Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Чарльз Диккенс - Холодный дом [1852]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, Роман

Аннотация. Чарлз Диккенс - один из величайших англоязычных прозаиков XIX века. "Просейте мировую литературу - останется Диккенс" - эти слова принадлежат Льву Толстому. Большой мастер создания интриги, Диккенс насытил драму "Холодный дом" тайнами и запутанными сюжетными ходами. Вы будете плакать и смеяться буквально на одной странице, сочувствовать и сострадать беззащитным и несправедливо обиженным - автор не даст вам перевести дух.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 

— Как странно, сэр, — снова начинает он, медленно потирая руки, — что он тоже был… — Кто он? — перебивает его мистер Уивл. — Покойный, знаете ли, — объясняет мистер Снегсби, указав головой и правой бровью в сторону лестницы и похлопывая собеседника по пуговице. — А, вы о нем! — отвечает тот, видимо не слишком увлеченный этой темой. — Я думал, мы уже перестали о нем говорить. — Я только хотел сказать, сэр, как странно, что он поселился здесь и сделался одним из моих переписчиков, а потом вы поселились здесь и тоже сделались одним из моих переписчиков. В этом занятии нет ничего унизительного, напротив, — подчеркивает мистер Снегсби, терзаемый внезапным опасением, что этими словами он, сам того не желая, неделикатно предъявил какие-то права на мистера Уивла, — я знавал переписчиков, которые потом работали в конторах пивоваренных заводов и сделались весьма уважаемыми людьми. Чрезвычайно уважаемыми, сэр, — добавляет мистер Снегсби, подозревая, что не исправил своей оплошности. — В самом деле, странное совпадение, как вы говорите, — отзывается Уивл, еще раз обводя взглядом весь переулок. — Перст Судьбы, не правда ли? — говорит торговец. — Совершенно верно. — Вот именно! — соглашается мистер Снегсби, покашливая в подтверждение своих слов. — Перст Судьбы. Судьбы! А теперь, мистер Уивл, я, к сожалению, должен пожелать вам спокойной ночи. — Мистер Снегсби прощается таким тоном, словно необходимость уйти приводит его в отчаяние, хотя он все время, с тех пор как умолк, только и думал, как бы спастись бегством. — А не то моя крошечка будет искать меня. Спокойной ночи, сэр! Если мистер Снегсби спешит домой, чтобы избавить свою «крошечку» от необходимости ринуться на его поиски, то об этом ему беспокоиться нечего. Его «крошечка» не спускала с него глаз все то время, пока он бродил вокруг да около «Солнечного герба», и теперь крадется за ним следом, повязав голову платком, а проходя мимо мистера Уивла, удостаивает сверлящим взглядом и его самого и даже его дверь. «Кого-кого, а меня вы, дамочка, теперь и в толпе узнаете, — думает мистер Уивл, — и кем бы вы ни были, но наружности вашей я похвалить не могу — голова у вас не голова, а узел какой-то… Этот малый, должно быть, так никогда  и не явится!» Но «этот малый» как раз приходит. Мистер Уивл предостерегающе поднимает палец, тащит «малого» в коридор и запирает наружную дверь. Затем они поднимаются наверх — мистер Уивл тяжелыми шагами, а мистер Гаппи (ибо это он) весьма легкими. Запершись в задней комнате, они начинают беседу вполголоса. — Я думал, ты уж к черту на кулички сбежал, вместо того чтобы поспешить сюда, — говорит Тони. — Я же сказал, что — часов в десять. — Ты сказал — часов в десять, — повторяет Тони. — Да, ты действительно сказал — часов в десять. Но по моему счету прошло десятью десять… прошло сто часов. В жизни у меня не было такого вечерка! — А что случилось? — Да ну тебя! — отвечает Тони. — Ничего не случилось. Но я тут парился и коптился в этой веселенькой старой лачуге, и на меня градом сыпались всякие страхи. — Вот погляди , какой чудесный вид у этой свечки! — говорит Тони, показывая пальцем на свой стол, на котором тускло горит тонкая свечка с огромным нагаром и вся оплывшая. — Это легко наладить, — отзывается мистер Гаппи, хватая щипцы для сниманья нагара. — Ты думаешь ? — возражает его друг. — Не так легко, как кажется. С тех пор как я ее зажег, она все время чадит. — Да что с тобой такое, Тони? — спрашивает мистер Гаппи и со щипцами в руках смотрит на приятеля, который сидит, облокотившись на стол. — Уильям Гаппи, — отвечает ему приятель, — я словно в ад попал. А все из-за этой невыносимо мрачной, самоубийственной комнаты… да еще старый черт внизу. Мистер Уивл хмуро отодвигает от себя локтем подносик для щипцов, опускает голову на руку, ставит ноги па каминную решетку и смотрит на пламя. Мистер Гаппи, наблюдая за ним, слегка покачивает головой и непринужденно усаживается за стол прямо против него. — Кто это с тобой разговаривал, Тони, Снегсби, что ли? — Да, чтоб его… да, это был Снегсби, — отвечает мистер Уивл, меняя конец начатой фразы. — О делах? — Нет. Не о делах. Просто он тут прохаживался и остановился почесать язык. — Так я и подумал, что это Снегсби, — говорит мистер Гаппи, — но я не хотел, чтобы он меня видел, и потому ждал, пока он не уйдет. — Ну, вот опять, Уильям Гаппи! — восклицает Тони, на мгновение подняв глаза. — Все какие-то тайны, секреты! Черт возьми, да задумай мы кого-нибудь укокошить, мы и то не вели бы себя так таинственно! Мистер Гаппи пытается улыбнуться и, желая переменить разговор, с искренним или притворным восхищением оглядывает комнату и «Галерею Звезд Британской Красоты», заканчивая свой обзор прибитым над каминной полкой портретом леди Дедлок, которая изображена на террасе, возле тумбы на этой террасе, причем на тумбе — ваза, на вазе шаль, на шали огромный меховой палантин, на огромном меховом палантине рука, на руке браслет. — Леди Дедлок тут очень похожа, — замечает мистер Гаппи. — Только что не говорит! — Лучше бы говорила, — ворчит Тони, не меняя позы. — Тогда я мог бы вести здесь светские разговоры. Поняв, наконец, что его никакими хитростями не приведешь в более общительное настроение, мистер Гаппи меняет неудачно взятый курс и принимается урезонивать приятеля. — Тони, — начинает он, — я способен извинить угнетенное состояние духа, ибо, когда оно находит на человека, ни один человек не знает лучше, чем я, что это за состояние, и, может быть, ни один человек не имеет права знать об этом больше человека, в сердце которого запечатлен образ, не оправдавший надежд. Но, когда речь идет о стороне, непричастной к делу, следует держаться в известных границах, и должен тебе заметить, Тони, что в данном случае я не считаю твое поведение ни гостеприимным, ни вполне джентльменским. — Очень уж сильно ты выражаешься, Уильям Гаппи, — одергивает его мистер Уивл. — Может быть, сэр, — парирует мистер Уильям Гаппи, — но когда я так выражаюсь, значит я сильно чувствую. Мистер Уивл признает свою неправоту и просит мистера Уильяма Гаппи предать забвению этот инцидент. Но мистер Гаппи, получив преимущество, не в силах расстаться с ним без того, чтобы не сделать другу добавочного внушения обидчивым тоном. — Нет! Черт возьми, Тони, — говорит этот джентльмен, — тебе все-таки надо бы поостеречься и не задевать самолюбия человека, в сердце которого запечатлен некий образ, не оправдавший надежд, и которому струны, дрожащие от нежнейших чувств, не приносят полного счастья. Ты, Тони, обладаешь всем, что способно очаровать глаз и привлечь к тебе внимание. Не в твоем характере, — к счастью для тебя, быть может, и я хотел бы то же самое сказать о себе, — не в твоем характере витать вокруг одного-единственного цветка. Для тебя открыт весь сад, и ты порхаешь в нем на своих воздушных крылышках. Тем не менее, Тони, я никогда не позволю себе задевать без нужды даже твое самолюбие! Тони снова просит его не возвращаться к этой теме, восклицая с пафосом: — Уильям Гаппи, бросим этот разговор! Мистер Гаппи соглашается, добавив: — Сам я никогда бы его не начал, Тони. — А теперь, — говорит Тони, мешая угли в камине, — насчет этой пачки писем. Ну, разве не странно, что Крук решил передать мне письма именно в полночь? — Очень. А почему так? — А почему он вообще поступает так, а не иначе? Он и сам не знает. Сказал, что сегодня день его рождения и что передаст мне письма в полночь. К тому времени он будет мертвецки пьян. Целый день пил. — Надеюсь, он не позабыл о том, что условился с тобой? — Позабыл? Ну, нет. В этом на него можно положиться. Он никогда ничего не забывает. Я видел его нынче вечером, часов в восемь, — помогал ему лавку запирать, — и тогда письма лежали в его лохматой шапке. Он ее снял и показал их мне. Когда лавку заперли, он вынул их из шапки, повесил ее на спинку кресла и принялся перебирать письма при свете огня. Немного погодя я услышал отсюда, как он поет внизу — лучше сказать, воет, как ветер, — одну песню, — только ее он и знает… что-то насчет Бибо[147] и старика Харона[148], и как этот Бибо умер в пьяном виде или что-то в этом роде. Но с тех пор его не слышно — притих, как старая крыса, что заснула в норе. — Значит, ты должен спуститься к нему в двенадцать часов? — Да, в двенадцать, но, как я уже говорил, когда ты, наконец, явился, мне показалось, будто прошло сто часов. — Тони, — начинает мистер Гаппи, скрестив ноги и немного подумав, — ведь он еще не умеет читать, правда? — Куда там! Читать он никогда не научится. Он может писать все буквы одну за другой и многие узнает — каждую в отдельности, — настолько-то он выучился под моим руководством, но складывать их не может. Одряхлел, смекалки не хватает… да к тому же горький пьяница. — Тони, — говорит мистер Гаппи, положив ногу на ногу, — каким образом он сумел разобрать в этих письмах фамилию Хоудона, как ты думаешь? — Ничего он разобрать не может. Но ты же знаешь, у него необыкновенно острые глаза, и он постоянно срисовывает всякие надписи и тому подобное, ничего не понимая в них, только на глаз. Ну, он и срисовал эту фамилию, — очевидно с адреса на письме, — а потом спросил у меня, что это означает. — Тони, — говорит мистер Гаппи, перекладывая правую ногу на левую, потом левую на правую, — как ты считаешь, оригинал был написан женским почерком или мужским? — Женским. Держу пари на пятьдесят против одного, что писала дама… косой почерк и хвостик у буквы «н» длинный, нацарапан как попало. Во время этого разговора мистер Гаппи кусал себе ноготь большого пальца то на правой, то на левой руке и одновременно перекладывал ноги — то правую на левую, то наоборот. Собираясь сделать это снова, он случайно бросает взгляд на свой рукав. Рукав привлекает его внимание. Мистер Гаппи в замешательстве смотрит на него, выпучив глаза. — Слушай, Тони, что творится в этом доме нынче ночью? Или это сажа в трубе загорелась? — Сажа загорелась? — Ну да! — отвечает мистер Гаппи. — Смотри, сколько набралось копоти. Гляди, вот она у меня на рукаве! И на столе тоже! Черт ее возьми, эту гадость, — смахнуть невозможно… мажется, как черный жир какой-то! Они смотрят друг на друга, потом Тони подходит к двери и прислушивается; поднимается на несколько ступенек, спускается на несколько ступенек. Вернувшись, сообщает, что всюду тишина и спокойствие, и повторяет свои слова, сказанные давеча мистеру Снегсби насчет отбивных котлет, подгоревших в «Солнечном гербе». — Значит… — начинает мистер Гаппи, все еще глядя с заметным отвращением на свой рукав, когда приятели возобновляют разговор, усевшись друг против друга за стол у камина и вытянув шеи так, что чуть не сталкиваются лбами, — значит, он тогда-то и рассказал тебе, что нашел пачку писем в чемодане своего жильца? — Именно тогда и рассказал, сэр, — отвечает Топи, с томным видом поправляя свои бакенбарды. — Ну, а я тогда же черкнул словечко своему закадычному другу, достопочтенному Уильяму Гаппи, — сообщил ему, что свидание состоится сегодня ночью, и посоветовал не приходить раньше, потому что старый черт хитрец, каких мало. Усвоенный мистером Уивлом легкий оживленный тон светского льва, болтающего в гостиной, сегодня режет ухо ему самому, так что мистер Уивл меняет тон и оставляет бакенбарды в покое, а оглянувшись через плечо, видимо, снова отдается на растерзание охватившим его страхам. — Вы условились, что ты унесешь письма к себе в комнату, прочитаешь их, разберешь, что к чему, а потом перескажешь Круку их содержание. Такой был уговор, Тони, верно? — спрашивает мистер Гаппи, беспокойно покусывая ноготь большого пальца. — Говори потише. Да. На том мы и порешили. — Вот что я тебе скажу, Тони… — Говори тише, — повторяет Тони. Мистер Гаппи, кивнув своей хитроумной головой, наклоняет ее еще ближе к приятелю и переходит на шепот. — Вот что я тебе скажу. Первым долгом, надо заготовить другую пачку писем, в точности схожую с настоящей, на тот случай, если старик потребует свою, пока та будет у меня в руках, — тогда ты ему и покажешь поддельную. — Ну, а если он заметит, что пачка поддельная? А на это пятьсот шансов против одного, — догадается, как только бросит на нее свой пронзительный взгляд, — прямо сверло какое-то, — говорит Тони. — Тогда пойдем напролом. Ведь это не его письма, и никогда они его письмами не были. Ты это разнюхал, и ты передал их мне… своему другу-юристу… для большей сохранности. Если же он будет настаивать, ведь их можно будет вернуть, не правда ли? — Да-а, — неохотно соглашается мистер Уивл. — Ну, Тони, какое у тебя выражение лица! — укоризненно говорит его приятель. — Неужели ты сомневаешься в Уильяме Гаппи? Неужели боишься, как бы чего не вышло? — Я боюсь только того, что знаю, Уильям, не больше, — хмуро отвечает Тони. — А что ты знаешь? — пристает к нему мистер Гаппи, слегка повышая голос, но приятель снова предупреждает его: «Сказано тебе — говори потише», и он повторяет вопрос совершенно беззвучно, выговаривая слова одними лишь движениями губ: «Что же ты знаешь?» — Я знаю три вещи. Во-первых, я знаю, что мы тут с тобой шепчемся по секрету, уединившись… словно два заговорщика. — Ну что ж! — говорит мистер Гаппи. — Лучше нам быть заговорщиками, чем олухами, а поступай мы иначе, мы были бы олухами; ведь иначе нашего дела не обделать. Во-вторых? — Во-вторых, мне неясно, какая нам в конце концов от этого дела выгода будет? Мистер Гаппи, устремив взор на портрет леди Дедлок, прибитый над каминной полкой, отвечает ему: — Тони, прошу тебя, положись на честность своего друга; кроме того, мы все это затеяли с целью помочь твоему другу в отношении тех струн человеческой души, которые… которых сейчас не следует трогать, чтобы не вызвать мучительного трепетанья. Твой друг не дурак!.. Что это? — Колокол на соборе святого Павла бьет одиннадцать. Слышишь — все колокола в городе зазвонили. Приятели сидят молча, слушая металлические голоса, близкие и далекие, — голоса, что раздаются с колоколен различной высоты и по звуку различаются между собой еще больше, чем колокола — по высоте своего положения над землей. Когда они, наконец, умолкают, воцаряется тишина еще более таинственная, чем раньше. Ведь шепот имеет одно неприятное свойство, — кажется, будто он создает вокруг шепчущихся атмосферу безмолвия, в которой витают духи звуков: странные потрескиванья и постукиванья, шорох невещественных одежд и шум зловещих шагов, не оставляющих следов на морском песке и зимнем снегу. А приятели, оказывается, так впечатлительны, что им чудится, будто воздух кишит призраками. и оба одновременно оглядываются назад, чтобы удостовериться, закрыта ли дверь. — Ну, Тони, — продолжает мистер Гаппи, придвигаясь поближе к камину и покусывая ноготь дрожащего большого пальца, — а что же ты хотел сказать в-третьих? — Не очень-то приятно устраивать заговор против покойника, да еще в той комнате, где он умер, особенно если сам в ней живешь. — Но мы же не устраиваем никаких заговоров против него, Тони. — Может, и нет, а все-таки мне это не нравится. Поживи-ка здесь сам, — увидишь, как все это понравится тебе . — Что касается покойников, Тони. — продолжает мистер Гаппи, уклоняясь от этого предложения, — то ведь почти во всех комнатах когда-нибудь да были покойники. — Знаю, что были, но почти во всех комнатах покойников оставляют в покое, и… они тоже оставляют тебя в покое, — возражает Тони. Приятели снова смотрят друг на друга. Мистер Гаппи замечает вскользь, что, затеяв все это дело, они, быть может, даже окажут услугу покойнику… надо надеяться. Наступает тягостное молчание, но вдруг мистер Уивл неожиданно начинает мешать угли в камине, а мистер Гаппи вскакивает, словно это в его собственном сердце помешали кочергой. — Тьфу! Этой отвратительной копоти налетело еще больше, — говорит он. — Давай-ка откроем на минутку окно и глотнем свежего воздуха. Здесь невыносимо душно. Он поднимает оконную раму, и оба ложатся животом на подоконник, наполовину высунувшись наружу. Переулок так узок, что приятели могут увидеть небо не иначе, как выгнув шею и задрав голову вверх; но огни, которые светятся кое-где в запыленных окнах, далекое тарахтенье экипажей и сознание того, что вокруг движутся люди, — все это действует успокоительно. Мистер Гаппи, бесшумно хлопая рукой по подоконнику, снова начинает шептать легким комедийным тоном: — Кстати, Тони, не забудь, что старику Смоллуиду про это молчок, — он имеет в виду Смоллуида-младшего. — Я, знаешь, решил не впутывать его в это дело. Дедушка у него до черта въедливый. Это у них в роду. — Не забуду, — говорит Тони. — Я знаю, как себя держать. — Теперь насчет Крука, — продолжает мистер Гаппи. — Как ты думаешь, правда ли, что он добыл какие-то другие важные документы, как сам похвастался тебе, когда вы так подружились? Тони качает головой. — Не знаю. Понятия не имею. Если мы обделаем это дельце, не возбудив его подозрений, я, конечно, разберусь во всем. А как мне знать сейчас, если я не видел этих документов, а сам он ничего не понимает? Он постоянно читает — букву за буквой — отдельные слова из своих бумаг, потом чертит эти слова мелом на столе или на стене в лавке и спрашивает, что значит это, да что значит то; но я не удивлюсь, если все его документы окажутся бросовой бумагой — он и купил-то их как макулатуру. Просто он забрал себе в голову, что у него есть важные документы. Судя по его словам, он целую четверть века все пытался их прочитать. — Но почему это взбрело ему на ум? Вот в чем вопрос, — говорит мистер Гаппи, прищурив глаз и немного подумав с видом опытного юриста. — Возможно, он случайно нашел бумаги в какой-нибудь вещи, которую купил и где бумаг не должно было быть; а спрятаны они были так и в таком месте, что Крук, вероятно, вбил себе в свою хитрую голову, что они имеют какую-то ценность. — А может быть, его облапошили, вовлекли в жульническую сделку. А может, он свихнулся оттого, что постоянно рассматривал свои бумаги, пьянствовал, торчал в суде лорд-канцлера и вечно слушал чтение документов, — предполагает мистер Уивл. Мистер Гаппи кивает и, взвешивая в уме все эти возможности, по-прежнему задумчиво похлопывает по подоконнику, на котором теперь уже сидит, упирается в него, измеряет его длину, растопырив пальцы, но вдруг быстро отдергивает руку. — Что такое, черт побери? — восклицает он. — Посмотри на мои пальцы! Они запачканы какой-то густой желтой жидкостью, омерзительной на ощупь и на вид и еще более омерзительно пахнущей каким-то тухлым тошнотворным жиром, который возбуждает такое отвращение, что приятелей передергивает. — Что ты тут делал? Что ты выливал из окна? — Что выливал? Да ничего я не выливал, клянусь тебе! Ни разу ничего не выливал с тех пор, как живу здесь, — восклицает жилец мистера Крука. И все же смотрите сюда… и сюда! Мистер Уивл приносит свечу, и теперь видно, как жидкость, медленно капая с угла подоконника, стекает вниз, по кирпичам, а в другом месте застаивается густой зловонной лужицей. — Ужасный дом, — говорит мистер Гаппи, рывком опуская оконную раму. — Дай воды, не то я руку себе отрежу. Мистер Гаппи так. долго мыл, тер, скреб, нюхал и опять мыл запачканную руку, что не успел он подкрепиться стаканчиком бренди и молча постоять перед камином, как колокол на соборе св. Павла принялся бить двенадцать часов; и вот уже все другие колокола тоже начинают бить двенадцать на своих колокольнях, низких и высоких, и многоголосый звон разносится в ночном воздухе. Но вскоре снова наступает тишина, и мистер Уивл объявляет: — Ну, наконец-то срок наступил. Идти мне? Мистер Гаппи кивает и «на счастье» хлопает его по спине, но не правой рукой, несмотря на то что запачканную правую он вымыл. Мистер Уивл спускается по лестнице, а мистер Гаппи садится перед камином, стараясь приготовиться к долгому ожиданию. Но не проходит и двух минут, как слышится скрип ступенек, и Тони вбегает в комнату. — Письма достал? — Как бы не так! Ничего я не достал. Старика там нет. За этот короткий промежуток времени Тони успел так перепугаться, что приятель, заразившись его страхом, бросается к нему и спрашивает громким голосом: — Что случилось? — Я не мог его дозваться, тихонько отворил дверь и заглянул в лавку. А там пахнет гарью… всюду копоть и этот жир… а старика нет! И Тони издает стон. Мистер Гаппи берет свечу. Ни живы ни мертвы приятели спускаются по лестнице, цепляясь друг за друга, и открывают дверь комнаты при лавке. Кошка отошла к самой двери и шипит, — не на пришельцев, а на какой-то предмет, лежащий на полу перед камином. Огонь за решеткой почти погас, но в комнате что-то тлеет, она полна удушливого дыма, а стены и потолок покрыты жирным слоем копоти. Кресла, стол и бутылка, которая почти не сходит с этого стола, стоят на обычных местах. На спинке одного кресла висят лохматая шапка и куртка старика. — Смотри! — шепчет Уивл, показывая на все это приятелю дрожащим пальцем. — Так я тебе и говорил. Когда я видел его в последний раз, он снял шапку, вынул из нее маленькую пачку старых писем и повесил шапку на спинку кресла, — куртка его уже висела там, он снял ее перед тем, как пошел закрывать ставни; а когда я уходил, он стоял, перебирая письма, на том самом месте, где на полу сейчас лежит что-то черное. Уж не повесился ли он? Приятели смотрят вверх. Нет. — Гляди! — шепчет Тони. — Вон там, у ножки кресла, валяется обрывок грязной тонкой красной тесьмы, какой гусиные перья в пучки связывают. Этой тесьмой и были перевязаны письма. Он развязывал ее не спеша, а сам все подмигивал мне и ухмылялся, потом начал перебирать письма, а тесемку бросил сюда. Я видел, как она упала. — Что это с кошкой? — говорит мистер Гаппи. — Видишь? — Должно быть, взбесилась. Да и немудрено — в таком жутком месте. Оглядываясь по сторонам, приятели медленно продвигаются. Кошка стоит там, где они ее застали, по-прежнему шипя на то, что лежит перед камином между двумя креслами. Что это? Выше свечу! Вот прожженное место на полу; вот небольшая пачка бумаги, которая уже обгорела, но еще не обратилась в пепел; однако она не так легка, как обычно бывает сгоревшая бумага, и словно пропитана чем-то, а вот… вот головешка — обугленное и разломившееся полено, осыпанное золой; а может быть, это кучка угля? О, ужас, это он! и это все, что от него осталось; и они сломя голову бегут прочь на улицу с потухшей свечой, натыкаясь один на другого. На помощь, на помощь, на помощь! Бегите сюда, в этот дом, ради всего святого! Прибегут многие, но помочь не сможет никто. «Лорд-канцлер» этого «Суда», верный своему званию вплоть до последнего своего поступка, умер смертью, какой умирают все лорд-канцлеры во всех судах и все власть имущие во всех тех местах — как бы они ни назывались, — где царит лицемерие и творится несправедливость. Называйте, ваша светлость, эту смерть любым именем, какое вы пожелаете ей дать, объясняйте ее чем хотите, говорите сколько угодно, что ее можно было предотвратить, — все равно это вечно та же смерть — предопределенная, присущая всему живому, вызванная самими гнилостными соками порочного тела, и только ими, и это — Самовозгорание, а не какая-нибудь другая смерть из всех тех смертей, какими можно умереть.  Глава ХХХIII Непрошеные гости   И вот оба джентльмена, чьи манжеты и запонки не совсем в порядке, — те самые джентльмены, которые присутствовали на последнем дознании коронера в «Солнечном гербе», — снова появляются в околотке с непостижимой быстротой (за ними сломя голову сбегал расторопный и сметливый приходский надзиратель) и, учинив допрос всему переулку, ныряют в зал «Солнечного герба» и что-то строчат маленькими хищными перьями на листках тонкой бумаги. И вот поздней ночью они пишут о том, как вчера, около полуночи, весь квартал, расположенный по соседству с Канцлерской улицей, пришел в сильнейшее волнение и возбуждение, вызванные нижеследующим потрясающим и ужасным открытием. И вот они выражают уверенность, что читатели не забыли, как некоторое время тому назад общество было встревожено случаем загадочной смерти от опиума, имевшем место на втором этаже дома, где помещается лавка тряпья, бутылок и подержанных корабельных принадлежностей, которую держал некий Крук, — в высшей степени странная личность, человек весьма невоздержанный и уже очень немолодой, — и что, может быть, читатели вспомнят, как по удивительному стечению обстоятельств этого самого Крука допрашивали на дознании, которое производилось по данному загадочному случаю в «Солнечном гербе», перворазрядном ресторане, непосредственно примыкающем с западной стороны к упомянутому дому и принадлежащем весьма уважаемому ресторатору мистеру Джеймсу Джорджу Богсби. И вот они описывают (елико возможно многословнее), как вчера вечером обитатели переулка в течение нескольких часов ощущали чрезвычайно странный запах, который и помог обнаружить трагическое происшествие, служащее темой настоящей заметки, каковой запах одно время был настолько силен, что мистер Суиллс, исполнитель комических песен, ангажированный мистером Дж. Дж. Богсби, самолично рассказал нашему репортеру о том, как он говорил мисс М. Мелвилсон, особе с некоторыми претензиями на музыкальный талант (также ангажированной мистером Дж. Дж. Богсби для участия в ряде концертов под названием «Гармонические ассамблеи или собрания», которые устраиваются в «Солнечном гербе» под руководством мистера Богсби в соответствии с указом короля Георга Второго), — говорил мисс М. Мелвилсон о том, что он (мистер Суиллс) чувствует, как загрязненное состояние атмосферы серьезно повредило его голосу, причем даже заметил в шутку, что он сейчас точь-в-точь отставной дипломат — не может издать ни единой ноты. Описывают, наконец, как это сообщение мистера Суиллса полностью подтвердилось показаниями двух весьма неглупых замужних женщин — миссис Пайпер и миссис Перкинс, которые проживают в том же переулке и, заметив зловонные испарения, решили, что они исходят из помещения, занимаемого Круком — злополучным покойником. Все это и многое другое указанные два джентльмена строчат на месте происшествия, заключив между собою дружеский союз на почве прискорбной катастрофы, а мальчишки, населяющие переулок (мигом улизнувшие из своих кроватей) осаждают ставни зала в «Солнечном гербе», пытаясь увидеть хоть макушки обоих джентльменов, пока те еще пишут. Все обитатели переулка — от мала до велика — не спят всю ночь и, нахлобучив что-нибудь на голову, выбегают на улицу, где только и делают, что говорят о злосчастном доме и глазеют на него. Мисс Флайт самоотверженно вытащили наружу, словно это в ее комнате вспыхнул пожар, и устроили ей ложе в «Солнечном гербе». А «Солнечный герб» всю ночь не гасит газа и не закрывает дверей, так как всякий переполох, от чего бы он ни случился, приносит доход трактиру, вызывая в обитателях переулка жажду успокоения. Со дня дознания «Солнечный герб» ни разу так бойко не торговал столь полезными для желудка головками чесноку и разбавленным горячей водой бренди. Как только трактирный слуга услышал о происшествии, он засучил рукава рубашки до самых плеч и сказал: «Ну, теперь у нас отбоя не будет от посетителей!» При первых же признаках тревоги юный Пайпер ринулся за пожарными машинами и с торжеством примчался обратно тряским галопом, верхом на «Фениксе»[149], изо всех сил цепляясь за это мифическое существо и окруженный шлемами и факелами. Один из «шлемов» остается на месте происшествия, после тщательного осмотра всех щелей и трещин, и теперь неторопливо прохаживается взад и вперед перед домом вместе с одним из двух полисменов, которых также оставили для присмотра. Обитатели переулка, из числа тех, у кого водятся лишние деньжонки, охвачены неутолимой жаждой оказать этой троице гостеприимство в виде всевозможных жидкостей. Мистер Уивл и его друг мистер Гаппи сидят за буфетной стойкой «Солнечного герба», и «Солнечный герб» так дорожит ими, что предоставил в их распоряжение все запасы своего буфета, — только бы посидели подольше. — Не такое теперь время, — говорит мистер Богсби, — чтобы скупиться на деньги, — хотя сам довольно рьяно гонится за ними, стоя за прилавком. — Заказывайте, джентльмены, и — милости просим — получайте все что назовете! По этому приглашению оба джентльмена (особенно мистер Уивл) называют столько разных яств и напитков, что с течением времени им уже становится трудно назвать