Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Виктория Токарева - Рассказы и повести (сборник) [0]
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_contemporary, sf_detective

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 

— Я больше не буду ходить на чтение партитур, — сказала я, исследуя переплетение чулка на своем колене. — Почему? — Потому что я буду занята основным предметом. Через месяц-диплом. Игнатий поднялся и отошел к подоконнику, — должно быть, ему удобнее было издалека смотреть на меня. Мне тоже так было удобнее. Я подняла на него глаза и по полоске его сомкнутого рта увидела, что он оскорблен. Мы молчали минут пять, и у меня звенело в ушах от напряжения. — Почему вы молчите? — спросила я. — А что вы хотите, чтобы я сказал? — спросил Игнатий. Я пожала плечами, и мы снова замолчали трагически надолго. — Если вас волнует, что я пожалуюсь в деканат, можете быть спокойны: жаловаться я не буду. Но здороваться с вами я тоже не буду. — Пожалуйста, — сказала я. С тех пор мы не здоровались. С Лариской, как ни странно, мы тоже сильно отдалились друг от друга. Она не хотела возвращаться мыслями ни в Летний сад, ни к красной стене, и Лариска избегала меня, интуитивно подчиняясь закону самосохранения. Однажды мы столкнулись с ней в раздевалке и вышли вместе. — Я больше не хожу на партитуры, — сказала я. — Напрасно… — самолюбиво ответила Лариска. На ее лбу сидел фурункул, величиной с грецкий орех. Я вспомнила, что она живет в Ленинграде без родных, снимает угол и ест от случая к случаю. — Ну, как ты? — неопределенно спросила я, давая возможность Лариске ответить так же неопределенно, вроде: «спасибо» или «хорошо». — Плохо, — сказала Лариска. Она одарила меня откровенностью 39 то, что я приняла ее сторону, перестала ходить к Игнатию. — Я все время оглаживаю себя, успокаиваю, как ребенка, — сказала Лариска. — Но иногда мне хочется закричать… Я только боюсь, что, если закричу, земной шар с оси сорвется. — А Лерик? — спросила я. — При чем тут Лерик? После вручения дипломов был концерт. Когда я вышла на сцену, обратила внимание: пол сцены, ее основание, выстлан досками, и мне показалось, будто я вышла на рабочую строительную площадку. Я увидела зал, приподнятые лица, преобладающие цвета — черно-белые. Я видела клавиши, бесстрастный черно-белый ряд. А дальше не видела ничего. Я села за рояль. На мне платье без рукавов. Мне кажется, что рукав, полоска ткани, отъединит меня от зала. А сейчас мне не мешает ничего. Я взяла первую октаву в басах. Я держу октаву, концентрирую в себе состояние готовности к прыжку. Во мгле моего подсознания светящейся точкой вспыхнула рарака, я оторвалась от поручней и полетела под все колеса. Я играла, и это все, что у меня было, есть и будет: мои родители и дети, мои корни и мое бессмертие. Когда я потом встала из-за рояля и кланялась, меня не было. Меня будто вычерпали изнутри половником, осталась одна оболочка. За кулисами ко мне подошла Лариска и сказала: — Ну как ты вышла? Ей не нравилось мое платье. Она вздохнула и добавила: — Эх, если бы я могла выйти, уж я бы вышла… Дело было в том, что она могла выйти, а я могла играть. После концерта начались танцы. Оркестр был составлен из студентов и преподавателей. За роялем сидел наш хормейстер Павел, с точки зрения непосвященных, шпарил как бог. В обнимку с контрабасом стояла Тамара, которая занимала в училище первое место по красоте. А на ударниках со своей идеальной конструкцией плеч восседал Игнатий. Лицо у него было наивное и торжественное, как у мальчика, — видно, ему там нравилось. Лариска пришла на выпускной вечер с известным молодым киноартистом, которого она одолжила у кого-то на несколько часов. Его портретами был оклеен весь город. Киноартисту дана была актерская задача: играть влюбленность, он не сводил с Лариски своих красивых бежевых глаз. Лариска была блистательна, вся в чем-то красно-белом, гофрированном, хрустящем, как бумажный китайский фонарь. Выражение ее лица было таким, будто у нее полные карманы динамита. Игнатий взмахнул палочками: раз-два, три… раз, два, три… Первая… пятая… Лариска вцепилась в киноартиста, и их вынесло первой парой на самую середину зала. Киноартист чуть-чуть сутулился над Лариской, а она, наоборот, откинулась от него, ее оттягивала центробежная сила. Он был прекрасен, как гений чистой красоты, и не сводил с Лариски глаз, а она — с него. Все было так красиво и убедительно, что хоть бери кинокамеру и снимай кино. Постепенно вальс заразил всех, и через минуту все задвигались, заколыхались, негде было яблоку упасть. Я стояла возле стены, меня никто не приглашал. Может быть, мужчины побаивались моей избранности, исключительности. А может быть, рассудили: раз я умею так хорошо играть на рояле, значит, мне и без танцев хорошо. Вдруг я заметила, что Лариска танцует не с киноартистом, а с Гонорской, нашей преподавательницей по музыкальной литературе. Гонорская — округлая и широкая в талии, как рыба камбала. Если меня когда-нибудь постигнет такая талия, я просто буду срезать с нее куски. Лариска с Гонорской держались друг за дружку, но не танцевали, а стояли на месте и цепляли ногами. Им, наверное, обеим казалось, что они танцуют. Их неподвижность особенно бросалась в глаза на движущемся фоне. Потом Лариска отделилась от Гонорской, нашла меня глазами и ринулась в мою сторону, прорезая толпу, как ледокол «Ермак». Лицо у нее стало совсем маленькое, все ушло в глаза. А глаза — огромные, почти черные от широких зрачков. — Ты знаешь, что мне сказала Гонорская? Я должна была спросить: «Что?» Но я молчала, потому что знала: Лариска и так выложит. — Она сказала, что Игнатий не женится никогда. Ни на ком. — Почему? — Потому что он выжженное