Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Валентин Катаев - Том 6. Зимний ветер. Катакомбы [0]
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_su_classics

Аннотация. В шестой том собрания сочинений Валентина Катаева вошли две последние части тетралогии «Волны Черного моря»: «Зимний ветер» и «Катакомбы». http://ruslit.traumlibrary.net

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 

Из-под их ног поднималась пыль: местами коричневая, глинистая, местами черная, земляная. Колесничук остановился и великолепным жестом простер руку вперед. Петр Васильевич улыбнулся. Как и следовало ожидать, «вилла» Колесничука, о которой он иногда вскользь упоминал во время своих приездов в Москву, оказалась довольно нелепым доморощенным строением, сооруженным без всякого плана из случайного материала. Стены были сложены отчасти из старого кирпича, добытого из уцелевших фундаментов дач, разрушенных оползнями, отчасти из ракушечника. Вместо извести камни и кирпичи были скреплены зеленой морской глиной. На крышу пошли ржавые листы кровельного железа, старая черепица, куски толя, ящичной фанеры. Сверху для прочности лежали морские камни. Имелась открытая терраса, до самого верха поросшая вьюном, унизанным «граммофончиками» крупных синих цветов с розово-аметистовой серединой. Петя увидел прислоненные к стене красные весла и руль дощатой шаланды. Недалеко от дома, среди высокого бурьяна, дымилась летняя глиняная печь: плита с чугунком без дна, вмазанным сверху в дымоход. На плите бурно жарилась рыба. Женщина с подвязанными жесткими курчавыми волосами иссиня-черного цвета, с усиками, в вышитой украинской сорочке, полная, с красным, воспаленным лицом, хлопотала возле плиты, по-видимому испытывая действие двойного адского жара: солнца и пылающего кизяка. Это была жена Колесничука Раечка. Жирные куры, тоже казавшиеся одетыми в вышитые украинские сорочки, ходили в бурьяне запущенного огорода, и над ними вздрагивали зонтички укропа. И все это, взятое вместе, на фоне шумно катящихся пенистых волн — крупных, мутно-желтых, как бы даже немного подбеленных сметаной, наподобие щей из щавеля, — имело такой уютный, простодушный, а главное, такой гостеприимный вид, что мальчик невольно широко улыбнулся. — А! — закричала Раечка, или, как она теперь называлась, мадам Колесничук, вытирая жирные руки о передник, и побежала к гостям. — Боже мой! Сколько лет, сколько зим! Старый друг, Петька Бачей! Она заплакала и обняла Петра Васильевича, положив ему на плечо голову. — Жорж, отвернись, я его сейчас буду целовать, — говорила она, плача и смеясь. — Что же ты, Петька, приехал без своей жинки?.. Постой! А это что за мальчик? Это твой сын? Боже мой, сын Петьки Бачея! Что-то невероятное! Она бросилась к мальчику и стала его обнимать, покрывая его лицо жаркими поцелуями. — Как же его зовут? Тоже Петя? Я так и думала. Петька Бачей номер два. Нет! Это что-то фантастическое. А ну, Петечка, дай на себя посмотреть. Вылитый папа! И она снова засмеялась и заплакала, и счастливые слезы бежали по ее багрово-красному, доброму, толстому лицу с маленькими усиками. …И началась жизнь на берегу Черного моря, так не похожая на ту, которую Петя-младший привык себе представлять в Москве, думая о путешествии в Одессу. В ней, в этой жизни, не было ни опасностей, ни приключений. Наоборот. Над маленьким, таким нелепым и таким милым домиком Колесничуков вечно сияла глубокая, золотая тень знойного черноморского лета. С ровными промежутками неутомимо, вечно разбивались о берег длинные волны. Море страстно вздыхало, обдавая острым устричным запахом ракушек и тины. Ночью в побеленной известкой комнате, где на двух парусиновых раскладушках-козликах спали Петя-старший и Петя-младший, на потолке в углу всегда сидела огромная треугольная бабочка «мертвая голова»; изредка она начинала судорожно трепетать крыльями и таинственно, угрожающе гудеть. Черное небо, осыпанное млечными летними звездами, висело за окном. Луч маяка смешивался с созвездиями. А море все вздыхало и вздыхало… 5. Война Но вдруг все спуталось, смешалось. Петя утратил ощущение времени. За два с половиной месяца, которые прошли с того зловещего воскресенья, когда началась война, произошло столько событий, что мальчик потерял им счет и порой с трудом мог восстановить их последовательность. Петр Васильевич и Петя оказались отрезанными от Москвы. Они застряли в Одессе. Рейсовые самолеты были отменены. Пассажирские поезда были временно отменены. Телеграммы принимались только военные и правительственные. В городе шла мобилизация и все связанное с нею. Петр Васильевич сделал попытку выбраться из Одессы морем. Но все пассажирские пароходы, уже перекрашенные в серо-свинцовый цвет и превращенные в транспорты, перевозили войска и боеприпасы. С дачи пришлось переселиться в город, так как все побережье объявили запретной зоной. Наконец-то мальчик увидел город. Но это уже был совсем не тот город, который Петя один раз мельком увидел по дороге с аэродрома на знаменитую «виллу». Улицы, грозно освещенные — после ночного налета — каким-то сухим, особенно белым и безжизненным, но ослепительно сильным солнцем, казались необыкновенно длинными, пустыми, неприбранными. На стенах выгорали однообразные белые листки военных приказов… И вот однажды Петя увидел отца в военной форме, подстриженным более коротко, чем он обычно стригся. Петр Васильевич по своему возрасту и по своему довольно видному служебному положению мог бы добиться отсрочки и, вернувшись в Москву, получить броню. Но он предпочел идти на фронт. Он решился на это быстро, без малейших колебаний. Он не мог себе представить, чтобы можно было поступить иначе. Колесничука аттестовали интендантом третьего ранга и назначили начальником какого-то продовольственного склада, а Петр Васильевич от административно-хозяйственной должности отказался и попросился в строй. Как старого артиллериста, его зачислили в артиллерийский полк, который как раз в это время формировался в городе. Пока получали лошадей и приводили в порядок материальную часть, Петр Васильевич сделал еще одну попытку отправить Петю в Москву. К этому времени железнодорожное сообщение немного наладилось, и Петру Васильевичу удалось посадить Петю в переполненный товаро-пассажирский поезд. Мальчику предстояло ехать одному. Но в конце концов он уже был не так мал, и надо же когда-нибудь начинать самостоятельную жизнь. Петр Васильевич — в военной форме — втиснул мальчика в вагон, поручил его заботам измученной проводницы, дал ему на дорогу сто рублей, письмо для матери, поерошил его волосы, и они простились. Петя уехал. Но поезд добрался только до станции Котовск. Впереди разбомбили мост. Поезд простоял на путях трое суток, а потом его вернули назад в Одессу. Однако, когда Петя добрался с вокзала по малознакомым улицам с закамуфлированными домами к Колесничукам, оказалось, что отец уже на фронте, Колесничук в командировке, а заплаканная Раиса Львовна укладывает вещи, так как за эти дни положение на фронте резко ухудшилось и началась эвакуация населения. Но прошло еще, по крайней мере, полтора месяца осады, постоянных воздушных налетов, артиллерийских раскатов на подступах к городу, дыма, зноя, прежде чем наконец в начале сентября Раиса Львовна с вещами и Петей очутилась в знойном, полуразрушенном порту, среди толпы горожан, желающих попасть на теплоход, уходивший из осажденной Одессы в Новороссийск. В порту Раису Львовну вместе со всеми ее чемоданами и узлами оттеснили к железной рубчатой стене пакгауза, и она видела, как толпа унесла Петю и притиснула к самым сходням и как потом мальчика пропустили вперед и чьи-то добрые руки втащили его на палубу. Раиса Львовна осталась в порту. Теперь Петя был один среди чужих людей. Ночью под вой сирен воздушной тревоги, под слитную трескотню зениток, при багровых отсветах городских пожаров теплоход отошел от пристани. Едва он поравнялся с Дофиновкой, как его атаковали фашистские самолеты. В три часа ночи, когда Петя выбрался на палубу, теплоход уже горел в нескольких местах. Совсем близко от себя мальчик увидел маленькую зажигательную бомбу, которая только-только упала и начинала разгораться. Матрос в резиновых сапогах пробежал мимо Пети, отбросив его рукой в громадной, грубой брезентовой рукавице. Вокруг метались люди. Отворачиваясь от искр, матрос схватил «зажигалку» за хвост, но тотчас выронил — она прожгла ему рукавицу. Другой матрос, в неприятно белой асбестовой маске со страшными прямоугольными глазницами, сыпал из ведра песок на обуглившуюся палубу. Потом в темном небе зажглись две ослепительные ракеты, сброшенные с невидимого самолета. Сильный, какой-то неестественный свет, резко сократив на палубе тени мачт и тросов, беспощадно озарил сверху все закоулки горящего теплохода, и люди на миг оцепенели. Потом послышался ужасный звук падающей бомбы. — Ложись! — отчаянно закричал чей-то голос. У Пети подогнулись ноги и потемнело в глазах. В уши хлынул тяжелый колокольный звон. Мальчик кинулся ничком на палубу, уткнулся носом в мокрые доски и обхватил голову руками, как будто это могло спасти от гибели. Он бы, конечно, потерял сознание, если бы все силы его души и тела не были сосредоточены на одном страстном желании — во что бы то ни стало, не отрываясь ни на миг, слышать, слышать, слышать свист бомбы. И вдруг чудовищная, жаркая сила схватила Петю, перенесла через поручни и швырнула в море. Петя почти не умел плавать и стал тонуть, проваливаясь в страшную черную глубину, и захлебываться. Но вдруг что-то просунулось сверху, какая-то тяжелая плоская палка стукнула его по голове. Он схватился обеими руками за эту скользкую палку. Тотчас его плечо схватила чья-то рука и потянула вверх… Прежде чем потерять сознание, Петя успел почувствовать боль оттого, что его втаскивают через высокий борт лодки. Этот борт грубо обдирал на его груди костюм. Колено больно стукнулось о деревянную уключину… Он очнулся и увидел, что лежит на дне шаланды. Под голову был подложен его мокрый, продранный пиджачок. Петя услышал скрип уключин. Две женщины, высоко сидя перед ним на банке, гребли, мерно опуская и подымая большие весла с грузными вальками. Волна стучала в плоское дно и бежала с размеренным лепетом по борту шаланды. Мальчик не мог рассмотреть женщин. Он видел лишь их темные силуэты. Одна женщина была побольше, другая поменьше. Их головы и плечи мерно поднимались и опускались на фоне побледневшего ночного неба, где покачивались вверх и вниз крупные, но слабые предутренние звезды. Петя хотел приподняться на локте, но был так слаб, что не мог даже пошевелиться. Для того чтобы обратить на себя внимание, он застонал. Но его не услышали. Петю тряс озноб. Внутренности жгло от морской воды, которой он успел наглотаться. Это была ни с чем не сравнимая, жгучая жажда. Он весь горел, как в огне. Он лежал лицом вверх, бессильно раскинув руки и ноги, в разорванной рубашке, со жгутом пионерского галстука на шее, весь мокрый, с распухшим коленом, со слипшимися волосами, наполовину высушенными холодным морским ветром. Он лежал в мучительной, неудобной позе, и у него не было сил повернуться. Никогда в жизни Петя еще не страдал так сильно, как сейчас. Он несколько раз впадал в забытье. И каждый раз, приходя в сознание, видел все одно и то же: двух женщин — большую и маленькую, — а между ними часть бледного неба и ныряющее созвездие. Волны по-прежнему укачивали, и вода на дне шаланды, под деревянной решеткой, перекатывала туда и обратно с тошнотворным однообразием какие-то круглые камешки. И еще откуда-то, очень издалека, порывистый западный ветер доносил с короткими перерывами грозное, раскатистое рычание. Петя с трудом понимал, что с ним происходит. Но куда его теперь везут, что это за женщины, куда девался теплоход, он совершенно не понимал, да и не хотел понимать. Сонное, тяжкое оцепенение охватило его ум. Одно лишь чувство владело им — чувство мучительной, изнуряющей жалости к самому себе. Он опять застонал. На этот раз его услышали. Маленькая женщина перестала грести и передала свое весло другой. Подхватив юбку, она перешагнула через банку и присела на корточки рядом с мальчиком. При жидком свете предутренних серебристых звезд он близко увидел широкое лицо с коротким носом, маленьким подбородком и крупными глазами, которые показались ему в сумраке рассвета темными, но, вероятно, были светлыми или зелеными. И он понял, что это не маленькая женщина, а рослая девочка. — Ну? Чего тебе надо? Тебе опять нехорошо? — сказала она сердито тонким, нежным голосом. Петя молчал. — Мама, дайте сюда баклажку! Она взяла из рук матери плоский дубовый бочонок и вытащила из него зубами чоб. Шаланда повернулась боком к волне, и волна крепко хлопнула ее в подветренный борт. Шаланда подскочила, и Петю, как из ушата, окатило пенистыми брызгами. — Что же вы делаете, мама! — закричала девочка. — Загребайте левым, табаньте правым! — Не командуй! — сказала мать таким же по-южному певучим и сердитым голосом, как у дочери. Повернув крепкие плечи, она подхватила брошенные на минуту весла и, сделав резкое, сильное движение руками — одной рукой от себя, а другой к себе, — одним рывком выправила шаланду. — Ах, боже мой, боже мой! — бормотала она. — И что же это делается на свете! Девочка приложила баклажку к Петиным губам: — Пей водичку. Вода лилась из дырки в стиснутые зубы мальчика, струилась по щекам, заливалась за галстук. Несмотря на жгучую, мучительную жажду, вода вызвала отвращение. Петя почувствовал тошноту. Он замотал головой и слабыми руками отвел баклажку в сторону. — Не надо, — с отвращением прошептал он, преодолевая спазмы в гортани, и снова потерял сознание. Он не помнил, как наконец длинная волна вынесла шаланду и мягко посадила ее на песчаный берег и каким образом он очутился на грубой деревенской кровати, за печкой, в рыбачьей хате. 6. Девочка Мотя Впоследствии, когда ему рассказывали, как было дело, он никак не мог поверить, что он сам вылез из лодки и сам взбирался по узкой тропинке и по глиняной лестнице на обрыв, держась руками за плечи Валентины. Петя узнал также, что бомба упала рядом с теплоходом, почти не причинив ему никакого вреда. Взрывная волна выбросила за борт нескольких человек, среди которых был и Петя. Двое, очевидно, были очень сильно оглушены взрывом и сразу же утонули. Один хорошо умел плавать, его тут же вытащили на палубу, бросив ему конец. А Петю подобрала одна из шаланд, специально вышедших из рыбоколхоза «Буревестник» спасать людей, когда с берега увидели, что теплоход горит. Но теплоход не сгорел. Пожар удалось потушить, и теплоход ушел по своему курсу. И вот теперь Петя лежал, потеряв представление о времени, в тяжелом полузабытьи, ничего не соображая и лишь испытывая мучительные приливы и отливы сознания, возникновение и исчезновение каких-то незнакомых людей, вещей, запахов. Чаще всего перед его глазами появлялся маленький глобус на верхней полке бамбуковой этажерки с потрепанными книжками и цветными бумажными коробочками и рамками, обклеенными морскими ракушками. Этот глобус и этажерка находились в каком-то странном несоответствии с мазаной деревенской печью, маленькими окошками и пучками сухих трав и цветов, развешанными по выбеленным деревенским стенам. Окошек было два. Они смотрели на мальчика сбоку, в упор, все время с утомительным однообразием повторяя суточные приливы и отливы света. Красные степные закаты сменялись трауром звездных ночей. Однажды показался и проплыл очень поздний, осенний месяц. Он заглянул сначала в одно окошко, потом — совсем низко — в другое. Было что-то хитрое, воровское в его туманных рогах. Его провожал дальний лай или, скорей, вой встревоженных степных собак. Мальчик с тоской представил себе этих собак с вытянутыми волчьими мордами, воющих на месяц с