Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Мигель де Сервантес - Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский [1615]
Язык оригинала: SPA
Известность произведения: Высокая
Метки: antique_european, Классика, Приключения, Роман, Юмор

Аннотация. Роман великого испанского писателя Мигеля де Сервантеса Сааведра (1546 - 1616) об удивительных подвигах и необыкновенных приключениях странствующего рыцаря Дон Кихота Ламанчского и его верного оруженосца Санчо Пансы. С приложением критического этюда В.Карелина: "Донкихотизм" и "Демонизм".

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 

– Садитесь, сеньор рыцарь, – чтобы догадаться, что вы рыцарь и принадлежите к ордену рыцарей странствующих, мне довольно было встретить вас в этом месте, где с вами делят досуг лишь уединение да вечерняя роса – обычный приют и естественное ложе странствующих рыцарей. На это ему Дон Кихот ответил так: – Я – рыцарь и как раз этого самого ордена, и хотя печали, бедствия и злоключения свили в душе моей прочное гнездо, однако ж от нее не отлетело сострадание к несчастьям чужим. Из песни вашей я сделал вывод, что ваши несчастья – любовного характера, то есть что они вызваны вашею любовною страстью к неблагодарной красавице, имя которой вы упоминали в жалобах ваших. Так, в мире и согласии, вели они между собой беседу, сидя на голой земле, и кто бы мог подумать, что не успеет заняться день, как они уже займутся друг дружкой на поле сражения! – Уж не влюблены ли, часом, и вы, сеньор рыцарь? – спросил Дон Кихота Рыцарь Леса. – К несчастью, да, – отвечал Дон Кихот, – впрочем, если выбор мы сделали достойный, то страдания, им причиняемые, нам надлежит почитать за особую милость, а никак не за напасть. – Ваша правда, – заметил Рыцарь Леса, – но только презрение наших повелительниц, от которого мы теряем рассудок и здравый смысл, так велико, что скорее напоминает месть. – Моя госпожа никогда меня не презирала, – возразил Дон Кихот. – Разумеется, что нет, – подхватил находившийся поблизости Санчо, – моя госпожа кроткая, как овечка, и мягкая, как масло. – Это ваш оруженосец? – спросил Рыцарь Леса. – Да, оруженосец, – отвечал Дон Кихот. – В первый раз вижу, чтобы оруженосец смел перебивать своего господина, – заметил Рыцарь Леса, – по крайней мере, мой оруженосец, – вон он стоит, – хоть и будет ростом со своего собственного отца, однако ж, когда говорю я, он как воды в рот наберет. – Ну, а я, коли на то пошло, – вмешался Санчо, – говорю и имею полное право говорить при таком… ладно уж, не стану трогать лихо. Тут оруженосец Рыцаря Леса взял Санчо за руку и сказал: – Отойдем-ка в сторонку и поговорим по душам как оруженосец с оруженосцем, а наши господа пусть себе препираются и рассказывают друг другу о сердечных своих обстоятельствах, – ручаюсь головой, что они еще и дня прихватят, да и то, пожалуй, не кончат. – Пусть себе на здоровье, – согласился Санчо, – а я расскажу вашей милости, кто я таков, и вы увидите, что меня нельзя ставить на одну доску с другими болтливыми оруженосцами. Оба оруженосца удалились, и между ними началось собеседование столь же забавное, сколь важным было собеседование их сеньоров.    Глава XIII,   в коей продолжается приключение с Рыцарем Леса и приводится разумное, мирное и из ряду вон выходящее собеседование двух оруженосцев     Как скоро оруженосцы отделились от рыцарей, то первые стали рассказывать друг другу о своей жизни, а вторые – о сердечных своих делах, однако ж в истории сначала приводится беседа слуг, а затем уже беседа господ; итак, в истории сказано, что, отойдя немного в сторону, слуга Рыцаря Леса обратился к Санчо с такими словами: – Тяжело и несладко живется нам, то есть оруженосцам странствующих рыцарей, государь мой; вот уж истинно в поте лица нашего едим мы хлеб, а ведь это одно из проклятий, коим господь бог предал наших прародителей. – С таким же успехом можно сказать, – подхватил Санчо, – что мы едим его в хладе нашего тела, ибо кто больше злосчастных оруженосцев странствующего рыцарства страдает от зноя и стужи? И не так было бы обидно, ежели б мы этот хлеб ели, потому с хлебом и горе не беда, а то ведь иной раз дня по два пробавляемся одним только перелетным ветром. – Все это еще можно снести и перенести в ожидании наград, – заметил другой слуга, – ведь если только странствующий рыцарь, у которого служит оруженосец, не из самых незадачливых, то немного спустя он ему уж непременно пожалует губернаторство на каком-нибудь разлюбезном острове или же какое-нибудь хорошенькое графство. – Я уже говорил моему господину, что с меня и губернаторства на острове довольно, – объявил Санчо, – и он был так благороден и так щедр, что неоднократно и по разным поводам давал обещание пожаловать меня островом. – А я был бы доволен, если б за непорочную мою службу меня сделали каноником, – сказал другой слуга, – и мой господин мне уже обещал приход, да еще какой! – Ваш господин, как видно, рыцарь по церковной части и имеет право оказывать подобного рода милости верным своим оруженосцам, – заметил Санчо, – ну, а мой – самый обыкновенный светский, хотя, впрочем, я припоминаю, что одни умные люди, коих я, правда, почитал за вероломцев, пытались уговорить его стать архиепископом, однако ж он, кроме императора, ни о чем слышать не хотел, а я тогда боялся: ну как ему припадет охота пойти по духовной части, ведь я управлять церковным приходом не гожусь, – надобно вам знать, ваша милость, что хотя я и похож на человека, но только церкви что от меня, что от кота – один прок. – Право, ваша милость, вы ошибаетесь, ведь не все острова ладно скроены, – возразил другой слуга. – Попадаются среди них и кривые, и бедные, и унылые, и даже с самым из них ровным и стройным тот несчастный, которому он достанется, забот и неприятностей не оберется. На что бы лучше нам бросить эту проклятую службу и разойтись по домам, а уж дома мы бы занялись более приятными делами, скажем, охотой или рыбной ловлей, потому у какого самого что ни на есть бедного оруженосца нет своей лошаденки, пары борзых и удочки, чтоб было чем занять себя в деревне? – У меня все это есть, – объявил Санчо, – лошадки, правда, нет, но зато есть осел – вдвое лучше, чем конь моего господина. Не встретить мне в радости Пасху, ближайшую, какая должна быть, если я когда-нибудь обменяю моего осла на этого коня, хотя бы в придачу мне дали не одну фанегу овса. Вы не поверите, ваша милость, какой у меня замечательный серый, – он у меня серый, осел-то. Ну а за собаками дело не станет: собак у нас в деревне сколько хочешь, а ведь лучше всего охотиться на чужой счет. – Признаться сказать, сеньор оруженосец, – молвил другой слуга, – я вознамерился и решился бросить всю эту рыцарскую чушь, возвратиться к себе в деревню и растить детишек: у меня их трое, и все – будто перлы Востока. – А у меня двое, – сказал Санчо, – да такие, что подноси их на блюде хоть самому римскому папе, особливо девчонка, я ее с божьей помощью прочу в графини, хотя и наперекор матери. – А сколько же лет этой сеньоре, которая должна стать графиней? – полюбопытствовал другой слуга. – Около пятнадцати, – отвечал Санчо, – но ростом она с копье, свежа, как апрельское утро, а сильна, как все равно поденщик. – С такими качествами ей впору быть не то что графиней, а и нимфой зеленой рощи, – заметил другой слуга. – Ах ты, распотаскушка и распотаскушкина дочка, уж и здорова же, верно, чертовка! На это Санчо с некоторою досадою ответил так: – Ни она, ни ее мать никогда потаскушками не были и, бог даст, покуда я жив, никогда и не будут. А вашу милость я попрошу: нельзя ли повежливее, вы все время вращались среди странствующих рыцарей, а ведь они – сама учтивость, между тем слова, которые вы употребляете, что-то с этим не вяжутся. – Плохо же вы, ваша милость, сеньор оруженосец, соображаете насчет похвал! – воскликнул другой слуга. – Разве вы не знаете, что когда какой-нибудь кавальеро копьем пронзает быка на арене или же когда кто-нибудь ловко делает свое дело, то народ обыкновенно кричит: «Ах ты, потаскун и потаскушкин сын, как здорово это у него вышло!»? Так вот то, что в этом выражении кажется ругательным, есть на самом деле особая похвала, а от сыновей или же дочерей, которые не совершили ничего такого, за что родителям их надлежит воздавать подобную честь, я бы на вашем месте, сеньор, отрекся. – Я и отрекаюсь, – подхватил Санчо, – так что по сему обстоятельству вы, ваша милость, вольны потаскушить и меня, и моих детей, и мою жену, ибо все их поступки и слова в высшей степени достойны подобных похвал, и я молю бога, чтоб он привел меня свидеться с ними и избавил от смертного греха, то есть от опасной службы оруженосца, связался же я с нею вторично, оттого что меня соблазнил и попутал кошелек с сотней дукатов, который я однажды нашел в самом сердце Сьерры Морены, а теперь черт то и дело машет у меня перед глазами мешком с дублонами, – то здесь, то там, ан глядь, не там, а вон где, – и мне все чудится: вот я его хватаю руками, прижимаю к груди, несу домой, приобретаю землю, сдаю ее в аренду и живу себе, что твой принц, и стоит мне об этом подумать, как мне уже кажутся легкими и выносимыми те муки, что мне приходится терпеть из-за моего слабоумного господина, которого я почитаю не столько за рыцаря, сколько за сумасброда. – Вот потому-то и говорят, что от зависти глаза разбегаются, – заметил другой слуга. – Но коли уж речь зашла о сумасбродах, то большего сумасброда, чем мой господин, еще не видывал свет, – это про таких, как он, говорится: «Чужие заботы и осла погубят». Ведь для того, чтобы другой рыцарь образумился, он сам стал сумасшедшим и теперь разъезжает в поисках того, что при встрече может ему еще выйти боком. – А он, часом, не влюблен? – Влюблен, – отвечал другой слуга, – в какую-то Касильдею Вандальскую, такую крутую и непромешанную особу, каких свет не производил, но только крутым нравом его не проймешь, в животе у него бурчат еще почище каверзы, и в недалеком будущем это обнаружится. – На самой ровной дороге попадаются бугорки да рытвины, – заметил Санчо, – у людей еще только варят бобы, а у меня их полны котлы, у сумасшествия, знать, больше спутников да прислужников, нежели у мудрости. Однако ж, если недаром говорится, что легче на свете жить, когда у тебя есть товарищ по несчастью, значит, и мне ваша милость будет утешением: ведь ваш господин такой же глупец, как и мой. – Глупец, да зато удалец, – возразил другой слуга, – и не так он глуп и удал, как хитер. – А мой не таков, – объявил Санчо, – я хочу сказать, что у моего хитрости вот на столько нет, душа у него нараспашку, он никому не способен причинить зло, он делает только добро, коварства этого самого в нем ни на волос нет, всякий ребенок уверит его, что сейчас ночь, хотя бы это было в полдень, и вот за это простодушие я и люблю его больше жизни и, несмотря ни на какие его дурачества, при всем желании не могу от него уйти. – Как бы то ни было, друг и государь мой, – сказал слуга Рыцаря Леса, – если слепой ведет слепого, то оба упадут в яму. Лучше было бы нам – бодрым шагом в родные края, а то ведь приключения не всегда бывают приятные. Санчо ежеминутно сплевывал слюну, на вид липкую и довольно густую, и, заметив это, сострадательный лесной оруженосец молвил: – По-моему, мы так много говорили, что у нас в горле пересохло, ну да у меня привязано к луке седла такое хорошее промачивающее средство – просто прелесть! Сказавши это, он встал и не в долгом времени возвратился с большим бурдюком вина и пирогом длиною в пол-локтя, и это не преувеличение, ибо то был пирог с кроликом такой величины, что Санчо, дотронувшись до него и решив, что это даже и не козленок, а целый козел, обратился к другому оруженосцу с вопросом: – И вы эдакое возите с собой, сеньор? – А вы что же думали? – отозвался тот. – Или, по-вашему, я уж такой захудалый оруженосишка? На крупе моего коня больше запасов довольствия, нежели у генерала, когда он отправляется в поход. Не заставив себя долго упрашивать, Санчо принялся за еду и, второпях глотая куски величиною с мельничный жернов, сказал: – Ваша милость – вот уж истинно верный и преданный оруженосец, всамделишный и взаправдашный, роскошный и богатый, как показывает этот пир, который вы задали чисто по волшебству, – не то что я, оруженосец жалкий и незадачливый, у которого в переметных сумках только и есть что немного сыру, такого твердого, что им ничего не стоит размозжить голову великану, да сверх того полсотни сладких стручков, да столько же лесных и грецких орехов, а все потому, что мой господин беден, и еще потому, что он держится того мнения и следует тому правилу, будто странствующим рыцарям надлежит подкрепляться и пробавляться одними лишь сухими плодами да полевыми травами. – По чести, братец, – объявил другой слуга, – мой желудок не способен переваривать чертополох, дикие груши и древесные корни. Ну их ко всем чертям, наших господ, со всеми их мнениями и рыцарскими законами, пусть себе едят, что хотят, – я везу с собой холодное мясо, а к луке седла у меня на всякий случай привязан вот этот бурдюк, и я его так люблю и боготворю – ну прямо минутки не могу пробыть, чтобы не обнять его и не прильнуть к нему устами. Сказавши это, он сунул бурдюк в руки Санчо, и тот, накренив его и потягивая из горлышка, с четверть часа рассматривал звезды, а когда перестал пить, то склонил голову набок и с глубоким вздохом проговорил: – Ах ты, распотаскушкино отродье, до чего ж ты, подлое, пользительно! – Вот видите, – услышав, что и Санчо поминает распотаскушкино отродье, молвил другой слуга, – ведь вы тоже в похвалу моему вину назвали его распотаскушкиным отродьем? – Признаюсь, теперь я понимаю, – отвечал Санчо, – что ничего обидного нет назвать кого-нибудь потаскушкиным сыном, если это говорят в виде похвалы. А скажите, сеньор, ради всего святого, это вино не из Сьюдад Реаля? – Вот это знаток! – воскликнул другой слуга. – В самом деле, оно именно оттуда и притом уже не молодое. – Еще бы не знаток! – воскликнул Санчо. – Вы думаете, это для меня такая трудная задача – распознать ваше вино? Так вот, было бы вам известно, сеньор оруженосец, у меня к распознаванию вин большие природные способности: дайте мне разок понюхать – и я вам угадаю и откуда оно, и какого сорта, и букет, и крепость, и какие перемены могут с ним произойти, и все, что к вину относится. Впрочем, тут нет ничего удивительного: у меня в роду со стороны отца было два таких отменных знатока вин, какие не часто встречаются в Ламанче, а в доказательство я расскажу вам один случай. Дали им как-то попробовать из одной бочки и попросили произнести свое суждение касательно состояния и качества вина, достоинств его и недостатков. Один лизнул, другой только к носу поднес. Первый сказал, что вино отзывает железом, другой сказал, что скорее кожей. Владелец сказал, что бочка чистая и что негде было ему пропахнуть кожей. Однако два славных знатока стояли на своем. Прошло некоторое время, вино было продано, стали выливать из бочки, глядь – на самом дне маленький ключик на кожаном ремешке. После этого судите сами, ваша милость, может ли человек моего роду-племени насчет таких вещей сказать свое веское слово. – Потому-то я и говорю, что нам надобно бросить поиски приключений, – сказал другой слуга, – от добра добра не ищут, разойдемся-ка лучше по своим лачугам, а коли господу будет угодно, то он нас и там не оставит. – Пока мой господин не доедет до Сарагосы, я буду ему служить, а там видно будет. Долго еще два славных оруженосца беседовали и выпивали, пока наконец сон не связал им языки и не умерил их жажду, утолить же ее было немыслимо: так они и заснули, держась за почти пустой бурдюк, с недожеванными кусками пирога во рту, и теперь мы их на время оставим, чтобы рассказать, о чем говорили между собою Рыцарь Леса и Рыцарь Печального Образа.    