поле, на котором ничего не взрастет… Я ничего не поняла. — Представляешь? Какое счастье! Теперь он никому не достанется, а я его еще больше буду любить! Лариска закусила губу. Ее брови задрожали, и из глаз в три ручья хлынули несоленые, легкие, счастливые слезы. К нам пробрался киноартист. — Танго… — интимно сказал он Лариске, и в его исполнении это слово звучало особенно томно и иностранно. — Да отвяжись ты, чеснок! — выговорила Лариска и помчалась куда-то к выходу, победно полыхая красным и белым, будто факел, зажженный от костра любви. Киноартист профессионально скрыл свои истинные чувства, спокойно посмотрел на меня и спросил: — Хочешь, спляшем? Я положила руку с куцыми ногтями пианистки на его плечо и двинулась с места. Было тесно и душно. Меня толкали в бока и в спину. Я была неповоротлива, как баржа, а танго тягостное и бесконечное, как ночь перед операцией. Игнатий сидел выше всех, среди своих барабанов, и над его стройной макушкой мерцал нимб его непостижимости. Прошло тринадцать лет. Я стала тем, кем хотела: окончила Московскую консерваторию, стала лауреатом всех международных конкурсов и объездила весь мир. Не была только в Австралии. Лариска тоже стала тем, кем хотела: вышла замуж за военного инженера, москвича, родила троих детей. Инженер демобилизовался, и теперь они живут в Москве. Я с ней не вижусь, как-то не выходит. Знаю только, что ее новая фамилия Демиденко и живет она на проспекте Вернадского. Однажды я получила из нашего училища письмо с приглашением на юбилей. Оно начиналось так: «Уважаемая Тамара Григорьевна!» Видимо, в конверт с моим адресом вложили письмо Тамаре, той, что на первом месте по красоте. Значит, мое письмо попало к ней. Я долго смотрела на конверт, на письмо, потом ни с того ни с сего оделась, вышла на улицу, взяла в Горсправке Ларискин адрес и поехала к ней домой. Ларискин дом был девятиэтажный, стоял возле искусственных прудов. Дверь отворила Лариска. Она была красива, но иначе, чем прежде. Время подействовало на нас по-разному: Лариска раздалась в плечах и в бедрах, а я, наоборот, съежилась, как говорят мои родители, удачно мумифицировалась. Мы узнали друг друга в ту же секунду и не могли двинуться с места. Я стояла по одну сторону порога, Лариска — по другую, обе парализованные, с вытаращенными глазами, как будто нас опустили в ледяную воду. Потом Лариска перевела дух и сказала: — Ну, ты даешь! Я тоже очнулась, вошла в прихожую, сняла шубу. И все вдруг стало легко и обыденно, как будто мы расстались только вчера или даже сегодня утром. В прихожую вышла девочка лет восьми, беленькая, очаровательная. — Это моя дочь. А это тетя Кира, — представила нас Лариска. — Тетя Кира, вы очень модная! — сказала мне девочка и обратилась к матери: — Дай мне рубль! — Зачем? — Я должна сходить в галантерею, у нашей учительницы завтра праздник. — Сделаешь уроки, потом пойдешь! — распорядилась Лариска. Средняя дочь была в детском саду, или, как выразилась Лариска, ушла на работу. Младшая девочка спала на балконе, ей было пять месяцев. Лариска сказала, что вчера она научилась смеяться и целый день смеялась, а сегодня целый день спит, отдыхает от познанной эмоции. — Еще будешь рожать? — спросила я. — Мальчишку хочется, — неопределенно сказала Лариска. — А зачем так много? — Из любопытства. Интересно в рожу заглянуть, какой получится. — Дети — это надолго, — сказала я. — Всю жизнь будешь им в рожи заглядывать, больше ничего и не увидишь. — А чего я не увижу? Гонолулу? Так я ее по телевизору посмотрю. В передаче «Клуб кинопутешествий». — А костер любви? — спросила я. — Я посажу вокруг него своих детей. Лариска достала вино в красивой оплетенной бутылке, поставила на стол пельмени, которые она сама приготовила из трех сортов мяса. Пельмени были очень вкусные и красивые. — Все деньги на еду уходят, — сказала Лариска. — Мой муж сто килограммов весит… — Такой толстый? — У него рост — метр девяносто шесть, так что килограммы не особенно видны. Вообще, конечно, здоровый… — созналась Лариска. — А чем он занимается? — Думаешь, я знаю? Лариска разлила вино. — За что выпьем? — Она посмотрела на меня весело и твердо. — За Игнатия! — Да ну… — Что значит «да ну»! Собиралась плыть до него, как до Турции. — Ну и доплыла бы, и что бы было? — Лариска поставила на меня свои глаза. Вошла девочка с тетрадью. — У меня «у» не соединяется, — сказала она. Лариска взяла у нее тетрадь. — Ты следующую букву подвинь поближе. Девочка смотрела на меня. — Да куда ты смотришь? Сюда смотри! Видишь, хвостик от «у»? Он должен утыкаться прямо в бок следующей букве. Поняла? Девочка взяла тетрадку и кокетливо зашагала из комнаты. — Гонорскую помнишь? — спросила я. — Вышла замуж за Игнатия. Лариса опять поставила на меня свои глаза и держала их долго дольше, чем возможно. Потом выпила полстакана залпом, будто запила лекарство, и пошла из комнаты. — А ты почему развелась? — крикнула Лариска. — Профессия развела! — крикнула я. — Я ведь все время играю, на семью времени не остается. — Разве нельзя и то и это? — Может, можно, но у меня не получается. — Ну и дура! — сказала Лариска, возвратившись с кофе. — Подумаешь: Франция, Америка… А заболеешь — стакан воды подать некому. — Это да… — согласилась я. — Французы послушают твой концерт, похлопают и разойдутся каждый к себе домой. А ты — в пустую гостиницу. Очень интересно! Лариска села к столу и снова разлила вино по стаканам. — За что? — За рараку! — сказала я. Вошла девочка, протянула Лариске тетрадку. — Я тебе покажу галантерею! — заорала Лариска напряженным басом. Только об этом и думаешь! Никуда не пойдешь! Она хлестнула девочку тетрадкой по уху, смяв тетрадь. Девочка втянула голову, дрожала ресницами и не отрываясь