что-нибудь достаточно внятно; однако друзья, уже в который раз и всякий раз по-другому, рассказывают каждому новому посетителю о том, какая ночка выпала им на долю, да что они сказали, да что подумали, да что увидели. Тем временем то один, то другой полисмен подходит к дверям и, протянув руку, приоткрывает их и заглядывает внутрь из мрака ночи. Не то чтобы у него зародились какие-то подозрения, но ведь ему не худо знать, что тут делается. Так ночь движется своей тяжелой поступью и видит, что переулок все еще бодрствует в неурочные часы, все еще угощает и угощается, все еще ведет себя так, как будто неожиданно получил в наследство малую толику денег. Так ночь, медленно отступая, наконец, уходит, а фонарщик начинает свой обход и, как палач короля-деспота, отсекает маленькие огненные головы, стремившиеся хоть немного рассеять тьму. Так — худо ли, хорошо ли — наступает день. А наступивший день, как ни мутно его лондонское око, может удостовериться, что переулок бодрствовал всю ночь. Не говоря уже о головах, что в дремоте опустились на столы, и пятках, что лежат на каменных полах, вместо того чтобы покоиться на кроватях, каменный лик самого переулка выглядит истомленным и осунувшимся. Но вот просыпается весь околоток и, услышав о том, что произошло, полуодетый, устремляется на расспросы, а у «шлема» и полисменов (которые, судя по их виду, волнуются гораздо меньше, чем переулок) хватает хлопот по охране дверей злополучного дома. — Боже ты мой, джентльмены! — восклицает мистер Снегсби, подходя к ним. — Что я слышу? — Что ж, все правда, — отвечает один из полисменов. — То-то вот и оно. Ну, не задерживайтесь, проходите! — Но, боже ты мой, джентльмены, — снова начинает мистер Снегсби, довольно грубо оттиснутый назад, — я же только вчера вечером стоял у этой самой двери между десятью и одиннадцатью часами и разговаривал с молодым человеком, который здесь проживает. — В самом деле? — отзывается полисмен. — Этого молодого человека вы найдете в соседнем доме. Эй, вы, там, проходите, не задерживайтесь! — Надеюсь, он не получил повреждений? — осведомляется мистер Снегсби. — Каких повреждений? Нет. С чего бы ему получать повреждения? Мистер Снегсби так расстроен, что неспособен ответить ни на этот, ни на любой другой вопрос, и, отступив к «Солнечному гербу», видит там мистера Уивла, изнывающего над чаем с гренками в позе выдохшегося возбуждения и в клубах выдохнутого табачного дыма. — И мистер Гаппи тоже! — восклицает мистер Снегсби. — Ох-ох-ох! Во всем этом поистине виден перст судьбы! А моя кро… Голос отказывается служить мистеру Снегсби раньше, чем он успевает вымолвить слова «моя крошечка». Лицезрение сей оскорбленной супруги, которая в столь ранний час вошла в «Солнечный герб», стала у пивного бачка и подобно грозному обвиняющему призраку впилась глазами в торговца канцелярскими принадлежностями, лишает его дара речи. — Дорогая, — говорит мистер Снегсби, когда язык у него, наконец, развязывается, — не хочешь ли чего-нибудь выпить? Немножко… говоря напрямик, капельку фруктового сока с ромом? — Нет, — отвечает миссис Снегсби. — Душенька, ты знакома с этими двумя джентльменами? — Да! — отвечает миссис Снегсби и холодно кланяется им, не спуская глаз с мистера Снегсби. Любящий мистер Снегсби не в силах всего этого вынести. Он берет миссис Снегсби под руку и отводит ее в сторону, к ближнему бочонку. — Крошечка, почему ты так смотришь на меня? Прошу тебя, не надо! — Я не могу смотреть иначе, — говорит миссис Снегсби, — а хоть и могла бы, так не стала бы. Кротко покашливая, мистер Снегсби спрашивает: «Неужели не стала бы, дорогая?» — и задумывается. Потом кашляет тревожным кашлем и говорит: «Это ужасная тайна, душенька!», но грозный взгляд миссис Снегсби приводит его в полное замешательство. — Правильно, — соглашается миссис Снегсби, качая головой, — это действительно ужасная тайна. — Крошечка, — жалобно умоляет мистер Снегсби, — ради бога, не говори со мной так сурово и не смотри на меня как сыщик! Прошу тебя и умоляю, — не надо. Господи, уж не думаешь ли ты, что я способен подвергнуть кого-нибудь… самовозгоранию, дорогая? — Почем я знаю? — отвечает миссис Снегсби. Наскоро обдумав свое несчастное положение, мистер Снегсби приходит к выводу, что на этот вопрос он и сам бы ответил «почем я знаю». Ведь он не может категорически отрицать своей причастности к происшествию. Он принял столь близкое участие, — какое именно, он не имеет понятия, — в одной таинственной истории, связанной с этим домом, и, быть может, сам того не подозревая, замешан и во вчерашнем событии. В истоме он отирает лоб носовым платком и вздыхает. — Жизнь моя, — говорит несчастный торговец канцелярскими принадлежностями, — ты, надеюсь, не откажешься объяснить мне, почему, отличаясь вообще столь щепетильно примерным поведением, ты зашла в винный погребок до первого завтрака? — А зачем пришел сюда ты ? — спрашивает миссис Снегсби. — Дорогая моя, только затем, чтоб узнать подробности рокового несчастья, случившегося с почтенным человеком, который… который самовозгорелся. — Мистер Снегсби делает паузу, чтобы подавить стон. — А еще затем, чтобы потом рассказать тебе обо всем, душенька, в то время как ты будешь пить чай с французской булочкой. — Рассказать? Как бы не так! Словно вы рассказываете мне все , мистер Снегсби! — Все… моя кро… — Я буду рада, — говорит миссис Снегсби, наблюдая с суровой и зловещей усмешкой за его возрастающим смущением, — если вы вместе со мною пойдете домой. Я считаю, мистер Снегсби, что дома сидеть вам не так опасно, как в иных прочих местах. — Право, не понимаю, душенька, почему ты так думаешь, но я готов уйти. Мистер Снегсби беспомощно окидывает взором трактир, желает доброго утра мистерам Уивлу и Гаппи, заверяет их в своей радости по случаю того, что они не получили повреждений, и следует за миссис Снегсби, уходящей из «Солнечного герба». К вечеру возникшие у него подозрения насчет непостижимой доли его участия в катастрофе, которая служит предметом людских толков во всем околотке, почти превратились в уверенность, так он подавлен упорством, с каким миссис Снегсби сверлит его пристальным взглядом. Душевные муки его столь велики, что в нем возникает смутное желание отдать себя в руки правосудия и потребовать оправдания, если он не виновен, или кары по всей строгости закона, если виновен. После завтрака мистер Уивл и мистер Гаппи направляются в Линкольнс-Инн, чтобы погулять по площади и очиститься от затянувшей их мозги темной паутины, — насколько возможно их очистить в течение небольшой прогулки. — Сейчас самое время, Тони, — начинает мистер Гаппи, после того как они в задумчивости прошлись по всем четырем сторонам площади, — сейчас самое время нам с тобой перекинуться словечком-другим насчет одного пункта, о котором нам нужно договориться безотлагательно. — Вот что я тебе скажу, Уильям Гаппи! — отзывается мистер Уивл, глядя на своего спутника глазами, налитыми кровью. — Если этот пункт имеет отношение к заговору, лучше тебе и не говорить о нем. Этого с меня хватит, и больше я об этом слышать не хочу. А не то смотри, как бы ты сам  не загорелся или не взорвался с треском! Возможность эта столь не по вкусу мистеру Гаппи, что голос у него дрожит, когда он назидательным тоном внушает приятелю: «Тони, я полагаю, что все пережитое нами прошлой ночью послужит тебе уроком, и теперь ты до самой смерти не будешь переходить на личности». На это мистер Уивл отзывается следующими словами: «Я полагаю, Уильям, что это послужит уроком тебе , и теперь ты до самой смерти не будешь устраивать заговоров». Мистер Гаппи спрашивает: «Кто это устраивает заговоры?» Мистер Джоблинг отвечает: «Кто? Да ты, конечно!» Мистер Гаппи ему на это: «Нет, не устраиваю». А мистер Джоблинг ему на это: «Нет, устраиваешь!» Мистер Гаппи ему: «Кто это сказал?» Мистер Джоблинг ему: «Я сказал!» Мистер Гаппи: «Ах, вот как?» Мистер Джоблинг: «Именно так!» И, разгорячившись, оба некоторое время шагают молча, чтобы остыть. — Тони! — говорит, наконец, мистер Гаппи. — Если бы ты выслушал своего друга, вместо того чтобы набрасываться на него, ты бы не попал впросак. Но ты вспыльчив и неделикатен. Ты, Тони, обладая всем, что способно очаровать взор… — К черту взор! — восклицает мистер Уивл, перебивая его. — Выкладывай все, что тебе не терпится сказать. Мистер Гаппи снова принимается за свое, но, видя приятеля в угрюмом и прозаическом расположении духа, выражает тончайшие чувства своей души лишь тем, что говорит обиженным тоном: — Тони, когда я утверждаю, что нам с тобой надо безотлагательно договориться насчет одного пункта, то это не имеет ничего общего с заговором, даже невинным. Как тебе известно, в тех случаях, когда предстоит судебное разбирательство, необходимо заранее определить, какие именно факты должны быть установлены свидетельскими показаниями. Как по-твоему, желательно или не желательно, чтобы мы дали себе отчет, о каких именно фактах нас будут допрашивать на дознании о смерти этого несчастного старого мо… джентльмена? (Мистер Гаппи хотел было сказать «мошенника», но решил, что в данном случае слово «джентльмен» приличнее.) — О каких фактах? Да о тех фактах, какие были. — Я говорю о тех фактах, которые потребуется установить на дознании. А именно, — мистер Гаппи пересчитывает их по пальцам: — нас спросят, что мы знали о его привычках; когда мы видели его в последний раз; в каком состоянии он был тогда; что именно мы нашли и как мы это нашли. — Да, — говорит мистер Уивл, — об этих фактах спросят. — Так вот, мы первые нашли его мертвым, потому что он, будучи человеком со странностями, условился встретиться с тобой в полночь, чтобы ты помог ему разобрать какую-то бумагу, а это ты часто делал и раньше, так как сам он был неграмотный. Я весь вечер сидел у тебя, ты позвал меня вниз… ну, и так далее. Дознание будут вести только об обстоятельствах смерти покойного, значит, не следует говорить о том, что не относится к перечисленным мною фактам; надеюсь, ты с этим согласен? — Да! — отвечает мистер Уивл. — Пожалуй, да. — И ты не скажешь теперь, что это заговор? — говорит мистер Гаппи обиженным тоном. — Нет, — отвечает его приятель, — и если дело только в этом, а не в чем-то похуже, я отказываюсь от своих возражений. — А теперь, Тони, — говорит мистер Гаппи, снова взяв его под руку и медленно увлекая вперед, — мне хотелось бы знать, как другу, подумал ли ты о многочисленных преимуществах, которые получишь, если останешься жить в этом доме? — Что ты хочешь этим сказать? — спрашивает Тони, остановившись. — Подумал ли ты о многочисленных преимуществах, которые получишь, если останешься жить в этом доме? — повторяет мистер Гаппи, снова увлекая его вперед. — В каком доме? В том  доме? Тони указывает в сторону лавки Крука. Мистер Гаппи кивает. — Ну, знаешь, я там ни одной ночи больше не проведу ни за какие блага, что бы ты мне ни предложил, — говорит мистер Уивл, испуганно озираясь. — Ты так полагаешь, Тони? — Полагаю! Неужели по моему виду можно подумать, что я только полагаю? Я в этом уверен! Я это знаю, — заявляет мистер Уивл, вздрогнув отнюдь не притворно. — Значит возможность или вероятность, — ибо дело надо рассматривать с этой точки зрения, — возможность или вероятность спокойно пользоваться имуществом, принадлежавшим одинокому старику, у которого, по-видимому, не было родственников, и вдобавок уверенность в том, что тебе удастся разузнать, что именно у него хранилось. — все это, по-твоему, не имеет никакого значения — до того тебя расстроила прошлая ночь, — так я тебя понимаю, Тони? — говорит мистер Гаппи, кусая себе большой палец с тем бОльшим ожесточением, чем больше он досадует. — Никакого значения! И как только у тебя хватает нахальства предлагать мне жить в этом доме! — негодующе восклицает мистер Уивл. — Ступай-ка сам там поживи! — Зачем, говорить обо мне, Тони? — увещевает его мистер Гаппи. — Я никогда в этом доме не жил и не могу в нем поселиться теперь, а ты там снял комнату. — Добро пожаловать в эту комнату, — подхватывает его приятель и — тьфу! — будь как дома! — Значит, ты твердо решил бросить эту затею, — говорит мистер Гаппи, — так я тебя понимаю, Тони? — Да, — подтверждает Тони с самой убедительной искренностью. — За всю свою жизнь ты не сказал ничего более правильного. Именно так! Пока они разговаривают, на площадь въезжает наемная карета, на козлах которой, бросаясь в глаза прохожим, торчит высоченный цилиндр. В карете, а значит бросаясь в глаза если не прохожим, то уж, во всяком случае, обоим приятелям, — ведь карета останавливается рядом с ними, чуть на них не наехав, — в карете восседают почтенный мистер Смоллуид и миссис Смоллуид вместе со своей внучкой Джуди. Вся эта компания явно куда-то торопится, и вид у нее возбужденный, а когда высоченный цилиндр (украшающий мистера Смоллуида-внука) спускается с козел, мистер Смоллуид-дед, высунув голову из окна кареты, кричит мистеру Гаппи: — Как поживаете, сэр? Как поживаете? — Удивляюсь, зачем это Смолл и его семейство явились сюда в такую рань? — говорит мистер Гаппи, кивая приятелю. — Дорогой сэр, — кричит дедушка Смоллуид, — окажите мне милость! Может, вы будете так любезны оба, вы и ваш друг, перенести меня в ресторан, тут в переулке, пока Барт с сестрой перенесут бабушку? Окажите услугу старику, сэр! Мистер Гаппи бросает взгляд на приятеля, повторяя вопросительным тоном: «Ресторан в переулке?» Потом догадывается, что речь идет о «Солнечном гербе», и вместе с мистером Уивлом готовится переправить туда почтенную кладь. — Вот тебе плата за проезд! — обращается старец к своему вознице, свирепо усмехаясь и грозя ему бессильным кулаком. — Попробуй попросить еще хоть пенни, — я тебе не уплачу, но отплачу по закону. Милые молодые люди, пожалуйста, несите меня поосторожней! Позвольте вас обнять. Постараюсь вас особенно не душить. Ох, боже мой! Ох ты, господи! Ох, кости вы мои! Хорошо, что «Солнечный герб» недалеко, — а то ведь не успели они пройти и полдороги, как мистер Уивл принимает вид человека, пораженного апоплексическим ударом. Состояние его, впрочем, не ухудшается — он только покряхтывает, дыша с трудом, но выполняет свою долю участия в переноске, — так что благодушный пожилой джентльмен, наконец, прибывает в зал «Солнечного герба», как он того и желал. — Ох, боже мой, — охает мистер Смоллуид, озираясь и еле переводя дух в своем кресле. — Ох ты, господи! Ох, кости как ноют! Ох, спина болит! Ох, старость не радость! Да сядь же