Глава XIV,   в коей продолжается приключение с Рыцарем Леса     В истории сказано, что после долгой беседы с Дон Кихотом Рыцарь Дремучего Леса обратился к нему с такими словами: – А теперь, сеньор рыцарь, да будет вам известно, что не столько по велению судьбы, сколько по своей доброй воле меня угораздило влюбиться в несравненную Касильдею Вандальскую. Я именую ее несравненной, оттого что никто не может с ней сравниться ни по величественности телосложения, ни по родовитости, ни по красоте. И вот эта Касильдея, о которой я держу речь, за все мои честные намерения и благородные чувства отплатила тем, что по примеру мачехи Геркулеса повелела мне многоразличные выдержать испытания, и в конце каждого она давала мне слово, что в конце следующего наступит конец моим ожиданиям, а между тем мытарства мои нанизываются одно на другое, и нет им числа, а теперь уж я не знаю, какое из них будет последним и положит начало исполнению благих моих желаний. Однажды она приказала мне вызвать на поединок знаменитую севильскую великаншу Хиральду,[359] рыжую и здоровенную, точно отлитую из меди, и, хотя она всегда на одном месте, самую изменчивую и непостоянную женщину в мире. Я пришел, увидел, победил ее, велел стоять спокойно и не вертеться, ибо уже больше недели ветер дул только с севера. Еще как-то приказала мне моя владычица взвесить древних каменных Быков Гисандо,[360] а ведь они такие тяжеленные, что это скорей подошло бы грузчикам, нежели рыцарям. Еще как-то приказала она мне низринуться и низвергнуться в пропасть Кабра,[361] – дело страшное и неслыханное, – а затем подробно доложить ей о том, что в мрачной той бездне таится. Я остановил вращение Хиральды, взвесил Быков Гисандо, бросился в пропасть и исследовал таимое на ее дне, а надежды мои как не сбывались, так и не сбываются, приказы же ее и пренебрежение – это все своим чередом. Ведь вот уж совсем недавно приказала она мне объехать все испанские провинции и добиться признания от всех странствующих рыцарей, какие там только бродят, что красотою своею она превзошла всех женщин на свете, а что я – самый отважный и влюбленный рыцарь во всем подлунном мире, по каковому распоряжению я уже объехал почти всю Испанию и одолел многих рыцарей, осмелившихся мне перечить. Но больше всего я кичусь и величаюсь тем, что победил в единоборстве славного рыцаря Дон Кихота Ламанчского и заставил его признать, что моя Касильдея Вандальская прекраснее его Дульсинеи, и полагаю, что это равносильно победе над всеми рыцарями в мире, ибо их всех победил помянутый мною Дон Кихот, а коль скоро я его победил, то его слава, честь и заслуги переходят ко мне и переносятся на мою особу,   И чем славнее тот, кто был разбит, Тем больше победитель знаменит, –   так что неисчислимые подвиги названного мною Дон Кихота теперь уже приписываются мне и становятся моими. С изумлением внимал Дон Кихот речам Рыцаря Леса и не раз готов был сказать ему, что он лжет; слово «ложь» так и вертелось у него на языке, однако ж он, сколько мог, сдерживал себя, чтобы тот окончательно запутался в собственной лжи, и потому хладнокровно заметил: – Что ваша милость, сеньор рыцарь, победила чуть ли не всех странствующих рыцарей Испании, и даже всего мира, – тут я ничего не могу возразить, но что вы победили Дон Кихота Ламанчского – это я ставлю под сомнение. Может статься, то был кто-нибудь другой, на него похожий, хотя, впрочем, мало кто на него походит. – Как так другой? – вскричал Рыцарь Леса. – Клянусь небом, раскинувшимся над нами, что я схватился с Дон Кихотом, одолел его и принудил сдаться, и это человек высокого роста, долговязый и сухопарый, лицом худощавый, волосы у него с проседью, нос орлиный, с чуть заметной горбинкой, усы большие, черные, книзу опущенные. Воюет он под именем Рыцаря Печального Образа, а в оруженосцах у него состоит некий хлебопашец Санчо Панса, ездит и гарцует он на славном коне, именуемом Росинантом, и вот еще что: повелительницею его является некая Дульсинея Тобосская, прежде именовавшаяся Альдонсою Лоренсо, подобно как мою владычицу зовут на самом деле Касильдою и родом она из Андалусии, а я ее на этом основании величаю Касильдеей Вандальскою. Если же всех этих примет не довольно, дабы вы уверились в моей правоте, то при мне мой меч, а он и само недоверие принудит уверовать. – Успокойтесь, сеньор рыцарь, и выслушайте меня, – сказал Дон Кихот. – Надобно вам знать, что этот Дон Кихот, о котором вы говорите, – мой самый лучший друг, и у нас с ним такая тесная дружба, что мы как бы составляем одно целое, приметы же, которые вы мне сообщили, столь верны и бесспорны, что я не могу не признать, что вы победили именно его. С другой стороны, мое собственное зрение и осязание доказывают мне всю невозможность того, чтобы это был он, если только кто-нибудь из многочисленных враждебных ему волшебников (вернее всего тот, кто постоянно его преследует) не принял его облика и не дал себя одолеть, дабы лишить его славы, которую он высокими своими рыцарскими подвигами во всех известных нам странах заслужил и стяжал. И для вящей убедительности я хочу еще довести до вашего сведения, что помянутые волшебники, его недоброжелатели, назад тому дня два преобразили и обратили прекрасную Дульсинею Тобосскую в простую и грубую сельчанку, и, должно полагать, так же они изменили наружность и самого Дон Кихота. Если же всего этого не довольно, дабы вы удостоверились в правоте слов моих, то перед вами сам Дон Кихот, который свою правоту будет отстаивать с оружием в руках, то ли на коне, то ли спешившись, то ли как вам заблагорассудится. Сказавши это, он встал и в ожидании, что предпримет Рыцарь Леса, взялся за меч, а тот не менее спокойно обратился к нему с такими словами: – Исправному плательщику залог не страшен. Кому однажды, сеньор Дон Кихот, удалось победить вас, превращенного, тот имеет основание надеяться одолеть вас и в вашем настоящем виде. Однако ж рыцарям не подобает совершать ратные подвиги впотьмах, мы не разбойники и не лиходеи, подождем до рассвета, и да будет солнце свидетелем наших деяний. Условием же нашего поединка я ставлю следующее: побежденный сдается на милость победителя, и тот волен поступить с ним как угодно, с тем, однако же, чтобы повеления его не были для побежденного унизительны. – Подобное условие и соглашение меня совершенно удовлетворяет, – объявил Дон Кихот. Засим оба рыцаря направились к своим оруженосцам и застали их похрапывающими в тех самых позах, в каких они были застигнуты сном. Рыцари их разбудили и велели снаряжать коней, ибо на восходе солнца между ними-де должно состояться кровопролитное, бесподобное и беспримерное единоборство, при каковом известии Санчо обмер и оторопел, ибо от оруженосца Рыцаря Леса он много наслышался об удальстве рыцаря и теперь опасался за жизнь своего господина; как бы то ни было, оруженосцы, ни слова не говоря, направились к своему табуну – надобно заметить, что все три коня и осел успели обнюхать друг дружку и уже не расставались. Дорогою оруженосец Рыцаря Леса сказал Санчо: – Было бы вам известно, приятель, что у андалусских драчунов такой обычай: коли попал в свидетели, то не сиди сложа руки, покуда дерутся спорщики. Теперь, стало быть, вы предуведомлены, что коли хозяева наши дерутся, то и нам надлежит биться так, чтобы клочья летели. – Пускай себе, сеньор оруженосец, держатся этого обычая и соблюдают его подстрекатели и драчуны, а чтобы оруженосцы странствующих рыцарей – это уж дудки, – возразил Санчо. – Я, по крайности, не слыхал от моего господина о подобном обычае, а он все установления странствующего рыцарства назубок знает. И пусть даже это правда и в самом деле существует такое правило, чтобы оруженосцы дрались, когда дерутся их господа, я все равно не стану его исполнять, а лучше уплачу пеню, налагаемую на таких смирных оруженосцев, каков я, – ручаюсь, что это, наверно, от силы два фунта воску,[362] и я предпочитаю отдать эти два фунта: это мне наверняка станет дешевле корпии на лечение головы, а ведь я уверен, что в драке мне ее непременно разрубят и рассекут пополам. И еще потому не могу я драться, что у меня нет меча, да я его и в руки-то отродясь не брал. – Это уладить легко, – молвил другой оруженосец, – у меня с собой два одинаковых полотняных мешка, вы возьмете один, я – другой, и мы на равных условиях станем друг друга охаживать мешками. – Это пожалуйста, – сказал Санчо, – такая драка ранить нас не ранит, а пыль повыбьет. – Нет, так не годится, – возразил другой оруженосец. – Чтобы ветер не унес мешков, нужно положить в них по полдюжине хорошеньких гладеньких голышей, по весу одинаковых, вот мы и начнем мешковать друг дружку без особого вреда и ущерба для обоих. – Ах ты, нелегкая его побери! – воскликнул Санчо. – Нечего сказать, хорошенькие собольи меха и волокна хлопка желает он наложить в мешки, чтоб не раскроить друг другу череп и чтоб из наших костей не получилось каши! Да хоть бы вы, государь мой, шелковичными коконами их набили, все равно, было бы вам известно, я не стану драться, пусть дерутся наши господа, ну их к богу, а мы будем жить-поживать да винцо попивать, время и так постарается нас уморить, а нам самим не стоит хлопотать, чтобы век наш кончился до поры и до срока: созреем, тогда и упадем. – И все же нам хоть с полчасика, а придется подраться, – возразил другой оруженосец. – Никак нет, – отрезал Санчо, – я не такой невежа и не такой неблагодарный, чтоб затевать хотя бы легкую ссору с человеком, с которым мы вместе ели и пили. Тем более он меня ничем не разгневал и не обозлил, так какого же черта я ни с того ни с сего сунусь в драку? – Я и это берусь уладить, – сказал другой оруженосец, – и вот каким образом: перед началом стычки я преспокойно подойду к вашей милости и дам вам две-три затрещины, так что вы полетите с ног, и этим я пробужу в душе вашей гнев, даже если вы сонливее сурка. – Против этого выпада у меня найдется другой, нисколько не хуже, – объявил Санчо. – Я схвачу дубину и, прежде нежели ваша милость начнет пробуждать мой гнев, так усыплю ваш, что пробудится он разве на том свете, а на том свете, поди, известно, что наступать себе на ногу я никому не позволю. И всем нам нужно держать ухо востро, а главное не будить чужой гнев, пусть он себе спит, потому чужая душа – потемки: пойдешь за шерстью – ан глядь, самого обстригли, да ведь и господь благословил мир, а свары проклял. И то сказать: затравленный, загнанный, прижатый к стене кот превращается в льва, ну, а я-то человек, так я бог знает в кого могу превратиться, а потому я вас, сеньор оруженосец, предуведомляю: за весь вред и ущерб от нашей драки в ответе вы, и никто другой. – Добро, – молвил другой оруженосец. – Утро вечера мудренее. Между тем на деревьях уже защебетали хоры птичек радужного оперения; в своих многоголосых и веселых песнях они величали и приветствовали прохладную зарю, чей прекрасный лик уже показался во вратах и окнах востока и которая уже начала отряхать со своих волос бесчисленное множество влажных перлов, и омытые приятною этою влагою травы были словно покрыты и осыпаны тончайшим белым бисером; ивы источали сладостную манну, смеялись родники, журчали ручьи, ликовали дубравы, и в самый дорогой свой наряд убрались луга на заре. Когда же рассвело и стало возможно видеть и различать предметы, то первым предметом, бросившимся в глаза Санчо Пансы, был нос оруженосца Рыцаря Леса, такой громадный, что казалось, будто он отбрасывает тень на все оруженосцево тело. В истории и в самом деле сказано, что нос был величины невероятной, с горбинкою посредине, усеянный бородавками, лиловый, как баклажан, и свисал ниже рта на целых два пальца, каковые величина, цвет, бородавки и кривизна до того оруженосца безобразили, что Санчо при виде вышеописанного носа заболтал ногами и руками, как ребенок, с которым случился родимчик, и дал себе слово получить лучше две сотни оплеух, нежели пробуждать гнев такого страшилища, а потом с ним драться. Тем временем Дон Кихот устремил взор на своего противника, но тот уже надел шлем и опустил забрало, так что лица его нельзя было разглядеть; Дон Кихот, однако же, заметил, что это человек коренастый и не очень высокого роста. Поверх доспехов на нем был камзол, сотканный словно из нитей чистейшего золота и сплошь усыпанный сверкающими зеркальцами в виде крошечных лун, что придавало его наряду необычайную пышность и великолепие; на шлеме развевалось множество зеленых, желтых и белых перьев; его копье, прислоненное к дереву, было преогромное и толстое, с железным наконечником величиною в пядь. Дон Кихот все это рассмотрел и заметил и из всего виденного и замеченного вывел заключение, что упомянутый рыцарь, верно, изрядный силач, однако это не привело его в ужас, как Санчо Пансу, – нет, он обратился к Рыцарю Зеркал с хладнокровною и смелою речью: – Если боевой пыл не взял верх над вашею, сеньор рыцарь, учтивостью, то я взываю к ней и прошу вас поднять немного забрало, дабы я уверился, что мужественность лица вашего соответствует мужественности вашего телосложения. – Выйдете ли вы, сеньор рыцарь, из этого испытания победителем или же будете побеждены, – возразил Рыцарь Зеркал, – у вас еще будет досуг и время меня разглядеть, а сейчас я не могу исполнить ваше желание единственно потому, что, думается мне, я нанесу явную обиду прекрасной Касильдее Вандальской, если буду тратить время на то, чтобы поднимать забрало, меж тем как мне надлежит вынудить у вас признание, коего, как вам известно, я от вас добиваюсь. – Как бы то ни было, – возразил Дон Кихот, – пока мы будем садиться на коней, вы успеете мне сказать, подлинно ли я тот самый Дон Кихот, которого вы будто бы победили. – На каковой ваш запрос отвечаем, – молвил Рыцарь Зеркал, – что вы как две капли воды похожи на побежденного мною рыцаря, но вы же сами говорите, что волшебники строят ему козни, а потому я не осмеливаюсь утверждать положительно, являетесь вы данным подследственным лицом или нет. – Теперь для меня совершенно ясно, что вы заблуждаетесь, – заметил Дон Кихот, – однако ж, дабы вы разуверились совершенно, пусть подадут нам коней, – с помощью господа бога, моей госпожи и собственной моей длани я увижу ваше лицо скорее, чем если бы вы стали поднимать забрало, вы же увидите, что я не тот побежденный Дон Кихот, за которого вы меня принимаете. Тут, прервав разговор, сели они на коней, и Дон Кихот поворотил Росинанта, чтобы сначала разогнать его, а затем ринуться на своего неприятеля, и так же точно поступил Рыцарь Зеркал. Но не успел Дон Кихот отъехать и на двадцать шагов, как Рыцарь Зеркал, также на полпути, остановился и крикнул ему: – Помните же, сеньор рыцарь, что по условию нашего поединка побежденный, еще раз повторяю, сдается на милость победителя. – Я знаю, – отозвался Дон Кихот, – с тою, однако же, оговоркою, что побежденному не будет предъявлено требований и дано приказаний, находящихся в противоречии с рыцарским уставом. – Само собою разумеется, – молвил Рыцарь Зеркал. Тут Дон Кихот обратил внимание на из ряду вон выходящий нос оруженосца и не менее Санчо ему подивился, настолько, что даже почел этого оруженосца за некое чудище, за человека другой породы, доселе не встречавшейся на земле. Санчо, видя, что его господин намеревается взять разбег, не пожелал остаться наедине с носатым: он боялся, что если тот хоть раз щелкнет его своим носом по носу, то этим все их сражение и кончится, ибо от силы удара, а то и со страху, он непременно растянется, – поэтому-то, ухватившись за Росинантово стремя, он двинулся следом за своим господином; когда же, по его соображениям, настала пора поворотить обратно, он сказал: – Будьте так добры, государь мой, пока вы еще с неприятелем не схватились, подсобите мне влезть на этот дуб, – там мне будет удобнее, нежели на земле, наблюдать за той жаркой схваткой, которая сейчас начнется между вашей милостью и вон тем рыцарем. – По-моему, Санчо, – возразил Дон Кихот, – ты просто хочешь подняться и взобраться на подмостки, чтобы смотреть на бой быков, находясь в полной безопасности. – Сказать по правде, – признался Санчо, – меня ошеломил и устрашил громадный нос этого оруженосца, и я боюсь с ним оставаться. – Нос у него в самом деле таков, что, будь я другим человеком, он бы и меня привел в трепет, – сказал Дон Кихот. – Ну что ж, полезай, я тебя подсажу. Пока Дон Кихот возился, помогая Санчо взгромоздиться на дуб, Рыцарь