порогов далеких хат. Иногда близко от Пети, в углу, слышался душный шорох соломы. В хатку вносили охапку, бросали на пол возле печки — и скоро отблеск громадного огня лихорадочно охватывал стены. Прозрачные волны розового света бесшумно лизали этажерку и глобус. Глобус блестел отраженным светом, как и подобало настоящей планете. Это была планета Земля, плывущая в волнах бушующего солнечного света. Легкие босые ноги шлепали по мазаному полу. Тень знакомой головы передвигалась по хате. Она то вырастала до угрожающих размеров, поглощая собою все, то вдруг уменьшалась и четким силуэтом прилипала к розовой стене. Мальчик видел на тени красивый профиль очень молоденькой девушки, почти девочки, чистую линию лба и носа, круглый подбородок, тонкую шейку, сильную и вместе с тем нежную. Он замечал даже тени маленьких стрельчатых ресниц. Тени тонких рук, переставлявших утварь, носились по стене или делали молниевидное движение, стряхивая термометр. Петя знал, что девочку зовут Валентина. Это имя повторялось часто. Для больного мальчика оно уже значило гораздо больше, чем простое человеческое имя Валентина. Оно обозначало множество вещей и понятий. Подскочившая до сорока ртуть, угрюмый, угрожающий блеск ее плоской нитки, в один миг заполнявшей почти всю литую сердцевину градусника, было — Валентина. И прохладная грубоватая рука, просунутая под его горячую шею и поднимавшая его голову, чтобы он мог напиться, солоноватый вкус воды, выщербленные края старой эмалированной кружки возле губ — все это тоже было Валентина. Валентиной была звезда, дрожащая в неровном стекле окошка, и тревожный ночной лай степных собак, и тот постоянный рычащий, раскатистый звук войны, который с каждым днем все приближался, заставляя дрожать на этажерке рамочки, оклеенные ракушками, и глобус. Кроме Валентины, была еще ее мать. Она появлялась реже. В представлении больного мальчика она была как-то связана с постоянным звуком моря. Это был замедленный звук громадной стальной косы, как бы размахнувшейся на несколько километров. С нарастающим шумом, день и ночь, эта коса неутомимо косила — откладывала на берег ряды волн. Волны со свистом ложились на песок где-то совсем близко, у черного изголовья, за тонкой стеной. Иногда мать Валентины входила босая, в мужском полушубке и приносила с собой круглую ивовую корзину с маленькими креветками. Петя уже знал, что креветки называются «рачки». Они кишели в мокрой корзине, щелкая, как стальные пружинки, стреляя во все стороны песком и брызгами. Она снимала со стены перемет, садилась на пол и начинала насаживать рачков на крючки — «наживлять». Ее пальцы работали удивительно ловко, точно, с механической быстротой, как у опытной вязальщицы. Но мысли ее при этом, по-видимому, были далеко. На ее неподвижном, немного морщинистом лице со сведенными бровями светились настороженные, какие-то «стоячие» глаза. Казалось, она не только видит этими глазами что-то огромное и страшное, невидимое мальчику, но также и «прислушивается» ими к таинственным голосам беды. А свистящая коса все откладывала и откладывала непомерно длинные ряды прибоя, и между каждыми двумя рядами в мире вдруг повисала такая тишина, что казалось, само сердце останавливается на весу. И опять наступало беспамятство… Но вот однажды все это кончилось. Петя проснулся. Он именно не очнулся, а проснулся. И он понял, что он уже не болен. Он это ощутил всем своим существом. Он еще не поправился, но болезнь уже прошла. Чувствуя блаженную прохладу и слабость, Петя не без труда скинул с себя тяжелое ватное одеяло и стал рассматривать свои руки и ноги. Они очень похудели, побледнели. Ему жалко было видеть свои тонкие пальцы с белыми ногтями. Он согнул руку и попытался напрячь мускул. Но из этого ничего не вышло. Мускул был вялый, дряблый. Тогда мальчику пришла в голову мысль попробовать встать с кровати и пройтись по комнате. Он был один. С большими усилиями он опустил ноги на пол и встал, держась за спинку кровати. И тут он заметил, что на нем надета длинная рубашка без рукавов, с кружевцами на груди. Он понял, что это сорочка Валентины. Он покраснел от смущения и даже немного рассердился. Вот еще новости — ходить в чужой рубашке! Но делать было нечего. Он сделал несколько шагов, наслаждаясь чувством своего роста. Он показался себе очень выросшим, почти высоким. Закинув голову, он увидел невысоко над собой балку потолка, оклеенную пожелтевшей газетой «Черноморская коммуна». Все вещи вокруг — этажерка с глобусом, скамья, стул — теперь показались ему слишком маленькими, низкими. Среди этих вещей он чувствовал себя великаном. Голова приятно пошла кругом. Ноги подогнулись и задрожали. Петя едва добрался до кровати и лег ничком. На миг он потерял сознание. Но это был легкий, сладкий обморок выздоровления. И тотчас он очнулся с испариной на лбу. Испарина эта тоже была необыкновенно приятна, целебна. Ему опять захотелось спать, и он заснул, мирно положив руки под щеку. Его охватил крепкий, приятный сон — глубокий отдых, сковавший все его члены истомой выздоровления. Когда он проснулся, уже был вечер. В печи стреляла кукурузная ботва. В полуоткрытую дверь дышало холодом моря. Туман переваливал через порог и призрачно входил в комнату, тут же поглощаемый жарким огнем печи. Раскаты близкого боя сотрясали хату. Мать Валентины, отворачивая лицо от едкого дыма, вытаскивала из печи ухватом черный казанок. Валентина стояла у кровати и, не мигая, смотрела на Петю. — Я уже выздоровел, — сказал мальчик, жмурясь и улыбаясь. Она приложила ладони к его лбу, потом к сырым глазам. Углом простыни она вытерла его вспотевшее во сне лицо. — Я уже выздоровел, — повторил мальчик, исподлобья рассматривая Валентину. Он видел ее множество раз. Но тогда он был болен, и она появлялась перед ним в том волшебном тумане жара, который наделял ее неземной красотой — прозрачной, очень печальной, молчаливой. Теперь же он видел перед собой вполне обыкновенную полудевушку-полудевочку, высокого подростка в мокрой мужской куртке, с тонким коротким носом, небольшим, но сильным подбородком и светлыми серовато-зелеными глазами, отчетливыми, как отражение в зеркале. — Почему ты думаешь, что ты выздоровел? — сказала она, пожимая плечами. — Откуда это видно? Лично я этого не вижу. Вероятно, она уже привыкла относиться к больному мальчику немного свысока, как к маленькому. Это обидело Петю. — Я знаю, — сказал он, — потому, что у меня уже нет жара, и потому, что я хочу кушать. — Мама! Вы слышите? — радостно, тонким голосом воскликнула Валентина. — Он уже хочет кушать! — Не кричи как скаженная! Я слышу. Может быть, он покушает нашего кулеша? Валентина придвинула к постели табурет и покрыла его рушником. Затем, повозившись у печки, она поставила на табурет тарелку с мелкими розочками, полную восхитительного варева. Кулеш, как это всегда почему-то случается с кулешом, немножко пригорел. От него необыкновенно аппетитно попахивало кисленьким деревенским дымком. В нем плавали золотистые кусочки лука и поджаренного сала, а крупные четвертинки рассыпчатой картошки торчали из разваренного добела пшена. Скромно улыбаясь, Валентина подала мальчику деревянную ложку. — Покушай. Интересно, как тебе покажется. — Ладно, — сказал Петя, кряхтя и принимаясь за еду. Он, конечно, много раз слышал от отца о знаменитом украинском кулеше. Но, признаться, он никак не предполагал, что кулеш может оказаться таким вкусным. Петя дул в ложку, облизывался, сопел. Валентина смотрела на него, сложив по-бабьи руки, и одобрительно кивала головой. Петя стал рассказывать свою историю. Но едва он дошел до Колесничука, как мать Валентины воскликнула: — Постой, мальчик… Значит, ты сын Петра Васильевича? — Да. А что? — Петра Васильевича, товарища Бачея? — Да. — Из Москвы? — Из Москвы. — А тебя как звать? — Петя. — Валентина, ты слышишь? Теперь все понятно. Это Петя Бачей, сын Петра Васильевича. Они жили у Колесничуков. Она подошла и опустила свои большие рабочие руки. Петя чувствовал на себе ее сияющий, остановившийся взгляд, полный странной любви и нежности. — А что особенного? — сказала Валентина, пожав плечами. — Ах, как ты не понимаешь! Это же сынок Петра Васильевича! — А вы разве знаете моего папу? — спросил Петя. — Твоего папу? Да господи ж!.. Она засмеялась и заплакала в одно и то же время. Слезы катились из ее глаз, но она их не вытирала. И сквозь слезы она смотрела на мальчика, желая найти в нем сходство с тем, другим Петей, сначала маленьким гимназистиком, а потом раненым прапорщиком, другом ее детства и юности, которого так нежно и так чисто любила всю свою жизнь. Вероятно, она нашла это сходство: все лицо ее пошло сияющими морщинками. — Разве твой папа никогда не говорил тебе о девочке Моте с Ближних Мельниц? Она стерла средним пальцем слезу, дрожавшую в углу глаза, и вдруг изо всех сил обняла Петю за плечи, прижала к себе. Мальчик смущенно освободился. — Ничего, Петечка, это можно. Ты ведь мне все равно как родной мальчик, — зашептала она ласково. — Я тебе все равно как родная тетя. Бедный мой деточка!.. И она стала целовать его похудевшее бледное лицо. 7. В хибарке Они и так относились к Пете хорошо. Теперь же он стал как бы членом их семьи. Он узнал, что делается в мире. Положение в городе было крайне тяжелое, почти безнадежное. В порту грузились транспорты. Над городом и особенно над портом все время висели черные, седые облака взрывов. В небе тревожно бегали звездочки зениток. Воспаленное зарево пожаров и выстрелов светилось по ночам на зубчатых краях туч. Оно судорожно вздрагивало, растягивалось, сжималось, опять растягивалось, обрывалось, мерцало. Оно грозно скрежетало, рычало. Ворчливый гул раскатывался по морю, подобно чугунным шарам, пущенным по мрамору. Эхо тяжело катилось вдоль обрывов, наполняя шумом самые отдаленные пещеры берега. Во тьме ночного моря шли затемненные транспорты. На них налетали вражеские бомбардировщики. Корабли отбивались. В черной воде отражались багровые языки пламени. Теперь, когда мальчик уже мог выходить, он увидел, что хатка стоит на самом краю степи, над обрывом, в начале расселины, спускающейся к берегу моря. Вокруг было еще несколько хаток, уже не обитаемых, заколоченных. Брошенные куры бродили в почерневших будяках. Сначала Петю удивляло, что все куда-то уходят, двигаются, спасаются, спешат и лишь они одни остаются на месте. Но скоро он узнал, в чем дело. Матрена Терентьевна была председателем правления рыбоколхоза «Буревестник». Точнее говоря, она замещала своего мужа, старого рыбака Перепелицкого, бывшего конника из славной бригады Котовского, в первые же дни войны ушедшего на фронт вместе с двумя сыновьями. Большинство рыбаков ушло в армию. Остались только старики и дети. Но и они тоже уже давно разошлись кто куда: некоторые — в город, к родственникам; некоторые на шаландах отправились вдоль берега, рассчитывая добраться до Очакова, до Николаева или же до Евпатории; некоторые подались в окрестные деревни и хутора в надежде, что их примут к себе добрые люди. Но Матрена Терентьевна с дочкой оставались на месте. У нее на руках было артельное имущество большой ценности: три невода, из которых два были совсем новые, несколько превосходных шаланд, множество переметов, паруса, снасти, наконец, вся артельная денежная отчетность, платежные ведомости, банковские авизовки, чековая книжка текущего счета рыбоколхоза, немного наличности и договоры с различными учреждениями и организациями, по которым колхоз не успел получить деньги ввиду моратория, объявленного в начале войны. Это имущество нельзя было бросить на произвол судьбы. Матрена Терентьевна никак не могла свыкнуться с мыслью, что сюда могут прийти враги. Она еще продолжала надеяться. Несколько раз она ездила на попутных фронтовых машинах в город узнавать обстановку и возвращалась расстроенная, часто уходила в степь, на Николаевскую дорогу, и дожидалась какой-нибудь воинской части. Она появлялась почти на линии огня, где каждый штатский человек, особенно неизвестная женщина, расспрашивающая о положении армии, мог показаться шпионом, но она, как это ни странно, ни в ком не вызывала подозрений: слишком взволнованным, слишком простым и честным было ее лицо с сухими, горькими морщинами вокруг маленького сжатого рта. Матрена Терентьевна с надеждой смотрела в лица, как бы ожидая ответа. И всегда ей говорили одно и то же: — Не сдадим! Она с новой надеждой возвращалась домой, хотя в самой глубине души и продолжала ощущать тягостную тревогу. Она понимала, что не мог же в самом деле советский командир или боец сказать ей, что город собираются оставить. Однажды она вышла, по своему обыкновению, на дорогу, и ее поразила перемена, происшедшая вокруг. Сначала она не поняла, в чем заключается эта перемена. Как будто все оставалось как прежде. И вместе с тем было что-то недоброе не только в складках еще больше почерневшей степи, не только в быстрых водянистых тучах, которые гряда за грядой шли с моря, чуть не касаясь рябых бунчуков неубранной кукурузы, — было что-то недоброе в самом воздухе. Матрена Терентьевна осмотрелась и поняла: вокруг, насколько хватал глаз, до самого горизонта, не было заметно ни одной живой души. И, как бы подчеркивая это странное безлюдье, эту подавляющую тишину, посреди дороги стояла новая ножная швейная машина и возле нее — лопнувший мешок овса, над которым прыгали и молчаливо взлетали тяжелые вороны, черные, с иссиня-металлическим, зловещим отливом. Она сделала несколько шагов в сторону от дороги и вдруг в кукурузе, у самых своих ног, увидела круглую свежевыкопанную яму, в которой сидело четверо солдат в черных матросских шапках с лентами. Они устанавливали опорную плиту большого полкового миномета, похожую на стальное блюдо. Матрена Терентьевна вскрикнула от неожиданности. Солдаты повернули к ней молодые темные лица, на которых с особенным, лихорадочным оживлением блестели глаза и белые зубы. Она стояла над ними молча, не понимая, что вокруг происходит. — Что вы здесь делаете, тетя? Здесь же передний край. Сейчас откроется бой. Тикайте! Только тут Матрена Терентьевна заметила, что степь, которая сперва показалась ей безлюдной, полна скрытого движения. То здесь, то там в кукурузе мелькали фигуры солдат и матросов. Судя по их воспаленным, давно не бритым и не мытым лицам, по их грязным, пропотевшим тельняшкам, видневшимся из-под расстегнутых гимнастерок и бушлатов, судя по их тяжелому, свистящему дыханию, они уже несколько дней не выходили из боя и были в том состоянии отчаянного, последнего напряжения, которое охватывает душу бойца в моменты крайней опасности и делает чудеса. Матрена Терентьевна почувствовала, что сейчас, сию минуту здесь должно произойти нечто очень страшное. — Мамаша, тикайте, тикайте! — кричал моряк в солдатском обмундировании, обмотанный накрест пулеметными лентами, с гранатой за поясом, с винтовкой в руках, без шапки, со страшным, забинтованным лицом. — Ложись! — услышала она с другой стороны. Она инстинктивно упала и прижалась лицом к твердой холодной земле. В ту же секунду, одновременно с завывающим, режущим свистом, неподалеку от нее из земли — или даже из-под земли — с грохотом вымахнул черный, рыжий, с молнией в середине столб, и во все стороны как бы протянулись длинные ноющие струны осколков, срезая по радиусам ряды высокой кукурузы. Оглушенная взрывом, она вскочила и побежала назад, чувствуя, как из ее волос, с ее платья, с шеи сыплется земля. Она бежала изо всех сил, стиснув зубы и зажмурив глаза. Она бежала, ничего не соображая, кроме того, что за ее спиной, там, откуда она бежит, уже кипел бой, слышались крики, сыпались очереди пулеметов, лопались ручные гранаты… На всем бегу она вскочила на пирамиду щебенки возле дороги, сильно стукнулась об нее коленом, поскользнулась и упала, обдирая ладони. Она