ты, наконец, плясунья, прыгунья, болтунья, крикунья, попугаиха! Сядь! Его маленькая речь обращена к миссис Смоллуид и вызвана своеобразным поведением несчастной старухи, которая имеет привычку, как только ее поставят на ноги, семенить мелкими шажками по комнате в каком-то ведьмовском танце и, что-то бурча, «делать стойку» перед неодушевленными предметами. Это объясняется не только слабоумием — бедная старуха, по-видимому, страдает еще и каким-то нервным расстройством; и сейчас она так бойко тараторила и плясала перед креслом с решетчатой спинкой, парным с тем, в котором сидит мистер Смоллуид, что угомонилась только тогда, когда внуки усадили ее в это кресло; а повелитель ее тем временем с красноречивым пылом обзывал супругу «упрямой галкой» и столько раз повторял эти ласковые слова, что остается только удивляться. — Дорогой сэр, — продолжает дедушка Смоллуид, обращаясь к мистеру Гаппи, — тут случилась беда. Кто-нибудь из вас слышал о ней? — Как не слыхать, сэр! Да ведь это мы первые его нашли! — Вы его нашли? Вы оба нашли его? Барт, его нашли они! Друзья, нашедшие «его», оторопело взирают на Смоллуидов, которые отвечают им тем же. — Дорогие друзья, — визжит дедушка Смоллуид, протягивая руки, — премного вам благодарен за то, что вы приняли на себя скорбный труд найти прах родного брата миссис Смоллуид. — Как? — переспрашивает мистер Гаппи. — Брата миссис Смоллуид, любезный мой друг, — ее единственного родственника. Мы не были с ним в родственных отношениях, о чем теперь следует пожалеть, но ведь он сам не хотел поддерживать с нами родственные отношения. Он не любил нас. Он был чудак… большой чудак. Если он не оставил завещания (а он, конечно, не оставил), я выхлопочу приказ о назначении меня душеприказчиком. Я приехал сюда присмотреть за имуществом — его надо опечатать, его надо стеречь. Я приехал сюда, — повторяет дедушка Смоллуид, загребая воздух всеми своими десятью пальцами сразу, — присмотреть за имуществом. — Мне кажется, Смолл, — говорит безутешный мистер Гаппи, — ты должен был нам сказать, что Крук приходится тебе дядей. — А вы оба сами ни слова не говорили о нем, вот я и подумал, что вам будет приятней, если я тоже буду помалкивать, — отвечает этот хитрец, таинственно поблескивая глазами. — Да я и не очень-то им гордился. — Вас это вовсе и не касалось, дядя он нам или нет, — говорит Джуди. И тоже таинственно поблескивает глазами. — Он меня ни разу в жизни не видел, — добавляет Смолл, — так с какой стати мне было знакомить его с вами! — Да, с нами он никогда не встречался, о чем теперь следует пожалеть, — перебивает его дедушка Смоллуид, — но я приехал присмотреть за имуществом, — просмотреть бумаги и присмотреть за имуществом. Наследство по праву принадлежит нам, и мы его получим. Это дело я поручил своему поверенному. Мистер Талкингхорн, что живет на Линкольновых полях, здесь по соседству, был так любезен, что согласился взяться за это в качестве моего поверенного, а уж он такой человек, что «сквозь Землю видит», будьте покойны. Крук был единственным братом миссис Смоллуид; у нее не было родственников, кроме Крука, а у Крука не было родственников, кроме нее. Я говорю о твоем брате, зловредная ты тараканиха… семьдесят шесть лет от роду было старику. Миссис Смоллуид тотчас же принимается трясти головой и пищать: — Семьдесят шесть фунтов семь шиллингов и семь пенсов! Семьдесят шесть тысяч мешков с деньгами! Семьдесят шесть сотен тысяч миллионов пачек банкнотов! — Подайте мне кто-нибудь кувшин! — орет ее разъяренный супруг, беспомощно оглядываясь кругом и не находя под рукой метательного снаряда. — Одолжите кто-нибудь плевательницу! Данте мне что-нибудь твердое и острое, чем в нее запустить! Ведьма, кошка, собака, трещотка зловредная! И, дойдя до белого каления от собственного красноречия, мистер Смоллуид, за неимением лучшего, хватает Джуди и что есть силы толкает эту юную деву на бабушку, а сам как мешок в изнеможении валится назад в кресло. — Встряхните меня кто-нибудь, будьте так добры, — слышится голос из чуть шевелящейся кучи тряпья, в которую он превратился. — Я приехал присмотреть за имуществом. Встряхните меня и позовите полисменов, тех, что стоят на посту у соседнего дома, — я им объясню все, что нужно, насчет имущества. Мой поверенный сейчас явится сюда, чтобы подтвердить мои права на имущество. Каторга или виселица всякому, кто покусятся на имущество! — И пока верные долгу внуки усаживают его и, как всегда, возвращают к жизни встряхиванием и пинками, он, задыхаясь, повторяет, как эхо: «И… имущество! Имущество!.. Имущество!» Мистер Уивл и мистер Гаппи переглядываются: первый — с таким видом, словно он умыл руки и больше не желает вмешиваться в это дело, второй с растерянным лицом, словно у него еще остались какие-то надежды. Но права Смоллуидов оспаривать бесполезно. Приходит клерк мистера Талкингхорна, на время покинувший свое служебное место — деревянный диван в передней хозяина, — и заявляет полиции, что мистер Талкингхорн под свою ответственность удостоверяет родственные отношения Смоллуидов к покойному, обещая представить бумаги н свидетельства к надлежащему сроку и в надлежащем порядке. Мистеру Смоллуиду тотчас же разрешают утвердить его права путем родственного визита в соседний дом и втаскивают его наверх в опустевшую комнату мисс Флайт, где он сидит в кресле, смахивая на отвратительную хищную птицу, — новый экземпляр в птичьей коллекции хозяйки. Слух о приезде нежданного наследника быстро распространяется по переулку и тоже приносит прибыль «Солнечному гербу», а обывателей держит в возбуждении. Миссис Панпер и миссис Перкинс полагают, что если завещания действительно не существует, то это несправедливо по отношению к «молодому человеку», и находят, что ему следует подарить что-нибудь ценное из наследства. Юный Пайпер и юный Перкинс, как члены неукротимого детского кружка — грозы прохожих на Канцлерской улице, — целый день превращаются в прах и пепел, играя в «самовозгорание» за водопроводной колонкой или под воротами, и над их останками раздаются дикие вопли и гиканье. Маленький Суиллс и мисс М. Мелвилсон ведут дружескую беседу со своими покровителями, чувствуя, что столь необычайные события должны уничтожить преграду между профессионалами и непрофессионалами. Мистер Богсби объявляет, что «Популярная песня „Король Смерть“ — соло и хор, — исполняемая всей труппой», будет всю эту неделю гвоздем Гармонической программы; причем в афише сказано, что «Джеймс Джордж Богсби, невзирая на огромные дополнительные расходы, ставит этот номер, побуждаемый общими пожеланиями многочисленных уважаемых лиц, высказанными в баре, а также стремлением выразить скорбь по поводу недавно случившегося печального события, вызвавшего столь большую сенсацию». Одно обстоятельство, связанное с покойным, особенно сильно волнует переулок, а именно: общество считает, что следует заказать гроб нормального размера, несмотря на то, что положить в него нужно так мало. В середине дня, после того как гробовщик сообщил в баре «Солнечного герба» о полученном им заказе на «шестифутовик», общество чувствует себя вполне удовлетворенным и провозглашает, что поступок мистера Смоллуида делает ему великую честь. За пределами переулка и даже на значительном от него расстоянии также наблюдается большое возбуждение: ученые и философы приезжают взглянуть на место происшествия; на углу улицы из карет высаживаются доктора, приехавшие с той же целью, и слышатся такие ученые рассуждения о воспламеняющихся газах и фосфористом водороде, какие переулку и во сне не снились. Некоторые из этих авторитетов (конечно, мудрейшие) с возмущением заявляют, что покойник не смел умирать той смертью, какую ему приписывают, а другие авторитеты напоминают им об одном исследовании этого рода смерти, перепечатанном в шестом томе «Философских трудов», и об одном небезызвестном учебнике английской судебной медицины, а также о случае с графиней Корнелией Бауди, имевшем место в Италии (и подробно описанном некиим Бьянкини, веронским пребендарием, автором ряда ученых трудов, в свое время слывшим человеком неглупым), а также — о свидетельствах господ Фодере и Мера, двух зловредных французов, упорно стремившихся изучить этот предмет, и, наконец, — о подтверждающем возможность подобных фактов свидетельстве господина Ле Ка, некогда довольно известного французского врача, который был столь невежлив, что жил в доме, где случилось происшествие подобного рода, и даже написал о нем статью; тем не менее первые из упомянутых авторитетов стоят на своем, и упрямство, с каким мистер Крук ушел из этого мира столь окольным путем, кажется им чем-то совершенно непозволительным и оскорбительным для них лично. Чем меньше переулок разбирается во всех этих спорах, тем больше все это нравится переулку, и с тем большим удовольствием он угощается яствами, которые можно получить в «Солнечном гербе». Вскоре появляется художник, сотрудник иллюстрированной газеты, с листами бумаги, — на которых передний план и фигуры уже нарисованы и годятся для чего угодно, Начиная с кораблекрушения на корнуэльском берегу и вплоть до парада в Гайд-парке[150] или митинга в Манчестере[151], — и, расположившись в спальне миссис Перкинс, — комнате, которая навеки останется достопримечательностью, — мгновенно делает набросок с дома мистера Крука чуть ли не в натуральную величину, точнее, превращает этот дом в громадное здание — ни дать ни взять Тэмпл. А получив приглашение заглянуть в роковую комнату при лавке, он создает из нее помещение длиной в три четверти мили, а высотой в пятьдесят ярдов, чем переулок особенно восторгается. Все это время оба джентльмена, о которых говорилось выше, рыщут из дома в дом и присутствуют на философских диспутах, — словом, ходят всюду и слушают всех и каждого, однако успевают то и дело нырять в зал «Солнечного герба» и писать там маленькими хищными перьями на листках тонкой бумаги. И вот, наконец, появляется коронер и производит дознание, совершенно так же, как и в прошлый раз, если не считать того, что, особенно интересуясь этим случаем, как из ряда вон выходящим, он частным образом сообщает джентльменам присяжным, что «соседний дом, джентльмены, по-видимому, приносит несчастье; это — обреченный дом, но подобные вещи иной раз случаются, и это одна из тех загадок, которые мы разгадать не можем». Затем на сцену появляется «шестифутовик» и вызывает всеобщее восхищение. Мистер Гаппи принимает лишь очень незначительное участие в происходящих событиях, если не считать того, что дает показания, ибо, как и всем посторонним, ему велят «проходить, не задерживаясь», и он может только слоняться около таинственного дома, с острой горечью наблюдать, как мистер Смоллуид запирает дверь на замок, и обижаться на то, что в дом его не пускают. Но, прежде чем все заканчивается — то есть на следующий вечер после катастрофы, — мистер Гаппи находит нужным сообщить кое-что леди Дедлок. С замирающим сердцем и каким-то унизительным ощущением виновности, порожденным страхом и бодрствованием в «Солнечном гербе», молодой человек, некий Гаппи, подходит в семь часов вечера к подъезду особняка Дедлоков и просит доложить о себе ее милости. Меркурий отвечает, что миледи собирается ехать на званый обед; неужели он не видит кареты у подъезда? Да, он видит карету у подъезда; но тем не менее он желает видеть и миледи. Меркурий, как он вскоре скажет одному своему коллеге, тоже ливрейному лакею, охотно бы «вытолкал вон молодого человека», если бы не получил приказания принять его, когда бы он ни пришел. Поэтому он скрепя сердце решается провести молодого человека в библиотеку. Здесь он оставляет молодого человека в просторной, неярко освещенной комнате, а сам идет доложить о нем. Мистер Гаппи озирается по сторонам в полумраке, и всюду ему мерещится не то кучка угля, не то головешка, покрытая белой золой. Вскоре он слышит шорох. Уж ее… Нет, это не призрак, а прекрасная плоть в блистательном одеянии. — Прошу прощения у вашей милости, — говорит, запинаясь, мистер Гаппи в величайшем унынии, — я пришел не вовремя… — Я уже говорила вам, что вы можете прийти в любое время. Миледи садится в кресло и смотрит ему прямо в лицо, как и в прошлый раз. — Благодарю покорно, ваша милость. Ваша милость очень любезны. — Можете сесть. Тон у нее не особенно любезный. — Не знаю, ваша милость, стоит ли мне садиться и задерживать вас, ведь я… я не достал тех писем, о которых говорил, когда имел честь явиться к вашей милости. — Вы пришли только затем, чтобы сказать об этом? — Только затем, чтобы сказать об этом, ваша милость. Мистер Гаппи и так уже угнетен, разочарован, обескуражен, и в довершение всего блеск и красота миледи действуют на него ошеломляюще. Ей отлично известно, как влияют на людей ее качества, — она слишком хорошо это изучила, чтобы не заметить хоть ничтожной доли того впечатления, которое они производят на всех. Она смотрит на мистера Гаппи пристальным и холодным взглядом, а он не только не может угадать, о чем она сейчас думает, но с каждой минутой чувствует себя все более и более далеким от нее. Она не хочет начинать разговор, это ясно; значит, начать должен он. — Короче говоря, миледи, — приступает к делу мистер Гаппи тоном униженно кающегося вора, — то лицо, от которого я должен был получить эти письма, скоропостижно скончалось и… — Он умолкает. Леди Дедлок невозмутимо доканчивает его фразу: — И письма погибли вместе с этим лицом? Мистер Гаппи ответил бы отрицательно, если бы мог… но он не в силах скрыть правду. — Полагаю, — что так, ваша милость. Если бы он теперь мог заметить в ее лице хоть малейший признак облегчения! Но нет, этого он не заметил бы, даже если бы ее присутствие духа не смутило его окончательно и если бы сам он смотрел ей в лицо, а не отводил глаза. Он что-то бормочет срывающимся голосом, неуклюже извиняясь за свою неудачу. — Это все, что вы имеете мне сказать? — спрашивает леди Дедлок, выслушав его, или, точнее, выслушав то, что можно было разобрать в его лепете. Мистер Гаппи отвечает, что все. — Подумайте хорошенько, уверены ли вы в том, что ничего больше не желаете мне сказать, потому что вы говорите со мною в последний раз. Мистер Гаппи в этом совершенно уверен. Да он и правда ничего больше не хочет сказать ей сейчас. — Довольно. Я обойдусь без ваших извинений. Прощайте. И, позвонив Меркурию, она приказывает ему проводить молодого человека, некоего Гаппи. Но в доме в эту минуту случайно оказался пожилой человек, некий Талкингхорн. И этот пожилой человек, подойдя тихими шагами к библиотеке, в эту самую минуту кладет руку на ручку двери… входит… и чуть не сталкивается с молодым человеком, когда тот выходит из комнаты. Одним лишь взглядом обмениваются пожилой человек и миледи, и на одно лишь мгновение всегда опущенная завеса взлетает вверх. Вспыхивает подозрение, страстное и острое. Еще мгновение, и завеса опускается снова. — Прошу прощения, леди Дедлок… тысячу раз прошу прощения. Никак не ожидал застать вас здесь в такой час. Я думал, в комнате никого нет. Прошу прощения. — Не уходите! — останавливает она его небрежным тоном. — Пожалуйста, останьтесь здесь. Я уезжаю на обед. Я уже кончила свой разговор с этим молодым человеком. Расстроенный молодой человек выходит, кланяясь и подобострастно выражая надежду, что мистер Талкингхорн чувствует себя хорошо. — Так, так, — говорит юрист, посматривая на него из-под сдвинутых бровей, хотя кому-кому, а мистеру Талкингхорну достаточно лишь бросить взгляд на мистера Гаппи. — От Кенджа и Карбоя, кажется? — От Кенджа и Карбоя, мистер Талкингхорн. Моя фамилия Гаппи, сэр. — Именно. Да, благодарю вас, мистер Гаппи, я чувствую себя прекрасно. — Рад слышать, сэр. Желаю вам чувствовать себя как можно лучше, сэр, во славу нашей профессии. — Благодарю вас, мистер Гаппи. Мистер Гаппи выскальзывает вон крадущимися шагами. Мистер Талкингхорн, чей старомодный поношенный черный костюм по контрасту еще сильнее подчеркивает великолепие леди Дедлок, предлагает ей руку и провожает ее вниз по лестнице до кареты. Возвращается он, потирая себе подбородок, и в течение всего этого вечера потирает его очень часто.  