Зеркал взял какой ему хотелось разбег и, полагая, что Дон Кихот успел сделать то же самое, и не дожидаясь ни звука трубы, ни какого-либо другого знака, поворотил своего коня, столь же знатного и ретивого, как Росинант, и во всю его прыть, то есть мелкой рысцой, двинулся на сближение с неприятелем; видя, однако ж, что Дон Кихот замешкался с подсаживанием Санчо, Рыцарь Зеркал натянул поводья и на полпути остановился, за что конь был ему весьма признателен, ибо он уже выдохся. Дон Кихоту меж тем почудилось, будто неприятель уже на него налетает, – он с силою вонзил шпоры в тощие бока Росинанта, так его этим расшевелив, что, по свидетельству автора, Росинант впервые перешел на крупную рысь (а то ведь обыкновенно он только трусил рысцой) и с невиданною быстротою помчал своего седока прямо на Рыцаря Зеркал. Рыцарь же в это время всаживал своему коню шпоры по самый каблук, но конь и на палец не сдвинулся с того места, где его бег был остановлен. При таких благоприятных обстоятельствах и до такой степени вовремя напал Дон Кихот на своего противника, возившегося с конем и то ли не сумевшего, то ли не успевшего взять копье наперевес. Не обращая внимания на эти его затруднения, Дон Кихот без малейшего для себя риска и вполне безнаказанно так хватил Рыцаря Зеркал, что тому волей-неволей пришлось скатиться по крупу коня на землю, и до того лихо он при этом шлепнулся, что, словно мертвый, не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Как увидел Санчо, что рыцарь сверзился, так сейчас же спустился с дуба и с великим проворством направился к своему господину, тот же, спешившись, поспешил к Рыцарю Зеркал и, развязав ему ленты от шлема, чтобы удостовериться, жив он или мертв, и чтобы ему легче было дышать в случае, если жив, увидел… Но как сказать, кого он увидел, не приведя при этом в изумление, не поразив и не ужаснув читателей? Он увидел, гласит история, лицо, облик, наружность, черты, образ и обличье самого бакалавра Самсона Карраско, и как скоро увидел, то возопил громким голосом: – Сюда, Санчо! Сейчас ты увидишь то, чему ты не должен верить! Торопись же, сын мой, и удостоверься, на что способно волшебство, на что способны колдуны и чародеи! Санчо приблизился и, увидев лицо бакалавра Карраско, начал усердно креститься и не менее усердно призывать имя господне. Все это время потерпевший рыцарь не подавал признаков жизни, а потому Санчо сказал Дон Кихоту: – По мне, государь мой, вашей милости на всякий случай следовало бы вогнать и всунуть меч в пасть вот этого, который прикинулся бакалавром Самсоном Карраско: может статься, вы таким образом прикончите одного из враждебных вам чародеев. – Ты дело говоришь, – заметил Дон Кихот, – чем меньше врагов, тем лучше. И он уж обнажил меч, чтобы последовать совету и наставлению Санчо, но тут к нему подскочил оруженосец Рыцаря Зеркал, уже без этого безобразного носа, и громко воскликнул: – Подумайте, сеньор Дон Кихот, что вы делаете! Ведь у ваших ног бакалавр Самсон Карраско, ваш приятель, а я его оруженосец. Санчо, видя, что он не такой урод, как прежде, спросил: – А где же нос? На что тот ответил: – Он у меня здесь, в кармане. С этими словами он сунул руку в правый карман и вытащил поддельный, из лакированного картона, нос вышеописанного образца. Санчо долго к оруженосцу приглядывался и наконец громко и с изумлением воскликнул: – Пресвятая богородица, спаси нас! Да ведь это же Томе Сесьяль, сосед мой и кум! – А то кто же! – подхватил обезносевший оруженосец. – Да, я – Томе Сесьяль, друг мой и кум Санчо Панса, и я тебе потом расскажу про все пакости, плутни и каверзы, через которые я здесь очутился. А сейчас проси и умоляй своего господина, чтобы он не трогал, не обижал, не ранил и не убивал Рыцаря Зеркал, что лежит у его ног, – вне всякого сомнения, это дерзкий и легкомысленный бакалавр Самсон Карраско, наш односельчанин. Тем временем Рыцарь Зеркал пришел в себя; тогда Дон Кихот приставил к его лицу острие обнаженного меча и сказал: – Смерть вам, рыцарь, если вы не признаете, что несравненная Дульсинея Тобосская выше по красоте вашей Касильдеи Вандальской, а кроме того, вы должны мне обещать (если только после этой ошибки и падения вы останетесь живы), что отправитесь в город Тобосо, явитесь к Дульсинее и скажете, что вы от меня, а уж как она с вами поступит – на то ее полная воля; если же она полную волю предоставит вам, то вам все же придется меня разыскать (вожатаем послужит вам след от моих деяний, и он приведет вас к месту моего пребывания) и поведать, о чем вы с нею беседовали; таковы мои условия, и они находятся в согласии с нашим уговором перед битвою и не противоречат уставу странствующего рыцарства. – Признаю, – сказал поверженный рыцарь, – что всклокоченные, хотя и чистые, волосы Касильдеи не стоят рваных и грязных башмаков сеньоры Дульсинеи Тобосской, и обещаю съездить к ней, вернуться от нее к вам и дать вам полный и подробный отчет, какого только вы от меня потребуете. – Еще вам надлежит признать и поверить, – примолвил Дон Кихот, – что тот рыцарь, которого вы одолели, не был и не мог быть Дон Кихотом Ламанчским, что это был кто-то другой, на него похожий, я же, со своей стороны, признаю и верю, что хотя вы и похожи на бакалавра Самсона Карраско, однако ж вы не он, а кто-то другой, на него похожий, и что недруги мои придали вам его обличье, дабы я сдержал и усмирил порыв ярости, меня охватившей, и дабы я с кротостью пожинал плоды победы. – Все это я признаю, принимаю в рассуждение и сознаю, равно как и вы этому верите, принимаете это в рассуждение и сознаете, – отвечал вышибленный из седла рыцарь. – А теперь будьте любезны, позвольте мне встать, – впрочем, не знаю, смогу ли: я основательно расшибся, когда падал. Дон Кихот и оруженосец Томе Сесьяль стали поднимать его, а Санчо глаз не сводил со своего земляка и забрасывал его вопросами, из ответов на которые явствовало, что это и точно Томе Сесьяль; однако же слова Дон Кихота о том, что волшебники заменили облик Рыцаря Зеркал обликом бакалавра Карраско, запали в душу Санчо, и он не решался признать за истину то, в чем его убеждало его же собственное зрение. В конце концов господин и его слуга так и не разуверились, а Рыцарь Зеркал и его оруженосец, недовольные и понурые, расстались с Дон Кихотом и Санчо и отправились искать место, где бы можно было вправить и перевязать ребра потерпевшему рыцарю. Дон Кихот и Санчо снова двинулись по дороге к Сарагосе, и тут история их и оставляет, чтобы сообщить, кто такие Рыцарь Зеркал и носовитейший его оруженосец.    Глава XV,   в коей рассказывается и сообщается о том, кто такие были Рыцарь Зеркал и его оруженосец     Дон Кихот был чрезвычайно доволен, горд и упоен своею победою над столь отважным рыцарем, каким ему представлялся Рыцарь Зеркал, и, поверив его честному рыцарскому слову, он надеялся узнать от него в точности, все ли еще заворожена сеньора Дульсинея, ибо такой побежденный рыцарь, по мнению Дон Кихота, не мог не довести до его сведения, как он с нею встретится, иначе это не был бы рыцарь. Но так думал Дон Кихот, да не так думал Рыцарь Зеркал, – как уже было сказано, все помыслы его были теперь устремлены к тому, где бы полечиться. Далее из истории нашей выясняется, что бакалавр Самсон Карраско, прежде чем подвигнуть Дон Кихота возобновить прерванные его рыцарские похождения, совещался со священником и цирюльником по поводу того, какие надлежит принять меры, чтобы Дон Кихот тихо и спокойно сидел дома и чтобы злополучные поиски приключений более его не соблазняли; на этом совещании было единодушно решено, и, в частности, таково было мнение самого Карраско, что Дон Кихота должно отпустить, ибо удержать его все равно невозможно, а что Самсон под видом странствующего рыцаря его нагонит, завяжет с ним бой, повод для которого всегда найдется, и одержит над ним победу (каковая победа представлялась участникам совещания делом нетрудным); между бойцами же должны, мол, существовать предварительный уговор и соглашение, по которым побежденный обязан сдаться на милость победителя; и вот на этом основании переодетый рыцарем бакалавр велит побежденному Дон Кихоту возвратиться в родное село и в родной дом и никуда не выезжать в течение двух лет или же впредь до особого его распоряжения, причем все, кто держал совет, были совершенно уверены, что Дон Кихот не преминет это повеление исполнить, дабы не идти против законов рыцарства и не нарушать их, и может статься, что в заточении он, дескать, позабудет свои сумасбродства или же сыщется какое-либо подходящее средство от его безумия. Карраско все это одобрил, а в оруженосцы к нему напросился Томе Сесьяль, кум и сосед Санчо Пансы, весельчак и пустельга. Выше было сказано, как снарядился Самсон, а Томе Сесьяль приладил к натуральному своему носу уже упоминавшийся искусственный и поддельный, чтобы куманек не узнал его при встрече, и поехали Карраско с Сесьялем по той же самой дороге, что и Дон Кихот, совсем было нагнали его во время приключения с колесницею Смерти и в конце концов столкнулись с ним в лесу, где и произошло между ними все то, о чем внимательному читателю уже известно; и если бы не необычайное течение мыслей Дон Кихота, благодаря которому он себя уверил, что бакалавр – не бакалавр, то сеньор бакалавр навсегда лишился бы возможности получить степень лиценциата: ведь пошел-то он за одним, а нашел совсем другое. Томе Сесьяль, видя, сколь неудачным оказалось их предприятие и сколь мрачен конец их пути, обратился к бакалавру с такими словами: – Сказать по совести, сеньор Самсон Карраско, так нам и надо: нехитро что-нибудь затеять и исполнить, да чаще всего трудненько бывает ноги унести. Дон Кихот – сумасшедший, мы с вами здоровы, он себе целехонек, да еще и посмеивается, а вы – вон какой, ваша милость: избитый и унылый. Теперь давайте подумаем, кто более помешан: тот, который другим и быть не может, либо безумец по собственному желанию. На это ему Самсон ответил так: – Разница между этими двумя сумасшедшими заключается в том, что безумец поневоле безумцем и останется, безумец же добровольный в любое время может превратиться в человека здорового. – Коли так, – подхватил Томе Сесьяль, – то я добровольно свихнулся, когда пожелал пойти к вашей милости в оруженосцы, а теперь я также добровольно желаю образумиться и вернуться домой. – Это твое дело, – заметил Самсон, – а я, пока не отлуплю Дон Кихота, ни под каким видом домой не вернусь, и теперь я стану его преследовать не с целью привести в разум, но единственно в целях мести, ибо сильная боль в ребрах принуждает меня отказаться от более человеколюбивых намерений. Продолжая такой разговор, достигли они одного селения, и тут им посчастливилось найти костоправа, который и оказал злосчастному Самсону помощь. Томе Сесьяль покинул его и возвратился домой, Самсон же, оставшись один, принялся обдумывать план мести, и в свое время история наша к нему еще вернется, а теперь ей хочется разделить с Дон Кихотом его радость.    Глава XVI   О том, что произошло между Дон Кихотом и одним рассудительным ламанчским дворянином     Радостный, счастливый и гордый, как уже было сказано, продолжал Дон Кихот свой путь; ему представлялось, что одержанная победа возвела его на степень наиотважнейшего рыцаря своего времени; он считал все приключения, какие только могут ожидать его в будущем, уже завершенными и до победного конца доведенными: он уже презирал и колдунов, и самое колдовство; он уже позабыл и о бесчисленных побоях, которые за время рыцарских его похождений довелось ему принять, и о камне, выбившем ему половину зубов, и о неблагодарности каторжников, и о той дерзости, с какою янгуасцы охаживали его дубинами; словом, он говорил себе, что придумай он только уловку, прием или способ, чтобы расколдовать сеньору Дульсинею, и он уже не стал бы завидовать величайшей удаче, какая когда-либо выпадала на долю наиудачливейшего странствующего рыцаря времен протекших. Он все еще был занят этими мыслями, когда Санчо сказал ему: – Как вам это нравится, сеньор? У меня так и стоит перед глазами здоровенный, непомерный нос моего кума Томе Сесьяля. – Неужели ты и правда думаешь, Санчо, что Рыцарь Зеркал – это бакалавр Карраско, а его оруженосец – твой кум Томе Сесьяль? – Не знаю, что вам на это ответить, – молвил Санчо, – знаю только, что никто, кроме этого оруженосца, не мог бы сообщить мне такие верные приметы моего дома, жены и детей, лицо же у него, без поддельного носа, совсем как у Томе Сесьяля, а с Томе Сесьялем я, когда жил в деревне, виделся часто, да и дома наши бок о бок, опять же и говорит он точь-в-точь как Томе Сесьяль. – Давай рассудим хорошенько, Санчо, – сказал Дон Кихот. – Послушай: ну с какой стати бакалавру Самсону Карраско переодеваться странствующим рыцарем, брать с собой оружие и доспехи и вызывать меня на бой? Разве я его враг? Разве я чем-либо навлек на себя его гнев? Разве я его соперник, разве он вступил на военное поприще и завидует той славе, которую я на этом поприще стяжал? – А что вы скажете, сеньор, о разительном сходстве этого рыцаря, кто бы он ни был, с бакалавром Карраско, а его оруженосца – с моим кумом Томе Сесьялем? – возразил Санчо. – И если это, по-вашему, волшебство, то почему же волшебники захотели быть похожими именно на эту парочку? – Все это происки и уловки преследующих меня коварных чародеев, – отвечал Дон Кихот. – В предвидении того, что мне суждено одержать в этой схватке победу, они подстроили так, что побежденный рыцарь сделался похож на моего друга бакалавра, дабы дружеская моя привязанность к нему, встав между острием моего меча и неумолимостью длани моей, умерила правый гнев моего сердца, – им надобно было спасти жизнь тому, кто хитростью и обманом пытался отнять жизнь у меня. И ты, Санчо, в доказательствах не нуждаешься, – ты сам знаешь по опыту, а опыт никогда не лжет и не обманывает, что волшебникам ничего не стоит заменить один облик другим, прекрасный – уродливым, а уродливый – прекрасным: назад тому два дня ты своими глазами созерцал красоту и статность несравненной Дульсинеи во всей их целостности и в полном соответствии истинному ее облику, я же видел пред собой уродливую, грубую, простую сельчанку с тусклыми гляделками и с дурным запахом изо рта, и если порочный волшебник на столь гнусное отважился превращение, то не удивительно, что он же превратил рыцаря в Самсона Карраско, а его оруженосца – в твоего кума, дабы лишить меня чести победителя. Но, как бы то ни было, я утешен, оттого что, несмотря на его обличье, победа все же осталась за мной. – Один бог знает, где тут правда, – заметил Санчо. А как Санчо было ведомо, что превращение Дульсинеи состоялось благодаря его собственным плутням и проделкам, то и не мог он быть удовлетворен домыслами своего господина, однако ж возражать не стал, чтобы не проболтаться и самому не раскрыть свой обман. Меж тем как они все еще вели этот разговор, их нагнал человек, ехавший следом за ними и по той же самой дороге на очень красивой, серой в яблоках, лошади; на нем был добротного зеленого сукна плащ, отделанный светло-коричневым бархатом, и бархатный берет; легкая сбруя на его кобыле и седло с короткими стременами были темно-лилового и зеленого цвета; на широкой, зеленой с золотом, перевязи висела кривая мавританская сабля, и так же, как перевязь, были у него отделаны полусапожки; шпоры, не позолоченные, а покрытые зеленым лаком, были так начищены и отполированы и так всему его одеянию соответствовали, что казались лучше золотых. Поравнявшись, путник вежливо поздоровался и, дав кобыле шпоры, хотел было проехать мимо, но Дон Кихот окликнул его: – Любезный сеньор! Коли вы держите путь туда же, куда и мы, и не слишком торопитесь, то сделайте милость, поедемте вместе. – По правде сказать, – отозвался всадник, – я так быстро проехал из боязни, что общество моей кобылы может взволновать вашего коня. – Вы, сеньор, – сказал ему на это Санчо, – смело можете натянуть поводья, потому наш конь – самое скромное и благовоспитанное четвероногое на свете. Никогда еще он в подобных обстоятельствах никакого непотребства не учинял, только один-единственный