с трудом перевела дух. Не чувствуя боли, она уже хотела встать и бежать дальше, как вдруг увидела грузовичок с моряками, переодетыми в пехотное обмундирование, но в матросских шапках с лентами. Грузовичок проносился мимо. Подпрыгивая на выбоинах и чуть не падая на поворотах, он на полном газу летел в самое пекло боя. Она увидела трясущийся пулемет на кожухе мотора и моряка, обмотанного пулеметными лентами, который лежал возле него, прильнув к прицельной рамке. Она увидела еще несколько моряков, также накрест обмотанных пулеметными лентами, в шапках, с бешено развевающимися лентами, с гранатами, поднятыми над головой. Один из матросов держал военно-морской флаг. Он летел над ними, не поспевая за движением, шелковым вихрем — что-то голубое, что-то белое, что-то красное, — треща, как пулемет, так что казалось — с грузовика бьет не один пулемет, а два… И все скрылось в удушливых облаках сражения. Когда Матрена Терентьевна, разорвав башмаки и в кровь разбив ноги, подбегала к дому, военный корабль ставил дымовую завесу. Он как бы висел в мрачной туче вечернего моря, поверх плоской крыши хаты, поросшей бурьяном. Четыре языка орудийного огня, четыре ослепительных остроугольных полотнища вырвались из пушек, оторвались, полетели и пропали в клубах мрачного дыма. Залп потряс обрывы. И тут же Матрена Терентьевна внутренним чутьем поняла, что это очень хорошо, что, значит, на помощь атакующим морякам подошел крейсер и открыл по врагу огонь из орудий главного калибра. Она так именно и подумала: «Главного калибра». Четыре снаряда с воем пронеслись над ее головой в степь, и через несколько секунд четыре взрыва потрясли землю с такой силой, что с обрыва потекли вниз ручейки обрушившейся земли и глины. Она остановилась перед дверью, глубоко передохнула и решительно вошла в хату. Петя и Валентина молча стояли перед ней. — Все! — жестко, даже грубо сказала Матрена Терентьевна и решительно ударила рукой по воздуху. — Валентина, собери мальчика, а я пока спущусь вниз. Валентина кивнула головой. Ей не нужно было ничего больше объяснять. Она стала очень серьезной, сумрачной. — Мама, а вы там одна управитесь? — Постараюсь управиться, — сказала Матрена Терентьевна сквозь зубы. Петя робко, вопросительно смотрел то на мать, то на дочь. Слово «управиться», сказанное матерью с каким-то особенным, жестоким выражением, наполнило сердце мальчика еще большей тревогой. Пока мать возилась в сенях, громыхая жестянками, Валентина поспешно, но без лишней торопливости достала вещи и велела мальчику одеваться. Вздрагивая при каждом залпе главного калибра и при каждом взрыве в степи, Петя оделся. От пребывания в соленой воде его новый московский костюмчик сел, помялся, как-то весь полинял. В некоторых местах он был порван, но Петя заметил, что его кто-то тщательно, хотя и грубо зашил и заштопал. Несколько оторвавшихся пуговиц были заменены другими. Петины сандалии утонули, когда его выбросило за борт. Вместо них Валентина подала мальчику сильно поношенные, хотя и вполне целые башмаки. Они оказались велики, и Пете пришлось наскоро напихать в них газетной бумаги. Чулок совсем не было. Петя надел башмаки на босу ногу. Несмотря на газетную бумагу, они все-таки были сильно велики. Нога в них болталась, скользила. — Это ботиночки моего старшего брата, Терентия. Они еще почти совсем новые. «Скороход», — сказала Валентина поспешно, как бы желая предупредить возможные возражения по поводу неудобной обуви. — Терентий сейчас в армии. И другой братишка, Василий, тоже в армии. Но она напрасно старалась: Петя не выразил никакого неудовольствия. Он понимал, что другой обуви нет и взять ее неоткуда. Не идти же босиком! А то, что предстояло куда-то идти, — в этом мальчик уже не сомневался. Затем девочка подала ему короткий старый полушубок, от которого кисло пахло овчиной. Мальчик молча надел его. Полушубок тоже оказался велик, гораздо ниже колен. Рукава пришлось подвернуть, так как они закрывали кисти рук. Московская новая кепка утонула. Валентина дала Пете другую. Он надел ее. Ему было неприятно: он еще никогда не надевал чужих, ношеных вещей. По он ничего не сказал. Вдруг он вспомнил о своем рюкзаке, в котором лежало все его имущество: мыло, рубашки, зубная щетка, сто рублей, его бумаги, письменные принадлежности, мамина фотография. Рюкзака не было — он остался на горящем теплоходе. Теперь у Пети не было больше никакого имущества. Пока мальчик переодевался с помощью Валентины, Матрена Терентьевна несколько раз входила в комнату. Один раз она вошла и завернула в простыню какие-то заранее отобранные бумаги, тетради, папки. Она туго связала сверток рушником и отложила в угол, на табурет, на видное место, чтобы в любой момент можно было его захватить. В другой раз она вошла, тяжело дыша (как видно, бегом взбиралась по обрыву), с остановившимися глазами и грозно сжатым ртом, пошарила по углам, нашла топор, стукнула топорищем в порог и, не переставая трудно дышать, выбежала вон. Через несколько минут издалека, снизу, послышался ее крик, перебиваемый шумом прибоя и залпами: она звала Валентину. — Я ж сказала, что она одна не управится! — пробормотала Валентина, глядя на мальчика насторожившимися, невидящими глазами. — Сиди здесь. Никуда не уходи. Жди нас. Мы сейчас вернемся. Живо вдвоем управимся и вернемся. В это время с моря ударил очередной залп главного калибра. Багровый свет мелькнул в окошках. Стекла задребезжали. Мальчик съежился. Его тряс озноб. Он делал усилия, чтобы не стучать зубами. — Не бойся, — сказала девочка. — Пока они бьют из главного калибра, значит, еще ничего. А вот когда они перестанут бить из главного калибра… — Тогда что? — Тогда… другое дело. Тогда плохо. Сиди и жди. Валентина, так же как и ее мать, пошарила по углам, но другого топора не нашла. Она схватила кухонную секачку, висевшую на гвоздике возле двери, и, решительно согнувшись, шагнула за порог, в сумрак быстро наступающего вечера. 8. Флаг корабля Мальчик остался один. Он сел на табурет посреди комнаты, где, как ему казалось, было менее опасно, дрожа и прижимая к груди руки в чересчур длинных рукавах полушубка. Теперь он жадно прислушивался к залпам. В промежутках между залпами он озирался по углам, где с угрожающей быстротой сгущалась и накапливалась темнота. Ему было страшно, так страшно, что в другое время он, может быть, выскочил бы из дому и закричал. Но сейчас, кроме страха, его душой мало-помалу овладело другое, новое чувство — чувство ответственности за свои поступки перед лицом того грозного, смертельно опасного и неотвратимого, что окружало его со всех сторон и требовало от него душевной собранности, твердости, мужества, требовало от него действий. Но он не знал, что надо делать. Он должен был сидеть и дожидаться. Это вынужденное бездействие усиливало страх. Мальчику казалось, что он окружен невидимыми опасностями. Каждая тень, каждое изменение света за окошками казались крайне зловещими. Вдруг окно снаружи заслонил какой-то предмет, и тотчас этот большой предмет сполз вниз; что-то снаружи мягко стукнулось в глиняную стенку. Некоторое время Петя неподвижно смотрел в окно, но ничего не увидел, кроме розовых, водянистых отражений какого-то отдаленного степного пожара. Петя затаил дыхание, не смея пошевелиться. Было удивительно тихо. Несколько минут он с таким напряжением вслушивался в эту опасную, подавляющую тишину, что у него потемнело в глазах. Сначала он не понимал, почему эта тишина его так пугает. Но вдруг он понял: больше уже не стреляли из главного калибра. Огненные отражения в окне становились все ярче, все тревожнее. Горело где-то совсем недалеко, позади хатки, как будто бы сбоку, внизу, на берегу. Горело порывами. Внезапно снаружи опять мягко ударило в стенку, и в нижние стекла окошка слабо, но отчетливо постучала чья-то рука. То была несомненно рука, слабая человеческая рука. На фоне неспокойного, яркого зарева Петя увидел тени согнутых пальцев, которые перебирали по стеклу. И тотчас рука упала вниз, пропала. Мальчик попятился к кровати и взялся похолодевшими руками за ее грубую спинку. Но сейчас же какая-то могущественная сила, та самая сила, которая иногда неудержимо толкает человека навстречу опасности, потянула его к окну. С неподвижным лицом Петя приблизился и прильнул к стеклу, но ничего не увидел, кроме летней глиняной печурки, сложенной перед хатой, стены, растрепанного бурьяна, полыни, перезревшего укропа и живорыбного садка — маленькой закрытой лодочки с круглыми отверстиями, — поставленного боком. Тогда, осторожно ступая большими, тяжелыми башмаками и придерживая дрожащими пальцами ворот полушубка, Петя подошел к двери, открыл ее и выглянул наружу. Первое, что он увидел при свете беспокойного огня, был человек, лежавший совсем недалеко от порога, под окошком. Он лежал на спине, неудобно прислонив голову к стенке. Одна рука его была откинута. Полусогнутые пальцы медленно механически перебирали по утрамбованной возле стены глине, как по клавишам. Это был краснофлотец в солдатском обмундировании, но в матросской бескозырке с черными лентами, прилипшими к окровавленному лбу. Под разорванной гимнастеркой тяжело поднималась и опускалась грудь, обтянутая полосатой тельняшкой, темной от пота и крови. Смерть уже начала класть свои глубокие, резкие тени на незрячее, сырое лицо, словно вылепленное из серой замазки. Это неподвижное, напряженное, с закатившимися глазами лицо, безразличное, как маска, уже не определяло возраста. Оно в равной мере могло быть и лицом юноши, и лицом старика. На нем еще продолжали жить одни только губы — широкие и растянутые, пепельно-сизые, совсем светлые, почти белые, гораздо более белые, чем лицо. Они с трудом шевелились, в их уголках слабо кипела розоватая пена. Петя застыл, не в силах отвести глаза от этого страшного, еще ни разу в жизни не виданного им зрелища человеческой кончины. Матрос застонал. — Дядя, что с вами? — бессмысленно закричал мальчик. — Вам больно? И в тот же миг закатившиеся глаза умирающего медленно вернулись на свое место и посмотрели на мальчика; посмотрели просто и сознательно, выражая муку и вместе с тем какую-то громадную тревогу, которая пересиливала страдание. Матрос смотрел на Петю, как бы желая понять, что это за мальчик, откуда он взялся и можно ли ему верить. И с Петей произошло то же самое, что случилось нынче с Матреной Терентьевной, когда она увидела атаку краснофлотцев. Пете вдруг все стало поразительно ясно. Не прилагая никакого умственного усилия, мальчик сокровенным, таинственным движением сердца все теперь понял и все мог объяснить. Он понял, что хотели сказать глаза умирающего матроса. Они говорили Пете: «Понимаешь ли ты, что я умираю и что ты последний человек, которого я вижу в жизни? Могу ли я довериться тебе? Враг ты или друг?» В ответ на это Петя бросился в хату и принес кружку воды. Он сел возле матроса на корточки и приставил кружку к его твердым губам. «Выпейте воды, я друг», — сказали глаза мальчика. Лоб матроса страдальчески сморщился гармоникой, и матрос сделал усилие, чтобы отрицательно покачать головой; при этом его глаза нетерпеливо сказали: «Ах, нет, нет! Не надо воды. Поздно. Моему телу уже ничего не нужно. Но ты понимаешь, мальчик, что враг наступает и тебе как можно скорее надо бежать, спасаться. Но погоди на миг. Мне надо сказать тебе нечто очень важное». — Что? Что вы хотите? — прошептал Петя, наклоняясь к твердому, белому уху матроса. В груди у краснофлотца тяжело заклокотало. Он сделал страшное усилие, передвинулся всем своим холодеющим телом и неловкой рукой стал вытаскивать из-под себя какую-то вещь. Его глаза говорили мальчику с мольбой: «Помоги же мне! Неужели ты не понимаешь?» Петя понял и, преодолевая страх перед смертью, которая свершалась на его глазах, с усилием приподнял одеревеневшее тело матроса и вытащил какое-то смятое, окровавленное полотнище. Ему показалось сначала, что это кусок простыни со странной голубой каймой. Но тут же он заметил, кроме голубой полосы, красную звезду, серп и молот и понял, что это военно-морской флаг. — Знамя? — проговорил мальчик. «Да, это наше боевое знамя — флаг корабля, — сказали глаза матроса. — Возьми его. Я тебе верю». Петя обеими руками взял полотнище. Он понял все, что произошло. Понял, что был страшный, последний бой на подступах к городу, что матросы держались до последнего человека, что этот матрос был смертельно ранен и, спасая флаг корабля, полз по степи до тех пор, пока не дополз до хаты. Собрав последние силы, он постучал в окошко, а теперь умирал и, умирая, передавал флаг корабля ему, Пете, с тем чтобы он сохранил его. И в то же время Петя уловил в глазах матроса мелькнувшее сомнение. Кровь прилила к щекам мальчика, на ресницах закипели слезы обиды. — Я… — сказал Петя с усилием, чувствуя, как у него сжимается горло. — И я вам даю… — Голос его дрогнул совсем по-детски и оборвался. — И я клянусь… Честное пионерское, честное под салютом… Петя косо поднял над головой задрожавшую руку. От смятого, продранного осколками флага пахло пороховой гарью, жженым гребнем, потом и еще чем-то душным, железистым. Слезы хлынули из глаз мальчика. Он плакал порывисто, злобно, не стесняясь своих слез, и вытирал мокрое лицо флагом, чувствуя на губах тот солоноватый железистый вкус и понимая, что это вкус высыхающей крови. Сквозь слезы он увидел, что матрос с нечеловеческим усилием сделал какое-то движение. Петя сейчас же понял, что матрос тянется лицом к флагу. Мальчик обеими руками протянул ему полотнище, и матрос припал к нему губами. Его грудь высоко поднялась и уже больше не опустилась. Она так и осталась навсегда, туго обтянутая тельником под рваной гимнастеркой с оттопыренным застегнутым нагрудным карманчиком. Остановившиеся глаза матроса были полузакрыты и как будто немного искоса смотрели на этот карманчик. И Петя понял значение этого остекленевшего взгляда. Он с трудом отстегнул ледяными пальцами латунную пуговичку с пятиконечной звездой и вынул из кармана небольшую книжечку в пропотевшем картонном переплете — комсомольский билет, из которого выглядывала бумажка. Петя вытащил ее и прочитал при свете все того же непонятного зарева слова, крупно и поспешно написанные химическим карандашом: «Умираю за честь и славу Родины. К сожалению, не успел перейти в партию. Прошу считать меня членом великой Коммунистической партии. Смерть фашистским захватчикам! Да здравствует коммунизм! Комсомолец Лавров Николай». Петя посмотрел на краснофлотца Николая Лаврова и понял, что он мертв. Но мальчик не испугался этого. Он быстро, но без суетливости, со странным спокойствием положил комсомольский билет и записку в карман, отвинтил с гимнастерки краснофлотца Лаврова комсомольский значок и тоже спрятал его в карман, затем распахнул полушубок, расстегнул пиджачок и, подсунув под него флаг корабля, аккуратно обернул его вокруг своего туловища. Петя тщательно застегнулся, оглядел себя со всех сторон и решительно вытер рукавом ветхого полушубка мокрое лицо. 9. Круглое зеркальце Только теперь мальчик обратил внимание на странное зарево. Оно то опадало, то поднималось высоко вверх, беспокойно отражаясь в низко бегущих ночных тучах. Что-то горело на берегу, под обрывами. Петя подошел к спуску и посмотрел вниз. Он увидел несколько дымных багровых костров, пылавших в ряд, близко друг от друга, быстро и яростно. В этих кострах светились ребристые скелеты горящих лодок. Трескучие искры снопами вылетали из черного дыма, который, крутясь, боролся с угрюмыми вихрями пламени, красными, как стручковый перец. То одолевал дым, то одолевало чистое пламя, то они смешивались. Тогда мальчику представлялось, что они валят и шатают друг друга из стороны в сторону, как два враждебных существа — одно красное, другое черное. Но вот наконец красное одолело. Чистый огонь