Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Шарлотта Бронте - Шерли [1849]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, О любви, Роман

Аннотация. Роман «Шерли» английской писательницы Ш. Бронте (1816 -1855) получил на родине широкую известность - он много раз переиздавался, его экранизировали в кино и на телевидении, по нему готовили радиопередачи. Вот уже полтора столетия читателей волнует история любви двух героинь романа к одному мужчине, их трагическая судьба.

Аннотация. Это – «Шерли». Самый, пожалуй, «остросюжетный» роман Шарлотты Бронте. Роман, тонко сочетающий в себе классические готические мотивы – с мотивами, говоря условно, классически «детективными». Однако под гениальным пером Бронте увлекательный сюжет становится лишь блистательным обрамлением для тончайшей, идеально выверенной психологически истории непростых отношений мужчины и двух женщин – отношений, далеко выходящих за рамки традиционного «любовного треугольника»…

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 

– Поторопись, Генри! Скоро полдень. – Неужели так поздно, сэр? – Конечно. Ты скоро кончишь писать? – Нет, сэр. – Не скоро? – Я еще не написал и строчки. Мистер Мур поднял голову: что-то странное в голосе ученика заставило его насторожиться. – Задача не трудная, Генри. А если трудно, иди сюда, разберемся вместе. – Мистер Мур, я не могу ничего делать. – Что с тобой, мальчик, ты не болен? – Нет, сэр, мне не хуже, чем всегда, но у меня тяжело на душе. – Закрой книгу. Иди сюда, Генри. Садись к огню. Генри заковылял к камину; учитель пододвинул ему кресло. Губы мальчика дрожали, в глазах стояли слезы. Он положил свой костыль на пол, склонил голову и заплакал. – Ты говоришь, физическая боль тут ни при чем? Значит, у тебя горе. Доверься мне, Генри! – Ах, сэр, у меня такое горе, какого никогда еще не было! Если бы можно было помочь! Я его не перенесу… – Кто знает! Давай поговорим, может быть, что-нибудь придумаем. В чем дело? Кто тебя огорчил? – Дело в Шерли, сэр, это все из-за Шерли! – Вот как!.. Ты думаешь, что она переменилась? – Все, кто ее знает, думают так, и вы тоже, мистер Мур. – Да нет, пожалуй, я не вижу в этом ничего серьезного. Все это пройдет без следа через месяц-другой. Кроме того, ее слово тоже чего-нибудь да стоит, а она говорит, что здорова. – В том-то и дело, сэр, пока она говорила, что здорова, я тоже ей верил. Бывало, сижу, тоскую, но стоит ей появиться, даже я развеселюсь. А теперь… – Что, Генри, что теперь?.. Она тебе что-нибудь сказала? Нынче утром ты целых два часа провел с ней в саду; я видел, как она тебе что-то говорила, а ты слушал. Мальчик мой, если мисс Килдар призналась тебе, что больна, и просила держать это в тайне, не слушай ее! Откройся мне ради ее жизни! Говори, Генри! – Мисс Килдар – и признаться, что больна? Да она и перед смертью будет улыбаться и уверять, что у нее ничего не болит! – Что же ты узнал? Какие еще причины… – Я узнал, что она только что составила завещание. – Завещание?! Учитель и ученик примолкли. – Она сама тебе это сказала? – спросил наконец Луи Мур. – Да, и так спокойно, весело, будто я не понимаю, как это страшно. Она сказала, что, кроме ее адвоката Пирсона Холла, мистера Хелстоуна и мистера Йорка, я единственный, кто будет об этом знать. Она сказала, что хочет подробно объяснить мне смысл всех ее распоряжений. – Продолжай, Генри. – Потому что, говорит она, а сама смотрит на меня своими прекрасными глазами… О, они поистине прекрасны, мистер Мур! Я так люблю их… так люблю ее! Она – моя звезда. Небеса не должны отнимать ее у меня! Она прекрасна и создана для этого мира. Шерли не ангел, а женщина, и она должна жить среди людей. Она не достанется серафимам! Мистер Мур, если один из этих «сыновей Божьих» с крыльями огромными и широкими, как небеса, лазурными и шумящими, как океан, увидит, как она хороша, и спустится, чтобы забрать ее, – он ничего не получит! Я не отдам ее! Да, я, несчастный маленький калека! – Генри Симпсон, я просил тебя продолжать! – Потому что, говорит она, если я не сделаю завещания и умру раньше тебя, Генри, все мое состояние перейдет к тебе одному, а я не хочу этого, хотя отец твой был бы очень доволен. Ты, говорит, и так получишь все отцовское именье, которое очень велико, – больше Филдхеда, – а твоим сестрам ничего не достанется, поэтому я завещала и им немного денег, хоть и не люблю их, обе они не стоят одного локона твоих чудных волос. Она так сказала, назвала меня «милым» и позволила себя поцеловать. Потом сказала, что завещала деньги также Каролине Хелстоун, а мне оставила этот дом со всей мебелью и книгами, потому что не хочет, чтобы старое фамильное поместье перешло в чужие руки. Все остальное свое состояние, около двенадцати тысяч фунтов, за исключением того, что отписано моим сестрам и мисс Хелстоун, Шерли завещала не мне, потому что я и без того богат, а одному хорошему человеку, который сумеет использовать эти деньги наилучшим образом. Она сказала, что этот человек добр и смел, силен и милосерден, и хотя его нельзя назвать набожным, он, ей это известно, в глубине души исповедует веру чистую и не запятнанную перед Богом. Он приносит любовь и мир, утешает сирот и вдов, и душа его светла. Так сказала она, а потом спросила: «Ты одобряешь мое решение, Генри?» Я не мог ответить – слезы душили меня, вот как сейчас… Мистер Мур дал своему ученику время успокоиться, затем спросил: – Что еще она говорила? – Когда я сказал, что одобряю все ее распоряжения, она назвала меня великодушным мальчиком и сказала, что гордится мной. «Теперь, – прибавила она, – если со мной что-нибудь случится, ты знаешь, что ответить злоязычной молве, когда она начнет нашептывать, будто Шерли тебя обидела, будто она тебя не любила. Ты знаешь, что я люблю тебя, Генри, люблю так, как родная сестра не любит, сокровище мое!» О мистер Мур, когда я вспоминаю ее голос, вспоминаю взгляд, сердце мое бьется так, словно вот-вот разорвется! Она может покинуть землю раньше меня и должна будет покориться, если Бог захочет, но тогда я быстро и прямо пойду вслед за ней, никуда не сворачивая. Мне осталось недолго жить, и я этому только рад. Я надеялся лечь в склепе Килдаров раньше нее. Если случится иначе, – положите меня рядом с Шерли! Спокойный и твердый ответ Мура странно не вязался с восторженной экзальтацией мальчика. – Вы оба не правы, – сказал он, – и только мучаете друг друга. Когда мрачные тени касаются юности, то кажется, будто солнцу уже никогда не сиять, будто первое горе растянется на всю жизнь. Что она еще говорила? Ты помнишь? – Мы решили некоторые семейные дела. – Мне бы хотелось знать, что именно? – Но… мистер Мур, вы улыбаетесь?! Я бы не смог улыбаться, видя Шерли в такой беде… – Мальчик мой, я не так романтичен, нервен и неопытен, как ты. Я вижу вещи такими, какие они есть, а ты еще не видишь. Скажи лучше, какие там семейные дела вы решили. – Она меня спросила, кем я себя считаю, – Симпсоном или Килдаром? Я ответил, что я Килдар душой и телом. Она была очень довольна, потому что, кроме нее, я единственный Килдар во всей Англии. Потом мы кое о чем договорились. – О чем же? – Хорошо, сэр, я скажу. Если я доживу до того, что получу в наследство земли отца и ее дом, я приму имя Килдар и поселюсь в Филдхеде. Я буду Генри Шерли Килдаром, сказал я, и я это исполню. Ее имя и ее поместье существуют века, а Симпсоны и Симпсон-Гроув появились только вчера. – Ну, полно! Пока еще никто из вас не собирается на тот свет. Я от души надеюсь, что вас обоих ждет лучшее будущее – ведь вы с вашими высокими порывами пока еще всего лишь неоперившиеся орлята! А теперь скажи мне, как ты сам все это объясняешь? – Шерли думает, что скоро умрет. – Она говорила о своем здоровье? – Ни разу. Но, поверьте мне, она угасает: руки у нее стали совсем тоненькие, и щеки ввалились. – Может быть, она жаловалась на что-нибудь твоей матери или сестрам? – Никогда! А если они ее спрашивают, она только смеется. Шерли странное создание, мистер Мур. В ней столько девичьей прелести, ничего мужеподобного, ничего от амазонки, и все же она гордо отвергает всякую помощь, всякое участие. – Как думаешь, где она сейчас, Генри? Дома или опять скачет по полям? – Наверняка дома, сэр, – на дворе ливень. – Пожалуй, ты прав. Впрочем, ливень ей не помеха, она может сейчас скакать где-нибудь за Рашеджем. В последнее время она выезжает в любую погоду. – Правда! Помните, какой дождь и ветер были в прошлую среду? Такая буря, что она не разрешила оседлать Зоэ. Но если для кобылы погода была слишком плоха, то для нее самой все нипочем. И она ушла пешком и дошла почти до самого Наннли. Когда Шарли вернулась, я спросил, как это она не боится простуды. «Что мне простуда! – ответила Шерли. – Для меня это было бы только счастьем. Не знаю, Генри, но кажется, мне лучше всего было бы простудиться как следует и умереть от горячки, как умирают прочие христиане». Видите, сэр, как она безрассудна! – Действительно безрассудна! Пойди-ка узнай, где она сейчас; и если тебе удастся поговорить с ней без свидетелей, – попроси ее зайти сюда на минуту. – Хорошо, сэр. Мальчик подхватил костыль и заковылял к двери. – Постой, Генри! – окликнул его Луи Мур. Тот обернулся. – Не говори с ней так, будто я приказываю ей прийти. Лучше просто позови ее в классную комнату, как звал прежде. – Понимаю, сэр, так она скорее послушается. – И еще, Генри… – Да, сэр? – Я тебя позову, когда будет нужно. А пока ты свободен от уроков. Мальчик ушел. Оставшись один, Луи Мур встал из-за стола. «С Генри мне легко быть хладнокровным и суровым, – думал он. – Я могу делать вид, что все его опасения ложны, могу взирать на его юношеский пыл, как говорится, «с высоты своего величия». С ним я могу говорить так, словно он еще ребенок. Но сумею ли я выдержать этот тон с ней? Порой мне казалось, что это невозможно, порой смущение и покорность готовы были сломить меня, ввергнуть в сладостное рабство. Язык отказывался мне служить, я едва не выдал себя, едва не предстал перед ней не наставником, а совсем в ином обличий. Впрочем, верю: я не наделаю глупостей. Пусть сэр Филипп Наннли краснеет под ее взглядом: он может позволить себе удовольствие покорности, может не стыдиться даже, когда его рука дрожит от одного прикосновения к ее руке. Но если бы кто-нибудь из ее фермеров вздумал вести себя так же недвусмысленно и проявлять подобную чувствительность, на него просто надели бы смирительную рубашку! До сих пор я вел себя безупречно. Она сидела подле меня, и я был холоден, как мой стол. Я встречал ее взгляды и улыбки, как… впрочем, как и следовало учителю. Я еще ни разу не прикасался к ее руке, ни разу не прошел через это испытание. Я не фермер и не лакей и никогда не был ее рабом или слугой. Но я беден, и это обязывает меня заботиться о своем достоинстве и ничем его не унизить. Что она хотела сказать, когда намекнула на людей, превращающих живую плоть в мрамор? Мне это было приятно, не знаю сам почему, – я не позволил себе расспрашивать и, наверное, никогда не решусь вникать в ее слова и поведение, потому что иначе я могу позабыть о здравом смысле и уверовать в романтику. Временами меня переполняет какой-то странный, таинственный восторг; но я не смею, не хочу об этом думать! Я решился как можно долее сохранять за собой право говорить, как апостол Павел: «Я не безумен, но в словах моих истина и смирение». Луи Мур помолчал, прислушался. Все было тихо. «Придет она или не придет? – продолжал он про себя. – Как примет она мою просьбу, – с открытой душой или с презрением? Как дитя или как королева? Ведь в ней слилось и то и другое. Если придет, что я ей скажу? Прежде всего как объясню дерзость своей просьбы? Извиниться перед ней? Готов принести смиреннейшие извинения. Но боюсь, что сейчас это будет некстати и может помешать нам направить разговор по нужному руслу. Я должен играть роль учителя, в противном случае… Чу! Кажется, дверь…» Он ждал. Минута проходила за минутой. «Нет, она не придет. Наверное, Генри ее убеждает, а она отказывается. Моя просьба кажется ей дерзостью, но пусть только придет, и я докажу, что она ошиблась. Пусть даже поупрямится, – это меня только укрепит. Мне легче, когда она надевает броню гордости и вооружается стрелами насмешек. Ее сарказмы