раз повел он себя неприлично, и мы с моим господином заплатили за то сторицей. Повторяю, коли вашей милости угодно, то вы смело можете не спешить: обмажьте вашу кобылу медом – даю голову на отсечение, наш конь на нее даже не покосится. Путник, натянув поводья, стал с изумлением рассматривать лицо и фигуру Дон Кихота, ехавшего без шлема, потому что шлем вместе с другими пожитками Санчо привязал к передней луке своего седла; но если всадник в зеленом весьма внимательно рассматривал Дон Кихота, то еще более внимательно рассматривал всадника в зеленом Дон Кихот, ибо тот казался ему человеком незаурядным. На вид всаднику в зеленом можно было дать лет пятьдесят; волосы его были чуть тронуты сединой, нос орлиный, выражение лица веселое и вместе с тем важное, словом, как одежда, так и осанка обличали в нем человека честных правил. Всадник же в зеленом, глядя на Дон Кихота Ламанчского, вывел заключение, что никогда еще не приходилось ему видеть человека подобной наружности и с подобною манерою держаться; он подивился и длинной его шее, и тому, что он такой долговязый, и худобе и бледности его лица, и его доспехам, и его телодвижениям, и осанке, всему его облику и наружности, с давних пор в этих краях не виданным. От Дон Кихота не укрылось то, как пристально смотрел на него путник, коего недоумение само уже достаточно красноречиво свидетельствовало об охватившем его любопытстве. Дон Кихот же был человек отменно учтивый и весьма предупредительный, а потому, не дожидаясь каких бы то ни было со стороны путника вопросов, он первый пошел навстречу его желанию и сказал: – Я бы не удивился, если б вашу милость удивила моя наружность тою необычайностью и своеобразием, какими она отличается, однако же ваша милость перестанет удивляться, как скоро я вам скажу, что я из числа тех рыцарей, что стяжали вечну славу поисками приключений. Я покинул родные места, заложил имение, презрел утехи и положился на судьбу, дабы она вела меня, куда ей будет угодно. Я замыслил воскресить из мертвых странствующее рыцарство, и уже много дней, как я, спотыкаясь и падая, то срываясь, то вновь подымаясь, помогаю вдовицам, охраняю дев и оказываю покровительство замужним, сирым и малолетним, то есть занимаюсь тем, чем свойственно и сродно заниматься странствующему рыцарю, и замысел свой я уже более чем наполовину претворил в жизнь. И вот благодаря многочисленным моим доблестным и христианским подвигам я удостоился того, что обо мне написана книга и переведена на все, или почти на все, языки мира. Разошлась моя история в количестве тридцати тысяч книг, и если небо не воспрепятствует, то дело идет к тому, что будет их отпечатано в тысячу раз больше. А чтобы не задерживать долее ваше внимание и выразить все в нескольких словах, а то даже и в одном слове, я вам скажу, что я – Дон Кихот Ламанчский, иначе говоря – Рыцарь Печального Образа, и хотя самовосхваление унижает, мне, однако ж, приходится себя хвалить, разумеется, тогда, когда некому это сделать за меня. Итак, сеньор дворянин, впредь вас не должны удивлять ни этот конь, ни копье, ни щит, ни оруженосец, ни все мои доспехи, ни бледность моего лица, ни необыкновенная моя худоба, ибо теперь вы знаете, кто я и каков мой род занятий. Сказавши это, Дон Кихот умолк, всадник же в зеленом долго не отвечал, – казалось, он не находил слов; наконец много спустя он заговорил: – Вам удалось, сеньор рыцарь, по недоуменному моему виду догадаться о моем желании, однако ж я все еще не могу прийти в себя от изумления, в какое повергла меня встреча с вами, и хотя вы и говорите, сеньор, что я перестану изумляться, узнав, кто вы, но это не так, напротив того: именно теперь, когда мне это известно, я особенно изумляюсь и недоумеваю. Неужели ныне подлинно существуют странствующие рыцари и печатаются истории неложных рыцарских подвигов? Я не могу поверить, чтобы в наши дни кто-либо покровительствовал вдовам, охранял девиц, оказывал почет замужним, помогал сиротам, и так никогда бы и не поверил, если бы собственными глазами не видел вашу милость. Теперь, слава богу, с выходом в свет истории высоких ваших и истинных подвигов, которая, как вы говорите, уже отпечатана, позабудутся бесчисленные вымышленные истории странствующих рыцарей, – их всюду полным-полно, и они способствуют лишь порче нравов, вредят сочинениям полезным и подрывают доверие к ним. – Вымышлены истории странствующих рыцарей или же не вымышлены – это еще большой вопрос, – заметил Дон Кихот. – А кто же может сомневаться, что все эти истории лживы? – спросил путник в зеленом. – Я первый, – отвечал Дон Кихот, – однако пока что оставим этот разговор, ибо если мы будем ехать вместе и дальше, то я надеюсь с божьей помощью доказать вам, что вы напрасно разделяете ходячее мнение, будто истории странствующих рыцарей нимало не правдивы. Последние слова Дон Кихота внушили путнику подозрение, что у Дон Кихота не все дома, и он ждал, что дальнейший разговор укрепит его в этой мысли, однако ж, прежде чем снова пуститься в рассуждения, Дон Кихот задал путнику вопрос, кто он таков, ибо о себе, дескать, он уже сообщил, какого он звания и каков его образ жизни. На это всадник в зеленом плаще ответил так: – Я, сеньор Рыцарь Печального Образа, идальго, уроженец того самого селения, где мы с вами, бог даст, нынче же отобедаем. Я человек более чем среднего достатка, а зовут меня дон Дьего де Миранда. Жизнь свою я провожу в обществе жены, детей и друзей моих. Любимые мои занятия – охота и рыбная ловля, однако ж я не держу ни соколов, ни борзых, но зато у меня есть ручные куропатки и свирепые хорьки. Библиотека моя состоит из нескольких десятков книг, испанских и латинских, есть у меня и романы, есть и про божественное, но рыцарские романы я на порог не пускаю. Я чаще почитываю светские книги, нежели душеполезные, но только такие, которые отличаются благопристойностью, радуют чистотою слога, поражают и приводят в изумление своим вымыслом, – впрочем, в Испании таких немного. Изредка я обедаю у моих соседей и друзей и часто приглашаю их к себе: мои званые обеды бывают чисто и красиво поданы и нимало не скудны; я сам не люблю злословить и не позволяю другим злословить в моем присутствии; не любопытствую, как живут другие, и не вмешиваюсь в чужие дела; в церковь хожу ежедневно; делюсь достоянием моим с бедняками, но добрых своих дел напоказ не выставляю, дабы в сердце мое не проникли лицемерие и тщеславие, эти наши враги, которые исподволь завладевают сердцами самыми скромными; стараюсь мирить поссорившихся, поклоняюсь владычице нашей богородице и уповаю всечасно на бесконечное милосердие господа бога нашего. С великим вниманием выслушал Санчо рассказ идальго об его жизни и времяпрепровождении и, решив, что это жизнь добродетельная и святая и что человек, который такую жизнь ведет, уж верно, чудотворец, соскочил с осла, мгновенно ухватился за правое стремя всадника и благоговейно и почти со слезами несколько раз поцеловал ему ноги, при виде чего идальго воскликнул: – Что ты делаешь, любезный? К чему эти поцелуи? – Не мешайте мне целовать, – отвечал Санчо, – потому, ваша милость, я первый раз в жизни вижу святого, да еще верхом на коне. – Я не святой, – возразил идальго, – я великий грешник, а вот ты, братец, видно, человек хороший, что доказывает твое простодушие. Санчо опять сел в седло, поступок же его исторгнул смех из глубин печали его господина и снова привел в изумление дона Дьего. Дон Кихот спросил своего спутника, много ли у него детей, и тут же заметил, что древние философы, истинного бога не знавшие, за величайшее благо почитали дары природы, дары Фортуны, а также когда у человека много друзей и много славных детей. – У меня, сеньор Дон Кихот, один сын, – отвечал идальго, – однако ж если б у меня его не было, пожалуй, я был бы счастливее, и не потому, чтобы он был дурен, а потому, что он не так хорош, как мне бы хотелось. Лет ему от роду восемнадцать, шесть лет он пробыл в Саламанке, изучал языки, латинский и греческий. Когда же я нашел, что ему пора заниматься другими науками, то оказалось, что он всецело поглощен наукой поэзии (если только это можно назвать наукой) и отнюдь не склонен посвятить себя ни правоведению, о чем я особенно мечтал, ни царице всех наук – теологии. Я мечтал о том, что он будет украшением нашего рода, ибо в наш век государи щедро награждают ученость добродетельную и общеполезную, ученость же, лишенная добродетели, это все равно что жемчужина в навозной куче. Между тем сын мой целыми днями доискивается, хорош или же дурен такой-то стих Гомеровой Илиады, пристойна или же непристойна такая-то эпиграмма Марциала, так или этак должно понимать такие-то и такие-то стихи Вергилия. Словом сказать, ни с кем он не беседует, кроме творений названных мною поэтов, а также Горация, Персия, Ювенала и Тибулла, современных же испанских поэтов он не слишком жалует, но, как ни мало он увлекается поэзией испанской, однако ж в настоящее время мысли его заняты составлением глоссы[363] на четверостишие, которое ему прислали из Саламанки, – должно полагать, для литературного состязания. На все это Дон Кихот ответил так: – Дети, сеньор, суть частицы утробы родительской, вот почему, хороши они или же дурны, должно любить их, как любят душу, которая дает жизнь нашему телу. Долг родителей – с малолетства наставить их на путь добродетели, благовоспитанности и доброй христианской жизни, с тем чтобы, придя в возраст, они явились опорою старости родителей своих и гордостью своего потомства. Принуждать же их заниматься той или другой наукой я не почитаю благоразумным, – здесь можно действовать только убеждением, и если школяру не приходится заботиться о хлебе насущном, ибо он такой счастливый, что кусок хлеба обеспечен ему родителями, то мне думается, что родителям надлежит предоставить ему заниматься той наукой, к которой он особую выказывает склонность, и хотя наука поэзии не столь полезна, сколь приятна, однако ж в ее изучении ничего зазорного нет. По мне, сеньор идальго, поэзия подобна нежной и юной деве, изумительной красавице, которую стараются одарить, украсить и нарядить многие другие девы, то есть все остальные науки, и ей надлежит пользоваться их услугами, им же – преисполняться ее величия. Но только дева эта не любит, чтобы с нею вольно обходились, таскали ее по улицам, кричали о ней на площадях или же в закоулках дворцов. Она из такого металла, что человек, который умеет с ней обходиться, может превратить ее в чистейшее золото, коему нет цены. Ему надлежит держать ее в строгости и не позволять ей растекаться в грубых сатирах и гнусных сонетах; ее ни в коем случае не должно продавать, за исключением разве героических поэм, жалостных трагедий или же веселых и замысловатых комедий. Ей не должно знаться с шутами и с невежественною чернью, неспособною понять и оценить сокровища, в ней заключенные. Пожалуйста, не думайте, сеньор, что под чернью я разумею только людей простых, людей низкого звания, – всякий неуч, будь то сеньор или князь, может и должен быть сопричислен к черни, имя же того, кто обходится с поэзией и обладает ею на указанных мною основаниях, будет окружено славою и почетом у всех просвещенных народов мира. Что же касается того, сеньор, что ваш сын – небольшой охотник до поэзии испанской, то мне кажется, что тут он не совсем прав, и вот почему: великий Гомер не писал по-латыни, ибо был греком, Вергилий же не писал по-гречески, ибо был римлянином. Коротко говоря, все древние поэты писали на том языке, который они всосали с молоком матери, и для выражения высоких своих мыслей к иностранным не прибегали, а посему следовало бы распространить этот обычай на все народы, дабы поэт немецкий не почитал для себя унизительным писать на своем языке, а кастильский и даже бискайский – на своем. Впрочем, сеньор, мне сдается, что ваш сын не столько против самой поэзии испанской, сколько против тех поэтов, которые, за исключением испанского, никаких других языков и наук не знают, а другие, мол, языки и науки украшали бы и вдохновляли природный их дар и способствовали его развитию. Но и это мнение вашего сына, по-видимому, ошибочно, ибо справедливо было замечено, что поэтами рождаются, – это значит, что поэт по призванию выходит поэтом из чрева матери, и с одною только этою склонностью, коей его наделило небо, без всякого образования и без всякого навыка, он создает такие произведения, которые подтверждают правильность слов: est Deus in nobis [364] и так далее. Затем я должен сказать, что прирожденный поэт, вдобавок овладевший мастерством, окажется лучше и превзойдет стихотворца, который единственно с помощью мастерства намеревается стать поэтом, и это оттого, что искусство не властно превзойти природу – оно может лишь усовершенствовать ее, меж тем как от сочетания природы с искусством и искусства с природою рождается поэт совершеннейший. Вывод же из всего мною сказанного, сеньор идальго, тот, что вашей милости не следует препятствовать своему сыну идти, куда его ведет его звезда, ибо если он, должно полагать, школяр добрый и уже благополучно взошел на первую ступень наук, а именно ступень языков, то теперь, обладая таковыми знаниями, он самостоятельно взойдет и на вершину светских наук, которые так же к лицу истинному дворянину, дворянину, что называется, в плаще и при шпаге, так же возвышают его и служат ему к чести и украшению, как митры украшают епископов, а мантии – опытных судейских. Пожурите, ваша милость, своего сына, если он станет писать сатиры, которые задевают чью-либо честь, накажите его, разорвите его писания, но если это будут нравоучения в духе Горация, в коих он с Горациевым изяществом станет клеймить пороки вообще, то похвалите его, ибо поэтам положено писать против зависти и обличать в своих стихах завистников, а равно и против других пороков, не касаясь, однако же, личностей, хотя, впрочем, есть такие поэты, которые ради удовольствия сказать что-нибудь злое готовы отправиться в ссылку на острова Понта.[365] Если поэт целомудрен в жизни, то он пребудет таковым и в своих стихах. Перо есть язык души: какие замыслы лелеет поэт в душе, таковы и его писания, и если короли и вельможи видят, что чудесная наука поэзии в руках людей благоразумных, добродетельных и степенных, то к таким поэтам они проникаются уважением, чтут и награждают их и даже венчают листьями дерева, в которое никогда не ударяет молния, – в знак того, что никто не имеет права обидеть стихотворцев, коих чело подобным венком почтено и украшено. Речи Дон Кихота удивили всадника в зеленом плаще настолько, что теперь он был уже иного мнения об умственных его способностях. Санчо во время этого разговора, который был не очень ему любопытен, свернул с дороги попросить молока у пастухов, доивших неподалеку овец, а между тем идальго, в восторге от Дон-Кихотовой рассудительности и здравомыслия, только хотел было возобновить разговор, как вдруг Дон Кихот поднял голову и увидел, что навстречу им по дороге едет повозка, расцвеченная королевскими флагами, и, решив, что это, уж верно, какое-нибудь новое приключение, он громко стал кричать Санчо, чтобы тот подал ему шлем. Вышеупомянутый Санчо, услышав, что его зовут, бросил пастухов, подстегнул серого и примчался к своему господину, с господином же его случилось ужасное и ни с чем не сообразное приключение.    