поглотил дым и сильно вырвался вверх. Он ярко осветил прибрежный песок, волны с гривами пены и глинистую стену обрывов со всеми их подробностями: с черными следами старых рыбачьих костров, с пещерами, с гнездами морских птиц. Петя увидел Матрену Терентьевну и Валентину, которые, заслоняясь локтями от огня и дыма, бегали вокруг пылающей ребристой груды. Было что-то мрачное, зловещее в этих двух маленьких, великолепно освещенных фигурках, которые на фоне непроглядно черной ночи быстро, но неторопливо делали какое-то нелегкое дело. И мальчик в тот же миг понял, что они делают. Они уничтожали имущество «Буревестника». Они рубили лодки, ломали мачты, весла, рвали сети, обливали керосином и жгли… Петя бросился к ним. Но они уже кончили свое дело и бежали ему навстречу, прыгая вверх по обвалившимся ступеням, вырезанным в глинистом обрыве. — Ну, ты уже готов? — крикнула Валентина осипшим голосом, увидев мальчика. — Готов! — Так чего ж ты здесь путаешься под ногами? Беги обратно, надо собираться. Она говорила с ним, как с маленьким, — повелительно и властно. Но Петя принял это как должное, не обиделся. Валентина и ее мать напряженно дышали. Их лица, покрытые копотью, блестели от пота. От них едко пахло керосином. Их одежда была прожжена искрами. Слезы, смешанные с потом, катились по черному лицу Матрены Терентьевны. На нем было написано такое отчаяние, такое глубокое горе, что у мальчика невольно сжалось горло… — Такое несчастье, такое несчастье… — бормотала она про себя, утирая рукавом морщинистые щеки и сморкаясь. — Господи боже, вы только подумайте, сколько погибает колхозного имущества! Люди работали, наживали… Едва-едва колхоз стал как следует на ноги, как — на тебе!.. Ничего!.. Все сгорело в один час… Она протянула руки, посмотрела на них с горестным изумлением, как бы не в силах понять, что это она сама, этими самыми руками, уничтожила бесценное колхозное имущество, гордость ее мужа, гордость всех рыбаков, гордость всего района. Ее обессилевшие руки тяжело упали вдоль тела. Она села на глиняную ступеньку спуска, опустила голову и зарыдала. — Мама, не смейте плакать! — со злобным отчаянием крикнула Валентина, делая усилие, чтобы не зарыдать самой. — Вы что — маленький ребенок, дитя? Перестаньте себя расстраивать. Неподходящее время. Она замолчала, переводя дух, страшная, бледная, с большими глазами и раздувающимися ноздрями. — Слышите, мама? — сказала она вдруг нежно и обняла мать за поникшие плечи. — Слышите, что я вам говорю? Вставайте. Надо идти. Матрена Терентьевна не поднимала головы. Видимо, она собиралась с силами. Потом она устало поднялась на ноги, отряхнула юбку, махнула рукой и, не оглядываясь, быстро пошла к хате. Петя и Валентина едва поспевали за ней. Краснофлотец Лавров Николай с поднятой грудью лежал у стены между порогом двери и окошком. Из-под него уже натекла большая темная лужа. Мать тревожно посмотрела на Валентину и Петю. Мальчик рассказал все, но умолчал о флаге корабля. Он чувствовал себя связанным страшной молчаливой клятвой, нарушить которую было все равно что изменить родине. Это была священная и нерушимая клятва пионера. Нелепо и смешно было бы предположить, что Петя не доверял Валентине и ее матери. Он верил им всей душой. Они были сейчас для него самые близкие, родные люди. И все-таки могучая сила воинской присяги, которую пионер Петя молчаливо принял под салютом перед лицом умирающего бойца-комсомольца Николая Лаврова, охватила душу мальчика и властно приказала молчать. Матрена Терентьевна опустилась на колени перед матросом и прижалась ухом к его высокой груди. Она долго слушала, надеясь уловить хотя бы слабое биение его сердца. Но сердце краснофлотца молчало. Не доверяя своему слуху, она сбегала в хату и принесла зеркальце. Она приложила его к сизым губам матроса. Она с жадностью всматривалась в поверхность стекла — не замутится ли оно, не появится ли на нем хотя бы самый маленький след дыхания. Но поверхность зеркала оставалась совершенно холодной и чистой. Тогда она осторожно, немного надавив большими пальцами, закрыла матросу веки и поцеловала его в лоб. Это роковое движение большими пальцами и это до отчаяния чистое зеркальце, холодно повторявшее беспокойно бегущее по тучам отражение догорающего огня, вдруг с необыкновенной силой подействовали на мальчика. Лишь сейчас, впервые, он не только понял умом, а все его существо безжалостно пронзило подлинное чувство смерти, ее потрясающей простоты. Матроса похоронили тут же, недалеко от хатки, выкопав могилу лопатами, которые почему-то доставали с крыши, и Петя тоже копал. После того как матроса похоронили, он с Валентиной еще некоторое время ждал Матрену Терентьевну, собиравшую в комнате какие-то необходимые документы рыбоколхоза. Наконец Матрена Терентьевна вышла из хаты, держа под мышкой громадный сверток бумаг. Петя даже заметил, что они были завернуты в порыжевшие листы газеты «Черноморская коммуна». Это было все, что осталось от колхоза «Буревестник». Когда они отошли на несколько десятков шагов от дома, Матрена Терентьевна вспомнила, что забыла что-то важное. Она положила сверток в бурьян, пошла в хатку и скоро вернулась с картонной коробочкой, оклеенной ракушками. Потом все трое в полной тьме, к которой еще не успели привыкнуть, пошли по степи. Каким образом за их спиной загорелась хатка, Петя не помнил. Он только помнил, что хатка пылала, как костер, и опять в дыму и пламени боролись два существа — черное и красное. Они шли через степь. Петя не знал, куда они идут. Они шли долго, торопились, и мальчик натер себе ноги большими башмаками, но он молчал и продолжал идти, неуклюже ковыляя. Потом они увидели несколько далеких пожаров. Это горели окраины Одессы: нефтесклады, лакокрасочный завод имени Ворошилова, элеваторы. Они пошли в направлении этих пожаров, мимо какой-то мелкой воды, в которой отражались зарево и искры, бушующие вверху. 10. Свидание с Синичкиным-Железным В здание обкома попала авиационная бомба. Левое крыло обрушилось. Но самое здание — прекрасное старинное здание работы архитектора Боффо — хотя и дало во многих местах трещины, но все еще крепко держалось. Пострадал также и кабинет секретаря обкома. Его пришлось перевести в другую комнату, окнами на площадь Коммуны. Не снимая пальто, в сапогах и противогазе, товарищ Черноиваненко, или, как мы его привыкли называть раньше, Гаврик, быстро вошел в этот новый кабинет за инструкциями и вышел из него часа через два. Он прошел по бульвару, на минуту остановившись возле памятника Пушкину, на том самом месте, где некогда, во время боев с гайдамаками, у него был отрыт окопчик. Только что поднявшееся над горизонтом темно-красное солнце угрюмо светило в узкую щель между грядой темных туч и еще более темным морем. Оттуда порывами дул холодный, неприятный ветер. Несколько военных кораблей, окутанных плывущим туманом дымовой завесы, вели с рейда огонь через Жевахову гору по немецким и румынским молам. Полотнища огня вылетали из орудийных стволов, отрывались и пропадали в дыму. Тяжелое эхо катилось по воде, потрясенной залпами. Трудно было отвести глаза от этой грозной, мрачной и все же чем-то прекрасной картины, которая напоминала Черноиваненко броненосец «Потемкин» и «Синоп», ведущий огонь по гайдамацким казармам, и французский военный корабль «Протей» с красным флагом восстания на мачте. Теперь, стоя здесь и глядя в море на удаляющиеся к горизонту транспорты, Черноиваненко испытывал все сильнее и сильнее разгорающееся в его душе желание бороться. Угрюмое, как раскаленный уголь, солнце медленно вошло в синюю низкую тучу, и море стало черным, как антрацит. Ветер стал еще порывистей, еще холодней. Пепельная тень подернула противоположный берег залива — Крыжановку, Дофиновку, Жевахову гору. Низкая полоса Пересыпи, едва возвышавшаяся над уровнем моря, была затянута дымом горящей нефти. Сквозь дым слабо проступали очертания заводов, эллингов, доков, а за ними, далеко в степи, за лиманами, над передним краем обороны, то там, то здесь вспухали черные шапки взрывов. Черноиваненко некоторое время молча смотрел в эту сторону. Там находились село Усатово и ход в катакомбы, куда ему вечером предстояло спуститься со своей группой. Машина стояла в дальнем углу небольшого пустынного дворика с фонтаном посредине. Очевидно, в дворик недавно обвалился кусок стены соседнего дома. В воздухе еще стояла тонкая пыль известки. Упавшие камни почти докатились до автомобиля. Один из них даже сделал вмятину в крыле. На пилотке и на плечах водителя лежал густой слой желтой ракушечной пыли. Этот автомобиль был той самой машиной, на которой Колесничук привез отца и сына Бачей с аэродрома на свою «виллу». Каким образом автомобиль попал к Черноиваненко, понять нетрудно. После того как машину вместе с ее водителем и конструктором Святославом мобилизовали в армию, она несколько раз переходила из рук в руки, пока, наконец, не попала в автобазу военного отдела обкома, откуда ее и получил в свое распоряжение Черноиваненко. Конечно, он мог бы выбрать себе что-нибудь более приличное. Но он выбрал именно эту машину. Решающую роль в выборе сыграла не машина, а человек. И в этом проявилась одна очень важная черта Черноиваненко — постоянная уверенность в преимуществе человека над вещью, хотя бы даже такой умной, как автомобиль. Ему с первого взгляда понравился Святослав. Черноиваненко проникся доверием к этому молодому человеку с невозмутимым, даже несколько высокомерным выражением мальчишеского лица. Он сразу почувствовал в нем что-то неуловимо родственное, почти сыновнее. Черноиваненко, разумеется, ничем не выразил своего чувства. Внешне он остался равнодушен, как и подобало настоящему черноморцу. Он только отпустил несколько иронических замечаний по поводу машины, и она вместе со своим водителем Святославом поступила в полное распоряжение Черноиваненко, который не ошибся в выборе. В умных руках Святослава машина работала в те критические дни замечательно. А сам Святослав превзошел все ожидания. Он оказался не только превосходным водителем и механиком, но главное — неутомимым, преданным помощником Черноиваненко. В эти дни все рабочие и служащие перешли на казарменное положение, то есть жили при своих предприятиях и учреждениях, неся круглосуточное дежурство каждый на своем посту. Святослав жил в машине. Он всегда был молчалив, подтянут, несколько сух и, как это ни странно, всегда чисто вымыт, выбрит «с одеколоном» и причесан. Он был в военной форме, с противогазом, и его винтовка была аккуратно приторочена к внутренней стороне брезентовой крыши автомобиля. На нем была летняя, всегда чисто выстиранная пилотка, выгоревшая добела, но очень аккуратная и надетая на правую сторону, но не ухарски, а ровно настолько, насколько это предписывалось правилами. Его грудь теперь скромно украшал лишь один маленький комсомольский значок. В общем, он имел вид аккуратного и старательного молодого солдата, каковым он на самом деле и был. Что касается самой машины, то она имела подчеркнуто военный вид. Она была закамуфлирована под цвет окружающей местности. Святослав сам раскрашивал ее, проявляя при этом необыкновенную изобретательность и недюжинный талант пейзажиста. Первый раз, летом, он расписал ее кудрявой зеленью акаций и резкими тенями домов. На брезентовой крыше он изобразил в ракурсе щели улиц, чешуйчатые площади, памятник Воронцову, черепичные крыши, синие куски моря. Осенью он внес соответствующие поправки; появились охра и киноварь листопада. Святослав готовился к зиме, приготовляя белила, бирюзу и жженую кость для изображения оголенных деревьев, но это было уже не нужно. Когда Черноиваненко вошел во двор, Святослав сидел в машине и читал книжку, развернутую на баранке руля. Резким движением подобрав под себя пальто, Черноиваненко уселся рядом со Святославом и с силой захлопнул дверцу. Он некоторое время молчал, поглощенный какими-то расчетами. Он раскладывал в уме в строгом порядке, но степени важности, все вопросы и дела, которые предстояло решить и сделать в ближайшие же часы. Наконец он очнулся и сказал: — Поехали. Среди множества больших и малых дел, которые Черноиваненко предстояло переделать, было два очень серьезных дела, отмеченных в записной книжке: одно фамилией «Синичкин», другое — «Колесничук». Товарищ Синичкин, или, как он теперь назывался, Синичкин-Железный, один из первых подал заявление о своем желании в случае необходимости перейти в подполье. Обком включил его в группу Черноиваненко. Для Черноиваненко это был золотой, незаменимый человек. У него был громадный революционный подпольный опыт. Черноиваненко должен был решить вопрос, брать ли с собой Синичкина-Железного в катакомбы или оставить его наверху, в городе, для связи с населением района… Откладывать решение этого вопроса Черноиваненко больше не мог. Другой вопрос касался Колесничука, при помощи которого Черноиваненко предполагал устроить в центре города явку под видом комиссионного магазина. План этот, одобренный и утвержденный обкомом, Черноиваненко разработал уже довольно давно. За последние дни он несколько раз встречался с Колесничуком, и тот в принципе дал свое согласие. Но дело осложнялось тем, что до сих пор еще не эвакуировалась жена Колесничука, а в ее присутствии трудно было что-нибудь предпринять. Теперь, по расчетам Черноиваненко, она уже, вероятно, уехала. Нужно было не откладывая повидаться с Колесничуком, окончательно договориться. Черноиваненко велел Святославу сперва ехать к Синичкину-Железному, на судоремонтный завод. Проезжая по Пролетарскому бульвару, Черноиваненко увидел дом, где находилась его квартира, в которую он не заглядывал уже месяца полтора. Нужно было непременно зайти, взять кой-какие необходимые вещи и уничтожить ряд документов. Но в последнюю минуту он передумал. Это можно сделать потом, на обратном пути. И он проехал мимо, заметив, что на его балконе в ящике еще цветут запоздалые настурции и что одно из окон распахнуто, сломанная рама косо висит на одной петле и ветер треплет вылетевшую наружу полотняную портьеру. Воздух по-прежнему все время содрогался от звуков артиллерийской пальбы. По небу гряда за грядой шли серые, низкие тучи; летели желтые листья; на перекрестках стояли пикеты. Но прибавилось еще что-то новое, грозное. Черноиваненко не сразу понял, что это такое. Неуловимая подробность, которая все время тревожила напоминанием о наступающей беде. И вдруг он понял: это были новые белые, только что расклеенные по городу листки последнего воззвания обкома к населению. Все вокруг носило следы обороны: разрушенные дома, обгорелые стропила, согнутые взрывами трамвайные столбы, заросшие бурьяном скверы и палисадники, наконец, баррикады поперек улиц, сложенные из мешков с землей, из брусчатки разобранных мостовых, из опрокинутых трамвайных вагонов. На Дерибасовской улице баррикада из наваленной конторской мебели — тяжелых столов, диванов, книжных шкафов, кожаных массивных кресел. Витрины угловых магазинов были наскоро заложены кирпичом, с узкими амбразурами для пулеметов. В иных местах высокие насыпи баррикад поросли бурьяном, и наверху были уже протоптаны пешеходные тропинки. Всюду блестели кучи битого стекла и черепицы. Требовалась большая сноровка, чтобы проехать через город. То и дело Святославу приходилось объезжать траншеи, прыгать по ухабам развороченной мостовой, вести машину через проходные дворы с высохшими фонтанами, поломанными внутренними галереями, кадками фикусов и цветущих нежно-розовых олеандров с рядами пустых ведер, бидонов, банок и бутылок возле сухих водосточных труб, в которые население собирало дождевую воду, так как Беляевская водопроводная станция давно уже была захвачена врагом. И все это в соединении с резким ветром, темным, низким небом, как бы движущимся над обгорелыми