Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

К. Паустовский - Том 1. Романтики. Блистающие облака [0]
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_su_classics

Аннотация. В первый том собрания сочинений вошли романы «Романтики», «Блистающие облака», а также повести «Кара-Бугаз» и «Колхида». http://ruslit.traumlibrary.net

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 

— Шторм проветривает голову. Убивать я не буду. Но обезвредить его надо. — Я говорю не о нем, — значительно и медленно ответила Нелидова. — Я говорю о вас. Пиррисон для меня не существует. Слышите! Агент чиркнул спичкой. Нелидова быстро отвернулась, встала и пошла в каюту. Батурин долго еще сидел вместе с агентом, курил и молчал. У агента была старческая бессонница. Часов в пять утра из темноты каюты Батурин услышал пение. Пел Глан. Уходят в море корабли, пел он вполголоса, Пылают крылья, В огне заката крылья-паруса. — Беззаботный человек, — вздохнул агент. — Вот кому легко жить. Вечером, сидя в темной кают-компании, Глан завел странный разговор. — У меня дурацкая память. Я помню преимущественно ночи. Дни, свет — это быстро забывается, а вот ночи я помню прекрасно. Поэтому жизнь кажется мне полной огней. Ночь всегда празднична. Ночью люди говорят то, чего никогда не скажут днем (Нелидова быстро взглянула на Батурина). Вы заметили, что ночью голоса у людей, особенно у женщин, меняются? Утром после ночных разговоров люди стыдятся смотреть друг другу в глаза. Люди вообще стыдятся хороших вещей, например человечности, любви, своих слез, тоски, всего, что не носит серого цвета. — По ночам легко писать, — подтвердил Берг. — Принято думать, — продолжал Глан, — что ночь черная. Это чепуха! Ночь имеет больше красок, чем день. Например, ленинградские ночи. Сам Гейне бродит там по улицам со шляпой в руке, честное слово. Листва сереет. Весь город залит не светом, а тусклой водой. Солнце поднимается такое холодное, что даже гранит кажется теплым. Эх, ничего вы не знаете! Нелидова слушала, затаив дыханье: таких странных людей она встречала впервые. «Только в России могут быть такие люди», — думала она, всматриваясь в неясный профиль Глана. Папироса освещала его обезьянье лицо. Берг лежал на диване и изредка вставлял насмешливые слова. «Чудесная страна и поразительное время», — думала Нелидова. Вот этот Глан — романтик, поклонник Гюго и чечетки, бездомный и любящий свою бездомность человек — когда-то дрался с японцами на Дальнем Востоке. Он был ранен, вылечил рану какими-то сухими ноздреватыми грибами и три недели питался в тайге сырым беличьим мясом. Батурин был в плену у Махно, спина у него рассечена шомполом, он был вожатым трамвая в Москве, может быть, возил ее, Нелидову, и она даже не взглянула на него. Он знал труд; труд сделал его суровым и проницательным, — так казалось Нелидовой. Берг воспитался у поэта Бялика, два года прожил в Палестине (был сионистом), арабы убили его брата. Потом Берг возненавидел сионизм и говорил, что всем — жизнью своей, резко переломившейся и сделавшей из него писателя, тем, что он понял цену себе, всем лучшим он обязан Ленину. — А Ленин этого даже не знал, — смеялся Батурин. — Никто не задумывался над тем, — отвечал Берг, — как громадно было влияние этого человека на личную жизнь каждого из нас. А об этом стоит подумать. Больше всего поражало Нелидову то, что невозможно было точно определить профессию этих людей. Да вряд ли и сами они могли ее определить. Глан говорил: «Я — попутчик». Батурин называл себя «ничем». Один Берг был писателем, но писал он мало, и в писательство его вклинивались целые полосы совсем иных занятий. В плохие времена он даже играл на рынке в шашки и зарабатывал этим до рубля в день. Главное, что притягивало Нелидову к ним, — это неисчерпаемый запас жизненных сил. Они спорили о множестве вещей, ненавидели, любили, дурачились. Около них она ощущала тугой бег жизни, застрахованной от старости и апатии вечным их беспокойством, светлыми головами. «А сколько бродит по земле мертвецов», — думала она, перебирая прошлое, чопорный свой дом, мать, говорившую с детьми по-французски, матовый холод паркета, страх перед тем, чтобы не выйти из рамок общепринятых норм. Утром Нелидова проснулась от непривычного чувства тишины и засмеялась: синий и глубокий штиль качался над морем. Она открыла иллюминатор. Теплый воздух обдул каюту солью и миндалем. Гремели лебедки. Жарко сверкало солнце, блестели радугами стаканы, блестели горы, город. Моряки в белом перекликались на палубе. Пароход готовился к отплытию. Забытый шум жизни взбадривал и веселил. Она поднялась на спардек и зажмурилась от света. Капитан откозырял ей и оскалил зубы; Батурин сидел на планшире и, глядя на воду, пел какую-то немудрую песенку. «Бедный Миша» Типографские машины предсмертно выли, выбрасывая грязные и сырые листы газеты. Костлявый армянин в элегантном сером костюме стоял около них. Одной рукой он перебирал янтарные четки, другой держал капитана за пуговицу кителя и нараспев читал стихи: Как леопарды в клетке, от тоски Поэта тень бледна у вод Гафиза. О звездная разодранная риза! О алоэ и смуглые пески! Капитан отводил глаза и сердился. Чтение стихов вслух он считал делом стыдным. Ему казалось, что Терьян публично оголяется. Но Терьян не смущался. Пылит авто, пугая обезьян, Постой, шофер: идет навстречу Майя, Горит ее подошва золотая. Как сладок ты, божественный Коран! Терьян передохнул. И катера над озером дымят. В пятнадцать сил… Тропические шлемы… Александрийские прекрасные триремы. И Энзели холодный виноград. Метранпаж Заремба — русый и громадный, с выбитыми передними зубами, подмигнул капитану к почесал шилом за ухом. — Ну как? — спросил Терьян. — Собачий лай, — ответил капитан. — Что это за божественный Коран! Что это вообще за хреновина! Неужели Мочульский напечатает эти стихи? — Люблю с вами разговаривать, — Терьян шаркнул лаковой туфлей и поклонился. — Мочульский напечатает, будьте спокойны, и я получу за это турецкую лиру. На лиру я куплю доллары, на доллары лиры, на лиры доллары: я спекулянт, я перещеголяю Камхи. Потом в мой адрес будут приходить пароходы с пудрой, вязаными галстуками и сахарином. — Идите к свиньям! Не паясничайте! — Пойдем лучше к «Бедному Мише», — предложил Терьян. — Заремба, мой лапы, — номер в машине. Заремба подобрал с пола несколько свинцовых болванок — бабашек — и пошел к крану мыть руки. В раковине сидела крыса. Заремба прицелился в нее бабашкой, попал, крыса запищала и спряталась в отлив. Заремба развернул кран до отказа и злорадно сказал: — Ну, погоди, стерва, я тебя утоплю! Вода хлестала и трубила. Заремба вымыл жирные, свинцовые руки и натянул кепку. Крыс он решил истребить: каждый день они залезали к нему в кассу с заголовочными шрифтами, перерывали шрифт, гадили, грызли переборки. Потом оказалось, что тискальщик Сережка клал после ухода Зарембы в кассу кусочки хлеба и приманивал крыс. Когда Заремба узнал об этом, он показал Сережке волосатый кулак и сказал спокойно: — Гляди, как кокну, — мокро станет! С тех пор Сережка бросил баловаться. Заремба работал в прежнее время цирковым борцом. Поддубный порвал ему какую-то жилу, и тогда Заремба вернулся к своему основному занятию, — с детства он был наборщиком. За спокойствие и отвращение к ссорам его сделали метранпажем. Капитан в Батуме Пиррисона не застал. В конторе Камхи ему сообщили, что Виттоль (Пиррисон) уехал куда-то на Чорох и вернется оттуда не раньше недели. Капитан со скуки написал статью о механизации Батумского порта и отнес в редакцию «Трудового Батума». Редактор Мочульский принял ее и заказал еще несколько статей. В редакции капитан познакомился с выпускающим Терьяном и стал навещать типографию. Воздух типографии ему понравился, — пахло трудом. Через три дня он был там своим человеком. Пошли к «Бедному Мише». Духан стоял на Турецком базаре, на берегу моря; одна его дверь выходила на море, другая — на узкую улицу, запруженную арбами и ишаками. На окне духана густыми персидскими красками — оранжевой, зеленой и синей — был нарисован бледный и унылый турок. Трубка беспомощно вываливалась из его рук. Под турком была надпись «Бедный Миша». На другом окне краснел помидором толстяк со щеками, надутыми, как у игрока на валторне. Он держал в руке вилку, с вилки свисал длинный шашлык, а с шашлыка оранжевыми каплями стекало сало. Сало расплывалось в затейливую надпись: «Миша, когда покушал в этим духане». Толстяк смеялся, поджав круглые ноги, и умилял капитана. Около него черной пеной струилось из бочки вино. В духане было душно. Вечер золотым дымом лег на море. Пароходы на рейде застыли в тусклом стекле. Их синие трубы с белыми звездами напоминали капитану Средиземное море. Он вытер платком обильный пот и сказал, отдуваясь: — Ну и живоперня! Ну и климат, пес его знает. Сыро и жарко, как на Таити. Ночью плесень, днем жара, вечером лихорадка, тьфу! Дожди