрономии, он защищал учение Коперника перед церковью.
Наконец годы взяли свое – Федор Иванович устал: с 1708 по 1763 год непрестанно проводил свою жизнь в трудах. Екатерина II отпустила его из Сибири; однако, разгадав в адмирале большой ум и многие познания, она назначила адмирала своим главным консультантом по сибирским делам. Дом же Соймонова сделался как бы сибирским землячеством, куда съезжались сибиряки, где проходило обсуждение нужд сибирских. По возвращении в Москву он был назначен в сенаторы. В эти годы он много читает, много пишет и немало издает своих сочинений. Его интересы прежние: флот, наука, гидрография, открытия земель неведомых на востоке России, облегчение тягостей и быта сибирских инородцев. Весною 1766 года он попросил отставку и получил ее с чином действительного тайного советника. Уважая его особые заслуги, Екатерина велела до дня смерти выдавать ему полное жалованье!
Федор Иванович вернулся на родину – в тихий и уютный Серпухов; желтела за городом рожь, синел вдалеке лес. Шли бабы с лукошками грибов и ягод. Тишина, тишина, тишина… Он передвигался уже с костылем. «От великого лому, – писал детям, – правый глаз совсем закрыло, которым уже ничего не вижу, а левый от лому освободился, только зрение много неясное имею, а паче, что ни на минуту от боли на свет глядеть не могу. Казалось, уже конец!
Но это только казалось… Именно в эти годы Федор Иванович активно продолжает работу над историей России. Он изучает былое времен Петра I, авантюрные походы Карла XII; одним глазом, закрыв ладонью другой, старик читает труды Дидро, Руссо и Вольтера. Мало того, Соймонов пишет стихи. Наконец, он еще и рисует иллюстрации к своим сочинениям… Да, крепок был этот добротный человечище! Будто и не стоял на эшафоте, считая удары кнута, когда мясо отлетало со спины кусками; будто и не он, обвешан цепями, таскал в Охотске тяжелую тачку с солью… 11 июля 1780 года вечный труженик, свидетель почти всех событий XVIII века, Федор Иванович Соймонов опочил последним сном. Юная красавица правнучка расчесала ему белые, как соль, волосы. За гробом маститого сенатора шли его сыновья, внуки, правнуки и праправнуки, ставшие архитекторами, горными инженерами, гидрографами, писателями и поэтами. Адмирал не дожил всего лишь двух лет, чтобы отметить свое столетие! Его погребли в Серпухове за оградой старинного Высоцкого монастыря…
В наше время о Соймонове выходят книги, его имя с большим уважением поминается советскими моряками, на картах страны имя Соймонова закреплено дважды (на Каспии и на Тихом океане); в Москве существует Соймоновский проезд, а в Доме Союзов – Соймоновский зал, возле Перми работает еще Соймоновский рудник, им открытый.
Волынский и самодержавие
Когда человек обращается к истории, это вовсе не значит, что от настоящего он пытается бежать назад, презирая будущее. Историк проникает в глубь познания своего народа, работая над прошлым ради будущего. И вот, когда мы заглядываем в темную пропасть XVIII века, оттуда, из этой мрачной и сырой глубины, загадочно и притягательно мерцает для нас облик Волынского… Кто он, этот человек? Такой же вопрос позже ставил перед собой и В. Г. Белинский: «Как историческое лицо, Волынский и теперь еще загадка. Одни видят в нем героя, мученика за правду, другие отрицают в нем не только патриота, но и порядочного человека».
Заглядывая в прошлое, никогда не следует думать, что русский человек XVIII века был глупее нас. В наше время лишь расширился круг познаний, недоступных пониманию людей давнего времени, но предки наши были умственно хорошо развиты – в пределах информации своей эпохи. Проходя через залы музеев, надо внимательнее всматриваться в лики прошлого. Давайте сразу отбросим кружева и жабо, мысленно закроем кафтаны и мундиры, снимем ордена и парики. Оставим перед собой только лица пращуров, и тогда перед нами восстанут одухотворенные лики, несущие на себе заботу и напряжение мысли тех невозвратных времен…
Личность Волынского была ярким выражением времени, в котором он жил. Его казнь – это тоже выражение времени, жестокого и грубейшего. Волынский в канун ареста свой «Генеральный проект» уничтожил, инквизиции достались лишь черновики, обрывки его замыслов. Если историки хорошо разобрались в запросах дворянства 1730 года, то они порою встают в тупик перед планами Волынского. Нет бумаги, подтверждающей его мнения… Но, как блуждающие колдовские огни над сумеречными болотами, еще долго бродили над Россией призрачные идеи Волынского. Когда в 1754 году Петр Шувалов подавал проект реформ в России, в его проекте неожиданно воскресли мысли Волынского. И, наконец, некоторые замыслы Волынского заново вспыхнули под перьями дворянских публицистов века Екатерины II, в речах депутатов при составлении известного «Наказа».