крышами беспрерывной утомительной канонадой, сотрясавшей в домах остатки стекол, — все это имело для Черноиваненко уже совсем другой, новый смысл. Черноиваненко знал, что именно сейчас, в эти последние часы, во всех районах города незаметно совершается переход на подпольное положение множества групп и отдельных людей, которые, по законам конспирации, ничего не знают и не должны знать друг о друге, но которые призваны делать одно и то же благородное дело. Машина въехала во двор — громадный, пустынный, заваленный ржавой заводской рухлядью, обрезками металла и старыми станками, не вывезенными во время эвакуации. В это время в самом отдаленном углу двора, за инструментальным цехом, раздался не слишком сильный взрыв, вылетело желто-белое облако дыма. Из-за угла цеха выбежали несколько человек, среди которых Черноиваненко узнал нескладную, длинную фигуру старика Синичкина-Железного. Его лицо было запачкано копотью, рукав старого черного пальто разорвался по шву, люстриновая кепка с пуговичкой покрыта кирпичной пылью. Покрасневшие, опухшие глаза сухо блестели. — Поразительное головотяпство! — сказал он глухим, как из бочки, голосом и тяжело, неодобрительно откашлялся. — Оборудование вывезли, а всю электропроводку и трубы компрессорной установки оставили. Вторые сутки режем в цехах провода и подрываем ручными гранатами сеть для подачи сжатого воздуха… Вы ко мне? — Да. Сегодня ночью состоялось решение обкома по нашему вопросу. Группа утверждена как подпольный райком. Что касается персонально вас, то я, как первый секретарь райкома, должен безотлагательно решить, как вас использовать наиболее толково. Хочу с вами посоветоваться. — А именно? — подозрительно нахмурился Синичкин-Железный. — Неясно. — Имеется два предложения: либо вы сегодня ночью переходите с нами в Усатовские катакомбы, либо временно остаетесь в городе для связи с населением и сбора информаций. И то и другое очень важно. Ваше мнение? Синичкин-Железный еще более нахмурился, испытующе исподлобья посмотрел в глаза Черноиваненко, спросил: — А ваше? — Буду говорить с вами совершенно прямо, — решительно сказал Черноиваненко. — Думаю, что никакого другого разговора между коммунистами в данной обстановке и быть не может, — поспешно сказал Синичкин-Железный. Черноиваненко достаточно хорошо знал прямой характер Синичкина-Железного, не признававшего в отношениях между людьми ничего неясного, недоговоренного. В первых же словах Черноиваненко он почувствовал какую-то неясность и сразу насторожился. — Буду говорить совершенно прямо, — повторил Черноиваненко. — Вы необходимы и в катакомбах и здесь, наверху. Мне кажется, что в катакомбах вы даже более необходимы. — Так в чем же дело? — Дело в том, — сказал Черноиваненко терпеливо, стараясь быть как можно более деликатным, но в то же время и не терять твердости, — дело в том, что вы человек уже, так сказать, немолодой, не вполне здоровый… — То есть, вы хотите сказать… — играя скулами и сдвинув брови, перебил его Синичкин-Железный. Но Черноиваненко уже довольно решительно заметил: — Позвольте мне кончить мою мысль. Я хочу сказать то, что я говорю. Вы человек больной, у вас слабые легкие, на вас может пагубно отразиться долговременное пребывание в сырых и темных штреках. Больше я ничего не имею в виду. Синичкин-Железный некоторое время молчал, сердито покашливая, и лицо его становилось все более и более мрачным. — Так вот что, дорогой товарищ Черпоиваненко, — наконец сказал он, глядя в сторону, вниз. — Во-первых, спасибо за откровенность. А во-вторых, вы не правы во всех отношениях. И я не позволю!.. — вдруг крикнул Синичкин-Железный, но сделал над собой усилие, взял себя в руки и успокоился. — Я еще не собираюсь переходить на социальное обеспечение. Как вам известно, я еще пока работаю, и, говорят, работаю неплохо. Да, неплохо. Во всяком случае, командование вынесло мне благодарность за ремонт танков и за выпуск бронепоезда. А что касается моего здоровья, то это сильно преувеличено. Слабые легкие! — воскликнул он. — Мало ли что! Действительно, легкие были слабые. Но за последнее время подлечился. Вот у Максима Горького тоже были слабые легкие. Ну, и что ж из этого? Горел, а не жил! А вы мне толкуете — легкие! Нет, уж это вы, будьте любезны, оставьте. Черноиваненко смотрел на него, испытывая чувство восхищения. Что могло остановить такого человека, сломить его дух, заставить перестать работать и бороться?.. Вся жизнь Синичкина-Железного была связана с революцией. Несколько раз он сидел в тюрьме, бежал из ссылки. Его били в участках, на пересыльных пунктах. Он дрался за Советскую власть с гайдамаками, интервентами, немцами, Деникиным, Врангелем. Некоторое время он был членом революционного трибунала. Тогда к его фамилии прибавилась кличка — «Железный». В то время его называли только «Железный», без «Синичкин». Товарищ «Железный». Это была эпоха суровых и ясных слов: «Беспощадный», «Зоркий», «Бдительный». Он был «Железный». Это имя очень подходило к нему. Даже в его внешности было много сходства с железом: высок, худ, темен лицом, как бы вечно покрытый синеватой окалиной. Даже чахоточный румянец сумрачно светил под этой синевой, как светится в кузне остывающая подкова. Даже его волосы, крутые, тяжелые, зачесанные крыльями, были серовато-синие, железного оттенка. Он был весь как бы выкован из железа. Вдруг слабая лукавая улыбка скользнула под его усами. Он посмотрел на Черноиваненко через поднятое плечо одним глазом и сказал: — Впрочем, суть дела не в том. Возможно, что климат Усатовских катакомб действительно не вполне полезен для моего здоровья. Но какие у вас основания, уважаемый товарищ секретарь, думать, что моей жизни будет угрожать меньшая опасность на поверхности земли, так сказать, в климатических условиях фашистской оккупации? Еще неизвестно, где найдешь, где потеряешь. Однако я надеюсь, что мы с вами отнюдь не обсуждаем здесь вопрос, как бы нам уклониться от риска умереть тем или другим способом, а наоборот — решаем вопрос, как бы заставить умереть возможно большее количество наших врагов. Партия призывает нас именно к этому. Так, знаете ли, давайте лучше решать с позиций не личных, а государственных, общенародных. Говорите: где я принесу наибольшую пользу делу? Чувствуя в душе необыкновенное волнение и нежность к этому старому упрямому человеку, Черноиваненко обнял его за плечи и сказал приблизительно то же самое, что сказал ему самому на прощание секретарь обкома: — Не мне вас учить, Николай Васильевич, старого большевика, опытного подпольщика. Решайте сами. — Решать будете вы, — серьезно, даже строго произнес Синичкин-Железный. — Но если вам угодно выслушать мое мнение, то извольте. Руководить кадрами — это правильно. Но так как наши будущие кадры находятся главным образом именно здесь, на Пересыпи, на Молдаванке, в порту, то я считаю, что первое время мне необходимо остаться наверху. Тут я буду более полезен для дела. Я буду вашим, как бы сказать, полномочным представителем. Я буду вашими глазами, вашими ушами… А ежели понадобится, то и вашими руками, — прибавил он с серьезной улыбкой и, вытянув перед собой худые длинные руки, сделал пальцами крепкое, сжимающее движение. — Остальное — в зависимости от сложившейся обстановки, которую предсказать не берусь. Буду вам систематически докладывать о положении в городе, в особенности на Пересыпи и в районе порта. Годится? Черноиваненко немного подумал и решительно сказал: — Принято. Действуйте! — Ну, вот видите, — миролюбиво заметил Синичкин-Железный. — А вы говорите — легкие! Черноиваненко встал и протянул ему руку: — Попрошу вас прибыть сегодня после наступления сумерек к северной стене Хаджибеевского парка. Там мы уточним явки, и я покажу вам ход в свое хозяйство. До свиданья. Черноиваненко пошел к машине. Обернувшись в воротах, он увидел длинную фигуру Синичкина-Железного, шагавшего против ветра через двор, к сборочному цеху, за которым темнела полоса моря. Несколько человек — вероятно, его «кадры» — что-то делали возле стены цеха. Свидание с Синичкиным-Железным возбуждающе подействовало на Черноиваненко, и он весело, бодро крикнул Святославу: — На квартиру к Колесничуку! 11. Колесничуки Дом, где жили Колесничуки, был пока цел, но недалеко разорвалась фугаска, и все стекла, а кое-где и рамы были наскоро заделаны картоном или фанерой. Дверь в переднюю Колесничуков была открыта настежь; по-видимому, ее нельзя было закрыть, так как она треснула и сорвалась с верхних петель. Несколько беспорядочных белых следов вело с площадки, расписанной помпейским орнаментом, в квартиру. Она казалась пустынной. Это была большая коммунальная квартира в старом, дореволюционном доме, из числа тех «доходных домов» конца XIX века, которые строились для богатых жильцов, состояли из «барских» квартир и были отделаны с претензией на роскошь. Вешалка была пуста. Очевидно, все жильцы уже выехали. Сквозняк гонял по зашарканному, нечищеному паркетному полу сор, обгорелые бумажки, стручки акаций. — Кто-нибудь есть? — спросил Черноиваненко громко. Ему никто не ответил. Он прошел, гулко стуча сапогами, в глубь темного пустынного коридора со старым велосипедом на стене — туда, где на повороте, рядом с ванной и кухней, находились две смежные комнаты Колесничуков. Замка на двери не было. Черноиваненко распахнул дверь жестом хозяина. Первый, кого он увидел при свете коптилки в сумраке этой неприбранной, запущенной комнаты с окнами, занавешенными черными бумажными листами, был сам Колесничук. Он сидел в шинели и фуражке перед столом без скатерти и быстро ел из котелка суп. На резном дубовом стуле с высокой плетеной спинкой висели полевая сумка, противогаз и пистолет. При виде этой знакомой, всегда такой аккуратной и уютной, а теперь такой жалкой, разоренной комнаты, где знакомые вещи и вещицы — приданое Раисы Львовны — были разбросаны, разбиты или сломаны, где на столе не было скатерти, где валялись окурки и обгорелые бумажки, где чадил дымный огонек коптилки и при особенно сильных взрывах сыпалась с потолка известь, сердце Черноиваненко на мгновение сжалось от острого чувства беды. — Здорово, Жора! — быстро сказал он, не подавая Колесничуку руки, чтобы не отрывать его от еды. — Здравствуй, — сказал Колесничук, с неестественным равнодушием взглянув на приятеля. — Присаживайся. Черноиваненко спихнул со стула узел с приготовленными вещами и сел, положив перед собою на стол шапку. — Супу хочешь? — монотонным голосом произнес Колесничук. Черноиваненко посмотрел на него с удивлением: — Что ты, милый человек, какой может быть суп? Я пришел окончательно договориться. Ты еще не раздумал? Твоя кандидатура уже утверждена директивными органами. Раису отправил? — Тише! — прошептал Колесничук, сделав испуганные глаза, и показал головой на дверь в соседнюю комнату. — В том-то и дело, что Рая еще не уехала. — А что случилось? — понижая голос, спросил Черноиваненко. — Ничего не случилось. Что ты, женщин не знаешь? — сказал Колесничук одними губами. — Не хочет без меня уезжать. — Так надо было ее уговорить! — с раздражением сказал Черноиваненко, чувствуя, что дело может сорваться. — Попробуй уговори! — Прямо удивительно!.. — Тише! — Георгий, с кем ты разговариваешь? — послышался из соседней комнаты голос Раисы Львовны, и вслед за тем в дверях появилась она сама. Ее голова была закутана теплой шалью. Виднелась лишь половина бледного, заплаканного лица с черным глазом. Она держалась одной рукой за висок, а другую прижимала к горлу. Увидев Черноиваненко, она быстро подошла к нему, с отчаянием протянула руку ладонью вверх и заплакала. — Ты видишь, Гаврик, что делается? — сказала она, не здороваясь и судорожно глотая воздух. — Ты видишь? — Три дня взрывал свои склады, — по-прежнему монотонно сказал Колесничук, как бы продолжая разговор. — Сегодня утром кончил. Ничего больше не осталось. Чисто. Ночью будем грузиться на транспорт. — Да… — неопределенно заметил Черноиваненко. — Извини, я даже забыла с тобой поздороваться, — сказала Раиса Львовна, продолжая смотреть на Черноиваненко неподвижным, заплаканным глазом. — Ты понимаешь?.. Ты понимаешь?.. — Я понимаю, — ответил тихо Черноиваненко и опустил голову. Можно было понять все и без слов. Он понял, что это последний обед Колесничуков в родном доме. Он понял их душевное состояние. Он понял, как больно, как мучительно трудно они переживают оскорбительную необходимость бросить на произвол судьбы все, к чему они привыкли, и уйти из города, где они родились, где они любили, где были могилы их родителей и их умерших детей. Он понимал и те сравнительно маленькие, но все же такие законные и сильные человеческие чувства, ту обиду, которую испытывали они, в особенности Раиса Львовна, от необходимости расстаться со своим имуществом, честно нажитым за всю их долгую совместную жизнь. — А я думал, что ты уже давно уехала, — после тягостного молчания сказал Черноиваненко. Раиса Львовна подошла к Колесничуку, положила голову на его плечо и вдруг тревожно, подозрительно посмотрела на Черноиваненко. Черпоиваненко понял, что дело осложняется. — Раечка, — сказал он как можно более мягко и вместе с тем твердо, — выйди на некоторое время из комнаты. У нас важное дело. Увидев серьезное лицо своего мужа и решительное Черноиваненко, Раиса Львовна вдруг почувствовала всем своим существом приближение какой-то большой новой опасности, значения которой она еще не понимала, но уже твердо знала, что эта опасность угрожает и ее Жоре, и ей, и всей их жизни. — Ничего подобного, — сказала она быстро. Она слишком давно и слишком хорошо знала Черноиваненко. Она не могла не понимать, что внезапное появление его в эту роковую минуту в их доме означало нечто очень значительное и очень грозное. — Ничего подобного, — сказала она, глядя прямо и вызывающе в глаза Черноиваненко. — Я не признаю никаких секретов. Можешь говорить при мне. Я его жена. Она еще ближе придвинулась к Колесничуку и обняла его за плечи. Черноиваненко понял, что уговаривать ее бесполезно, на это должно уйти слишком много времени, а сейчас была драгоценна каждая минута. Но не в характере Черноиваненко было отступать. Он прошелся туда и назад по комнате, остановился перед Раисой Львовной и сказал решительно: — Хорошо. Согласен. Ты его жена, и ты имеешь право до конца делить жизнь со своим мужем. Ты этого требуешь, и, если хочешь знать, я тебя за это крепко люблю и уважаю. Но пойми, Раиса, что бывают такие обстоятельства, когда… — Постой, — быстро перебила она его, — ничего больше не говори. Ты правильно понял. Я требую. Именно — требую! Это мое право! И я никуда отсюда не уйду. Как угодно! Или, может быть, ты мне в чем-то не доверяешь? — спросила она, продолжая пристально всматриваться в лицо Черноиваненко. Сказать, что он ей не доверяет, значило бы оскорбить ее. Оскорбить грубо, а главное — совершенно незаслуженно. Черноиваненко давно знал Раису Львовну, знал всю ее жизнь, знал, что она хороший, честный человек, и он не имел никаких оснований ей не доверять. — Нет, я тебе доверяю, — несколько помедлив, сказал Черноиваненко, как бы взвешивая каждое слово. — Я тебе доверяю. Надеюсь, ты понимаешь, что я этим хочу сказать? Раиса Львовна посмотрела на Черноиваненко, и ее обдало холодным предчувствием. — Понимаю, — тихо проговорила она. — Что же тебе от нас надо? Что ты с ним хочешь сделать? — Он должен остаться в городе, — сказал Черноиваненко твердо. Одним движением она скинула с головы платок. Черноиваненко подошел к окну и потянул за черную бумажную штору светомаскировки, изношенную и изодранную, державшуюся на двух гвоздях. Штора оторвалась и упала. В комнату влетел ветер и погасил коптилку. При белом, дневном освещении комната со старым пианино, отодвинутым от стены, с пустой этажеркой, с вазочками, статуэтками и книгами, которые в