Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Н. Г. Гарин-Михайловский - Том 1. Детство Тёмы. Гимназисты [0]
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_rus_classic

Аннотация. В первый том Собрания сочинений включена статья В. Борисовой о жизненном и творческом пути писателя-демократа Н.Г. Гарина-Михайловского, а также повести «Детство Темы» и «Гимназисты». http://ruslit.traumlibrary.net

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 

— Тебя никогда не укачивало! — Я и сам не знаю… я думаю, оттого, что я лежал… Карташев с наслаждением видел, что Наташа начинает верить, и думал с удовольствием в то же время, что его хоть вверх ногами поставь, и то не укачает. — Может, домой поедем? — Напротив, я и болен оттого, что закачало: я рад так полежать… Наташа поверила и ушла, успокоенная. Солнце село, быстро надвигались сумерки, поднималась свежесть с моря и с сада, распустилось масличное дерево и разлило свой чудный и сильный аромат. На горизонте медленно выплыла луна: большая, нежная, точно какой-то прозрачный шар. Первые лучи ее скользнули в полумраке, и, как в зеркале, отразились и потемневшее море, и загоравшиеся в небе звезды, и смолкнувший берег. В деревьях мелькнул огонек, и заблестели окна дачи. Блеск от них проникал до берега и слабо отражался в воде. Все жалели Карташева и удивлялись, как это укачало его. Подали чай. Понемногу все освоились с обстановкой и уж не чувствовали себя так неуютно. Долба смешил всех своими мокрыми ногами и наконец ушел на кухню сушить их. Вервицкий, напившись чаю, что-то записал в книжку и пошел, как ни удерживали его, ловить рыбу. — Это мое правило: что назначил — выполнить; не надо было назначать… И он так пожал плечами, так убежденно посмотрел на всех, что ясно было, что он, во всяком случае, пойдет ловить рыбу. Корнева хотела было хитростью удержать его. — Вы играть хотели на гитаре? Он только с сожалением развел перед ней руками: та, которой принадлежит его гитара, не здесь, и гитара не изменит ее памяти. Это была, и это знали все — Зина Карташева. — Ну, и идите, нам Берендя сыграет. — По крайней мере, сыграет! — подзадорил Рыльский ему вслед. — На здоровье, — равнодушно ответил из сада голос Вервицкого. Полились звуки мягкой, нежной игры Беренди. На сердце у Карташева становится спокойнее, тише: аромат берега, огни в саду, глухой шум моря, блеск луны, музыка — вытесняли оттуда всю будничную прозу действительности, внеся взамен жгучее очарование волшебного вечера. Если б не было стыдно, он даже пошел бы наверх; но он не пошел и слышал, как после скрипки зашумели стулья и по ступенькам раздались шаги… Он пожалел, что так скоро кончилось все и поедут назад. Но назад не поехали, вышли на берег и пошли налево. Две фигуры повернули к нему, еще две пошли было и отстали. — Здравствуйте, Артемий Николаевич, — сказала ему Горенко грустным, ласковым голосом. — Здравствуйте, — ответил с удовольствием Карташев из своей засады. — И поздороваться не хотите? — Тёма, Нина ни к кому другому не пришла бы первая. — Что ты говоришь, Наташа? Наташа сконфузилась, и все, что нашлась сделать, — это крепко поцеловала подругу. Горенко рассмеялась и проговорила: — Ну, хорошо, я пришла… хотя я очень, очень обиделась, что вы не захотели даже… Но Карташев уже карабкался из своей засады и за шумом и треском своих прыжков не слышал конца. — Тёма, может быть, тебе лучше немножко… пойдем с нами, — попросила Наташа. — Если вам будет нехорошо, мы вас под руки поведем. — Я попробую, — произнес смущенно Карташев, придавая голосу искренний тон. — Ведут! — закричал Долба, когда подходил Карташев, и все весело бросились к