Волынский никогда не был противником самодержавия. Волынский никогда не был сторонником умаления монаршей власти. Авторы кондиций 1730 года в этом смысле политически стояли гораздо выше его! Волынский – только патриот-реформатор; он страдал за Россию, желая блага и просвещения народу своему, но почвы под ногами не имел. Реформы его никогда осуществлены не были и остались на бумаге, а сама бумага привела его на эшафот. Начиная борьбу за честь попранного русского имени, Волынский желал опираться лишь на свое положение министра и борьбы не начал, пока не достиг высшей власти. У него не было никаких связей с народом, не было связей даже со шляхетством. Он не был близок и с гвардией! Елизавета оказалась в более выгодном положении – ее несли через сугробы храбрые гренадеры, ее поддерживали версальские интриги и деньги. А кто шел за Волынским?.. Лишь группа конфидентов, людей умных и толковых, но раздавить эту «партию» первоначальной русской интеллигенции самодержавию было легко. Никто даже не пикнул в их защиту, ибо в народе их вовсе не знали… В этом глубокая трагедия Волынского – и личная, и общественная!
Елизавета Петровна сразу же сняла клеймо преступности с Волынского и конфидентов, она обелила их потомство, но далее этого не пошла. Поминать прежние злодейства монархов тогда не было принято, и о Волынском вообще помалкивали. Это нарочитое замалчивание крупного политического процесса продолжалось вплоть до воцарения на престоле Екатерины II, и вот здесь начинается очень любопытный момент в истории русского самодержавия.
Подле Екатерины II находился один из умнейших людей России того времени – дипломат и политик Никита Панин, тайком от правительства изучавший русскую историю по архивным документам. Это был очень хитрый противник Екатерины, считавший ее узурпатором, и ему же в 1764 году (в год убийства Иоанна) Екатерина поручила изучить процесс Волынского… Панин, мужчина холеный и полнокровный, вдохнул в себя смрад застенков Ушакова, вчитался в стоны пытошные, и… от ужаса его чуть было не разбил паралич! В дневнике педагога Семена Порошина с протокольной точностью зарегистрированы изречения Панина о деле Волынского, как о деле, сфабрикованном на пытках конфидентов. «Никита Иванович, хотя и признавал, что Волынский был человек свирепой и жестокосердой в партикулярной жизни, однако говорил при том, что имел многие достоинства в жизни публичной, был разумен, в делах весьма знающ, расторопен, бескорыстен, верной сын отечества…» Панин в назидание царице предложил Екатерине самой прочесть дело Волынского!
Она прочла его. Вывод был совсем неожиданный – Екатерина составила политическое завещание. «Сыну моему и всем моим потомкам советую и поставляю (в правило), – наказывала она, – читать сие дело Волынского от начала и до конца, дабы они видели и себя остерегали от такого беззаконного примера». Как раз в этот период возле Екатерины находился консультантом адмирал Соймонов, – этот человек, сам конфидент Волынского, вполне мог способствовать такому одиозному решению императрицы. Екатерина II писала далее, что «Волынский был горд и дерзостен в своих поступках, однако не изменник, но, напротив того, добрый и усердный патриот и ревнителен к полезным поправлениям своего отечества!».
Наконец, что особенно важно, Екатерина в своем завещании коснулась насущного вопроса XVIII века – сказала о пытках:
«Еще из того дела видно, сколь мало положиться можно на пыточных речей, ибо до пыток все сии несчастные утверждали невинность Волынского, а при пытке говорили все, что злодеи их хотели. Странно, как роду человеческому пришло на ум лучше утвердительно верить речи в горячке (т. е. в страданиях) бывшаго человека, нежели с холодною кровью. Всякой пытанной в горячке и сам уже не знает, что говорит».