беспорядке загромождали грязный паркет, имела еще более отчаянный, как бы неприкаянный вид. Среди этого беспорядка и странной тишины особенно зловеще звучал мрачный рокот артиллерии, и до оскомины омерзительно, точно кто-то все время тупо, с нажимом, писал на мокром стекле пальцем большое, прописное «О», где-то высоко в небо визжали на разные лады — от самых высоких, нестерпимо острых, до низких, тошнотворно басовых — истребители. Теперь то, что сказал Черноиваненко, приобретало новый смысл — гораздо более глубокий, обширный и грозный, чем это казалось минуту назад, при темном свете коптилки и сумраке пустой, брошенной жильцами коммунальной квартиры. И Раиса Львовна совершенно ясно поняла этот смысл. Она поняла, что в их жизни происходит резкая перемена, что они стоят на пороге какого-то совершенно нового бытия, ничего общего не имеющего ни с этой квартирой, ни с этими привычными вещами, ни с привычными представлениями о самих себе, — одним словом, ни с чем прошлым. Со всей глубиной и ясностью она поняла, что это к ним вошел не просто Гаврик Черноиваненко, старый их друг, а это к ним пришла сама партия, сама родина, которая сказала Колесничуку так же просто, как она сказала тысячам и миллионам людей в эти страшные дни: «Ты мне нужен. Я тебя беру». И сказала не только это, а как бы сказала еще: «Я беру тебя потому, что ты старый, верный друг, потому, что я верю тебе, потому, что на тебя можно положиться». — Он должен остаться в городе, — повторил Черноиваненко. — Георгий, это правда? — еле слышно спросила она. — Ты же слышала, Раечка, — совсем просто сказал Колесничук. Она стояла близко возле него, сильно побледневшая, перебирая ледяными пальцами бахрому платка, упавшего на стул. — Он же беспартийный, — с робостью сказала она. — Вот это именно нам и требуется, — ответил Черноиваненко. — Нехай беспартийный. Тем и лучше. Бухгалтер, беспартийный, русский, — стал он загибать пальцы, — немолодой, окончил гимназию до Октябрьской революции, бывший прапорщик, ничем, с их точки зрения, не запятнанный… Черноиваненко вдруг замолчал, пораженный выражением лица Раисы Львовны. Оно было неподвижно. Открытые глаза, несмотря на всю свою черноту, казались прозрачными и смотрели будто сквозь предметы в какую-то таинственную, неизмеримую даль. Горькая, сухая, но решительная складка лежала вокруг ее распухших губ. — А я? — сказала она очень ровным, почти монотонным голосом, не изменяя выражения неподвижного лица. — А меня куда вы денете? — А ты — на военном транспорте… В тыл. Ни направление ее прямого взгляда, ни выражение лица не изменились. Она по-прежнему стояла совершенно неподвижно, как каменная. — Значит, Жора останется здесь, а я уеду на военном транспорте? — сказала она тем же голосом — монотонным и ужасным в своей безжизненной монотонности. — Ты же сама понимаешь… — смущенно пробормотал Колесничук и покраснел. Да, она понимала. Она слишком хорошо понимала, что остаться с мужем в городе, занятом фашистами, для нее невозможно. Хотя она и носила фамилию Колесничук, но все же она была еврейка, и скрыть это было невозможно. Сделав усилие, она сбросила с себя оцепенение и очень пристально посмотрела в глаза мужу. — А как же иначе? — осторожно сказал Колесничук, беря ее за руку. — Как же иначе, Раечка? Она с силой отняла свою руку, отошла на шаг назад и вдруг рванулась вперед, обхватила и стиснула его голову. — Вы не смеете… ты не можешь… никто не смеет! Она беспорядочно забормотала, выкрикивая отдельные слова, не имеющие между собой никакой связи. Интендантская фуражка свалилась на пол и покатилась. Раиса Львовна покрывала поцелуями взъерошенную голову Колесничука, его поредевшие волосы. Черноиваненко слишком хорошо знал ее характер, чтобы не ожидать сопротивления, но он никак не мог предположить, что в этой добродушной женщине может оказаться столько страсти, столько сумасшедшего упорства. Он сразу понял: перед ним встало непреодолимое препятствие женской любви и верности. Но и здесь он не захотел отступать. — Успокойся, Раиса, — терпеливо, почти ласково сказал он. — Сейчас мы это все обдумаем… Сядь, успокойся. Он отвел ее от Колесничука и почти силой заставил сесть. В конце концов она, так же как и Колесничук, была его старым другом, еще со времен гражданской войны. И, немного подумав, Черпоиваненко принял смелое решение. — Слушай, — сказал он и озабоченно наморщил лоб, — если хочешь, я тебя тоже оформлю. Конечно, мы тебя не оставим наверху, а ты пойдешь в другое место. Он энергично повернул свою маленькую крепкую руку, выставил большой палец, взвел его, как курок, и ткнул им вниз, в пол. — Вниз, — сказал он со значением, с нажимом. — Понятно? Как ты на это смотришь? Она ничего не ответила, только прикрыла глаза выпуклыми, порозовевшими веками с лазурными жилками и черными густыми ресницами, на которых еще переливались капельки. В эти тягостные, торопливые, последние дни перед эвакуацией хорошие люди научились понимать друг друга с полуслова, с одного взгляда. Если не умом, то сердцем Раиса Львовна тотчас поняла не только то, что Черноиваненко сказал, но также и то, чего он не сказал, не имел права пока сказать прямо, на что только намекнул. Может быть, она поняла даже больше того, что понял Колесничук. Она поняла, что в этот миг в ее жизни совершился решительный, неизбежный поворот и к прошлому уже дороги нет. И с этого мига она перестала бояться. Теперь, когда все стало ясно и определенно, ее душа как-то вся расширилась, окрепла. Раиса Львовна с облегчением почувствовала полную готовность делать то, что от нее требовалось, хотя она и не вполне еще понимала, что именно она должна была делать. С этого мига ее воля радостно и охотно подчинилась воле Черноиваненко. Она с легким сердцем оглядывала комнату, как бы прощаясь со своей прежней жизнью, с кафельной печкой с гипсовым серо-зеленым медальоном посредине, со старыми вещами и вещицами, с мебелью — со всем тем, что уже потеряло в ее глазах всякое значение и чего ей уже было не жаль. 12. Последняя ночь Черноиваненко побывал на Одессе-товарной, где для его группы грузилось продовольствие, заехал затем на военный склад и лично проследил за получением боеприпасов, взрывчатки и шанцевого инструмента, получил в штабе Приморской армии обстановку, оформил оставление в тылу интенданта третьего ранга Колесничука и красноармейца Святослава Марченко в своем распоряжении, позвонил секретарю обкома по поводу перехода в катакомбы Раисы Львовны, переделал еще множество менее важных дел и в пятом часу вечера, наконец, подъехал к своему дому, поднялся на третий этаж, где находилась его квартира. В темной лестничной клетке, на площадках, стояли ящики с песком, и на стенах, выкрашенных масляной краской под зеленый мрамор, висели громадные железные щипцы для борьбы с зажигательными бомбами, а также брезентовые пожарные шланги и пустые ведра. На дверях большинства квартир висели замки. Некоторые двери были распахнуты настежь, и сквозной ветер крутил в пустых комнатах, мел по коридорам клочки обгорелой бумаги и сор. Из покосившегося ящика для писем торчало несколько старых номеров «Правды», журнал «Большевик» и клочок пожелтевшей бумаги, исписанной тупым карандашом. Он сразу узнал крупный, беспорядочный почерк своей племянницы Матрены Терентьевны Перепелицкой, или, попросту говоря, Моти, заходившей в его отсутствие. По-видимому, записка торчала здесь уже довольно давно. Он взял ее и, на ходу читая, вошел в квартиру. Мотя писала в своей обычной манере, торопясь передать лишь самое главное и пропуская подробности: «Забегала к вам, хотела повидаться, понятно — не застала дома. У нас сейчас живет сынок нашего Петра Бачея, тоже Петя. Мы его вытащили из воды, покамест он болеет воспалением легких, но, будем надеяться, скоро поправится. Не знаю, как дальше поступить с ребенком. Сейчас на моих руках шаланды, сети, колхозные котлы. Шаланды, весла, паруса и все оборудование мобилизованы военным командованием и находятся на колхозном причале под моей ответственностью. В случае если придется отступать, жду приказа все это уничтожить, чтобы не попало в руки фашистов. А пока сидим у моря, ждем погоды, переживаем с Валентиной тяжелые дни, она вам кланяется, ужасно выросла за последние месяцы, возмужала, вы ее не узнаете. От Акима Петровича и мальчиков ничего не имею, надеюсь, что они живы и успешно сражаются за родину, но на каких фронтах, не знаю. Пожалуйста, дядя, если выберете свободный день, заскочите до нас повидаться, а то когда еще встретимся, неизвестно. Ах, какое тяжелое время, дядечка! Ну, желаю вам всего хорошего, а я уже побежала. Ваша Мотя». Он сунул в карман это явно запоздавшее письмо и грустно улыбнулся. У него не было своей семьи. Он был однолюб, и он никогда не мог забыть свою Марину. Он был верен ее памяти. Семья Моти Перепелицкой — это, собственно, и была его настоящая, единственная семья, к которой он был привязан всем сердцем. С нежным чувством он представил себе на миг Мотю, Валентину и всех других Перепелицких. Что касается упоминания о больном мальчике Пете Бачей, которого вытащили из воды, сыне друга его детства Петра Васильевича, то это хотя и заинтересовало его, но ничуть не удивило. Между тем уже начинало темнеть. Надо было торопиться. Он вошел в свою комнату, выдвинул ящики письменного стола и стал отбирать бумаги, которые следовало уничтожить. Он разрывал их и бросал на кровать, с тем чтобы потом сжечь на кухне, в плите. На тумбочке возле кровати, рядом с электрическим никелированным чайником и будильником, стояла красивая широкая рамка с очень маленькой старой фотографической карточкой-молнией, на которой была снята совсем молоденькая темноглазая девушка, почти девочка, в шубке с потертым меховым воротником, в круглой финской шапочке, из-под которой выбивались кудрявые волосы. Черноиваненко вынул эту карточку из рамки и прочитал на обороте: «Дорогому другу, любимому мужу Гаврику Черноиваненко, навсегда твоя Марина, Петроград, 1917 год». Он поцеловал карточку и положил ее в записную книжку. Некоторое время он смотрел в распахнутое окно. Далеко, за облетевшими садами, под темной дождевой тучей угрюмо светилась мутно-красная полоса заката, на фоне которой чернел силуэт Ботанической церкви со стаей грачей, поднимающейся и опускающейся, как сеть, над ее куполом. Артиллерийских залпов уже не слышалось. Над городом стояла странная тишина. Но с переднего края все же изредка еще доносилась довольно сильная ружейная и пулеметная стрельба. Он быстро сбежал по лестнице вниз, в пустую котельную, при свете ручного электрического фонарика закопал книги и бумаги, завернутые в простыню, возле стены, забросал место шлаком, сел в машину. Приближалась ночь — тревожная, непроглядная, со всей молчаливой неурядицей города, оставляемого эвакуирующейся армией. Черноиваненко вместе с Колесничуком успел побывать в городском ломбарде, где на полках и столах во тьме при свете электрического фонарика и при зареве пожаров, светящихся в готических окнах, блестели и дрожали от взрывов самовары, швейные машины, патефоны, посуда, стенные часы с ноющими, трясущимися пружинами, как будто у них было сердцебиение, и множество тех предметов домашнего обихода, которые всегда кажутся незаменимыми и красивыми дома и которые приобретают в ломбарде и на толкучке жалкий вид никому не нужной рухляди, — отобрать вещи, необходимые для комиссионного магазина, наконец, в последний раз проверить подготовку материальной части, записать в книжечку количество винтовок, патронов, гранат, пистолетов, различного шанцевого инструмента, килограммов взрывчатки, — и в сгустившихся сумерках приказал Святославу ехать за город, в сторону Хаджибеевского парка. В то время как одни люди вносили на плечах и пропихивали в узкую щель подземелья ящики, чемоданы, корзинки, жестянки, узлы, пакеты, бочки, оружие, несгораемый шкаф и прочее и складывали все на первых порах вдоль стен первой пещеры, рассчитывая потом перебазироваться в глубь катакомб, — в это время солдаты комендантского взвода быстро и споро выносили из пещеры наверх штабное имущество, сматывали провода и снимали со стен висящие на колышках кожаные телефонные аппараты. Одни советские люди уходили, другие оставались. Это напоминало смену караулов. — Товарищ секретарь, — сказал Святослав решительно, — разрешите обратиться! Только сейчас Черноиваненко вспомнил о своем водителе. Святослав стоял перед ним по стойке «смирно», подобрав живот, с напряженным лицом и блестящими глазами. Решетчатая тень «летучей мыши» легонько двигалась вперед и назад по его стройной фигуре. Все его тело было немного наклонено, как бы готовое лететь по первому слову начальника. Черноиваненко сразу понял, что творится в душе этого юноши, который за последнее время стал ему так симпатичен, даже дорог. Вопрос о том, оставлять Святослава или не оставлять, был уже решен давно. Он так привык к этому решению, что даже как-то забыл сообщить о нем Святославу. Все казалось само собой понятным. Теперь же он увидел, что Святослав ждет от него словесного приказания. — Разве я тебе не сказал? Странно. Значит, просто забыл. Так вот… стало быть, я тебя забираю из армии. Остаешься со мной… Рад? Святослав глубоко набрал в себя воздух. Его грудь расширилась. Глаза блеснули. Он хотел ответить как можно спокойнее, но его голос по-мальчишески сорвался. — Так точно! — сказал он хрипловато и перевел дух. — Не сомневайтесь, товарищ секретарь… я оправдаю. — Ладно, не горячись, — заметил Черноиваненко, улыбаясь. — Действуй! — прибавил он, с особенным удовольствием выговаривая это энергичное, серьезное слово, которое в последние дни так часто на все лады повторялось множеством советских людей, готовившихся к борьбе с врагом, входившим в город. Но Святослав продолжал неподвижно стоять перед Черноиваненко. — По-моему, все, — сказал Черноиваненко. — Товарищ секретарь, — ответил Святослав, — я, конечно, понимаю, что это… как бы сказать… не полагается, тем более что в городе такая острая ситуация… но… Черноиваненко нахмурился: — Ну? — Но, знаете, у меня тут остается родная мать. И я бы хотел, если возможно, заскочить на пару минут попрощаться. Черноиваненко нахмурился еще больше: — Когда вспомнил! — Так вы же сами знаете, товарищ секретарь, что я уже целый месяц нахожусь на казарменном положении, безотлучно при автомобиле. — Все-таки надо было раньше соображать, — сказал Черноиваненко решительно. — Теперь я даже не знаю… Святослав потупился: — Виноват. Вслед за тем он сделал усилие, как бы стараясь стряхнуть со своей души тяжелый груз, но не сумел его стряхнуть, а только еще больше вытянулся и прямо посмотрел в глаза своему начальнику: — Разрешите заниматься своим делом? — Подожди. Черноиваненко задумался, помолчал. — Мама твоя далеко живет? — Да господи же! — закричал Святослав, забывая на миг всякую субординацию. — Рядом! На хорошей машине туда и обратно двадцать минут. — Где именно? — За Пересыпью. В самом начале Лузановской дороги. Разрешите? Хотя при настоящей неопределенной обстановке отпускать человека по личному делу из отряда в город и противоречило всем правилам конспирации, тем не менее, увидев так отчаянно и так просительно блестевшие глаза Святослава, Черноиваненко не мог лишить его свидания с матерью, которое в конце концов могло оказаться последним свиданием. Тем более что отсюда до Лузановской дороги было действительно совсем недалеко. Черноиваненко это хорошо знал, так как в тех же местах жила зимой его племянница Мотя Перепелицкая. Подумав о Матрене Терентьевне, Черноиваненко тут же вспомнил ее записку. Что сейчас делает Матрена Терентьевна? Вернее всего, она уже эвакуировалась из города на каком-нибудь транспорте вместе с Валентиной и Петей. Тогда все в порядке. А что, если она, до последней минуты охраняя имущество