Глава XVII,   из коей явствует, каких вершин и пределов могло достигнуть и достигло неслыханное мужество Дон Кихота, и в коей речь идет о приключении со львами, которое Дон Кихоту удалось счастливо завершить     В истории сказано, что, в то время как Дон Кихот кричал Санчо, чтобы он подал ему шлем, Санчо покупал у пастухов творог; настойчивый зов господина сбил его с толку, и он не знал, что с этим творогом делать и в чем его везти; расстаться с ним было жалко, ибо деньги за него были уже уплачены, и по сему обстоятельству порешил он сунуть его в шлем своего господина; с этими-то славными дарами направился он к Дон Кихоту, дабы узнать, что ему требуется, а тот при его приближении молвил: – Друг мой! Подай мне шлем, – или я мало смыслю в приключениях, или же то, что там виднеется, представляет собою такое приключение, которое долженствует принудить меня и уже принуждает взяться за оружие. При этих словах всадник в зеленом плаще стал смотреть по сторонам, но так ничего и не увидел, кроме ехавшей навстречу повозки с несколькими флажками; упомянутые флажки навели его на мысль, что это, наверное, везут казну его величества, и он так и сказал Дон Кихоту; Дон Кихот, однако ж, ему не поверил, ибо он твердо верил и держался того мнения, что все, что бы с ним ни случилось, представляет собою приключения и только приключения, а потому так ответил этому идальго: – Кто к бою готов, тот уж почти одолел врагов. Я ничего не потеряю, коли изготовлюсь: я знаю по опыту, что у меня есть враги видимые и невидимые, но мне не дано знать, когда, где, в какое время и в каком обличье они на меня нападут. И, обратившись к Санчо, он потребовал шлем, но тот не успел вынуть творог и оттого принужден был подать шлем как есть. Дон Кихот взял шлем и, не посмотрев, есть ли что внутри, с великим проворством надел его на голову; а как творог слежался и отжался, то по всему лицу и бороде Дон Кихота потекла сыворотка, каковое обстоятельство привело Дон Кихота в ужас, и он сказал Санчо: – Что бы это значило, Санчо? Не то у меня размягчился череп, не то растопился мозг, не то я весь взмокнул от пота. Но если я и впрямь вспотел, то уж, конечно, не от страха, хотя я и не сомневаюсь, что приключение, ожидающее меня, ужасно. Дай мне чем-нибудь отереться, – пот настолько обилен, что я ничего не вижу. Санчо подал ему платок, мысленно воздавая богу хвалу за то, что его господин не понял, в чем дело. Дон Кихот вытерся и снял шлем, чтобы посмотреть, отчего это стало холодно голове, а как скоро увидел внутри шлема белую кашицу, то поднес ее к носу и, понюхав, сказал: – Клянусь жизнью сеньоры Дульсинеи Тобосской, ты, предатель, мошенник и неучтивый оруженосец, положил мне сюда творог. На это Санчо, напустив на себя совершенное равнодушие, ответил так: – Коли это творог, так дайте его мне, ваша милость, я его съем… Да нет, пускай его черт съест, – ведь это он, знать, сунул его в шлем. Да разве я осмелюсь запачкать шлем вашей милости? Нашли какого смельчака! По чести вам скажу, сеньор: я своим худым умишком, какой мне от бога дан, смекаю так, что у меня тоже, видно, есть эти самые волшебники, и они меня преследуют, потому как я есть ваше произведение и плоть от вашей плоти, и сунули они туда эту пакость, чтобы вывести вас из терпения и заставить пересчитать мне, как это за вами водится, ребра. Однако ж на сей раз они, честное слово, промахнулись: я полагаюсь на здравый смысл моего господина, – мой господин возьмет в толк, что нет у меня ни творогу, ни молока, ничего похожего, а если б у меня что-нибудь такое и было, то я скорее нашел бы ему место в своем собственном желудке, чем в вашем шлеме. – И то правда, – заметил Дон Кихот. Идальго все это наблюдал и всему этому дивился, особливо когда Дон Кихот, вытерев голову, лицо и бороду, вытерев шлем и надев его, вытянулся на стременах и, осмотрев меч и взяв в руки копье, молвил: – А теперь будь что будет, – у меня достанет мужества схватиться с самим сатаною. Тем временем повозка с флажками подъехала ближе, и тут оказалось, что, кроме погонщика верхом на одном из мулов и еще одного человека на передке повозки, никто больше ее не сопровождал. Дон Кихот выехал вперед и молвил: – Куда, братцы, путь держите? Что это за повозка, что вы в ней везете и что это за стяги? Погонщик же ему на это ответил так: – Повозка моя, а везу я клетку с двумя свирепыми львами, которых губернатор Оранский отсылает ко двору в подарок его величеству, флаги же – государя нашего короля в знак того, что везем мы его достояние. – А как велики эти львы? – осведомился Дон Кихот. – Столь велики, – отвечал человек, сидевший на передке, – что крупнее их или даже таких, как они, еще ни разу из Африки в Испанию не привозили. Я – львиный сторож, много львов перевез на своем веку, но таких, как эти, еще не приходилось. Это лев и львица – лев в передней клетке, а львица в задней, и сейчас они голодные, потому с утра еще ничего не ели, так что, ваша милость, уж вы нас пропустите, нам надобно поскорее добраться до какого-нибудь селения и покормить их. Дон Кихот же, чуть заметно усмехнувшись, ему на это сказал: – Львят – против меня? Теперь против меня – львят? Ну так эти сеньоры, пославшие их сюда, вот как перед богом говорю, сейчас увидят, такой ли я человек, чтобы устрашиться львов! Слезай с повозки, добрый человек, и если ты сторож, то открой клетки и выпусти зверей, – назло и наперекор тем волшебникам, которые их на меня натравили, я сейчас покажу, кто таков Дон Кихот Ламанчский. «Те-те-те! – подумал тут идальго. – Наконец-то добрый наш рыцарь себя показал: верно, от творога у него размягчился череп, а мозг прокис». В это время к нему приблизился Санчо и сказал: – Сеньор! Ради создателя, устройте так, чтобы мой господин Дон Кихот не связывался со львами, а то, если только он свяжется, они всех нас разорвут в клочки. – Неужели твой господин настолько безумен, что ты можешь думать и опасаться, как бы он не связался с такими хищными зверями? – спросил идальго. – Он не безумен, – отвечал Санчо, – он дерзновенен. – Я устрою так, что его дерзновение останется при нем, – пообещал идальго. С последним словом он приблизился к Дон Кихоту, который в это время приставал к сторожу, чтобы тот открыл клетки, и сказал: – Сеньор кавальеро! Странствующим рыцарям подобает искать только таких приключений, которые подают надежду на благополучный исход, а не таких, которые решительно никакой надежды не подают, ибо смелость, граничащая с безрассудством, заключает в себе более безумия, нежели стойкости. А кроме всего прочего, львы и не помышляют о том, чтобы на вашу милость совершить нападение: их посылают в подарок его величеству, и не должно задерживать их и преграждать им дорогу. – Это вы, сеньор идальго, подите расскажите своей ручной куропатке и свирепому хорьку, а в чужие дела не вмешивайтесь, – заметил Дон Кихот. – Это мое дело, я сам знаю, натравили на меня этих сеньоров львов или нет. И, обратясь к сторожу, крикнул: – Эй ты, такой-сякой, мерзавец из мерзавцев! Если ты сей же час не откроешь клеток, я вот этим самым копьем пришпилю тебя к повозке! Возница, видя, что это вооруженное пугало преисполнено решимости, молвил: – Государь мой! Будьте настолько любезны, сжальтесь вы надо мной и велите выпустить львов не прежде, чем я распрягу мулов и отведу их в безопасное место, а то если львы их растерзают, то мне тогда всю жизнь придется терзаться: ведь мулы и повозка – это все мое достояние. – О маловер! – вскричал Дон Кихот. – Слезай, распрягай мулов, словом, поступай как знаешь, – сейчас ты увидишь, что напрасно хлопочешь и что все старания твои ни к чему. Возница спешился и, нимало не медля, распряг мулов, а сторож между тем заговорил громким голосом: – Призываю во свидетели всех здесь присутствующих, что я против воли и по принуждению открываю клетки и выпускаю львов, и объявляю этому сеньору, что за весь вред и ущерб от этих зверей отвечает он, и он же возместит мне мое жалованье и то, что я имею сверх жалованья. Вы, сеньоры, спасайтесь бегством, прежде нежели я открою, а насчет себя я уверен, что звери меня не тронут. Идальго опять стал отговаривать Дон Кихота от подобного сумасбродства: затевать такое дурачество – это значит, мол, испытывать господне долготерпение. Дон Кихот же ему на это ответил, что он сам знает, как ему поступить. Идальго посоветовал Дон Кихоту хорошенько подумать, ибо, по его, дескать, крайнему разумению, Дон Кихот ошибается. – Вот что, сеньор, – объявил Дон Кихот, – если ваша милость не желает быть зрителем этой, на ваш взгляд, трагедии, то дайте шпоры вашей кобыле и спасайтесь. Тут Санчо со слезами на глазах взмолился к Дон Кихоту, чтобы он отказался от этого предприятия, в сравнении с коим приключение с ветряными мельницами и ужасающее приключение с сукновальнями, а равно и все подвиги, которые он на своем веку совершил, это, дескать, только цветочки. – Поймите, сеньор, – говорил Санчо, – тут нет колдовства, ничего похожего тут нет, сквозь решетку я разглядел коготь всамделишного льва и заключил, что ежели у этого льва такой коготь, то сам лев, уж верно, больше горы. – Со страху он тебе и с полмира мог показаться, – возразил Дон Кихот. – Удались, Санчо, и оставь меня. Если же я погибну, то ведь тебе известен прежний наш уговор: поспеши к Дульсинее, все прочее сделается само собой. К этому Дон Кихот прибавил много такого, что отняло у окружающих всякую надежду отговорить его от столь нелепой затеи. Всадник в зеленом плаще охотно бы ему противостал, но он видел, что Дон Кихот вооружен лучше, и оттого почел безрассудным связываться с сумасшедшим, а что перед ним сумасшедший – в этом он был теперь совершенно уверен; коротко говоря, в то время как Дон Кихот снова приступил к сторожу с угрозами, идальго пришпорил свою кобылу, Санчо – своего серого, возница – своих мулов, и все они старались как можно дальше отъехать от повозки, прежде чем львы выйдут из заточения. Санчо заранее оплакивал гибель своего господина, ибо на сей раз нимало не сомневался, что быть ему в когтях львиных; он проклинал свою судьбу и тот час, когда ему вспало на ум снова поступить на службу к Дон Кихоту; впрочем, жалобы и слезы не мешали ему нахлестывать серого, чтобы он быстрее удалялся от повозки. Когда же сторож наконец уверился, что беглецы далеко, он опять начал молить и заклинать Дон Кихота так же точно, как молил и заклинал прежде, но Дон Кихот ему сказал, что он это уже слышал и что пусть, дескать, сторож более себя не утруждает просьбами и заклинаниями, ибо все это напрасно, а пусть лучше, мол, поторопится. Пока сторож возился с первой клеткой. Дон Кихот обдумывал, как благоразумнее вести сражение – пешим или же на коне, и, поразмыслив, решил, что пешим, ибо львы могли испугать Росинанта. Того ради он соскочил с коня, бросил копье, схватил щит, обнажил меч и, исполненный изумительной отваги и бесстрашия, важною поступью двинулся прямо к повозке, всецело поручая себя сначала богу, а потом госпоже своей Дульсинее. Надобно заметить, что, дойдя до этого места, автор правдивой этой истории восклицает: «О могучий и выше всяких похвал отважный Дон Кихот Ламанчский, зерцало, в которое могут глядеться все удальцы на свете, новый, второй дон Мануэль Львиный,[366] краса и гордость рыцарей испанских! Где мне взять слова для описания столь страшного подвига, какие я должен подобрать выражения, дабы поздние потомки мне поверили? Есть ли такие похвалы, которые бы тебе не подобали и не подходили, будь они гиперболичное любых гипербол? Пеший, одинокий, бесстрашный, великодушный, с одним лишь мечом, да и то не слишком острым, без «собачки»,[367] и со щитом, да и то не из весьма блестящей и сверкающей стали, ты ожидаешь и высматриваешь двух самых хищных львов, каких когда-либо выращивали дебри африканские. Нет, пусть собственные деяния прославляют тебя, доблестный ламанчец, я же предоставляю им говорить самим за себя, ибо не имею довольно слов, дабы превознести их». На этом кончается вышеприведенное восклицание автора, и, связав прерванную было нить повествования, он продолжает: едва сторож увидел, что Дон Кихот уже наготове и что, из боязни навлечь на себя гнев вспыльчивого и дерзкого кавальеро, ему не миновать выпустить льва, он настежь распахнул дверцу первой клетки, где, повторяем, находился лев величины, как оказалось, непомерной, – чудовищный и страховидный лев. Прежде всего лев повернулся к своей клетке, выставил лапы и потянулся всем телом, засим разинул пасть, сладко зевнул и языком почти в две пяди длиною протер себе глаза и облизал морду; после этого он высунулся из клетки и горящими, как угли, глазами повел во все стороны; при этом вид его и движения могли бы, кажется, навести страх на самоё смелость. Дон Кихот, однако, смотрел на него в упор, – он с нетерпением ждал, когда же наконец лев спрыгнет с повозки и вступит с ним в рукопашную, а он изрубит льва на куски. Вот до какой крайности дошло его доселе невиданное безумие. Однако благородный лев, не столь дерзновенный, сколь учтивый, оглядевшись, как уже было сказано, по сторонам и не обращая внимания на Дон-Кихотово ребячество и молодечество, повернулся и, показав Дон Кихоту зад, прехладнокровно и не торопясь снова вытянулся в клетке; тогда Дон Кихот велел сторожу ударить его, чтобы разозлить и выгнать из клетки. – Этого я делать не стану, – возразил сторож, – ведь коли я его раздразню, так он первым делом разорвет в клочки меня. Пусть ваша милость, сеньор кавальеро, удовольствуется уже сделанным, ибо по части храбрости лучшего и желать невозможно, испытывать же судьбу дважды не годится. В клетке у льва дверца отворена: он волен выходить или не выходить, но ежели он до сей поры не вышел, стало быть, и до вечера не выйдет. Твердость духа вашей милости уже доказана, – от самого храброго бойца, сколько я понимаю, требуется лишь вызвать недруга на поединок и ожидать его на поле брани, если же неприятель не явился, то позор на нем, а победный венок достается ожидавшему. – И то правда, – молвил Дон Кихот, – закрой, приятель, дверцу и в наилучшей форме засвидетельствуй все, что здесь на твоих глазах произошло, а именно: как ты открыл льву, как я его ждал, а он не вышел, как я его снова стал ждать, а он опять не вышел и снова улегся. Мой долг исполнен, прочь колдовские чары, и да поможет господь разуму, истине и истинному рыцарству, ты же закрой, повторяю, клетку, а я тем временем знаками подзову бежавших и отсутствовавших, дабы они услышали из твоих уст о моем подвиге. Сторож так и сделал, а Дон Кихот, нацепив на острие копья платок, коим он вытирал лицо после творожного дождя, стал звать беглецов, которые все еще, предводительствуемые идальго, мчались и поминутно оборачивались; как же скоро Санчо увидел, что Дон Кихот машет белым платком, то сказал: – Убейте меня, если мой господин не одолел этих диких зверей, – ведь он нас кличет. Все остановились и уверились, что делает знаки не кто иной, как сам Дон Кихот; это их несколько ободрило, они осторожно двинулись обратно, и вскоре до них уже явственно донеслись крики Дон Кихота, который их звал. В конце концов они приблизились к повозке, и тогда Дон Кихот сказал вознице: – Запрягай, братец, своих мулов и трогайся в путь, а ты, Санчо, выдай ему два золотых, один – для него, другой – для сторожа, за то, что я у них отнял время. – Выдать-то я им с великим удовольствием выдам, – сказал Санчо, – но, однако же, что сталось со львами? Живы они или мертвы? Тут сторож обстоятельно и с расстановкою принялся рассказывать об исходе схватки, преувеличивая, как мог и умел, доблесть Дон Кихота, при одном виде которого лев якобы струхнул и не пожелал и не посмел выйти из клетки, хотя дверца долгое время оставалась открытою; и только после того как он, сторож, сказал этому кавальеро, что дразнить льва и силком гнать из клетки значит испытывать долготерпение божие, а кавальеро, дескать, именно добивался, чтобы льва раздразнили, он неохотно и скрепя сердце позволил запереть клетку. – Что ты на это скажешь, Санчо? – спросил Дон Кихот. – Какое чародейство устоит против истинной отваги? Чародеи вольны обрекать меня на неудачи, но сломить мое упорство и мужество они не властны. Санчо выдал деньги, возница запряг мулов, а сторож поцеловал Дон Кихоту руки за оказанное благодеяние и обещал рассказать о славном этом подвиге самому королю, когда приедет в столицу. – Буде же его величество спросит, кто этот подвиг совершил, скажите – что Рыцарь Львов, ибо я хочу, чтобы прежнее мое прозвание, Рыцарь Печального Образа, изменили, переменили, заменили и сменили на это, и тут я следую старинному обычаю странствующих рыцарей, которые меняли имена, когда им этого хотелось или же когда это напрашивалось само собой. Повозка двинулась своею дорогою, а Дон Кихот, Санчо и всадник в зеленом плаще – своею. За все это время дон Дьего де Миранда не проронил ни звука, он лишь со вниманием слушал и замечал, как поступает и что говорит