лупят неделями без единой пересадки. Черт его знает что! Недаром французские моряки зовут Батум: Le pissoir de mer Noire. Терьян поперхнулся вином и засмеялся, отчего нос его, сухой и тонкий, даже побелел. Турки в фесках и потертых до блеска пиджаках играли в кости. Из-под брюк белели их толстые носки. Желтые мягкие туфли они держали в руках и похлопывали ими по пяткам. На стене висел портрет Кемаль-паши: он скакал в дыму по зеленой земле, обильно орошенной вишневой греческой кровью. Кофейня для турок была отделена от общей залы стеклянной перегородкой в знак того, что турки не пьют спиртного и не едят поганой свинины, подававшейся в «Бедном Мише». Капитан морщился от вина. Оно пахло бурдюком и переворачивало внутренности, но действие его он считал целебным. Вино было почти черное. Капитан посмотрел через стакан на свет и увидел в фиолетовом квадрате двери пышную от множества юбок нищенку-курдянку. Нищенка подошла, переливаясь желтыми юбками, красным корсажем, синим платком, бренькая десятками медных персидских монет, пылая смуглым и нежным лицом. Она остановилась около капитана и скороговоркой начала осточертевший всему Батуму рассказ, как у нее украли в поезде вещи, умер ребенок, персы убили мужа и она ночует на берегу в старом пароходном котле. Капитан дал ей двугривенный; нищенка тотчас подошла к Терьяну и начала рассказ снова. — Дорогая, — сказал ей Терьян по-турецки, — хочешь заработать — иди вечером на бульвар, пройди около меня, я буду играть в лото. — Пошел, собака, — ответила равнодушно курдянка и, махнув множеством юбок, подошла к Зарембе. По духану прошел теплый ветер. — Не нужна мне твоя красота. — Терьян начал сердито вращать белками. Курдянка издала гортанный клекочущий звук. Густой румянец подчеркивал гневный блеск ее глаз. — Что ты к ней пристаешь? — сказал Заремба примирительно. — Оставь женщину в покое. Терьян заговорил возбужденно, с сильным акцентом. — Человеку хочу помочь, — понимаешь? — Он показал на капитана. — Женщина ходит всюду, все смотрит, всех видит. Дашь ей рубль, она тебе про Виттоля все расскажет. У дома его будет лежать, как собака. План Терьяна был отвергнут. Он был действительно глуп, — впутать в дело дикую нищенку, в дело, требовавшее исключительной ловкости и осторожности. Капитан обжегся на Сухуме и теперь и по Батуму ходил с опаской, — как бы не столкнуться лицом к лицу с Виттолем. Первый раз в жизни ему даже приснился сон, — будто он встретил Виттоля в тесной улице, и они никак не могут разойтись, вежливо приподнимая кепки и скалясь, как шакалы. Нищенка ушла. Терьян посидел немного и пошел на бульвар к «девочкам». Капитан сказал Зарембе: — Я дурака свалял. Не надо было рассказывать ему о своем деле. Боюсь, нагадит. Дурак ведь! — Он и нагадить не способен. Вот что, товарищ Кравченко, есть у нас репортер Фигатнер. Вот кого бы пощупать. Он живет рядом со мной на Барцхане. Пойдем, поставим вина, позовем его. Может быть, чего разузнаем. Капитан согласился. На Барцхану шли через порт, — у пристаней толпились синие облупленные фелюги. Трюмы их были завалены незрелыми трапезундскими апельсинами. Турки сидели на горах апельсинов и молились на юг, в сторону Мекки. На юге в сизой мгле всходила исполинская луна. Волны лениво перекатывали багровый лунный шар. Стояла уже лиловая южная осень. Листья платанов не желтели, а лиловели, лиловый дым курился над морем и горами. В лавочках продавали черно-лиловый виноград «изабелла». Заремба жил в дощатом домике на сваях. Вокруг тянулись кукурузные поля, в кукурузе рыдали шакалы. За садом шумела мелкая горная речка. Заремба сбегал в соседний духан, принес вина и сыра и пошел за Фигатнером. Фигатнер был стар и плохо выбрит. Лицом он напоминал провинциального трагика. Желтые глаза его посматривали хмуро. Он сказал капитану, протягивая руку с бурыми от табака и крепкими ногтями: — Очень, очень рад. Приятно встретиться в этом гнусном городе с культурным человеком. Двадцать пять лет я честно работаю репортером, как каторжник, как последняя собака, и вот — докатился до Батума и дрожу здесь перед каждым мальчишкой. А в свое время я был корреспондентом «Русского слова». Дорошевич сулил мне блестящее будущее. Фигатнер вдруг подозрительно посмотрел на капитана и спросил: — Как ваша фамилия? — Кравченко. — Вы хохол? — Да, украинец. — Вы зачем в Батуме? — Приехал по делу к Камхи. Жду их агента Виттоля. Он сейчас на Чорохе, скоро вернется. — Поздравляю, — промычал Фигатнер. — Другого такого прохвоста нет на земном шаре. Низкая личность. Бабник, спекулянт. Как только советская земля его носит! — Откуда вы его знаете? — Я обслуживаю для газеты фирму Камхи. Сегодня я его видел, вашего Виттоля. — Как? — Капитан повернулся к Фигатнеру. — Да разве он здесь? — Конечно, здесь. Он вчера еще был здесь, приехал на фелюге с Чороха. Капитан посидел минут десять, потом подмигнул Зарембе с таким видом, будто хотел сказать: все сделано, спасибо — и вышел. Фигатнер был сварливый, но совершенно безвредный человек. Впоследствии, вспоминая все, что случилось в Батуме, капитан рассказывал, что уже около дома Зарембы он ощутил тревогу. Он оглянулся. Было пусто, темно от высоких чинар. Недалеко бормотала река. Капитан замедлил шаги, что-то темное метнулось под ногами, — капитан вздрогнул и выругался. — Чертова кошка! Обабился я с этой американской волынкой! Пора на море. Он остановился и прислушался. Стояла звонкая ночная тишина. Море дышало едва слышно, как спящий человек. Вдали виднелись огни Батума. «Далеко еще», — подумал с сожалением капитан в зашагал вдоль железнодорожного полотна, потом быстро оглянулся: ему показалось, что кто-то идет сзади. В тени чинар остановилась неясная тень. — Чего боишься, кацо? — сказала тень гортанно и возбужденно. — Иди своей дорогой, не трогай меня, пожалуйста! — Я тебе покажу — боюсь! Иди вперед! Тень юркнула за живую изгородь и пропала. Капитан постоял, подождал. Со стороны Махинджаур нарастал гул, — шел поезд из Тифлиса. Далеко загорелись два белых его глаза. Это успокоило капитана, и он двинулся вперед. У него было ощущение, что лучше всего слушать спиной: малейший шорох передавался ей легкой дрожью. «Истеричная баба, — обругал себя напитав. — Сопляк!» Он шел быстро, несколько раз оглянулся, — никого не было. Шоссе светилось мелом и лунным светом. Поезд догонял его, мерно погромыхивая. Когда поезд поравнялся с капитаном, в грохот его ворвался резкий щелчок. Капитан спрыгнул в канаву и огляделся, — из-за живой изгороди блеснул тусклый огонь, хлопнул второй выстрел, кепка капитана слетела. Капитан начал вытаскивать из кармана браунинг, — револьвер запутался, он вывернул его вместе с карманом, высвободил и выстрелил три раза подряд в кусты. Там зашумело, гортанный голос что-то крикнул, но за шумом поезда капитан не расслышал слов. Он схватил кепку, нахлобучил, побежал, спотыкаясь, рядом с поездом, изловчился и вскочил на площадку. На ней было пусто, под ногами валялось сено. Капитан сел, вынул из обоймы оставшиеся пули и выбросил их. Поезд шел по стрелкам, у самого лица проплыл зеленый фонарь. Капитан снял кепку, пригладил волосы: В кепке на месте якоря была широкая дыра. Он засунул кепку в карман и пробормотал: — Его работа. Ну, погоди ж ты, гадюка. Я тебя достукаю! Непривычный страх прошел. Капитан краснел в темноте, — он три раза погибал на море, дрался с Юденичем, сидел в тюрьмах, ожидая смертного приговора, но никогда не испытывал ничего подобного. «Слабость, — думал он. — От жары от этой, от сырости распустил нюни». Он решил обдумать все спокойно. Выстрелы не были случайными, — за ним следили от дома Зарембы. Он это почувствовал тогда же. Кто стрелял? Голос в кустах был как будто знакомый, но чей — капитан никак не мог вспомнить. Ясно, что работа Пиррисона. Если он решил убить капитана, значит, дело гораздо серьезнее, чем казалось вначале. Нужно захватить его сейчас же, по горячим следам. «Портачи», — подумал капитан о Берге и Батурине. Неделю назад он послал им телеграмму, но до сих пор их не было. Придется работать одному. Он соскочил с площадки, когда поезд медленно шел через город. Была полночь. Темнота казалась осязаемой, — хотелось поднять руку и потрогать шерстяной полог, висевший над головой. Редкие фонари вызывали смутное опасение: капитан их обходил. В переулке он задел ногой крысу, она взвизгнула и, жирно переваливаясь, побежала перед ним. Капитан остановился, прислушался и сказал: — Вот паршиво! Скорей бы конец! Около общежития для моряков, где он остановился (общежитие носило громкое имя «Бордингауз»), капитан заметил у дверей сидящего человека. Он полез в карман, нащупал револьвер, но вспомнил, что выбросил пули, и, решившись, быстро подошел. Море тихо сопело. Вода, булькая, вливалась в щели между камнями и выливалась с сосущим звуком. На ступеньках сидела нищенка-курдянка. Она подняла на капитана смуглое и нежное лицо и улыбнулась. На