рыбоколхоза, задержалась, не сумела пробиться в порт с детьми и вещами? Это тоже легко могло случиться. Черноиваненко слишком хорошо знал всю непрактичность Моти, когда дело касалось устройства своих личных дел, — черта, свойственная всем Черноиваненкам. Он представил себе ее, растерявшуюся, беспомощную, не сумевшую своевременно достать пропуск в порт и обеспечить себе транспорт. Как он не подумал об этом раньше! Он почувствовал сильнейшее беспокойство. — Погоди, — сказал Черноиваненко и, решительно шагнув к фонарю, быстро написал несколько слов в записной книжке и вырвал листок. — Поезжай попрощайся с матерью, а потом срочно гони машину в Крыжановку. Это оттуда пара километров. Рыбоколхоз «Буревестник» знаешь? Найдешь там хату Перепелицких, спросишь Матрену Терентьевну. — Я знаю, — сказал Святослав. — Зимой мы с ними соседи. — Тем лучше. Выясни, как там и что. Вернее всего, они уже эвакуировались. А если нет, то забери их на свою машину и в самом срочном порядке подбрось в порт и посади на транспорт. Если не будет транспорта, то обеспечь посадку на катер, на какой-нибудь бот, свяжись с командованием, попроси от моего имени, чтобы их обязательно куда-нибудь посадили. В крайнем случае найди кого-нибудь из руководящих работников обкома и покажи эту записку. — Черноиваненко протянул Святославу листок. — Понятно? — Слушаюсь! — радостно воскликнул Святослав. — Езжай. — А как потом прикажете поступить с машиной? — С твоей антилопой? Брось ее к черту. Пускай на ней фашисты ломают голову. — Лучше я ее уничтожу собственными руками, — мрачно сказал Святослав. — Это твое дело. — Глаза Черноиваненко вдруг озорно блеснули. — Лично я непременно оставил бы ее немцам. Хай им черт! Но, в общем, действуй как хочешь. Черноиваненко отвел Святослава в угол пещеры, откуда начинался узкий лаз в глубину катакомб, и вполголоса, коротко, сжато, но вместе с тем не пропуская ни одной подробности, проинструктировал его на все случаи его «выхода наверх». Затем он взял у Святослава комсомольский билет и все документы и положил их в свою записную книжку, а записную книжку — в карман. — Теперь ты сам себе голова, — строго сказал он. — Учти это. Ступай! И чтоб не позже чем через два часа ты был здесь! — Будет исполнено! — сказал Святослав и проворно пролез в щель. 13. При свете догорающих пожаров Петя неуклюже ковылял в чужих башмаках за Матреной Терентьевной и Валентиной. Уже ночь была на исходе, а они все никак не могли добраться до Пересыпи, где находилась зимняя — так сказать, «городская» — квартира Перепелицких. Как это ни странно, они заблудились. Они знали здесь каждую балочку, каждую складку, каждый курган, и тем не менее они заблудились. Они смотрели вокруг и не узнавали местность, искаженную войной. Они всюду натыкались на опустевшие окопы, на зигзагообразные ходы сообщения, на колючую проволоку, на брошенные минометные и артиллерийские позиции. В иных местах гнилой осенний бурьян вонял бензином и отработанным смазочным маслом. Валялись кучами стреляные гильзы — винтовочные и артиллерийские. Попадались неразорвавшиеся снаряды. Освещенные заревом далеких пожаров, они имели особенно зловещий вид, эти тупорылые, иногда с дырочками на медных носах, угрожающе неподвижные болванки с медными поясками и концентрически обточенными доньями. Петя старательно обходил неразорвавшиеся снаряды, чувствуя внутреннюю дрожь и даже тошноту от мысли о том, какая чудовищная, смертоубийственная сила спрятана в них и какой был бы ужас, если бы эта слепая, омерзительная сила вдруг мгновенно вырвалась, и рванулась во все стороны, и разорвала бы в клочья, и сожгла, испепелила в один миг все окружающее и в том числе самого Петю. Все вокруг было неузнаваемо. В особенности же меняла представление о местности вода — громадное озеро воды, появившееся там, где его никогда раньше не было и никак не могло быть. Куда бы они ни поворачивали, желая выйти к Пересыпи, всюду они натыкались на воду. Они не знали, что только что была взорвана земляная дамба, отделявшая Хаджибеевский лиман от полей орошения. Таким образом, теперь они были отрезаны от города водой, разлившейся на несколько десятков километров, затопившей часть Пересыпи и дошедшей до моря в районе доков. Во всяком случае, горящие на Пересыпи бензиновые цистерны вместе со своим черным дымом и красным пламенем бурно отражались в воде, почти вплотную подступавшей к ним. Они уже начинали догадываться, что отрезаны не только от города, но и от уходящей армии. Точнее сказать, они находились в мертвом пространстве между двумя армиями, между своими и врагами; причем от своих они были отрезаны разлившимся лиманом, но между ними и врагом никаких существенных преград не было. Они уже были в плену. Когда Матрена Терентьевна наконец поняла это, она, как слепая, вдруг полезла прямо в воду, надеясь дойти до Пересыпи вброд. За ней в воду сунулась Валентина, а за Валентиной — Петя. Они прошли несколько шагов в ледяной вонючей воде лимана, но внезапно вода поднялась до колен, потом до пояса. Матрена Терентьевна оступилась, потеряла равновесие, и, если бы Валентина вовремя не подхватила мать, она бы окунулась с головой. Тогда они поспешно повернули назад. До половины мокрые, дрожащие от холода, они выбрались на берег. С моря дул ледяной ветер. Мглистый туман, светящийся от пожаров, пронизывал до костей. Петю стала бить лихорадка. Мальчик изо всех сил сжимал челюсти, чтобы скрыть дрожь. — Ну, деточки, ну что же вы, деточки… — бормотала Матрена Терентьевна, озираясь по сторонам. — Давайте, деточки, давайте! Надо как-нибудь побыстрей. Живенько, живенько! И они, выбиваясь из сил, стали ходить вдоль разлива, надеясь найти хоть какую-нибудь лазейку. Но лазейки не было. Они сделали, наверное, туда и обратно вдоль разлившейся воды километров пятнадцать. Они ходили таким образом больше половины ночи и совсем выбились из сил. Матрена Терентьевна все время бормотала: — Деточки, деточки… — И слезы катились по ее сразу похудевшему, измученному лицу. Наконец они присели на край обвалившегося степного колодца с каменной колодкой для водопоя и сидели молча, не зная, что же теперь делать. Первой очнулась Валентина. Она вскочила, взяла за плечи мать и стала ее трясти своими тонкими, но сильными руками: — Мама, я вас очень прошу, успокойтесь. Возьмите себя в руки. Довольно сидеть! Идем дальше. — Куда же мы пойдем, Валентина, когда всюду вода? — упавшим голосом сказала Матрена Терентьевна. — И обрати внимание на Петечку: он уже насилу идет. — Можешь идти дальше? — строго спросила Валентина. — Могу, — сказал Петя, стараясь не выдать боли, которую причиняла ему натертая пятка. Валентина подошла к мальчику вплотную, положила ему руки на плечи и заглянула в глаза. Он видел близко от себя ее лицо, нежно и в то же время как-то угнетающе печально освещенное слабым светом догорающих вдалеке пожаров. Он увидел совсем близко от своих глаз ее светящиеся прозрачные глаза, полные такого участия и такой требовательной, настойчивой любви, что ему и вправду показалось, что он совсем не устал и может подняться на ноги и идти дальше, идти сколько угодно, лишь бы рядом с ним шла эта девочка с ее маленьким, сильно сжатым ртом и решительно сдвинутыми бровями. — Тебе больно? — спросила она. Петя отрицательно качнул головой. Но она тотчас поняла, что он говорит неправду. — Тебе больно, — сказала она утвердительно и, подумав, прибавила: — Но что же делать? Потерпи. Надо идти. — Я пойду, — сказал Петя. Он встал. Но в это время Матрена Терентьевна крикнула: — Тише!.. Слушайте! Они прислушались. В степи раздавался шум моторов. Он доносился из разных мест степи, то усиливаясь, то совсем пропадая, в зависимости от порывов ветра, который дул неровно, путано, то падая, то крепчая. Несомненно, это был шум моторов. Но это не были моторы автомобилей или самолетов. Это были тяжело стрекочущие моторы, от злого гула которых, казалось, трясло, лихорадило окаменевшую черную землю. — Танки, — чуть слышно сказала Валентина. — Чьи танки? — еще тише спросил Петя, чувствуя острый, ледяной холод, в который вдруг окунулось его сердце. — Ихние, — проговорила Валентина. Матрена и Петя увидели в разных местах степи светящиеся фары машин. Они передвигались попарно, то вспыхивая, то потухая в складках местности. Они дымились, как волчьи глаза. Окруженные этой волчьей стаей, женщина и дети молчали, затаив дыхание и чувствуя приближение непоправимой беды. Они были так поглощены ужасом приближения этих дымящихся, как плошки, фосфорических фар, что сначала даже не заметили опасности, которая была гораздо ближе, почти рядом. Они вдруг сразу, одновременно заметили четыре темные фигуры, которые, согнувшись, с автоматами в руках, шли прямо на них. Глубокие, особенно вырезанные, не наши, стальные каски красновато отсвечивали против зарева догорающих пожаров. Несомненно, это была вражеская разведка, предшествующая танкам. Солдаты шли один за другим, уступом. Они иногда ложились. Тогда Петя отчетливо слышал их напряженное дыхание, сопение. Потом они утомленно поднимались и продолжали осторожно идти вперед. Сначала Пете показалось, что солдаты двигаются прямо на них. Но это было неверно. Солдаты их не замечали. Они медленно один за другим прошли совсем близко мимо колодца, за которым притаились Петя, Валентина и Матрена Терентьевна. Они прошли так близко и так медленно, что Петя явственно услышал их запах — незнакомый запах какого-то рыбьего жира, вероятно ворвани, которым были смазаны их сапоги, и синтетической резины их маскировочных плащей. Впервые Петя видел так близко от себя врагов, фашистов. Было что-то невероятное, подавляющее в этой близости. Мальчик ясно понял, что находится в руках врагов. Стоило одному из этих солдат заметить их, как их судьба уже больше не принадлежала бы им. Эти чужие люди — враги, фашисты — могли сделать с ними что угодно. Могли их обругать, оскорбить, ударить, убить. Могли их заставить раздеться догола, лечь, встать, идти, не идти, поднять руки… В этом было столько унизительного, ужасного, что мальчик готов был броситься на землю лицом вниз, закрыть глаза, заткнуть пальцами уши, лишь бы ничего не видеть, не слышать, лишь бы скорее прошел этот невозможный, чудовищный сон, который, к несчастью, не был сном. Однако солдаты не заметили их. Они скрылись во тьме, откуда некоторое время слышался грубый шорох их сапог и маскировочных халатов и неразборчивые звуки чужой, непонятной речи. Но едва мальчик пришел в себя после первого потрясения от встречи с врагами, как перед его глазами мелькнуло лицо умирающего матроса. Хорошо, что солдаты не заметили Петю! Но ведь могут появиться другие, третьи… Теперь всюду будут неприятельские солдаты. В конце концов Петя непременно попадет к ним в руки. Его обыщут и найдут флаг… При этой мысли его лицо окаменело. Скорей, скорей! Пока не поздно, надо что-то сделать. Но что? Надо сейчас же спрятать флаг. Но куда?.. Мысль работала быстро, деятельно. Петя сидел на земле, прижавшись к большим камням колодца. Это были бруски ракушечника — того самого ракушечника, из которого построен весь город. Колодец был старый, высохший, наполовину обвалившийся. Некоторые камни шатались. Мальчик сделал усилие и повернул один камень. Камень находился как раз на уровне земли. Образовалась щель. Петя сунул в нее руку и, обдирая ногти, вывернул другой камень. — Что ты там делаешь? — шепотом спросила Валентина, притаившаяся с другой стороны колодца, рядом с матерью. — Ничего, — сказал Петя, с лихорадочной поспешностью расстегиваясь и разматывая под рубахой флаг. Он быстро его размотал, свернул и засунул в щель. — Надо идти, — сказала Валентина. — Сейчас, — сказал Петя и сунул в щель комсомольский билет Лаврова. С усилием повернув камни, он поставил их на прежнее место. Над колодцем поднялись две темные фигуры — Валентины и Матрены Терентьевны — и, осторожно нагибаясь, пошли по степи, которая теперь, перед рассветом, казалась еще чернее. — Ну, где ты там? — Иду, иду! Петя в последний раз проверил, прочно ли положены камни на флаг и комсомольский билет, и пошел следом за Валентиной и Матреной Терентьевной. Зарево догорающих пожаров, которое до сих пор хотя и слабо, но все же довольно ясно освещало землю, теперь почти совсем погасло. В разрывах бегущих туч показалось несколько звезд. Становилось очень холодно, почти морозно. Земля звенела под ногами, как чугун. Танков уже не было; видимо, они прошли стороной. Едкая рапная вода лимана, наполнявшая башмаки, разъедала натертые ноги мальчика. Пальцы одеревенели от холода. Петя едва двигался, с трудом поспевая за Валентиной. Впереди быстро шла Матрена Терентьевна. Она почти неслась, поминутно спотыкаясь и прижимая к груди свои бумаги. — Подождите, мама! Не так скоро. Вы же видите, что Петя уже еле держится. — Потерпи, Петечка, — сказала Матрена Терентьевна, убавляя шаг. — Потерпи, деточка. — Ничего, — проговорил Петя сквозь зубы. — Куда мы идем? Мальчику уже казалось, что они идут вечно и вечно вокруг них лежит эта мрачная, враждебная степь. — Куда мы идем? — Он повторил это каким-то ровным, бесцветным голосом человека, теряющего сознание от усталости. — Мы идем до Хаджибеевского лимана, — быстро сказала девочка. — Зачем? — Может быть, там найдем какую-нибудь лодку. Тогда можно будет переправиться на ту сторону. 14. Ручная граната Вдруг произошло нечто такое, чего Петя даже сразу не понял, так молниеносно быстро оно произошло. Одновременно что-то надвинулось, раздался испуганный крик Валентины, отскочившей в сторону и упавшей, раздирающий визг автомобильных тормозов, какой-то прыгающий стук по твердой земле, звон вдребезги разбитого стекла, слово «чер-р-рт», яростно произнесенное сквозь зубы сдержанным голосом с юношескими басовыми нотками, и хлопанье дверцы. Вспыхнул электрический фонарик, почти в упор скользнув по Петиному лицу. Мальчик зажмурился и только тогда понял, что произошло. На них налетел автомобиль, мчавшийся без дороги в степи, с потушенными фарами. Он едва не сбил с ног отскочившую Валентину, которая все-таки не удержалась на ногах и упала. В последний миг водитель успел свернуть в сторону, налетел на какое-то препятствие и резко затормозил. Теперь водитель с винтовкой в одной руке и фонариком в другой стоял перед ними и возбужденно говорил: — Я так и думал, что это непременно вы. Здравствуйте, Матрена Терентьевна! Здорово, Валя! — Валентина, смотри! — воскликнула вдруг Матрена Терентьевна, всматриваясь в водителя. — Да це же Святослав Марченко с Пересыпи! Что ты здесь делаешь, Святослав? — По приказанию товарища Черноиваненко специально заезжал в Крыжановку, чтобы подбросить вас на своей машине в порт и посадить на транспорт. Вижу — ваша хата сгорела, вокруг валяются домашние вещи. Тогда я повернул обратно, а проехать на Пересыпь уже нельзя. Я так и понял, что если вы не успели проскочить в город до взрыва дамбы, то, наверное, ходите по степу и не знаете, как выбраться. Я сам в таком же положении. — Что же теперь делать? — с надеждой глядя на Святослава, сказала Матрена Терентьевна. — Понятия не имею. Кругом вода. — Нужно идти на Хаджибеевский лиман и переправиться на тот берег на лодке, если будет лодка, — сказала Валентина, отряхивая платье. — А то мы здесь так и сгнием. На Хаджибеевском лимане непременно должны быть лодки. — Я тоже так думаю, — сказал Святослав. — Так давайте садитесь в машину и быстренько поедем. А это что за хлопчик? Он не узнал в этом обросшем, худом мальчике в чужой кепке и в большом, не по росту, чужом полушубке того аккуратного московского пионера, которого он несколько месяцев назад, в один прелестнейший воскресный день, вез вместе с отцом с аэродрома на «виллу» Колесничука. Петя тоже не узнал Святослава. Но машина с брезентовым верхом, в которую он залез вместе с Матреной