нему. Карташев шел и улыбался. — Слушайте, Карташев, скажите правду: на кого вы сердитесь? — спросила Корнева. — Я ни на кого не сержусь… — На меня? — А уж на вас, во всяком случае, нет. — Врешь, сердишься, — настаивал Долба, — на кого-нибудь сердишься. Говори: мы сейчас того бить будем. — Я и сам могу. — Ну так бей, — сказал Семенов, подставляя спину. — Чего мне бить тебя? — Мир, значит? ну, давай руку… послушай, мы идем гулять. — Я с Карташевым пойду, — заявила Корнева. — Не мешайте нам… у меня с ним дело… Корнева увлекала Карташева вперед. — Слушайте, Карташев, ничего по мне не заметно? Карташев на законном основании поднял на нее глаза, увидя опять ту, которая так мучила его, и произнес, подавляя волнение: — Ничего. — Ничего? — спросила она, и на него посыпались знакомые искры. — Ничего?! Сказать вам?! Карташев опять поднял глаза, опять увидел ее совсем, совсем близко, почувствовал одуряющий аромат масличного дерева, и в сердце его начало тревожно закрадываться предположение, сладкое, страшное, мучительное. — Сказать?! — тревожно, замирая, повторяла Корнева, не спуская с него глаз. — Говорите… — прошептал он. — Я невеста Рыльского… Так отчетливо отпечатлелись дорожка и кусты вдоль нее, а ниже деревья, и луч луны, и сухой аромат сада, и ее белая рука… Ему вдруг показалось, что это мертвая рука, и стало жутко. — Что ж вы молчите? — Я поздравляю вас… Я очень рад и за Рыльского. — Слушайте, как, по-вашему, Рыльский хороший человек? — Очень хороший… Я очень люблю и уважаю Рыльского. — Слушайте… он мне позволил сказать вам… — Я ему очень благодарен… — Только — это се-е-крет. Карташев вздохнул всей грудью. — Я никогда его никому не скажу… Корнева улыбнулась. — По крайней мере, до свадьбы… Слушайте… Я вас очень люблю… Больше всех товарищей ваших… Скажите мне: я не опрометчиво поступила? — Немножко рано, но и то… нет, ничего: Рыльский очень серьезный человек. Сзади подошел Рыльский и сконфуженно спросил: — Я вам не помешаю?.. о чем? — Я говорю, что рад за Марью Павловну и тебя… со всяким другим это было бы рано, но ты, если уж говорить откровенно, и серьезнее и умнее нас всех. Карташев горячо сжал руку взволнованного Рыльского и быстро пошел назад. — Карташев, — ласково, мягко позвал Рыльский, — никому, пожалуйста. — Будь спокоен. Они еще раз пожали друг другу руки, и Карташев возвратился к отставшим. Но вдруг он бросился в сторону и стал в кусты. Мимо прошел Семенов с своей дамой, Наташа и Рыльский с Берендей, Горенко со студентом и Долбой. Когда все ушли, он облегченно вздохнул и тихо вернулся назад. У него не было уже ни гнева, ни раздражения: ему просто хотелось быть одному. Высоко взошла луна на небе, когда наконец стали собираться домой. Из тени вынырнула встревоженная фигура долговязого Беренди и снова исчезла в кустах. — Что за черт — сбился я? О! Перед ним стоял Карташев. — С…слушай, где я? — спросил Берендя. — Я потерял их. — Идем к лодке… Они вышли на дорожку. Корнев и Наташа отстали, сбились и напрасно искали остальных по залитому луной саду. Какая-то особая тревога охватывала их в этом неподвижном, светлом, точно мертвом или очарованном саду. — Тьфу! черт! — обрадовался Корнев, наткнувшись на Карташева и Берендю. — Где ж остальные? — Мы сами их ищем. — Кричать надо. — И Корнев, приложив руки ко рту, закричал. Все притихли и ждали. Прошло несколько секунд, пока пришел назад далекий ответ. — Вон куда их занесло, — заметил Корнев. — Е-хать по-ра-а! — Иде-ем! — Это Долба орет. Один за другим сбегали к берегу со своими проворными тенями маленькие фигурки и останавливались в немом очаровании. Серебром заливались море и берег. Светлая полоса резала