пробуждают меня от грез, и я ожесточаюсь. Стрелы иронии, которые мечут ее глаза и уста, ободряют меня, вливают новые силы… Я слышу, кто-то идет… Это не Генри…» Дверь отворилась, и в комнату вошла мисс Килдар. Очевидно, Генри застал ее за шитьем, – она так и пришла со своим рукодельем. В тот день Шерли не выезжала и, по-видимому, провела его спокойно. На ней было простое домашнее платье и шелковый передник. Сейчас она походила на милую хозяйку, место которой у семейного очага; в ней не осталось ничего от Фалестрис,[130] предводительницы амазонок. Все это смутило Луи Мура. Если бы она выказала упрямство, недовольство, пренебрежение, он мог бы сразу заговорить с ней строго и резко, но никогда еще Шерли не выглядела такой покорной и робкой. Глаза ее были по-детски потуплены, а щеки пылали от смущения. Учитель не знал, что сказать. Шерли остановилась между дверью и письменным столом. – Вы хотели меня видеть, сэр? – спросила она. – Я осмелился послать за вами, мисс Килдар… то есть просить вас уделить мне несколько минут. Она ждала, продолжая работать иглой. Потом проговорила, не поднимая глаз: – Я слушаю, сэр. О чем вы хотели со мной говорить? – Сначала сядьте, наш разговор займет некоторое время. Возможно, я не вправе касаться такого предмета и мне придется просить извинения, а возможно, и это меня не извинит. Я решился позвать вас после беседы с Генри. Мальчик страдает, его тревожит ваше здоровье, и всех ваших друзей тоже. Об этом я и хотел с вами поговорить. – Я вполне здорова, – коротко ответила мисс Килдар. – И все же вы изменились. – Это никого не касается. Все мы меняемся. – Прошу вас, сядьте. Прежде мое мнение для вас что-то значило, мисс Килдар. Послушаетесь ли вы меня сейчас? Могу я надеяться, что вы не сочтете мои слова дерзостью? – Позвольте, я вам лучше почитаю по-французски, мистер Мур, или даже займемся латинской грамматикой, только оставим этот разговор о здоровье! – Нет, об этом пора поговорить. – В таком случае говорите, но не обо мне, потому что я на здоровье не жалуюсь. – Вы полагаете, что говорить и повторять заведомую неправду хорошо? – Говорю вам, я здорова! У меня нет ни кашля, ни жара, никаких болей. – А вы не уклоняетесь от истины? Вы говорите правду? – Чистую правду. Луи Мур пристально посмотрел на нее. – Я и в самом деле не вижу у вас никаких признаков болезни, – признался он. – Однако из-за чего вы так переменились? – Разве я переменилась? – Хотите доказательств? Попробуем их найти. – Каким образом? – Прежде всего ответьте: вы спите по-прежнему хорошо? – Нет, но это не потому, что я больна. – У вас прежний аппетит? – Нет, но не потому, что я больна. – Помните то маленькое колечко, которое я ношу как брелок на часовой цепочке? Это кольцо моей матери, мне оно не влезает даже на мизинец. Вы его часто примеряли, и оно приходилось вам как раз на указательный палец. Попробуйте теперь! Она попробовала: кольцо легко соскользнуло с маленькой исхудавшей руки. Луи Мур подобрал его и вновь прикрепил к цепочке. Лицо его покраснело от волнения. – Это не потому, что я больна, – снова повторила Шерли. – Вы не спите, не едите, худеете, – продолжал Мур, – но дело не только в этом. У вас душа не на месте, в глазах тревога, в каждом движении беспокойство. Все это вам совершенно не свойственно. – Мистер Мур, давайте оставим этот разговор. Вы подметили правильно, я тревожусь. Лучше поговорим о чем-нибудь другом. Какая ненастная погода! Все время дождь и дождь. – Вы – и тревожиться! Если уж мисс Килдар тревожится – значит, не без причины. Откройтесь мне. Дайте мне разобраться. Дело не в телесном недуге я это подозревал. Все случилось внезапно. Я даже знаю, когда. Я сразу заметил перемену. Вас терзает душевная боль. – Вовсе нет! Все это не так серьезно, – просто нервы. О, прошу вас, поговорим о другом! – Сначала я должен разобраться в этом деле, и тогда поговорим о другом. Душевной тревогой всегда следует с кем-нибудь поделиться, тогда она рассеется. Хотел бы я обладать даром убеждения, чтобы уговорить вас открыться мне по своей воле. Я уверен, что в данном случае откровенная исповедь исцелит вас. – Нет, – коротко ответила Шерли. – Хотела бы я, чтобы это было так, да боюсь, что все бесполезно. Шерли опустилась в кресло, уронила рукоделие на колени и, облокотившись о стол, склонила голову на руку. Мур почувствовал, что первый шаг на трудном пути сделан. Шерли не шутила, и эти ее слова были важным признанием. После них она уже не могла утверждать, что ее ничто не мучит. Учитель подождал несколько минут, чтобы она успокоилась и собралась с мыслями, потом хотел было продолжить свои вопросы, но, едва открыв рот, одумался и промолчал. Шерли подняла на него глаза. Если бы в этот миг Луи выдал себя, проявил хоть какое-то волнение, она снова замкнулась бы в упрямом молчании, но он казался спокойным, сильным и надежным другом. – Лучше я признаюсь вам, – проговорила Шерли, – чем моей тетке, или кузинам, или дядюшке. Они поднимут такой шум, а я больше всего на свете боюсь крика, воплей, суматохи. Терпеть не могу, когда из-за тебя переворачивают все вверх дном. Сумеете вы перенести небольшое потрясение? – Перенесу и большое, если понадобится. На лице Луи Мура не дрогнул ни один мускул, но доброе сердце забилось чаще в его широкой груди. Что-то она ему скажет? Какое непоправимое несчастье случилось с нею? – Если бы я была вправе прийти прямо к вам, я бы не стала таиться ни минуты, – продолжала Шерли. – Я бы все рассказала вам и спросила совета. – Почему же вы считали себя не вправе обратиться ко мне? – Может быть, так и нужно было сделать, но я не могла. Зачем было вас беспокоить, – несчастие это касается только меня. Я хотела скрыть его от всех, но меня не оставляли в покое. Повторяю: я не хочу быть предметом всеобщих забот или темой для деревенских сплетен. Тем более что все еще может обойтись, – кто знает? Мур сидел как на горячих угольях, однако ни жестом, ни взглядом, ни словом не выдавал своего нетерпения. Его спокойствие передалось Шерли, его уверенность ободрила ее. – Пустяк может вызвать самые страшные последствия, – проговорила она, снимая с руки браслет, расстегивая и отворачивая рукав. – Взгляните, мистер Мур! На белой руке отчетливо виднелся шрам довольно глубокий, но уже подживший, похожий на нечто среднее между порезом и ожогом. – Во всем Брайерфилде я показываю это только вам, потому что вы можете выслушать меня спокойно. – В этом маленьком рубце с виду нет ничего страшного, но расскажите мне, в чем дело. – Как он ни мал, а из-за него я лишилась покоя и сна, похудела и потеряла разум. Из-за этого шрама я должна предвидеть в недалеком будущем самое ужасное… Шерли застегнула рукав и надела браслет. – Вы понимаете, как я терзаюсь? – с улыбкой спросил Луи Мур. – Я человек терпеливый, но сердце мое так и стучит. – Что бы ни случилось, вы будете моим другом, мистер Мур? Обещаете поддержать меня своим хладнокровием? Не оставите на растерзание перепуганным трусам? – Пока ничего не обещаю. Расскажите, что с вами случилось, а после требуйте чего угодно. – Рассказ будет коротким. Однажды, три недели назад, я пошла погулять с Гертрудой и Изабеллой. Они вернулись домой раньше, я задержалась, чтобы поговорить с Джоном, а потом постояла одна на дороге. День был такой приятный, тихий, болтовня этих девиц мне наскучила, и я не спешила их догнать. Я стояла, прислонившись к калитке, думала о своем будущем и была счастлива, – в то утро мне казалось, что все складывается так, как я давно мечтала… «Понятно! – подумал про себя Луи Мур. – Весь предыдущий вечер она провела с Филиппом Наннли». – Вдруг я услышала чье-то тяжелее дыхание, – продолжала Шерли. – По дороге бежала собака. Я знаю почти всех соседских псов: это был Феб, один из пойнтеров Сэма Уинна. Несчастное животное бежало, опустив голову, высунув язык, и казалось загнанным или жестоко избитым. Я его поманила, хотела позвать его в дом, напоить и покормить. Я была уверена, что с ним плохо обошлись: мистер Сэм частенько хлещет своих пойнтеров без всякой жалости. Но Феб был так испуган, что не узнал меня; когда я хотела его погладить, он увернулся и укусил меня за руку. Укусил глубоко, до крови, и тут же убежал, тяжело дыша. Сразу вслед на этим я увидела управляющего мистера Уинна с ружьем в руках. Он спросил, не видала ли я собаку. Я сказала, что видела Феба. Тогда он сказал: «Советую вам посадить Варвара на цепь и предупредить своих, – пусть никто не выходит из дома. Я ищу Феба, чтобы его пристрелить, а конюх ищет его на другой дороге. Феб взбесился». Луи Мур откинулся на спинку стула, скрестив руки на груди. Мисс Килдар развернула свою шелковую канву и принялась вышивать недоконченный букетик пармских фиалок. – И вы никому не сказали, не позвали на помощь, ничего не сделали? Вы не пришли даже ко мне? – Я уже добежала до дверей классной комнаты, но тут мужество меня оставило, и я решила, что лучше молчать. – Но почему? Я только и мечтаю о том, чтобы быть вам хоть чем-нибудь полезным. – Я не вправе что-либо от вас требовать. – Чудовищно! Неужели вы так ничего и не предприняли? – Отчего же! Я сразу пошла в прачечную: теперь, когда в доме столько гостей, там почти каждый день стирают и гладят. Служанка зачем-то отлучилась, – то ли загофрировать что-то, то ли подкрахмалить, – а я тем временем взяла с огня утюг и прижала раскаленный докрасна угол к руке, прижала крепко и как следует выжгла рану. Потом я ушла к себе наверх. – Неужели вы даже не застонали? – Просто не знаю. Мне было очень страшно, – куда девались уверенность и твердость! Я была в смятении… – А казались такой спокойной! За завтраком я сидел и прислушивался, но у вас наверху все было тихо. – Я сидела одна на кровати и думала, как все было бы хорошо, если бы Феб не укусил меня! – Одна? Неужели вам так нравится одиночество? – Увы, одна. – Вы не терпите соболезнований! – Вы так думаете, мистер Мур? – С вашим сильным характером вы, очевидно, считаете, что можете обойтись без чужих советов, помощи или чьего-либо общества. – Пусть будет так, если вам так нравится. Она улыбнулась, не отрываясь от вышивания; пальцы ее работали быстро и точно, но вот ресницы ее затрепетали, глаза увлажнились и по щеке скатилась слезинка. Луи Мур склонился над своим столом, двинул стулом и переменил положение. – Если я не прав, – сказал он странным, вдруг смягчившимся голосом, то в чем же тогда дело? – Не знаю. – Знаете, только не хотите сказать, все держите в себе. – Потому что об этом не стоит говорить. – Нет, не поэтому, а потому, что вы требуете за свою откровенность слишком высокой платы! Вам кажется, что никто не в состоянии заплатить эту цену, никто не обладает достаточным разумом, силой и благородством, чтобы стать вашим советчиком. По-вашему, во всей Англии нет человека, на которого вы могли бы опереться, и, уж конечно, нет никого, кому вы могли бы приклонить голову на грудь. Естественно, что вам приходится быть одной. – Если понадобится, я смогу прожить и одна. Но сейчас я думаю не о том, как прожить, а о том, что придется умереть одной, и это вызывает во мне страх. – Вы боитесь, что заразились бешенством, боитесь мучительной, ужасной агонии? Мисс Килдар кивнула. – Вы просто мнительны, как все женщины. – Две минуты назад вы восхваляли мой сильный характер. – Вы – истинная женщина. Если разобрать и обсудить этот случай спокойно, наверняка окажется, что вам нечего опасаться, – я в этом уверен. – Вашими бы устами да мед пить! Я очень хочу жить, если Бог дозволит. Жизнь так прекрасна! – При вашем характере, с вашим положением она не может быть иной. Неужели вы действительно думаете, что заразились водобоязнью и умрете от бешенства? – Я ожидаю этого и прежде страшилась, но теперь я не боюсь. – Я тоже за вас не боюсь. Вряд ли в вашу кровь проник хоть один микроб, но если это даже и так, уверяю вас, при вашей молодости и безупречном здоровье он все равно не причинит вам ни малейшего вреда. Кроме того, я постараюсь узнать, действительно ли собака взбесилась. – Не говорите никому, что она меня укусила! – Зачем говорить, если я уверен, что ее укус не опаснее пореза перочинным ножом? Успокойтесь! Видите, я спокоен, а для меня ваша жизнь дороже вечного блаженства. Посмотрите на меня! – Зачем, мистер Мур? – Я хочу