глазах ее были слезы. — Пусти ночевать. Я красивая, жалеть, дорогой, не будешь. — Ты чего плачешь? — Маленький мальчик такой… — курдянка показала рукой на пол-аршина от ступеньки. — Измет, мальчик, зачем умер! Доктор не мог лечить, никто не мог лечить. Теперь хожу, прошу деньги. Каждый человек хватает меня, ночуй с ним. Она скорбно закачала головой. — Ай-я-я, ай-я-я! Я тебе зла не желаю, пусти меня ночевать. Ты смотри. Курдянка распахнула платок, — груди ее были обнажены и подхвачены снизу черной широкой тесьмой. Капитан смотрел на нее, засунув руки в карманы. Смутное подозрение бродило у него в голове. «Хороша», — подумал он. Смуглые и маленькие ее груди казались девичьими. «Наверное, врет, что был ребенок». Такие лица капитан где-то уже видел; с густыми бровями, с полуоткрытым влажным ртом, с тяжелыми ресницами. — Слушай, девочка, — он неожиданно погладил курдянку по блестящим волосам. — Ты мне не нужна. Вот, возьми, — он дал ей рубль, — а переночуешь здесь, в коридоре, никто тебя не тронет. Ощущение теплых женских волос было потрясающим. Капитан знал женщин, независимых и рыжих портовых женщин, ценивших силу, жадность и деньги. Об этих женщинах он не любил вспоминать. После встреч с ними он долго вполголоса ругался. Сейчас он испытывал смятенье. Ему казалось, что он должен сказать что-то очень хорошее этой женщине — дикой, непонятной, плачущей у его ног. Он поколебался, шагнул к двери, но курдянка схватила его за локоть. — Слушай, — сказала она тихо и быстро. — Слушай, дорогой. Ходи осторожно, с тобой в духане злой человек сидел. Он давал мне деньги, говорил — смотри за ним, каждый день приходи, рассказывай, спи, как собака, у его дверей. Капитан обернулся, потряс ее за плечи: — Какой человек? — Молодой, по-турецки который говорит. «Терьян», — капитан невольно оглянулся. Он чувствовал себя как затравленный зверь. Ну, попал в переплет. Он не вернулся к себе в гостиницу. Впервые в жизни он испытал тяжелое предчувствие, противную тревогу и пожалел о том, что нет Батурина и Берга. «Азия, — думал он, — будь она трижды проклята!» Он пошел с курдянкой к маяку в пустой корабельный котел. Котел лежал у самой воды. Он врос в песок, был ржавый, но чистый внутри. Капитан зажег спичку: в котле были навалены листья, было тепло и глухо. Отверстие было завешено рогожей. Он лег и быстро уснул. Курдянка взяла его голову, положила на колени, прислонилась к стенке котла и задремала. Ей казалось, что вернулся муж, спокойный и бесстрашный человек, что он подле нее и она скоро уедет с ним в Курдистан, где женщины полощут в горных реках нежные шкуры ягнят. Когда капитан проснулся, из-под рогожи дул прохладный ветер. Над самым своим лицом он увидел смеющиеся губы, ровный ряд зубов, опушенные ресницы. Он сел, похлопал курдянку по смуглой ладони и сказал: — Ничего, мы свое возьмем. Жаль мне тебя, девочка. Дика ты очень, — зря красота пропадает! Он выполз из котла и пошел в типографию к Зарембе, выбирая улицы попустыннее. Он думал, — как хорошо, если бы у него была такая дочка, и как глупо, что ее нет. А жить осталось немного. На душе был горький хмель, какой бывает после попойки. Он отогнал назойливую мысль, что курдянка очень уж дика, а то бы он женился на ней. «Ну и дурак», — подумал он. По пути он зашел в кофейню, долго пил кофе, глядел на яркое утро. Ему не хотелось двигаться. Сидеть бы так часами на легком ветру и солнце, вспоминать тяжелые ресницы, смотреть на веселую, зеленую волну, гулявшую по порту, выбросить из головы Пиррисона к чертовой матери! В типографии капитан застал волнение. Фигатнер сидел за столом и крупным детским почерком писал заметку. Около него толпились наборщики и стоял Заремба, почесывая шилом за ухом. — Вот какое дело, — сказал он смущенно капитану. — Терьяна подстрелили. Капитан подошел к столу и через плечо стал читать заметку. Фигатнер сердито сказал: — Не висите над душой, товарищ! «Вчера на шоссе в Барцхану, — читал капитан, — был найден с огнестрельной раной в области голени правой ноги сотрудник „Трудового Батума“ С. К. Терьян. Терьян возвращался пешком в город из Махинджаур, причем на него было произведено нападение со стороны необнаруженных преступников. Терьян, уже раненный, не потерял присутствия духа и начал отстреливаться, заползши за живую колючую изгородь, где и был обнаружен поселянином Аметом Халил Нафтула, 52 лет, несшим на рынок виноград. Пострадавший отправлен в городскую больницу. К розыску бандитов приняты меры. Неоднократно мы указывали на небезопасность батумских окраин. О чем думает милиция! Гром не грянет — мужик не перекрестится, — так говорит мудрость широких рабоче-крестьянских масс. Долго ли будем терпеть эти хищничества на больших дорогах и не пора ли прокурору Аджаристана крикнуть свое резкое и громкое „нет“! На седьмом году революции жители рабочих окраин тоже имеют право спать спокойно. К ответу бесхозяйственников и склочников из милиции. К ответу административный отдел Совета, который не считается с жилищной нуждой граждан и не только обрекает их на спанье на улицах под угрозой бандитов, но дает им проходные, нежилые комнаты, беря плату как за жилые. Долой кумовство!» Фигатнер подумал и приписал: «Покойный С. К. Терьян объяснял нападение целью грабежа. Бумажник его чудом остался невредим. Редакция „Трудового Батума“ выражает ему свое соболезнование, возмущенная по поводу неслыханного преступления, и пожелание скорейшего восстановления нарушенного здоровья». Фигатнер поставил наконец точку. Капитан растерянно поглядел на Зарембу: — Ну, что ты об этом думаешь? Заремба снова почесал шилом за ухом. — Пожалуй, его дело, — ответил он с сомнением, — Виттоля дело, надо полагать. Капитан отвел Зарембу в сторону и рассказал ему вчерашнюю историю. Заремба сощурил глаза, поковырял шилом стол и наконец ответил: — Ну, и сукиного же сына… Жаль, что ты его не кокнул. То-то он около нас вился глистом. Раньше все «товарищ метранпаж», а потом «Евсей Григорьевич». Теперь слушай. Я сегодня заболею лихорадкой денька на три, и за эти три дня мы должны его взять — этого сволочугу Виттоля — голыми руками. Во время этого разговора в типографию прибежал редактор Мочульский. Он правил заметку Фигатнера, фыркал, как кот, и возмущался. — При чем тут «причем»? — фыркал он и черкал снизу вверх карандашом. — Что это «заползши за живую изгородь»! Зачем эта «рабоче-крестьянская мудрость и проходные комнаты»? Когда вы научитесь грамотно писать?! Фигатнер стоял у стола и бубнил: — Двадцать пять лет работаю, как арестант, и в результате неграмотный. Стыдно вам, товарищ Мочульский. Если вы, конечно, боитесь, так вообще выкиньте эту заметку в корзину. Выкиньте к черту, всю, чтобы ничего не было, пожалуйста, выкидывайте, будьте настолько добры! — Отстаньте, — махнул Мочульский рукой, — не зудите над ухом. Капитан спустился с Зарембой вниз в машинное отделение. Они сели на подоконник и задумались: надо было выработать план действий решительных и быстрых. — Вот что, — придумал наконец Заремба. — Я схожу в больницу к Терьяну, прикинусь дурачком. Может быть, совпадение, черт его знает. Может, тот самый, что стрелял в тебя, и в него ахнул. Как думаешь? Капитан с сомнением покачал головой. Он думал было рассказать о курдянке, но спохватился, — этой темы он касаться не хотел. Он понимал, что есть вещи, о которых говорить нельзя, — иначе тебя сочтут или лгуном, или помешанным. — Ну что ж, — согласился он. — Валяй. — Иди ко мне. — Заремба дал капитану здоровенный ключ. — У меня оно как-то безопасней. Я приду часа через два. Капитан пошел на Барцхану. На шоссе его обогнал пароконный извозчик. В фаэтоне сидели турчанки в черных, глухих чадрах. Извозчик оборачивался с козел в ссорился с ними, показывая кнутом в сторону гор. Обогнав капитана, он остановился, повернул и помчался обратно в Батум. Турчанки колотили его по спине, визжали и дергали за плечи. Капитан с любопытством наблюдал эту сцену. Извозчик снова повернул и промчался мимо капитана к Барцхане. Турчанки сидели спокойно. Потом шагах в ста от капитана экипаж остановился. Капитан подумал: уж не охотятся ли за ним, и замедлил шаги, разглядывая турчанок. С воплями и слезами они вылезли из экипажа. На земле они были неуклюжи и тучны, как откормленные куры. Капитан осторожно подошел, турчанки повернулись к нему спиной. Извозчик зло выговаривал им, скручивая папиросу. — В чем дело? — спросил капитан. — Торгуются! — закричал извозчик. — Сговорились в Орта-Батум за два рубля, в дороге старуха начала торговаться. Дает полтинник. Я их повез обратно, опять согласились, я повез в Орта-Батум, опять торгуются, я опять в город — плачут, дадим два рубля. Что такое! Высадил их. Иншаллах! Пусть сидят здесь до вечера. Подошел крестьянин, похожий на галку, — черный и страшный. Он сказал капитану: — Что делать? Турецкая женщина не может пешком ходить: муж убьет. Нельзя пешком ходить, ва-ва-ва, чего