смотрела на меня. Ей было тяжко терпеть унижение при посторонних. На балконе проснулся и закряхтел ребенок, не то засмеялся, не то заплакал. — Я пойду, — сказала я и встала. Лариска отшвырнула старшую дочку и вышла со мной в прихожую. Два красных пятна расцвели на ее щеках. — Будешь за границей, привези мне парик, — попросила Лариска. — Причесаться некогда с этими паразитами! Больше мы не виделись. Через восемь месяцев я уехала в Австралию. В Австралии все было абсолютно так же, как и в других странах: сцена — моя рабочая площадка. Приподнятые лица. Преобладающие цвета — черно-белые. Хрустальная люстра, сверкающая всеми огнями, существующими в спектре. Я сначала все это вижу, потом не вижу. Сосредоточиваюсь на клавишах и жду, когда во мгле моего подсознания золотой точкой вспыхнет рарака и я разожгу от нее свой костер. Потом я обливаюсь керосином и встаю в этот костер, чтобы он горел выше и ярче. А незнакомые люди с приподнятыми лицами сидят и греются возле моего костра, притихшие и принаряженные, как дети. Австралийцы долго хлопали. Я долго кланялась. А дальше все было так, как предсказывала Лариска: австралийцы встали и разошлись по домам. А я поехала в гостиницу и легла спать. ПИРАТЫ В ДАЛЕКИХ МОРЯХ Для технического проекта число единиц оборудования подсчитывают отдельно по номенклатуре и каждому типоразмеру… Я стал думать, как перевести на английский язык «типоразмер», но в это время в мою дверь позвонили. Я отворил дверь и увидел соседку с девятого этажа по имени Тамара: Тамара сказала, что завтра в девять утра ей необходимо быть в больнице и чтобы я ее туда отвез. Мне захотелось спросить: «А почему я?» С Тамарой мы живем в одном подъезде, но встречаемся крайне редко, примерно раз в месяц возле почтового ящика. У меня квартира номер 89, а у Тамары 98, и почтальон часто бросает мою корреспонденцию в Тамарин ящик. И наоборот. Это единственное, что нас связывает, и совершенно неясно — почему в больницу с Тамарой должен ехать я, а не ее муж. — А почему я? — спросил я. Тамара задумалась, обдумывая мой вопрос, потом подняла на меня глаза и спросила: — Значит, не повезешь? Я смутился. Я понял: если я сейчас скажу «нет», Тамара повернется и уйдет, а у меня будет нехорошо на душе и я не смогу работать. Как нервный человек, я услышу Тамарины претензии, я стану мысленно на них отвечать и пропущу время, в которое я засыпаю, а потом не смогу его догнать. Я начну гулко вздыхать и думать. Причем думать не впрок, например на завтра, а задним числом. Я продумаю уже произнесенные слова и уже совершенные поступки. На все это уйдет ночь, следующий день, выброшенный из работы, плюс полкилометра нервов. А на то, чтобы отвезти Тамару в больницу и вернуться, уйдет два часа. Два часа плюс ощущение нравственного комфорта. — Пожалуйста, — сказал я. — Я отвезу. — В восемь тридцать. Внизу, — уточнила Тамара и ушла. Я совершенно не умею отказывать, если меня о чем-то просят. В медицине это называется: «гипертрофия обратной связи». Это значит: в общении с другим человеком я полностью ставлю себя на место партнера и забываю о своих интересах. Очень может быть, что в моем роду какой-нибудь далекий предок был страшный хам. И моя деликатность — это как бы компенсация природе, действующей по закону высшего равновесия. Я плачу природе долг за своего предка. Я лег спать и скоро заснул с ощущением нравственного комфорта. А Тамарин муж, должно быть, заснул возле толстой и красивой Тамары с ощущением нравственного дискомфорта и человеческой несостоятельности. Больница находилась у черта на рогах. Я притормозил машину возле вывески. — Пойдем со мной! — велела Тамара. — Я лучше тебя здесь подожду, — уклонился я. — Я боюсь. — Значит, тебе страшно, а мне нет. — А зачем ты сюда приехала? — спросил я. — Мне надо исключить, — хмуро ответила Тамара. — А в другом месте нельзя исключить? — Здесь специалисты лучше. Тамара вылезла из машины и пошла к каменной широкой лестнице. Я запер машину и поплелся следом за Тамарой, как Орфей за Эвридикой. Мы вошли в вестибюль. Тамара взяла в регистратуре какую-то карточку, потом села в какую-то очередь и посадила меня возле себя. Я хотел спросить: долго ли надо сидеть, но постеснялся такого житейского вопроса на таком, в сущности, трагическом фоне. — Почему муж с тобой не поехал? — спросил я. — А я и не хочу, чтобы он ехал. Я от него скрываю. — Почему? — Муж любит жену здоровую, брат сестру богатую… — Это если муж и брат — гады, — сказал я с убеждением. — Почему гады? Нормальные люди. Это нормально. — Если это нормально, то это ужасно… Тамара промолчала. Против меня у другой стены сидел старик. Старик громко шутил и сам смеялся своим шуткам. Его оживления никто не разделял. Люди были брошены в одиночество, как в океан, плыли в нем, хлебая волны, и не видели другого берега. Старик пытался демонстрировать силу духа. Ему не верили. Смотрели серьезно и осуждающе. Я взял Тамару за руку. Она положила голову мне на плечо. — Дура я, — сказала Тамара. — Почему? — Все свою диссертацию кропала. «Гальваномагнитный эффект в кристаллах германия». Катька — двоешница, у Левки — вторая жизнь. Я здесь. Вот тебе и эффект… — Но человек должен куда-то стремиться. — Ты правильно живешь. Никуда не лезешь. Вот ты и здоров. — Почему не лезу? — обиделся я. — Я — переводчик первой категории. Тамара хмыкнула. Ход ее мыслей был таков: технические переводчики переводят информацию с одного языка на другой. А сумма знаний остается прежней. Она же, Тамара, создает новую сумму знаний, и, значит, ее жизнь объективно дороже, чем моя. Однако моей бесполезной жизни ничто не угрожает и так далее… — Ты тоже здорова, — сказал я. — Посмотри на себя в зеркало. Вот исключишь, и пойдем домой. Можем даже