взглянуть, утешились ли вы. Оставьте ваше вышивание, поднимите голову. – Извольте… – Смотрите на меня. Благодарю вас! Ну как, туча рассеялась? – Я больше не боюсь. – Обрели вы свою прежнюю безмятежность? – Мне хорошо. Но я хочу, чтобы вы мне обещали… – Приказывайте. – Если то, чего я ранее боялась, все-таки произойдет, они меня просто уморят. Не улыбайтесь, – так оно и будет, – так всегда бывает. Дядюшка перепугается, засуетится, замечется, и толку от него не будет никакого. Все в доме потеряют голову, кроме вас, поэтому прошу, обещайте не оставлять меня. Избавьте меня от мистера Симпсона, и Генри тоже не впускайте ко мне, чтобы он не огорчался. И прошу вас, прошу беречься самому, хотя вам я ничего плохого не сделаю, я уверена. Врачей не пускайте даже на порог, а если явятся – гоните! Не позволяйте ни старому, ни молодому Мак-Тёрку касаться меня даже пальцем и мистеру Грейвсу, их коллеге, тоже. И, наконец, если я буду… беспокойной… дайте мне сами, своей рукой сильный наркотик, хорошую дозу опиума, чтобы подействовал наверняка. Обещайте мне исполнить все это! Мур встал из-за стола и несколько раз прошелся по комнате. Потом остановился за креслом Шерли, склонился над ней и негромко, торжественно проговорил: – Обещаю сделать все, о чем вы просите, без всяких оговорок. – Если понадобится женская помощь, позовите мою экономку миссис Джилл, пусть оденет меня, когда я умру. Она ко мне привязана. Она мне делала много зла, но я всякий раз ее прощала. Теперь она меня любит и не возьмет и булавки: мое доверие сделало ее честной, снисходительность сделала ее добросердечной. Теперь я уверена в ее преданности, мужестве и любви. Призовите ее, если будет нужда, но, прошу вас, не допускайте ко мне мою добрейшую тетушку и моих робких кузин. Обещайте! – Обещаю. – Вы так добры, – проговорила Шерли, с улыбкой поднимая глаза на склонившегося над ней Луи Мура. – Правда? Вы утешились? – Вполне. – Я буду с вами, – только я и миссис Джилл, – в любом, в самом крайнем случае, если понадобится мое спокойствие и моя преданность. Я не позволю к вам прикоснуться ничьим трусливым или грубым рукам. – Вы все еще считаете меня ребенком? – Да. – Значит, вы меня презираете. – Разве можно презирать детей? – По правде говоря, мистер Мур, я совсем не так сильна и уверена в себе, как думают люди, и мне совсем не безразлично участие других. Но когда у меня горе, я боюсь поделиться им с теми, кого люблю, чтобы не причинить им боль, и не могу признаться тем, к кому я равнодушна, потому что их соболезнования мне безразличны. И все же вы не должны смеяться над моей ребячливостью: если бы вы были так несчастны, как я все эти три недели, вам тоже понадобилась бы помощь друга. – По-моему, все люди нуждаются в друзьях. – Все, в ком есть хоть крупица добра. – Но ведь у вас есть Каролина Хелстоун! – Да, а у вас – мистер Холл. – Согласен. Есть еще миссис Прайор, женщина умная и добрая, в случае нужды вы могли бы с ней посоветоваться. – А вы со своим братом Робертом. – Если вас подведет ваша правая рука, вам ее заменит преподобный Мэттьюсон Хелстоун, на которого вы всегда можете опереться; откажет левая к вашим услугам Хайрам Йорк, эсквайр. Оба старика любят вас и уважают. – Зато миссис Йорк ни к кому из молодых людей не проявляет такой материнской заботы, как к вам. Не знаю, чем только вы покорили ее сердце, но с вами она нежнее, чем со своими родными сыновьями. Наконец, у вас есть ваша сестра Гортензия. – Похоже, что нам обоим не на что жаловаться. – Похоже. – Мы должны быть благодарны судьбе. – Разумеется. – И вполне удовлетворены. – Конечно. – Я, со своей стороны, вполне доволен и могу лишь благодарить судьбу. Благодарность – высокое чувство. Она наполняет сердце, но не разрывает его, она греет душу, но не сжигает. Я люблю смаковать свое счастье. Когда глотаешь его второпях, не чувствуешь вкуса. Луи Мур по-прежнему стоял за креслом мисс Килдар и смотрел через ее плечо, как под ее быстрыми пальцами расцветают на канве цветы, обрамленные зеленой листвой. После долгой паузы он снова спросил: – Итак, туча совсем рассеялась? – Без следа. То, что я есть сейчас, и то, чем была два часа назад, совершенно разные люди. Мне кажется, мистер Мур, что горе и тайные страхи растут в тишине, как дети титанов, не по дням, а по часам. – Вы больше не станете втайне лелеять подобные чувства? – Нет, если мне позволят их высказать. – У кого вы собираетесь спрашивать «позволения», как вы сами сказали? – У вас. – Но почему? – Потому что вы бываете суровым и замкнутым. – Суровым и замкнутым? – Да, потому что вы горды. – Горд? Отчего же? – Мне бы самой хотелось это узнать. Скажите, будьте добры. – Возможно, одна из причин в том, что я беден: бедность и гордость часто идут рука об руку. – Какая прекрасная причина! Я была бы в восторге, если бы нашлась вторая ей под пару. Постарайтесь найти ей достойную подругу, мистер Мур. – Пожалуйста. Что вы думаете о сочетании суровой бедности и капризного непостоянства? – Разве вы капризны? – Не я, а вы! – Клевета! Я тверда, как скала, постоянна, как Полярная звезда. – Иногда поутру я гляжу в окно и вижу прекрасную полную радугу, ярко сверкающую всеми красками и озаряющую надеждой сумрачный небосклон жизни. Час спустя, когда я снова гляжу в окно, половина радуги уже исчезла, вторая померкла. А вскоре на пасмурном небе не остается и следов этого радостного символа надежды. – Мистер Мур, вы не должны поддаваться таким изменчивым настроениям, это ваш самый большой недостаток. С вами никогда не знаешь, чего ожидать. – Мисс Килдар, когда-то у меня целых два года была ученица, которой я очень дорожил. Генри мне дорог, но она была еще дороже. Генри никогда не причинял мне неприятностей; она – частенько. Я думаю, двадцать три часа из двадцати четырех она только и делала, что досаждала мне. – Она никогда не бывала с вами более трех или в крайнем случае шести часов кряду. – Иногда она выливала чаи из моей чашки и утаскивала еду с моей тарелки, оставляя меня на весь день голодным, а мне это было крайне неприятно, потому что я люблю вкусно поесть и вообще сторонник скромных земных радостей. – Я это знаю. Я превосходно знаю, какие кушанья вы любите, знаю все ваши самые лакомые блюда… – Но она портила мне эти блюда и заодно дурачила меня. Я люблю поспать. В давние времена, когда я еще принадлежал самому себе, ночи никогда не казались мне слишком длинными, а постель слишком жесткой. Она все изменила. – Мистер Мур!.. – А когда она отняла у меня покой и радость жизни, она сама покинула меня – совершенно спокойно, хладнокровно, словно после всего этого мир мог стать для меня таким же, как прежде. Я знал, что когда-нибудь встречусь с ней снова. Почти через два года мы увиделись в доме, где она была хозяйкой. Как же, вы думаете, она со мной обошлась, мисс Килдар? – Как прилежная ученица, хорошо усвоившая ваши уроки. – Она приняла меня высокомерно, воздвигла между нами стену отчужденности, держала меня на расстоянии своей сухостью, надменным взглядом, ледяною вежливостью. – Она была прекрасной ученицей! Ваша замкнутость научила ее сухости. Ваша холодность научила ее высокомерию. Согласитесь, сэр, ваши уроки не пропали даром! – Совесть, честь и самая жестокая необходимость заставляли меня держаться отчужденно, сковывали меня, как тяжкие кандалы. Она же была свободна – она могла быть великодушнее. – Она никогда не была достаточно свободна, чтобы поступиться уважением к самой себе, чтобы просить, ожидая отказа. – Значит, она была непостоянна, потому что продолжала искушать меня, как прежде. Когда мне казалось, что я уже привык думать о ней, как о надменной незнакомке, она вдруг покоряла меня вспышкой очаровательной простоты, согревала меня теплом ожившей симпатии, дарила мне час такой милой, веселой и доброй беседы, что сердце мое снова раскрывалось перед ней и я уже не мог изгнать ее оттуда, как не мог закрыть перед нею двери. Объясните, за что она меня мучила? – Ей было невыносимо чувствовать себя отверженной. А потом иногда ей просто приходило в голову, что в сырую холодную погоду классная комната не такое уж веселое место, и она чувствовала себя обязанной заглянуть туда, узнать, не мерзнете ли вы с Генри, хорошо ли топится камин… А придя туда, она уже не хотела уходить. – Но нельзя же быть такой непостоянной! Если уж она приходила, почему бы ей не приходить почаще? – А вдруг она явится некстати? – Нет, это невозможно! Завтра вы будете уже не та, что сегодня. – Не знаю. А вы? – Я не безумец, благороднейшая Вероника![131] Можно провести один день в грезах, но на следующий день придется проснуться. Я проснусь в день вашей свадьбы с сэром Филиппом Наннли. Огонь хорошо освещает и вас и меня, – пока я говорил, я все время смотрел на вас в зеркало. Взгляните, какая разница между нами! Мне тридцать лет, а выгляжу я много старше. – Вы слишком серьезны. У вас такой тяжелый, угрюмый лоб, такое бледное лицо! Мне вы никогда не казались юношей, тем более младшим братом Роберта. – В самом деле? Я так и думал. Попробуйте себе представить, что из-за моего плеча выглядывает красивая голова Роберта! Какая противоположность с моим тяжелым, угрюмым лицом, не правда ли? О, вот оно! – Луи Мур вздрогнул: звонили к обеду. – Вот уже полчаса я жду этого звука. Шерли встала. – Кстати, мистер Мур, – проговорила она, складывая свое рукоделье, есть какие-либо известия о вашем брате? Почему он так задержался в городе? Когда он собирается вернуться? – Знаю, что собирается, но что его задерживает, не могу вам сказать. По совести говоря, вам должно быть известно лучше, чем кому бы то ни было во всем Йоркшире, почему он медлит с возвращением. Легкий румянец вспыхнул на щеках мисс Килдар. – Напишите и поторопите его, – сказала она. – Я знаю, что он задерживается не без причины; пока торговля так плоха, фабрику лучше не восстанавливать. Однако он не должен совсем покидать наши края. – Я знаю, он говорил с вами в вечер перед отъездом, – заметил Луи Мур. – После этого он тотчас оставил Филдхед. Я прочитал, вернее пытался прочитать по его лицу, что случилось. Он от меня отвернулся. Тогда я догадался, что он уедет надолго. Иной раз прелестные маленькие пальчики удивительно ловко умеют сокрушать мужскую гордость, – ведь она так хрупка! Я полагаю, что Роберт слишком понадеялся на свою мужественную красоту и врожденное благородство. Тем, у кого таких преимуществ нет, много легче, они не питают несбыточных надежд. Однако я все же напишу, что вы желаете его возвращения. – Не пишите, что я желаю, скажите лучше, что его возвращение желательно. Прозвучал второй звонок, и мисс Килдар повиновалась его призыву.  ГЛАВА XXIX Луи Мур   Луи Мур привык к спокойной жизни; он был от природы человеком спокойным и переносил подобную жизнь лучше многих других людей. Его собственный обширный мир, заключенный в голове и сердце, позволял ему весьма терпеливо переносить вынужденное пребывание в тесном уголке реального мира. Как тихо в Филдхеде нынче вечером! Все, кроме Луи Мура, уехали в Наннли, – мисс Килдар, все семейство Симпсонов и даже Генри. Сэр Филипп настоятельно приглашал их, чтобы познакомить со своей матерью и сестрами, приехавшими погостить в Прайори. Прелюбезный джентльмен, этот баронет, – он пригласил также и учителя! Но учитель скорее согласился бы на свидание с духом графа Хантингдонского и всей его буйной свитой под сенью самого древнего, самого толстого, самого черного дуба в Наннлийском лесу, и уж конечно охотнее повстречался бы с привидением аббатисы или бледной монахини среди замшелых развалин их бывшей обители, чьи руины милосердно прикрывает теперь лесная поросль. Луи Муру очень не хочется оставаться сегодня одному, но еще меньше – видеть мальчишку-баронета, его снисходительно-строгую мать, его высокорожденных сестер и тем паче кого-нибудь из семейства Симпсонов. Вечер неспокоен: над землей все еще бушуют бури осеннего противостояния. Днем шел проливной дождь, сейчас он перестал, вихрь рассеял огромную тучу, но небо не очистилось и не блещет звездной синевой: обрывки облаков несутся по нему, заслоняя луну, и ветер не смолкая стонет и плачет в высоте. Луна сияет, словно радуясь ночной буре, словно в яростных ее ласках для нее любовь и наслаждение. Эндимион[132] не ждет этой ночью свою богиню: в горах нет ни стад, ни пастухов. И хорошо, что нет, ибо в эту ночь Луна принадлежит Эолу.