Глава XXXIV Поворот винта   — Что это такое? — спрашивает себя мистер Джордж. — Холостой заряд или пуля… осечка или выстрел? Предмет этих недоумений — распечатанное письмо, — явно приводит кавалериста в полное замешательство. Он разглядывает письмо, держа его в вытянутой руке, потом подносит близко к глазам; берет его то одной рукой, то другой; перечитывает, наклоняя голову то вправо, то влево, то хмуря, то поднимая брови, и все-таки не может ответить на свой вопрос. Широкой ладонью он разглаживает письмо на столе, потом, задумавшись, ходит взад и вперед по галерее, то и дело останавливаясь, чтобы снова взглянуть на него свежим взглядом. Но даже это не помогает. «Что же это такое, — раздумывает мистер Джордж, — холостой заряд или пуля?» Неподалеку от него Фил Сквод при помощи кисти и горшка с белилами занимается побелкой мишеней, негромко насвистывая в темпе быстрого марша и на манер полковых музыкантов песню о том, что он «должен вернуться к покинутой деве и скоро вернется к ней[152]». — Фил! Кавалерист подзывает его кивком. Фил идет к нему, как всегда: сначала бочком отходит в сторону, словно хочет куда-то удалиться, потом бросается на своего командира, как в штыковую атаку. Брызги белил отчетливо выделяются на его грязном лице, и он чешет свою единственную бровь ручкой малярной кисти. — Внимание, Фил! Слушай-ка, что я тебе прочитаю. — Слушаю, командир, слушаю. — «Сэр! Позвольте мне напомнить Вам (хотя, как Вам известно, по закону я не обязан Вам напоминать), что вексель сроком на два месяца, выданный Вами под поручительство мистера Мэтью Бегнета на сумму девяносто семь фунтов четыре шиллинга и девять пенсов, подлежит к уплате завтра, а посему благоволите завтра же внести означенную сумму по предъявлении упомянутого векселя. С почтением Джошуа Смоллуид». Что ты на это скажешь, Фил? — Беда, хозяин. — Почему? — А потому, — отвечает Фил, задумчиво разглаживая поперечную морщину на лбу ручкой малярной кисти, — что, когда с тебя требуют деньги, это всегда значит, что быть беде. — Слушай, Фил, — говорит кавалерист, присаживаясь на стол. — Ведь я, можно сказать, уже выплатил половину своего долга в виде процентов и прочего. Отпрянув назад шага на два, Фил неописуемой гримасой на перекошенном лице дает понять, что, на его взгляд, это не может улучшить положения. — Но слушан дальше, Фил, — говорит кавалерист, опровергая движением руки преждевременные выводы Фила. — Мы договорились, что вексель будет… как это называется… переписываться. И я его переписывал множество раз. Что ты на это скажешь? — Скажу, что на этот раз переписать не удастся. — Вот как? Хм! Я тоже так думаю. — Джошуа Смоллуид, это тот, кого сюда притащили в кресле? — Он самый. — Начальник, — говорит Фил очень серьезным тоном, — по характеру он пиявка, а по хватке — винт и тиски; извивается как змея, а клешни у него как у омара. Образно выразив свои чувства и немного подождав дальнейших вопросов, мистер Сквод обычным путем возвращается к недобеленной мишени и громким свистом объявляет во всеуслышание, что он должен вернуться и скоро вернется к некоей воображаемой деве. Джордж, сложив письмо, подходит к нему. — Командир, — говорит Фил, бросив на него хитрый взгляд, — а все-таки есть способ уладить дело. — Уплатить долг, что ли? Чего бы лучше — да не могу! Фил качает головой. — Нет, начальник, нет… не такой плохой. Но способ есть; смотрите, как надо поступить! — говорит Фил, делая мастерской мазок своей кистью. — Ты хочешь сказать — «произвести побелку», то есть объявить себя несостоятельным должником? Фил кивает. — Ну и способ! А ты знаешь, что тогда будет с Бегнетами? Ты знаешь, что они разорятся, выплачивая мои долги? Так вот ты какой честный, Фил, — говорит кавалерист, разглядывая его с немалым возмущением, — хорош, нечего сказать! Стоя на одном колене перед мишенью, Фил горячо оправдывается, подчеркивая свои слова множеством аллегорических взмахов кистью и оглаживая большим пальцем края белой поверхности: оказывается, он совсем позабыл о поручительстве Бегнета, — но раз так, делать нечего, и пусть ни один волосок не упадет с головы любого члена этого достойного семейства; а пока он оправдывается, за стеной, в длинном коридоре, раздается шум шагов, и слышно, как кто-то веселым голосом спрашивает, дома ли Джордж. Бросив взгляд на хозяина, Фил поднимается, припадая на одну ногу, и отвечает: «Начальник дома, миссис Бегнет! Он здесь!» И вот появляется сама «старуха» вместе с мистером Бегнетом. «Старуха» никогда не выходит на улицу без серой суконной накидки, грубой, поношенной, но очень опрятной, и несомненно той самой, которой столь дорожит мистер Бегнет за то, что она проделала весь путь из другой части света домой, в Европу, вместе с миссис Бегнет и зонтом. А зонт — этот неизменный спутник «старухи» — тоже всегда сопровождает ее, когда она выходит из дому. Цвет у него такой, что подобного нигде в мире не увидишь, а вместо ручки — ребристый деревянный крюк, в конец которого, похожий на нос корабля или птичий клюв, вставлена металлическая пластинка, напоминающая оконце над дверью подъезда или овальное стеклышко от очков — украшение, не наделенное способностью оставаться на своем посту с тем упорством, которого можно было бы ждать от предмета, длительно связанного с британской армией. 3онт у «старухи» какой-то весь обвисший, расхлябанный, в его «корсете» явно не хватает спиц, а все потому, надо думать, что он много лет служил дома — буфетом, а в путешествиях — саквояжем. Как бы то ни было, «старуха» целиком полагается на свою испытанную накидку с ее объемистым капюшоном и потому никогда не распускает зонта, но обычно пользуется этим орудием как жезлом, когда, делая покупки, хочет указать на заинтересовавшие ее куски мяса или пучки зелени или же стремится привлечь внимание торговцев дружеским тычком. Она никогда не выступает в поход без своей корзинки для покупок, которая смахивает на колодец, сплетенный из ивовых прутьев и прикрытый двухстворчатой откидной крышкой. Итак, в сопровождении этих своих верных спутников, в простой соломенной шляпке, из-под которой весело выглядывает открытое загорелое лицо, миссис Бегнет, краснощекая и сияющая, появляется в «Галерее-Тире» Джорджа. — Ну, Джордж, старый друг, — говорит миссис Бегнет, — как вы себя чувствуете нынче утром? А утро-то какое солнечное! Дружески пожав ему руку, миссис Бегнет переводит дух после долгого пешего пути и садится отдохнуть. Приучившись отдыхать где угодно — и на верхушках обозных фур и на других столь же мало удобных местах, — она усаживается на твердую скамью, развязывает ленты своей шляпы, потом, откинув ее на затылок, складывает руки и, видимо, чувствует себя очень уютно. Между тем мистер Бегнет уже успел пожать руку своему старому товарищу и Филу, которого миссис Бегнет тоже приветствует добродушным кивком и улыбкой. — Ну, Джордж, — быстро начинает миссис Бегнет, — вот и мы с Дубом! — Она привыкла называть так своего мужа, должно быть потому, что в те времена, когда они познакомились, его прозвали в полку Железным дубом за удивительную твердость и жесткость черт его лица. — Мы зашли, чтобы, как всегда, уладить дело с этим поручительством. Дайте ему подписать новый вексель, Джордж, и он подпишет как полагается. — А я сам хотел зайти к вам нынче утром, — неохотно отзывается кавалерист. — Да, так и мы думали; но решили выйти пораньше, а Вулиджа — до чего он хороший мальчик! — оставили присматривать за сестрами, и вот, как видите, пришли к вам. Дуб теперь так занят на службе и так мало двигается, что ему полезно прогуляться. Но что с вами, Джордж? — спрашивает миссис Бегнет, прервав оживленную болтовню. — Вы прямо сам не свой! — Я действительно сам не свой, — отвечает кавалерист. — Меня немножко сбили с позиции, миссис Бегнет. Ее умные острые глаза сразу же угадывают правду. — Джордж! — Она поднимает указательный палец. — Не говорите мне, что случилось что-то нехорошее с поручительством Дуба! Не говорите так, Джордж, ради наших детей! Кавалерист смотрит на нее, и лицо у него расстроенное. — Джордж, — продолжает миссис Бегнет, размахивая обеими руками для пущей выразительности и то и дело хлопая себя ладонями по коленям, — если вы допустили, чтобы с поручительством Дуба случилось что-то нехорошее, если вы его запутали, если по вашей милости наше добро пойдет с молотка, а я вижу по вашему лицу, Джордж, — читаю как по-печатному, — что не миновать нам этого самого молотка, значит вы поступили очень скверно, а нас обманули жестоко. Жестоко, Джордж, скажу я вам. Вот что! Мистер Бегнет обычно неподвижен, как насос или фонарный столб, но сейчас он кладет широкую правую ладонь на лысую голову, как бы затем, чтобы защитить ее от душа, и в великом замешательстве смотрит на миссис Бегнет. — Джордж, — говорит его «старуха», — я вам просто удивляюсь! Джордж, мне стыдно за вас! Я бы никогда не поверила, Джордж, что вы можете так поступить! Как говорится, «лежачий камень мохом обрастает», а я всегда знала, что вы не лежачий камень, значит мохом не обрастете, но у меня и в мыслях не было, что вы способны унести наш маленький пучок моха, — ведь на этот пучок Бегнету с детьми жить надо. Сами знаете, как он работает и какой он степенный. А Квебек, Мальта, Вулидж — вы же знаете, какие они; вот уж не ожидала, что у вас хватит духу, что у вас может хватить духу так нам удружить. Ох, Джордж! — И миссис Бегнет вытирает накидкой непритворные слезы. — Как вы могли? Миссис Бегнет умолкла, мистер Бегнет, сняв руку с головы, словно душ уже прекратился, безутешно взирает на побледневшего мистера Джорджа, а тот в отчаянии смотрит на серую накидку и соломенную шляпу. — Слушай, Мэт, — начинает кавалерист сдавленным голосом, обращаясь к мистеру Бегнету, но не отрывая глаз от его жены, — мне тяжело, что ты принимаешь все это так близко к сердцу, — и я полагаю, что дело уж не так плохо, как кажется. Сегодня утром я действительно получил вот это письмо, — и он читает письмо вслух, — однако надеюсь, что все еще можно уладить. Ну, а насчет камня, что ж, это правильно сказано. Я и вправду не лежу на месте, а все качусь да качусь, а когда, бывало, скатывался на чужую дорогу, так ни разу не прикатил туда ничего хорошего; это я знаю. Но никто не любит твою жену и детей больше, чем их люблю я, твой старый товарищ, бродяга, и я верю, что вы оба простите меня, если можете. Не думайте, что я от вас что-нибудь скрыл. Это письмо я получил только четверть часа назад. — Старуха, — бурчит мистер Бегнет, немного помолчав, — скажи ему мое мнение. — Ох, почему он не женился, — отзывается миссис Бегнет, смеясь сквозь слезы, — почему не женился на вдове Джо Пауча в Северной Америке? Тогда не стряслась бы с ним эта беда. — Старуха правильно сказала, — говорит мистер Бегнет. — Почему ты не женился, а? — Ну, теперь у вдовы Джо Пауча, надо думать, есть муж получше меня, — отвечает кавалерист. — Так ли, этак ли, а я теперь здесь, и не  женат на ней. Что же мне делать? Вот все, что у меня за душой, — сами видите. Это не мое добро, а ваше. Скажите слово, и я распродам все до нитки. Да если б только я мог надеяться, что выручу примерно ту сумму, какая нам нужна, я бы давно уже все распродал. Не думай, Мэт, что я покину вас в беде — тебя и твою семью. Я скорей продам самого себя. Но хотел бы я знать, — говорит кавалерист, с презрением ударив себя кулаком в грудь, — кто пожелает купить такую рухлядь. — Старуха, — бурчит мистер Бегнет, — скажи ему еще раз мое мнение. — Джордж, — говорит «старуха», — если хорошенько подумать, так вас, пожалуй, и не за что очень осуждать, — вот разве только за то, что вы завели свое дело без средств. — Ну да, и это было как раз в моем духе, — соглашается кавалерист, покаянно качая головой, — именно в моем духе, я знаю. — Замолчи! — прерывает его мистер Бегнет. — Старуха… совершенно правильно… передает мои мнения… так выслушай меня до конца! — Если подумать хорошенько, не надо вам было тогда просить поручительства, Джордж, не надо было брать его. Но теперь уж ничего не поделаешь. Вы всегда были честным и порядочным человеком, насколько могли, — да таким и остались, — хоть и чуточку легкомысленным. А что до нас, подумайте, как же нам не тревожиться, когда такая штука висит у нас над головой? Поэтому простите нас, Джордж, и забудьте все начисто. Ну же! Простите и забудьте все начисто! Протянув ему свою честную руку, миссис Бегнет другую протягивает мужу, а мистер Джордж берет их руки в свои и не выпускает в продолжение всей своей речи. — Чего только я бы не сделал, чтобы распутаться с этим векселем, — да все что угодно, поверьте! Но все деньги, какие мне удавалось наскрести, каждые два месяца уходили на уплату процентов, то есть как раз на то, чтоб опять переписывать вексель. Жили мы тут довольно скромно, Фил и я. Но галерея не оправдала