Читали ли цари кровавое дело Волынского? Исполнялся ли ими политический завет Екатерины? На подлиннике пытошного дела сохранились пометы царских рук в череде романовских поколений. Вот как складывалось отношение к делу Волынского в семье Романовых:
Павел I (1796–1801) – убит буквально за изучением дела Волынского, весь его кабинет был завален пытошными листами;
Александр I (1801–1825) – не читал;
Николай I (1825–1854) – читал в 1833 году;
Александр II (1854–1881) – не читал;
Александр III (1881–1894) – не читал;
Николай II (1894–1917) – в 1900 году, как раз на грани ХХ века, исполнил завет своей прапрапрабабки – ознакомился с делом Волынского, но никаких выводов для себя, кажется, не сделал…
Так-то вот дело Артемия Волынского, начавшееся при Бироне, дотянулось почти до дней революции и косвенно сыграло даже положительную роль. Но, оправдав Волынского в глазах самодержавия, Екатерина II ничего не сделала, чтобы реабилитировать Волынского всенародно. Робкая историческая наука того времени не простиралась далее изучения времен Годунова и Лжедмитрия. А народ сохранил о Волынском только сказки – как о колдуне и лошаднике: будто Волынский умел проходить сквозь стены, умел повелевать собаками, которые считали его своим собачьим царем; в народе считалось, что на эшафоте 1740 года топоры палачей рубили поддельную тряпичную куклу, а сам Волынский сумел исчезнуть в Сибири… Народу он запомнился как кудесник!
Самодержавие, легализировав для себя Волынского, хранило его дело, как тайну, за семью печатями в имперских архивах. Слово теперь за писателями! Но как Волынский прорвется теперь через царскую цензуру? Каким он предстанет перед читателем?..
Волынского стали поднимать декабристы.
Конфидент декабристов
Волынский не был для них далек по отошедшему времени – они разделены исторически кратким промежутком всего в 80 лет.
Он стал очень близок декабристам по духу. Сами заговорщики, они и полюбили в Волынском заговорщика, борца против тирании. Кондратий Рылеев – образец человека, в котором гражданин стоял выше поэта. Он и был первым писателем в России, поднявшим имя Волынского на щит борьбы за свободу. Рылеев обрел себе славу на писании «дум», в которых воспевал патриотизм предков… Святослав, Дмитрий Донской, Курбский, Марфа-Посадница, Ермак, Иван Сусанин, Богдан Хмельницкий, Яков Долгорукий, Наташа Долгорукая, Державин! Но такого высокого накала, такой звонкой страсти, как в «Думе о Волынском», Рылеев нигде еще не достигал. Там, где перо декабриста касалось Волынского, поэт становился неузнаваем…
Декабристы всегда пристально вглядывались в героику прошлого. В самые трагические моменты истории вдруг распрямлялись гигантские силы русской нации. Порождались ратоборцы и страстотерпцы, увлекая за собой народ мечом или словом. Вся передовая литература декабристского периода была литературой исторической. Рылеев шел в этой же фаланге… Его думу о Ермаке запел народ: «Ревела буря, дождь шумел; во мраке молнии блистали; и беспрерывно…»
Волынский! Рылеев поднял его «до уровня высокого революционного символа эпохи декабристского движения. Волынский в его изображении прежде всего образец любви к отечеству священной, борец против тирании, пламенный патриот, сын России, символ политического мученичества». Рылеев в горниле вдохновения выковывал Волынского таким, каким Волынский никогда не был, но какой был нужен декабристам в целях пропаганды восстания. Изобличая самодержавие, Рылеев противопоставил ему образ Волынского:
Вражда к тиранству закипит
Неукротимая в потомках —
И Русь священная узрит
Власть чужеземную в обломках.
Так, сидя в крепости, в цепях,
Волынский думал…
Любовью к родине дыша,
Да все для ней он переносит
И, благородная душа,
Пусть личность всякую отбросит.
Грамотный читатель понимал, в кого запущены рылеевские стрелы. Здесь каждое слово сигнализировало о предстоящей схватке с царизмом. Каждая строфа взрывала бурю гражданских чувств в читателе. Рылеев достиг того, что имя Волынского стало знаменем… Думу о нем он напечатал в 1822 году. И тогда же садится за новые стихи о Волынском. На этот раз «слова-сигналы» отброшены – декабрист бросает обвинения прямо к престолу. Рождаются стихи «Голова Волынского (Видение императрицы Анны)», и здесь Анна Кровавая предстает как главный виновник всех преступлений…
Однажды пир шумел в дворце,
Гремела музыка на хорах;
У всех веселье на лице
И упоение во взорах…
Царица в Тронную одна
Ушла украдкою от шума…
Да, словно полуночный сыч, она любила блуждать по темным комнатам, прислушиваясь ко всему, приглядываясь…
«Я здесь! – внезапно зазвучал
По сводам Тронной страшный голос…
Она взглянула – перед ней
Глава Волынского лежала
И на нее из-под бровей
С укором очи устремляла…
Кровь! Всюду кровь. Весь престол залит кровью.
«Посинелые уста» Волынского вопрошают ее:
Что медлишь ты? Давно я жду
Тебя к творцу на суд священный;
Там каждый восприемлет мзду;
Равны там царь и раб презренный!