[133] Сидя в классной комнате, Луи Мур слушал, как завывает ветер, ударяясь о крышу и окна со стороны фасада. Его комната была в заветрии, но он вовсе не желал сидеть в убежище, прислушиваясь к заглушенным голосам бури. – Все комнаты внизу пусты, – проговорил он. – Чего же я сижу в этом карцере? Он поднялся и пошел туда, где окна были шире его маленьких заслоненных ветвями окошек и свободно пропускали серебряные блики с темно-синих небес, где стремительно проносились видения осенней ночи. Свечи он не взял, в лампе или свете камина тоже не было нужды: несмотря на быстролетные облака, мерцающий свет луны заливал полы и стены комнат. Луи прошел по всему дому; казалось, он идет из двери в дверь следом за каким-то призраком. В дубовой гостиной он остановился. Здесь было не так мрачно, голо и темно, как в других комнатах; в камине пылал жаркий огонь, от раскаленных углей распространялось приятное тепло; возле коврика перед камином стоял маленький рабочий столик, рядом с ним – кресло. Луи Мур остановился перед этим креслом с таким видом, словно увидел в нем тот призрак, за которым так долго шел. Глаза его зажглись, лицо оживилось, как будто он отыскал наконец в пустом доме живое существо и сейчас с ним заговорит. Он начал осматриваться. На спинке кресла висит дамская сумка, маленькая атласная сумочка. Секретер открыт, ключи висят в замочной скважине. Тут же на виду лежит хорошенькая печатка, серебряная ручка с пером, веточка с зелеными листьями и несколькими алыми ягодами, изящная тонкая и чистая перчатка с маленькой руки, – все это придает столу вид слегка неряшливый и одновременно очень живописный. По законам живописи мелочи не должны загромождать картину, однако именно эти мелочи придают тихой картине особое очарование. – Всюду ее следы, – заговорил Луи Мур. – Вот здесь она сидела, прекрасная и беззаботная. Ее позвали, она, конечно, заторопилась и забыла прибрать свой стол. Почему даже в ее небрежности столько прелести? Откуда у нее этот дар – быть очаровательной даже в неряшливости? Ее всегда найдется за что побранить, но сердиться на нее невозможно. Я думаю, ее возлюбленный или муж, если даже вздумает поговорить с ней всерьез, то все равно закончит свой выговор поцелуем. Да это и естественно! Куда приятнее перебирать ее недостатки, чем восхищаться достоинствами любой другой женщины! Но что это я бормочу? Уже начал разговаривать сам с собой? А ну-ка, замолчи! Луи замолчал. Он стоял и раздумывал. Потом начал устраиваться, чтобы приятно провести вечер. Прежде всего он опустил шторы на широких окнах, за которыми сияла царственная луна, подкинул угля в жаркое, прожорливое пламя и зажег одну из двух свечей на столе. После этого он пододвинул к столу другое кресло, поставил его как раз напротив первого и уселся. Затем извлек из кармана небольшую, но толстую записную книжку, достал карандаш к начал покрывать чистые страницы неровным, убористым почерком. Не бойся, читатель, не скромничай! Подойди поближе, встань за его спиной и посмотри, что он там пишет. «Сейчас девять часов, раньше одиннадцати коляска не вернется, я уверен. Значит, до одиннадцати я совершенно свободен и могу сидеть в ее комнате напротив ее кресла, облокотившись о ее стол. Все вокруг напоминает мне о ней. Раньше мне нравилось Одиночество, – я воображал его тихой, строгой, но прекрасной нимфой, ореандою,[134] которая спускалась ко мне с отдаленных вершин. Одеяние ее – из голубого горного тумана, в дыхании ее – свежесть горных ветров, в осанке ее – величавая красота заоблачных высот. В те времена я радовался ее приходу и мне казалось, что на душе у меня легче, когда она со мной, безмолвная и великолепная. Но с того дня, когда я позвал Ш. в классную комнату, когда она пришла и села со мной рядом, поделилась со мной своей тревогой, попросила о помощи, воззвала к моей силе, – с этого дня, с этого часа я возненавидел Одиночество. Это холодная абстракция, бесплотный скелет, дочь, мать и подруга Смерти. Как приятно писать о том, что так близко и дорого сердцу! Никто не отнимет у меня эту маленькую записную книжку, а своему карандашу я могу доверить все, что хочу, все, что не смею доверить ни одному живому существу, о чем не осмеливаюсь даже подумать вслух. С того вечера мы почти не виделись. Однажды, когда я был в гостиной один, – я искал там оставленную Генри книгу, – она вошла, уже одетая для концерта в Стилбро. Робость, – ее робость, а не моя, – разделила нас, точно серебряным занавесом. Много я слышал и читал о «девичьей скромности», но если не насмехаться над словами и употреблять их к месту, – это самые верные слова. Когда она увидела меня, застенчиво, но ласково поклонилась и отошла к окну, единственные слова, которыми я мог назвать ее тогда, были «непорочная дева». Для меня она была вся нежность и очарование в ореоле девической чистоты. Может быть, я самый бестолковый из мужчин, потому что я один из самых обыкновенных; однако, говоря по совести, ее застенчивость глубоко меня тронула, пробудив самые возвышенные чувства. Боюсь, что в этот миг и выглядел совершенным чурбаном, но когда она отвела взгляд и тихонько отвернулась, желая скрыть румянец смущения, я, признаюсь, почувствовал себя на седьмом небо. Я знаю, все это пустая болтовня мечтателя, греза восторженного романтического безумца. Да, я грежу и не хочу расставаться с моими грезами. Разве я виноват, что она вдохнула столько романтики в мою прозаическую жизнь? Временами она бывает таким ребенком! Какое простосердечие, какая наивность! Как сейчас, вижу ее глаза, – она смотрит на меня, умоляет не отдавать ее на растерзание родне и требует клятвы, что я дам ей сильный наркотик. Вижу, как она признается мне, что не так уж сильна и вовсе не так равнодушна к сочувствию людей, как о ней думают; вижу ее затаенные слезы, тихо бегущие из-под ресниц. Она жаловалась, что я считаю ее ребенком, – так оно и есть на самом деле. Она воображала, что я ее презираю. Презирать ее! Невыразимо сладостно было чувствовать себя так близко от нее и в то же время выше ее, сознавать, что имеешь право и возможность поддержать ее, как муж должен поддерживать жену. Я преклоняюсь перед ее совершенством, но сближают нас ее недостатки или во всяком случае слабости, – именно они привлекают к ней мое сердце, внушают мне любовь. Оттого я и ценю их по самой эгоистичной, хотя и понятной причине; ее недостатки – это ступени, по которым я могу подняться выше нее. Если бы вся она составляла искусственную пирамиду с гладкими склонами, не на что было бы ступить ноге. Но ее недостатки образуют естественный холм с провалами и мшистыми обрывами, – вершина его манит, и счастлив тот, кто ее достигнет! Но довольно метафор. Я с наслаждением гляжу на нее, она – моя избранница. Будь я королем, а она горничной, подметающей лестницы моего дворца, я бы заметил ее, оценил по достоинству и полюбил всем сердцем, несмотря на разделяющую нас пропасть. Будь я джентльменом, а она моей служанкой, я все равно мог бы полюбить только Шерли. Отнимите у нее то, что дало ей воспитание, отнимите все внешние преимущества – ее украшения, ее роскошные наряды, лишите ее изящества, разумеется, благоприобретенного, ибо природную грацию отнять нельзя, – и пусть она, одетая в грубые одежды, подаст мне воды на пороге деревенского дома, напоит меня с доброй улыбкой, с тем горячим радушием, с каким расточает теперь гостеприимство богатой хозяйки, – и я полюблю ее, захочу задержаться на часок, поговорить подольше с этой сельской девушкой. Правда, я не почувствовал бы того, что чувствую сейчас: в ней для меня не было бы ничего божественного, но все равно каждая встреча с юной крестьянкой доставляла бы мне удовольствие, а разлука огорчение. Как она непростительно небрежна! Оставила секретер открытым, а я знаю, что в нем она держит деньги. Ключ торчит в скважине, а с ним – целая связка других, от всех ее ящиков, и даже ключик от шкатулки с драгоценностями. В маленькой атласной сумочке лежит кошелек, – я вижу его серебряную кисточку, она свисает наружу. Такая беззаботность возмутила бы моего брата Роберта. Я знаю, что все ее маленькие слабости раздражали бы его, а меня они только приятно изумляют. Я радуюсь тому, что у нее есть недостатки, и уверен, что если нам еще доведется жить с нею в одном доме, она мне доставит немало подобных радостей. Она не оставит меня без дела: всегда найдется ошибка, которую надо будет исправить, всегда будет повод побранить ее. Я никогда не браню Генри и не люблю нотаций. Если он бывает виноват, а это случается не часто, потому что он отличный и предобрый мальчик, достаточно сказать одно слово, а зачастую лишь покачать головой. Но стоит мне взглянуть на ее minois mutin,[135] как укоризненные слова сами слетают с моих уст. Наверное, она смогла бы превратить в болтуна даже меня с моей неразговорчивостью. Но почему мне так приятно делать ей выговоры? Порой я сам этого не понимаю. Однако чем она бывает упрямее, лукавее и насмешливее, чем больше дает мне поводов для недовольства, тем сильнее меня к ней тянет, тем больше она мне нравится. Всего сумасброднее, всего нетерпимее она бывает после горячей скачки по холмам навстречу ветру, когда она в своей амазонке гарцует на Зоэ. Признаюсь, – безмолвным страницам можно довериться, – я часами поджидал ее на дворе лишь для того, чтобы подать ей руку и помочь соскочить с седла. Я заметил, – и снова я могу довериться лишь этой записной книжке, что такие услуги она принимает только от меня. На моих глазах она вежливо отказалась от помощи сэра Филиппа Наннли, это она-то, всегда столь любезная к молодому баронету, всегда столь снисходительная к его желаниям, чувствам и болезненному самолюбию! А помощь Сэма Уинна она просто с презрением отвергла. И теперь я знаю, – знаю сердцем, потому что чувствую, – мне она доверяет безоговорочно: должно быть, она догадывается, что я счастлив ей услужить, рад отдать ей все свои силы. Я не раб ее, решительно заявляю, однако чувства мои и мысли рвутся к свету ее красоты, стремятся к ней, как мотыльки к огню. Все мои знания и силы, благоразумие и спокойствие я готов отдать ей. Скромно ожидаю я приказаний, бываю счастлив, когда их слышу, радуюсь, когда могу их исполнить. Знает ли она об этом? Я назвал ее беззаботной. Примечательно, что ее беззаботность нисколько не умаляет ее совершенства. Наоборот, через эту слабость, сквозь это окно в ее характере проглядывает вся истинность, глубина и неподдельность ее совершенства. Так пышное платье иной раз прикрывает уродство и худобу, а сквозь порванный рукав иногда проглядывает прелестная округлая ручка. Я видел и держал в руках немало ее вещиц, которые она разбрасывает где попало. И все они могли бы принадлежать только настоящей леди: в них не было ничего безвкусного, ничего неопрятного; при всей своей беззаботности, она в некоторых отношениях весьма требовательна, – будь Шерли крестьянкой, она одевалась бы так же чисто. Вот ее маленькая перчатка, – она безупречна. Вот ее сумочка, – на свежем атласе нет ни единого пятнышка! Шерли и эта жемчужина Каролина Хелстоун, – что может быть более несхожего? Каролина мне кажется воплощением добросовестной точности и предельной аккуратности, – она была бы прекрасной хозяйкой в доме одного моего привередливого родственника. Чуткая, работящая, милая, проворная и спокойная, она вполне подошла бы Роберту. Все кипит у нее в руках, все всегда прибрано. Но что бы стал делать я с таким беспорочным созданием? Мы с ней ровня, – она так же бедна, как и я. Она, несомненно, красива, у нее рафаэлевская головка, рафаэлевские черты с чисто английским выражением, в ней чувствуется грация и чистота настоящей дочери Альбиона. Но в ней нечего исправлять, нечего изменять, нечего осуждать, с ней не о чем беспокоиться. Она – как ландыш, совершенный от природы и не нуждающийся в садовнике. Что в ней можно улучшить? Какой карандаш осмелится подправлять этот рисунок? Моя возлюбленная, если она когда-нибудь у меня будет, должна походить не на ландыш, а скорее на розу, чья сладость и красота защищены колючими шипами. Моя жена, если я когда-нибудь женюсь, должна время от времени тревожить меня язвительными