бутылку выпить. — Ты понимаешь, Дима… эта наука — она застит весь свет. Ведь по-настоящему больше ни о чем не думаешь. Ничего не видишь. Утром вскочишь, съешь, что под руку подвернется, — и бежать. Вечером примчишься, перехватишь, чтобы с голоду не помереть, — и за машинку. Ешь, только чтобы загрузить в себя топливо. Ходишь, только чтобы перемещать себя во времени и пространстве. А все мысли там… Как у Мцыри, помнишь? «Я знал одной лишь думы власть, — одну, но пламенную страсть: она, как червь, во мне жила, изгрызла душу и сожгла…» — Только так и можно что-то сделать, — сказал я. — Это же счастье. — Может быть. Но как мы себя обворовываем… Ведь можно утром встать и — «Здравствуй, утро!» Борщ сварить, чтобы капуста хрустела. Настоящий борщ — это же симфония! Вечером придет муж: «Здравствуй, муж!» Э… Да что там. Жжем себя во имя ложной цели. А понимаешь, когда уже… Тамара закрыла глаза и прислонилась затылком к стене. Веселый старик встал и пошел в кабинет. Следующая очередь была наша. В углу по диагонали сидела влюбленная пара: старик и старуха. Постаревшие Татьяна Ларина и Евгений Онегин. Но у них все было без сложностей: Татьяна написала Евгению письмо: «Я к вам пишу…» Евгений получил его, приехал и, вместо отповеди, сделал предложение. Ведь бывает и так. А теперь он заболел, а она сидела рядом и была по-своему счастлива оттого, что душа имеет приют даже в горе. А он чувствовал себя немножко виноватым за то, что сосредоточивает на себе внимание и отбирает покой у любимого человека. На шее у него висел полосатый пижонский шарф, Евгений и в 70 лет оставался верен себе. Они сидели рядышком, сплетя руки. Я подумал: «Здесь все будет хорошо. „Через страдания к радости“». — А вы откуда приехали? — спросила молодая женщина, сидящая через Тамару. Ее губы были накрашены в шесть слоев. Тамара не ответила. Ей не хотелось общения. А женщине, наоборот, очень хотелось поговорить, но было не с кем. — А я из Донецка. Вы знаете, этот институт самый лучший в Союзе и даже в мире, сюда очень трудно попасть. Вы по блату? — Нет, — сказал я. — Законным путем. — А у вас из-за чего? Тамаре была неприятна моя общительность, но я не могу не отвечать, когда ко мне обращаются и на меня смотрят. — А у меня из-за вредного производства, — сказала женщина. — Надо уйти с производства, — посоветовал я. — Почему? — искренне удивилась женщина. — Другие же работают. Что, я лучше их? — Но вы же заболели… — Ну и что? Они все тоже заболели, — она окинула глазами зал. — Что я, лучше их? Меня озадачила философия: «как все». Я внимательно смотрел в лицо женщины. В это время подошла Тамарина очередь. — Пойдем со мной! — она схватила меня холодной рукой и повела в кабинет. Молодой серьезный врач что-то писал в истории болезни. Молоденькая медсестра хрюкала никелированными приборами. Врач поднял на нас глаза. — У нее в носу метастаз, — сказал я. — Сейчас проверим, — пообещал врач. — Ой! Хоть один веселый больной, — обрадовалась медсестра. — А то все ходят… Э… э… — Она сделала мину, показала, как все ходят. Медсестре надоело подавленное настроение пациентов, в которое ей приходилось погружать свой день. Тамара села на стул. Я вышел из кабинета и вернулся на прежнее место. — А я, например, и не собираюсь падать духом, — сказала женщина из Донецка. — Я с мамы пример собираюсь брать. У меня знаете какая мама? Я смотрел, внимая. — Она во время войны партизанам хлеб давала, так немцы ее дом сожгли с двумя детьми маленькими. А в самом конце войны она на мину наступила, ей ногу оторвало. Так она в сорок шестом году без ноги замуж вышла и меня родила. А сейчас, когда со мной такой случилось, она сюда в Москву приехала меня морально поддерживать. Я сейчас в Третьяковскую галерею пойду… Когда еще теперь в Москву попаду… Из кабинета вышла медсестра, стала искать кого-то глазами. Увидела веселого старика и пошла к нему. — Надо еще немного полечиться, — сказала она, подходя. Старик поднялся ей навстречу. Глаза его напряглись и лицо полностью перестало быть прежним. Такие напряженные и бессмысленные лица бывают у штангистов, когда они держат над головой непомерную тяжесть. Я не знал, что страх имеет такое же выражение. Я подошел к кабинету, заглянул в него. — Кто вас направил? — спрашивал врач у Тамары. — Районная поликлиника. — Делать им там нечего! Как будто у нас работы мало… Безобразие, в сущности… Тамара смотрела на врача влюбленным взором, и чем больше он возмущался, тем сильнее ей нравился. А врача, видимо, искренне раздражала Тамара, ее пустяковая болезнь, ее груди и живот, похожие на три подушки. Тамара чмокнула врача в щеку, чего он совершенно не желал, и выскочила в коридор. Схватила меня за руку, и мы помчались в сторону гардероба. Женщина из Донецка проводила нас глазами. Я улыбнулся ей виновато. Я был виноват в том, что уходил, а она оставалась. Мы оделись и вышли на улицу. Тамара достала два апельсина. Один мне, другой — себе. Я стал сдирать кожуру зубами, и мой рот наполнился душистой горечью. День был пасмурный, но сочетание неба и снега на крыше — прекрасно по цвету. — Здравствуй, день! — крикнул я. — Ты чего орешь? — удивилась Тамара. — Встал и орет. Едем! Мы сели в машину. — К спекулянтке! — велела Тамара. — На улицу Вавилова. Обретя здоровье, ей захотелось красоты. Я привез Тамару на улицу Вавилова. Здесь она меня с собой не позвала. Тамара отсутствовала час или полтора, потом явилась с какой-то конструкцией на ногах, напоминающей каторжные колодки периода Смутного времени. Не хватало только звенящих волочащихся цепей. Тамара села в машину. Оглядела свое приобретение. — Что это? — спросил я. — Колотырки. Как корова на копытах, — определила Тамара. — Удобно? — Ну что ты… — А зачем купила? — А