Конечно, такое цензура пропустить не могла. А вскоре поэт вышел на Сенатскую площадь… Его постигла казнь – такая же жестокая, как и казнь его любимого героя. Когда декабристы строились в каре на площади, они подлинного Волынского не знали. Их вдохновлял идеальный образ гражданина-патриота, и потому в день восстания Волынскому было суждено как бы незримо воспарить над декабристским каре…
От рылеевского образа Волынского, служившего целям революционной пропаганды, Волынский уже самостоятельно шагнул в русское искусство! Консерваторы его обходили стороной, Карамзин его полностью игнорировал. Но Александр Пушкин и Николай Тургенев изучали процесс Волынского. Декабрист Сергей Глинка написал историю Волынского, а драматург Владислав Озеров еще раньше разработал план трагедии о нем. Это было время, когда «декабристы разбудили Герцена»; Огарев вспоминал:
Везде шепталися; тетради
Ходили в списках по рукам;
Мы, дети, с робостью во взгляде,
Звучащий стих, свободы ради,
Таясь, твердили по ночам…
Волынский скоро появился в театре, драма о нем долго не сходила с императорской и провинциальной сцены. Писемский написал о Волынском пьесу, Волынский ожил в исторической повести Булкина «Сыщики», в романе Зарина-Несвицкого «Тайна поповского сына». Хочу напомнить читателю о больших живописных полотнах академика живописи, гарибальдийца Валерия Якоби; художник почти с документальной точностью воспроизвел эпоху Анны Кровавой, а Волынский на картинах Якоби – как струна, дрожащая в напряжении ярости… Наконец, в 1900 году была поставлена опера Арсения Корещенко «Ледяной дом», где кабинет Волынского для первого акта был расписан знаменитым А. Я. Головиным, а партию герцога Бирона пропел молодой тогда и красивый Федор Шаляпин…
Но меня сейчас волнует другое. Стихотворения Рылеева о Волынском оказались вдруг на столе квартиры директора училищ Тверской губернии. Здесь, в тенистой тишине старинных лип и вязов, за простым рабочим столом, писался роман «Ледяной дом». Тогда был 1833 год. Автору исполнилось 40 лет.
ДОМ ЛЕДЯНОЙ И УВАЖЕНИЕК ТРЕДИАКОВСКОМУ
Ивана Лажечникова называли русским Вальтером Скоттом, и Волынскому под его пером пришлось пройти через дебри иноземной «вальтерскоттовщины», где на первом месте стояла занимательность.
Предстояло пройти Волынскому и через цензуру Николая I.
Наконец, время, в котором писался роман, время, уже разбуженное выстрелами декабристов, оно тоже фильтровало роман через себя.
Все это надо учитывать при чтении «Ледяного дома».
В романе действуют Анна Иоанновна и… сам Николай I, которому автор иногда отпускает верноподданнические комплименты. Двор «царицы престрашного зраку» говорит у Лажечникова языком двора николаевского. Намечая историческую перспективу, романист пишет: «Самоваров тогда еще не было!» История в романе отсутствует заодно с теми же самоварами… Даже такое важное событие, как сама казнь патриотов, происшедшая в летнюю жарынь, перенесена Лажечниковым в зимнюю стужу, ибо автору захотелось продемонстрировать все ужасы первозданных морозов того времени. Морозы в Петербурге, по словам Лажечникова, при Анне были гораздо сильнее, нежели при Николае I (опять комплимент: в царствование Николая Палкина даже климат страны намного улучшился).
Первый, кто разругал Лажечникова за этот роман, был Александр Пушкин, который изучал труды Соймонова, знал Тредиаковского, уважал конфидентов Волынского. Пушкин сразу же по выходе книги честно заявил Лажечникову, что история в романе искажена до неузнаваемости: «…истина историческая, в нем не соблюдена, и это со временем, когда дело Волынского будет обнародовано, конечно, повредит вашему созданию».
Артемий Петрович представлен в романе идеальным рыцарем добра, что в корне неверно. Волынского нельзя приукрашивать! Советский академик Юрий Готье указывал грубо, но справедливо, что в этом человеке «отлично уживаются отъявленный взяточник, не уступавший лучшим тогдашним образцам этого рода, и искренний патриот, мечтавший о благе своей родины». Лажечников все изъяны Волынского прикрыл флером уникального благородства. Сильному искажению под пером Лажечникова подвергся и отвратный образ императрицы, которую автор нарядил в ангельские одежды. По роману выходит, что Анна Иоанновна – добрейшая душа, но она, бедняжка, постоянно болеет от забот государственных и только потому не может замечать вандализмов своего фаворита. Но вот нашелся такой герой, как Волынский, принес к престолу правду-матку, царица от этого еще больше занемогла, а Бирон воспользовался ее хворобой, и, пока она там болела, Волынского с конфидентами уже казнили. Как говорится, императрица отсутствует в злодействе «по уважительным причинам».