Дон Кихот, и казалось ему, что это – здравомыслие сумасшедшего или же сумасшествие, переходящее в здравомыслие. До него еще не дошла первая часть истории Дон Кихота; прочитав ее, он перестал бы удивляться Дон-Кихотовым словам и поступкам, – тогда ему было бы известно, какой именно вид умственного расстройства овладел Дон Кихотом, но он этого не знал и по сему обстоятельству принимал его то за здорового, то за сумасшедшего, ибо говорил Дон Кихот связно, красиво и вразумительно, меж тем как действовал нелепо, безрассудно и неумно. И идальго сам с собой рассуждал: «Это ли не верх безумия – надеть на голову шлем с творогом и вообразить, что волшебники размягчили тебе мозг? И что может быть безрассуднее и нелепее, чем возыметь охоту во что бы то ни стало сразиться со львами?» Дон Кихот же, прервав его размышления и беседу с самим собою, сказал: – Уж верно, ваша милость, сеньор дон Дьего де Миранда, почитает меня за человека вздорного и помешанного? Впрочем, в этом не было бы ничего удивительного, ибо поступки мои дают к тому довольно оснований. Но со всем тем я бы хотел, чтобы ваша милость признала, что я не такой помешанный и полоумный, каким, должно думать, кажусь. Любо глядеть, как на широкой арене в присутствии самого короля смелый рыцарь наносит разъяренному быку смертельный удар; любо глядеть, как рыцарь, в блестящие доспехи облаченный, перед взорами дам следует к месту веселого состязания; любо глядеть на всех рыцарей, которые военными и прочими тому подобными упражнениями развлекают и потешают двор своего государя и служат, так сказать, к его чести, но выше всех рыцарь странствующий, который в пустынях, в дебрях, на распутьях, в лесах и на горах – всюду ищет опасных приключений в надежде на их счастливый и благополучный исход, единственно ради того, чтобы стяжать славу громкую и непреходящую. Повторяю: странствующий рыцарь, в каком-нибудь безлюдном месте подающий руку помощи вдовице, выше придворного рыцаря, ухаживающего за девою городскою. У каждого рыцаря свои обязанности: пусть рыцарь придворный служит дамам, своим нарядом придает двору своего короля еще больше блеску, рыцарей бедных потчует роскошными яствами, затевает состязания, поощряет турниры, обнаруживает великодушие и щедрость, показывается во всем своем великолепии, а самое главное пусть он будет добрым христианином, и тогда он исполнит непременный свой долг; рыцарь же странствующий пусть проникает в самые глухие уголки мира, блуждает в непроходимых дебрях, показывает чудеса храбрости, в пустынных местах, в разгар лета, терпит жгучие лучи солнца, зимою – бешеный ветер и жестокий мороз; да не пугают его львы, да не устрашают чудища, да не ужасают андриаки, ибо главная и прямая его обязанность в том именно и состоит, что за первыми он должен охотиться, на вторых нападать и одолевать всех без изъятья. А как и мне тоже выпало на долю вступить в ряды рыцарства странствующего, то и не могу я не совершать всего того, что, по разумению моему, входит в круг моих обязанностей, и вот почему нападение на львов, на которых я ныне напал, я почел прямым своим долгом, хотя и сознавал, что это из ряду вон выходящее безрассудство, ибо мне хорошо известно, что такое храбрость, а именно: это такая добродетель, которая находится между двумя порочными крайностями, каковы суть трусость и безрассудство. Однако ж наименьшим злом будет, если храбрец поднимется и досягнет до безрассудства, чем если он унизится и досягнет до трусости, и насколько легче расточителю стать щедрым, нежели скупцу, настолько же легче безрассудному превратиться в истинного храбреца, нежели трусу возвыситься до истинной храбрости. И вы мне поверьте, сеньор дон Дьего: коли дело идет о приключениях, то уж тут лучше пересолить, чем недосолить, ибо гораздо лучше звучит: «Такой-то рыцарь безрассуден и дерзновенен», нежели: «Такой-то рыцарь малодушен и труслив». – Должен признаться, сеньор Дон Кихот, – заговорил дон Дьего, – что все слова и поступки вашей милости взвешены на весах самого разума, и мне думается, что если бы установления и законы странствующего рыцарства были утрачены, то их можно было бы сыскать в сердце вашей милости, будто в нарочно для этого созданном хранилище и архиве. Ну, а теперь прибавим шагу, ведь уж поздно, и поедемте прямо ко мне в имение, и в моем доме вы, ваша милость, отдохнете после затраты если не телесных, то душевных сил, затрата же таковых сил подчас влечет за собою усталость телесную. – Предложение ваше, сеньор дон Дьего, я почитаю за великую для себя милость и честь, – отвечал Дон Кихот. Тут они пришпорили коней своих и к двум часам пополудни прибыли в имение дона Дьего, которого Дон Кихот, заметим кстати, прозвал Рыцарем Зеленого Плаща.    Глава XVIII   О том, что случилось с Дон Кихотом в замке, то есть в доме Рыцаря Зеленого Плаща, равно как и о других необыкновенных событиях     Дом дона Дьего де Миранда, куда заехал Дон Кихот, был по-деревенски невелик; однако хотя и из грубого камня, а все же над воротами был высечен герб, вo дворе виднелся амбар, у самого входа винный погреб, а вокруг него множество бочек, которые, будучи родом из Тобосо, напомнили Дон Кихоту заколдованную и подмененную Дульсинею, и, не думая, что и где говорит, он произнес со вздохом:   О сладкий клад,[368] что я обрел на горе! Как ты отраден мне когда-то был!   – О тобосские бочки! Вы воскресили в моей памяти сладкий клад великой моей горечи! Слова эти услышал студент-поэт, сын дона Дьего, – он вместе с матерью вышел приветствовать Дон Кихота, – и необыкновенный вид гостя поразил их обоих; Дон Кихот же, сойдя с Росинанта, с отменною учтивостью направился поцеловать хозяйке руку, а дон Дьего сказал: – Окажите, сеньора, присущее вам гостеприимство находящемуся перед вами Дон Кихоту Ламанчскому; это странствующий рыцарь, самый отважный и самый просвещенный, какой только есть на свете. Сеньора, которую звали доньей Кристиной, встретила Дон Кихота крайне радушно и крайне любезно, Дон Кихот же ответил ей весьма остороумно и в самых изысканных выражениях. Почти такими же учтивостями обменялся он и со студентом, который, послушав Дон Кихота, нашел в нем человека рассудительного и остроумного. Здесь автор подробно описывает дом дона Дьего, описывает все, чем обыкновенно бывает полон дом богатого дворянина-землевладельца, однако ж переводчик этой истории почел за нужное опустить эти и прочие мелочи, ибо к главному предмету они никакого отношения не имеют, между тем вся сила истории в ее правдивости, а не в сухих перечислениях. Дон Кихота провели в особый покой, Санчо снял с него доспехи, и остался Дон Кихот в шароварах и камзоле из верблюжьей шерсти, усеянном грязными пятнами от доспехов; брыжи у него были, как у студента: ненакрахмаленные и без кружевной отделки; поверх желтых полусапожек он надел провощенные башмаки. Препоясался он добрым своим мечом, висевшим на перевязи из тюленьей кожи (по слухам, Дон Кихот много лет страдал почками),[369] и накинул на себя доброго серого сукна накидку; прежде всего, однако, он вылил себе на голову и на лицо не то пять, не то шесть котлов воды (по части количества котлов показания расходятся), но даже и последняя вода приобрела цвет сыворотки, а все из-за того, что лакомка Санчо купил этот чертов творог, который придал голове его господина ангельскую белоснежность. И вот в вышеописанном уборе, с видом независимым и молодцеватым вошел Дон Кихот в другую комнату, где его поджидал студент, дабы занять разговором, пока накроют на стол; надобно знать, что сеньора донья Кристина намеревалась показать такому благородному гостю, что потчевать она умеет не хуже других. Меж тем как с Дон Кихота снимали доспехи, дон Лоренсо (так звали сына дона Дьего) улучил минутку и спросил отца: – Так кто же, скажите, пожалуйста, этот кавальеро, которого ваша милость к нам пригласила? Нас с матушкой все в нем поражает: и его имя, и обличье, и то, что он себя называет странствующим рыцарем. – Не знаю, что тебе на это ответить, сын мой, – молвил дон Дьего, – одно могу сказать: действия, которые он совершал на моих глазах, под стать величайшему безумцу на свете, речи же его столь разумны, что они уничтожают и зачеркивают его деяния. Поговори с ним, проверь его познания, а как ты человек разумный, то и реши сам по справедливости, в уме он или свихнулся, я же, откровенно говоря, почитаю его скорее за сумасшедшего, нежели за здравомыслящего. Тут дон Лоренсо отправился, как уже было сказано, занимать Дон Кихота, и во время их беседы Дон Кихот, между прочим, сказал дону Лоренсо: – Я слышал от вашего батюшки, сеньора дона Дьего де Миранда, о редкостных ваших способностях и разнообразных ваших дарованиях, главное же о том, что вы изрядный поэт. – Поэт – весьма возможно, – отвечал дон Лоренсо, – но чтобы изрядный – ничего подобного. Правда, я имею некоторое пристрастие к поэзии и люблю читать хороших поэтов, однако ж всего этого еще недостаточно, чтобы признать меня за изрядного поэта, как отозвался обо мне мой отец. – Мне нравится ваша скромность, – заметил Дон Кихот, – обыкновенно поэты спесивы и думают, что лучше их нет никого на свете. – Нет правила без исключения, – заметил дон Лоренсо, – есть подлинно хорошие поэты, которые, однако ж, этого не думают. – Таких мало, – возразил Дон Кихот. – А скажите, ваша милость, что за стихи сочиняете вы ныне? Ваш батюшка говорил мне, что вы этим обеспокоены и озабочены. Если – глоссу, то по этой части я кое-что смыслю и охотно бы вас послушал, и если вы готовитесь к литературному состязанию, то постарайтесь, ваша милость, получить вторую премию, ибо первая премия неизменно присуждается особам влиятельным или высокопоставленным, вторая же присуждается исключительно по справедливости, – таким образом, третья премия становится второю, а вторая, по тем же соображениям, первою, точь-в-точь как ученые степени в университете. Однако ж со всем тем получить право называться первым – это великое дело. «Пока что он мне не кажется сумасшедшим, посмотрим, что будет дальше», – подумал дон Лоренсо. А вслух сказал: – Я полагаю, вы, ваша милость, посещали высшее учебное заведение. Какую же науку вы изучали? – Науку странствующего рыцарства, – отвечал Дон Кихот. – Она так же хороша, как и наука поэзии, даже немножко лучше. – Не знаю, что это за наука, – сказал дон Лоренсо, – до сей поры мне не приходилось о ней слышать. – Это такая наука, – сказал Дон Кихот, – которая включает в себя все или почти все науки на свете; тому, кто ею занимается, надобно быть законоведом и знать основы права дистрибутивного и права коммутативного,[370] дабы каждый получал то, что следует ему и полагается; ему надобно быть богословом, дабы в случае, если его попросят, он сумел понятно и толково объяснить, в чем сущность христианской веры, которую он исповедует; ему надобно быть врачом, в особенности же понимать толк в растениях, дабы в пустынных и безлюдных местах распознавать такие травы, которые обладают способностью залечивать раны, ибо не может же странствующий рыцарь поминутно разыскивать лекаря; ему надобно быть астрологом, дабы уметь определять по звездам, какой теперь час ночи и в какой части света и стране он находится; ему надобно быть математиком, ибо необходимость в математике может возникнуть в любую минуту. Не говоря уже о том, что ему надлежит быть украшенным всеми добродетелями богословскими и кардинальными,[371] и, переходя к мелочам, я должен сказать, что ему надобно уметь плавать, как плавал, говорят, Николас, или, иначе, Николао-рыба,[372] надобно уметь подковать коня, починить седло и уздечку. А теперь возвратимся к предметам высоким. Ему надлежит твердо верить в бога и быть верным своей даме, ему надобно быть чистым в помыслах, благопристойным в речах, великодушным в поступках, смелым в подвигах, выносливым в трудах, сострадательным к обездоленным и, наконец, быть поборником истины, хотя бы это стоило ему жизни. Вот из таких-то больших и малых черт и складывается добрый и странствующий рыцарь; теперь вы сами видите, сеньор дон Лоренсо, такая ли уж пустая вещь та наука, которую изучает и которою занимается рыцарь, и можно ли поставить ее рядом с самыми сложными, какие только в средних и высших учебных заведениях преподаются. – Если это так, – сказал дон Лоренсо, – то я утверждаю, что эта наука выше всех прочих. – Что значит: «Если это так»? – спросил Дон Кихот. – Я хочу сказать, – отвечал дон Лоренсо, – что я все же сомневаюсь, чтобы теперь или когда-либо существовали странствующие рыцари, украшенные столькими добродетелями. – Сейчас я вам скажу то, что мне уже не раз приходилось говорить, – объявил Дон Кихот, – а именно: большинство людей держится того мнения, что не было на свете странствующих рыцарей, я же склонен думать так: пока небо каким-либо чудом не откроет, что таковые воистину существовали и существуют, всякие попытки их разуверить будут бесплодны, в чем я неоднократно убеждался на деле, а потому я не намерен сейчас тратить время на то, чтобы рассеять заблуждение, в которое ваша милость впала вместе с многими другими людьми. Единственно, что я намерен сделать, это умолить небо, чтобы оно вывело вас из этого заблуждения и внушило вам, сколь благодетельны и сколь необходимы были миру странствующие рыцари времен протекших и сколь полезны были бы они ныне, если бы они еще действовали, однако ж ныне в наказание за грехи людей торжествуют леность, праздность, изнеженность и чревоугодие. «Вот когда наш гость себя выдал, – подумал тут дон Лоренсо, – однако ж со всем тем это безумие благородное, и с моей стороны глупее глупого было бы рассуждать иначе». На этом кончился их разговор, оттого что их позвали обедать. Дон Дьего спросил сына, удалось ли ему что-нибудь выяснить касательно умственных способностей гостя. Сын же ему на это ответил так: – Нашего гостя не извлечь из путаницы его безумия всем лекарям и грамотеям, сколько их ни есть на свете: это безумие, перемежающееся с временными просветлениями. Все сели обедать, и обед вышел именно такой, каким дон Дьего имел обыкновение потчевать своих гостей, о чем он рассказывал дорогою, а именно: сытный, вкусный и хорошо поданный; но особенно понравилось Дон Кихоту, что во всем доме, точно в картезианской обители, царила необычайная тишина.[373] Когда же все встали из-за стола, вымыли руки и помолились богу, Дон Кихот обратился к дону Лоренсо с настойчивой просьбой прочитать стихи для литературного состязания, на что тот ответил: – Чтобы не походить на тех поэтов, которые, когда их умоляют прочитать стихи, отнекиваются, а когда никто не просит, готовы вас зачитать ими, я прочту вам мою глоссу, – премию за нее я получить не надеюсь, я написал ее только ради упражнения. – Один мой приятель, человек просвещенный, полагает, – сказал Дон Кихот, – что сочинять глоссы не стоит труда, по той причине, говорит он, что глосса обыкновенно не выдерживает сравнения с текстом, а в подавляющем большинстве случаев не отвечает смыслу и цели той строфы, которая предлагается для толкования. К тому же правила составления глосс слишком строги: они не допускают ни вопросов, ни он сказал, ни я скажу, ни образования отглагольных существительных, ни изменения смысла, – все это, равно как и другие путы и ограничения, сковывают сочинителей глосс, что ваша милость, верно, знает сама. – По правде говоря, сеньор Дон Кихот, – сказал дон Лоренсо, – я все хочу поймать вас на какой-нибудь ошибке и не могу: ваша милость выскальзывает у меня из рук, как угорь. – Я не понимаю, что означает выражение: «выскальзывает из рук» и что ваша милость хочет этим сказать, – объявил Дон Кихот. – После я вам объясню, – молвил дон Лоренсо, – а теперь послушайте, ваша милость, заданные стихи и самую глоссу. Вот каковы они:   Если б жить я прошлым мог И грядущего не ждать Иль заране угадать То, что сбудется в свой срок.   Глосса Время мчится без оглядки, И Фортуна отняла То, что мне на миг столь краткий От щедрот своих дала Не в избытке, но в достатке, И тебя молю я, рок, У твоих простершись ног: Мне верни былые годы, Минули б мои невзгоды, Если б жить я прошлым мог.   