1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
— Да, знаю. Его отправили в «Белый лебедь». А это еще страшнее. Но вся штука в том, что на этом и закончилось небогатое женское счастье Афросимовой. Душегуб Селедкин навсегда исчез из ее горячих фантазий…
— А как же мужественный французский актер? — еще невиннее спросил писатель.
— О, это отдельная история!
— Расскажите!
— Стоит ли?
— Стоит.
— Ну ладно, слушайте! Жена этого актера, известная оперная дива, застукала мужа в постели со смазливым молоденьким осветителем, устроила грандиозный скандал и бракоразводный процесс, отсудив замок в Нормандии и коллекцию византийских икон. В ответ актер через средства массовой информации проклял женщин как вид, уехал в Америку и обвенчался там со своим юным другом. Таинство совершил чернокожий епископ, открыто сожительствовавший с мальчиками из церковного хора. Однако это безобразие стало известно в Ватикане, папа римский рассвирепел, и разгорелся новый страшный скандал, так как черный епископ оказался не только педофилом, но и главой тайной секты, куда вступил актер вместе со своим любовником. На основании какого-то апокрифа, найденного одновременно с Евангелием от Иуды, сектанты учили, что Христос якобы сожительствовал с миловидным апостолом Иоанном и таким образом, еще на заре христианства, Самолично освятил содомию. Ватикан нечестивца отлучил, но тот основал собственную церковь, объявив себя «Гомо-папой». Разумеется, после всего этого у Антонины, женщины во всех отношениях канонической, знаменитый французский актер стал вызывать омерзение. В общем, поймите правильно, она оказалась в супружеской постели одна, без всякой мужской помощи и поддержки…
— Ну зачем же вы так врете?! — вежливо возмутился автор «Полыньи счастья».
— Я? Нисколько. Откройте сайт «Скандалы.Ру». Там есть даже фото актера в обнимку с осветителем.
— Не прикидывайтесь! Вы ведь только что придумали всю эту историю с хулиганом Селедкиным, приговоренным Тоней к смерти!
— А разве заметно? — огорчился режиссер.
— Конечно заметно!
— Ну придумал! И что?
— Ничего. Может, вы и вашу Афросимову тоже придумали?
— К сожалению, нет, не придумал. Ладно, каюсь: никакого Селедкина она к «вышке» не приговаривала, но все остальное так и было, честное слово! Дети подросли, заканчивали спецшколу с углубленным изучением иностранных языков и географии. Супружеская жизнь Афросимовой текла, как оросительный канал с ровными бетонными откосами, — ни тебе шуршащих камышей, ни серебристых ив, склонившихся к воде, никаких затонов с кувшинками, напоминающими яичные желтки на зеленых сковородах… Слушайте, Кокотов, наверное, во мне умер поэт?
— Вряд ли. Кувшинки совсем не похожи на глазунью, а сковородки не бывают зелеными.
— Да, пожалуй, — грустно согласился Жарынин. — …А потом наехал капитализм. Никита, позвав в компаньоны друга-однокурсника, за хорошую взятку (продали ордена полковника Афросимова) приватизировал районную стоматологическую поликлинику и весь ушел в свой зубосверлильный бизнес. Он совсем отдалился от жены, чему в немалой мере способствовали медсестрички, которые, как известно, никогда ни в чем не отказывают главному врачу, напоминая в этом смысле черных островитянок, готовых со священным трепетом любить бородатых белых людей, приплывших на огромной пироге с дымной трубой…
Глава 41
«Скотинская мадонна»
Высказав это более чем смелое и крайне оскорбительное для младшего медперсонала мнение, Жарынин обнаружил, что его бриар давно потух. Он задумчиво снял с подставки новую трубку — с чубуком цвета спелой черешни и прямым длинным мундштуком, внимательно осмотрел ее и аккуратно втрамбовал пестиком в закопченное жерло золотистые прядки душистого табака.
— Так на чем я остановился? — спросил он, откинувшись в кресле и пустив в потолок пряную струйку дыма.
— На безотказных медсестрах.
— Да… Кстати, в кинематографе ситуация очень похожая: все женщины в съемочной группе принадлежат режиссеру. Неписаный закон!
— А как же сценаристы? — насторожился синопсист.
— С этим, конечно, посложнее, но можно договориться. Потерпите! Берите пример с нашей Железной Тони: она, красивая, вполне еще молодая и, в сущности, одинокая женщина, упорно, ежедневно погружалась в пучину людских трагедий, копалась в человеческих отбросах, боролась за торжество закона и неотвратимость наказания.
Она неутомимо изобличала, сверяла улики с алиби, осматривала вещдоки, устраивала очные ставки, выезжала на место преступления, выписывала ордера на аресты и обыски, допрашивала подозреваемых и свидетелей, а ночами писала обвинительные заключения, точные, строгие и совершенные, как сонеты Петрарки. Думаете, легко ей приходилось? Это в Империи Зла все было просто: украл — сел, убил — умер. А в стране победившего Добра, после девяносто первого, наказывать Зло становилось все труднее. Во время процесса Тоня своей железной логикой буквально размазывала по стене продажного адвоката с его жалкими аргументами, а судья, пряча глаза, освобождал кровавого рэкетира-рецидивиста, гнобившего пол-Москвы, прямо в зале суда или, если уж совсем деться некуда, давал ему восемь лет условно. А тут еще появились присяжные заседатели, которые в гуманистическом помрачении могли оправдать даже людоеда-извращенца, если в детстве жестокие родители нанесли ему психическую травму, накормив холодцом из ручного поросенка Яши.
В эти окаянные годы на строгое лицо Афросимовой легла тень жесткого недоумения, переходящего в отчаянье. Еще год-два — и тень эта до неузнаваемости исказила бы Тоню, превратив ее в уродливый обломок государственной машины возмездия. Сколько я повидал таких обломков, когда ходил за дефицитами в распределитель на Мясницкой! Вам приходилось там бывать?
— Нет, — ответил Кокотов и поджал губы.
— А мне приходилось. Когда я ждал ареста после запрета «Плавней», диссиденты поддерживали меня, подкидывали талоны в распределитель для старых большевиков.
— У них-то откуда талоны счастья?
— Андрей Львович, я иной раз просто поражаюсь вашему историческому невежеству! Все советские диссиденты — отпрыски знатных большевиков, служивших по большей части в ОГПУ-НКВД, и когда внуки, молодые-горячие, организовывали разные там стокгольмские и хельсинкские группы, их заслуженные дедушки и бабушки продолжали получать от Советской власти персональные пенсии и пайки. Однажды мы с отказником Борькой Иткиным пригласили в гости двух филологинь, обчитавшихся запрещенным Солженицыным, и, чтобы не ударить в грязь лицом, пошли на Мясницкую взять икорки, севрюжки, сырокопченостей и сладенького. К распределителю был прикреплен Борькин дед, в прошлом одесский грузчик. В тридцатые ему довелось служить следователем на Лубянке, где его уважительно звали Семен Гиря, так как, обладая чудовищной силой, он во время допросов подбрасывал на ладони пудовую гимнастическую гантель, что действовало на подозреваемых безотказно. Ну, отоварились мы, пошли к выходу, и вдруг Иткин шепчет мне на ухо: «Посмотри-ка вон туда, скорее!» Гляжу: ничего особенного — ветхая старушка, одетая в серое пальто, словно перешитое из парадной шинели, и барашковую шляпку, будто переделанную из полковничьей папахи. Стоит она у прилавка и скрюченными пальцами, трясущимися в такт дрожащей челюсти, пересчитывает мелочь. «Смотри, смотри и запоминай: это великая Соня Раз-Два-Три! А почему „Раз-Два-Три!“?» — спрашиваю. «А потому что она влегкую раскалывала любого мужика-подследственного! Вставляла яйца в дверь и со словами „раз-два-три“ тянула ручку на себя. На „три“ сознавались все и во всем! Сама-то потом „пятнашку“ оттянула!»
Старуха, видно, поняла, что мы шепчемся о ней, и строго на нас оглянулась. Ее лицо было сплошь изрезано морщинами, но это были не добрые морщинки наших бабушек, а злые, жесткие складки, похожие на рубцы. В ее бесцветных слезящихся глазах вдруг вспыхнула какая-то бесчеловечная бдительность. Не могу, коллега, объяснить, но у меня от этого взгляда аж спина вспотела. Тут у нее из дрожащей руки посыпалась мелочь, я нагнулся, поднял и подал. «Спасибо, молодой человек!» — продребезжала она и чуть заметно улыбнулась. Думаю, именно так она улыбалась расколовшемуся у двери подследственному. Вот что, Андрей Львович, может сделать с женщиной работа в органах!
— А как филологини? — невольно полюбопытствовал Кокотов.
— Никак. Легко возбуждаются, но слишком академичны. Однако вернемся к Афросимовой: с ней случилось то, чего никто не мог даже предположить, — Железная Тоня влюбилась! Влюбилась так, как могут влюбляться лишь неприступные, самоохлаждающиеся женщины, которые посвятили себя профессии и семье. Влюбилась страшно, бесповоротно, судь-бо-лом-но! — Жарынин строго посмотрел на соавтора.
— В кого?
— Вы не забыли в синопсисе прописать подлеца-фотографа?
— Не забыл!
— Наталья Павловна вас не очень отвлекала?
— Нет, она приехала, когда я уже закончил.
— В следующий раз обязательно купите выпивку сами. Не жадитесь!
— Хорошо. А в кого влюбилась Афросимова?
— Ей поручили одно очень щекотливое дело. Помните скандал с фильмом «Скотинская мадонна»?
— Смутно. Там что-то подделали…
— Совершенно верно! И не что-то, а «Сикстинскую мадонну»! Но даже не это главное. Фильм снимался на казенные деньги к шестидесятилетию Победы и должен был прославить подвиг нашего народа в борьбе с фашизмом. В данном случае речь шла о героическом спасении Дрезденской галереи советскими воинами. Сценарий написал, естественно, Карлукович-старший, снимал, конечно, Самоверов-средний, а продюсером стал, разумеется, Гарабурда-младший.
— Все знаменитости!
— Вот именно, — фыркнул режиссер, глянув на писателя с мимолетным презрением. — А фильм вышел про то, как победители мородерствовали в разрушенном Дрездене, грабили изобильные немецкие дома, унося все, от рояля до губной гармошки, насиловали беззащитных белокурых фройляйн, пытали, расстреливали, глумясь, школьников, пойманных с фаустпатронами, которые несчастные подростки, поверив расклеенным листовкам, несли сдавать в комендатуру… «Гитлерюгенд! Хальт! Нихт шиссен! Та-та-та-та!»
— Но ведь это же неправда! — возмутился писатель.
— Правда, как сказал Сен-Жон Перс, — продукт скоропортящийся и длительному хранению не подлежит! В этом фильме один хитроумный полковник, из интендантов, по фамилии Скотин, приставленный к спасенным шедеврам, сговорившись с особистом Ломовым, задумал невероятное: подделать «Сикстинскую мадонну», чтобы в Москву отправить копию, а оригинал продать.
— Как Купюрман?
— Примерно. Для выполнения этого подлого замысла Скотин с помощью Ломова нашел среди личного состава живописца — сержанта Пинского, призванного на фронт прямо со скамьи Академии художеств. Смершевцы взяли его как раз в тот момент, когда он в походном альбомчике зарисовывал товарищей по оружию, раскинувшихся на привале. Обвинив в попытке нанести на бумагу схему расположения складов и арт-установок, Пинского арестовали и, завязав глаза, привезли в подвал полуразрушенного готического замка, где хранилась часть Дрезденской коллекции, включая шедевр Рафаэля. Скотин объяснил сержанту, что нужно срочно сделать копию для подмосковной дачи маршала Жукова. Зная по рассказам, в какой невозможной роскоши погрязли сталинские маршалы и наркомы, Пинский поверил. А Ломов, чтобы ускорить работу, дал ему в помощницы юную Гретхен Зальц, выпускницу дрезденской художественной школы, арестованную за связь с немецкими партизанами.