уколами, должна непременно сердить меня, чтобы огромный запас моего терпения не остался втуне. Но я не настолько смирен, чтобы ужиться с овечкой, мне скорее пристало быть укротителем юной львицы или тигрицы. Сладость мне не по вкусу, если в ней нет остроты, свет не радует, если он не жарок, летний день не люб, если знойное солнце не румянит плоды и не золотит хлеба. Красавица всего прекраснее тогда, когда, рассерженная моими язвительными насмешками, гневно нападает на меня. И чем больше она воспламеняется, чем больше выходит из себя, тем сильнее ее очарование. Боюсь, что безмолвная кротость невинной овечки скоро бы мне наскучила; воркование голубки, которая никогда не трепещет на моей груди и не тревожит меня, скоро стало бы мне в тягость. Но я буду счастлив, если понадобится все мое терпение, чтобы приручить и укротить отважную гордую орлицу. Только в схватках с дикой хищницей, которую невозможно сделать до конца ручной, я найду применение своим силам. О моя воспитанница, моя пери, слишком строптивая для рая и слишком чистая для ада! Я только смотрю на тебя, преклоняюсь перед тобой и мечтаю о тебе, – на большее я никогда не осмелюсь. Я знаю, что мог бы дать тебе счастье. Увы, неужели мне суждено увидеть, как ты достанешься другому, который не даст тебе ничего? Рука его нежна, но слишком слаба: ему не сломить Шерли и не укротить, а укротить ее необходимо. Берегитесь, сэр Филипп Наннли! Я никогда не видел, чтобы, сидя с вами рядом или где-нибудь на прогулке, она молчала и хмурилась, стараясь смириться с каким-нибудь вашим недостатком, или снисходительно относилась к вашим слабостям, полагая, что их искупают достоинства, хотя ей от этого было не легче; я никогда не замечал сердитого румянца на ее лице, гримасы отвращения или опасных искр в глазах, когда вы подходите к ней слишком близко, смотрите на нее слишком выразительно или нашептываете что-нибудь с излишним жаром. Я этого, повторяю, никогда не видел, и тем не менее, глядя на вас, я вспоминаю миф о Семеле,[136] только наоборот. Я вижу перед собой не дочь Кадма и думаю не о ее роковом желании узреть Юпитера во всем его божественном величии. Передо мною жрец Юноны, простертый перед алтарем в аргосском храме; уже глубокая ночь, и он здесь один. Уже не первый год он одиноко поклоняется своей богине, живет одной мечтой. Он поражен божественным безумием; он любит идола, которому служит, и день и ночь молит Волоокую снизойти к своему жрецу. И Юнона вняла мольбе и обещала быть благосклонной. Весь Аргос спит. Врата храма закрыты. Жрец ждет у алтаря. Вдруг содрогнулись земля и небо, но во всем спящем городе это услышал один только жрец, неустрашимый и непоколебимый в своем фанатизме. Внезапно, в полном безмолвии, его объял ослепительный свет. Сквозь широко разверзшийся свод в сияющей лазури небес предстало ему грозное видение, ужасное и неземное. Ты меня домогался? А теперь отступаешь? Поздно! Свет непереносим, и ты ослеплен! Невыразимый голос гремит в храме, – лучше бы его не слышать! Нестерпимое сияние грозно озаряет колонны, разгораясь все ярче и ярче… Смилуйтесь над ним, боги, и погасите этот огонь! Благочестивый житель Аргоса пришел на рассвете в храм совершить утреннее жертвоприношение. Ночью была гроза, и молния попала в храм. Алтарь разбит вдребезги, мраморный пол вокруг растрескался и почернел. Одна статуя Юноны осталась в гордой неприкосновенности, целомудренная и величавая, а у ее ног лежала кучка белого пепла. Жреца не было: тот, кто видел, – исчез, и больше его никто не увидит…   * * *   Чу, коляска вернулась! Запру-ка я секретер да унесу ключи: завтра утром она их хватится, начнет искать и поневоле придет ко мне. Я уже слышу, как она спрашивает: «Мистер Мур, вы не видели мои ключи?» Так она спросит своим чистым голоском, дрожащим от досады и стыда, что ей приходится ходить по дому и повторять этот вопрос, может быть, в двадцатый раз. Тогда я ее помучаю, помедлю, словно раздумывая и припоминая, а когда верну ключи, то уж не отпущу ее без выговора. Вот еще сумочка с кошельком, перчатка, ручка, печать. Все это я отдам ей не сразу, постепенно, только когда она сама признается, покается и попросит. Я до сих пор не осмеливался прикоснуться к ее руке, к ее локонам, даже к банту на ее платье; теперь я вознагражу себя за это. Все черты ее лица, выражение ее огромных глаз и нежных губ будут меняться по моей воле, и я наслажусь всем их восхитительным многообразием. Зрелище это даст мне счастье, восторг, а может быть, еще крепче и безнадежнее прикует меня к ней. Но если уж суждено мне сделаться ее рабом, то постараюсь хоть продать свою свободу подороже». Луи Мур запер секретер, положил все вещицы Шерли в карман и вышел из гостиной.  ГЛАВА XXX Исповедь   Все говорили, что Роберту Муру давно бы уже пора вернуться домой. В Брайерфилде его странное отсутствие вызывало недоумение, в Наннли и Уинбери тоже удивлялись и терялись в догадках. Что же удерживало его в городе? Причин было вдоволь, и все достаточно веские, чтобы объяснить это необъяснимое отсутствие. Но задерживали его не дела, – так утверждали все: с делами, ради которых он уехал, было покончено давным-давно. Четыре вожака, которых Мур преследовал, были скоро пойманы; он сам присутствовал на суде, своими ушами слышал, как их признали виновными и вынесли приговор, и своими глазами видел, как их благополучно погрузили на корабль для отправки на каторгу за океан. Обо всем этом в Брайерфилде знали: отчет о суде появился в газетах, а в «Курьере Стилбро» он был напечатан со всеми подробностями. Никто не восторгался непоколебимостью Мура, никто не поздравлял его с успехом, хотя владельцы фабрик в глубине души радовались, полагая, что суровость свершившегося Правосудия отныне и навсегда заглушит мрачный ропот недовольства. Однако недовольные продолжали роптать. В кабаках они произносили зловещие клятвы над кружками с крепким пивом и провозглашали странные тосты, поднимая стаканы с английским огненным джином. Кто-то пустил слух, будто Мур просто не осмеливается вернуться в Йоркшир, будто он уверен, что не проживет здесь и часа. – Я напишу ему об этом, – сказал мистер Йорк, когда узнал об этих слухах от своего управляющего. – И если он после этого не прискачет сюда в тот же час, то уже ничто не заставит его вернуться. Повлияло ли на Мура письмо мистера Йорка или какие-то другие соображения, но он наконец сообщил Джо Скотту о дне своего возвращения и приказал прислать ему коня в гостиницу «Джордж». Джо Скотт в свою очередь уведомил об этом мистера Йорка, и почтенный джентльмен решил выехать Муру навстречу. Был базарный день. Мур приехал к обеду и занял свое обычное место за купеческим столом. Фабриканты встретили его почтительно: для них Мур был в какой-то мере иностранцем, гостем, а кроме того, он проявил себя человеком достойным и энергичным. Даже те, кто на людях не осмеливался показывать свое знакомство с Муром, боясь, как бы ненависть и месть, угрожавшие ему, не коснулись их самих, теперь в узком кругу приветствовали Мура как победителя. Когда подали вино, почтительное отношение собравшихся, несомненно, перешло бы в восторг, если бы Мур сам не сдерживал его невозмутимым хладнокровием, не допускавшим никаких пылких излияний. Мистер Йорк, – постоянный председатель на обедах такого рода, наблюдал за своим юным другом с нескрываемым одобрением. Для него не было ничего отвратительнее людишек, упивающихся лестью и восторгами толпы. И не было для него ничего милее и приятнее людей с твердым характером, которые просто не способны наслаждаться своей славой. Я повторяю: не способны! Презрение к славе насторожило бы Йорка, но искреннее безразличие Мура смягчило его суровую душу. Откинувшись на спинку стула, Роберт со спокойным, почти угрюмым лицом слушал, как владельцы суконных и одеяльных фабрик восторгаются его мужеством и восхваляют его подвиги, перемежая лесть со свирепыми угрозами в адрес рабочих. Для мистера Йорка это было отрадное зрелище. Сердце его ликовало при мысли, что все эти неуклюжие комплименты огорчают Мура и заставляют его почти стыдиться своих поступков. Упрек, оскорбление, даже клевету не трудно принять с улыбкой, но выслушивать похвалы людей, которых презираешь, испытание тяжкое. Мур не раз с великолепной выдержкой противостоял озлоблению воющей толпы, не раз встречал с легким сердцем и мужественной осанкой грозы и бури всеобщей неприязни, но теперь низкопробные похвалы и поздравления торгашей заставили его уныло понурить голову и устыдиться самого себя. Йорк не удержался от ехидного вопроса: – Ну что, нравятся тебе такие союзнички? Они оказывают честь делу, за которое ты ратуешь, не правда ли? Одно только жаль, парень, – добавил он, жаль, что ты не повесил тех четырех бродяг. Если бы это тебе удалось, все наши дворянчики выпрягли бы коней из твоей кареты, впряглись бы в нее сами, и дюжина двуногих ослов доставила бы тебя в Стилбро как победоносного полководца! Вскоре Мур отставил вино, распрощался и уехал. Йорк последовал за ним минут пять спустя; он догнал Мура на дороге, и они выехали из Стилбро вместе. Домой возвращаться было еще рано, хотя день уже клонился к закату; последние лучи солнца меркли, золотя края облаков; приближалась октябрьская ночь, покрывая равнину густеющими тенями. Мистер Йорк, будучи умеренно навеселе после умеренных возлияний и весьма довольный тем, что Мур вернулся наконец в Йоркшир, болтал почти без умолку, радуясь попутчику в дальней дороге. Он коротко, но от этого не менее язвительно высказался о судебном процессе и приговоре, затем перешел к местным сплетням и, наконец, накинулся на самого Мура. – Слушай, Роб, я думаю, тебя посадили в лужу, и поделом. Все шло гладко, Фортуна тебе улыбалась и готова была подарить первый приз своей лотереи – двадцать тысяч фунтов. Нужно было только протянуть руку, чтобы взять их. Что же ты сделал? Велел седлать и отправился верхом в Варвикшир на охоту за негодяями! Твоя возлюбленная, – я имею в виду Фортуну, – простила тебе и это. Она сказала: «Я его извиняю: он еще слишком молод». Подобно статуе Терпения на надгробиях она ждала, пока охота не закончилась, пока подлая дичь не была затравлена. Она надеялась, что ты вернешься и будешь умником. Тогда она еще, может быть, отдала бы тебе первый приз. Однако, продолжал мистер Йорк, – она была крайне удивлена, да и я тоже, когда узнала, что, вместо того чтобы мчаться сломя голову домой и сложить свои лавры к ее ногам, ты преспокойно сел в карету и отправился в Лондон. Что ты там делал, – известно одному сатане! Я думаю, ничего путного, – наверное, просто сидел и дулся. Лицо у тебя и раньше-то на лилию не походило, а теперь и вовсе позеленело, как оливка. Ты уже не прежний красавчик, друг мой! – Кому же достанется этот приз, о котором вы столько говорите? – Только баронету, дело ясное. Я теперь не сомневаюсь, что для тебя она потеряна. Еще до рождества она станет леди Наннли. – Гм! Вполне возможно. – Но ведь этого могло не быть! Глупый мальчишка, ты мог бы сам ее получить, клянусь! – По чему же это видно, мистер Йорк? – По всему: по блеску ее глаз, по румянцу щек, по тому, как она при ее всегдашней бледности становится прямо пунцовой, едва заслышав твое имя. – Но теперь, я полагаю, мне надеяться не на что? – Пожалуй, но ты все же попытай счастья: попробовать стоит. Этот сэр Филипп – размазня, как я его называю, – ни рыба ни мясо. Кроме того, он еще, говорят, пописывает стишки, рифмует всякую чепуху. Ты-то выше этого, Роб, в этом я уверен! – Вы что, советуете мне сделать предложение сегодня же, в такое позднее время? Уже одиннадцатый час, мистер Йорк! – А ты хоть попробуй, Роберт. Если ты ей по-настоящему нравишься, – а я думаю, ты ей нравишься или во всяком случае нравился, – она тебя простит. Постой-ка, да ты смеешься? Уж не надо мной ли? Похихикай лучше над собственной глупостью! Впрочем, я вижу, улыбочка-то кривая! У тебя сейчас такая кислая физиономия, что просто любо! – Ах, Йорк, я злюсь на самого себя. Мне столько раз совали палки в колеса, я бился как рыба об лед, вывихнул обе руки, стараясь избавиться от оков, и расшиб свою крепкую голову об еще более крепкую стену. – Ха, рад это слышать! Ты получил жестокий урок; надеюсь, он пойдет тебе на пользу и пособьет с тебя