Имена конфидентов в романе сознательно затемнены анаграммами: Щухров – Хрущов, Перокин – Еропкин, Сумин-Купшин – Мусин-Пушкин, Зуда – де ла Суда. Можно встретить в романе и «пиковую даму», которая явилась к Лажечникову из… повести Пушкина. А кто желает познакомиться с отцом А. И. Герцена, тот пусть прочтет страницы, посвященные Хрущову – Щухрову, – здесь Лажечников отобразил Ивана Алексеевича Яковлева с его тремя польскими собачками, с халатом на мерлушке, с красной шапочкой на темени, помешивающего в камине дровишки… Все это из александровской эпохи Лажечников опрокинул на сто лет назад – в другую эпоху!
Белинский отметил «Ледяной дом» обширной рецензией. «Самым лучшим лицом в романе» Белинский признал молдаванскую княжну Мариорицу, любовницу Волынского. Белинский пропел ей восторженный дифирамб: «…дитя пламенного юга, дочь цыганки, питомица гарема, дивный цветок востока, расцветший для неги, упоения чувств и перенесенный на хладный север…» Конечно, все это было бы очень хорошо, если бы такая цыганская дочь когда-либо существовала! Но дело в том, что никакой Мариорицы и в помине не бывало. Она, чтобы читателю не было скучно, поселилась в «Ледяном доме», придя в Россию оттуда же, откуда и многие иные детали, – из Вальтера Скотта!
Но особенно обидно за образ Тредиаковского… Жаль, если наш советский читатель воспримет поэта таким, каким он изображен в романе. Пушкин ставил Тредиаковского в русской поэзии гораздо выше Ломоносова и Сумарокова, он был зачинателем всей русской поэзии. Это был замечательный человек своего века, преданный забвению еще при жизни, осмеянный при дворе и умерший в нищете, до последнего вздоха трудясь на благо русской словесности…
Вот как Лажечников описывал Тредиаковского:
«О! По самодовольству, глубоко протоптавшему на лице слово „педант“! – по этой бандероле, развевающейся на лбу каждого бездарного труженика учености, по бородавке на щеке вы угадали бы сейчас будущего профессора элоквенции Василия Кирилловича Тредиаковского. Он нес огромный фолиант под мышкой. И тут разгадать нетрудно, что он нес, – то, что составляло с ним: я и он, он и я Монтеня, свое имя, свою славу, шумящую над вами совиными крылами, как скоро это имя произносишь, власяницу бездарности, вериги для терпения, орудие насмешки для всех возрастов, для глупца и умного. Одним словом, он нес „Тилемахиду“…»
Сразу же выбросим отсюда «Тилемахиду», которую поэт никак не мог нести под мышкой, ибо эта поэма в ту пору еще не была им написана. Под пером Лажечникова поэт превратился в полуидиота, бездарного педанта, забитого и жалкого, который заранее обречен на унижение и тумаки. А между тем, как писал Н. И. Новиков, «сей муж был великого разума, многого учения, обширного знания и беспримерного трудолюбия… Полезными своими трудами приобрел себе славу бессмертную!». И первым, кто вступился за честь поэта, был опять-таки Пушкин: «За Василия Тредиаковского, признаюсь, я готов с вами поспорить. Вы, – писал он автору, – оскорбляете человека, достойного во многих отношениях уважения и благодарности нашей. В деле же Волынского играет он лицо мученика…» В тон Пушкину позже вторил Белинский: «Бедный Тредиаковский! тебя до сих пор едят писаки и не нарадуются досыта, что в твоем лице нещадно бито было оплеухами и палками достоинство литератора, ученого и поэта!»
Во время работы над романом я – по долгу своего ремесла – обязан был вчитываться в стихи Тредиаковского. Не скажу, чтобы это занятие было праздничным. Иной раз приходилось продираться через столкновение кратких взрывчатых слов, не всегда понятных. Но порою словно открылось чудесное окно, и тогда я пил чистый ветер истинной поэзии и гармонии, каким могли бы позавидовать и современные мне поэты… Тредиаковский был кристально прозрачен для людей века XVIII, которые не спотыкались на чтении его стихов, которым был понятен язык поэта – язык их времени, язык «разодрания» кондиций, язык пожаров Бахчисарая и Хотина, язык курьезных свадеб и потешных маскарадов. Все несчастье Тредиаковского в том, что он был только творцом, но не сумел быть бойцом за права писателя, какими стали позже Ломоносов, Сумароков, Державин… Тредиаковский одновременно и прост, и сложен, как Маяковский, от него и тянется заманчивая тропинка русской поэзии, уводящая нас в трепетные гущи блоковских очарований!