ожиданий, и она… словом, она не Монетный двор. Не надо мне было ее заводить? Конечно, не надо. Но я завел ее вроде как очертя голову, — думал, она меня поддержит, выведет в люди; так что вы уж не осудИте меня за эти надежды, а я благодарю вас от всей души, верьте мне, я прямо готов со стыда сгореть. Кончив свою речь, мистер Джордж крепко жмет дружеские руки, а затем, уронив их, отступает шага на два и, распрямив широкие плечи, стоит навытяжку, словно он уже произнес последнее слово подсудимого и уверен, что его немедленно расстреляют со всеми воинскими почестями. — Джордж, выслушай меня! — говорит мистер Бегнет, бросая взгляд на жену. — Ну, старуха, продолжай! Мистер Бегнет, мнения которого высказываются столь необычным образом, может только ответить, что на письмо необходимо безотлагательно отозваться; что и ему и Джорджу следует как можно скорее лично явиться к мистеру Смоллуиду и что прежде всего надо вызволить и выручить ни в чем не повинного мистера Бегнета, у которого денег нет. Мистер Джордж, полностью согласившись с этим, надевает шляпу, готовый двинуться вместе с мистером Бегнетом в лагерь врага. — Плюньте на мои упреки, Джордж, все мы, бабы, болтаем не подумав, что в голову взбредет, — говорит миссис Бегнет, легонько похлопывая его по плечу. — Поручаю вам своего старика Дуба — вы его, конечно, выпутаете из беды. Кавалерист говорит, что это добрые слова, и твердо обещает как-нибудь да выпутать Дуба. После чего миссис Бегнет, у которой вновь заблестели глаза, возвращается домой к детям вместе со своей накидкой, корзинкой и зонтом, а товарищи отправляются в многообещающее путешествие — умасливать мистера Смоллуида. Большой вопрос, найдутся ли в Англии еще хоть два человека, которые так же плохо умели бы вести дела с мистером Смоллуидом, как мистер Джордж и мистер Мэтью Бегнет. Найдутся ли в той же стране еще два столь же простодушных и неопытных младенца во всех делах, что ведутся «на смоллуидовский манер», хотя вид у обоих товарищей воинственный, плечи широкие «и прямые, а походка тяжелая. В то время как они с очень серьезным видом шагают по улицам к Приятному холму, мистер Бегнет, заметив, что спутник его озабочен, считает своим дружеским долгом поговорить о давешней вылазке миссис Бегнет. — Джордж, ты знаешь старуху… она ласковая и кроткая, как ягненок. Но попробуй затронуть ее детей… или меня… сразу вспыхнет, как порох. — Это можно поставить ей в заслугу, Мэт. — Джордж, — продолжает мистер Бегнет, глядя прямо перед собой, — старуха… не может сделать ничего такого… чего ей не поставишь в заслугу. Большую или малую, неважно. При ней я этого не говорю. Надо соблюдать дисциплину. — Ее надо ценить на вес золота, — соглашается кавалерист. — Золота? — повторяет мистер Бегнет. — Вот что я тебе скажу. Старуха весит… сто семьдесят четыре фунта. Взял бы я за старуху… столько металла… какого угодно? Нет. Почему? Потому что старуха из такого металла сделана… который куда дороже… чем самый дорогой металл. И она вся целиком из такого металла! — Правильно, Мэт! — Когда она за меня вышла… и согласилась принять обручальное кольцо… она завербовалась на службу ко мне и детям… от всей души и от всего сердца… на всю жизнь. Она такая преданная, — говорит мистер Бегнет, — такая верная своему знамени… что попробуй только тронуть нас пальцем… и она выступит в поход… и возьмется за оружие. Если старуха откроет огонь… может случиться… по долгу службы… не обращай внимания, Джордж. Зато она верная! — Что ты, Мэт! — отзывается кавалерист. — Да я за это ставлю ее еще выше, благослови ее бог! — Правильно! — соглашается мистер Бегнет с самым пламенным энтузиазмом, однако не ослабляя напряжения ни в одном мускуле. — Поставь старуху высоко… как на гибралтарскую скалу… и все-таки ты поставишь ее слишком низко… вот какой она молодец. Но при ней я этого не говорю. Надо соблюдать дисциплину. Так, наперебой расхваливая «старуху», они подходят к Приятному холму и к дому дедушки Смоллуида. Дверь отворяет неизменная Джуди и, не особенно приветливо, больше того, — со злобной усмешкой оглядев посетителей с головы до ног, оставляет их дожидаться, пока сама вопрошает оракула, можно ли их впустить. Оракул, по-видимому, дает согласие, ибо она возвращается, и с ее медовых уст слетают слова: «Можете войти, если хотите». Получив это любезное приглашение, они входят и видят мистера Смоллуида, который сидит, поставив ноги в выдвижной ящик своего кресла, — словно в ножную ванну из бумаг, — видят и миссис Смоллуид, отгороженную от света подушкой, как птица, которой не дают петь. — Любезный друг мой, — произносит дедушка Смоллуид, ласково простирая вперед костлявые руки, — как поживаете? Как поживаете? А кто этот ваш приятель, любезный друг мой? — Кто он? — отвечает мистер Джордж довольно резко, так как еще не может заставить себя говорить примирительным тоном. — Это, да будет вам известно, Мэтью Бегнет, который оказал мне услугу в нашей с вами сделке. — Ага! Мистер Бегнет? Так, так! — Старик смотрит на него, приложив руку к глазам. — Надеюсь, вы хорошо себя чувствуете, мистер Бегнет? Какой он молодец, мистер Джордж! Военная выправка, сэр! Гостям не предлагают сесть, поэтому мистер Джордж приносит один стул для Бегнета, другой для себя. Друзья усаживаются, причем мистер Бегнет садится так, словно тело его не может сгибаться, — разве только в бедрах и лишь для того, чтобы сесть. — Джуди, — говорит мистер Смоллуид, — принеси трубку. — Да нет уж, — вмешивается мистер Джордж, — не стоит девушке беспокоиться, — сказать правду, мне нынче что-то не хочется курить. — Вот как? — отзывается старик. — Джуди, принеси трубку. — Дело в том, мистер Смоллуид, — продолжает Джордж, — что я сегодня немножко не в духе. Сдается мне, сэр, что ваш друг в Сити устроил мне какой-то подвох. — Ну что вы! — говорит дедушка Смоллуид. — На это он не способен. — Разве нет? Что ж, рад слышать; а я думал, что это дело его рук. Вы знаете, о чем я говорю. О письме. Дедушка Смоллуид улыбается самым отвратительным образом в знак того, что понял, о каком письме идет речь. — Что это значит? — спрашивает мистер Джордж. — Джуди, — говорит старик, — ты принесла трубку? Дай-ка ее мне. Так вы спрашиваете, что все это значит, любезный друг? — Да! Но вспомните, мистер Смоллуид, вспомните, — убеждает его кавалерист, заставляя себя говорить как можно более мягким и дружественным тоном, и, держа развернутое письмо в правой руке, левым кулаком упирается в бок, — ведь я переплатил вам немало денег, а сейчас мы говорим с вами лицом к лицу, и оба прекрасно знаем, на чем мы порешили и какое условие соблюдали всегда. Я регулярно платил вам проценты, готов уплатить их сегодня и платить в будущем. Это первый раз, что я получил от вас такое письмо, и нынче утром оно меня немножко расстроило, потому что мой друг, Мэтью Бегнет, у которого, как вам известно, не было денег, когда… — Как вам известно, мне это не  известно, — перебивает его старик ровным голосом. — Но черт вас… то бишь, черт подери… я же говорю — вам, что денег у него не было; говорю, не так ли? — Ну да, вы мне это говорите, — отвечает дедушка Смоллуид. — Но сам я этого не знаю. — Пусть так, — соглашается кавалерист, подавляя гнев, — зато я  знаю. Мистер Смоллуид отзывается на его слова чрезвычайно добродушным тоном: — Да, но это совсем другое дело! — И добавляет: — Впрочем, это не важно. Так ли, этак ли, мистер Бегнет все равно в ответе. Бедный Джордж всеми силами старается благополучно уладить дело и задобрить мистера Смоллуида поддакиванием. — Так думаю и я. Как вы правильно указали, мистер Смоллуид, Мэтью Бегнета притянут к ответу — все равно, были у него деньги или нет. Но это, видите ли, очень тревожит его жену, да и меня тоже; ведь если сам я такой никудышный бездельник, какому привычней получать тумаки, чем медяки, то он, надо вам знать, степенный семейный человек. Слушайте, мистер Смоллуид, — говорит кавалерист, решив вести деловые переговоры с солдатской прямотой, отчего сразу приобретает уверенность в себе, — хотя мы с вами в довольно приятельских отношениях, но я хорошо знаю, что не могу просить вас отпустить моего друга Бегнета на все четыре стороны. — Боже мой, вы слишком скромны. Можете просить  меня о чем угодно, мистер Джордж. (Сегодня в шутливости дедушки Смоллуида есть что-то людоедское.) — А вы можете мне отказать — вы это имеете в виду, а? Или, пожалуй, не столько вы, сколько ваш друг в Сити? Ха-ха-ха! — Ха-ха-ха! — как эхо, повторяет дедушка Смоллуид, но так жестко и с таким ядовито-зеленым огнем в глазах, что серьезный от природы мистер Бегнет, взирая на почтенного старца, становится еще более серьезным. — Слушайте! — снова начинает неунывающий Джордж. — Я рад, что вы в хорошем расположении духа потому, что сам хочу покончить с этой историей по-хорошему. Вот мой друг Бегнет, и вот я сам. Будьте так добры, мистер Смоллуид, давайте сейчас же уладим дело, как всегда. И вы очень успокоите моего друга Бегнета и его семью, если просто скажете ему, в чем заключается наше условие. Какой-то призрак внезапно взвизгивает пронзительным голосом и с издевкой: «О господи! о!..», хотя, может, это не призрак, а веселая Джуди; но нет, оглянувшись кругом, изумленные друзья убеждаются, что она молчит; только насмешливо и презрительно вздернула подбородок. Мистер Бегнет становится еще более серьезным. — Но вы как будто спросили меня, мистер Джордж, — говорит вдруг старик Смоллуид, который все это время держал в руках трубку, — вы как будто спросили, что значит это письмо? — Да, спросил, конечно, — отвечает кавалерист, как всегда несколько необдуманно, — но, в общем, мне не так уж интересно это знать, лишь бы дело было улажено по-хорошему. Уклонившись от ответа, мистер Смоллуид целится трубкой в голову кавалериста, но вдруг швыряет ее об пол, и она разбивается на куски. — Вот что оно значит, любезный друг. Я вас вдребезги расшибу! Я вас растопчу! Я вас в порошок сотру! Убирайтесь к дьяволу! Друзья встают и переглядываются. Мистер Бегнет становится таким серьезным, что серьезней и быть нельзя. — Убирайтесь к дьяволу! — снова кричит старик. — Хватит с меня ваших трубок и вашего нахальства. Вы что это? Разыгрываете из себя независимого драгуна? Ишь какой! Ступайте к моему поверенному (вы помните, где он живет; вы у него уже были) и там рисуйтесь своей независимостью. Ступайте, любезный друг, там для вас еще имеются кое-какие шансы. Открой дверь, Джуди, гони этих болтунов! Зови на помощь, если они не уберутся. Гони их вон! Он ревет так громко, что мистер Бегнет кладет руки на плечи товарища и, не дав ему очнуться от изумления, выводит его за дверь, которую сейчас же захлопывает торжествующая Джуди. Мистер Джордж, ошарашенный, некоторое время стоит столбом, глядя на дверной молоток. Мистер Бегнет, погрузившись в глубочайшую бездну серьезности, как часовой, ходит взад и вперед под окошком гостиной и, проходя мимо, всякий раз заглядывает внутрь, как бы что-то обдумывая. — Пойдем-ка, Мэт! — говорит мистер Джордж, придя в себя. — Надо нам толкнуться к юристу. Но что ты думаешь об этом негодяе? Остановившись, чтобы кинуть прощальный взгляд в окно гостиной, мистер Бегнет отвечает, качнув головой в ту сторону: — Будь моя старуха здесь… уж я бы им сказал! Отделавшись таким образом от предмета своих размышлений, мистер Бегнет нагоняет кавалериста, и друзья удаляются, маршируя в ногу и плечом к плечу. Когда же они приходят на Линкольновы поля, оказывается, что мистер Талкингхорн сейчас занят и видеть его нельзя. Очевидно, он вовсе не желает их видеть, — ведь после того как они прождали целый час, клерк, вызванный звонком, пользуется случаем доложить о них, но возвращается с неутешительным известием: мистеру Талкингхорну не о чем говорить с ними, и пусть они его не ждут. Но они все-таки ждут с упорством тех, кто знает военную тактику, и вот, наконец, опять раздается звонок, и клиентка, с которой беседовал мистер Талкингхорн, выходит из его кабинета. Эта клиентка, красивая старуха, не кто иная, как миссис Раунсуэлл, домоправительница в Чесни-Уолде. Она выходит из святилища, сделав изящный старомодный реверанс, и осторожно закрывает за собой дверь. Здесь к ней, по-видимому, относятся почтительно, — клерк встает с деревянного дивана, чтобы проводить ее через переднюю комнату конторы и выпустить на улицу. Старуха благодарит его за любезность и вдруг замечает товарищей, ожидающих поверенного. — Простите, пожалуйста, сэр, если не ошибаюсь, эти джентльмены — военные? Клерк бросает на них вопросительный взгляд, но мистер Джордж в это время рассматривает календарь, висящий над камином, и не оборачивается, поэтому мистер Бегнет берет на себя труд ответить: — Да, сударыня. Отставные. — Так я и думала. Так и знала. Увидела я вас, джентльмены, и потеплело у меня на сердце. И всегда так — стоит мне увидеть военных. Благослови вас бог, джентльмены! Вы уж извините старуху, — у меня сын родной в солдаты завербовался. Хороший был, красивый малый; озорной, правда, но добрый по-своему, хоть и находились люди, что хулили его прямо в глаза его бедной матери. Простите за беспокойство, сэр. Благослови вас бог, джентльмены! — И вас также, сударыня! — желает ей мистер Бегнет от всего сердца. Есть что-то очень трогательное в той искренности, с какой говорит эта старомодно одетая, но приятная старушка, в том трепете, что пробегает по ее телу. Но мистер Джордж так увлекся календарем, висящим над камином (быть может, он считает, сколько месяцев осталось до конца года), что даже не оглянулся, пока она не ушла и за нею не закрылась дверь. — Джордж, — хрипло шепчет мистер Бегнет, когда тот отрывается от календаря, — не унывай! «Эй-эй, солдаты, к чему грустить, ребята?» Веселей, дружище! Клерк снова ушел доложить, что посетители все еще дожидаются, и слышно, как мистер Талкингхорн отвечает довольно раздраженным тоном: «Так пусть войдут!», после чего друзья переходят в огромную комнату с расписным потолком и камином, перед которым стоит сам хозяин. — Ну, что вам нужно, любезные? Сержант, я ведь сказал вам в прошлый раз, что ваши посещения для меня нежелательны. Сержант, поневоле изменивший за последние несколько минут и свою манеру говорить и даже свою манеру держаться, отвечает, что получил письмо такого-то содержания, был по поводу него у мистера Смоллуида, а тот послал его сюда. — Мне не о чем говорить с вами, — отзывается на это мистер Талкингхорн. — Если вы задолжали, вы обязаны уплатить долг или понести