Славы мне уже не надо, Не желаю я побед. А хочу одной награды – Возвращенья прежних лет Мира, счастья и отрады. Перестал бы я сгорать От тоски, когда б опять Было мне дано судьбою В прошлое уйти мечтою И грядущего не ждать.   Но бесплодно и напрасно Снисхождения просить Тщусь я у судьбы бесстрастной: То, что было, воскресить И она сама не властна. Не воротишь время вспять, Как нельзя и обогнать Ход событий непреложный: Отвратить их невозможно Иль заране угадать.   То надежде, то унынью Предаваться каждый час И не знать конца кручине – Горше смерти во сто раз. Я безвременной кончине Уж давно б себя обрек И давно б в могилу лег, Если б смел с судьбой поспорить И насильственно ускорить То, что сбудется в свой срок.   Когда дон Лоренсо кончил читать свою глоссу, Дон Кихот вскочил и, схватив его за правую руку, поднимающимся почти до крика голосом произнес: – Хвала всемогущему богу! Благородный юноша! Вы – лучший поэт во всей вселенной, вы достойны быть увенчанным лаврами, и не на Кипре или же в Гаэте, как сказал один поэт,[374] да простит ему господь, а в академии афинской, если бы таковая еще существовала, и в ныне существующих академиях парижской, болонской и саламанкской! Если судьи лишат вас первой премии, то да будет угодно небу, чтобы Феб пронзил их своими стрелами, а Музы никогда не переступали их порога! Будьте любезны, сеньор, прочтите мне какие-нибудь пятистопные стихи, – я хочу, чтобы предо мной развернулся весь ваш чудесный дар. Не достойно ли удивления то обстоятельство, что дон Лоренсо, как говорят, был рад похвалам Дон Кихота, хотя и почитал его за сумасшедшего? О сила похвал! Как далеко ты простираешься и сколь растяжимы границы упоительного твоего властительства! Справедливость этого была доказана на деле доном Лоренсо, ибо он уступил просьбе и желанию Дон Кихота и прочитал сонет, предметом своим имеющий предание или повесть о Пираме и Тисбе:   Ломает стену та, из-за кого Пришлось потом Пираму заколоться, И вот взглянуть, как щель, зияя, вьется, Амур примчался с Кипра своего.   Пролом молчит: он узок до того, Что по нему и звук не проберется, Но для Амура путь везде найдется: Ничто не в силах задержать его.   Пускай чета, о коей здесь мы тужим, Непослушаньем прогневив судьбу, Жестокому подверглась наказанью, –   Она умерщвлена одним оружьем, Она погребена в одном гробу, Она воскрешена в одном преданье.   – Слава богу! – воскликнул Дон Кихот, выслушав сонет дона Лоренсо. – Среди множества нынешних истощенных поэтов я наконец-то вижу поэта изощренного, и этот поэт – вы, государь мой. В этом меня убеждает мастерство, с каким написан ваш сонет. Несколько дней Дон Кихот наслаждался жизнью в доме дона Дьего, а затем попросил позволения отбыть; он поблагодарил хозяев за их радушие и за тот сердечный прием, который был ему в этом доме оказан, но объявил, что странствующим рыцарям не подобает проводить много времени в неге и праздности, а потому он-де намерен возвратиться к исполнению своего долга и отправиться на поиски приключений, коими эти края, как слышно, изобилуют, и в краях этих он намерен-де пробыть до турнира в Сарагосе, куда он, собственно, и держит путь; однако ж прежде ему надобно проникнуть в пещеру Монтесиноса, о которой столько чудес рассказывают местные жители, а также изучить и исследовать место зарождения и подлинные истоки семи лагун, так называемых лагун Руидеры. Дон Дьего и его сын одобрили благородное решение Дон Кихота и сказали, чтобы он взял из их дома и из их имущества все, что только ему полюбится, а они, мол, рады ему услужить из уважения к его достоинствам, а равно и к благородному его занятию. Наконец настал день отъезда, столь же радостный для Дон Кихота, сколь печальный и прискорбный для Санчо Пансы, который чувствовал себя превосходно среди домашнего изобилия у дона Дьего и не стремился возвратиться к голодной жизни в лесах и пустынях и к небогатому содержимому своей обыкновенно не весьма туго набитой сумы. Все же он наполнил ее до отказа самым необходимым, а Дон Кихот сказал на прощанье дону Лоренсо: – Не знаю, говорил ли я вашей милости, а коли говорил, так повторю еще раз: буде ваша милость захочет сократить дорогу и труды при восхождении на недосягаемую вершину Храма Славы, то вам надобно будет только свернуть со стези Поэзии, стези довольно тесной, и вступить на теснейшую стезю странствующего рыцарства, и вы оглянуться не успеете, как она уже приведет вас к престолу императорскому. Этими словами Дон Кихот окончательно доказал свою невменяемость, а еще больше тем, что он к ним прибавил, прибавил же он вот что: – Одному богу известно, сеньор дон Лоренсо, горячее мое желание увезти вас с собой и научить, как должно миловать послушных и покорять и подавлять заносчивых, то есть выказывать добродетели, неразрывно связанные с тем поприщем, которое я для себя избрал, но коль скоро этому препятствуют молодые ваши лета и удерживают вас от этого почтенные ваши занятия, то я удовольствуюсь тем, что преподам вашей милости совет: вы прославитесь как стихотворец, если будете прислушиваться более к чужому мнению, нежели к собственному, ибо нет таких родителей, коим их чадо казалось бы некрасивым, в чадах же разумения нашего мы обманываемся еще чаще. Отец с сыном снова подивились сумбурным речам Дон Кихота, разумным и вздорным попеременно, а также тому, с каким упорством и настойчивостью, несмотря ни на что, стремился он к злоключениям своих приключений, составлявших венец и предел его желаний. После новых изъявлений преданности и взаимных учтивостей, с милостивого дозволения владетельницы замка, Дон Кихот на Росинанте, а Санчо на осле тронулись в путь.    Глава XIX,   в коей рассказывается о приключении с влюбленным пастухом, равно как и о других поистине забавных происшествиях     Дон Кихот не так еще далеко отъехал от имения дона Дьего, когда ему повстречались двое то ли духовных лиц, сколько можно было судить по одежде, то ли студентов,[375] а с ними два поселянина: все четверо ехали верхами на животных ослиной породы. Один из студентов вез, как можно было заметить, что-то белое, суконное, завернутое вместе с двумя парами шерстяных чулок в зеленое полотно, заменявшее ему дорожный мешок; другой студент не вез ничего, кроме двух новеньких учебных рапир с кожаными наконечниками. Поселяне же везли с собой другие предметы, которые ясно показывали и давали понять, что их обладатели едут из какого-нибудь большого села: там они все это купили, а теперь возвращаются к себе в деревню. И вот эти самые студенты, а равно и поселяне, подивились Дон Кихоту так же точно, как дивились все, кто впервые с ним сталкивался, и всем им страх как захотелось узнать, что это за человек, столь не похожий на людей обыкновенных. Дон Кихот с ними раскланялся и, узнав, что едут они туда же, куда и он, предложил ехать вместе и попросил придержать ослиц, ибо конь его не мог за ними поспеть; при этом он из любезности объяснил им в кратких словах, кто он таков, каково его призвание и род занятий – что он, дескать, странствующий рыцарь, ищущий приключений во всех частях света. Еще он им сказал, что настоящее его имя – Дон Кихот Ламанчский, по прозвищу же он – Рыцарь Львов. Для поселян это было все равно, как если бы с ними говорили на языке греческом или же тарабарском, но не для студентов, ибо они живо смекнули, что у Дон Кихота зашел ум за разум; однако ж со всем тем они смотрели на него с почтительным удивлением, и один из них ему сказал: – Если ваша милость, сеньор рыцарь, по обычаю искателей приключений, не имеет определенного места назначения, то едемте, ваша милость, с нами: вы увидите такую веселую и такую пышную свадьбу, какой ни в Ламанче, ни во всей округе нашей никогда еще не справляли. Дон Кихот осведомился, не свадьба ли это какого-нибудь владетельного князя, коль скоро студент так ее превозносит. – Нет, не князя, – отвечал студент, – а поселянина и поселянки, первого богача во всем нашем околотке и красавицы, доселе невиданной. Приготовления к свадьбе делаются необычайные и беспримерные; дело состоит в том, что свадьбу хотят играть на лугу возле невестиной деревни, – невесту, кстати сказать, величают Китерией Прекрасной, а жениха – Камачо Богатым. Ей восемнадцать лет, ему – двадцать два. Пара они отличная, хотя, впрочем, всезнайки, которые любую родословную знают назубок, уверяют, что прекрасная Китерия происходит из лучшей семьи, чем Камачо, но это неважно: богатство любой изъян прикроет. И точно, Камачо тороват: ему пришло на ум завесить всю лужайку шатром из ветвей так, чтобы солнцу нелегко было добраться до муравы. Еще у него приготовлены танцы со шпагами, а также с бубенчиками; среди его односельчан есть лихие танцоры, которые великолепно умеют звенеть и потрясать ими, а о таких, которые похлопывают себя по подметкам, и говорить нечего, – их у него, как слышно, набрана несметная сила. Однако ж останется в памяти эта свадьба не из-за того, о чем я вам рассказал, и не из-за многого другого, о чем я не упомянул, а, по моему разумению, из-за того, как будет себя вести убитый горем Басильо. Басильо – это пастух из той же деревни, что и Китерия, его дом стенка в стенку с домом ее родителей, каковым обстоятельством воспользовалась любовь, чтобы воскресить давно забытую любовную страсть Пирама и Тисбы; надобно знать, что Басильо с малых лет, с самого нежного возраста, испытывал к Китерии сердечное влечение, она же дарила его целомудренною благосклонностью, так что во всей деревне только и разговору было, что о детской любви Басильо и Китерии. Как скоро оба вошли в возраст, отец Китерии порешил не пускать Басильо к себе в дом, а чтобы раз навсегда покончить со всякими подозрениями и опасениями, вознамерился он выдать свою дочь за богача Камачо, выдать же ее за Басильо не заблагорассудил, ибо тот более щедро наделен дарами природы, нежели дарами Фортуны. Однако ж, если говорить положа руку на сердце, без малейшей примеси зависти, то Басильо – самый ловкий парень, какого я только знаю, здорово мечет барру, изрядный борец, в мяч играет великолепно, бегает, как олень, прыгает, как серна, кегли сбивает точно какой волшебник, поет, как жаворонок, гитара у него прямо так и разговаривает, а главное, шпагой он владеет – лучше нельзя. – По одному этому, – молвил Дон Кихот, – названный вами юноша достоин жениться не только на прекрасной Китерии, но и, наперекор Ланцелоту и всем, кто вздумал бы тому воспрепятствовать, на самой королеве Джиневре. – Подите скажите об этом моей жене! – вмешался до сих пор молча слушавший Санчо Панса. – Она стоит на том, что каждый должен жениться на ровне, по пословице: два сапога – пара. А мне бы хотелось, чтобы добрый этот Басильо, который мне уже пришелся по душе, женился на сеньоре Китерии, а кто мешает влюбленным жениться, тем, когда помрут, дай бог царство небесное, место покойное (Санчо хотел сказать нечто противоположное). – Если бы все влюбленные вступали в брак, – возразил Дон Кихот, – то родители были бы лишены права выбора и права женить своих детей, когда они это почтут приличным. И если бы дочери сами выбирали себе мужей, то одна выскочила бы за слугу своих родителей, а другая – за первого встречного повесу и драчуна, который пленил бы ее своею самоуверенностью и молодечеством. Ведь любовь и увлечение без труда накладывают повязку на очи разума, столь необходимые, когда дело идет о каком-нибудь рискованном шаге, в выборе же спутника жизни весьма легко ошибиться: чтобы брак вышел удачным, нужна большая осмотрительность и особая милость божия. Положим, кто-нибудь желает предпринять далекое путешествие; если он человек благоразумный, то, прежде чем отправиться в дорогу, он подыщет себе надежного и приятного спутника – зачем же не последовать его примеру тем, кому положено вместе идти всю жизнь, до сени смертной, тем паче что спутница ваша делит с вами и ложе, и трапезу, и все остальное, а таковою спутницею и является для мужа его супруга? Жена не есть товар, который можно купить, а после возвратить обратно, сменять или же заменить другим, она есть спутник неразлучный, который не уйдет от вас до тех пор, пока от вас не уйдет жизнь. Это – петля: стоит накинуть ее себе на шею, как она превращается в гордиев узел, и узел сей не развязать, пока его не перережет своею косою смерть. Можно было бы еще долго рассуждать по этому поводу, но меня томит желание знать, что еще сеньору лиценциату осталось досказать про Басильо. На это бакалавр, которого Дон Кихот величал лиценциатом, ответил так: – Мне остается досказать лишь вот что: с той поры, как Басильо узнал, что прекрасная Китерия выходит за Камачо Богатого, он уже более не смеется и разумного слова не вымолвит; теперь он вечно уныл и задумчив, говорит сам с собой (явный и непреложный знак того, что он тронулся), ест мало и спит мало, а коли и ест, то одни лишь плоды, спит же он, если только это можно назвать сном, не иначе как в поле, на голой земле, словно дикий зверь, по временам поднимает глаза к небу, по временам уставляет их в землю и застывает на месте, так что, глядя на него, можно подумать, будто перед вами одетая статуя, чье платье треплет ветер. Коротко говоря, по всем признакам он пылает любовью, и мы, его знакомые, все, как один, убеждены, что если завтра прекрасная Китерия скажет Камачо «да», то для Басильо это будет смертным приговором. – Храни его господь, – молвил Санчо. – Господь посылает рану, господь же ее и уврачует, никто не знает, что впереди, до завтра еще далеко, а ведь довольно одного часа, даже одной минуты, чтобы целый дом рухнул, я видел собственными глазами: дождь идет, и тут же тебе светит солнце, ложишься спать здоровехонек, проснулся – ни охнуть, ни вздохнуть. И кто, скажите на милость, может похвастаться, что вколотил гвоздь в колесо Фортуны? Разумеется, что никто, и между женским «да» и женским «нет» я бы и кончика булавки не стал совать: все равно не поместится. Дайте мне только увериться, что Китерия любит Басильо всей душой и от чистого сердца, и я ему головой поручусь за успех, потому любовь, как я слышал, носит такие очки, сквозь которые медь кажется золотом, бедность – богатством, а гной – жемчугом. – Да замолчишь ли ты наконец, Санчо, окаянная сила? – возопил Дон Кихот. – Ты как начнешь сыпать своими поговорками да присказками, так тебя сам черт не остановит. Скот ты этакий! Ну что ты смыслишь в колесах Фортуны и во всем прочем? – Э, да вы меня не понимаете, – отвечал Санчо, – а потому и нет ничего удивительного, что изречения мои кажутся вам чушью. Но это неважно: я сам себя понимаю и знаю, что когда я говорил, то никаких особых глупостей не наговорил, а вот вы, государь мой, – вечный сыскал моих речей и даже моих поступков. – Ты выразиться-то правильно не умеешь, – прервал его Дон Кихот, – побойся ты бога: не сыскал должно говорить, а фискал. – Не вступайте вы, ваша милость, со мной в пререкания, – объявил Санчо, – ведь вы же знаете, что воспитывался я не в столице, учился не в Саламанке, откуда ж мне знать, прибавил я букву или пропустил? Ей-богу, честное слово, не к чему заставлять сайягезца говорить по-толедски,[376] да ведь и толедцы не все мастаки насчет правильной речи. – И то правда, – подхватил лиценциат, – те, которые вечно толкутся в Дубильнях[377] или же на Сокодовере,[378] не могут так же хорошо говорить, как те, что целыми днями разгуливают по соборному двору,[379] а ведь все они толедцы. Чистым, правильным, красивым и вразумительным языком говорят просвещенные столичные жители, хотя бы они и родились в Махалаонде.