воду, сливалась на горизонте, дрожала и мигала в ярком блеске луны. Млел воздух, пропитанный наркотическим запахом жасмина и масличного дерева. Охваченное негой и страстью, море напрасно сдерживало свое тяжелое дыхание. Волна за волною ночного прибоя подкатывалась к отлогому мокрому берегу и с бессильным вздохом падала в объятия жгучей волшебной ночи. Корнев первый пришел в себя. — Ну, едем… Я чувствую, что или я поглупел, или все остальные поумнели. — Все поглупели… че… черт возьми! — весело воскликнул Берендя. И, обратившись к подходившему Вервицкому, он еще веселее закричал: — Те…теперь пиши нас: мы все поглупели. XI Дорога Через неделю после дня рождения Корнева Карташевы отправились в деревню. С ними ехал и Корнев. Поезд отходил в шесть часов вечера. Аккуратная Аглаида Васильевна забралась на вокзал за час до отхода. Корнев, Наташа и Карташев пошли гулять на площадь, а Аглаида Васильевна с остальной семьей сидела на платформе в тени искусственной ограды из цветов. В пустую залу первого класса вошел господин лет тридцати пяти, самоуверенный, с неприятной, заносчивой манерой и, заглянув в противоположное зеркало, устало, раздраженно опустился в кресло. Отразились вызывающие, с морщинками уже, черные глаза, маленькая из серого шелка шапочка, черная, слегка полысевшая на самом подбородке, на две стороны расчесанная борода, подержанная фигура, в легком, хорошего покроя платье, в светлых с застежками ботинках. Несмотря на изящный костюм, претензию и фатоватость даже, солнце и ветер степей положили на лицо господина свою властную печать. Особенно пострадал нос: покраснел и лупился. Это подчеркивало мелкие следы того уже надвигавшегося возраста, который у некоторых можно сравнить с неприятным пробуждением после веселого вечера, где всего было довольно: и вина, и женщин, и проигранных денег. Увидав вошедшую Аглаиду Васильевну, господин с установленной любезностью тех светских отношений, когда нельзя избегнуть встречи и отсутствие общих интересов делает эту встречу скучной и неинтересной, подошел к Аглаиде Васильевне. Аглаида Васильевна сдержанно, почти сухо поздоровалась с ним и огорченно подумала, что придется ехать вместо третьего класса во втором. Возвратившиеся Корнев, Наташа и Карташев нашли Аглаиду Васильевну и Зину в обществе этого господина. — Это кто? — спросил Корнев, отходя с Карташевым. — Неручев, — ответил Карташев, — наш сосед: страшный богач, но запутался так, что, вероятно, все с молотка пойдет. — На здоровье, — проговорил равнодушно Корнев. Узнав, что решено ехать во втором классе, Корнев сморщился и сказал Карташеву: — А твоя мать пропитана все-таки всей этой ерундой в значительной степени. Карташев не любил критиковать мать и, промолчав, пошел хлопотать насчет багажа. Раздался третий звонок, и поезд тронулся. Он медленно извивался в предместьях и дачах города, и, только завидев открытую степь, он, точно увлекшись развернувшеюся далью, весело помчался вперед, разбрасывая по воздуху клочья пара. Оторванные белые клочья медленно таяли в свежевшем небе. Садившееся солнце, скрывшееся было за садами, опять выглянуло и заиграло на стенках вагона. Через окно от того, в которое смотрели Корнев и Карташев, выглядывала Наташа, жадно подставившая свое лицо встречному ветру. Соскучившись смотреть, Корнев отвернулся от степи и покосился, нет ли места возле Наташи. Наташа, точно угадав, вышла из отделения, где сидели Аглаида Васильевна и Зина, и прошла к свободному окну. Корнев нерешительно потянулся за ней и сел возле на скамью. — Вы тоже любите степь? — спросил он. — Люблю, — весело ответила Наташа. — А вы во многом похожи на брата. — Я очень