теперь делать! — Что ж ты, сукин сын, — сказал капитан извозчику, — смеешься? Вези сейчас, а то номер спишу. Извозчик что-то гневно заговорил по-турецки. Старуха повернулась к капитану и завыла скрипучим голосом. — Тебя ругает, кацо, — перевел крестьянин. — Зачем ты, гяур, трогаешь турецкую женщину. Увидят турки — худо будет. Капитан плюнул и пошел дальше, сказав напоследок извозчику: — Ты чего там наплел, обезьянщик. Номер твой я запомнил. Вот Азия, будь она четырежды проклята! Около дома Зарембы извозчик с турчанками догнал его, остановился и сказал: — Видишь, везу. Ты в милицию не ходи, ничего с ними не будет. — Ну, валяй, валяй, пес с тобой. Одна из турчанок подняла чадру и взглянула в лицо капитану. Чернота чадры оттеняла ее жаркий румянец. Удлиненные глаза ее смеялись. «Вот чертовка!» — капитан снял кепку и помахал ею в воздухе. Экипаж пылил, качаясь и дребезжа среди чинар, турчанка кивала ему головой. Капитану стало весело. Сидя в комнате Зарембы, он думал, что нелепая эта и пестрая, как цветные нитки, Азия начинает ему нравиться. Он вышел во двор и долго без нужды, но с большой охотой мылся у крана, потом подставил лицо теплому ветру и неожиданно сделал открытие, что молодеет. Ему захотелось что-нибудь выкинуть: переплыть на пари Батумскую бухту, жениться на курдянке, устроить пирушку и зажечь головокружительный фейерверк. Захотелось созвать старых друзей — коричневых и беззаботных моряков, слоняющихся по портам Тихого океана, опять увидеть их крепкие руки, светлые смеющиеся глаза, пощупать новые паруса, побродить по раскаленному Брисбену. Там во время стачки товарищи приковали его цепью к фонарному столбу, чтобы полицейские не помешали ему сказать зажигательную и веселую речь. Пока полицейские сбивали цепь, он успел накричать столько, что премьер-министр выслал его из Австралии, а газеты напечатали его портрет с подписью: «Бандит Кравченко, призывавший разрушать железные дороги и умерщвлять грудных детей». Прошлое вспыхнуло в памяти капитана. Оно было окрашено в три цвета: синий, белый и коричневый. Это был океан, паруса и белые корабли, коричневые люди и плоды. Он посмотрел на синий свой китель, с которым не расставался уже восемь лет, — это был единственный свидетель всего, о чем капитан сейчас вспоминал. Тоска по запаху тропических плодов приобрела почти физическую силу. Освежающий и яркий их сок, казалось, опять просветлял его голову, толкал к поискам все новых и новых встреч, новой борьбы и кипению воли. Смутные размышления капитана прервал Заремба. Он быстро шел по шоссе, поднимая пыль, махал руками, лицо его было покрыто красными пятнами. Он говорил сам с собой, спотыкался и кепку нес в руке, вытирая ею потное лицо. — Слушай! — крикнул он капитану, сидевшему на крыльце его свайной хижины. — Слушай, Кравченко, ты какими пулями в него стрелял? Капитан сделал страшное лицо и зашикал. Заремба спохватился, покраснел, вошел в комнату и повторил свой вопрос шепотом. — Никелированными, из браунинга. Такие пули теперь нигде не достанешь. — Вот, значит, верно. Его это дело, Терьяна. Сиделка рассказала, что из него вытащили пулю с никелевой оболочкой. К нему меня не пустили. Да теперь и не нужно. Дело ясное. Заремба посопел, потом решительно встал. — Нет, брат, — это не спекулянты. Они или контрабандисты, или еще почище — шпионы. Спекулянт на мокрое дело не пойдет. Понял? — Понял. — То-то и вот! Раз Виттоль здесь, надо его брать. Пошли в город! Когда шли в город, капитан думал, что Заремба слишком просто решает вопросы. «Надо его брать, надо его брать, — передразнивал он Зарембу. — А как его возьмешь? Пойдет он за тобой как теленок!» В городе зашли к «Бедному Мише» обдумать дальнейшие планы. Капитан оглядел посетителей, но ничего подозрительного не заметил. Сидя за кофе, он неожиданно рассказал Зарембе о курдянке. Заремба хмыкнул. Капитан побагровел, отвернулся и полез в карман за портсигаром. Мельком он взглянул за окно и обмер, — на пристани среди турок-фелюжников стоял Пиррисон. Серый его плащ тусклой чешуей блестел под солнцем. Он был без шляпы, русые волосы бледно отсвечивали. Стоял он спиной, и капитан узнал его тяжелый затылок. Капитан стиснул руку Зарембы, показал на фелюжников глазами и сказал хрипло и невнятно: — Гляди, — он! Виттоль говорил с турками. Турки слушали хмуро, качали головами. Очевидно, шел неудачный торг. — Заремба! — Заремба по тону капитана понял, что тот решил действовать стремительно. — Если он увидит меня — крышка. Стрельбу на улице не подымешь! Следи за ним. Надо выследить его до гостиницы. Как только он войдет в номер, — стоп, тут будет другой разговор. Ты войдешь первым, скажешь: пришел, мол, от Терьяна, принес письмо. Я войду следом. Чуть что, хватай его за руки, кричать он не будет. — Понял. — Заремба вспотел, медленно встал и перешел за столик, стоявший на улице недалеко от турок. Виттоль-Пиррисон повернулся и быстро пошел к «Бедному Мише». Капитан сжался, достал деньги, положил на столик и встал, надо было выскочить в дверь на узкую улицу, запруженную ишаками. Пиррисон уже входил в кофейню. Капитан рванулся к двери, зацепил мраморный столик. Столик упал с невероятным грохотом и разлетелся на сотни кусков. С улицы повалила толпа, жадная до скандалов и зрелищ. — Рамбавия! — закричал хозяин духана, жирный грузин. — Ради бога, что ты делаешь, дорогой! Капитан обернулся, полез за бумажником, чтобы заплатить за столик, и столкнулся лицом к лицу с Пиррисоном. — Вот чертова лавочка! — сказал капитан, красный и злой. Пиррисон вежливо приподнял шляпу и прошел мимо. Заремба прошел следом и тихо сказал: — Эх, ну уж сидите здесь, дожидайтесь! Капитан заплатил за разбитый столик (хозяин содрал с него полторы лиры), снова заказал кофе и сел за деревянным столиком на улице. Злоба душила его. Налитыми кровью глазами он смотрел на веселых посетителей и бормотал проклятья. «Неужели я стал „иовом“», — подумал он и с отвращеньем выплюнул на тротуар кофейную гущу. У австралийских моряков было поверье, что есть люди, приносящие несчастье. Звали их «иовами». Один такой «иов» плавал с капитаном, и капитан отлично помнил два случая. Первый, — когда «иов» зашел к нему в каюту, и со стены без всякого повода сорвался тяжелый барометр и разбил любимую капитанскую трубку; и другой, — когда «иов» подымался по трапу в Перте, с лебедки сорвалось в воду десять мешков сахару. Матросы потом купались у борта, набирали полный рот воды и глупо гоготали, — вода была сладкая. После этого случая «иов» списался с парохода и занялся разведением кроликов, но кролики у него подохли и заразили кроличьей чумой весь округ. В последний раз капитан видел его в Сиднее. «Иов» стоял под дождем и продавал воздушные детские шары. Дрянная краска стекала от дождя с шаров и капала красными и синими слезами на его морщинистое лицо. Прохожие останавливались и насмешливо разглядывали его. В глазах «нова» капитан увидел старческое горе. «Неужели я „иов“», — подумал капитан и с горечью вспомнил цепь неудач: прикуренную папиросу в Сухуме, дрянного шкиперишку, привезшего его из Очемчир в Очемчиры, предателя Терьяна, выстрел, испуг свой перед курдянкой и, наконец, разбитый столик. Капитан закурил и с угрозой сказал смотревшему на него с радостным изумлением восточному человеку, сидевшему рядом: — Ты чего скалишься, здуля! Человек испугался, встал и ушел. «Рассказать Бергу и Батурину засмеют. Не дело гонять за американцами. Пора на море». Быстро подошел Заремба, подсел, сказал задыхаясь: — Плохо дело, Кравченко. Он договорился у биржи с извозчиком, подрядил его на вокзал к тифлисскому поезду. Надо спешить. — Когда поезд? — Через час. Капитан вскочил, ринулся на улицу, на ходу крикнул Зарембе: — Прощай. Тут наши приедут, расскажи все как было. — Куда ты? — В Тифлис. Хозяин «Бедного Миши» неодобрительно покачал головой: «Какой неспокойный человек этот моряк, ай какой неспокойный!» Заремба вышел на улицу. Выражение недоуменья и горечи не сходило с его лица. Капитан бросился в «Бордингауз», схватил чемодан, выскочил, остановил извозчика, сел и крикнул; — Гони! — Куда тебя везти? — спросил извозчик и испуганно задергал вожжами. — На Зеленый Мыс. Чтобы через полчаса быть там. Пошел. Даю две лиры. Извозчик понял, что дело серьезное, и поджарые лошади понеслись, пыля и раскатывая легкий экипаж. На шоссе капитан обогнал Зарембу, махнул ему рукой; потом увидел испуганно отскочившего в сторону крестьянина, похожего на галку. На Зеленом Мысу он купил билет, вышел на платформу, когда тифлисский поезд уже трогался, и вскочил в задний вагон. Поезд прогремел через туннель, и по другую сторону его открылась иная страна, — тропики свешивали к окнам вагонов влажные и зеленые стены листвы. Кудряво бежали по взгорьям чайные плантации. Сырой блеск равнин был пышен и праздничен. Капитан расстегнул китель, купил десяток мандаринов и сразу же съел их. Он чувствовал необычайное