[380] Я нарочно говорю: просвещенные, потому что многих столичных жителей просвещенными назвать нельзя, просвещение же, вошедшее в обиход, это и есть азбука правильной речи. Я, сеньоры, с вашего позволения, изучал каноническое право в Саламанке и могу похвалиться, что выражаю свои мысли ясно, просто и понятно. – Если б вы и впрямь могли похвалиться, что владеете речью лучше, нежели рапирою, то вышли бы в университете на первое место, а не плелись бы в хвосте, – заметил другой студент. – Полноте, бакалавр, – возразил лиценциат, – вы держитесь крайне ошибочного мнения, полагая, что ловкость в фехтовании – это пустое дело. – Это не мое только мнение, а неоспоримая истина, – возразил Корчуэло, – и если вам угодно, чтобы я доказал это на деле, то давайте не откладывать: шпага при вас, у меня в руках сила еще не иссякла, и вместе с немалою моею храбростью она вынудит вас признать, что я не заблуждаюсь. Слезайте с осла и покажите свое искусство: выступку, круги, углы и все такое прочее, я же ласкаюсь надеждою, что вы невзвидите света благодаря моим новым и грубым приемам, в которые я, однако же, верю, как в господа бога, и еще верю, что не родился такой человек, который бы заставил меня показать пятки и которого бы я не заставил подержаться за землю. – Покажете вы пятки или нет – судить не берусь, – молвил фехтовальщик, – но может статься, что куда вы поставите ногу, там и выроют вам могилу; я хочу сказать, что за свое презрение к фехтованию вы будете уложены на месте. – Посмотрим, – молвил Корчуэло. Тут он с великим проворством соскочил с осла и мгновенно выхватил одну из рапир, которые лиценциат вез с собой. – Нет, так не годится, – вмешался Дон Кихот, – в этом до сих пор еще не разрешенном споре я желаю исполнять обязанности учителя фехтования и судьи. Тут он сошел с Росинанта и с копьем в руках стал посреди дороги, а тем временем лиценциат шагом бодрым и с видом молодцеватым двинулся навстречу Корчуэло, Корчуэло же, сверкая, как говорится, глазами, направился к нему. Два сопровождавших их поселянина, верхом на ослицах, являлись безмолвными зрителями мрачной этой трагедии. Корчуэло колол и рубил прямо, наискось, обеими руками, – беспрерывно наносимые им удары, докучные, как шмелиный рой, сыпались градом. Он нападал, как разъяренный лев, но то и дело натыкался на кожаный наконечник рапиры лиценциатовой, всякий раз охлаждавшей его боевой пыл, и прикладывался к ней, точно к святыне, хотя и не с таким благоговением, с каким к святыням долженствуют и имеют обыкновение прикладываться. Коротко говоря, лиценциат пересчитал острием своей рапиры все пуговицы на короткой сутане бакалавра и в клочья разодрал ему полы; он дважды сбивал с него шляпу и в конце концов довел до того, что рассвирепевший бакалавр с досады и со злости схватил свою рапиру за рукоять и швырнул с такой силой, что один из при сем присутствовавших поселян, по роду своих занятий писарь, впоследствии засвидетельствовал, что упомянутая рапира отлетела почти на три четверти мили, каковое свидетельство подтверждало и подтверждает всю очевидность и несомненность того положения, что ловкость побеждает силу. Корчуэло в изнеможении опустился на землю, Санчо же приблизился к нему и сказал: – Право, ваша милость, сеньор бакалавр, послушайтесь вы моего совета и вперед никогда не вызывайте драться на рапирах, а вызывайте лучше на борьбу или же метать барру: это вам и по возрасту, и по силам, а про этих, как их называют, фертовальщиков я слыхал, что они острие шпаги продевают в игольное ушко. – Я доволен, что с меня сбили спесь и доказали на деле, как далек я был от истины, – объявил Корчуэло. С этими словами он встал и обнял лиценциата, и подружились они еще больше, чем прежде, и даже не пожелали дожидаться писаря, который пошел за рапирой: они боялись, что это их очень задержит, и по сему обстоятельству порешили двигаться дальше, чтобы пораньше приехать в деревню Китерии, откуда они все были родом. Во все продолжение пути лиценциат рассуждал о преимуществах фехтования и приводил столько веских доводов, наглядных примеров и математически точных доказательств, что все удостоверились, какое это большое искусство, упорство же Корчуэло было сломлено. Уже стемнело; однако ж, когда они подъезжали к деревне, им всем почудилось, будто небо над нею усеяно мириадами ярких звезд. В то же время до них донеслись неясные, тихие звуки различных музыкальных инструментов, как то: рожков, тамбуринов, гуслей, свирелей, бубнов и погремушек, а когда они подъехали ближе, то увидели, что устроенный у въезда в село древесный шатер весь в фонариках, и ветер не задувал их, ибо от ласкового его дуновения даже листья дерев не шевелились. Музыканты увеселяли явившихся на свадьбу гостей, которые там и сям толпились на приветном этом лугу: одни танцевали, другие пели, третьи играли на упомянутых разнообразных инструментах. Казалось, будто на этой лужайке носится сама Радость и скачет само Веселье. Множество людей строило подмостки, чтобы завтра гостям удобнее было смотреть на представление и танцы, коим надлежало быть в этом месте, предуготовленном для свадебного торжества богача Камачо и для погребения Басильо. Дон Кихот не пожелал въехать в селение, как ни уговаривали его крестьянин и бакалавр: более чем достаточным к тому основанием служило, на его взгляд, то обстоятельство, что у странствующих рыцарей было принято ночевать в полях и рощах, но не в селениях, хотя бы и под золоченою кровлею; и того ради свернул он с дороги, к вящему неудовольствию Санчо, в памяти которого был еще жив радушный прием, оказанный ему в замке, то есть в доме у дона Дьего.    Глава XX,   в коей рассказывается о свадьбе Камачо Богатого и о происшествии с Басильо Бедным     Светлая Аврора только еще изъявляла согласие, чтобы блистающий Феб жаром горячих лучей своих осушил влажный бисер в золотистых ее кудрях, когда Дон Кихот, расправив члены, вскочил и окликнул оруженосца своего Санчо, который все еще похрапывал; видя, что Санчо спит, Дон Кихот, прежде чем будить его, молвил: – О ты, счастливейший из всех в подлунном мире живущих, счастливейший, ибо ты спишь со спокойною душою, не испытывая зависти и ни в ком ее не возбуждая, не преследуемый колдунами и не волнуемый ворожбою! Так спи же, говорю я и готов повторить сто раз, ибо тебя не принуждают вечно бодрствовать муки ревности при мысли о возлюбленной и от тебя не отгоняют сна думы о том, чем ты будешь платить долги и чем ты будешь завтра питаться сам и кормить свою маленькую горемычную семью. Честолюбие тебя не тревожит, тщета мирская тебя не утомляет, ибо желания твои не выходят за пределы забот о твоем осле, заботу же о твоей особе ты возложил на мои плечи: это уж сама природа совместно с обычаем постарались для равновесия возложить бремя сие на господ. Слуга спит, а господин бодрствует и думает о том, как прокормить слугу, как облегчить его участь, чем его вознаградить. Скорбь при виде того, что небо сделалось каменным и не кропит землю целебною росою, стесняет сердце не слуги, а господина, ибо того, кто служил у него в год плодородный и урожайный, он должен прокормить и в год неурожайный и голодный. Санчо ничего на это не отвечал, потому что спал, и он бы так скоро и не пробудился, когда бы Дон Кихот кончиком копья не развеял его сон. Наконец он пробудился, сонным и безучастным взглядом обнял окрестные предметы и сказал: – Если я не ошибаюсь, со стороны этого шатра идет дух и запах не столько нарциссов и тмина, сколько жареного сала. Коли свадьба начинается с таких благоуханий, то, вот вам крест, все здесь будет на широкую ногу и всего будет в изобилии. – Замолчи, обжора, – сказал Дон Кихот, – поедем-ка лучше на свадьбу, посмотрим, что будет делать отвергнутый Басильо. – Что хочет, то пускай и делает, – заметил Санчо, – не был бы бедняком, так и женился бы на Китерии. А то ишь ты: у самого хоть шаром покати, а дерево рубит не по плечу. По чести, сеньор, мое мнение такое: что бедняку доступно, тем и будь доволен, нечего на дне морском искать груш. Я руку даю на отсечение, что Камачо может засыпать деньгами Басильо, а коли так, то глупа же была бы Китерия, когда бы променяла наряды и драгоценности, которыми ее, конечно, уже оделил и еще оделит Камачо, на ловкость, с какою Басильо мечет барру и дерется на рапирах. За удачный бросок или же за славный выпад и полкварты вина не дадут в таверне. Коли способности и дарования не приносят дохода, то черт ли в них? А вот ежели судьба надумает послать талант человеку, у которого мошна тугая, так тут уж и впрямь завидки возьмут. На хорошем фундаменте и здание бывает хорошее, а лучший фундамент и котлован – это деньги. – Ради создателя, Санчо, – взмолился Дон Кихот, – кончай ты свою речь. Я уверен, что если не прерывать рассуждений, в которые ты ежеминутно пускаешься, то у тебя не останется времени ни на еду, ни на сон: все твое время уйдет на болтовню. – Будь у вашей милости хорошая память, – возразил Санчо, – вы должны были бы помнить все пункты соглашения, которое мы с вами заключили перед последним нашим выездом. Один из его пунктов гласит, что мне дозволяется говорить все, что угодно, если только это не порочит ближнего моего и не оскорбляет вашей милости, и, по-моему, до сих пор я помянутого пункта ни разу не нарушил. – Я не помню такого пункта, Санчо, – сказал Дон Кихот, – но если даже это и так, то все же я хочу, чтобы ты умолкнул и двинулся следом за мной: ведь музыка, которую мы вчера вечером слышали, снова увеселяет долины, и разумеется, что свадьба будет отпразднована прохладным утром, а не в знойный полдень. Санчо исполнил повеление своего господина, и как скоро он оседлал Росинанта и серого, то оба сели верхами и неспешным шагом въехали под навес. Первое, что явилось взору Санчо, это целый бычок, насаженный на вертел из цельного вяза и жарившийся на огне, в коем пылала добрая поленница дров, шесть же котлов, стоявших вокруг костра, формою своею не напоминали обыкновенные котлы, скорее это были бочки, способные вместить груды мяса: они столь неприметно вбирали в себя и поглощали бараньи туши, точно это были не бараньи туши, а голуби; освежеванным зайцам и ощипанным курам, висевшим на деревьях и ожидавшим своего погребения в котлах, не было числа; видимо-невидимо битой птицы и всевозможной дичи было развешено на деревьях, чтобы провялить ее. Санчо насчитал свыше шестидесяти бурдюков вместимостью более двух арроб каждый и, как оказалось впоследствии, с вином лучших сортов; белоснежный хлеб был свален в кучи, как обыкновенно сваливают зерно на гумне; сыры, сложенные, как кирпичи, образовывали целую стену; два чана с маслом поболее красильных служили для жаренья изделий из теста; поджаренное тесто вытаскивали громадными лопатами и бросали в стоявший тут же чан с медом. Поваров и поварих было более пятидесяти, и все они, как на подбор, казались опрятными, расторопными и довольными. В просторном брюхе бычка было зашито двенадцать маленьких молоденьких поросят, отчего мясо его должно было стать еще вкуснее и нежнее. В большом ящике находились пряности всех сортов: видно было, что их покупали не фунтами, а целыми арробами. Словом, свадебное угощение было чисто деревенское, но зато столь обильное, что его хватило бы на целое войско. Санчо Панса все это разглядывал, все это созерцал и всем этим любовался. Первоначально его манили и соблазняли котлы, из коих он с превеликою охотою налил бы себе чугунок, засим бурдюки пленили его сердце и наконец изделия из теста, поджаривавшиеся сверх обыкновения не на сковородках, а в пузатых чанах. Терпеть долее и поступить иначе было свыше его сил, а потому он приблизился к одному из ретивых поваров и на языке голодного, хотя и вполне учтивого человека попросил позволения обмакнуть в один из котлов ломоть хлеба. Повар же ему на это сказал: – На сегодня, братец, благодаря богачу Камачо голод получил отставку. Слезай с осла, поищи половник, вылови курочку-другую да и кушай себе на здоровье. – Я нигде не вижу половника, – объявил Санчо. – Погоди, – сказал повар. – Горе мне с тобой, экий ты, знать, ломака и нескладеха! С последним словом он схватил кастрюлю, окунул ее в бочку, выловил трех кур и двух гусей и сказал Санчо: – Кушай, приятель, подзаправься пока до обеда этими пеночками. – Мне некуда их положить, – возразил Санчо. – Так возьми с собой и кастрюльку, – сказал повар, – богатство и счастье Камачо покроют любые издержки. Пока Санчо вел этот разговор, Дон Кихот наблюдал за тем, как под шатер въезжали двенадцать поселян, все, как один, в ярких праздничных нарядах, верхом на чудесных кобылицах, радовавших глаз роскошною своею сбруей со множеством бубенцов на нагрудниках; стройный этот отряд несколько раз с веселым шумом и гамом прогарцевал по лужайке. – Да здравствуют Камачо и Китерия! – восклицали поселяне. – Он столь же богат, сколь она прекрасна, а она прекраснее всех на свете. Послушав их, Дон Кихот подумал: «Можно сказать с уверенностью, что они никогда не видали моей Дульсинеи Тобосской, потому что если б они ее видели, то сбавили бы тон в похвалах этой самой Китерии». Малое время спустя с разных сторон стали собираться под шатер участники многоразличных танцев и, между прочим, двадцать четыре исполнителя танца мечей, все молодец к молодцу, в одежде из тонкого белоснежного полотна, в головных уборах из добротного разноцветного шелка; один из всадников спросил предводителя танцоров, разбитного парня, не поранился ли кто-нибудь из них. – Слава богу, до сих пор никто не поранился, все мы живы-здоровы. И тут, увлекая за собой своих товарищей и выделывая всевозможные колена, он стал до того ловко кружиться, что хотя Дон Кихоту не раз приходилось видеть подобные танцы, однако ж этот понравился ему всех более. Понравился ему и танец отменно красивых девушек, таких юных на вид, что каждой из них можно было дать, самое меньшее, четырнадцать лет, а самое большее – восемнадцать; нарядились они в платья зеленого сукна; волосы, в венках из жасмина, роз, амаранта и жимолости, столь золотистые, что могли соперничать с солнечными лучами, у одних были заплетены в косы, у других распущены. Предводителями их были маститый старец и почтенная матрона, не по годам, однако же, гибкие и подвижные. Танцевали они под саморскую волынку, как лучшие в мире танцовщицы, и ноги их были столь же быстры, сколь скромно было выражение их лиц. За этим последовал другой замысловатый танец, принадлежащий к числу так называемых «разговорных».[381] Исполняли его восемь нимф, разбившихся на две группы: одною группою руководил бог Купидон, другою – бог Расчета; Купидон был снабжен крыльями, луком, колчаном и стрелами, бог Расчета облачен в роскошную разноцветную одежду, сотканную из золота и шелка. На спине у нимф, следовавших за Амуром, на белом пергаменте крупными буквами были начертаны их имена. Поэзия – гласила первая надпись. Мудрость – вторая, Знатность – третья и, наконец, Доблесть – четвертая. Таким же образом были означены и те, что следовали за богом Расчета: Щедрость – гласила первая надпись, Подарок – вторая, Сокровище – третья, четвертая же – Мирное обладание. Впереди всех двигался деревянный замок, который тащили четыре дикаря, увитые плющом, в полотняной одежде, выкрашенной в зеленый цвет, и все это было столь натурально, что Санчо слегка струхнул. На фронтоне замка и на всех четырех его стенах было написано: Замок благонравия. Тут же шли четыре музыканта, превосходно игравшие на рожках и тамбуринах. Танец открыл Купидон, затем, проделав две фигуры, он остановил взор на девушке, показавшейся между зубцов замка, прицелился в нее из лука и обратился к ней с такими стихами:   Я – могучий бог, царящий В небесах и на земле, Над пучиной вод кипящей И в бездонной адской мгле, Сердце страхом леденящей. Для меня, чью волю тут, Как и всюду, свято чтут, Невозможное возможно, И от века непреложны Мой закон, приказ и суд.   Проговорив эти стихи, он пустил стрелу поверх замка и отошел на свое место. После этого вышел вперед бог Расчета и исполнил две фигуры танца; как же скоро тамбурины смолкли, он заговорил стихами:   Купидона я сильнее, Хоть ему всегда готов Помогать в любой затее. Я рождением знатнее И превыше всех богов. Я – Расчет. Мне труд смешон. Без меня ж бесплоден он; Но невеста так собою Хороша, что стать слугою Даже я ей принужден.   Тут бог Расчета удалился, и вместо него появилась Поэзия; проделав по примеру предшественников свои две фигуры, она вперила взор в девушку из замка и сказала:   От Поэзии приветы, Госпожа, изволь принять. Я во славу свадьбы этой Не устану сочинять Сладкозвучные сонеты И, коль ты убеждена, Что гостям я не скучна, Твой завидный девам жребий Выше вознесу, чем в небе Вознесла свой серп луна.

The script ran 0.091 seconds.