Лажечников же, вольно или невольно развил в своем романе тему презрения к поэту, начало которому положила императрица Екатерина II. Как доказал Юрий Тынянов она боялась В «Тилемахиде» не слога поэтического, а политического смысла поэмы, бьющего прямо в нее, как в мать российского Гамлета. На шутейных куртагах в Эрмитаже Екатерина, издеваясь над поэтом, заставляла провинившихся вельмож или выпить стакан воды или прочесть в наказание строфу из «Тилемахиды». Традиция презрения к Тредиаковскому была утверждена авторитетом Лажечникова, этим узаконенным презрением русская публика приобрела себе право не читать его стихов.
Но, как бы то ни было, роман «Ледяной дом» в русской публике встречен был хорошо. Не одно поколение судило (и продолжает судить) об эпохе Анны Кровавой именно по Лажечникову. Антиисторический роман, благодаря интересу к нему читателей, все же имел прогрессивное значение. Кстати, того же добивался и либеральный автор, который строки Рылеева хотел проставить эпиграфом к своему роману. Но Рылеев в глазах Николая I был преступен так же, как был преступен Волынский в глазах Анны Кровавой, и цензура этот эпиграф сняла. Зато комплименты николаевскому режиму остались…
Очень прошу читателя не подозревать меня в соперничестве с Лажечниковым. Здесь я не внес ничего нового в критическое отношение к его роману. Все это сказано задолго до меня! Примерно так же пишут и солидные историки – авторы предисловий к советским изданиям «Ледяного дома».
Забытый памятник
Среди множества улиц Петербурга – Петрограда – Ленинграда есть одна – улица-ветеран, которая в череде бурных изменений, вот уже более 200 лет (!), сумела сохранить свое историческое название. Это переулок Волынского.
Дом А. П. Волынского стоял примерно на месте нынешнего ДЛТ, от него же к Мойке и тянулся переулок. Но памятник Волынскому следует искать в другом месте города…
Не все ленинградцы знают, что в их городе находится памятник Волынскому. И немудрено – надгробие это совсем затерялось среди величия славных монументов прошлого… Ищите его на Выборгской стороне! Памятник стоит напротив улицы Братства, возле стен древнего храма Сампсония, а за ним шумит парк, посаженный нашими отцами, когда они были молоды. На пьедестале еще можно разглядеть факелы, олицетворяющие неугасимую правду, они обвиты оливковой ветвью – символом примирения нового с прошлым. Муза истории, божественная и мудрая Клио, держит в руках развернутый свиток, на котором отчеканены слова декабриста Рылеева:
И пусть падет! Но будет жив
В сердцах и памяти народной…
Пройдем же за ограду, читатель, где при вратах храма опочил прах российских патриотов. Постоим над могилою, отрешаясь от звонков трамваев и шуршания шин по асфальту. Итак, снова век осьмнадцатый. Опять леса, костры, жуть. Синие вьюги клубятся над несчастной Россией, замело снегом Петербург… Елизавета Петровна вызволила из монастырей и тюрьмы дочерей и сына Волынского. Петр так и угас, ничем не отличившись, а дочери стали блистать при дворе. Елизавета выдала их за своих близких родственников: Марию – за графа Ивана Воронцова, Анну – за графа Андрея Гендрикова. Дочери Волынского и водрузили первый памятник отцу и его соратникам. Казненные были людьми рослыми, крупными, мужиковатыми. Их было трое. А плита на могиле столь мала, что едва могла накрыть место одного захоронения. Тут какая-то некрополическая загадка, которую я разрешить не берусь.
Екатерина II позднее велела обновить памятник. За счет казны на старой плите, положенной дочерьми Волынского, был воздвигнут цоколь из желтого плитняка. На цоколе – колонна из серого мрамора, которую венчала урна белого мрамора. Ходили тогда слухи, что если сдвинуть верхний цоколь, то под ним можно обнаружить слова: «Казнены невинно». На самом же деле такой надписи там никогда не было…
Когда вышел роман Лажечникова «Ледяной дом», и начались удивительные демонстрации читателей к забытой могиле. «Ограда храма Сампсония-странноприимца сделалась местом любознательного паломничества. Обоего пола жители столицы начали посещать до той поры почти никому не ведомую могилу Волынского». Тысячи петербуржцев с детьми шагали на далекую Выборгскую сторону, чтобы поклониться праху патриота, вспоминая строки декабриста Рылеева:
Отец семейства! – приведи
К могиле мученика сына,
Да закипит в его груди
Святая ревность гражданина…
Вражда к тиранству закипит
Неукротимая в потомках —
И Русь священная узрит
Власть чужеродную в обломках!