облегченье, — до Тифлиса можно было спать спокойно. Золотое руно Турки, отступая из Батума в 1918 году, оставили в складах множество ящиков с боевыми ракетами. Ракеты лежали, сохли, в них происходили таинственные химические процессы, грозившие самовозгоранием и взрывом. Поэтому ракеты было решено уничтожить. Этим и объяснялась пышность фейерверков, в которых внезапно стал утопать город осенью того года, когда в Батум приехала Нелидова и ее спутники. Первый вечер был особенно пышен. Трескучая заря занялась над плоским и темным городом. Переплетение огней и шипящих ракетных хвостов создавало впечатление сложного и сверкающего кружева. Взрывы белого пламени выхватывали из темноты и снова бросали в нее живые груды листвы, широкие окна кофеен (их желтый свет трусливо гас при наглых вспышках бенгальского огня), фелюги, дрожавшие в воде, пронизанной до дна светом и серебром. Иногда наступал желтоватый, пахнущий порохом антракт, и отхлынувшая было ночь накатывалась исполинской стеной кромешной тьмы. Но через минуту пламя со щелканьем и свистом опять раздирало ее, бросая мутные отблески на маяк и набережные. Пустынный, казалось, порт при каждой вспышке оживал. Была видна давка фелюг, цепи, крутые бока пароходов, высокие, как бы театральные мостики, разноцветные трубы, палубы, с которых стремительный свет не всегда успевал согнать темноту. Казалось, что пароходы фотографировались с редким терпением. Один из них — оранжевый английский грузовик — даже улыбался: по сторонам его носа торчали из клюзов клыками бульдога лапы гигантских якорей. Это создавало впечатление вежливой, но деланной улыбки. Некоторые пароходы улавливали быстрое пламя стеклами иллюминаторов. Нелидова с Гланом и Батуриным шла на Барцхану к Зарембе. Берг остался в гостинице. Ему нездоровилось: опять болело сердце. Со сладкой горечью он думал, что ему, быть может, суждено умереть в этих серебряных потоках огня, в пограничном городе, и теплая женская рука потреплет перед смертью его волосы. О смерти сына и Вали он думал редко. Каждый раз при этой мысли пустота в груди наполнялась гулким сердечным боем и кончалась обморочной, вязкой тошнотой. Берг сидел на балконе на полу, чтобы с улицы его не было видно (это была любимая его поза), и украдкой, прячась от самого себя, курил короткими затяжками и прислушивался к растрепанной работе сердца. Оно то мчалось вперед, дребезжа, как разбитый трамвай, то внезапно тормозило. От этого торможенья кровь приливала к вискам. На Барцхане ночь, бежавшая из Батума, была гуще и чернее. У берега, выполняя наскучившую повинность, шумели волны. С гор дул бриз. В свежести его был холод виноградников, хранивших в своих кистях обильный сок. Глан ел виноград и уверял, что ночью он делается сочнее и слаще. Звезды плавали в море. Волны разбивали их о берег, как хрустальные детские шары. С Зарембой Батурин познакомился днем в типографии. Сейчас шли к нему просто так, — поболтать, выпить вина и еще раз ощутить ночное своеобразие этих мест. В окне у Зарембы пылала лампа. Свет ее, пробиваясь через черные лапы листвы, делал ночь высокой и как бы осязаемой. — Таитянская ночь, — прошептал таинственно Глан, мелькая в пятнах света и тьмы. — У здешних ночей есть заметный оттенок густой зелени. Вы не находите? — Я не кошка, — ответил Батурин. — В темноте я краски не различаю. Нелидова, когда попадала в полосу света, старалась миновать ее возможно скорей. Каждый раз при этом Батурин замечал ее бледное лицо. От тьмы и белых гейзеров пламени, бивших над Батумом, от теплого прикосновения листвы и безмолвия он ощущал легкую тревогу, похожую на нарастающее возбуждение. Батурин сказал: — Принято думать, что в жизни все переплетено и нет поэтому нигде резких границ. Чепуха все это. Еще недавно жизнь была совсем другой. — А теперь? — спросила из темноты Нелидова. — Теперь мне кажется, что я стою под душем из ветра и мельчайших брызг. Вы не смейтесь. Это серьезно. — Н-да… — протянул рассеянно Глан. — «Растите, милые, и здоровейте телом»-это чье? Забыли? Вот черт, тоже не помню. Заремба встретил их на крыльце. Рот его с выбитыми во время французской борьбы зубами был черен и ласков, как у старого пса. — А мы, знаете, — он сконфузился, — дожидаясь вас, уже выпили. Приятель у меня сидит, куплетист. Знакомьтесь. Куплетист — желтый и жирный, с лицом скопца, — был одет в синюю матросскую робу. Он сломал через окно ветку мандарина с маленьким зеленым плодом и положил перед Нелидовой. Нелидова перебирала темные листья мандарина, мяла их пальцами, — от рук шел пряный запах. Изредка она подымала глаза и смотрела на Батурина и Зарембу, — они тихо беседовали. Заремба расстегнул жилет, откидывал со лба мокрую прядь. Его большие серые глаза смотрели весело, хотя он и был явно смущен. Смущение его нарастало скачками. Он все порывался что-то рассказать Батурину, но останавливался на полуслове. Наконец рассказал. Лицо Батурина осветилось легкой улыбкой. — Послушайте, — Батурин обращался, казалось, к одной Нелидовой. — Вот любопытная история. Жаль, что с нами нет Берга. Заремба подобрал на улице нищенку-курдянку. Он говорит, что эта курдянка спасла капитана (Батурин запнулся, — обо всем, что случилось с капитаном в Батуме, Нелидовой он не рассказал, рассказал лишь, что Пиррисона капитан разыскал в Тифлисе и в Тифлис нужно выехать возможно скорее). Одним словом, курдянка живет здесь. Заремба хочет отдать ее в школу и сделать из нее человека. — Молодая? — спросил Глан. — Вроде как бы моя дочка, — ответил, смущаясь, Заремба. — Лет двадцать, а мне уже сорок два. Он мучительно покраснел, — ему казалось, что никто не поверит, что вот он, крепкий мужчина, взял в дом молодую женщину и не живет с ней, а, наоборот, возится как с дочкой. — Наглупил на старости, — пробормотал Заремба. — Скучно так жить без живого человека. Жаль мне ее. Теперь взял, лечу… Заремба окончательно сбился и замолчал. — А что с ней? — спросил Глан. — Ну, знаете, обыкновенная болезнь, не страшная. Слава богу, что хоть так отделалась от чертовой матросни. — Где же она? Почему вы ее прячете? Голос Нелидовой прозвучал спокойно, без тени волнения. Заремба вышел и вернулся с курдянкой. Она кивнула всем головой, смутилась, села рядом с Нелидовой, погладила шелк ее платья на высоком колене, опустила глаза и почти не подымала их до ухода гостей. Глан отгонял рукой дым папиросы и смотрел на курдянку. Ему казалось, что он осязает красоту, как до тех пор явственно осязал прикосновение к своему лицу теплого ветра, черной листвы, всей этой оглушившей его новизной и необычайностью ночи. Куплетист решил разогнать общее смущение и тонким мальчишеским тенором спел свою новую песенку. Песенки эти он писал для эстрадных артистов. Артисты всегда его надували, — платили в рассрочку и недоплачивали. На столе моем тетрадка В сто один листок. В той тетрадке есть закладка Беленький цветок. Этот беленький цветочек Мне всего милей: Шепчет каждый лепесточек О любви моей. «Чем не Беранже?» — подумал Глан и оживился. Он носил в своей голове тысячи песенок — бандитских, колыбельных, бульварных, песенок проституток и матросов, страдательные рязанские частушки и хасидские напевы. Он коллекционировал их в своем мозгу. Иногда, всегда к случаю, он очень удачно извлекал то одну, то другую, поражая слушателей то глупостью, то подлинной их наивной болью. Вина пили мало, но оно быстро ударило в голову. Батурину казалось, что это черное вино действует на него совсем не так, как другие вина. Неуловимые его настроения оно вдруг закрепило, — они ожили, крепко вошли в сознанье. От них в душе рождалась вот-вот готовая прорваться детская радость. Курдянка гадала Нелидовой по руке. Нелидова наклоняла голову и смеялась. Вино сверкало в ее зрачках черным блеском, — она верила гаданью и стыдилась этого. Она медленно обрывала с ветки мандарина черные листья. На лице куплетиста Батурин заметил страданье. Он подошел и незаметно отнял у нее ветку. Она изумленно подняла глаза, улыбнулась, и в прозрачной глубине ее глаз Батурин увидел все то же — эту ночь, взявшую их в плен стенами живой высокой листвы. Через окна проникал ровный и усталый ветер. — Напомните мне, когда будете идти в город, — я расскажу вам одну историю, — сказал Батурин. Нелидова кивнула головой. Глан, Заремба и куплетист расплывались в табачном дыму воспоминаний. Долетали слова о Шанхае, шушинских коврах, ротационных машинах, табаке. В город шли с куплетистом. Заремба и курдянка провожали их до порта. Шли длинной цепью, взявшись под руки. Опять море разбивало о песок сотни звездных шаров. Иллюминация догорала. Ветер приносил театральный запах пороха и потухших бенгальских огней. — Я напоминаю вам, — сказала Нелидова. — Что вы хотели рассказать? — Маленький сон, — ответил Батурин и рассказал ей о поезде и китайце со змеей. Нелидова слушала молча, потом легко пожала его руку и спросила тихо: — Вы не болтаете? Может быть, вы