— Погодите, а разве у немцев были партизаны? — насторожился Кокотов.
— Конечно не было! Они же дисциплинированная нация: «капитулирен» — значит «капитулирен». Но это же кино, а в кино, как в эротических фантазиях, все возможно! Однако для копирования нужны были старый холст, кисти, краски. Ломов спросил у Гретхен, где все это можно купить или обменять на продукты. Наивная немочка дала адрес своего дяди Вилли, известного торговца художественными принадлежностями. Через полчаса смершевцы ворвались в магазин, закололи дядю Вилли с чадами и домочадцами штыками, забрали все необходимое и вернулись в замок. Но фройляйн Зальц, разумеется, ничего не узнала об этом зверстве, она вместе с «герром Пинским» погрузилась в упоительно-таинственный процесс копирования шедевра.
Сотворчество невольно сближает, а неземная красота великого полотна возвышает души и наполняет трепетом молодые тела. Надо ли объяснять, что между ними вспыхнула любовь, внезапная и чистая, словно краски Рафаэля. И вот они, первозданно обнаженные, страстно сплетаются на фоне знаменитых полотен, в окружении совершенной ренессансной наготы, в отблесках жарко пылающего камина. Снято, кстати, неплохо! Оператор хороший. Я хочу пригласить его на нашу картину. Роль Гретхен сыграла, между прочим, юная жена этого мумифицированного плейбоя Самоверова-среднего. Чудовищно сыграла! Свою «Стряп-Ню» на Девятом канале она — с кастрюлями и в купальнике — гораздо лучше ведет! А вот Пинский хорош! Ай, хорош! Талантливый парень! От бога! Кстати, он любовник Гарабурды-младшего…
— Неужели у вас там все так просто? — горестно вздохнул автор «Кандалов страсти».
— Просто? Ничего себе просто! — возмутился Жарынин и даже стукнул трубкой о колено. — А вы попробуйте-ка, коллега, из Петрозаводского драмтеатра, как Гретхен, вырваться замуж за московского режиссера из клана Самоверовых! Попробуйте, а я на вас посмотрю! Или того лучше: поживите-ка с пузатым, волосатым, вонючим мужиком, когда вам на самом деле нравятся атласнокожие стройные блондинки! Попробуйте, а я за вами понаблюдаю! Просто!! Между прочим, любовную сцену у камина молодые актеры сыграли с таким жаром и удовольствием, что Самоверов потом чуть с женой не развелся, а Гарабурда в ярости отнял у парня подаренный ко дню рождения «Ягуар»… Просто!
— Извините, я был не прав! — Писатель слегка испугался этой внезапной вспышки ярости.
— То-то же! — остыл режиссер. — Но вернемся к фильму. Итак, Пинский с Гретхен, пылая счастьем взаимообладания, за два месяца заканчивают работу. Последнее их нежное соединение происходит на фоне двух одинаковых мадонн с младенцами, Гретхен на ломаном русском смущенно сообщает возлюбленному, что беременна. Они счастливы и уверены: за блестящее исполнение заказа их должны отпустить на волю, ведь копия получилась такая, что от оригинала отличить невозможно. Это с восторгом подтвердил, радостно пожимая копиистам руки, доктор искусствоведения Кнабель, специально доставленный Ломовым из Берлина и расстрелянный сразу же после проведения экспертизы.
Но у Скотина другая забота: пора подумать о покупателях. И вот под покровом ночи к нему приезжает великая русская певица, очень похожая на Лидию Русланову, которая на самом деле славилась своим нездоровым интересом к трофейному антиквариату и даже впоследствии угодила за это в ГУЛАГ. Дрожащими от алчности пальцами, унизанными перстнями, оглаживает она шедевр Рафаэля, точно отрез контрабандного шелка, — эту сцену отлично сыграла Ирка Бумберг! Вот, я вам доложу, актриса! Похожа на вяленую плотву, а сыграть может все что захочешь! Потом певица и интендант долго спорят о цене, сходятся и договариваются, что через неделю она привезет условленную сумму в долларах и заберет шедевр. Они обмывают сделку и, в хлам упившись шнапсом, громко ругают Сталина, называя его «кровавым параноиком», и тепло вспоминают безвременно замученного маршала Тухачевского. А в конце эпизода Ирка, лихо приплясывая, фантастически поет: «Валенки, валенки, эх, не подшиты, стареньки!»
На свою беду, случайным свидетелем вакханалии стал сержант Пинский. Под покровом ночи он выбрался из подвала, чтобы нарвать своей возлюбленной алых роз в разгромленной оранжерее, примыкающей к замку. Пробираясь, он увидел, как певица оглаживает оригинал, а не копию, потом услышал безумный торг, безобразное пьянство и хулу в адрес Верховного главнокомандующего. Возникшие подозрения страшно подтвердил полузакопанный труп доктора искусствоведения Кнабеля, обнаруженный в оранжерее.
Потрясенный Пинский пробирается в опустевший подвал и на всякий случай помечает свою копию. Если помните, коллега, а вы, конечно, помните: внизу полотна изображены два лохматеньких ангелочка. Так вот, левому ангелочку сержант-художник добавляет на макушке лишний волосок, что видно лишь под лупой. Затем он нежно целует спящую Гретхен и, как нормальный советский человек, спешит в особый отдел к Ломову, чтобы разоблачить мошенника и антисталиниста Скотина. Лучше бы он этого не делал! Внимательно выслушав и пообещав тут же принять меры, особист велит Пинскому подождать в соседней комнате, а сам тут же шьет горе-правдоискателю связь с немецким подпольем и антисоветскую пропаганду. Несчастную же Гретхен отдают в лапы озверевших штрафников, которые до смерти насилуют беременную немку прямо на бруствере окопа. Кстати, жуткая картина грязного группового надругательства перемежается флешбэками: у горящего камина на фоне мировых шедевров два прекрасных юных тела сплетаются во взаимном упоении. Все-таки оператор у них был хороший… Я его обязательно возьму!
— Это все? — спросил потрясенный Кокотов.
— Конечно же нет! Ломов, поняв, что Скотин хочет втихомолку сплавить «Мадонну» и смыться с долларами в американскую зону оккупации, устраивает интенданту автомобильную катастрофу, в которой тот, визжа и корчась, сгорает заживо. А певицу, похожую на Русланову, обвиняет в спекуляции валютой и отправляет в наручниках в Москву. В результате Ломов остается единственным, кто знает тайну «Сикстинской мадонны».
— Лихо закручено! — не удержался писатель.
— Еще бы! А потом проходит много-много лет, и ветеран Пинский, седой, но еще подтянутый, приезжает в Дрезден с официальной делегацией на торжества, посвященные круглой годовщине возвращения знаменитой коллекции братскому немецкому народу. Сержант уцелел лишь потому, что на допросах пытался рассказать следователям про поддельного Рафаэля, и его, поистязав для приличия, отправили в психушку, как Даниила Хармса: ненормальных Советская власть уважала. Там он приноровился рисовать врачей и санитаров, а написав огромный парадный холст «Нарком здравоохранения Семашко выступает на Всесоюзном съезде психиатров», оказался на воле как достигший стойкой ремиссии. Со временем Пинский прославился, стал народным художником и вот снова оказался в Дрездене. Советских гостей повели, конечно, в галерею, и все благоговейно замерли перед «Сикстинской мадонной». Лишь старый живописец, охваченный странным волнением, дождался, пока высокопоставленная толпа двинется к «Шоколаднице», и осторожно вынул из кармана лупу. Так и есть, на макушке левого ангелочка он обнаружил лишний волосок! Это его, Пинского, копия! Живописец хватается за сердце и сквозь толпу пробирается к выходу, на воздух, садится на ступеньках, рассасывая валидол. И тут к нему осторожно подходит седая аккуратненькая немецкая старушка, тихо представляется: Эмма Зальц. Да-да, она родная сестра Гретхен, о судьбе которой Пинский ничего не знал. И Эмма рассказывает ему все как было… Этого сердце старого художника вынести уже не может. Он умирает на руках сестры той женщины, которую продолжал любить до последнего дыхания!
— И это уже конец? — обрадовался Кокотов, которому начала немного надоедать вся эта история.
— Потерпите — остался эпилог! Подмосковный дачный поселок типа Кратова. Наши дни. Роскошные коттеджи, похожие на итальянские виллы, французские шале и немецкие замки. И среди всей этой безумной роскоши, словно по недоразумению, одноэтажная бревенчатая развалюха на заросшем крапивой участке с покосившимся забором. Камера наезжает на изъеденную древоточцем стену, проникает вовнутрь, и мы оказываемся в большой захламленной комнате с плотно занавешенными окнами и видим человека, сидящего в старом кресле. Крупный план. Мы узнаем особиста Ломова, чудовищно постаревшего, но одетого во все тот же изветшавший старомодный китель. Пустыми глазами он смотрит в одну точку. Куда же? Камера отъезжает — и мы видим «Сикстинскую мадонну». Шедевр без подрамника, в жутком состоянии, большими кровельными гвоздями, словно потрескавшаяся клеенка, прибит к стене! И наконец последний эпизод. К заброшенной лачуге подкатывает навороченный джип, из машины, звеня золотыми цепями, вылезают бритоголовые братки. «Ну, — спрашивает пахан, — умяли деда?» — «Не-а, — отвечает один из быков. — Не хочет фазенду продавать! Говорит: тут и умру!» — «Надо помочь ветерану!» — ухмыляется главарь и кивает подручным. В тот же миг на крышу летит «коктейль Молотова», и лачуга вспыхивает, как сноп соломы. На фоне пожара идет титр «Конец»…
— Но ведь это же вранье! — снова возмутился Андрей Львович.
— Нет, не вранье!
— А что?
— Большое искусство, — горько усмехнулся Жарынин. — Поэтому пресса просто захлебнулась от восторга, а жюри фестиваля «Кинозавр» присудило «Скотинской мадонне» Гран-при. Были, правда, гневные письма офицеров тыла и ветеранов спецслужб, но кто ж сегодня на это обращает внимание? А создатели фильма объяснили: они своей картиной просто хотели окончательно убить дракона, выдавить, наконец, из сограждан раба и помочь нашему народу навек избавиться от губительного «комплекса победителя». Скандал же и следствие вышли совсем по другой причине. Оказалось, ушлый Гарабурда-младший привлек к финансированию фильма еще и бизнес. Один средней руки нефтеналивной олигарх перечислил круглую сумму на воссоздание дорогостоящей панорамы Дрездена, чудовищно разбомбленного англо-американской авиацией. Олигарху это было выгодно, так как деньги, отданные на поддержку отечественного кино, налогами тогда не облагались, более того, по сложившемуся доброму обычаю треть суммы возвращалась меценату наличными. Но Гарабурда-младший, опьяненный славой, кинул нефтяника и денег ему не отдал. Мало того, никаких панорам зверски разрушенного города в фильме не оказалось — лишь весьма недорогие дымящиеся руины. А из косвенных намеков у зрителя вообще складывалось ощущение, что жемчужину Саксонии раскатали русские варвары. Олигарху, который уже полуперебрался на постоянное жительство в Италию, было, по сути, фиолетово, кто именно уничтожил город. Но такое вызывающее прохиндейство со стороны творческой интеллигенции он встречал впервые и решил жулика наказать, обратившись в органы с заявлением: куда, мол, делись деньги, перечисленные на бомбежку Дрездена?