черт его знает… Модно… — Сколько? — спросил я. — Не могу сказать. Стыдно. Совестно вслух произнести. — Зачем ты поддерживаешь рублем недостойные элементы нашего общества? Это безнравственно. — Ты шутишь. А ведь это так. — Я не шучу. — Ты себе не представляешь: она со мной так разговаривает и держится, как будто это я спекулянтка, а она ученый-физик. Я всю жизнь робею перед нахалами. Я вывел машину из переулка. Выехал на главную улицу. По тротуару, полоща юбкой, шла цыганка с цыганенком на руках. На ногах у нее были фетровые боты, на плечах — плюшевая рвань. Но взгляд ее был устремлен куда-то сквозь людей и, как казалось, был объят высоким гордым помыслом. — Как бы я хотела когда-нибудь пройти вот так… — задумчиво сказала Тамара. — Ни от чего не зависеть: ни от жилья, ни от людей. — Хиппуй! — предложил я. — Хиппи — интеллигентные цыгане. — Ну да… — не согласилась Тамара. — В моем-то возрасте. Хиппуют с пятнадцати до двадцати пяти. — А тебе сколько? — спросил я. — А ты как думаешь? — Шестнадцать. — Правильно, — согласилась Тамара. — Мне всегда будет шестнадцать. Шестнадцать плюс старость. Шестнадцать плюс смерть. В библиотеку! — Зачем? — Мне надо материал собрать. — Ты же собиралась борщ варить, как симфония. — Борщ сожрут и спасибо не скажут. А мысли останутся. Какой-нибудь тощенький студент лет через сто придет в библиотеку, отыщет мою брошюрку. Изучит. Скажет: «Спасибо, Тамара!» И спасет человечество. — Почему через сто? — Может быть, и через год. Придет, а книжки нет. Поехали! … Для технического проекта число единиц оборудования подсчитывают отдельно по номенклатуре к каждому типоразмеру… Я стал думать, как перевести на английский язык «номенклатуру» и «типоразмер». В это время раздался телефонный звонок. Мужской голос казал, что он разводится с женой и чтобы я помог ему перевезти книги. Я спросил: — А кто это говорит? Голос сказал: — Володя. Я не знал ни одного Володи и спросил: — Какой Володя? Голос сказал, что это — мой брат. У меня действительно есть троюродный брат Володя, но мы разговариваем по телефону раз в семь лет, и я успеваю отвыкнуть от его голоса. В детстве его имя сократили: не «Вова», а «Лодя», и я не могу представить его под другим именем. — Лодя? — спросил я. — Ну да, — недовольно отозвался Лодя. Он терпеть не мог этой клички. Однажды, в том же далеком детстве, мой папа подарил ему чашку с надписью: «Дорогому Лодуське от дяди Юры». Лодя тут же грохнул чашку об пол, за что был побит родителями, не больно, но унизительно. — Ты не мог бы за мной приехать? — спросил Лодя. — Я работаю, — сказал я. Я действительно работаю. У меня задолженность в редакции 24 листа, что составляет полгода работы. Если сидеть с утра до ночи, не отвлекаясь на сон и на обед, я могу погасить задолженность за полтора месяца. Но для этого необходимо, чтобы меня никто не отвлекал. Однако я не женат, живу вне обязательств, работаю дома, и моим временем распоряжаются по собственному усмотрению. — Я развожусь, — сказал Лодя. — Мне нужна поддержка. Когда-то у Лоди была свадьба, но на свадьбу он меня не позвал. Ему это даже в голову не пришло, поскольку родственник я дальний, а народу и без того много. — Я очень занят, — сказал я. — Ну неужели ты не можешь отвлечься на полтора часа? Когда-то мы были маленькие и встречались на днях рождения. Сейчас мы выросли и практически не видимся, за исключением тех случаев, когда кто-то умирает. Когда кто-нибудь умирает — все собираются и узнают друг о друге все новости, тихо заинтересованно переговариваясь, как ученики во время контрольной. А родственники усопшего строго оглядываются, одергивают глазами. Я, конечно, мог бы отказать Лоде. Но в отказе я усматриваю предательство детства и общих корней. Ведь я родился не сам по себе. До меня был мой папа, двоюродный брат Лодиного папы. Был мой дел, родной брат Лодиного деда. И общий прадед. В сущности, мы из одного древа. Но сегодня духовные и деловые связи сближают людей больше, чем кровные. И люди живут так, будто они родились не от древа, а сами по себе. И это в конце концов мстит одиночеством. — Ладно, — сказал я. — Приеду. — Дом с желтыми лоджиями, — напомнил Лодя. — Я буду стоять внизу. Я подъехал с Ломоносовского проспекта и остановил машину против дома с желтыми лоджиями. Лоди не было и близко. Я выключил мотор. Взял с заднего сиденья папку с рукописями и стал работать, пристроив папку на колено. «…Типоразмер» можно перевести как два слова — «тип» и «размер». А можно найти третье, которое по смыслу определяло бы «типоразмер». Я стал искать синоним. За время работы в издательстве я перевел много разнообразных книг: о том, как перевозить бруснику (мы экспортируем бруснику в Италию), как содержать крупный рогатый скот. Благодаря переводам я осведомлен во многих областях промышленности и сельского хозяйства и могу быть интересным собеседником. Но никто не говорит со мной ни о бруснике, ни о числе единиц оборудования. Всем хочется говорить о странностях любви, а в этом вопросе я вторичен и банален и похож на чеховского Ипполитыча, который утверждает, что Волга впадает в Каспийское море и что спать надо ночью, а не днем. Мои переводы уходят за границу, и я никогда не встречал ни одного своего читателя. Приехал бы какой-нибудь слаборазвитый капиталист, позвонил мне домой и спросил: — Это мистер Мазаев? — Я. — Спасибо, Мазаев. — Пожалуйста, — сказал бы я. И это все, о чем я мечтаю. Лодя, однако, не появлялся, хотя мы договорились, что он будет ждать меня внизу с узлом или с узлами, в зависимости от того, как они переделят имущество. Мне надоело сидеть. Я поднялся на четвертый этаж и позвонил в дверь. Отворила жена брата. Она была бледная, лохматая, охваченная стихией отрицательной