спеси. – Спеси! Что это такое? Самоуважение, самодовольство, – что это за товар? Вы этим торгуете? Или, может быть, кто-нибудь другой? Дайте адрес: я непривередливый покупатель и готов расстаться с последней гинеей, лишь бы приобрести такую штуку! – В самом деле, Роберт? Такой разговор мне по вкусу. Люблю, когда люди высказываются начистоту. Что же с тобой творится? – Все мое устройство ни к черту, вся механика человеческой фабрики разладилась, котел, который я принимал за свое сердце, сейчас работает под таким давлением, что вот-вот разорвется. – Потрясающе! Это надо бы записать. Похоже на белые стихи. Еще немного, и ты станешь поэтом. Если на тебя нашло вдохновение, не стесняйся, Роберт, высказывайся. На этот раз я все выдержу. – Я отвратительный, жалкий, подлый дурак! В одно мгновение иной раз делаешь то, о чем сожалеешь десятки лет, чего не искупишь всей своей жизнью. – Продолжай, парень! Для меня это все пирожки, леденцы, орешки, я их очень люблю. Продолжай, говори, слова принесут тебе облегчение. Сейчас мы на пустоши, и на много миль вокруг нет ни одной живой души. – Я буду говорить. Мне не стыдно признаться. У меня словно дикие кошки скребут на душе, и уж лучше вы сейчас выслушаете их вопли. – Для меня это будет музыкой! У вас с Луи великолепные глотки. Когда Луи поет, его голос звучит, словно нежный, глубокий колокол, – меня и то дрожь пробирает. Ночь тиха, она тоже слушает. Смотри, она склонилась над тобой, как черный поп над еще более черным грешником в исповедальне. Исповедуйся, парень! Не скрывай ничего! Будь откровенен, как убежденный, оправданный и возведенный в святые методист на показательном богослужении. Считай себя хоть грешнее самого Вельзевула: это облегчит тебе душу. – Считай себя подлее самого Маммоны, вы хотели сказать? Послушайте, Йорк, окажите мне милость! Я сейчас сойду с коня и лягу на дорогу, а вы проскочите по мне взад и вперед раз двадцать, согласны? – С величайшим удовольствием, если бы на свете не было такой штуки, как уголовное дознание. – Хайрам Йорк, я был уверен, что она меня любит. Я видел, как вспыхивали и разгорались ее глаза, когда она меня замечала в толпе. Она вся заливалась румянцем, когда подавала мне руку и спрашивала: «Как поживаете, мистер Мур?» Мое имя оказывало на нее волшебное действие. Стоило кому-нибудь его произнести, и она сразу менялась, – я это ясно видел. И сама она произносила его самым нежным голосом, на какой только способна. Она была со мною сердечна, интересовалась моими делами, беспокоилась за меня, желала мне добра, пользовалась малейшим предлогом, чтобы мне помочь. Я долго наблюдал, размышлял, сравнивал, выжидал, взвешивал и, наконец, пришел к единственно возможному заключению: да, это любовь! Я смотрел на нее, Йорк! – продолжал Роберт Мур. – Я видел ее молодость и красоту, видел ее силу. Ее богатство могло бы восстановить мою честь и мое дело. Впрочем, я ей и так признателен: однажды она мне весьма существенно и вовремя помогла, одолжив пять тысяч фунтов. Мог ли я все это позабыть? Мог ли я усомниться в ее любви? Рассудок нашептывал мне «Женись, женись!». Что было делать? Закрыть глаза на все ее прелести, отказаться от заманчивого будущего, презреть разумные советы, отвернуться от нее и бежать? Мог ли я это сделать? «Моя благодетельница юна, мила, грациозна и притом весьма ко мне привязана, – говаривал я себе. – Она в меня влюблена!» Потом я раздумывал над этими словами, повторял их снова и снова, пробовал на вкус, наслаждался ими с гордым, сладостным самодовольством, восхищаясь только собственной своей персоной и не оказывая ей при этом даже уважения. В глубине души я насмехался над ее наивностью и простотой, над тем, что она первая влюбилась в меня и первая это показала… Послушайте, Йорк, похоже, у вашего хлыста увесистая ручка: когда вам захочется, размахнитесь получше и выбейте меня из седла! Я заслуживаю хорошей взбучки… – Терпение, Роберт, терпение! Погоди, пока взойдет луна, чтобы я мог разглядеть тебя получше признайся начистоту – ты ее любишь или нет? Мне хотелось бы знать, я очень любопытен. – Господи, я же говорю: по-своему она очень красива и очень привлекательна. Временами она кажется вся сотканной из огня и воздуха; я стою и любуюсь ею, впрочем даже не думая о том, чтобы обнять ее и поцеловать. Выгода и тщеславие неудержимо влекли меня к ней, но я никогда не думал о ней, как о жене, как о своей половине, может быть лучшей, чем я сам. Когда подобная мысль приходила мне в голову, я от нее отмахивался и грубо говорил самому себе: «С нею ты будешь богат, без нее – разоришься». Я клялся, что буду действовать как делец, а не как романтик. – Решение здравое. Что же тебе помешало, Роб? – С этим здравым решением я как-то в августе вечером явился в Филдхед. Это было как раз накануне моего отъезда в Бирмингем. Видите ли, я решил наконец принять великолепный подарок Фортуны. О своем приезде я известил ее запиской, в которой просил о свидании наедине. Шерли была дома и совсем одна. Она встретила меня без всякого смущения, ибо думала, что я пришел по делу. Смущен был я, однако полон решимости. Уж не знаю сам, как я все это ей изложил, – знаю только, что принялся за дело рьяно и круто, – пожалуй, даже слишком круто. Я сухо предложил ей самого себя – свою прелестную персону, разумеется, со всеми моими долгами в придачу. Но я был оскорблен, я пришел просто в ярость, когда, не дрогнув, не вспыхнув и даже не потупив взор, она мне ответила: «Боюсь, что я вас не поняла, мистер Мур!» И мне пришлось все начинать сначала, все повторять во второй раз, все растолковывать ей по слову, по букве, от А до Я, пока она не уразумела. И как вы думаете, что она мне ответила? Вместо того чтобы пролепетать сладостное «да» или хранить не менее красноречивое смущенное молчание, она встала, несколько раз быстро прошлась по комнате, как умеет пройтись только она одна, и наконец воскликнула: «Господи Боже мой!» Йорк, я стоял у камина, опершись на каминную доску. Я стоял так и был готов к чему угодно – к самому худшему. Я уже знал свою участь, но я знал также себя. Ее вид, ее голос не оставляли никаких сомнений. Она остановилась, подняла на меня глаза. «Боже мой, – жалобно повторила она, и в голосе ее было все: возмущение, удивление и печаль. – Вы сделали такое странное предложение, – от вас я его не ожидала. Если бы вы только знали, как странно вы говорили и как странно смотрели при этом, вы бы сами поразились! Вы говорили не как влюбленный, предлагающий мне свое сердце, а как разбойник, требующий у меня кошелек». Странная тирада, не правда ли, Йорк? Но едва она это проговорила, я понял, что, при всей странности ее слов, она сказала святую истину. В ее словах я увидел себя, как в зеркале. Я взглянул на нее волком, но промолчал; ее слова привели меня в ярость и в то же время пристыдили. «Жерар Мур, – продолжала она, – вы знаете, что не любите Шерли Килдар!» Я мог бы пуститься в лживые уверения, начать клясться, что люблю ее, но мне было стыдно лгать, глядя в ее чистые глаза, я не мог опуститься до клятвопреступления перед этим правдивым существом. Кроме того, все эти пустые клятвы были бы все равно бесцельны и тщетны: она поверила бы мне не более, чем духу Иуды, если бы он вдруг появился из темноты и встал перед ней. Ее женское сердце слишком чутко, чтобы принять мое полунасмешливое, полуравнодушное восхищение за истинную пылкую любовь. «Что было дальше?» – спросите вы, мистер Йорк. Дальше она села в кресло у окна и заплакала. Она плакала горько и гневно. Слезы лились по ее щекам, но когда она поднимала на меня свои огромные, широко раскрытые темные глаза, в них сверкали молнии обиды и гнева. Они словно говорили мне: «Вы причинили мне боль! Вы меня оскорбили! Вы меня обманули!» Вскоре она заговорила не только взглядами. «Я в самом деле уважала вас, я восхищалась вами, вы мне действительно нравились, – говорила она. – Да, да, я любила вас раньше, как брата! А вы, вы хотели совершить со мной торговую сделку! Вы хотели принести меня в жертву вашему Молоху, вашей фабрике!» У меня хватило ума промолчать и не пускаться в объяснения. Любая попытка извиниться, смягчить ее ни к чему бы не привела. Я стояли терпел это унижение. Видно, в тот вечер дьявол вселился в меня или я попросту рехнулся. Знаете, что я сказал, когда наконец решился заговорить? «Неважно, что чувствую я сам, но я был уверен, что вы, мисс Килдар, меня любите». Прелестно, не правда ли? Она совершенно смешалась. Я слышал, как она пробормотала: «Неужели это говорит Роберт Мур? Да полно, человек ли он в самом-то деле?» «Вы хотите сказать, – проговорила она громче, – вы полагаете, что я любила вас как человека, за которого хотела бы выйти замуж?» Да, я так полагал, и я сказал ей это. «Подобная мысль оскорбляет чувства женщины, – ответила она. – А способ, каким вы ее выразили, возмущает женскую душу. Вы намекаете на то, что моя сердечная доброта к вам была на деле нескромной, хитрой, бесстыдной игрой, что я просто завлекала жениха. Вы уверяете, что пришли сюда из жалости, что предложили мне свою руку потому, что я за вами увивалась. Разрешите сказать вам: зрение вас обмануло, – вы увидели не то; ваш ум в заблуждении – вы рассудили неверно; и ваш язык выдал вас, – вы говорите не то, что следует. Успокойтесь: я вас никогда не любила. В моем сердце не больше страсти к вам, чем в вашем – любви ко мне». Как полагаете, Йорк, это был достойный ответ? «Значит, я был слепым и глухим дураком», – проговорил я тогда. «Любить вас! – вскрикнула она. – И все это потому, что я была с вами откровенна, как с братом, никогда вас не избегала, никогда не боялась. Нет! – продолжала она с торжеством в голосе. – Ваше появление никогда не могло заставить меня вздрогнуть, ваша близость не заставляла мое сердце биться чаще». Я возразил, что, разговаривая со мной, она часто краснела и что одно мое имя приводило ее в волнение. «Вы здесь ни при чем!» – отрезала она. Я потребовал объяснения, но ничего не добился. Вместо этого она засыпала меня вопросами: «Неужели вы думали, что я была влюблена в вас, когда сидела с вами рядом на школьном празднике? Или когда остановила вас на Мейторнлейн? Или когда заходила в вашу контору? Или когда гуляла с вами перед Филдхедом? Неужели вы думали, что я вас любила тогда?» Я ответил утвердительно. О Господи! Йорк, она вскочила, сразу стала высокой, вспыхнула и словно превратилась в пламя; она вся дрожала, и казалось, по ней пробегают искры, как по раскаленному углю. «Это значит, что вы думаете обо мне хуже, чем я есть на самом деле, и отказываете мне в том, что для меня всего дороже. Это значит, что я изменила всем моим сестрам-женщинам и вела себя так, как женщина не должна себя вести из боязни уронить свое достоинство и честь нашего пола. Это значит, что я искала то, чего никогда не станет искать честная женщина…» Несколько минут мы оба молчали. Потом она снова заговорила: «Люцифер, Утренняя Звезда, ты низвергнут. Я ценила вас так высоко, и вы пали. Я считала вас своим другом и обманулась. Уходите!» Но я не ушел. Я слышал, как дрожит ее голос, видел, как кривятся ее губы, и знал, что сейчас прольется новый поток слез. После этой грозы, я надеялся, наступит затишье, может быть даже выглянет солнце, и я решил подождать. И вот хлынул теплый ливень, такой же обильный, как первый, но более спокойный. В рыданиях ее послышались иные нотки – более нежные, полные сожалений. Она подняла на меня глаза, и в них были уже не гордость, а упрек, не гнев, а скорее глубокая грусть. «О Мур!» – проговорила она, и это прозвучало страшнее, чем цезаревское: «И ты, Брут!» Чтобы избавиться от тяжести на сердце, я хотел вздохнуть, но из груди моей вырвался стон. Все во мне горело, словно я был отмечен проклятием Каина. «Должно быть, я в чем-то ошибся, – сказал я. – И теперь горько каюсь. Но каяться я буду вдали от той, перед которой виноват». Я взял шляпу. Все это время меня мучила мысль, что мне так и придется уйти. Я надеялся, что она меня не отпустит. И она бы не отпустила, но я нанес ее самолюбию такую смертельную рану, после которой ей оставалось только скрыть свое сострадание и молчать. Мне пришлось самому остановиться у двери, вернуться к ней и сказать: «Простите меня!» «Я бы простила, если бы мне не нужно