— И Антонина Сергеевна влюбилась в этого олигарха! — предположил Кокотов.
— Никак нет, коллега! Дело в том, что зрелого Пинского в фильме играл не актер, а знаменитый портретист Филипп Бесстаев, больше известный публике как Фил Бест. Знаете?
— Немного…
— Художник он, кстати, затейливый и всегда придумывает что-нибудь странненькое. Так, Абрамовича он изобразил одетым в форму голкипера «Челси» и стоящим на Спасских воротах Кремля. Майю Плисецкую нарисовал Ледой, которой овладевает огромный белоснежный лебедь, причем на лапке у птицы кольцо с аббревиатурой ГАБТ — Государственный академический Большой театр. Но особенно нашумел его портрет Чубайса, точнее, двух Чубайсов. Оба сидят в обещанных нации «Волгах», но один хохочет над обманутым русским народом, а второй грустит, сознавая, какое позорное место уготовано ему в отечественной истории…
— Вы забыли еще портрет Черномырдина, беседующего с отрубленной головой Цицерона! — скромно присовокупил писатель.
— Если вы все знаете про Фила Беста, зачем я тогда рассказываю? — вскипел Жарынин. — Ох, и лукавый же вы, Кокотов, индивидуум!
— Значит, Афросимова влюбилась в Бесстаева? — словно не слыша упрека, догадался автор «Полыньи счастья».
— Да, в него. В свои пятьдесят Фил выглядел отлично, следил за собой, посещал спортзал… Знаете, молодые натурщицы ко многому обязывают художника! И вообще он всегда нравился женщинам, но особенно их волновала его ранняя седина в сочетании с хорошим цветом ухоженного лица, как у Хворостовского. Так вот, у Фила было хобби: он любил сниматься в кино, так, не всерьез, в эпизодиках. И хитроумный Гарабурда-младший, в обмен на эти пять минут в кадре, попросил Бесстаева бесплатно изобразить на холстах несколько стадий копирования «Сикстинской мадонны», проведя эту работу отдельной строкой в смете и положив себе в карман пятьдесят тысяч долларов. Но это, как вы понимаете, мелочи…
— Ничего себе мелочи! — поежился писатель.
— Да, мелочи. Ознакомившись с материалами дела, опытная Антонина Сергеевна стала тщательно во всем разбираться и вызвала на допрос среди прочих Бесстаева… — Жарынин глянул на часы и вскинул брови. — Этот вызов погубил Железную Тоню, а меня лишил бесценного источника информации в правоохранительных органах. Ну и хватит на сегодня, завтра рано вставать. Мы выезжаем в семь сорок пять.
— Мы? Зачем?
— Я — продолжать борьбу! А вам, кажется, надо на какие-то анализы?
— Да… — кивнул Андрей Львович, среди бурных событий чуть не позабывший о визите к Оклякшину. — Да, мне очень надо… А завтрак?
— Возьмем сухим пайком. Я договорился. Комп оставьте у меня — гляну перед сном, что вы там нацарапали!
— Лучше я подожду, пока вы прочтете…
— Да не бойтесь, ничего я с вашим лэптопом не сделаю!
Уходя, Кокотов обернулся на ноутбук так, точно оставлял грубому соавтору лучшую часть своего тела.
— Клавиши очень чувствительные, сильно стучать не надо… — с болью предупредил он.
— Знаю: компьютеры, как и женщины, любят нежное обращение, — рассеянно отозвался Жарынин, глядя не на светящийся монитор, а в темное ночное окно.
Глава 42
Женщина за рулем
Кокотов проснулся за минуту до того, как в мобильном телефоне сработало будильное устройство. Встав с постели, Андрей Львович с трудом осознал себя и ощутил ту нервическую бодрость, какая случается в организме, если ты совсем уж не выспался. В окне серели одинокие утренние деревья. Умываясь, автор «Кандалов страсти» вспомнил себя ребенком: Светлана Егоровна после четвертого класса перевела его в школу с гуманитарным уклоном, расположенную на другом конце Москвы. Сделать это было непросто, но там учителем истории работал Валентин Захарович, с которым она года полтора ходила по выходным в консерваторию. Потом маму у подъезда подкараулила заплаканная женщина, и они долго о чем-то говорили, стоя под дождем, после чего музыкальные уикенды закончились. Валентин Захарович никогда не выдавал своего особенного к ученику Кокотову отношения, но на экзаменах натянул ему пятерку, хотя выпускник позорно забыл одну из предпосылок отмены крепостного права. Учась в отдаленной школе, будущий писатель ежедневно, не выспавшись, поднимался чуть свет и вот так же, дрожа всем телом, обжигая пятки о холодный утренний пол, торопливо одевался, чтобы поспеть на первый урок к половине девятого.
Умываясь и бреясь, Андрей Львович обдумывал вчерашнее свидание с Натальей Павловной и сладко предвкушал обещанное продолжение «роскошной беседы», испытывая редкое для взрослого мужчины чувство веселой незавершенности жизни. Настроение омрачала лишь мысль о ноутбуке, оставленном в грубых руках Жарынина. Обуваясь, автор «Кентавра желаний» почувствовал амортизационное сопротивление живота и, хотя это не было для него новостью, огорчился, поклялся немедленно сбросить килограммы, которые, если все сложится удачно, могут стать препятствием между ним и Обояровой.
Спускаясь вниз, Кокотов не утерпел, завернул к 308-му номеру и прислушался. За дверью стояла загадочная тишина. Писатель попытался вообразить свою бывшую пионерку беззащитно, сокровенно спящей в теплой постели, не смог, но все равно умилился. Торопясь и поглядывая на часы, он все-таки из любопытства задержался и у комнаты Жукова-Хаита, откуда, несмотря на ранний час, доносились громкие голоса:
— А Немировский погром? — возмущался дрожащий тенор.
— Нечего было с православных деньги драть за вход в церковь! — отвечал знакомый бас.
— А Кишинев?
— Нечего было по детям из наганов стрелять!
— Это клевета!
— А ты на меня в Антидиффамационную лигу подай!
— И подам!
— А я тебе в рожу дам!
— Не дашь!
— Почему это не дам?
— Сам знаешь!
— Не знаю!
— Знаешь-знаешь…
Дивясь услышанному, писатель выскочил на улицу. Развиднелось. Небо уже потеплело, но воздух был еще свеж, и зябкие сентябрьские деревца, окутанные утренней дымкой, стояли по колено в пегой траве, сникшей под холодной росой. Внизу, на ближней скамейке, с метлой меж колен сидел печальный Агдамыч, похожий на забытого всеми Фирса.
— Доброе утро! — поздоровался Андрей Аьвович.
— И вам не кашлять.
— Что грустите?
— Не идет…
— Кто?
— Водка. Огурец сказал, представь, что у тебя вместо кишок змеевик…
— Ну и?
— Я целый самогонный аппарат внутри представил — не идет! Лучше возьму деньгами. Как думаете?
— Деньгами всегда лучше! — подтвердил Кокотов, торопясь к стоянке.
Жарынин сидел в машине с включенным мотором и мрачно пил кофе из термосной крышки. У него было такое лицо, с каким американские звезды вроде Сталлоне выходят на борьбу с мировым злом — арабскими дебилами или русскими болванами.
— Вы опоздали на пять минут! — сурово заметил режиссер.
— Извините…
— Можете взять в пакете бутерброд. Или что там еще Регина положила. Свой кофе вы проспали.
Он тщательно завинтил термос, кинул его на заднее сиденье и газанул так, что колеса несколько раз с визгом прокрутились вхолостую, прежде чем смогли уцепиться протекторами за асфальт. Ехали в тяжком молчании. Писатель, давясь сухомяткой, рассматривал на обочине огромные лопухи.
Листва за эти дни поредела — во всяком случае, стали видны купол дальней беседки и верхушка искусственного грота, где бил источник. Еще три дня назад различить их среди деревьев было почти невозможно. Сквозь бело-черные стволы мелькало солнце, похожее на юркую рыжую зверушку, прыгающую с ветки на ветку, чтобы поспеть за мчащимся автомобилем. Когда вывернули на шоссе, Андрей Львович дожевал и спросил:
— А куда мы едем?
— На футбол.
— Я серьезно!
— И я серьезно.
— Так рано?
— Да, в этот футбол играют с утра пораньше.
— А зачем нам футбол?
— Там будет один человек.
— Какой?
— Хороший.
— А зачем он нам?
— Он может вывести нас на Скурятина.
— Того самого? — удивился Кокотов.
— Вы задаете слишком много вопросов, коллега! — раздраженно ответил Жарынин, глянув на часы.
Его недовольство объяснялось не столько назойливостью соавтора, сколько тем, что, несмотря на ранний час, они, разлетевшись, вдруг въехали в безнадежную пробку и двигались теперь со скоростью наступающего ледника.
— Никогда еще такого здесь не было! В это время — никогда! — От злости режиссер сорвал с головы берет, и его огорчение стало еще заметней.
— Может, авария? — деликатно предположил писатель.
— Вероятно. Возьмите термос, налейте себе и мне. Там есть стаканчик.
— Вы же сказали…
— Я вас воспитываю.
Андрей Львович выполнил приказ с тем укоряющим смирением, какое обычно находит на нас, если рядом кто-то глупо сердится и нервничает. Кофе оказался великолепным, не растворимым химикалием, а настоящим, свежемолотым, с легким привкусом корицы. Женщины заваривают такой не просто любимым, а заслуженно любимым мужчинам!
Прихлебывая, писатель боковым зрением поймал на себе заинтересованный взгляд хозяйки желтой «Тойоты», стоявшей в пробке рядом. Приосанившись и выпятив подбородок, автор «Полыньи счастья» скосил глаза и определил: автодама недурна собой, настораживали, правда, ее волосы цвета искусственной сирени, причем такие короткие, словно женщина, потрясенная случившимся оттенком, пыталась остричься наголо, но в последний момент передумала. Тем временем она высунулась из машины, с отчаяньем посмотрела вниз и постучала лиловыми ногтями в окно «Вольво». Андрей Львович не сразу нашел нужную кнопку, утопил стекло, впустив рокот моторов и тяжкий выхлопной воздух, выглянул и понял, в чем дело. Дама по неопытности притерлась слишком близко и теперь ужасалась: между дверцами автомобилей оставался просвет шириной со спичечный коробок, поставленный на ребро, а резиновые молдинги уже стиснулись.
— Дмитрий Антонович! — Кокотов взволнованно обернулся к соавтору. — Там…
— Вижу! — ответил тот, хотя со своего места этого видеть не мог. — Скажите ей, чтобы включила «аварийки» и, когда все тронутся, не двигалась!
Писатель послушно высунулся и, перекрывая гул трассы, буквально в ухо водительнице прокричал приказ, а та благодарно закивала в ответ.
— Закройте окно! — велел Жарынин. — Вот ведь бабы, все одинаковые! Сначала делают, а потом думают.
— Ну, не все, — возразил Андрей Львович скорее из чувства противоречия, чем из жажды справедливости.
— Все! Даже Афросимова из-за этого пропала. На чем я, кстати, остановился?
— Она вызвала на допрос Бесстаева.
— Да, вызвала, предложила присесть и почувствовала, что от ухоженного седого молодца, смело шагнувшего в ее кабинет, исходит непонятная опасность.
«Интересно, что за одеколон? — подумала Тоня. — Надо будет купить такой Сурепкину. И борода у него пострижена правильно, а у Никиты вечно усы длинней щетины!»