рада, — ответила Наташа, стоя боком к окну и смотря вперед. Ветер играл ее небрежно расчесанными волосами, выбивал их и наконец так рассыпал, что Наташа распустила свои волосы совсем, чтоб собрать поплотнее. В этой ажурной рамке волос, в косых лучах солнца еще рельефнее светились ее черные большие глаза и манили к себе Корнева своей, как ему казалось, бездонной глубиной. Она с трудом справлялась с волосами и смотрела на Корнева так, как смотрят, когда без зеркала заматывают там, где-то сзади, косу: непринужденно и внимательно к своей работе. В рассеянности она даже наклонилась немного к Корневу и, казалось, озабоченно всматривалась в него. Корнев чувствовал ее близость, ее безмятежное спокойствие, и его охватывала беззаботная удовлетворенность молодого туриста в приятном обществе расположенных к нему людей. Корнев в первый раз выезжал из города; в первый раз он был в обстановке, в которой не чувствовалась та проза гимназии, то неудовлетворенное чувство не то тревоги, не то ответственности за что-то, которое так хорошо знакомо всякому гимназисту. Не было риска встретить начальство врасплох, не было в голове завтрашних уроков и полученной единицы. В первый раз все это выпустило на волю свою жертву и осталось в исчезнувшем большом городе. Даже и удовольствие свободного чтения в деревне уступило теперь место потребности полного, беспредельного отдыха. Кончив с волосами, Наташа опять повернулась к окну, став так, чтобы не мешать Корневу. На Корнева из-за Наташи в ярких переливах заходящего солнца смотрела беспредельная догорающая степь. Легкий ароматный воздух полей становился еще легче и сильнее охватывал нежным душистым запахом свежего сена. В неподвижном воздухе, в стихающем дне только шум поезда нарушал общий покой, задумчиво сливаясь в однообразный, далеко кругом разносившийся гул. Солнце точно втягивало в себя свои длинные, скользившие по степи лучи и собирало их вокруг себя в ярком без боли сиянии. Только ядро раскаленно сверкало, и рельефнее отсвечивал какой-то там, за горизонтом, океан света и безмятежной дали. Потянулись в ту даль и перламутровые с золотым отливом тучки, и степь, и сам поезд, казалось, мчался туда, чтобы вместе с размаху потонуть и исчезнуть в неведомой дали. Наташа стояла, облокотившись, смотрела и отдавалась той приятной щемящей задумчивости, какая охватывает под вечер у открытого окна в быстро несущемся поезде, когда глаз так легко скользит по полям, когда так жаль чего-то и так тянет туда, где прихотливо вьется в золотистом море желтеющих хлебов дорожка, где высоко над ней черной точкой в огне заходящего солнца замер и бьется в истоме отшельник степей — дикий кобчик. Карташев засмотрелся, и мысли улетали в открытое окно и неслись то к поспевавшему хлебу, то к скирдам, то к свежей пашне с седыми быками, лениво ползущими по борозде. И вдруг вспомнилась ему прошлогодняя история с Одаркой в деревне, и сердце его тоскливо-приятно екнуло. Как-то в полдень в саду, на берегу пруда, в самой чаще густо сплетенного вишняка, в ажурной тени его тонких ветвей, в неподвижном, млеющем ароматом темных вишен воздухе, лежал он с книгой в руках и читал. И все так ярко отпечатлелось в памяти: он вдруг поднял голову и увидел шедшую вброд по пруду стройную красавицу, гибкую, как змейка, казавшуюся ему всегда каким-то видением неба, — молодую Одарку. Так и замерли в нем навеки: сверкавший пруд, Одарка, ее небольшое лицо, миндальные глаза, куча каштановых волос, небрежной волной обмотанных вокруг головы, безмятежный взгляд по сторонам, круги по воде и белое тело Одарки, так ярко сверкавшее над прозрачной водой. А он, прильнувший, затаивший