выпили больше, чем следует. Батурин решил было обидеться, но раздумал. Ему неудержимо хотелось рассказывать причудливые истории, смысл которых так же радостен, как пожатие женской руки. Было в Батурине нечто, что заставляло Нелидову настораживаться: его странные рассказы, неожиданные поступки, суровые глаза, ощущенье, что этот человек все время думает свое и никому об этом не говорит. Он часто бывал рассеян и отвечал невпопад. Когда Батурин, сидя за столом, низко наклонял голову и разглядывал скатерть, Нелидова знала, что у него опять подымается тоска по Вале. Тогда судорожная тревога заставляла ее беспрерывно болтать, не слыша даже своих слов, всячески стараться отвлечь его мысли от прошлого. Спустя часа два Батурин успокаивался, в глазах его блестели быстрым огнем самые смехотворные истории. Он говорил о привычных вещах, как о чем-то необычайно интересном. Нелидова сознавала, что он прав. В каждом дне, уличной встрече, во всем она начала замечать новое, не замеченное раньше. Это давало жизни ощущение полноты. Мир был очищен, как старинная картина от вековых наслоений почерневшего лака, и заиграл наивными и пышными красками. Нелидовой нравилось, что Батурин любил ветер, свежесть, штормы, простых людей — все, к чему невольно тянется человек после бессонницы и духоты, как пьяница после попойки к стакану крепкой содовой воды. — Во время шторма в Новороссийске, — сказал Батурин, — я видел второй сон. Его стоит рассказать. Хотите? — Конечно. Рассказать этот сон было очень трудно. Как и во всяком сне, в нем было главное, оставившее глубокий след в памяти, но главное это нельзя было передать никакими словами. Батурину приснился дощатый бар в ночном порту. Сквозь щели в стенах были видны красные огни пароходов. Когда пароходы давали гудки, бар вздрагивал и со стропил слетала пыль. Была ночь. В баре сидели пассажиры, дожидаясь посадки. Среди наваленных горами чемоданов почти не видно было деревянных столиков с букетами простых цветов — ромашки и резеды. Казалось, родная старая земля провожала запахом этих немудрых цветов всех уезжавших за океан. Океан шумел в косматой портовой темноте. Над ним, очень далеко, там, куда пойдут корабли, дни и ночи сменялись страницами однообразной книги. Зелень вод, туманы, неуют великих мировых дорог приводили к странам, чуждым, суетливым, ненужным живой душе человеческой. Уезжавшие казались безумцами, обреченными на преждевременную старость, на вечную тоску по оставленной милой земле, куда вернуться им будет нельзя. Батурин узнал, что из этого порта уезжает Нелидова. Он мчался туда в экспрессе, спешил застать ее. Ночи гремели мостами и обжигали лицо снопами искр. Дни проносились светлой пылью. В портовый город он приехал за полчаса до отхода корабля. Он бросился в бар, нашел Нелидову. Он помнил, что она должна простить ему перед отъездом какую-то смертельную обиду. Они говорили о безразличных вещах, потом Нелидова взглянула на него, в глубине ее глаз он увидел прозрачные и синие слезы и оглянулся, — за раскрытой дверью бара стоял холодный и голубой рассвет. Нелидова попросила его купить на дорогу папирос. Он вышел. С деревьев капал туман, капли стучали по древним тротуарам, кое-где уже гасили огни. Он долго искал ларек. Во время поисков он услышал, как мощно прокричал пароход, может быть, тот, на котором должна была уехать Нелидова. Он заторопился, но у него было такое чувство, что без папирос он вернуться не смеет. Когда он пришел в бар с коробкой папирос «Осман» — синей и вычурной, как турецкий киоск, — Нелидовой не было. Бар был пуст. Пароход отошел и был виден в море тучей рыжего дыма. Батурин остался жить в портовом городе, где старина вторгалась в каждый шаг, где океанские корабли приобретали вид фрегатов и камни зарастали мхом, заглушавшим шаги. Он знал, что Нелидова его простила, но горечь ее отъезда, горечь того, что он не услышал слов прощенья от нее самой, была невыносима. Вот и все. — Я бы предпочла, — сказала Нелидова, — чтобы вы видели во сне не меня, а кого-нибудь другого. — Почему? — Такие сны обязывают. После этого я буду казаться вам скучной. В город пришли ночью. Было решено на следующий же день выехать в Тифлис. На рассвете Глан проснулся от ровного шума. Шел дождь. За черными окнами он казался седым. Глан закурил и выругался, — о батумских дождях он кое-что слышал. Потом он разделся догола и осторожно вылез на плоскую крышу под окном. Ливень хлестал его. Глан жмурился и вертелся, — небесный душ был прекрасен. После Глана на крышу слазил Батурин, потом Берг. К полудню дождь стих. Город блестел под солнцем, вода пахла снегом. Пошли в турецкую чайную. В чайной ливень настиг их снова. Он бил в потные стекла; улицы и порт за ними приобрели фантастический вид: они струились и расплывались. На рейде серые волны мылили борта пароходов. Всех радовала пустяковая мысль, что они заперты в чайной, может быть, до самого вечера, что весь город вымер и только ливень гремит и скачет по крышам. — А как же Тифлис? — спохватился Глан. — Надо узнать точно, когда поезд. Он спросил хозяина-турка. Турок вежливо ответил, глядя на Глана, как на беспомощного иностранца, что поезд вряд ли сегодня отойдет в Тифлис: такие ливни всегда размывают полотно. Хозяин провел Глана в заднюю комнату к телефону. Глан позвонил на вокзал, — ему ответили, что путь за Кобулетами размыт и движенье прекращено. — Везет, как утопленникам, — пробормотал Глан, но втайне подумал, что против ливня он ничего не имеет. Пусть его лупит, — в Тифлис всегда успеем. В чайной зажгли свет. С запада вместе с густыми и медленными тучами шла тьма. День приобрел сизый цвет пороха. Вошел человек в клеенчатом плаще, принес с собой лужи, хриплый кашель. Он откинул капюшон, оглянулся и радостно крикнул: — Ага, Берг, вот я где вас застукал! Это был Левшин. — Скотина вы, Берг, — сказал он, присаживаясь к столику. Запах дождя, исходивший от него, смешался с дымом крымских папирос. — Куда вы удрали? Сестра искала вас целый месяц, вся извелась. — Зачем я ей? — буркнул Берг. — Как зачем! Да хотя бы поглядеть на вас, какой вы есть человек. Я ушел в рейс, она мне наказала, — ищи, найди и привези в Одессу. Для пущей крепости даже письмо вам написала. Вот! Левшин вытащил мятый конверт. Пока Берг читал, он рассказал Нелидовой, Батурину и Глану одесскую историю. Берг краснел и ерзал, папироса его ежесекундно тухла. «Я вас не знаю, — писала Левшина. — Я смутно помню, как вы позвали меня в больнице. Письмо я пишу наугад, без адреса, без города, — в пространство. Я даже не знаю вашего имени. Приезжайте. Вы боитесь, что разыграется обычная история, — благодарности, слезы, растерянность. Ничего не будет. Я не буду ни благодарить вас, ни плакать, ни вообще разыгрывать мелодраму». Берг скомкал письмо и засунул в карман. — Ну что? — спросил Левшин. — Ладно. Я приеду, но не сейчас. Из Москвы. — Когда хотите. В чайной просидели до вечера. Хозяин принес им обед — горячий, полный перца и пара. Вечером турки достали всем плащи, Нелидову закутали в бурку и кое-как, прячась под дырявыми навесами, добрались до гостиницы. На перекрестках Левшин (он был в высоких сапогах) переносил всех на руках через улицы, шумевшие, как горные реки. В Батуме прожили два лишних дня. На третий день ливень прошел. К вечеру в стекла ударил влажный солнечный свет. Улицы зашумели. Глан предложил пойти к Левшину. На пароходе в каюте у Левшина пили кофе, в никелированном кофейнике умирал в пламени закат. Сусальным золотом были залеплены стекла. Пальмы на Приморском бульваре напоминали Африку, — они казались черными и неживыми на кумаче грубого заката. Белая толпа шумела в сырой зелени. Вымытые ливнем огни ходили столбами в воде, разламываясь и выпрямляясь в длинные дороги. На следующий день уезжали. Заремба взял отпуск. Он напросился ехать вместе со всеми в Тифлис. Свайную свою хижину он оставил на попечение курдянки. На вокзале провожал Левшин, а после первого звонка пришел Фигатнер и сказал Зарембе мрачно: — Смотри, они тебя обворуют, — подозрительные типы. — Брось трепаться! — Прошу со мной в таком тоне не разговаривать. — Фигатнер зло уставился на Зарембу. — Я двадцать пять лет честно работаю, как последний сукин сын, и ты передо мной щенок. Связался с какими-то типами и институткой. — Кто это? — спросила Нелидова Зарембу. — Репортер один, ненормальный. В каждом городе, знаете, есть свои чудаки, так это наш, батумский чудак. Черт его принес. Фигатнер возвращался с вокзала на Барцхану, подозрительно поглядывая на встречных детей и собак, и бормотал: — Скотина. С нищенкой связался. А еще партиец! «Сделаю из нее человека». Тьфу! — Фигатнер плюнул и оглянулся. — Обворует она тебя, как последнего идиота, туда тебе и дорога. Метранпаж, а тоже лезет в партию. Фигатнер окончательно расстроился, зашел в духан и заказал стакан вина. Поданный стакан он злобно повертел, позвал хозяина и сказал, что все это