Фил Бест, завидев за столом строгую красавицу в темно-синей форме, сообразил, что в его интимной коллекции не было пока ни одной сотрудницы правоохранительных органов, тем более — прокурорши, да еще такой! Тут следует разъяснить, что Антонина Сергеевна вступила в ту загадочную дамскую пору, когда женское естество, словно предчувствуя скорое увядание, расцветает мучительной, орхидейной красотой. Даже у дурнушек появляется во внешности некая шармовитость, и многие из них именно в этот краткий промежуток, к всеобщему удивлению, наконец, устраивают личную жизнь. А что уж говорить об изначально красивых и привлекательных женщинах! Не так ли, коллега?
— Угу!
— Афросимова, старательно хмурясь, спросила свидетеля, брал ли он деньги за работы, имитирующие разные этапы копирования «Сикстинской мадонны». Получив отрицательный ответ, она предъявила ему липовый договор с поддельной подписью Бесстаева, выслушала объяснения, дала завизировать протокол: «с моих слов записано верно», отметила повестку и отпустила свидетеля восвояси, испытав сердечное облегчение оттого, что этот опасный мужчина исчез из ее жизни. А ночью, лежа в постели, в одинокой близости от Никиты, пахшего дешевыми медсестринскими духами, она вспоминала седого моложавого красавца.
Придя в свою студию, располагавшуюся в пентхаусе на Москворецкой набережной, Фил Бест тоже не мог успокоиться, дивясь тому, что всегда скорый и дерзкий с женщинами, не решился даже намекнуть обворожительной прокурорше о своем интересе. А ночью ему приснилось, будто он пишет портрет Афросимовой в полный рост. Она стоит в своей строгой синей форме на ступенях белоснежной лестницы, ее лицо бесстрастно, как у мраморной Фемиды, но в огромном венецианском зеркале сбоку отражается совсем иная Афросимова. Там, в серебре амальгамы, видна обнаженная зрелая красавица, и ее длинные темные волосы вольно разлились по голым плечам. А лицо у той, зеркальной Афросимовой такое… такое… Но вот лица-то он так и не смог рассмотреть.
Наутро Бесстаев, окрыленный тем, что им повелевает теперь не зажравшееся либидо, но высокий художественный замысел, набрался храбрости, позвонил прокурорше и заявил, что имеет сообщить следствию ряд важных подробностей, упущенных во время первого допроса. Повторно вызванный в прокуратуру, Фил Бест радостно показал, что не только не получил гонорар за бутафорские копии Рафаэля, но даже холст, краски, кисти и подрамники приобрел за свой счет. Афросимова, записывая показания, отметила про себя, что свидетель сегодня одет в очень идущий ему терракотовый твидовый пиджак с замшевыми налокотниками, по цвету точно совпадающими с умело повязанным шейным платком. Уходя, Бестаев остановился, обернулся и робко поинтересовался, что, мол, Антонина Сергеевна делает в воскресенье днем или вечером. Железная Тоня посмотрела на него так, как если бы отъявленный рецидивист вместо ответа — признает ли он себя виновным — запел в зале суда контртенором арию Керубино из «Свадьбы Фигаро». Когда же дверь за ним закрылась, она вслух назвала себя дурой.
Получив отказ, самолюбивый Бесстаев не находил себе места, он чувствовал, что в его сердце, похожем на зимний скворечник, проснулись весенние шевеления.
— Грачи прилетели! — усмехнулся писатель.
— Будьте добрее, коллега, и читатель к вам потянется! Фил без колебаний выгнал из своей студии, выходящей окнами на Кремль…
— На Москву-реку, — с деликатной язвительностью поправил Кокотов.
— А Кремль, по-вашему, на какой реке стоит, на Ганге?! — рявкнул Жарынин, провожая взглядом промчавшуюся по встречной полосе в сторону столицы машину ГАИ с включенным проблесковым маячком. — Разбираться поехали. Может, скоро тронемся. На чем я остановился?
— На Ганге.
— Да. Итак, он без сожаления выгнал из пентхауса трех молодых натурщиц, с которыми жил в непритязательном групповом браке, и затосковал, даже запил, но, к счастью, вспомнил, что солдатская массовка в фильме, тоже заложенная в бюджет, на самом деле не стоила Гарабурде ни копейки. Один генерал, чью дочку-вгиковку Самоверов-средний взял в эпизод, дал в полное распоряжение съемочной группы мотострелковый полк с приданным взводом химической защиты. Чтобы довести до следствия эту чрезвычайную информацию, художник снова позвонил Афросимовой, но она грустно сообщила, что дело у нее забрали и теперь надо звонить старшему следователю прокуратуры Гомеридзе Шалве Ираклиевичу.
Надо признаться, вокруг «Скотинской мадонны» происходили тем временем странные события. Самоверов-средний, тоже побывавший в кабинете Железной Тони, заявил вдруг «Нашей газете», что с ним явно сводят счеты за то, что в фильме без прикрас изображены будни советских спецслужб, того же СМЕРШа. Тотчас возбудились правозащитники и накатали телегу в Евросуд. Карлукевич-старший в интервью «Шпигелю» вспомнил о том, как, будучи студентом Литинститута, во время гонений на космополитов ежеминутно ждал ареста, и хотя не дождался, осадок в душе остался на всю жизнь! И вот теперь, на старости лет, ему снова довелось увидеть тоталитарный оскал российской государственности. И за что? За честную правду о злодеяниях Красной Армии на оккупированных территориях! Гарабурда-младший скрылся в Америке и оттуда через «Вашингтон пост» объявил: фильм вызвал оскомину у Кремля, так как в нем содержится прозрачный намек на перемещенные художественные ценности, которые новая Россия, продолжая недобрые традиции Совдепии, скрывает от просвещенного человечества в секретных хранилищах. Германия воспрянула духом и снова занудила о реституции. «Скотинскую мадонну» запросили для конкурсного показа Каннский, Берлинский и Венецианский фестивали. Госдеп дал понять, что прием России в ВТО напрямую зависит от того, как сложится судьба трех отважных кинематографистов.
Кремль долго терпел, отмалчивался и наконец велел оставить жуликов в покое. Себе дороже! Гомеридзе дело закрыл, получил золотую медаль «За беспристрастность» от Почетной лиги американских юристов и, вернувшись на историческую родину, стал министром юстиции Грузии. Чтобы окончательно успокоить возбужденное западное мнение, Карлуковичу-старшему и Самоверову-среднему дали по ордену за вклад в российский кинематограф, а Гарабурда-младший стал заслуженным работником культуры. Он триумфально вернулся в страну и продюсирует теперь фильм «Кровавый позор Непрядвы» — о том, как Дмитрий Донской, бросив доспехи и полки, трусливо бежал с Куликова поля.
Возмущенная Афросимова, чей дед, как вы помните, лично промокнул в Потсдаме акт о капитуляции Германии, ходила к начальству, написала особое мнение, пыталась пробиться к Генеральному прокурору… «При чем здесь политика? Это же обычное хищение государственных средств!» — возмущалась она. Тщетно! Впрочем, это случилось позже. А в тот день, услышав, что прокурорша не при делах, оробевший как школьник Бесстаев спросил в трубку:
— А что вы делаете в субботу?
— Теперь уже ничего… — устало отозвалась Железная Тоня.
— Я хочу пригласить вас на вернисаж… — замирая всей своей измученной сердцевиной, проговорил влюбленный Фил Бест.
— А вы хорошо подумали?
— Хорошо.
— Ну что ж, тогда пригласите!
Пробка неожиданно сдвинулась, Жарынин погрозил неосторожной лиловой водительнице пальцем и ювелирно отшвартовался от желтой «Тойоты»…
Глава 43
Голая прокурорша
Однако, проползя всего метров двести, машины снова встали. Нервничая и поглядывая на часы, режиссер нехотя, поддавшись на уговоры Кокотова, продолжил рассказ про Железную Тоню, но постепенно увлекся и сам.
…Вернисаж имел место быть в модной галерее «Застенок», в огромном подвале, где, по слухам, в сталинские годы расстреливали приговоренных. На самом же деле прежде здесь располагался тир ДОСААФ. В разных концах длинного, как коридор, выставочного помещения висели два плазменных экрана, на которых бесконечно повторялись два сюжета. На первом экране патлатый парень в джинсах и гимнастерке чекиста тридцатых годов выводил из камеры арестанта, ставил к стенке, вынимал из кобуры наган и стрелял несчастному в затылок — тот падал как подкошенный, брызжа на камеру кровью… На другом экране тем временем происходило нечто противоположное. Вы, коллега, наверное, видели популярные фильмы Би-би-си о живой природе, где показывают, например, муравейник в разрезе или, допустим, внутреннюю жизнь лисьей норы?
— Конечно!
— Так вот, на экране происходил, если так можно выразиться, половой акт в разрезе. Как они это сняли, ума не приложу! Дрожащий от возбуждения фаллос проникает во влажное пульсирующее влагалище и после нескольких толчков, содрогаясь, бурно оплодотворяет яйцеклетку. И так без конца…
— Вы что, были на той выставке?
— Конечно. Там я и познакомился с Афросимовой… А посредине, между экранами, высилась полутораметровая куча вставных челюстей, из нее торчала живая человеческая кисть, сложенная фигой. Вот, собственно, и все, если не считать трех обнаженных девиц, разносивших дешевое шампанское. Их молоденькие тела были сплошь покрыты отборными лагерными татуировками, разумеется, смывающимися, а спереди, наподобие фартучков, закрывая главное, висели алые шелковые треугольники с желтой бахромой — советские вымпелы «За ударный труд». Помните, коллега?
— Еще бы! Смешно придумали!
— А чего смешного-то? Ну, висели в кабинете или над станком вымпелы, ну, стояло в парткоме в углу переходящее бархатное знамя с бородатым профилем. Что плохого? Гораздо смешнее, когда у каждого второго чиновника за спиной висит золотая рамочка «Человек года», а у каждого третьего казнокрада — дощечка «Бизнесмен десятилетия»…
— А вы знаете, что Меделянский — человек столетия? — с ревнивым хохотком сообщил Кокотов.
— Ничего удивительного, редкий сквалыга! Но вернемся на вернисаж! Надо ли вам объяснять, что нагие «татушки» были теми самыми, изгнанными из пентхауса групповыми женами Фила Беста. Они внимательно осмотрели зрелую соперницу, одетую в скромный брючный костюм, и презрительно вздернули голые грудки.
— Что это? — тихо спросила Антонина Сергеевна, озираясь и поеживаясь.
— Актуальное искусство! — ответил Бесстаев и, раскланиваясь со знакомыми, пояснил: — Расстрел и зачатие символизируют вечный круговорот жизни.
— А челюсти? — поинтересовался писатель.
— Челюсти — бренность плоти.
— А эти? — кивнула в сторону «татушек» Афросимова.
От ее прокурорской бдительности не ускользнуло странное поведение девиц.
— Эти? Даже не знаю! — соврал художник, понимая, что совершил ошибку, приведя возлюбленную сюда. — Минуточку, Антонина Сергеевна, я познакомлю вас с виновником торжества! Мой друг! Большая умница! Лунный талант!
Виновником оказался унылый лысый заика в грубом свитере и кожаных штанах, заправленных в высокие десантные ботинки. Он представился, поцеловал даме ручку, но, к удивлению Афросимовой, заговорил не о высоком искусстве, а стал, запинаясь, клацая зубами и дергая головой, жаловаться на галериста Мурата Гильмана, который слупил с него страшные деньги за аренду подвала:
— Л-людоед! С-сволочь! Фил, у т-тебя в «Лось-б-б-банке» ч-ч-то-нибудь лежит?
— Лежит, — насторожился Бесстаев.
— З-з-забирай! Скоро лопнет.
— Почему?