все последствия неуплаты. Неужели вам стоило приходить сюда только затем, чтоб услышать это? Сержант должен сознаться, что денег у него, к сожалению, нет. — Прекрасно! Тогда ваш поручитель, — этот человек, если это он, — обязан уплатить за вас. Сержант должен добавить, что, к сожалению, у этого человека тоже нет денег. — Прекрасно! Тогда или вы оба сложитесь и уплатите деньги, или вас обоих привлекут к суду за неуплату долга, и вы оба пострадаете. Вы получили деньги и должны их возвратить. Нельзя прикарманивать чужие фунты, шиллинги и пенсы, а потом выходить сухим из воды. Юрист садится в кресло и мешает угли в камине. Мистер Джордж выражает надежду, что он будет настолько добр, чтобы… — Повторяю, сержант, мне не о чем говорить с вами. Ваши сообщники мне не нравятся, и я не хочу видеть вас здесь. Это дело не по моей специальности, и оно не проходило через мою контору. Мистер Смоллуид любезно предлагает мне ведение подобных дел, но, как правило, я за них не берусь. Вам нужно обратиться к Мельхиседеку, — контора его в Клиффорде-Инне. — Прошу прощения, сэр, — говорит мистер Джордж, — За то, что я докучаю вам, хоть вы и приняли меня столь неприветливо, — ведь все это так же неприятно мне, как и вам; но, может, вы разрешите мне сказать вам несколько слов с глазу на глаз? Мистер Талкингхорн встает и, засунув руки в карманы, отходит к оконной нише. — Ну, к делу! Мне время дорого. Мастерски разыгрывая полнейшее равнодушие, он все-таки бросил испытующий взгляд на кавалериста и позаботился стать спиной к свету, так, чтобы лицо собеседника было освещено. — Так вот, сэр, — говорит мистер Джордж, — тот человек, что пришел со мной, тоже замешан в этой несчастной истории, — номинально, только номинально, и я хочу лишь того, чтобы он не попал в беду из-за меня. Он в высшей степени уважаемый человек, имеет жену и детей; служил в королевской артиллерии… — А мне, милейший, понюшка табаку дороже, чем вся королевская артиллерия — офицеры, солдаты, двуколки, фургоны, лошади, пушки и боевые припасы. — Весьма возможно, сэр. Зато мне очень дороги Бегнет, его жена и дети, и я стараюсь, чтоб они не пострадали по моей вине. Значит, если я хочу вызволить их из этой беды, мне, видимо, остается только отдать вам безоговорочно то, что вы на днях хотели получить от меня. — Вы принесли это сюда? — Да, сэр, принес. — Сержант, — начинает юрист сухим, бесстрастным тоном, который обескураживает больше, чем самое яростное неистовство, — решайтесь, пока я говорю с вами, потому что это наш последний разговор. Закончив его, я перестану говорить на эту тему и больше к ней не вернусь. Имейте это в виду. Хотите — оставьте здесь на несколько дней то, что, по вашим словам, вы принесли сюда; хотите — унесите с собой. Если вы оставите это здесь, я сделаю для вас следующее: я поверну ваше дело на прежний лад и, больше того, выдам вам письменное обязательство, что этого вашего Бегнета ничем беспокоить не будут, пока вы не потеряете всякую возможность платить проценты; иначе говоря, пока ваши средства не истощатся полностью, кредитор не будет требовать от него уплаты вашего долга. Это значит, что фактически Бегает почти освобождается от ответственности. Ну, как, решились? Кавалерист сует руку за пазуху и, тяжело вздохнув, отвечает: — Что делать, сэр, приходится. Мистер Талкингхорн надевает очки, садится и пишет обязательство, потом медленно прочитывает и объясняет его Вегнету, который все это время смотрел в потолок, а теперь опять кладет руку на лысую голову, как бы желая защититься от этого нового словесного душа; и ему, должно быть, очень недостает «старухи», — будь она здесь, уж он бы выразил свои чувства. Кавалерист вынимает из грудного кармана сложенную бумагу и нехотя кладет ее на стол юриста. — Это просто письмо с распоряжениями, сэр. Последнее, которое я получил от него. Посмотрите на жернов, мистер Джордж, и вы увидите, что он меняется так же мало, как лицо мистера Талкингхорна, когда тот развертывает и читает письмо! Кончив читать, он складывает листок и прячет его в свой стол, бесстрастный, как Смерть. Ни говорить, ни делать ему больше нечего; остается только — кивнуть, все так же холодно и неприветливо, и коротко сказать: — Можете идти. Эй, там, проводите этих людей! Их провожают, и они идут к мистеру Бегнету обедать. Вареная говядина с овощами вместо вареной свинины с овощами — только этим и отличается сегодняшний обед от прошлого, и миссис Бегнет по-прежнему распределяет кушанье, приправляя его прекраснейшим расположением духа, — ведь эта редкостная женщина всегда раскрывает объятия для Хорошего и не помышляя о том, что оно могло бы быть Лучшим, и находит свет даже в любом темном пятнышке. На сей раз «пятнышко» — это потемневшее чело мистера Джорджа; он против обыкновения задумчив и угнетен. Вначале миссис Бегнет надеется, что Квебек и Мальта, ласкаясь к нему, развеселят его соединенными усилиями, но, видя, что молодые девицы не узнают сегодня своего прежнего проказника-Заводилу, она мигает им, давая легкой пехоте сигнал к отступлению и предоставляя мистеру Джорджу возможность развернуть свою колонну и дать ей отдых на открытом пространстве, у домашнего очага. Но он не пользуется этой возможностью. Он остается в сомкнутом строю, мрачный и удрученный. Пока совершается длительный процесс мытья посуды, сопровождаемый стуком деревянных сандалий, мистер Джордж, хотя он так же, как мистер Бегнет, снабжен трубкой, выглядит не лучше, чем за обедом. Он забывает о курении; смотрит на огонь и задумывается; наконец роняет трубку из рук, приводя мистера Бегнета в уныние и замешательство своим полным равнодушием к табаку. Поэтому, когда миссис Бегнет, разрумянившись от освежающего умыванья холодной водой из ведра, в конце концов появляется в комнате и садится за шитье, мистер Бегнет бурчит: «Старуха!» — и, мигнув, побуждает ее разведать, в чем дело. — Слушайте, Джордж! — говорит миссис Бегнет, спокойно вдевая нитку в иглу. — Что это вы такой хмурый? — Разве? Значит, я невеселый собеседник? Да, пожалуй, что так. — Мама, он совсем не похож на Заводилу, — кричит маленькая Мальта. — Должно быть, он заболел; правда, мама? — спрашивает Квебек. — Да, плохой это признак, когда перестаешь походить на Заводилу! — говорит кавалерист, целуя девочек. — Но это верно, — тут он вздыхает, — к сожалению, верно. Малыши всегда правы! — Джордж, — говорит миссис Бегнет, усердно работая, — если бы я считала, что вы злопамятный и не можете позабыть, какую чушь наболтала вам нынче утром крикливая солдатка, которой потом хотелось язык себе откусить, — да, пожалуй, и надо бы откусить, — я не знаю, чего бы я вам сейчас не наговорила. — Добрая вы душа, — отзывается кавалерист, — да вот ни столечко не вспоминаю. — Ведь, право же, Джордж, я только то сказала и хотела сказать, что поручаю вам своего Дуба и уверена, что вы его выпутаете. А вы и впрямь его выпутали, к нашему счастью! — Спасибо вам, дорогая! — говорит Джордж. — Я рад, что вы обо мне такого хорошего мнения. Кавалерист дружески пожимает руку миссис Бегнет вместе с рукодельем — хозяйка села рядом с ним — и внимательно смотрит ей в лицо. Поглядев на нее несколько минут, в то время как она усердно работает иглой, он переводит глаза на Вулиджа, сидящего в углу на табурете, и подзывает к себе юного флейтиста. — Смотри, дружок, — говорит мистер Джордж, очень нежно поглаживая по голове мать семейства, — вот какое у твоей мамы доброе, ласковое лицо! Оно сияет любовью к тебе, мальчик мой. Правда, оно немножко потемнело от солнца и непогоды, от переездов с твоим отцом да забот о вас всех, но оно свежее и здоровое, как спелое яблоко на дереве. Лицо мистера Бегнета выражает высшую степень одобрения и сочувствия, насколько это вообще возможно для его деревянных черт. — Наступит время, мальчик мой, — продолжает кавалерист, — когда волосы у твоей мамы поседеют, а ее лоб вдоль и поперек покроется морщинами; но и тогда она будет красивой старухой. Старайся, пока молод, поступать так, чтобы в будущем ты мог сказать себе: «Ни один волос на ее милой голове не побелел из-за меня; ни одна морщинка горя не появилась из-за меня на ее лице!» Ведь из всех мыслей, какие тебе придут на ум, когда ты станешь взрослым, Вулидж, эта лучше всех! В заключение мистер Джордж встает с кресла, сажает в него мальчика рядом с матерью и говорит с некоторой поспешностью, что пойдет курить трубку на улицу.  Глава XXXV Повесть Эстер   Я болела несколько недель и о привычном укладе своей жизни вспоминала как о далеком прошлом. Но это объяснялось не столько тем, что прошло действительно много времени, сколько переменой во всех моих привычках, вызванной болезнью и вытекающими из нее беспомощностью и праздностью. После того как я несколько дней пролежала в четырех стенах своей комнаты, весь мир словно отошел от меня на огромное расстояние, и в этой дали различные периоды моей жизни почти слились друг с другом, тогда как в действительности их разделяли годы. С самого начала болезни я как будто поплыла по какому-то темному озеру, а все события моего прошлого остались на том берегу, где я жила, когда была здорова, и смешались где-то вдали. Вначале меня очень волновало, что я уже не могу выполнять свои хозяйственные обязанности, но вскоре они стали казаться мне такими же далекими, как самые давние из моих давних обязанностей в Гринлифе, или как те летние дни, когда я возвращалась из школы в дом крестной, с сумкой для книг и тетрадей под мышкой, а тень детской фигурки бежала рядом со мною. Теперь я впервые поняла, как коротка жизнь и на каком маленьком пространстве может она уместиться в сознании. В разгаре болезни меня чрезвычайно тревожило, что все эти периоды моей жизни перепутываются в памяти один с другим. Чувствуя себя одновременно и ребенком, и молоденькой девушкой, и такой счастливой некогда Хлопотуньей, я мучилась не только воспоминаниями о заботах в трудностях, связанных со всеми этими стадиями моего развития, но и полнейшим своим бессилием поставить каждую из них на надлежащее место, хотя все вновь и вновь пыталась это сделать. Я думаю, что из тех, кому не довелось испытать подобного состояния, лишь немногие способны вполне понять меня, понять, какое болезненное беспокойство вызывали во мне эти переживания. По той же причине я едва осмеливаюсь рассказать о том, что чувствовала, когда была в бреду, то есть о том времени, — этот период казался мне одной длинной ночью, хотя, вероятно, продолжался несколько дней и ночей, — о том времени, когда мне чудилось, будто я с огромным трудом карабкаюсь по каким-то гигантским лестницам, неотступно стараясь во что бы то ни стало добраться до верхушки, но, как червяк, которого я когда-то видела на садовой дорожке, непрестанно отступаю перед каким-нибудь препятствием и поворачиваю назад, а потом снова силюсь подняться наверх. Иногда я понимала очень ясно, но чаще всего смутно, что лежу в постели, и тогда разговаривала с Чарли, чувствовала ее прикосновение и прекрасно ее узнавала, однако ловила себя на том, что жалуюсь ей: «Ох, Чарли, опять эти бесконечные лестницы… опять и опять… громоздятся до самого неба!», и все-таки снова старалась подняться по ним. Смею ли я рассказать о тех, еще более тяжелых днях, когда в огромном темном пространстве мне мерещился какой-то пылающий круг — не то ожерелье, не то кольцо, не то замкнутая цепь звезд, одним из звеньев которой была я! То были дни, когда я молилась лишь о том, чтобы вырваться из круга, — так необъяснимо страшно и мучительно было чувствовать себя частицей этого ужасного видения! Быть может, чем меньше я буду говорить об этих болезненных ощущениях, тем менее скучной и более понятной будет моя повесть. Я не потому описываю их здесь, что хочу заставить кого-то страдать от жалости ко мне, и не потому, что хоть сколько-нибудь страдаю сама, вспоминая о них. Но ведь, если бы мы глубже понимали природу этих странных недугов, мы, быть может, лучше умели бы их облегчать. Покой, который за этим последовал, долгий сладостный сон и блаженный отдых, когда я от слабости была совершенно равнодушна к своей судьбе и могла бы (так мне по крайней мере кажется теперь) узнать, что вот-вот умру, и не почувствовать ничего, кроме сострадания к тем, кого покидаю, — все это, пожалуй, более понятно для других. В таком состоянии я была, когда однажды для меня вдруг снова засиял свет, а я вздрогнула и с безграничной радостью, описать которую невозможно никакими восторженными словами, поняла, что ко мне вернулось зрение. Я слышала, как моя Ада день и ночь плачет за дверью, слышала, как она взывает ко мне, говоря, что я жестокая и не люблю ее; слышала ее просьбы и мольбы позволить ей войти, чтобы ухаживать за мной и утешать меня, не отходя от моей постели. Но когда я смогла говорить, я твердила только одно: «Ни за что, моя милая девочка, ни за что!» — и беспрестанно напоминала Чарли, чтобы она не впускала в комнату мою любимую, все равно, останусь я в живых или умру. Чарли была мне верна в это трудное время — ее маленькие руки и большое сердце держали дверь на запоре. Но вот мое зрение стало восстанавливаться; лучезарный свет с каждым днем сиял для меня все ярче, я уже могла читать письма моей милой подруги, которые получала от нее каждое утро и каждый вечер; могла целовать их и класть под голову, зная, что Аде это не повредит. Я снова могла видеть, как моя маленькая горничная, такая нежная и заботливая, ходит по нашим двум комнатам, наводя порядок, и по-прежнему весело болтает с Адой, стоя у открытого окна. Я могла теперь понять, почему у нас в доме так тихо, — это о моем покое заботились все те, кто всегда был так добр ко мне. Я могла плакать от чудесной, блаженной полноты сердца и, совсем слабая, чувствовала себя не менее счастливой, чем когда была здоровой. Мало-помалу я стала набираться сил. Вместо того чтобы лежать и с каким-то странным равнодушием следить за всем, что делалось для меня, словно это делалось для кого-то другого, кого мне было лишь чуть-чуть жаль, я начала помогать тем, кто за мной ухаживал, сперва понемногу, потом все больше и больше, и, наконец, когда я смогла обслуживать сама себя, ко мне вернулись интерес и любовь к жизни. Как хорошо я помню тот блаженный день, когда меня впервые усадили в постели, заложив мне за спину подушки, чтобы я смогла отпраздновать свое выздоровление радостным чаепитием с Чарли! Эта девочка — наверное, она была послана в мир, чтобы помогать слабым и больным, — была так счастлива, так