лавочка и сплошное безобразие: в прошлый раз давали большие стаканы, а сейчас черт его знает что — в микроскоп такой стакан и то не увидишь. Вскоре Фигатнер вышел, пообещав завтра же написать заметку о сволочуге-духанщике, — пусть знает, как обманывать посетителей. — Азиат, — бормотал он. — Я тебе покажу швили-швили, ты у меня поплачешь. В это время поезд уже прошел Чакву. Глан завалил купе мандаринами. Ему все здесь нравилось — и контролеры, кричавшие на пассажиров страшными голосами: «А ну, покажи билет», — и черные поджарые свиньи, бегавшие по вагонам в Кобулетах, визжа и выпрашивая подачку, и бродячие музыканты, жарившие под говор горбоносых пассажиров всё одну и ту же песенку: Обидно, эх, досадно, Да черт с тобой, да ладно! Что в жизни так нескладно Мы встретились с тобой. Музыканты ехали без билетов на свадьбу в Натанеби. Контролер накричал на них и позвал двух смущенных парней с винтовками. Пассажиры сразу вскочили, закричали. Глан слышал только одно слово: — Натанеби, Натанеби… Музыканты махали смычками, яростно выворачивали рваные карманы, парни с винтовками скалили зубы. Потом музыканты сели и, закатив глаза, вытянули из скрипок жалостную и берущую за душу «Молитву Шамиля». Мелодия крепла, через минуту она достигла чудовищной быстроты, и парень с винтовкой, отдав ее беззубому испуганному старцу, пустился в пляс. — Ах-ах, ах-ах, — кричал весь вагон, похлопывая в ладоши. За Кобулетами поезд шел через обширные, затопленные ливнем лагуны. В воде сверкало солнце. Праздничная страна открылась за окнами вагона. Нелидова стояла у окна, Берг высунулся в соседнее окно и крикнул ей, показывая на слюдяной широкий огонь за зарослями тростника: — Прощайтесь с морем! Нелидова вдохнула ветер: с гор дуло счастьем. Голубятня в Сололаках По Верийскому спуску муши несли рояль, поскользнулись, и рояль рухнул на землю, наполнив воздух громом и звоном. Собралась толпа. Худые и рьяные милиционеры непрерывно свистели, не зная, что делать дальше. Муши стояли, отирая пот. Рояль упал на трамвайные рельсы и остановил движение. Капитан, будучи любопытным, влез в гущу толпы и ввязался в спор, должны или нет муши отвечать за рояль. Черноусые люди в широких штанах притопывали на тротуарах и жалостно чмокали жирными губами: «Ай, хороший рояль, богатый рояль». Извозчики остановились, слезли с козел и пошли расследовать дело. Толпа росла пчелиным роем, качалась и гудела. Хозяин рояля, сизый и страшный, рвался из рук милиционеров к старшему муше и хрипел, потрясая кулаками: — Отдай деньги, отдай семьсот рублей, кинтошка! Ты живой ходить не будешь, собака! Муши невозмутимо слушали вопли и сплевывали. Сочувствие толпы было на их стороне. Крышка рояля отлетела, обнажив стальные порванные нервы. Сухость дерева, из которого был сделан рояль, вызывала представление о погибшей звучности, гуле педалей и приглушенном звоне бемолей. Капитан оглянулся, — ему почудилось, что его окликнул знакомый голос. Из пролетки ему кто-то махал. Капитан вгляделся, прикрывшись рукой от солнца, — это был Берг. Капитан рванулся, создавая в толпе ущелья и водовороты. Около извозчика стоял Батурин, худой и загорелый, и Заремба щерил беззубый рот. — Здорово, свистуны! — гаркнул капитан, расцеловался со всеми и потряс Батурина за плечи. — Здорово, Мартын Задека! — Погодите. — Батурин взял капитана за локоть в повернул к извозчику. Идемте, я вас познакомлю. — С кем? — С Нелидовой. Капитан сдвинул кепку на затылок и уставился на Батурина. — Что ж вы ни черта не написали! Но ругаться было некогда. Батурин тянул его за рукав, и капитан подошел к извозчику. Первое, что он увидел, — маленького человечка, похожего на обезьяну. Он сидел, поглядывая на толпу, и посмеивался. Рядом с ним капитан заметил молодую женщину и остановился. Чем-то она напомнила ему батумскую курдянку — легким ли своим телом, нежным загаром или темными и прозрачными глазами. Капитан представлял себе артисток пышными и капризными дамами, с лицами, ярко раскрашенными и обсыпанными пудрой, с множеством колец на пухлых пальцах. А эта была совсем девочка. — Здравствуйте, капитан, — сказала она молодым голосом. В нем капитан услышал горькую ноту, говорившую о не изжитом еще и утомившем страдании. То, что она назвала его капитаном, ему понравилось, — в этом было признание его дальних плаваний, штурманских познаний, штормов — всей, маячившей за его спиной большой и пестрой жизни. Капитан улыбнулся, снял кепку (это он делал в самых исключительных случаях) и крепко потряс руку Нелидовой. Он забыл, что она была женой Пиррисона — настолько это казалось неправдоподобным. С Гланом он поздоровался сухо и корректно. Около извозчика произошел короткий разговор. — Сейчас о деле говорить не будем. — Батурин предостерегающе взглянул на капитана. Капитан кивнул головой. — Прежде всего надо устроиться. — Да едем ко мне. У меня чудесно! Капитан жил у приятеля Зарембы, наборщика Шевчука в Сололаках. Шевчук снимал две комнаты, — одна осталась от жены, недавно его бросившей. Дом был похож на голубятню, — с пристройками, лестничками, узкими дверьми, куда с трудом протискивался человек, балконами над обрывом и каменным тесным двором. Как голубятню, этот дом на горе свободно обдувал ветер; небо казалось совсем близким. Капитан ходил по дому с опаской: ему казалось, что он залез внутрь хрупкой игрушки. Все трещало, прогибалось и жалобно стонало от каждого его движенья. «Как жук в часовом механизме», — думал о себе капитан. Под капитаном провалились две ржавые железные ступеньки на лестнице и слетела с петли дверь, — капитан ее легонько толкнул. Во время ветра дом качался, как старый корабль. Лопались газеты, заменявшие во многих окнах стекла, хлопали двери, с пола подымалась пыль, по крыше ветер гонял тяжелые кегельные шары. Голубятня посвистывала и трещала, и у жильцов весело замирало сердце. В день приезда был ветер. Синее небо блестело полосами, будто ветер проносил над городом сверкающие ткани. Голубятня пела и позванивала щеколдами дверей. На висячей террасе капитан варил кофе. Батурин сидел рядом с ним на корточках, и они тихо беседовали. — Пиррисон здесь, — говорил капитан, опасливо поглядывая на окно, за которым была Нелидова. — Это не человек, а дьявол. Крутится, как бешеный кот, унюхал слежку. Я свалял дурака. Вместо того чтобы влезть ему в нутро, я ощетинился. Но иначе нельзя, — если бы вы видели эту лошадиную морду! Втроем мы его пристукнем. Я думаю, он — спекулянт, если не хуже. Вы говорите, что дневник он увез еще из Москвы. После этого все ясно. Ведь там чертежи. Ну, а как она? — Хорошая женщина… Она его бросила. — Зачем же она болталась по югу? Батурин пожал плечами. — Не знаю. Это человек со странной настройкой. Она наша, но… — Батурин поглядел на лысую гору Давида, потрогал пальцем чайник, — она надломлена. Вы представляете, — три года прожить с отъявленным негодяем, это чего-нибудь да стоит. Она, мне кажется, с усилием отбивается от апатии, старается вернуть себя прежнюю… Конечно, это трудно… — Так… Как думаете, она нам поможет? — Безусловно. Капитан закурил, сплюнул, прищурился хитро на Батурина. — Что и говорить, — девочка славная. И этот обезьянщик, — он говорил о Глане, — наш в доску. Ну, а как проделать махинацию с Пиррисоном? Думали они долго. Кофе сбежал, и капитан не сразу это заметил. — Сделаем так. Он живет в гостинице «Ной», на Плехановской, номер сорок девять, на четвертом этаже, окна в переулок. В номере он бывает только вечером. Я думаю, к нему должна пойти она и отобрать дневник. Соседний номер свободен, — я сегодня утром узнавал. Вы могли бы там поселиться на всякий случай. Будет вернее. А? — Ну, дальше. — Дальше ничего. Я уверен, что выйдет и так… В крайнем случае, придется вмешаться. Я буду караулить в переулке. В случае чего, вы дадите знак в окно, — позовете, что ли. Возьмем Зарембу и Глана. Берг будет сидеть напротив «Ноя» — там есть духанчик. Если Пиррисопу удастся удрать, он двинет за ним, чтобы не подымать шума в гостинице. С Нелидовой поговорите вы. Действовать будем завтра. Сейчас я их сплавлю, а вы берите чемодан и дуйте к «Ною». Она не должна знать, что вы будете рядом в номере. — Почему? — Когда человек ждет поддержки, он всегда наделает кучу ошибок. Понятно? — Пожалуй. После кофе Заремба пошел к Шевчуку в типографию предупредить о нашествии. Нелидова, Глан и Берг пошли в знаменитые серные бани. Берга радовало, что в банях этих бывал еще Пушкин. Батурин сослался на головную боль и остался. Через полчаса он вышел с капитаном, взял извозчика и поехал к «Ною». Капитан был прав, — соседний с пиррисоновским номер был свободен. В номере капитан и Батурин оставались недолго. Они тщательно осмотрели его: в комнату Пиррисона вела дверь, она не была заколочена, около двери стоял комод. — В случае чего, комод можно отодвинуть, — прикинул капитан. — Я буду сидеть в садике напротив. Когда понадоблюсь, зажгите в