Терентьевной и Валентиной, показалась ему знакомой. Впрочем, он не задержался на этом впечатлении, весь поглощенный нетерпеливым желанием поскорее вырваться из этой проклятой степи и спастись. — Это один мальчик, Петя, — сказала Валентина, — пионер из Москвы. Мы его с мамой вытащили из моря. В это время Святославу удалось завести заглохший мотор, и машина, окутавшись облаком вонючего дыма, рванулась вперед. Правая передняя и левая задняя покрышки порвались в клочья. Менять их не было времени. — Доедем на ободах! — сказал Святослав решительно. Машина поехала. Собственно, она не поехала, а заковыляла, со стуком подпрыгивая на каждой выбоине. Но она ковыляла удивительно быстро. Правда, она время от времени останавливалась как вкопанная. Но потом, как бы желая наверстать упущенное время, делала отчаянный рывок вперед и мчалась дальше. Неутомимо орудуя рычагами и резко ворочая баранку, Святослав сунул назад, в кабину машины, винтовку: — Эй, кто там! Валентина, держи винтовку. Она на предохранителе. Если наскочим на вражескую разведку, стреляй. Стрелять можешь? — Спрашиваешь! — не столько сказала, сколько прошипела Валентина сквозь сжатые зубы. — А ты, мальчик, бери гранату. Святослав протянул через плечо ручную гранату, и Петя взял ее в обе руки, не совсем ясно представляя себе, что с нею нужно делать. — И ты тоже, парень, — сказал Святослав, — если нарвемся на этих гадов, бросай гранату. Умеешь? — Спрашиваешь! — сказал Петя, хотя имел самое приблизительное представление о том, как надо бросать гранаты. — Дай лучше мне, Петечка, — сказала, заволновавшись, Матрена Терентьевна. — А то, я боюсь, ты еще не так кинешь. Ты лучше держи бумаги, а я подержу гранату. — Я кину как надо, — упрямо, даже злобно проговорил мальчик, обеими руками стиснув ручку гранаты. И тут первый раз в жизни он испытал то чувство, которое появляется у безоружного и преследуемого человека, вдруг получившего в руки оружие. Это великолепное «чувство оружия», как молния, с головы до ног пронзило мальчика и удесятерило все его телесные и душевные силы. Петя держал в руках смерть и со странным упоением сознавал, что он хозяин этой смерти. В любой миг он может распорядиться ею по своему усмотрению, одним размашистым движением швырнуть ее в любую сторону и в клочья разнести врага, посмевшего поднять на него руку. Он уже не чувствовал себя пленником. Он чувствовал, что он не только хозяин смерти, но и хозяин своей свободы. Теперь ему даже хотелось, чтобы они наскочили на румын или немцев. И он с нетерпением, с острым вниманием всматривался в черную степь. Такое же чувство испытывала Валентина. Высунув винтовку за борт машины, она, так же как и Петя, всматривалась в темноту и слышала рядом дыхание мальчика, который, сжав рот, сопел носом и пыхтел, как рассерженный еж. Если не считать утомительной тряски, до Хаджибеевского лимана доехали без всяких происшествий. Степь, казалось, вымерла. Один только раз взлетела осветительная ракета. Она взлетела так близко, что при плавно движущемся свете они увидели во всех подробностях берег лимана, обросшие тиной, торчащие из воды сваи и несколько разбитых черных лодок. Одна лодка, наполовину наполненная водой, блестевшей при лунном свете осветительной ракеты, тяжело плавала у берега. Они даже увидели черпак, который плавал в лодке и, в свою очередь, тоже был наполовину наполнен водой и походил на маленькую лодочку. По дну балки они съехали вниз и стали торопливо откачивать из лодки воду. Действуя черпаком и ведром, имевшимся в хозяйстве Святослава, они вычерпали столько воды, что лодка могла удержать их всех четверых на поверхности лимана. Тогда они влезли в эту грубо сколоченную из ветхих досок, рассохшуюся, давно просмоленную и обросшую ракушечками посудину, более похожую на длинный ящик, чем на лодку, и стали отталкиваться от берега. Весел в лодке не было. Отталкивались винтовкой, черпаком и палкой, которую нашли на берегу. В лимане было очень мелко, и довольно долгое время удавалось двигаться отталкиваясь. Но едва они отъехали от берега метров на тридцать — сорок, как Святослав крикнул: — Стой! В тот же миг он выпрыгнул из лодки и, по пояс в воде, бросился к берегу. — Гребите! — крикнул он издали. — Я сейчас вернусь! И он исчез, шлепая в темноте по воде. Скоро на берегу вспыхнула и погасла спичка, а через несколько минут снова послышалось шлепанье и показался силуэт Святослава, расталкивающего грудью неподвижную, тяжелую воду лимана. Святослав взобрался в лодку, сел на банку и долго вытирал рукавом лоб. Он молчал, и чувствовалось, что он чем-то подавлен. Наконец он мрачно сплюнул в воду и махнул рукой. — Э, чего там! — сказал он решительно. — Нехай пропадает! Когда так, то так. Ни нам, ни им. — И, заметив, что все сидят неподвижно, наблюдая за ним, сердито прибавил: — Чего же вы спите, товарищи? Еще рано спать. А ну-ка, разом! Выхватив из рук Валентины винтовку, он спустил ее прикладом в воду и с силой оттолкнулся от дна. Лодка сильно, но плавно прибавила ходу. — Больше жизни, товарищи!.. Эй, хлопчик, бери черпак и откачивай… И ты тоже, Валечка. Бери ведро, не стесняйся… А вы, Матрена Терентьевна, я вас очень прошу, помогайте мне палкой. Здесь еще довольно мелко. Петя сунул гранату за пазуху и начал вычерпывать воду. Схватив ведро, Валентина последовала его примеру. И это было совсем не лишнее, так как из всех щелей в лодку струилась вода и дряхлая посудина каждую минуту готова была затонуть. Матрена Терентьевна и Святослав без устали работали палкой и винтовкой, короткими толчками продвигая лодку вперед. Лиман в этом месте оказался не особенно широк, и можно было рассчитывать минут за сорок достигнуть противоположного берега. Однако дно стало понижаться. Оно понижалось быстро и ощутительно. Винтовка уже не доставала до дна. Тогда Святослав удлинил винтовку, привязав к ней поясом палку. Это позволило еще некоторое время двигаться. Надо было торопиться, так как начинало светать. Кроме того, несмотря на отчаянные усилия Валентины и Пети, которые, не останавливаясь ни на секунду, как заведенные, выливали из посудины воду, вода не только не убывала, а прибывала. Она уже доходила до банок и уже кое-где их покрывала. Лодка страшно отяжелела. Святослав с трудом двигал ее. Лодка не слушалась, поворачивалась, начинала крутиться на месте. Матрена Терентьевна помогала Святославу, как могла. Она просто гребла руками, выбиваясь из сил и обливаясь потом. Святослав время от времени оборачивался назад и всматривался в смутно удаляющийся берег, как бы чего-то напряженно ожидая. Вдруг на берегу, на том месте, где остался брошенный автомобиль, стрельнула красная молния, и через две секунды долетел удар взрыва. По сухому бурьяну забегали языки пламени, освещая клубы черного дыма, повалившего из машины. Эхо взрыва покатилось по вздрогнувшей поверхности лимана. При багровом свете коптящего пламени люди в лодке увидели развороченный взрывом, вставший на дыбы остов автомобиля. Они снова принялись за работу и благополучно перевалили за середину лимана. Это была самая трудная и опасная часть пути. Дальше пошло легче. Вода здесь стояла не выше пояса. Неся оружие и вещи на плечах, они выбрались на пологий берег, покрытый толстым ровным слоем целебной хаджибеевской грязи, жирной и вонючей, как вакса. Здесь они наконец почувствовали себя в безопасности. Но они ошиблись. Опасность оказалась гораздо ближе, чем можно было предположить. Неприятельская разведка уже обошла город с запада. Не встречая сопротивления, очень осторожно и медленно она вышла на подступы к Усатовым хуторам. Тут немцы и румыны, видимо, окопались на высотках за Хаджибеевским парком и время от времени, по своему обыкновению, пускали осветительные ракеты в разные стороны. Одна ракета загорелась совсем недалеко от того места, где высадился Святослав со своими спутниками. При сильном гелиотроповом свете Петя увидел плоскую серую поверхность грязи, кое-где тронутую алмазным налетом соли. Вся серая мерцающая поверхность была как бы покрыта крупной клеткой смолисто-черных трещин. В некоторых местах из грязи торчала какая-то пузырчатая красноватая трава — «марсианская», как подумал Петя. Развалины грязелечебницы и обгорелые столбы купален как-то особенно уныло отражались в плоской смолисто-розовой рапной воде лимана. Вдалеке Петя увидел трамвайную линию, которая тянулась во всю длину панорамы, с погнутыми крестами своих железных мачт, с трансформаторными шкафами и бетонными грибами остановок, пробитыми снарядами, с ржавой решеткой арматуры, видневшейся в пробоинах. Еще так недавно туда и назад — в город и из города — с веселым звоном бегали здесь нарядные вагончики электрички. Теперь же все являло вид такого безжалостного разрушения, такого мрачного, безнадежного беспорядка, что Матрена Терентьевна, тяжело вздохнув, забормотала: — Ах, боже мой, боже мой, что они наделали, эти головорезы! Пока осветительная ракета плыла в небе, радиусами поворачивая вокруг людей едкие длинные тени, никто не двигался. Святослав осмотрелся. — Паршиво, — сказал он наконец. — Эти гады уже тут. Ракета погасла и как бы унесла с собой в темноту мрачное видение Хаджибеевского лимана, резко освещенного химическим, «марсианским» светом. Они еще некоторое время оставались неподвижны и безмолвны, ожидая другой ракеты. Но другой ракеты не последовало. Очевидно, их не заметили. Тогда они пошли по засохшей грязи к трамвайной линии, взобрались на полотно и двинулись по развороченным шпалам в сторону города. Все молчали, всецело полагаясь на Святослава, который с наганом в руке решительно шагал через шпалы. Скоро они поравнялись с каменным ракушечным забором, за которым виднелись громадные обнаженные деревья. Это был Хаджибеевский парк. Уже настолько рассвело, что можно было хорошо рассмотреть породы деревьев. Здесь были могучие столетние дубы в три обхвата, еще не всюду обронившие свои тяжелые, как бы вырезанные из железа и покрытые ржавчиной листья, ореховые деревья, шелковицы, пятнистые шоколадно-фисташковые платаны с заплывшими вензелями на коре, нежной, как лайка, и с шерстяными шариками плодов на ветках и, конечно, акации, увешанные черными стручками. Они, как в бреду, предостерегающе размахивали своими голыми сучьями. Святослав остановился и стал прислушиваться. Он слушал довольно долго, поворачивая голову в разные стороны. Особенно долго он прислушивался к почти неразличимым звукам, которые ветер изредка доносил со стороны города. — Чуете? Матрена Терентьевна прислушалась, повернув ухо против ветра, к городу. Она услыхала отдаленный стук пулеметов и звук мотора. Она вопросительно посмотрела на Святослава. — Чуете? — сказал Святослав, значительно поднимая брови. — Чую, — тихо ответила Матрена Терентьевна. — Они уже там, — мрачно заметил Святослав. — Значит, не пройдем? — Теперь не пройдем. И не надейтесь. Кончено. — Как же нам быть? На этот вопрос невозможно было ответить. Действительно: как быть, если куда ни пойдешь, всюду наткнешься на врага? Положение казалось безвыходным. Святослав сдвинул пилотку на лоб и почесал пальцами свой аккуратно подстриженный затылок молодого солдата. Он выставил одну ногу вперед и задумался. Матрена Терентьевна и Петя смотрели на него с надеждой и плохо скрытым страхом. Даже Валентина, которую до сих пор не покидали уверенность и бодрость, казалась расстроенной. Она стояла против Святослава, покусывая губы, и не спускала с него неподвижного взгляда светлых, прозрачных глаз с твердым зернышком зрачка. Святослав думал, думал и ничего не мог придумать. Он в точности выполнил приказание Черноиваненко — побывал в Крыжановке, но посадить Перепелицких на транспорт не смог по не зависящим от него причинам. Что же теперь делать с ними, он не знал. На этот счет у него не было никакого приказа. Сам же он должен был немедленно возвращаться в катакомбы. Время шло. Вокруг становилось все светлее и светлее. Уже низко над степью с тонким, звенящим свистом пролетело первое звено неприятельских истребителей, направляясь в город. Святослав отвернул рукав гимнастерки и посмотрел на часы. Стрелки, которые уже перестали светиться, показывали без десяти минут шесть. — Мама моя родная! — воскликнул Святослав в ужасе. От усатовского входа в катакомбы его отделяли лишь Хаджибеевский парк, выгон и кладбище. Святослав перебросил винтовку через забор в парк, схватился руками за верх забора, подтянулся и перенес ногу. Он уже готов был спрыгнуть на желтую траву парка, где среди лакированных плодов конского каштана лежала его винтовка, как вдруг с высоты увидел то, чего никто не мог увидеть с земли: вдоль трамвайной линии от грязелечебницы по направлению к Хаджибеевскому парку гуськом осторожно продвигалась вражеская разведка. И в тот же миг он понял, что не в силах оставить на произвол судьбы женщину и двух подростков, которые, еще не видя опасности, продолжали с молчаливым недоумением, но все же спокойно смотреть на него снизу вверх. Спасти их можно было лишь одним способом: не теряя ни секунды, помочь им перелезть в парк, отвести на Усатовское кладбище, спрятать где-нибудь недалеко от входа в катакомбы и доложить обо всем Черноиваненко. Святослав спрыгнул на землю: — А ну, живо за мной! На ту сторону! И, прежде чем его спутники успели сообразить, что от них требуется, Святослав снова вскочил верхом на забор и протянул руку Матрене Терентьевне. Он думал, что именно ей, как женщине пожилой, будет трудней перелезть через забор. Но Матрена Терентьевна, как это ни странно, проявила неожиданную силу и ловкость. Она решительно перебросила через забор свои вещи, а затем, почти не притронувшись к протянутой руке Святослава, хотя и неуклюже, но довольно легко подпрыгнула, упала грудью на забор и, быстрым движением руки смахнув со лба волосы, прыгнула в парк. При этом она, даже как-то очень по-детски, неожиданно вскрикнула: «Гоп!» Больше всего возни было с Петей. Видя нерешительность мальчика, Валентина попробовала его подсадить за локти. Он сердито вырвался и стал самостоятельно карабкаться на забор. Но так как одна рука у него была занята гранатой, а другая не доставала до верха, то из его попытки ничего не вышло. Он только еще больше ободрал себе ногти и снова ушиб колено. — Давай же я тебя подсажу, чудак человек! Чего ты стесняешься? — говорила Валентина с досадой. Но Петя готов был испытать любую боль, лишь бы не уронить своего достоинства перед этой девчонкой, которая и без того уже чересчур привыкла командовать и обращаться с ним, как с маленьким. — Пусти, я сам! Пусти, я сам! — упрямо повторял он, отталкивая Валентину локтем, и снова кидался на проклятую стену, обдирая полушубок о колючий ракушечник и неизбежно соскальзывая вниз. — Положь гранату! — кричала Валентина. — А ты не командуй! — сквозь зубы говорил Петя, снова кидаясь на стену. Тогда свободной рукой Святослав поймал Петю за ворот полушубка и подтянул к себе. Полушубок затрещал, но не порвался. Петя повис в воздухе. — Валентина, давай! Валентина проворно нагнулась, и в следующее мгновение Петины ноги уперлись в ее плечи. Она с силой выпрямилась, и не успел мальчик ахнуть, как перелетел через забор и, мягко подхваченный сильными руками Матрены Терентьевны, повалился на траву рядом со свертком бумаг и лакированными орехами конского каштана. В следующий миг через забор перепрыгнула с разлетевшимися волосами, раскрасневшаяся Валентина, а за нею с гранатой в руке перемахнул Святослав. — На! Только не плачь, — сказал Святослав, на бегу возвращая Пете гранату. — Смотри поаккуратнее. Они пересекли парк, мелькая между стволами столетних деревьев. Вековой дуб, расколотый снарядом, сидел, заломив черные старые руки, как слепой бандурист, и земля вокруг него была щедро усеяна медными деньгами листопада. 15. Бой у кладбища

The script ran 0.04 seconds.