страсти. — Скажи ему… — закричала она мне в лицо, не здороваясь. — Скажи ему, пусть он не забирает у меня дачу. Когда я ее заработаю… Я женщина! У нас ребенок! Я вошел в комнату. Лодя стоял у окна ко мне спиной, сунув кулаки в карманы. Он был толстый. И в детстве тоже был толстый, с пухлым ртом. — Отдай ей дачу, — сказал я. — Ты же не будешь там жить. — Я туда носа не покажу! Я вообще эту дачу ненавижу! Я ее сожгу, но ей не отдам! Сожгу, а не отдам! Лодя вытащил из кармана один кулак и потряс им над головой. Я никогда его не видел таким. Лодя был флегма, и мне всегда казалось, что общая температура тела у него 34 градуса, как у медведя в спячке. — Почему? — спросил я. — Потому что она профурсетка. Я пошел на кухню и, пока шел, искал синоним слову «типоразмер». Жена брата стояла посреди кухни и ждала результата переговоров. — Он не отдает, — сказал я. — Он говорит, что ты профурсетка. Жена брата посмотрела на меня глазами, сверкающими от слез. Ее лицо было красивым, одухотворенным от гнева. — Митя… — тихо сказала она. — Вот ты послушай, что было: мы собирались в гости, он сказал: «Не крась губы, тебе не идет…» А я накрасила, потому что сейчас такая мода. — Но если тебе не идет… — Но если такая мода… Я пошел к брату. — Она накрасила губы, что тут особенного? — спросил я. — Дело же не в том, накрасила она их или нет. Дело в том, что она превыше всего любит себя и свои удовольствия! А на меня ей плевать с высокой колокольни! Даже если я завтра попаду под трамвай, она вечером пойдет в кино и будет говорить знакомым, что ей очень тяжело и надо было отвлечься. Это страшный человек, Митя! Ты ее не знаешь! Это — чемпион эгоизма! Я постоял и пошел на кухню. Квартира была старая, довоенной постройки, коридоры длинные. Я устал ходить туда и обратно. — Он говорит, что ты чемпион эгоизма, — сказал я жене брата. — Просто я ему надоела, и ему надо к чему-то придраться, — на ее глазах заблестели слезы. — Я все бросила ради него. Он сломал мою жизнь. Я вздохнул и пошел в комнату. — Она ради тебя все бросила. Нехорошо. — А что у нее было, чтобы жалко было бросить? Это я бросил больных родителей! Будь проклят день, когда я ее встретил. Господи! — Лодя прижал руку к сердцу и поднял глаза к потолку, как святой Себастьян. — Если бы можно было проснуться, и ничего не было. Сон. Если бы можно было вернуться туда, в пять лет назад, я за версту обежал бы тот дом, в котором я ее встретил. — Ладно, — сказал я, — я пошел! — Куда? — растерялся Лодя и перестал быть похожим на святого Себастьяна. Стал Лодей. — Как это пошел? — Вы просто любите друг друга. А я как дурак хожу туда-сюда. Я понял: у них шла борьба за власть. Лодя хотел подчинить жену. А жена отстаивала свои права на индивидуальность. — Но книги… — Лодя пошел за мной следом. — Вы помиритесь, и мне придется везти твои книги назад. Я так и буду — туда, сюда… Некогда мне. Из кухни выскочила жена брата и схватила меня за руку. Пальцы у нее были тонкие, но очень сильные. — Подожди! — крикнула она. — Пусть уходит! — крикнул Лодя и, схватив меня за другую руку, потянул к двери. Я делал шаг вправо, потом два шага влево, в зависимости от того, кто меня дергал: Лодя или его жена. Жена была сильнее, и я побоялся за свой плечевой сустав. — Больно же… — сказал я. — Пусть останется, поест! Он же два часа внизу сидел! — сказала жена. Это было справедливо, но Лодя справедливо боялся, что, если я задержусь, их зыбкие отношения примут прежний крен, и тогда Лодя останется без жены, а жена без дачи. — Не нужна мне твоя дача, — сказала жена, отпуская мою руку. — Да бери, пожалуйста, — уступил Лодя. — На что она мне? Сидеть там одной, как сурок… — Ты одна не будешь. Приятелей много. — Приятелей много, а ты один. Жена смотрела на Лодю. Ее губы вспухли от слез, как весенние почки. В глазах стояло солнышко. — Прости меня, — попросила она. — Я больше не буду красить губы. — Я не могу простить. Я поклялся здоровьем нашего ребенка. Если я тебя прощу, бог накажет… — У бога столько дел: времена года менять. Баланс в природе поддерживать. Думаешь, ему есть время слушать твои глупые клятвы? Жена взяла Лодю за руку, и они пошли по коридору. Вошли в комнату и закрыли за собой дверь. Я хотел было выйти из квартиры, но не знал, как обращаться с замками. Я заглянул в дверной глазок. Была видна лестница и лифт, уменьшенный оптикой. Я пошел на кухню и сел на табуретку. Очень хотелось есть. На холодильнике лежала газета. Я раскрыл ее, прочитал: «Производственное объединение „Кзыл-Ту“ приступило к серийному изготовлению оригинального термоса для хранения и транспортировки обеда из трех блюд…» Я вернулся к входной двери и стал энергично орудовать с замками. В какой-то счастливый момент дверь раскрылась. Лестница и лифт явились мне в реальных размерах. «Стандарт»… Тогда получится: «Подсчитано отдельно по номенклатуре и каждому стандарту». Не годится. Может быть, «индивидуальность». Но слово «индивидуальность» применяется только к одушевленному предмету и не может быть применимо к единице оборудования. Например, моя индивидуальность состоит в отсутствии всякой индивидуальности. Индивидуальность Киры — в том, что она женщина. Главное в ней — это стихия женственности, которая от нее исходит и охватывает людей, зверей и даже неодушевленные предметы. Когда она держит в руке, скажем, ложку, то это уже не просто ложка, а ложка плюс еще что-то, весьма загадочное и вкрадчивое. Все люди, которых я знаю, где-то работают, что-то делают, сеют разумное, доброе, вечное и по десять лет ходят в одном и том же пальто. Кира — ничего не сеет и одевается по завтрашней моде. У нее есть манера опаздывать на час и на два. Но если бы Кира совсем забыла о свидании, я все равно ждал бы ее — день, два, неделю — до тех пор, пока она не вышла бы из дома, скажем, за хлебом и не наткнулась на мою машину случайно. Мимо машины прошли двое: женщина и девочка лет четырех. Глаза у женщины полны слез, а губы девочки упрямо поджаты. — Это хамство, — обиженно проговорила женщина. — Хамство, и больше ничего! — Ну и пусть! — ответила девочка. Я смотрел им вслед. О! Как бы я хотел, чтобы эта была моя семья. Вернее, вместо жены — Кира. А в дочках могла бы остаться именно эта юная хамка. Из подъезда вышла Кира. Я смотрю на нее, и у меня настроение как у мальчика, которого взяли в цирк. Кира садится в машину. Спрашивает: — Хочешь яблоко? — Нет, — отказываюсь я. Потом вспоминаю душистую упругость антоновки и говорю: — Вообще-то хочу… Кира достает из сумки два яблока: одно для себя, другое, поменьше, для меня. При всем своем нежелании жить, она очень следит за своим здоровьем и не забывает о витаминах. Я поднимаю очки на лоб и начинаю есть. Она искоса следит за мной, и я вижу, что ей все во мне не нравится. — Может, пойти работать в штат? — раздумывает Кира. — Ни в коем случае! — пугаюсь я, потому что не в состоянии совместить эти два понятия: Кира и штат. Потом я думаю о том, что ежедневная служба дисциплинирует ее, и говорю: — А может, тебе действительно пойти в штат… — Ты когда-нибудь играл сам с собой в бадминтон? — Как это? — не понимаю я. — Ну вот ты бросаешь волан. Он летит и падает в траву. Ты подходишь, поднимаешь, возвращаешься на исходную точку. Опять бьешь ракеткой. Волан опять летит и падает в траву. Ты опять идешь, опять подбираешь… — К чему ты это? — К тому, что беседа — это тоже игра. Прием и подача. А ведь я одна разговариваю. — Почему? — Я спрашиваю: «Хочешь яблоко?» Ты говоришь: «Нет», потом тут же говоришь: «Да». Я спрашиваю: «Идти работать?» Ты говоришь «нет», потом тут же говоришь «да». Ты что, дурак? Я боюсь сказать «нет», а потом тут же сказать «да». — Не знаю, — говорю я, — вообще, я всегда хорошо учился… — Господи… — вздыхает Кира. Я обижаюсь, но не показываю вида. Иначе она скажет: «Никогда не страдай при женщине. Вот придешь домой и страдай сколько хочешь». Она злится и срывает на мне злость за то, что я — не тот, кто ей нужен. Ей нужен совершенно другой человек, а вместо него я. Со мной ей плохо, но без меня еще хуже. Без меня ей некому будет показывать свою злость и не на ком ее срывать. У нее просто лопнет сердце. Мы едем за город. Это называется у нас «по огородам». От основного шоссе идет бетонная дорога, по которой никто не ездит и не ходит. Куда она ведет? Откуда она возникла? — Тебе надо родить, — советую я. — От кого? — От меня. — Я не хочу от тебя. Ты некрасивый. — Маленький я был очень хорошенький. Хочешь, карточку покажу? Мы съезжаем с бетонной дороги и несемся куда-то по кочкам, мимо избушек с курами и гусями. Высокий человек в серой кепке провожает нас глазами. Он видит, что нам весело, и ему хочется вместе с нами. Здесь я даю ей в руки руль и учу ее водить машину. Я учу ее уже два месяца, и она обнаруживает явные способности. Кира не собирается водить машину, и мое обучение не имеет никакой практической пользы. Просто она выходит ко мне из своей жизни в растерянности, в раздрызгах, а я ее собираю. Я даю ей в руки руль, переключаю ее внимание на движение, на скорость, на повороты, и она забывает обо всем остальном. Она крепко держит руль, глаза ее горят, она похожа на девочку, играющую в лапту. Я люблю ее вместе с ее никчемностью и хамством. Я могу отвезти ее на самое синее море и научить водным лыжам. Я могу отдышать ее, как замерзшую птицу, и в ней не будет больше хамства отчаяния, а будет корректность человека, уверенного в своем завтрашнем дне. Я говорю: — Выходи за меня замуж. — Но я не люблю тебя. Я знаю: она любит другого. Для меня это не новость, и все равно я чувствую, будто мне в грудь положили холодный брусок. Кира смотрит на меня, и ей меня жаль. — Ты понимаешь… Я люблю твое ко мне отношение, но то, что у нас с тобой, это совсем не то. — Ну да… я понимаю… Но почему вы с ним не поженитесь? — Потому что он непорядочный человек. В нем нет стремления к порядку. Он предпочитает тотальный хаос отношений. — Зачем же любить непорядочного человека? — Он, конечно, бывает низок, как свинья. Но зато он бывает высок, как никто. Я знаю его звездные часы. Это звездный человек. Ты рядом с ним все равно что губная гармошка в сравнении с органом. Я запираю машину, и мы идем в лес. Какая красивая осень — прохладная и строгая. Березы нежные, ели значительные. Я углублен в себя и не замечаю этой красоты, но она проникает через глаза, через уши независимо от меня и наполняет тишиной и смирением. Кира останавливается и смотрит мне в лицо. — Хочешь, я выйду за тебя замуж? Я молчу, ожидая подвоха. — Убей его, — серьезно говорить Кира. Я вижу, что она не шутит. — Не могу, — говорю я, тоже серьезно. — С какой стати? — Ты любишь меня? — Да. — Во имя любви. — Ты считаешь, этого достаточно. — Сто лет назад этого было вполне достаточно. — Но он мне ничего не сделал. — Он иссушил мою душу. Это тоже преступление. — Попроси кого-нибудь другого, — предлагаю я. — Другого у меня нет. Только ты. Такая преданность меня тронула. Я колебался. — А где я возьму ружье? — У милиционера, у охотника, в тире — тысяча мест. Я задумался, глядя сквозь березовые стволы. — Меня посадят в тюрьму… — торгуюсь я. — Я приеду к тебе в Сибирь. — Ты? В Сибирь? — усомнился я. — А что? Там мало людей и много свежего воздуха. Я представил себя и Киру в высоких валенках. Мы идем по сугробам, вязнем на каждом шагу, и это нам смешно. — Ну? Кира смотрит мне в самые зрачки, как бы подталкивая своим «ну» мою нерешительность. — Ладно, — вяло соглашаюсь я, поскольку не