Один из петербуржцев века прошлого, которого еще ребенком водили родители на могилу Волынского, решил посетить ее в старости – в 1883 году. Цоколь уже обветшал, урна свободно вращалась на заржавленном стержне, а желтые лишайники ползли из щелей мрамора, заращивая сглаженную временем надпись:
Зде лежитъ Артемей…Ту же погребен…Андрей Ф…чъХрущовъ и… тръЕропкинъ
Духовенство причта церкви Сампсония относилось к памятнику варварски. Оно устроило для прихожан «большой общественный ретирадник (т. е. уборную), весьма грязно содержавшийся у самого входа в церковную ограду, всего лишь в нескольких шагах от могилы Волынского». В печати появились статьи, напомнившие о прошлой трагедии. Журнал «Русская старина» выступил с призывом ко всем потомкам лиц, пострадавших в царствование Анны Кровавой, «равно всех ревнителей старины и почитателей памяти знаменитого исторического деятеля Волынского присоединить свои пожертвования на возобновление памятника». В числе жертвователей были военные, историки, купцы, крестьяне, потомки декабристов и конфидентов Волынского. В списке жертвователей мне встретился и Петр Михайлович Еропкин – не только однофамилец, но и тезка по имени-отчеству славного зодчего. Самый большой взнос с 1000 рублей редакция журнала получила от Софьи Селифонтовой – побочной потомицы А. П. Волынского, род которого к тому времени окончательно вымер. Деньги на создание памятника шли отовсюду – даже из-за рубежа.
Собранная сумма позволила редакции «Русской старины» не только обновить старый памятник, но и соорудить новый. В проектировании его принимал участие академик Н. Л. Бенуа. Автором памятника стал академик архитектуры Михаил Щурупов, выходец из народа, ныне забытый художник, а в XIX веке имевший всеевропейскую известность. Барельеф к памятнику взялся вылепить Александр Опекушин, автор памятников А. С. Пушкину в Москве и М. Ю. Лермонтову в Пятигорске. Вырубка монолита, гальванопластика, художественная ковка, изготовление ограды и разбивка цветника вокруг надгробия были распределены по мастерским Петербурга, которые в большей части выразили готовность трудиться бесплатно. Созданный на добровольные пожертвования, без участия царского правительства и санкции духовенства, памятник Волынскому и его конфидентам можно почесть подлинно народным памятником.
Он был открыт в декабре 1885 года. Под монолитом был размещен саркофаг главного героя, а ниже выступали из каменной массы еще два саркофага; затухающие факелы, обращенные пламенем книзу, как бы освещали имена Еропкина и Хрущова… Креста не было, и этим подчеркивался гражданский смысл подвига патриотов! На обороте же монолита был сделан контур с изображением старого памятника, а также высечена «адамова голова» (череп со скрещенными костями). Две новые надписи украшали памятник: «Волынский был добрый и усердный патриот и ревнителен к полезным поправлениям своего Отечества», а ниже был запечатлен страстный призыв Рылеева ко гражданам свободной России:
Сыны Отечества! – в слезах
Ко храму древнего Сампсона!
Там, за оградой, при вратах
Почиет прах врага Бирона…* * *
Так уж получилось, читатель, что десять лет царствования Анны Кровавой взяли у меня десять лет жизни для его описания.
В жизни любого человека это срок немалый…
Мне надо жить: еще во мне
Горит любовь к родной стране.
Я позволяю себе закончить летопись на старинный лад:
«За сим аминь, мой любезный читатель; перо мое изнемогло, а дух мой, не надеясь еще другой весны дождаться, во взращенный моими попечениями сад пользоваться спешит…»
Это случилось со мною в 1971 году мая месяца 30 дня.
Российского читателя всепокорнейший слуга —
Валентин Пикуль.
Ленинград – Рига
Комментарии
Роман «Слово и дело» состоит из двух книг: «Царица престрашного зраку» и «Мои любимые конфиденты». События, описываемые в романе, относятся ко временам дворцовых переворотов, «верховников» и печальной памяти страшной «бироновщины».
Валентин Саввич Пикуль любил поднимать целинные и залежные пласты отечественной истории, что и определило выбор темы. Именно середина XVIII века, как считал автор, была обделена вниманием наших историков и писателей-романистов. Работа над романом-хроникой длилась около десяти лет.