своей комнате свет. На обратном пути зашли в духанчик, где должен был сидеть Берг, и выпили белого вина. Батурин наклонился к рваной клеенке, пристально ее рассматривал. Капитан сказал тихо: — Бросьте волноваться, все обойдется. — Я не о том. Вы дадите мне револьвер? — Зачем? — Пиррисон — человек опасный. Мало ли что может случиться… — Стрелять все равно нельзя. — Мне револьвер нужен, — трудно, запинаясь, сказал Батурин, — для самообороны. Вы додумали, что, может быть, он из шпионской шайки? Капитан постучал пальцами по столу, зорко взглянул на Батурина. — Вы точно знаете? — Я предполагаю. — Завтра узнаем. Если это так, то, конечно, разговор будет особый. Ладно, я дам револьвер. После истории с Терьяном я предполагаю то же, что и вы. — Какой истории? Капитан рассказал о выстреле, показал заштопанную кепку. Батурин слушал безразлично. — Напрасно вы уверены, что все обойдется. Может обойдется, а может быть, завтра он хлопнет кого-нибудь из нас. Я к этому готов. Весь день Батурин пролежал в сололакском доме, — у него всерьез разболелась голова. Он закрывал глаза и старался вызвать представление о громадном озере, сливающемся с небом. Это давало отдых и ослабляло боль. Лежал он на походной кровати, предназначенной для Нелидовой, — койка была узкая, теплая. В комнате стоял запах тонких тканей, запах молодой женщины. Батурин протянул руку, поднял с полу оброненную перчатку, сохранявшую еще форму узкой кисти, и закрыл перчаткой глаза. Стало легче. Морщась, он подумал, что они зря втягивают Нелидову в это дело. Как было бы хорошо, если бы дневник нашелся где-нибудь на улице или его удалось бы украсть у Пиррисона без сложнейших и неверных комбинаций, без суеты, подслушивания, без необходимости собирать в комок свою волю и щурить для зоркости глаза. Боль медленно проходила. Он вспомнил керченские ночи, когда решил убить Пиррисона. «Это бесполезно, — подумал он теперь. — Таких людей надо уничтожать организованным порядком, а не поодиночке». Разговор с Нелидовой был поручен Батурину. Батурин предложил вместо себя Берга, но капитан был неумолим. — Вы не винтите, — в этом деле нужна тонкость… Кому ж, как не вам. Как ей сказать? До сих пор Батурин не знал толком, как она относится к Пиррисону, — женщина может прогнать и любить. Слезы ее в Керчи, детский ее ответ, что она плачет «просто так», были загадочны. Он вспомнил слова Нелидовой — «он убьет вас прежде, чем вы успеете пошевелиться» — и подумал, что револьвер берет не зря. В соседней комнате ужинали. Пришел Шевчук, — русые усы его были мокрые от вина. Он зашел для храбрости в духан и был поэтому излишне предупредителен. Заремба рассказал капитану о курдянке. Капитан кусал папиросу и слушал молча, краска залила его шею, поползла к ушам. — Береги девочку, — сказал он с угрозой. — Из нее можно сделать такую женщину… — Капитан спохватился. — Коллонтай сделать курдянскую. Понял, дурья твоя башка! Только полировка нужна. Смотри, не свихнись. Заремба почесал за ухом. Слова капитана его взволновали и обидели. — Свихиваться мне не с руки. Пусть подучится в Батуме, потом отправлю в Москву, в Университет трудящихся Востока, а дальше дорога открытая. Верно, товарищ Кравченко? — Ну, пес с тобой. В Москве мы тебе поможем. Нелидова примолкла. Из-под опущенных ресниц она осторожно разглядывала капитана. Этот шутить не любит. Крутой, определенный, как жирная черта, проведенная по линейке: две точки и прямая. Две точки — рождение и смерть, прямая — жизнь. Но капитан улыбнулся, и сразу показалось, что за столом сидит мальчишка, дожидающийся, чтобы кто-нибудь сказал глупость, после чего можно прыснуть со смеху. Кепка, сдвинутая на ухо, говорила о смелости, отпетой голове. В капитанском возрасте это было странно. Поражало Нелидову и любопытство капитана. Казалось, нет в мире вещей, которые он считал бы не заслуживающими внимания. Вот и теперь он был в восторге от Тифлиса, от здешнего богатства. К этому богатству он причислял все — и фрукты, и ковры, и кукурузу, и руды, и горные реки, и даже Сионский собор и могилу Грибоедова. Его занимала мысль об устройстве в Москве большой закавказской выставки. От этой выставки, по его мнению, глаза у всех полезут на лоб и в истории Союза будет открыта новая страница. Берг ходил по комнате в светлом возбуждении. Тифлис он называл пушкинским городом. Судьба Пушкина была, по его словам, особенно приметна здесь, в Тифлисе. Он мечтал, что завтра же достанет «Путешествие в Эрзрум» и будет медленно, фраза за фразой, его перечитывать. Глан был спокоен, перемена мест еще усиливала общий пестрый тон его жизни, но не казалась событием. На следующий день утром Батурин пошел с Нелидовой в Ботанический сад. — Надо поговорить, — сказал он ей коротко. Нелидова посмотрела на него с укором. До сада шли молча. Лицо ее опять стало холодным и бледным, как в Керчи. В саду остановились на висячем мосту над водопадом. На турецком кладбище рыдали женщины. Из-за гор ползли тугие облака. — Ну, говорите, — промолвила Нелидова, комкая в руке перчатку. — Что, время уже пришло? — Да. Пиррисон в Тифлисе. Я думаю, что ему не вырваться. Нам нужно добыть дневник. Если бы он взял его из Москвы случайно, это была бы пустяковая задача, но он взял его сознательно. Он украл его. Это осложняет дело. Без борьбы он его не отдаст. Нелидова уронила перчатку, — серный ручей затянул ее под камни. Батурин посмотрел вниз и спросил: — Вы согласитесь пойти к нему и отобрать дневник? Она отрицательно покачала головой. Батурин сказал тихо: — Требовать мы не можем. Раз вы не согласны, будем действовать сами. Это гораздо рискованнее. Кто-нибудь да поплатится головой. — Почему? — Вы знаете, кто Пиррисон? Нелидова натянуто улыбнулась. — Спекулянт. Это его профессия. — Мало. Кроме того, еще и шпион. Они встретились глазами. Взгляд ее был темен и полон вызова. — Я не пойду к нему, — сказала она глухо и твердо. — Я любила этого человека. Он первый видел мои слезы, мой стыд. Я хочу одного — поскорей отсюда уехать. Я думала, что у меня хватит сил, согласилась ехать с вами. Теперь мне противно. Поймите, — вы, пятеро смелых, находчивых, сильных мужчин, подсылаете женщину, бывшую жену. Вы хотите сыграть на том, что, может быть, он еще любит меня и отдаст дневник, из-за которого вы подняли столько шуму. Я не ждала этого. Вы называете его шпионом, — где доказательства? Вы понимаете, что говорите! Вы рыщете по всей стране, у вас развился прекрасный нюх, вы ловко его выследили и хотите поймать в западню на лакомую приманку — на меня. Ради чего это делается, я не могу понять. Вы входите с черного хода там, где есть пути прямые и верные. — Например? — Пойдите к нему, скажите, кто вы, и потребуйте дневник. Кажется, просто. Батурин улыбнулся. — Зря улыбаетесь. Это совсем не глупо. Вы вбили себе в голову, что охотитесь за опасным преступником, шпионом. Может быть, вы даже носите револьвер в кармане. Конечно, — это очень романтично. У пионеров от этих историй разгорелись бы глаза, — но вы-то, вы ведь не пионер. Пиррисон — опасный преступник! — Она засмеялась. — Пиррисон ничтожество из ничтожеств. Разве такие бывают шпионы! Вы наивные мальчики вместе со своим капитаном. Вы забываете, что я человек, а не манок для птицы. Нелидова замолчала. — Это все? — Все. — Хорошо. Мы действуем глупо, мы фантазеры к мальчишки. Но почему же вы согласились искать его вместе с нами? — Вы этого не знаете? — Нелидова метнулась к Батурину, подошла почти вплотную. — Нет. — Тогда мне вам нечего и говорить. Она отвернулась и пошла в глубь сада. Батурин поколебался и пошел за ней. В густой аллее она села на скамейку и, не глядя на него, сказала резко: — Ну, договаривайте. Давайте кончать. — Давайте. Конечно, нельзя бы втягивать вас в это дело. Это план капитана. Капитан спросил меня, согласитесь ли вы сегодня вечером пойти к Пиррисону, взять дневник и передать его нам. Я ответил — да, безусловно согласится. Во всем виноват только я, — ни капитан, ни Берг, ни Глан — никто не давал за вас никаких обещаний. Я неправильно понял вас в Керчи. Я вообще не понимаю половинчатого отношения к людям. Если я считаю человека заслуживающим уничтожения, то не буду охранять его от опасностей. Это азбука. Я приписал свои свойства вам, — конечно, это глупо. Но я плохо соображаю последнее время, — вы должны меня понять. Помимо дневника, у меня есть свои счеты с Пиррисоном. Я сведу их сегодня же. Батурин замолчал. — Ну, дальше. — Дальше ничего. — Вы опять говорите об убийстве? Батурин пожал плечами. — Я считаю, что наш разговор бесцелен. — Ну, идите, — сказала Нелидова вяло, не подымая глаз. — Вы — неистовый человек. Вы неистово ненавидите и неистово любите. Его смерть — ваша смерть. Мне все равно. Делайте как знаете. Пусть не ждут меня там, в Сололаках. Вечером я приду за вещами. Батурин медленно вышел из сада. Снова, как а Москве, в голову лезли дурацкие мысли.

The script ran 0.018 seconds.