было прощать самое себя, ответила она. – Но, видно, я сама виновата, если обманула такого проницательного человека, как вы». И вдруг меня прорвало, я начал говорить торжественно и горячо, о чем, уже сам не помню; помню только, что говорил я искренне, стараясь всеми силами оправдать и обелить ее в ее же глазах. Да и на самом деле все ее самообвинения были чистой фантазией. Наконец она протянула мне руку. Впервые захотелось мне обнять ее и поцеловать. И я поцеловал ее руку много раз. «Когда-нибудь, – проговорила она, – когда вы научитесь правильно понимать мои слова и поступки и не истолковывать их столь превратно, мы снова будем друзьями. Может быть, время даст вам ключ ко всему; тогда вы меня поймете, и тогда мы помиримся». Последние слезинки скатились по ее щекам, и она их вытерла. «Мне так горько, что все это произошло, так горько!» – всхлипнула она. Но видит Бог, мне было еще горше! На этом мы расстались. – Странная история! – заметил мистер Йорк. – Я никогда больше не сделаю ничего подобного! – поклялся его попутчик. – Никогда в жизни не заговорю о женитьбе с женщиной, которую не люблю. Отныне пусть кредит и торговля сами заботятся о себе – мне до них нет дела! К банкротству я тоже готов: рабский страх перед разорением более надо мной не властен. Я намерен упорно работать, терпеливо выжидать, переносить все с твердостью. Если же случится самое худшее, мы с Луи займем на корабле койки эмигрантов и отправимся в Америку, – мы уже так решили. Ни одна женщина отныне не взглянет на меня так, как смотрела мисс Килдар; ни одна не почувствует ко мне такого презрения, как мисс Килдар, и никогда ни перед какой женщиной не придется мне больше стоять таким дураком и скотиной, таким бесчувственным, низким чурбанам! – Ба, невелика важность, – проговорил невозмутимый Йорк. – Стоит ли так терзаться? И все же, признаюсь, я поражен. Во-первых, тем, что она тебя не любит. Во-вторых, тем, что ты не любишь ее. Вы оба молоды, оба красивы, обоих Бог не обделил ни умом, ни характером. Рассуди-ка здраво: что помешало вам договориться? – Мы никогда не могли и никогда не смогли бы до конца понять друг друга, Йорк. Мы могли восхищаться друг другом на расстоянии, но стоило нам сблизиться, как мы начинали раздражаться. Однажды я сидел в углу гостиной и наблюдал за ней: она устроилась у противоположной стены в компании своих поклонников, – там были и вы с Хелстоуном, а ведь с вами она всегда шутит, смеется, рассыпает блестки красноречия. Я видел ее в одну из тех минут подъема, когда она была сама собой, – естественная, живая, прелестная. В то мгновение она казалась мне красивой, – она и на самом деле хороша, когда ее настроение соответствует великолепию наряда. Я приблизился, полагая, что наше знакомство дает мне на это право, присоединился к беседе и вскоре завладел ее вниманием. Мы разговорились. Остальные, – очевидно, полагая, что я пользуюсь ее особой благосклонностью, – постепенно отошли и оставили нас одних. Думаете, это нас обрадовало, осчастливило? Если вы спросите меня, то я вам отвечу: нет! Я чувствовал какое-то стеснение, мрачнел и дичился. Мы говорили о делах, о политике, и ни разу сердца наши не раскрылись в дружеской беседе, ни разу языки не развязались в откровенном, свободном разговоре. Если мы и пускались в откровенности, то они касались наших торговых дел, а не сердечных. Ничто не возбуждало во мне тех нежных чувств, какие делают человека благороднее и лучше: Шерли только подстегивала мою мысль, обостряла мою проницательность, но никогда не задевала сердца и не волновала кровь. Причина ясна: я не обладаю тайной притягательностью, которая заставила бы ее полюбить меня. – Все это престранно, друг мой, – заметил Йорк. – Я бы посмеялся над тобой и над твоей дурацкой утонченностью, да ночь больно темна и мы на дороге совсем одни. Поэтому лучше я поведаю тебе одну историю из своей жизни, – ты мне ее напомнил своим рассказом. Двадцать пять лет назад я добивался любви одной прекрасной женщины, но она меня не полюбила. Я не смог подобрать ключ к ее характеру: для меня она осталась каменной стеной без окон, без дверей. – Но ведь вы-то ее любили, вы просто боготворили Мэри Кейв! Кроме того, Йорк, вы вели себя как мужчина, а не как охотник за приданым. – Да, я действительно ее любил. В ту пору она была хороша, как луна, которой сегодня мы не видим; в наше время подобных красавиц уже не сыщешь. Мисс Хелстоун еще чем-то на нее похожа, а больше никто. – Кто на нее похож? – Племянница этого святоши в черном, тихая, нежная Каролина Хелстоун. Я не раз в церкви надевал очки, чтобы получше разглядеть эту девочку. У нее такие милые синие глазки с такими длинными ресницами! Сидит себе тихонько в тени, бледная-бледная, а когда задремлет к концу длинной проповеди от жары и духоты, – ну прямо изваяние Кановы![137] – Разве Мэри Кейв была на нее похожа? – Да, только она была куда величественнее. Ничего грубого, ничего земного. Даже странно было видеть ее без крыльев и без венца. Величавый, кроткий ангел, вот кто была моя Мэри! – И вы не могли добиться ее любви? – Никакими силами, хоть я и молился, стоя на коленях, и взывал к небесам о помощи. – Мэри Кейв была вовсе не такой, какой вы ее представляете, Йорк. Я видел в доме Хелстоуна ее портрет. Она совсем не ангел, а просто красивая женщина с правильными и довольно суровыми чертами. На мой вкус, она слишком бела и безжизненна. Впрочем, даже если предположить, что в жизни она была лучше, чем на портрете… – Роберт! – прервал его Йорк. – Вот сейчас я могу вышибить тебя из седла! Однако я не дам воли рукам. Разум говорит мне, что ты прав, а я не прав. Я знаю, что эта страсть, которая до сих пор не угасла, – остаток заблуждения. Если бы мисс Кейв обладала умом или сердцем, ода бы не была ко мне столь равнодушна и не предпочла бы мне этого краснокожего деспота. – Представьте, Йорк, что она образованная женщина, хотя в те дни таких еще не встречалось; представьте, что у нее самобытный глубокий ум, любовь к знаниям, жажда нового, которую она утоляет в беседах с вами; представьте, что ее речь полна живости, блеска, разнообразия, оригинальных образов и свежих мыслей, выраженных чистым и богатым языком, представьте, что, когда намеренно или случайно вы оказываетесь с ней рядом или садитесь подле нее, на вас тотчас нисходит мир и покои; представьте, что одного ее кроткого вида, одной мысли о ней достаточно, чтобы вы забыли тревоги и заботы, ощутили чистоту любви, прелесть семейной жизни и готовы променять все низменные, жесткие расчеты торгаша на ласковое слово, на бескорыстную жажду любить и оберегать ее; представьте ко всему этому в придачу, что каждый раз, когда вам выпадает счастье держать нежную ручку Мэри в своей руке, она трепещет, словно маленькая теплая птичка, вынутая из гнезда; представьте, что вы заметили, как она убегает, едва вы входите в комнату, но если вы ее уже увидели, – встречает вас самой лучезарной улыбкой, какая только может озарить прекрасное невинное лицо, и отводит глаза лишь потому, что взгляд их слишком красноречив; одним словом, представьте, что ваша Мэри не холодна, а робка, не суетна, а впечатлительна, не вздорна, а чувствительна, не пуста, а невинна, не жеманна, а чиста; представьте все это и скажите: отказались бы вы от нее ради богатого приданого другой женщины? Мистер Йорк приподнял шляпу и отер платком лоб. – Вот и луна, – заметил он не очень впопад, указывая хлыстом через болото. – Видишь, выходит из тумана и глядит на нас, словно кровавое вражье око. Если эта луна серебряная, ну тогда, значит, брови Хелстоуна черны, как уголь. И чего это она так повисла над Рашеджем и смотрит на нас так хмуро и грозно? – Йорк, ответьте: если бы Мэри любила вас молчаливо и преданно, пылко и целомудренно, – как вы хотели бы, чтобы вас любила жена, – вы бы покинули Мэри? – Роберт! – вскричал Йорк. Он поднял руку, но удержался и, помолчав, проговорил: – Слушай, Роберт, мир странно устроен, а люди состоят из еще более странных элементов, чем первородный хаос. Я могу поклясться во весь голос, – так громко, что все браконьеры вообразят, будто на Билберрийском болоте раскричалась выпь, – я готов поклясться, что в таком случае только смерть разлучила бы меня с Мэри. Но я прожил на свете пятьдесят пять лет, я хорошо изучил людей и должен открыть тебе горькую правду: думаю, что, если бы Мэри любила, а не оскорбляла меня, если бы я был уверен в ее чувствах, в ее постоянстве, если бы сомнения не терзали меня, если бы я не терпел от нее унижений, – тогда… – Он тяжело уронил руку опять на седло. – Думаю, что тогда я бы, наверное, покинул Мэри! Некоторое время они молча ехали рядом. Рашедж остался позади, над пурпурным краем пустоши замелькали уже огоньки Брайерфилда. Роберт, у которого по молодости лет было меньше воспоминаний, чем у его спутника, заговорил первым: – Я думаю, – и с каждым днем убеждаюсь все больше, – что в этом мире нет ничего стоящего – ни принципов, ни убеждений, если только они не испытаны очистительным пламенем или не родились в укрепляющей борьбе с опасностями. Мы заблуждаемся, падаем, нас унижают, – зато после этого мы становимся осторожнее. Мы жадно вкушаем яд из позолоченной чаши порока или из нищенской сумы скупости, мы ослабеваем, опускаемся; все доброе в нас восстает против нас самих; душа горько сетует на слабость тела; бывают периоды настоящей внутренней войны, и если душа сильна, она побеждает и становится в человеке главным. – Что ты теперь намерен делать? Какие у тебя планы, Роберт? – О моих личных планах я не стану говорить, тем более что это нетрудно: сейчас у меня их нет. Человеку, когда он по уши в долгах, нечего и думать о личной жизни. Что касается деловой, общественной стороны, то здесь мои планы кое в чем изменились. В Бирмингеме я познакомился поближе с действительным положением вещей, присмотрелся, разобрался в причинах теперешних беспорядков. Тем же самым я был занят и в Лондоне. Меня никто не знал, и я мог ходить куда хотел, заводить знакомства с кем пожелаю. Я бывал там, где нет ни одежды, ни топлива, ни пропитания, я видел тех, кто живет без работы и без надежд на будущее. Я видел людей от природы возвышенных и добрых среди ужасных лишений, в тисках отчаяния. Я видел других, более низменных лишенных воспитания; у них нет ничего, кроме животных инстинктов, и, не в силах удовлетворить их, они походят на измученных жаждой, изголодавшихся зверей. Все это послужило уроком моему разуму и моей душе. Я не собираюсь проповедовать снисходительность и сентиментальность, – в этом я не изменился и смотрю на тщеславие и строптивость по-прежнему. Если придется, я снова буду сражаться с толпами бунтовщиков и снова преследовать их беглых главарей с тем же упорством, пока они не понесут заслуженного наказания. Но теперь я буду это делать не столько ради себя, сколько ради спасения тех, кого они обманывают. Надо смотреть на вещи шире, Йорк. Есть кое-что поважнее личной выгоды, поважнее осуществления своих планов, поважнее даже позорных долгов. Для того чтобы уважать самого себя, человек должен знать, что он приносит пользу ближним. Если отныне я не стану снисходительнее к невежеству и бедам людей, я буду презирать самого себя за жестокую несправедливость. Ну что ты? – спросил он, обращаясь к коню, который услышал журчание воды и свернул с дороги к ручью, сверкающему при лунном свете, как хрусталь. – Поезжайте, Йорк! – крикнул Мур. – Я должен напоить коня. Йорк медленно поехал вперед, пытаясь различить среди уже близких огоньков окна Брайермейнса. Стилброская пустошь осталась позади, по сторонам дороги теперь шли ряды насаждений, сбегавших с холмов. Внизу была густонаселенная долина; они уже почти добрались до дома. Пустошь кончилась, поэтому мистер Йорк без всякого удивления заметил за стеной чью-то шляпу и услышал голос. Однако слова, которые произнес незнакомец, могли бы удивить хоть кого. – Когда злодей погибнет, раздастся вопль, – проговорил он. – Когда вихрь промчится, грешника не станет. – И глухо добавил: – Да примут его адские воды, да предстанет перед ним сам сатана. Пусть умрет в неведении! Яркая вспышкам и сухой треск разорвали тишину ночи. Еще не успев обернуться, Йорк понял, что четверо осужденных в Бирмингеме отомщены.  