умею отказывать, когда меня о чем-то просят. Сработала гипертрофия обратной связи. Хотя, если разобраться, любовь — это и есть та самая гипертрофия, когда интересы другой стороны становятся выше, чем свои. Мой приятель Гарик говорит обо мне, что я — бассейн на Кропоткинской, который отапливает вселенную. Гарик, кстати, тоже обладает энергией, способной обогревать вселенную, но топит он за деньги или за обратные услуги. Его жизненная система формируется так: «Я — тебе, ты — мне». В сущности, это удобно и справедливо. Гарик — гений доставания. Он может достать все, что угодно: югославскую кухню «Катарина», швейную машинку «Веритас», московскую прописку, птичье молоко, живую воду, и если бы Руслану понадобилась Людмила, то ему не пришлось бы лететь по небу за Черномором, рисковать, держась за бороду. Гарик привез бы Людмилу на такси, по указанному адресу и к назначенному сроку. За деньги или за ответную услугу. Я попросил Гарика достать мне огнестрельное оружие. Гарик сказал, что от него много грохоту, и достал мне цианистый калий по большому блату. Мы вышли на кухню. Гарик стал отсыпать пол чайной ложки в чисто промытую баночку из-под вазелина. По внешнему виду цианистый калий походил на мелко толченный антрацит. Острые кристаллики отливали коричневым и поблескивали. — А это не марганцовка? — усомнился я. — Не пробовал, — сказал Гарик. — А как проверить? — Никак. «В самом деле, — подумал я. — Кто будет проверять. Даже если пятьдесят процентов риска, то это тоже очень высокий процент». — А сколько с тебя взяли? Я попробовал проверить по цене. Марганцовка стоит 11 копеек. Могли, правда, запросить в десятикратном размере, учитывая дефицит, но и тогда получилось бы только рубль десять. — Нисколько, — сказал Гарик. — Услуга за услугу. — А какая услуга? — Билеты в театр. — Но это же неравноценно… — Неизвестно, — заметил Гарик. — Тут спектакль и там… — А я тебе что должен? — Будешь переводить мою переписку. — С кем? — испугался я. — С частным детективом. Из Англии. — Но это мелочь… — возразил я. — Мы же друзья, — напомнил Гарик. Дружба тоже входила в прейскурант. Гарик закрыл баночку и сказал, чтобы я не вздумал ее открывать и нюхать. Еще он сказал, что цианистый калий — очень дефицитное средство и, если у меня останется, я должен вернуть все, что останется. Я положил коробочку в карман и, чтобы не тянуть с этим делом, тут же позвонил «непорядочному человеку». Трубку долго не снимали. В глубине души я мечтал, чтобы никого не оказалось дома. Но Он был дома. — Слушаю… — отозвался хрипловатый голос много курящего человека. — Здравствуйте, — поздоровался я. — Здравствуйте. — Он был вежлив, но я все же чувствовал, что Он торопится и не расположен к длительной беседе с незнакомым человеком. — Я должен с вами встретиться. У меня к вам дело. — Какое дело, простите? — Это не надолго, — пообещал я. — Это займет у вас… — Две секунды, — подсказал Гарик, имея в виду эффективность цианистого калия. — Две секунды, — повторил я. — Хорошо, — согласился он. — Приезжайте. Я ожидал, что мне откроет отрицательный красавец, хозяин жизни, пират в далеких морях, предпочитающий тотальный хаос скучному порядку. Но дверь отворил невысокий лысоватый и рябоватый человек. Большой головой и тонкими ногами он неуловимо напоминал кузнечика, однако в бархатном пиджачке и с печальным взором. Мне показалось, что я ошибся. — Это вы звонили? — спросил Кузнечик. — Да. Это я. — Проходите, пожалуйста. Я вошел в прихожую. Мне совершенно не хотелось его убивать. Наоборот, мне хотелось что-то для него сделать, например сварить кофе или поджарить картошку. Я просто не представлял себе, как буду выходить из создавшегося положения. — Я должен перед вами извиниться, — проговорил Кузнечик, — меня срочно вызвали на прослушивание. Я должен бежать. Так что если можно — давайте на ходу и покороче. Он смотрел мне в лицо мягко и одновременно твердо. — Я должен вас убить, — сказал я мягко и в то же время твердо, глядя на него осмысленно и с симпатией. Чтобы он не принял меня за сумасшедшего. Он задумался ненадолго, глядя в пол. Потом пошел в одну из комнат и тут же вернулся с зажигалкой в замшевом чехольчике. Положил ее в карман своего плаща. Он молчал, и это ставило меня в затруднительное положение. — Почему вы молчите? — спросил я. — А что я должен сказать? «Пожалуйста» или «Ой, не надо»… Что вы от меня ждете? — Я не знаю. Мне очень неудобно, — сознался я. Он поставил ногу на маленькую табуреточку и стал затягивать шнурки на ботинках, а я стоял рядом и смотрел, как он это делает: он выстроил сначала петлю на одном шнурке, потом на другом, а потом переплел эти петли в бантик. — Как вы странно завязываете, — удивился я. — В детстве так научили. Я читал, что из летающих тарелок выходят инопланетные жители, их называют гуманоиды. Они похожи на людей и бывают трех видов: низкие, средние и трехметровые. Может быть, это — гуманоид? Он вышел из тарелки и остался. И скучает по своей планете. Иначе чем объяснить его печальный взор? — Лично я против вас ничего не имею, — сказал я. — Может, вы сами… — Что? — Он выпрямился. — Убьете себя, — прямо сказал я. — Но мне не хочется, — прямо сказал он. — Ради Киры… — Я так и понял: откуда ветер дует. — Она плачет, — грустно сказал я. — Она всегда будет плакать. Это характер. — Может быть. Но одно дело — плакать в свои ладошки, а другое — в мужское плечо. — Я не могу подставлять плечо. Если я встану на эту стезю, у меня не будет другого занятия, как только подставлять плечо. Я — занятый человек. Я так устал… — вдруг пожаловался он. — Но она страдает. — Потому что ей больше нечем заняться. Она бездельница. — Да. Она бездельница. Но она — ваша бездельница.

The script ran 0.015 seconds.