— Мне в «Лосе» обещали челюсти п-п-проспонсировать! Дорогие оказались, г-г-гады! — актуальщик указал на кучу зубных протезов. — Но в последний момент к-к-кинули, хотя раньше всегда давали денег без з-з-звука. Верный п-п-признак, что банк в-в-валится…
— Так вот почему там фига! — догадалась Антонина Сергеевна.
— Н-нет, — грустно мотнул головой лунный талант. — Это с-символ д-д-духовного сопротивления м-м-мировой энтропии…
— А-а-а… — смутилась прокурорша.
Афросимова, отдавшая жизнь тому, чтобы кнутом закона загонять зло в узкие врата государственного обвинения, вдруг очутилась в совсем ином, странном мире, где люди живут только ради новизны. В этом мире нет ни зла, ни добра, здесь презерватив, надетый на нос Гоголю (работы скульптора Андреева), — отнюдь не мелкое хулиганство (см. УК), а перфоманс, на который слетается дюжина телекамер. А когда Антонина Сергеевна впервые в жизни вошла в огромную, как языческий храм, студию с окнами на Кремль, вдохнула этот неповторимый запах живописной мастерской, увидела прислоненные к стенам незаконченные полотна на подрамниках, у нее закружилась голова. Бесстаев тоже был ошеломлен, обнаружив под строгой прокурорской оболочкой женщину, способную довести его своей нежной неукротимостью до исступления. Он понял, что наконец встретил ту, с которой можно плыть на закат!
Однажды, нежась и тетешкаясь после бурных объятий, он рассказал о своем замысле — написать ее двойной портрет. Поначалу Тоня, с недавних пор совсем не железная, смутилась, даже обиделась, но Фил взял любимую за руку и подвел, обнаженную, к огромному студийному зеркалу. Она внимательно слушала его горячие слова о том, как прекрасно ее зрелое тело, смотрела на свое отражение и, наверное, впервые в жизни поняла, что пышная плоть, которой всегда стеснялась, заслуживает другого, совсем другого! И Тоня согласилась, тем более что Фил пообещал: портрет никто никогда не увидит, полотно останется в мастерской, и это будет их сокровенной тайной. В тот же день Бесстаев встал к мольберту и, обычно скорый на кисть, на сей раз не торопился, наслаждаясь работой и натурщицей.
Каждый день после службы Афросимова приходила в студию позировать, а когда приближалась пора возвращаться домой, Фил уговаривал ее остаться навсегда, переехать к нему и зажить по-семейному. Но она отказывалась, опасаясь оскорбить мужа и потрясти детей. Кстати, Сурепкин ни о чем таком даже не догадывался: жена почти всегда возвращалась с работы поздно, но его вдруг, после многолетнего равнодушия, страстно потянуло к почти забытому телу Антонины. Она долго отнекивалась, увиливала под разными женскими и общечеловеческими предлогами и наконец, содрогаясь, уступила. Это было ужасно — изменить любимому человеку с мужем!
Первыми почувствовали неладное сослуживцы. И хотя Афросимова не унималась, продолжая настаивать на том, что дело вороватых создателей «Скотинскои мадонны» нужно довести до суда, во всем ее облике появилась непривычная мягкость, снисходительность и даже мечтательность. Коллеги изумленно обсуждали небывалый случай: выступая обвинителем на процессе против прапорщика-контрактника, который внезапно вернулся из горячей точки и обезвредил десантным ножом хахаля, проникшего в расположение его жены, Железная Тоня вдруг потребовала для членовредителя такой смехотворный срок, что адвокат только раскрыл рот, а судья переспросил. Дальше — больше: один из ее коллег-прокуроров обмывал в «Метрополе» с клиентами удачно рассыпавшееся уголовное дело и вдруг увидел Афросимову. Она входила в ресторанную залу вместе с седым красавцем, постоянно мелькающим в телевизоре…
Наконец портрет был написан, и вышел он именно таким, каким увидел его во сне Бесстаев. Чем отличается великий художник от рядового изготовителя артефактов, пусть даже и талантливого? А вот чем: у рядового воплощение, как бы он ни старался, всегда ниже замысла. У великого, как бы он ни ленился, — всегда выше! Фил Бест не родился гением, и литературы в его холстах было больше, чем живописи; хорошая школа и заковыристые сюжеты заменяли ему дар умножения сущностей с помощью разноцветных червячков, выдавленных из свинцовых тюбиков и перенесенных кистью на холст. Портрет любимой женщины стал его вершиной, впервые воплощение оказалось вровень с замыслом. Больше с ним такого не случалось никогда…
Антонина долго стояла перед пахнущим свежей краской полотном, а потом тихо сказала:
— Я хочу, чтобы ты выставил мой портрет.
— Ты хорошо подумала? — спросил он.
— Да!
Портрет Афросимовой стал гвоздем осеннего салона. Все глянцевые журналы, все бульварные газеты напечатали репродукцию скандальной картины с пикантными комментариями. А «Комсомолка» поместила шедевр Фила Беста на первой полосе под огромной шапкой «Голая прокурорша». И началось! Немедленных объяснений потребовал прозревший Сурепкин и получил сполна: Антонина объявила, что любит другого, собрала вещи и, подав на развод, переехала к Бесстаеву. Подросшие, но еще не повзрослевшие дети возмутились любострастной выходкой матери и, порвав с ней отношения, осталась жить с отцом. А Никита вдруг осознал, что податливые медсестрички никогда не заменят ему Железную Тоню, которая, оказывается, любима и желанна, как двадцать лет назад, когда он изнывал под ее окнами и помогал будущему тестю ремонтировать трофейный «опель». Сурепкин запил, страшно и неутолимо, что среди стоматологов случается крайне редко.
Однако на этом неприятности не закончились. Возмутительная пресса легла на стол начальству, и Афросимову, бросившую тень на профессию, уволили из прокуратуры, что было очень кстати: она уже всех замучила своими требованиями возобновить следствие по «Скотинской мадонне». Пав телом и оставшись без работы, Железная Тоня, однако, не пала духом и с неукротимой энергией занялась делами Бесстаева: организовывала выставки, составляла договоры, редактировала рекламные проспекты, уламывала жадных галеристов. И знаменитый художник понял: он обрел то организованное семейное счастье, о котором мечтал всю жизнь.
Между тем Никита в пьяном угаре лишился клиники: друг-однокурсник, воспользовавшись алкогольным помрачением компаньона, переписал ее на себя. Дети, оставшись без родительского присмотра, тоже отчудили по полной. Сын, провалившись в мединститут, попросился в армию, хотя имел отсрочку, и попал в какую-то совсем уж злобную часть. Через полгода его комиссовали по инвалидности: якобы боец упал с танка и отбил себе почки. Афросимова, чувствуя явный состав преступления, помчалась в полк, пыталась разобраться на месте, но с «голой прокуроршей» никто даже разговаривать не стал.
С дочерью тоже не заладилось. Она связалась с сектой Шестой Печати и, прихватив семейные сбережения, бесследно исчезла. Антонина Сергеевна заметалась по стране, подняла на ноги знакомых муровцев, продолжавших, несмотря ни на что, ее уважать, правда, с некоторым недоумением. Дочку искали год и нашли в пещерах под Пермью, где она вместе с единоверцами ждала конца света, ибо сказано в Апокалипсисе: «…И небо скрылось, свившись как свиток; и всякая гора и остров двинулись с мест своих; и цари земные, и вельможи, и богатые, и тысяченачальники, и сильные, и всякий раб, и всякий свободный скрылись в пещеры и ущелья гор, и говорят горам и камням: падите на нас и сокройте нас от лица Сидящего на престоле и от гнева Агнца!» Девчонка оказалась без денег, в лохмотьях, в язвах, зато с ребенком, которого родила неизвестно от кого. Но даже в таком состоянии от помощи матери она отказалась!
Однако самое худшее ожидало Афросимову впереди. Закончив портрет и хлебнув той восторженной суеты, которую многие принимают за славу, Фил почувствовал, что начинает тихо охладевать к Антонине. Знаете, как это бывает, коллега? Еще вчера волоски вокруг сосков желанной женщины приводили вас в нежное неистовство и эксклюзивный восторг… Вы, как видный дендрофил, меня, конечно, понимаете?
Автор «Кандалов срасти» презрительно засопел в ответ.
— …А сегодня вы уже смотрите на эту неуместную растительность с рудиментарной тоской. Иногда Бесстаеву казалось, будто знобящая страсть, недавно наполнявшая смыслом его существование, осталась там — на холсте. Возможно, так и есть — ведь критики единодушно объявили «Портрет голой прокурорши» лучшей работой Фила Беста. Поначалу, понимая, какую жертву Тоня принесла ради него, художник боролся с охлаждением, убеждал себя, что такой верной, страстно-целомудренной и самоотверженной женщины у него больше никогда не будет. Но как сказал Сен-Жон Перс, вся жизнь художника есть лишь пища для солитера вдохновенья. Впав в творческий кризис, Фил вообразил, будто всему виной однообразие его мужских достижений, и стал тайком встречаться со своими групповыми женами…
Внезапно вернувшись из Перми, Афросимова, как в плохом романе, застала дома тихую семейную оргию. Понимая, что отпираться невозможно, Бесстаев во всем сознался и предложил ей остаться на правах старшей, материально ответственной жены, так сказать, в качестве «мажор-дамы». Антонина Сергеевна улыбнулась, ничего не сказав, поднялась в спальню, разделась донага, аккуратно разложила на постели, где впервые познала женское счастье, свою прокурорскую форму, легла рядом и застрелилась из трофейного дедушкиного браунинга. Вот такая история!
— Я бы эту историю закончил не так! — задумчиво проговорил Кокотов.
— А как?
— Разделась донага — это хорошо! Аллегорично. Но лучше сначала выстрелить в проклятый портрет, а потом в себя.
— Ну, знаете, какая-то дориангреевщина! — возразил Жарынин. — Тогда пусть уж она купит в секс-шопе надувную куклу и оденет ее в свой прокурорский мундир…
— Перебор, — качнул головой писатель.
— Да что вы понимаете!
— Кое-что.
— Не уверен.
— Вы прочли мой синопсис?
— Ваш? Нет.
— Как это — нет? — подскочил Кокотов.
— А зачем?
— А затем, что я его написал! — жестяным голосом проговорил Андрей Львович.
— Ну и что? Мало ли кто какую ерунду пишет!
— Ерунду? Но ведь мы… мы… вместе…
— Коллега, то, что мы с вами вместе напридумывали, полная ерунда. И фильма из этого не получится!
— Почему? — похолодел прозаик. — А как же Берлинский кинофестиваль?
— Какой, к черту, фестиваль! Вот вы объясните мне, о чем наш с вами сюжет?
— О любви…
— Кто вам сказал?
— Вы!
— Когда?
— Вчера.
— Я ошибся. Вот голая прокурорша — это любовь! Наша история не о любви, а о ненависти. О ненависти к нормальной жизни.
— Не понял!
— Объясняю. Кто такая ваша Тая?
— Художница…
— Не художница, а распутная наркоманка, неизвестно как оказавшаяся работником детского учреждения. И правильно, что ее оттуда забирают!
— В наручниках?
— А в чем еще? В гирляндах из настурций?
— Но ведь это искусство! Нельзя же так… без всякого…
— Можно! Искусство не должно разрушать жизнь. Вы знаете, сколько замечательных государств развалили с помощью искусства?
— Не знаю.
— Одно вы точно знаете!
— Какое?
— СССР!
— Допустим, — согласился Кокотов. — Но Лева? Лева-то не разрушал государство!