ГЛАВА XXXI Дядюшка и племянница   Жребий был брошен. Это понял сэр Филипп Наннли, это знала Шерли, это узнал мистер Симпсон. Дело решилось в тот вечер, когда все обитатели Филдхеда были приглашены к обеду в Наннли. Несколько обстоятельств побудили баронета сделать решительный шаг. Он заметил, что мисс Килдар в тот вечер была задумчива и грустна. Эти новые черты в ее поведении польстили его слабой или, если угодно, поэтической натуре; в голове его сам собой начал складываться новый сонет, но пока он над ним размышлял, сестра сэра Филиппа упросила даму его сердца сесть за фортепьяно и пропеть балладу его собственного сочинения. Шерли выбрала самую простую и самую искреннюю, – несомненно, лучшую из всех его многочисленных баллад. Случилось так, что всего за минуту до этого, может быть, как раз в тот момент, когда «professeur Louis» смотрел из окошка дубовой гостиной, Шерли тоже взглянула в окно. Она увидела бурную лунную ночь, увидела, как сражаются с ветром одинокие старые деревья в парке – развесистые, кряжистые дубы и смело устремленные ввысь могучие буки. До ее слуха доносился отдаленный шум леса, перед ее глазами мчались облака, луна то ярко сияла, то скрывалась за ними, и все эти видения и звуки так на нее подействовали, что она отошла от окна взволнованная и растроганная, чтобы не сказать потрясенная и вдохновленная. Ее попросили спеть, и она запела. В балладе шла речь о любви, о любви вечной, непоколебимой в беде, незыблемой в несчастье, неустрашимой в нищете. Слова, сами по себе простые и нежные, были положены на красивый старинный мотив. При чтении эта баллада показалась бы слабоватой, но в хорошем исполнении она прозвучала прекрасно. Шерли спела ее хорошо. Она вдохнула в чувствительные строки нежность, в страстные – силу; голос ее в тот вечер был звучен, лицо – выразительно. Она всех поразила, а одного из присутствующих очаровала. Встав из-за фортепьяно, Шерли подошла к камину и присела на козетку. Дамы стояли вокруг нее и молчали. Девицы Симпсон и девицы Наннли смотрели на мисс Килдар, как трусливые курицы на ибиса, или белую цаплю, или еще какую-нибудь диковинную птицу. С чего это она так пела? Они так никогда не певали! Пристойно ли петь с таким чувством, с таким своеобразием? В пансионах так не поют! Решительно все это слишком странно и необычно. А то, что странно, должно быть дурно, то, что необычно, должно быть непристойно. Шерли была осуждена. Даже старая леди Наннли смотрела на Шерли из своего большого кресла у камина ледяными глазами, и взгляд ее говорил: «Эта женщина – иной породы, нежели я и мои дочери. Она не годится в жены моему сыну». Сын ее увидел этот взгляд и понял его значение. Он встревожился. То, к чему он так стремился, может от него ускользнуть, надо спешить! Зала, в которой они сидели, была некогда картинной галереей. Отец сэра Филиппа, сэр Монктон Наннли, превратил галерею в гостиную, но она так и осталась сумрачной и необжитой. Глубокая ниша с окном, в которой помещался диван, стол и затейливый секретер, образовала в ней как бы комнату в комнате. Два человека вполне могли там укрыться, и никто бы их не услышал, если бы они не стали разговаривать слишком долго или слишком громко. Сэр Филипп попросил своих сестер спеть дуэт; для девиц Симпсон тоже приискал какое-то занятие, а что касается старших дам, то они сами увлеклись беседой. К его удовольствию, Шерли поднялась, чтобы взглянуть на картины. Сэр Филипп тотчас вспомнил об одной из своих прабабушек, темноволосой красавице, похожей на южный цветок, и стал рассказывать о ней своей гостье. Кое-какие вещи этой красавицы хранились в уже упомянутой нише. Когда Шерли зашла туда, чтобы разглядеть ее молитвенник и четки, лежавшие в инкрустированном шкафчике, сэр Филипп последовал за ней и, пока девицы Наннли визгливыми голосами выводили пребанальнейший дуэт, начисто лишенный чувства и смысла, торопливо шепнул мисс Килдар несколько фраз. Сначала Шерли была настолько поражена, что можно было подумать, будто его шепот, как по волшебству, превратил ее в статую. Но уже в следующее мгновение она оправилась и что-то ответила ему. Они разошлись. Мисс Килдар вернулась к камину и уселась на свое место; баронет посмотрел ей вслед, потом тоже подошел и встал рядом со своими сестрами. Лишь мистер Симпсон, вездесущий мистер Симпсон заметил эту сцену. Сей джентльмен тотчас же сделал свои выводы. Будь он так же проницателен, как любопытен, и так же умен, как пронырлив, лицо сэра Филиппа открыло бы ему, что он ошибается. Однако с его ограниченным, поверхностным и легковесным характером он ничего не желал замечать и отправился домой гордый, как петух. Мистер Симпсон был не из тех, кто умеет хранить тайны: что-нибудь узнав, он уже не мог удержаться от болтовни. На следующее утро он под каким-то предлогом призвал воспитателя своего сына и весьма напыщенно, с торжественной миной объявил ему, чтобы тот на всякий случай приготовился к отъезду, ибо, возможно, в ближайшие дни они вернутся к себе на юг. Важные дела, которые до сих пор удерживали его, то бишь мистера Симпсона, в Йоркшире, подходят к счастливому концу; его усилия, стоившие ему стольких трудов и волнений, наконец должны увенчаться успехом, и вскоре их семья обзаведется новым – и чрезвычайно высоким – родством. – По-видимому, речь идет о сэре Филиппе Наннли? – спросил Луи Мур. Вместо ответа мистер Симпсон взял понюшку табаку и разразился кудахтающим хихиканьем. Потом, вдруг вспомнив о своем достоинстве, умолк и предложил воспитателю заняться делом. В продолжение следующих двух дней мистер Симпсон был кроток, как голубица, но беспокойство снедало его, и когда он ходил, то поступью напоминал скорее курицу, прыгающую по горячим углям. Он то и дело выглядывал в окно, прислушиваясь, не раздастся ли стук колес. Жена Синей Бороды не была и вполовину так любопытна, как мистер Симпсон. Он ждал, когда последует формальное предложение, когда его призовут для совета, когда пошлют за адвокатами и когда, наконец, приступят к обсуждению контракта и начнутся прочие восхитительные светские хлопоты обставленные с должной пышностью. И вот письмо пришло. Мистер Симпсон собственноручно передал его мисс Килдар: он знал почерк и узнал печать баронета по гербу. Он не видел, как Шерли вскрыла письмо, потому что она сразу ушла с ним в свою комнату, и не видел ответа, потому что она писала его у себя взаперти, и писала долго почти полдня! На его вопрос, дала ли она ответ, Шерли коротко сказала: «Да». И снова ему пришлось ждать, ждать молча, не осмеливаясь ни о чем заговорить. Что-то в лице Шерли удерживало его от расспросов, что-то очень опасное, страшное и непонятное для мистера Симпсона, как надпись на стене на пиру Валтасара.[138] Несколько раз он порывался послать за своим пророком Даниилом, то бишь за Луи Муром, и попросить у него истолкования сей надписи, но его достоинство восставало против подобной фамильярности. Кстати, сам пророк Даниил, видимо, был в затруднении и ломал себе голову над значением той же загадочной надписи. Он походил в те дни на студента, для которого грамматика – звук пустой, а словари – темный лес.   * * *   Мистер Симпсон отправился к своему приятелю в Уолден Холл скоротать тоскливые часы ожидания. Вернулся он намного раньше, чем его ожидали, когда вся его семья и мисс Килдар еще сидели в дубовой гостиной. Мистер Симпсон обратился к племяннице и попросил ее пройти с ним в другую комнату для сугубо частного разговора. Шерли поднялась, ни о чем не спрашивая и ничему не удивляясь. – Хорошо, сэр! – сказала она тем решительным тоном, каким отвечают на сообщение о приезде зубного врача, который вырвет наконец коренной зуб, целый месяц причинявший вам адские муки. Положив шитье и наперсток на скамеечку в нише окна, она последовала за своим дядюшкой. Когда мистер Симпсон закрыл двери, оба сели в кресла, стоявшие друг против друга на расстоянии нескольких шагов. – Я был в Уолден Холле, – проговорил мистер Симпсон и многозначительно замолк. Мисс Килдар с интересом рассматривала красивый ковер с бело-зеленым узором. Это сообщение не требовало никакого ответа, и она молчала. – Я узнал, – медленно продолжал мистер Симпсон, – я узнал о некоторых обстоятельствах, которые меня поразили. Подперев щеку указательным пальцем, Шерли ждала, пока он объяснит, что это за обстоятельства. – Говорят, наннлийское поместье заколочено и вся семья уехала. Еще говорят, что баронет… что баронет тоже уехал со своей матерью и сестрами. – Вот как? – проговорила Шерли. – Осмелюсь спросить, для вас эта новость так же неожиданна, как для меня? – Нет, сэр. – Но для вас это новость? – Да сэр. – Я хочу сказать… хочу вам сказать, – продолжал мистер Симпсон, ерзая в кресле и переходя от коротких и до сих пор довольно ясных фраз к своему обычному многословному, путаному и желчному стилю. – Я хочу, я желаю полного объяснения. Вы от меня так не отделаетесь, нет! Я, я требую, чтобы вы меня выслушали и… и чтобы все было по-моему. Вы должны ответить на мои вопросы. Я хочу ответов ясных и полных. Я с собой шутить не позволю! Шерли молчала. – Странно, поразительно, просто невероятно! Нет, это просто непостижимо! Я думал: все в порядке, – как же могло быть иначе? – и вдруг вся семья уехала! – Я полагаю, сэр, они имели право уехать. – Но сэр Филипп тоже уехал! – воскликнул мистер Симпсон, подчеркивая каждое слово. Шерли подняла брови. – Счастливого ему пути! – сказала она по-французски. – Нет, так оставить дело нельзя, это надо тотчас исправить. Мистер Симпсон придвинул свое кресло поближе, потом снова отодвинулся; вид у него был крайне обозленный и совершенно беспомощный. – Полно, дядюшка, полно, успокойтесь, – с упреком сказала Шерли. – Если вы начнете сердиться и раздражаться, мы с вами ни о чем толком не договоримся. Спрашивайте меня: я так же хочу объясниться, как и вы, и обещаю отвечать только правду. – Я хочу… я желаю знать, мисс Килдар, сделал вам сэр Филипп предложение или нет? – Сделал. – И вы признаетесь?.. – Признаюсь. Но прошу вас продолжать. Считайте, что этот вопрос мы выяснили. – Когда он вам сделал предложение? В тот вечер, когда мы у них обедали? – Достаточно, что он его сделал. Продолжайте. – Это было в нише? В той зале, где была картинная галерея, которую сэр Монктон переделал в гостиную? Ответа не последовало. – Вы были там вдвоем, разглядывали шкафчик; я все видел, моя догадливость меня не обманула, она меня никогда не обманывает. Потом вы получили от него письмо. Что это за письмо? О чем? – Это неважно. – Так-то вы разговариваете со мной? Шерли молчала, постукивая ногой по ковру. – Вы сидите, молчите и дуетесь. Кто обещал мне говорить только правду? – Сэр, до сих пор я говорила только правду. Спрашивайте еще. – Я бы хотел взглянуть на это письмо. – Вы его не увидите. – Я должен его прочесть, и я его прочту. Я ваш опекун, сударыня! – С тех пор как я достигла совершеннолетия, у меня нет опекуна. – Неблагодарная! Я воспитывал вас, как родную дочь… – Еще раз прошу вас, дядюшка, не отвлекайтесь. Будем хладнокровны. Я, со своей стороны, не собираюсь сердиться, но вы-то знаете, когда меня выведут из себя, я сама не помню, что говорю, и меня тогда трудно остановить. Послушайте! Вы спросили, сделал ли мне сэр Филипп предложение? Я вам ответила. Что еще вы хотите узнать? – Я желаю знать, приняли вы его или отказали, – и я это узнаю. – Разумеется, это вы должны знать. Я ему отказала. – Отказала! Вы, вы, Шерли Килдар, отказали сэру Филиппу Наннли? – Да, отказала. Несчастный мистер Симпсон вскочил с кресла и сначала заметался, потом просто забегал по комнате. – Вот оно! Вот как! Так и есть! – Откровенно говоря, дядюшка, мне жаль, что это вас так огорчает. Есть люди, с которыми ничего нельзя сделать уступками и уговорами. Вместо того чтобы смягчиться и примириться, они становятся назойливее и нахальнее. Мистер Симпсон был из их числа. – Меня огорчает?! Что мне до этого? Какая мне от этого польза? Может быть, вы еще скажете, что я думаю о своей выгоде! – Большинство людей всегда думает о той или иной выгоде. – И это она говорит мне в глаза! Мне! Я… я был ей почти отцом, а она обвиняет меня в корысти! – Я ничего не говорила о корысти. – А теперь еще отговаривается! У вас нет никаких устоев.

The script ran 0.014 seconds.