«Жене Веронике – за все, все…» – такое посвящение своей помощнице и верной спутнице, ушедшей из жизни в 1980 году, начертал Пикуль на рукописи романа.
Договор с Лениздатом на выпуск книги датировался 1965 годом, но роман после долгих злоключений увидел свет намного позднее: первый том вышел в 1974 году, а второй – в 1975-м. Роман прошел тернистый путь всяческих согласований, рецензирований и консультирований. Особенно постарались в выверке «идейного» курса и «исторической правдивости» рукописи критик В. Оскоцкий и историк Ю. Афанасьев.
«Литературная Россия», делая экскурс в прошлые публикации («Год за годом») и вспоминая год 1975-й, писала:
«Удивительный все же человек, критик Оскоцкий. Огромная статья „Уроки ленинской партийности“. Вот тут есть все – и Маркс, и Ленин, и Брежнев. А повод для написания – семидесятилетие статьи Ленина „Партийная организация и партийная литература“. Там еще писатель уподобляется колесику партийной машины…»
Да, не вписывался В. Пикуль в оскоцковский образ писателя. Не крутился он, беспартийный, ни колесиком, ни винтиком в этой машинке. Значит – не писатель!
И на «Слово и дело», как и на любой новый роман В. Пикуля, Оскоцкий, став в позу Станиславского, изрекал: «Не верю!» И вся аксиома.
Следует отдать должное Оскоцкому, который одним из первых заметил нарушение Пикулем «ленинских критериев» двух наций и двух культур – незыблемой методологической основы современных воззрений на историю…»
Трепал пикулевское «Слово и дело» историк Афанасьев, проповедовавший «принцип партийности, предполагающий четкость социально-классовых критериев в отношении к прошлому…»
Не предвидя будущего, мысля только в рамках сиюминутных событий, они нечаянно, сами того не подозревая, закрепили за Пикулем писательский приоритет в понимании реалий истории и действительности.
В той же публикации «Литературная Россия» заметила:
«У героя одного из романов, мальчишки, который писал стихи к разным датам, была кличка – Принц Датский. В этой табели Оскоцкий вполне может претендовать на графское достоинство».
А Пикуль – он был просто писателем Пикулем. И роман 13 лет не переиздавался. Но со временем становилось все меньше юбилейных дат, оставалось меньше людей, полномочных заказывать музыку.
В 1988 году, когда книга стала уже библиографической редкостью, издательство «Современник» выпустило тиражом 250 000 экземпляров четырехтомник, в который вошел роман «Слово и дело». В том же году роман-хроника был переиздан Краснодарским книжным издательством.
Заслуживает внимания литературно-художественное издание, выпущенное ленинградским ПТО «Росвидеофильм», в котором использован иллюстративный материал из личного архива писателя. В обращении к читателю выражена воля автора, чтобы часть средств от издания книги была направлена на создание фонда помощи Исторического архива СССР, на восстановление памятников истории и архитектуры, способствуя тем самым приумножению духовных ценностей нашего великого народа.
В 1990 году с готовых диапозитивов издательство «Современник» вновь выпустило в свет двухтомник. А в 1991 году, во время процветающего плюрализма и подпольного рынка, самовольно, без каких-либо договоров, было осуществлено еще несколько изданий, в том числе издательствами «Художественная литература» (Ленинград) и «Советский писатель» (Москва).
…Присмотримся ко временам царствования императрицы Анны Иоанновны, проникнемся драматизмом борьбы русских людей против могущественного фаворита Бирона и засилия иноземцев и сквозь слезы унижения почувствуем гордость за наших предков.
Нет! Не только плетью писалась история России. Великая держава продолжала мыслить и копить силы. Она не топталась на месте, скованная страхом. Вспомним, что именно в эти тяжкие годы была осуществлена Великая Северная экспедиция, творил писатель Тредиаковский, раздувались горны первых предприятий на Урале, граверы создавали карты молодой России.
Роман густо населен героями: здесь царица и вельможи, мужики и чиновники, офицеры и генералы, палачи и воры.
Но главные герои романа – это люди, которые, не боясь казни, поднимали народ на борьбу против иноземщины и рабства, обессмертив свои имена в истории нашего государства.
Великий патриот России, Артемий Волынский, умный и честный, собирает вокруг себя талантливых и преданных идеалам возрождения Отечества соратников. Конфиденты видят в нем авторитетного вождя и следуют за ним, чтобы дать смертельный бой имперской надстройке, начав тем самым новую эру истории великой России.
|
The script ran 0.016 seconds.