— А что ваш Лева? Он элементарно попал под бдительность. Как же, по-вашему, должна поступить нормальная власть, обнаружив хиппи на фотографии, присланной из пионерского лагеря? Или вы, друг мой, не знаете: где хиппи, там беспорядочные половые связи и наркотики…
— Вас больше волнуют беспорядочные половые связи или наркотики? — с комариным сарказмом поинтересовался писатель.
— Меня волнует здоровье общества!
— А если бы Леву посадили?
— Но ведь его же отпустили.
— Это потому, что ему Зэка помогла и чекист попался нормальный.
— Нет, просто ваш Лева еще ничего не успел натворить. И правильно, что прислали чекиста. Среагировали… Поэтому и был порядок.
— И это говорите вы, человек, пострадавший от коммунистов?
— Да, это говорю вам я, человек, пострадавший от своей юной дурости. В молодости мы не понимаем, что порядок важнее свободы. А когда вдруг понимаем, уже поздно, и теперь в любом сквере под ногами шприцы как куриные кости хрустят. СПИД развели — страшно к молодой девчонке подойти!
— Приходится пользоваться старыми боевыми подругами?
— Приходится… — Жарынин оторвал взор от дороги и с интересом поглядел на соавтора. — А вы изменились со вчерашнего вечера! Ишь ты, выпрямила! Откуда вы ее знаете?
— Кого?
— Не паясничайте! Наталью Павловну.
— Встречались. В дурной юности.
— Поня-атно. В общем, так: эту вашу байду про Леву и Таю я снимать не стану.
— Это не моя байда!
— Ну и не моя тоже.
— Что же вы тогда будете снимать?
— Думайте! Вы же сценарист…
— А что мне думать? Снимите моего «Гипсового трубача». Вы же сами говорили: там есть точные детали времени…
— Детали снимать нельзя, мил человек! Нель-зя! Что говорил Сен-Жон Перс об этом?
— Что?
— Талант ходит с микроскопом, а гений с телескопом.
— Вы, как я понимаю, с телескопом?
— Правильно! Я вам не Сокуров, чтобы экранизировать собственное занудство! И я вам не Федя Бондарчук, чтобы фарцевать патриотизмом! Мне нужен расчисленный хаос бытия! Мне нужна история жизни, понимаете? В головах остаются только истории! Вы помните список кораблей в «Илиаде»?
— Нет, конечно…
— А кто похитил Елену?
— Парис.
— Вот вам и ответ!
— Тогда снимите кино про голую прокуроршу!
— Я не стервятник.
— А я не дятел, чтобы попусту колотить по компьютеру!
— Такова участь сценариста. Вы полагаете, Тони Гуэрра не так работал? Феллини гонял его как мальчишку!
— Но вы-то не Феллини!
— Так и вы не Гуэрра! Думайте, Кокотов, напрягайтесь! Или вы способны теперь думать только о ней?
— Ну почему же… — покраснел писатель.
— Да все потому же!
…Наконец стала понятна причина пробки: новенький темно-синий БМВ и новейший серебристый «ауди», как говорится, не поделили трассу, развернувшись при ударе так, что объехать их можно было лишь в один ряд по обочине. Возле битых автомобилей топтались виновные — равномордые, быковатые парни в дорогих костюмах. Оба орали, багровея, в мобильные телефоны. За темными стеклами машин угадывались два юных женских силуэта, тоже чем-то похожих. Гаишник, неторопливо прохаживаясь, внимательно оглядывал диспозицию и обдумывал свой резон. А пробка образовалась оттого, что остальные водители, особенно те, что на стареньких «Жигулях», не только осторожно съезжали на обочину, но еще и притормаживали, с классовым наслаждением любуясь элитным ДТП. Дальше шоссе оказалось почти пустым. Жарынин посветлел лицом и вырвался на оперативный простор, обойдя нескорый длинномер, как легкий сайгак обгоняет тяжелого вола, влекущегося к водопою…
Глава 44
Мячегонное ристалище
Пока, прея от обиды, Кокотов размышлял, в каких выражениях потребовать, чтобы Жарынин немедленно остановил машину и выпустил его прямо на шоссе, соавторы домчались до Окружной. Пока Андрей Львович придумывал, что сказать наглецу напоследок, прежде чем окончательно хлопнуть дверцей, они въехали в Москву. Пока писатель соображал, каким образом после разрыва вернуться в «Ипокренино» и забрать свои вещи с ноутбуком, они доползли до Третьего кольца. Когда же автомобиль остановился у спортивного комплекса «Евростарт», автор «Гипсового трубача» пришел к мучительному выводу: порвав с садистом режиссером и съехав из дома ветеранов, он навсегда потеряет Наталью Павловну.
— Прибыли! — сообщил Жарынин, выключив двигатель.
— Да? А где мы? — поинтересовался Кокотов голосом проснувшегося ребенка.
— Где надо.
— Симпатичное место!
— Историческое!
Стадион «Старт» был построен в тридцатые годы по самым передовым архитектурным идеям и технологиям того времени. Воздвиг его, между прочим, одноименный завод, выпускавший велосипеды, детские коляски и легкие танки. В ту пору Страну Советов, едва покончившую с неграмотностью, охватил буйный физкультурный энтузиазм. Горько, конечно, сознавать, что бронзовые мускулистые юноши, маршировавшие на спортивных парадах, истлели потом в братских могилах, разбросанных от Москвы до Вены, а налитые женской силой тела их атлетических соратниц состарились до срока от горя утрат, тяжкой работы и послевоенного безмужья… Но ничего не поделаешь — История!
В восьмидесятые на фоне новых стадионов, воздвигнутых к Олимпиаде-80, «Старт» уже выглядел реликтом, словно патефон в витрине магазина «Электроника». Когда же после перестройки, как и следовало ожидать, началась разруха, на футбольном поле затеяли торговлю подержанными автомобилями, а под трибунами открыли магазины запчастей и закусочные, где можно было недорого обмыть удачно приобретенного или счастливо сбагренного четырехколесного друга. В раздевалках поместились оздоровительный центр «Тонус» (сауна с эротическим массажем) и консультация врача-венеролога, а в бывшем кабинете директора оказалось бюро горящих путевок «Пенелопа». За пятнадцать лет рынка, без текущего ремонта и надзора, «Старт» стал напоминать античные руины, заселенные смуглокожими пришлыми племенами, говорящими на своих гортанных наречиях и только при общении с покупателями переходящими на ломаный русский.
Так бы, наверное, это сооружение советской физкультурной романтики и разрушилось безвозвратно, если бы не три обстоятельства. Первое. Президент, встречаясь с активом партии «Неделимая Россия» и обсуждая здоровье нации, с мягкой ностальгией вспомнил, сурово глядя в телекамеру, о том, как бегал после школы заниматься легкой атлетикой на близлежащий заводской стадион. «А теперь там барахолка!» — с директивной грустью вздохнул он. Второе. На «Старте» началась межплеменная распря, и в течение полугода три рыночных вождя были застрелены в своих пуленепробиваемых «мерседесах». Конец спору хозяйствующих субъектов положил взрыв пятидесяти килограммов тротила, разворотивший строение и снесший балконы с ближних домов. За право убрать мусор и возвести на этом месте элитный микрорайон в борьбу вступили три могучие строительные фирмы. В результате высокий чиновник, от которого зависел выбор подрядчика, попал на операционный стол с проникающим ранением груди. Возможно, пострадало бы еще немало достойных людей, но тут подоспело третье обстоятельство.
Один пресловутый российский «форбс», банкир по фамилии Евневич, попался на таком неприличном уходе от налогов, что возмутились даже его некристальные сообщники по бизнесу. Чтобы загладить вину, Евневич срочно вступил в «Неделимую Россию» и предложил за свой счет, утоляя грусть президента, отстроить что-нибудь спортивное. Тогда ему настоятельно порекомендовали заняться взорванным стадионом, вокруг которого все чернее сгущались тучи братоубийственной конкуренции. И вот в ударные сроки, по сравнению с которыми всякие Магнитки — просто черепашья скорость, вырос бело-красно-синий спорткомплекс «Евростарт». Вход, правда, странно напоминал стеклянный фасад банка, а вдоль строения были с кремлевской симметричностью расставлены трехметровые голубые ели, посаженные, судя по просевшему у корней грунту, совсем недавно.
Перед рамой металлоискателя соавторов остановил мощный «секьюр» в черной форме, похожей на обмундирование американских полицейских.
— Нельзя! Спецмероприятие! — коротко сказал он и посмотрел на них с таким видом, что стало ясно: не пустит.
— Мы к Мохначу, — тихо объяснил режиссер.
— К Владимиру Ивановичу? — расцвел страж. — Скорей! Уже второй тайм начался…
Кокотов законопослушно стал вытаскивать из карманов мобильник, ключи от квартиры, но охранник добродушно махнул рукой:
— Да ладно уж! — и пропустил их сбоку, мимо бдительной рамы.
За проходной открылась роскошь современного спортивного дизайна. Новенькие сиденья трибун совокупно тоже выглядели как государственный триколор. Над футбольным полем, будто хирурги в операционной, склонились мощные осветительные конструкции. По свежему зеленому покрытию гоняли мяч игроки, одетые в желтые и синие майки, а между ними мыкался судья в черном. Все это можно было принять за обычный тренировочный матч, если бы не ряд странностей. Так, на беговой дорожке, ближе к трибунам, растянулся длинный стол, покрытый белой скатертью и уставленный здоровой снедью: вазами с фруктами, блюдами с пирожками, термосами, шкаликами минеральных вод и упаковками йогуртов. Впрочем, среди этого диетического изобилия виднелось-таки мельхиоровое ведерко, из которого торчало серебристое шампанское горлышко. Стол охраняли два официанта в бабочках. Кроме того, все футболисты были далеко не молоды, а иные даже — пузаты. Зрителей на матч собралось совсем немного: десятка два плечистых телохранителей да примерно столько же прилизанных референтов с папками в руках. Имелись, правда, и референтки — три смешливые девицы, подбадривая футболистов, пили из длинных бокалов шампанское. Отдельно от всех на трибуне сидела немолодая дама, дорого одетая и слишком ярко для своих лет накрашенная. Она с недоброй улыбкой неотрывно следила за плотным мужчиной, неумело перемещавшимся по полю.
— Вон там, рядышком с ней и сядем! — распорядился Жарынин.
— А кто это?
— Жена Чукмасова. Везде за ним ходит и ездит, а он, бедняга, ничего сделать не может: все акции записаны на нее.
Кокотов еще раз обернулся на даму и уловил в ее взгляде то особое выражение, какое появляется у брачных узников (чаще — жен) лишь после долгих лет совместной жизни, когда с супругом уже ничего не связывает, кроме испепеляющего, сладострастного желания не дать ему порадоваться на стороне.
— Не надо на нее так смотреть! Следите лучше за игрой! — тихо посоветовал режиссер.
— А кто играет?
— Отцы общества. Вы, кстати, помните, как Даль называл футбол?
— Не-ет…
— А кто такой Даль знаете?
— Знаю.
— Неужели? Так вот, Даль называл футбол «мячегонным ристалищем». А самих футболистов — «мячегонами».
— А разве во времена Даля был футбол?
— Футбол, коллега, был всегда!
Матч, надо сказать, выглядел весьма необычно. Нет, конечно, на первый взгляд все как положено: обе команды старались отнять друг у друга кожаный мяч и забить гол, а два вратаря чутко метались между штангами. Но присмотревшись, можно было заметить среди суетливых игроков лысого крепыша в желтой майке под номером «1». Поглаживая затылок, он степенно прогуливался возле штрафной площадки «синих». Вскоре Кокотову стало ясно, что подлинный смысл игры заключался в том, чтобы любыми способами добыть и подкатить лысому удобный для удара мяч. Причем на эту сверхзадачу работали не только «желтые», что естественно, но, как ни странно, и «синие». Получив голевой пас, «первач» останавливался, неторопливо прицеливался и без помех бил. Если он попадал по воротам, то голкипер делал все возможное, чтобы увернуться и пропустить мяч в сетку. И пусть удавалось это не всегда, счет в пользу «желтых» неумолимо рос.