дыхание, святотатственно смотрит… И вдруг треск… Одарка видит его, держит в руках свое платье, не знает, на что решиться, и с стыдливой мольбой смотрит на него своими мягкими затуманившимися глазами. Покорный, он идет прочь, но его тянет назад, к ней; он раздумывает, борет порыв, а сильная волна страсти снова охватывает его. Но Одарка уже мелькает между деревьями, и он остается, неудовлетворенный, один с своими жгучими ощущениями. Растерянный, ищущий, он идет назад, туда, где за минуту так ярко искрился пруд, где шла Одарка, где нежно и сильно кто-то пел чудную песнь, где таким жгучим огнем разливался по телу пьянящий аромат темных вишен… Но уж там пусто, только пруд равнодушно мигает да комар поет над ухом свою назойливую, скучную песнь. Что-то связало с тех пор его с Одаркой, и при встрече с ней загорался и далеко в ее затуманенные глаза проникал его ищущий взгляд. И теперь, при воспоминании, охватило его ощущение взгляда красавицы Одарки, и сердце сильнее забилось предчувствием скорого свидания. Он тяжело вздохнул и высунулся из окна. Потянуло какою-то свежею сыростью: словно дождем запахло. Последние лучи, короткие и красные, сиротливо скользили, прощаясь со степью. Степь задумывалась и заволакивалась, точно волнами дыма, обманчивым просветом сумерек. Сильней пахнуло ароматом полей, и в небе уже сверкнула и, точно испуганная своим ранним появлением, опять скрылась первая звезда. Вторая, третья — и задрожали в темной синеве яркие трепещущие звезды. Карташев подсел к Корневу. — Туда, дальше… когда ночи темнее будут, мы станем ездить на ночевки в степь… прямо в поле… костер, на нем котел с галушками, палочки такие заостренные… Покамест варится, ляжешь у костра и лежишь… закроешь глаза — и вдруг пахнет в лицо свежим ветерком; откроешь — темно… пламя от костра высоко-высоко уйдет вверх и качается там, а ночь так и хватает его со всех сторон: точно живая, точно тени какие ищут чего-то… Вдруг крикнет чайка, и встрепенется все: зашуршит, затрещат кузнечики, и потянет свежим сеном… — И теперь пахнет сеном, — сказала Наташа, жадно вдохнув в себя ночной аромат свежей степи. Карташев за Наташей выглянул в окно. В темном небе широкой рекой разлился блестящий Млечный Путь, и от ярких звезд его еще темнее кажется в степи. Точно вспугнутый, быстрее убегает поезд вперед, рассыпая свой огненный след в мягкой ночи. Как будто смотрит что-то оттуда из темной степи. Точно тени былых хозяев глядят в яркие окна вагонов на неведомых, в странном сочетании громадного общества несущихся мимо путников. На горизонте показалось зарево, и заспорила Зина с братом — где горит. Долго спорили; третью деревню, уступая, назвал Карташев, когда вдруг весело вскрикнул: — Луна! Красно-дымчатое зарево мало-помалу собиралось в знакомые очертания. Уже блестящий, неправильный шар поднялся и осветил вокруг себя мягкую прозрачную синеву неба. Выше поднялся он, и первые лучи встревоженно убежали в темную степь — туда, где вдруг выглянула бледная травка, сверкнул бугорок и показались из мрака неподвижные темные скирды. Неручев сидел в своем купе первого класса и задумчиво смотрел в окно. Вспоминалась вчерашняя ночь в мягком будуаре с открытыми окнами на бульвар, с ароматом этой ночи в блеске моря и в шуме цветущих акаций. Вспоминалась вся неделя сутолоки в городе и необходимость скоро опять ехать в город за деньгами. Природа, как самый тонкий враг, заманивала туманными надеждами, втягивала в громадные посевы и безбожно обманывала. Думал он лет десять тому назад, оставляя службу в богатом полку, похозяйничать и возвратиться в столицу богатым, независимым помещиком. Думал повести какую-то деловую жизнь