усердно хлопотала и так часто отрывалась от своей возни, чтобы положить голову мне на грудь, приласкать меня и воскликнуть с радостными слезами: «Как хорошо! Как хорошо!», что мне пришлось сказать ей: — Чарли, если ты будешь продолжать в том же духе, мне придется снова улечься, милая, потому что я слабее, чем думала. Тогда Чарли притихла, как мышка, и с сияющим личиком принялась бегать из комнаты в комнату, — от тени к божественному солнечному свету, от света к тени, а я спокойно смотрела на нее. Когда все было готово и к кровати моей придвинули хорошенький чайный столик, покрытый белой скатертью, заставленный всякими соблазнительными лакомствами и украшенный цветами, — столик, который Ада с такой любовью и так красиво накрыла для меня внизу, — я почувствовала себя достаточно крепкой, чтобы заговорить с Чарли о том, что уже давно занимало мои мысли. Сначала я похвалила Чарли за то, что в комнате у меня так хорошо; а в ней и правда воздух был очень свежий и чистый, все было безукоризненно опрятно и в полном порядке, — прямо не верилось, что я пролежала здесь так долго. Чарли очень обрадовалась и просияла. — И все-таки, Чарли, — сказала я, оглядываясь кругом, — здесь недостает чего-то, к чему я привыкла. Бедняжка Чарли тоже оглянулась кругом и покачала головой с таким видом, словно, по ее мнению, все было на месте. — Все картины висят на прежних местах? — спросила я. — Все, мисс, — ответила Чарли. — И мебель стоит, как стояла. Чарли? — Да, только я кое-что передвинула, чтобы стало просторнее мисс. — И все-таки, Чарли, — сказала я, — мне недостает какой-то вещи, к которой я привыкла. А! Теперь, Чарли, я поняла, какой! Я не вижу зеркала. Чарли встала из-за стола, под тем предлогом, что забыла что-то принести, убежала в соседнюю комнату, и я услышала, как она там всхлипывает. Я и раньше очень часто думала об этом. Теперь я убедилась, что так оно и есть. Слава богу, это уже не было для меня ударом. Я позвала Чарли, и она вернулась, заставив себя улыбнуться, но, подойдя ко мне, не сумела скрыть своего горя, а я обняла ее и сказала: — Это все пустяки, Чарли. Теперь я, наверное, выгляжу иначе, чем раньше, но и с таким лицом жить можно. Вскоре я настолько поправилась, что уже могла сидеть в большом кресле и даже переходить неверными шагами в соседнюю комнату, опираясь на Чарли. Из этой комнаты зеркало тоже унесли, но от этого бремя мое не сделалось более тяжким. Опекун все время порывался меня навестить, и теперь у меня уже не было оснований лишать себя счастья увидеться с ним. Он пришел как-то раз утром и, войдя в комнату, сначала только обнимал меня, повторяя: «Моя милая, милая девочка!» Я давно уже знала — кто мог знать это лучше меня? — каким глубоким источником любви и великодушия было его сердце; а теперь подумала: «Так много ли стоят мои пустяковые страдания и перемена в моей внешности, если я занимаю в этом сердце столь большое место? Да, да, он увидел меня и полюбил больше прежнего; он увидел меня, и я стала ему дороже прежнего; так что же мне оплакивать?» Он сел рядом со мной на диван, обняв и поддерживая меня одной рукой. Некоторое время он сидел, прикрыв лицо ладонью, но когда отнял ее, заговорил как ни в чем не бывало. Я не встречала и никогда не встречу более обаятельного человека. — Девочка моя, — начал он, — какое это было грустное время! И какая моя девочка стойкая, наперекор всему! — Все к лучшему, опекун, — сказала я. — Все к лучшему? — повторил он нежно. — Конечно, к лучшему. Но мы с Адой были совсем одинокие и несчастные; но ваша подруга Кедди то и дело приезжала и уезжала; но все в доме были растерянны и удручены, и даже бедный Рик присылал письма — и мне тоже , — так он беспокоился о вас! Ада писала мне про Кедди, но о Ричарде — ни слова. Я сказала об этом опекуну. — Видите ли, дорогая, — объяснил он, — я считал, что лучше не говорить ей о его письме. — Вы сказали, что он писал и вам тоже , — промолвила я, сделав ударение на тех же словах, что и он. — Как будто у него нет желания писать вам, опекун… как будто у него есть более близкие друзья, которым он пишет охотнее! — Он думает, что есть, моя любимая, — ответил опекун, — и даже гораздо более близкие друзья. Говоря откровенно, он написал мне поневоле, только потому, что бессмысленно было посылать письмо вам, не надеясь на ответ, — написал холодно, высокомерно, отчужденно, обидчиво. Ну что ж, милая моя девочка, мы должны отнестись к этому терпимо. Он не виноват. Под влиянием тяжбы Джарндисов он переменился и стал видеть меня не таким, какой я есть. Я знаю, что под ее влиянием не раз совершались подобные перемены, и даже еще худшие. Будь в ней замешаны два ангела, она, наверное, сумела бы испортить даже их ангельскую природу. — Но вас-то ведь она не испортила, опекун. — Что вы, дорогая, конечно испортила, — возразил он, смеясь. — По ее вине южный ветер теперь часто превращается в восточный. А Рик мне не доверяет, подозревает меня в чем-то… ходит к юристам, а там его тоже учат не доверять и подозревать. Ему говорят, что интересы наши в этой тяжбе противоположны, что удовлетворение моих требований грозит ему материальным ущербом, и так далее, и тому подобное. Однако, видит бог, что если бы только я мог выбраться из этих горных дебрей «парикатуры», иначе говоря, волокиты и жульничества, с которыми так долго было связано мое злосчастное имя (а я не могу из них выбраться), или если бы я мог сровнять эти «горные дебри» с землей, отказавшись от своих собственных прав (чего тоже не могу, да бесспорно не может и ни один истец, — в такой тупик нас завели), я бы сделал это немедленно. Я предпочел бы увидеть, что бедный Ричард снова стал самим собой, нежели получить все те деньги, которые все умершие истцы, раздавленные телесно и душевно колесом Канцлерского суда, оставили невостребованными в казне, а этих денег, дорогая моя, хватило бы на то, чтобы возвести из них пирамиду в память о беспредельной порочности Канцлерского суда. — Возможно ли, опекун, — спросила я, пораженная, — чтобы Ричард в чем-то подозревал вас? — Эх, милая моя, милая, — ответил он, — это у него болезнь, — ведь тонкому яду этих злоупотреблений свойственно порождать подобные болезни. Кровь у Рика отравлена, и он уже не может видеть вещи такими, каковы они в действительности. Но это не его вина. — Как это ужасно, опекун. — Да, Хозяюшка, впутаться в тяжбу Джарндисов — это ужасное несчастье. Большего я не знаю. Мало-помалу юношу заставили поверить в эту гнилую соломинку; а ведь она заражает своей гнилью все окружающее. Но я опять повторяю от всего сердца: нам надо быть терпимыми и не осуждать бедного Рика. Сколько добрых, чистых сердец, таких же, как его сердце, было развращено подобным же образом, и все это я видел в свое время! Я не могла не сказать опекуну, как я потрясена и огорчена тем, что все его благие и бескорыстные побуждения оказались бесплодными. — Не надо так говорить, Хлопотунья, — ответил он бодро. — Ада счастлива, надеюсь, а это уже много. Когда-то я думал, что эта юная пара и я — мы будем друзьями, а не подозревающими друг друга врагами, что мы сумеем противостоять влиянию тяжбы и осилить его. Выходит, однако, что я предавался несбыточным мечтам. Тяжба Джарндисов словно пологом отгородила Рика от света, когда он еще лежал в колыбели. — Но, опекун, разве нельзя надеяться, что он узнает по опыту, какая все это ложь и мерзость? — Надеяться мы, конечно, будем , Эстер, — сказал мистер Джарндис, — и будем желать, чтобы он понял свою ошибку, пока еще не поздно. Во всяком случае, мы не должны быть к нему очень строгими. Он не один: сейчас, когда мы вот так сидим и разговариваем с вами, немного найдется на свете взрослых, зрелых и к тому же хороших людей, которые, стоит им только подать иск в этот суд, не изменятся коренным образом, — которые не испортятся в течение трех лет… двух лет… одного года. Так можно ля удивляться бедному Рику? Молодой человек, с которым случилось это несчастье, — теперь опекун говорил негромко, словно думая вслух, — сначала не может поверить (да и кто может?), что Канцлерский суд действительно таков, какой он есть на самом деле. Молодой человек ждет со всем пылом и страстностью юности, что суд будет защищать его интересы, устраивать его дела. А суд изматывает его бесконечной волокитой, водит за вое, терзает, пытает; по нитке раздергивает его радужные надежды и терпение; но бедняга все-таки ждет от него чего-то, цепляется за него, и, наконец, весь мир начинает казаться ему сплошным предательством и обманом. Так-то вот!.. Ну, хватит об этом, дорогая. Он все время осторожно поддерживал меня рукой, и его нежность казалась мне таким бесценным сокровищем, что я склонила голову к нему на плечо, — будь он моим родным отцом, я не могла бы любить его сильнее. Мы ненадолго умолкли, и я тогда решила в душе, что непременно повидаюсь с Ричардом, когда окрепну, и постараюсь образумить его. — Однако в дни таких радостных событий, как выздоровление нашей дорогой девочки, надо говорить о более приятных вещах, — снова начал опекун. — И мне поручили завести беседу об одном таком предмете, как только я вас увижу. Когда может прийти к вам Ада, милая моя? О встрече с Адой я тоже думала часто. Отчасти в связи с исчезнувшими зеркалами, но не совсем, — ведь я знала, что никакая перемена в моей внешности не заставит мою любящую девочку изменить ее отношение ко мне. — Милый опекун, — сказала я, — я так долго не пускала ее к себе, хотя для меня она, право же, все равно что свет солнца… — Я это знаю, милая Хлопотунья, хорошо знаю. Он был так добр, его прикосновение было полно такого глубокого сострадания и любви, а звук его голоса вносил такое успокоение в мое сердце, что я запнулась, так как была не в силах продолжать. — Вижу, вижу, вы утомились, — сказал он. — Отдохните немножко. — Я так долго не пускала к себе Аду, — начала я снова, немного погодя, — что мне, пожалуй, хотелось бы еще чуточку побыть одной, опекун. Лучше бы мне пожить вдали от нее, прежде чем вновь встретиться с нею. Если бы нам с Чарли можно было уехать куда-нибудь в деревню, как только я смогу передвигаться, и провести там с неделю, чтобы мне окрепнуть и набраться сил на свежем воздухе, чтобы мне освоиться с мыслью, какое это счастье — снова быть с Адой, мне кажется, так было бы лучше для нас обеих. Надеюсь, это не было малодушием, что мне хотелось сначала немножко самой привыкнуть к своему изменившемуся лицу, а потом уже встретиться с моей дорогой девочкой, которую я так жаждала видеть; и мне действительно этого хотелось. Хотелось уехать. Опекун, разумеется, понял меня, но его я не стеснялась. Если мое желание и было малодушием, я знала, что он отнесется ко мне снисходительно. — Ну, конечно, наша избалованная девочка — такая упрямая, что настоит на своем, даже ценою слез, которые прольются у нас внизу, — сказал опекун. — Но слушайте дальше! Бойторн, этот рыцарь до мозга костей, дал такой потрясающий обет, какого еще не видывала бумага, — он пишет, что, если вы не приедете и не займете всего его дома, из которого сам он специально для этого уже выехал, он клянется небом и землей снести этот дом, не оставив камня на камне! И опекун передал мне письмо, которое начиналось не с обычного обращения вроде «Дорогой Джарндис», а устремлялось прямо к делу: «Клянусь, что если мисс Саммерсон не приедет и не поселится в моем доме, который я освобождаю для нее сегодня в час дня…», а дальше совсем всерьез и в самых патетических выражениях излагалась та необычайная декларация, о которой говорил опекун. Читая ее, мы смеялись от всей души, но это не помешало нам отдать должное ее автору, и мы решили, что я завтра же пошлю благодарственное письмо мистеру Бойторну и приму его приглашение. Оно было мне очень приятно, ибо из всех мест, куда я могла бы уехать, мне никуда так не хотелось, как в Чесни-Уолд. — Ну, милая наша Хозяюшка, — сказал опекун, взглянув на часы, — вас нельзя утомлять, и прежде чем подняться к вам наверх, мне пришлось дать обещание просидеть у вас не больше стольких-то минут, а они уже прошли все до одной. Но у меня есть к вам еще одна просьба. Маленькая мисс Флайт услышала, что вы заболели, и, недолго думая, явилась сюда пешком, — двадцать миль прошагала бедняжка, да еще в бальных туфельках! — чтоб узнать о вашем здоровье. Мы были дома, благодарение небу, а не то пришлось бы ей и возвращаться пешком. Все тот же заговор! Как будто все сговорились доставлять мне удовольствие! — Так вот, моя душенька, — сказал опекун, — если это вас не очень утомит, примите безобидную старушку как-нибудь днем, до того как поедете спасать преданный вам дом Бойторна от разрушения, и вы так ей этим польстите, приведете ее в такой восторг, в какой я бы не мог ее привести за всю свою жизнь, хоть и ношу славное имя — Джарндис. Несомненно, он понимал, что встреча с таким бедным обиженным созданием послужит мне мягким и своевременным уроком. Я угадала это по его тону. И, конечно, я всячески постаралась уверить его, что очень охотно приму старушку. Я всегда жалела ее… и еще больше жалела теперь. Я всегда радовалась, что могу утешить ее в ее горестях, а теперь радовалась этому еще больше. Мы условились, на какой день следует пригласить мисс Флайт приехать в почтовой карете и разделить со мной мой ранний обед. Когда опекун ушел, я легла на кушетку, лицом к стене, и стала молиться о прощении, — ведь, одаренная столькими благами, я, быть может, преувеличила в душе тяжесть того ничтожного испытания, которое мне было ниспослано. Мне вспомнилась детски-простодушная молитва, которую я произнесла в тот давний день рождения, когда стремилась быть прилежной, добросердечной, довольствоваться своей судьбой, стараться по мере сил делать добро людям, а если удастся, так и заслужить чью-нибудь любовь, — и я подумала, осуждая себя, о том счастье, которым наслаждалась с тех пор, и обо всех любящих сердцах, привязанных ко мне. Если я сейчас малодушна, значит все эти блага не пошли мне впрок, подумала я. И я повторила ребяческие слова своей давней ребяческой молитвы и почувствовала, что она, как и раньше, внесла мир в мою душу. Теперь опекун навещал меня каждый день. Примерно через неделю с небольшим я уже могла бродить по нашим комнатам и подолгу разговаривать с Адой из-за оконной занавески. Однако я ни разу ее не видела, — у меня не хватало духу взглянуть на ее милое личико, хоть я легко могла бы смотреть на нее, когда знала, что она не видит меня.

The script ran 0.031 seconds.