— Это кто? — спросил Андрей Львович, кивнув на крепыша.
— А что, разве писатели телевизор совсем не смотрят?
— Неужели сам? — приглядевшись, воскликнул автор «Полыньи счастья», да так громко, что болельщики подозрительно вскинулись, а руки телохранителей дружно дернулись к табельному оружию.
— Не надо кричать! На нас смотрят. Сидите спокойно! — не разжимая губ, приказал Жарынин и помахал публике так, как обычно машет глава правительственной делегации, спускаясь по трапу самолета в дружественную страну. — Откуда вы знаете, что подчиненные зовут его Сам?
— Я не знал… я просто так…
— М-да, русским писателям интуиция заменяет любопытство.
Тем временем странный матч продолжался. Особенно выделялся в игре нападающий под номером «7» из команды «желтых». Он носился по полю с необычайной скоростью, оказывался то там, то здесь, перехватывал, обводил, уходил от погони, финтил и несколько раз очень удачно подкатывал мяч точно под правую ногу «первачу», за что получал благосклонные кивки.
— Наш-то лучше всех! — тихо заметил режиссер.
— Это Мохнач? — уточнил Кокотов.
— Да, наш Вова.
— А кто он?
— Потом. Они же его сейчас убьют!
— Кого?
— Зиборова.
И действительно: мячегон из команды «синих», немолодой дебелый мужчина с движениями робкой купальщицы, постоянно подвергался разнообразным футбольным надругательствам, не имеющим никакого отношения к игровой ситуации: ему делали подкаты, подковывали, подставляли ногу, толкали, брали на корпус и даже «в коробочку». Но самое удивительное: все эти несправедливости он терпел не только от соперников, что объяснимо, но и от товарищей по команде. Судья же, который при других нарушениях свистел, словно буйно помешанный соловей, этот, можно сказать, вопиющий спортивный геноцид попросту не замечал. Но самое непонятное заключалось в другом: истязаемый переносил неправедные муки с угрюмым смирением, даже не пытаясь возмущаться или сопротивляться обидчикам.
— Что же они такое делают?! — шепотом возмутился Кокотов.
— Казнят.
— За что?!
— За невыполнение взятых обязательств.
Оказывается, Зиборов, руководитель крупной строительной компании «Пирамида», не успел к Дню России завершить реконструкцию грандиозного торгово-развлекательного центра «Тропарево-сити», хотя клялся уложиться в сроки, и Сам, поверив, пригласил на открытие премьер-министра. В результате вышел конфуз, недопустимый там, где люди занимаются властью! Ты можешь подарить племяннику казенный заводишко — и тебя поймут. Ты можешь взять в госбанке кредит под такие смешные проценты, что сказать-то неловко, — и тебе спустят. Ты можешь заключить с заокеанцами такой невыгодный торговый договор, что бюджет содрогнется от убытков, — и тебя, пожурив, простят… Но отменить приглашение на заранее объявленное торжественное открытие — такое не прощают! Вот теперь Зиборова и учат держать слово.
Кстати, пояснил Жарынин, редкий матч обходится без таких экзекуций. В прошлый раз, к примеру, гнобили начальника унитарного предприятия «Реквием». Там, оказалось, полный беспредел. На Красносельском кладбище за взятку подложили в могилу генерала армии Замостырко братка, находящегося в розыске и убитого в разборке. Никто бы, конечно, не заметил, но тут как раз усоп Джек, любимый ротвейлер покойного военачальника, и вдова, решив сделать приятное незабвенному супругу, захотела зарыть в могилу урночку с псиным прахом. Каково же было ее изумление, когда она, копнув совсем неглубоко, обнаружила новехонький дубовый гроб, инкрустированный перламутром и черным деревом! Скандал вышел грандиозный, и директору престижного погоста пришлось срочно объявить в прессе, что он немедленно за свой счет отреставрирует Духосошественский храм, поруганный большевиками в 1932 году.
Пока режиссер посвящал соавтора в секреты воспитания среднего руководящего звена, несчастный Зиборов получил такой удар в живот, что без чувств упал на газон. Два охранника на заранее приготовленных носилках утащили провинившееся тело в медпункт. Но тут как раз Вова из Коврова так удачно подкатил Самому мяч, что тот с ходу послал его в сетку, а голкипер успел увернуться ужом, изобразив при этом героическую попытку спасти ворота. Крепыш удовлетворенно хмыкнул, поощрительно потрепал Мохнача по шевелюре и махнул рукой, мол, хватит. Чуткий судья засвистал, извещая о конце игры, хотя время второго тайма еще не вышло.
«Желтые» и «синие» тут же окружили «первача» и принялись жарко, с подростковой радостью поздравлять его, а он в ответ скоромно отмахнулся и двинулся к раздевалке. Охранник заботливо прикрыл ему потную лысину расшитой золотом тюбетейкой, накинул на плечи теплый халат и тоже стал нахваливать меткий удар. Но едва Сам скрылся из виду, как мячегоны из жизнерадостных тинейджеров мгновенно превратились в насупленных отраслевых вождей. К ним подскочили телохранители и референты — с халатами и включенными мобильниками, по которым вожди тут же начали на кого-то орать. Некоторым игрокам на шею бросились болельщицы, веселые от шампанского. Жена Чукмасова встала, спустилась с трибуны, свинцовым шагом подошла к мужу, взяла его под руку, и они пошли, напоминая двух конвоиров, ведущих друг друга на расстрел. Мужчины проводили брачного невольника с сочувствием, а «референтки» прыснули в ладошки, сверкнув коллекционными «каратниками».
Тем временем к соавторам, с трудом улыбаясь, прихрамывая и держась за бок, подбежал потный Мохнач.
— Антоныч! Кого я вижу! Вспомнил друга!
— Здравствуй, Вова!
Они обнялись и расцеловались с той изящной обстоятельностью, какую замечаешь только у творческих работников.
— Это мой соавтор — Андрей Львович Кокотов. Пишем сценарий!
— Наконец-то, слава богу! А то ведь такой талант простаивает! — Мохнач посмотрел на писателя с надеждой. — Заставьте его творить! Умоляю…
— Я постараюсь, — скромно пообещал писатель.
— А видели, как я?.. — с гордостью спросил Вова.
— Ты был лучше всех!
— А видели, как Сам меня погладил?
— Конечно! Ты просто молодец! А Зиборова-то не сильно покалечили?
— Нет. Он мужик здоровый. Но я ему шепнул: «Падай и лежи, а то изуродуют!» Очень уж он подвел. Премьер за Тропарево Самого как мальчишку отчитал. А он у нас самолюбивый! — с обожанием закончил потный форвард.
— Строго у вас тут!
— Что ж ты хотел — власть и деньги. Тут мягко нельзя. А что у тебя случилось?
— Все в порядке.
— Значит, ты просто так — на футбол пришел?
— Ну, не просто…
— Давай, давай — быстрее проси! Опаздываю.
— Вов, нам нужно срочно к Скурятину!
— А к президенту тебе срочно не надо?
— Вов, очень нужно!
— А что за проблема?
— Дом ветеранов культуры… «Ипокренино»…
— Это про который позавчера в телевизоре Имоверов гундел?
— Да. Мы сейчас прямо оттуда.
— Так ведь там теперь полный порядок. Этот, как его… Ибрагимбеков обещал инвестировать…
— Ибрагимбыков.
— Ну вот — Ибрагимбыков. Я и говорю.
— Вов, Имоверов наврал. Ему так велели. Эфир организовывал мой друг Эдик, ты его знаешь. Но его тоже скрутили. А Ибрагимбыков просто бандит. Рейдер! Он занес в «Останкино» деньги.
— Точно?
— Век премьеры не видать!
— Сколько занес?
— Не знаю…
— Дожили! Уже и богадельни захватывают… — Мохнач глянул на часы. — А про что твой фильм будет?
— Про жизнь.
— Про жизнь? Это здорово! Ладно, постараюсь помочь. Но ты тоже не забудь!
— Обижаешь!
— У меня сейчас одна девчонка возникла. Катя. Иногородняя. Я ее зову «Ураган Кэтрин». Найдешь ей рольку?
— Без вопросов! Андрей Львович специально напишет! Напишете?
— Конечно, — кивнул Кокотов.
— И чтоб слов побольше, лады? В массовку я ее уже засовывал.
— Хорошо.
— Она блондинка, — подумав, уточнил Вова.
— Я обязательно учту, — пообещал автор дилогии «Отдаться и умереть».
— Ладно, побежал! А то Сам, не дай бог, уедет! Мне бы ему сегодня одно письмишко подсунуть…
— Вов, но это надо быстро!
— Скурятина? Быстро? Ну ты сказал!
— Вов, я и тебя, если хочешь, в эпизоде сниму!
— Не откажусь! Слушай, Дим, как ты думаешь, если слева под ребрами болит, это что?
— Селезенка…
— А в лопатку может отдавать?
— Обязательно! — с уверенностью опытного диагноста кивнул Жарынин. — Вов, ты только не забудь!
— Постараюсь. Ну, я побежал…
Он умчался, а не завтракавшие ипокренинцы дружно подошли к обильному столу: сановные мячегоны, торопясь к браздам правления, почти не притронулись к еде, разве что попили водички да отщипнули на бегу виноградинку.
— Ого, котлетки из индейки! — воскликнул режиссер. — И настоящий кефир — термостатный! Очень советую!
Официанты, хотевшие было убрать стол, остановились и наблюдали насыщение соавторов с покорной ненавистью.
— Что это за Вова? — с набитым ртом спросил Кокотов.
— О, это знаменитый Вова из Коврова.
— Он кто?
— Хороший человек.
— А по профессии?
— Хороший человек — это и есть профессия…
Глава 45
Вова из Коврова
Володя Мохнач стал хорошим человеком случайно. Закат Советской власти он встретил молодым специалистом могучего оборонного НИИ, чьи стеклянные корпуса и золотые гектары в черте Третьего кольца уже лет двадцать делят, переделивают и никак не могут доделить очень серьезные люди. В Лондоне в районе Kingstone Road есть даже целый квартал, где в роскошных апартаментах живут прямые и побочные семьи тех, кому повезло в этих переделах, а на Ваганьковском кладбище имеется целая аллея, где лежат те, кому не повезло.
В засекреченном НИИ Володю меньше всего занимал узел управления самонаводящейся баллистической ракеты, который разрабатывала его лаборатория. У чертежной доски…
— У кульмана, — хихикнув, подсказал Кокотов.
— Ох, Андрей Львович, ехидство вас погубит! Так вот, у кульмана Мохнач появлялся редко, так как с первых дней был брошен руководством на куда более важное дело — на культмассовую работу. И не случайно. Все началось еще в институте. В Москву, поступать в МИЭП он приехал из Коврова…
— Ковров? Это где?
— А не проездиться ли вам, коллега, по России, как советовал Гоголь?
— Дороговато будет… — вздохнул писатель.
— Ничего, снимем фильм и с премьерами прокатимся от Бреста до Курил!
— Хорошо бы…
— Так и будет! Но больше меня не перебивайте! Итак, Мохнач приехал из Коврова, что во Владимирской области. Родители дали ему с собой на всякий случай триста рублей (в провинции поговаривали, будто в столице без взяток ничего не делается), но он поступил с первого раза и бесплатно, о чем нынешний провинциальный выпускник и мечтать не смеет!
С первого семестра Вова страстно влюбился в девушку с параллельного потока. Марина Гранникова была москвичкой из профессорской семьи и смотрела на однокурсников огромными изумленными глазами принцессы, вставшей с горошины и забредшей спросонья в кучерскую. Завоевать ее сердце Володя пытался тем, что на студенческих посиделках без умолку пел под гитару, виртуозно подражая клокочущему баритону великого Высоцкого, чья слава в конце семидесятых достигла, как говорят математики, иррациональных величин.
«Подумаешь, — пожала как-то плечами Марина. — Так сейчас все хрипеть умеют. Вот если бы ты самого Высоцкого к нам в институт пригласил!»
«А черевички Гали Брежневой не хочешь?» — хохотнула подружка, сочувствовавшая бесперспективно влюбленному Мохначу и ждавшая момента, чтобы предложить ему взамен себя.
Но Гранникова знала, о чем говорит: заполучить великого барда в институт пытались уже не первый год. Это раньше, в голодной актерской молодости, Владимир Семенович мчался петь в любой трудовой коллектив за смешную мзду, а то и просто за накрытый стол. Но теперь, сыграв Гамлета, снявшись у Говорухина, вкусив Марины Влади и славы, он все реже откликался на скромные приглашения. Конечно, великий бард умер бы не от морфия с водкой, а от изумления, если бы узнал, сколько за свои суггестивные блеянья на корпоративных вечеринках берет нынче тот же Гребенщиков. Но тогда, в семидесятые, по советским меркам, гонорары гения блатных аккордов были огромны, да и Марина Влади, урожденная Полякова, тоже была при валюте.
И Мохнач понял: его личное счастье зависит теперь от Высоцкого. Начал он с самого простого — позвонил в театр. Напрасно. Его приняли за одного из безумных высоцкоманов и отшили с тем тонким интеллигентским хамством, которым виртуозно владеют завлиты зрелищных учреждений. Тогда влюбленный студент сложными путями добыл домашний телефон кумира салонов и подворотен. Когда он услышал в трубке легендарную хрипотцу, его сердце от счастья чуть не сорвалось с аорты, но великий голос объяснил: «меня дома нет», предложил оставить сообщение и вежливо попрощался. Озадаченный Мохнач несколько раз набирал номер, слыша в ответ одно и то же, пока не сообразил, что имеет дело с автоответчиком, о котором как будущий инженер-электронщик читал в специальных журналах, но прежде никогда в глаза не видел и в уши не слышал. Мохнач пролепетал приглашение выступить перед студентами и преподавателями института, продиктовал телефон профкома и признался напоследок в вечной любви к автору бессмертной песни «Ой, Вань, гляди, какие клоуны!».
Бесполезно. Никакого отзыва не последовало.
Тогда настойчивый юноша пошел другим путем: он подгадал, когда после «Гамлета» актер выходил из служебного подъезда «Таганки», подбежал, но едва успел затараторить отрепетированную челобитную, как его оттерли рослые спутники невысокого гения. Садясь за руль голубого «Мерседеса-350», Высоцкий едва коснулся взглядом назойливого фаната, и студента поразила глухая эльсинорская тоска в глазах полуживого от усталости символа эпохи. А тем временем Марина Гранникова начала встречаться с аспирантом кафедры автоматики Борей Ивановым.
И отчаявшийся Мохнач решился. Дом кооператива «График» на Малой Грузинской, где жил Владимир Семенович, он вызнал давно. А толку? Можно, конечно, подкараулить у парадного, но результат будет тот же, что и у театра: отодвинут, не заметив. Что же такое придумать?! И после нескольких бессонных ночей его осенило: он решил — ни много ни мало — нарядиться Высоцким! Кстати, ростом и комплекцией паренек напоминал великого барда, и свитер из грубой шерсти у него имелся — тетка ко дню рождения связала. Но где взять настоящие американские джинсы, каковых у ковровского выходца не было и быть не могло? Спас сосед по общежитию, сын снабженца из Уренгоя: он дал ему не только свои восхитительно затертые «вранглеры», но еще и адидасовские кроссовки с тремя невыразимыми полосками. Бороду Мохнач соорудил, приклеив к щекам завитки овчины, состриженные с армейского тулупа, подаренного дядей-прапорщиком. А вот гитара имелась — настоящая, изготовленная Щелковским заводом струнных инструментов и купленная в магазине «Аккорд» за 14 рублей 60 копеек.
Стоял свежий май 1979 года. Театральный сезон близился к концу. Куда потом уедет или улетит Высоцкий — бог весть! Мохнач затаился в глубине двора в зарослях сирени и ждал до глубокой ночи. Медленно сгущались сумерки, вот уже и самые ленивые собачники выгуляли своих бдительных питомцев, подозрительно тявкавших на черный куст, светившийся в темноте гроздьями соцветий. Лишь во втором часу подъехала вереница машин во главе со знакомым голубым «Мерседесом». Не теряя ни минуты, паренек выскочил из засады, взлетел на ступеньки подъезда, рванул струны и запел хриплым голосом своего бога:
Час зачатья я помню не точно,
Значит, память моя однобока.
Но зачат я был ночью — порочно
И явился на свет не до срока.
Поначалу компания просто высыпала из машин и с изумлением разглядывала молодого, неизмученного «Высоцкого», который словно вышагнул из кадра «Вертикали» и, загородив дверь, клокотал, обрывая струны:
Я рождался не в муках, не в злобе —
Девять месяцев, это не лет…
Первый срок отбывал я в утробе,
Ничего там хорошего нет…
Мохнач, надрываясь, тем не менее, опознал среди гостей Говорухина, Севу Абдулова и, конечно, Марину Влади, одетую во все неизъяснимо парижское. Она, первой сообразив, в чем дело, подошла к самозванцу и дернула за бороду: в ее пальцах остались клочья овчины, и актриса тут же предъявила ее друзьям, что привело всех в восторг. Веселый и хмельной кумир тоже, захохотав, спросил:
— Ты кто?
— Вова… — от неожиданности брякнул Мохнач.
— Откуда?
— Из Коврова… — сознался студент.
— Вова из Коврова, — мрачно срифмовал Говорухин.
— Ну, и чего тебе надо, Вова из Коврова? — спросил Высоцкий.
— Владимир Семенович, выступите у нас, пожалуйста!
— В Коврове?
— Нет, в МИЭПе…
— Где-е?
— Московский институт электронного приборостроения, — подсказал, кажется, Сева Абдулов, совсем не похожий на трусливого муровца из фильма «Место встречи изменить нельзя». — Там хорошие ребята…
— У меня на сервисе один вечерник оттуда работает, — сообщил пижон в замшевой куртке и модных полутемных очках. — В любой иномарке за минуту разбирается! Отличный институт…
— Давно караулишь? — поинтересовался бард.
— Давно.
— Есть хочешь?
— Немного.
— Пошли!
— Я?
— Пошли-пошли, Вова из Коврова!
От этой своей выходки он ожидал чего угодно, но о том, что его позовут домой к Высоцкому, даже помыслить не мог. Квартира, правда, его немного разочаровала. Нет, конечно, с убогой ковровской «распашонкой», где он жил с родителями, даже и сравнивать нечего. Тут сразу видно: спецпланировка — холл, просторная кухня, большая гостиная… Но ведь всегда кажется, будто великие люди живут не на обычной жилплощади, а в таинственных чертогах, переступишь порог — и, как в «Мастере и Маргарите», откроются бескрайние залы, колонны, мраморные камины, красная мебель на когтистых львиных лапах, потемневшая живопись в золотых кудрявых рамах, а сам хозяин непременно восседает в высоком старинном кресле и кусает в творческом изнеможении гусиное перо…
Ничего этого не было. На стене висели картины и рисунки в скромных рамках, афиши спектаклей и большая карта мира, утыканная цветными кнопками, каких в наших канцелярских принадлежностях не купишь. Польша, Германия, Франция, Англия, Югославия, Венгрия, Болгария, Испания, Марокко, остров Мадейра, Канарские острова, Мексика, Канада, США… Марина повязала передничек, назначила своим помощником Мохнача и стала расторопно накрывать на стол, в своей хлопотливости ничем не напоминая звезду мирового кино. Таская с кухни тарелки, Вова слышал урывками разговор мужчин и удивлялся. Он-то думал, такие люди говорят исключительно о творчестве, ну, в крайнем случае, об интригах, обвивающих большое искусство. Так, ходили слухи, что коварный Любимов давно хочет отобрать у Высоцкого роль Гамлета и отдать Золотухину. Но речь шла совсем о другом: об ОВИРе, который опять тянет с визой, хотя в ЦК Высоцкому твердо обещали, о каком-то председателе кооператива «График», снова вызванном на допрос в прокуратуру, о запчастях к «Мерседесу», стоящих безумных денег, о фанере, которой обили стены на даче, а она взяла и перекосилась из-за того, что зимой лопнула неправильная система отопления. Сам бард, смеясь, рассказывал, как выступал на лесопилке, чтобы потом там же купить с переплатой вагонку и половую доску: достать их иначе невозможно. Говорил он громко, взвинченно, а в движениях была какая-то излишняя угловатая торопливость.
— Марин, а как во Франции с вагонкой? — хмуро спросил Говорухин.
— Слава, я уже мебель из Лондона возила, — с милым акцентом ответила Влади, расставляя закуску. — Теперь из Парижа вагонку возить?
В ту ночь Мохнач впервые в жизни попробовал виски, похожее цветом на нашу старку, но с совершенно иным вкусом. В широкие граненые стаканы бросали кубики льда, которые таяли, тихо потрескивая и превращая напиток из темно-янтарного в светло-желтый, как спитой чай. Впрочем, Высоцкий, Абдулов, врач Федотов и сибирский золотодобытчик по имени Вадим пили водку. На виски нажимали Говорухин и Радик — директор автосервиса в дымчатых очках. Парижанка Влади поглядывала на стремительно пьяневшего мужа с тем же тоскливым состраданием, с каким ковровские бабы обычно смотрят на своих родных алкоголиков.
— Ешь, ешь! — Она подкладывала салат студенту. — А то пьяным будешь!
— Мою девушку тоже Мариной зовут, — сообщил Мохнач, ставший от виски доверчивым и откровенным.
— Да? Ты ее очень любишь?
— Очень.
— А она?
— Она? Тоже любит. Только она про это пока еще не знает…
— Так бывает, — кивнула актриса и с сочувствием посмотрела на парнишку. — Ты из-за нее так нарядился?
— В общем, да…
— Володя! — крикнула она через стол. — Представляешь, мальчик тоже влюблен в Марину! Ты должен обязательно выступить у них в институте!
— В-выступлю…
Влади ушла в другую комнату и скоро вернулась со снимком (на нем Высоцкий в роли Хлопуши рвал цепи) и написала на обратной стороне:
Марина и Володя! Будьте счастливы по-настоящему!
Расписалась сама и протянула авторучку мужу, он поморщился и с трудом поставил автограф, похожий на кардиограмму умирающего сердца. Потом снова пили, смеялись, травили анекдоты, Высоцкий начал рассказывать, что ему предлагают поставить на Одесской киностудии «Зеленый фургон», как вдруг запнулся и страшно побледнел… Все закричали:
— Федотов! Скорее! Федотов!
Врач открыл портфель, выхватил оттуда металлическую коробочку, в которой на марле лежал стерилизованный шприц с иголками, хрустнул ампулой, ловко набрал в шприц темную жидкость, пустил вверх короткую струйку и двинулся к посиневшему барду, перенесенному общими усилиями на диван.
— Иди, иди, парень! — Абдулов взял Мохнача под локоть и повел к выходу. — Антракт.
|
The script ran 0.023 seconds.