в деревне. Думал избавиться на время от приятного, но разорительного общества дорогих товарищей. И ничего не вышло: нашел товарищей, сам же создал разоряющую его и их обстановку… Неприятное что-то надвигалось и было близко. Неручев раздраженно тряхнул головой и внимательнее засмотрелся в окно. Утомилась степь и спит неподвижно в сиянии лунных лучей, спят и лучи в сонной траве. Неподвижный, вдали так отчетливо обрисовался чьей-то заботливой рукой сдвинутый в кучу лесок. Прогудел поезд, сверкнула речка и отразила в себе далекую луну. — Высь! — радостно встрепенулся Карташев. «Высь» магической силой охватила молодых, задремавших было путешественников. Высоко в небо забралась маленькая луна и льет свой волшебный свет на высокую колокольню, неподвижные белые хаты, на постоялый двор, в котором запрягают экипажи приехавших с поездом господ. Неручев предложил свой экипаж, и Зина с Аглаидой Васильевной едут с ним. Наташа в теплом пальто, охваченная дремотой и свежестью ночи, жмется и ждет знакомой коляски с Николаем на козлах. Из-под темных длинных навесов уже несется сонный голос Николая: — Вперед! Топчутся лошади, и с гулом выезжают на площадь два экипажа. Фыркают кони, бегут в ровной степи, и кажется Наташе, что кружится степь и бегут лошади как-то назад, а высокая луна надела белый саван и тоже бежит у нее за плечами и вот-вот хочет обхватить ее… Вскрикнула Наташа и открыла глаза. Встрепенулся и Корнев и смотрит испуганно на нее, стараясь спросонков разобраться, где он и что с ними. Только на рассвете, точно в панораме, вдруг показалась сверху вся Высь. Было время, бушевала здесь вольная запорожская жизнь. Но давно уж это было. Точно после осевшей от дождя пыли, спит на заре ясная, спокойная, умытая своей казацкой стариной далекая Высь с своими белыми хатами, вишневыми садочками, с колокольнями на далеком горизонте. Из густого сада уже сквозит красная крыша господского дома, выглядывает мезонин с крыльцом в ту сторону, где за прудом лентой сверкает в густых камышах Высь. Пока еще неподвижно смотрит в воду камыш, пока еще спит село и точно задумались его белые хаты, пока господский дом пустыми окнами глядит в зеркальную поверхность розового от зари пруда, — осторожно выплывают из камыша на гладкую речку то дикая утка с выводками, то нырки, а то и пара серых гусей. Ох! Раньше их забрался и стоит истуканом с ружьем Конон. Стоит терпеливо с засученными штанами по колена в воде и только поводит своими ястребиными черными глазами. Холодно. Дрожь так и хватает, но станет тепло, когда прогремит по реке выстрел и закружится подстреленный гусь на прозрачной воде. Нет, не поспеет новый заряд вдогонку за другим, улетевшим. Уж тонет он в розовой дали и несется все дальше в далекую степь — туда, где ждет его тихий прудок, где дикие дрохвы пасутся да одинокие скирды стоят, где зорким сторожем станет отовсюду стеречь его вольная степь. Уже встал старый-старый отец Даниил, вышел на крыльцо и смотрит на речку. Дивчата с ведрами потянулись. Одарка назад идет и низко кланяется. Конон с убитым гусем плетется по пригорку. Пыль поднялась за рекой: погнали пастухи коров. Весело играет рожок, и уж потянулись волы с возами в поле. Тихо в господском доме. Чуть-чуть качаются шторы открытых окон. Чрез решетчатый забор уже видны в аллее подъезжающие экипажи. Свернувшись клубочком, сладко спит у ворот старый сторож Грицко и не слышит, как над ним жуют удила усталые кони и ломятся в запертые ворота. — Куда вас черти несут! — рассердился вдруг Николай, подбирая выпавшие как-то вожжи. — Тпру, скаженные! Отворяй! XII На другой день после приезда в деревню Корнев проснулся, когда еще Карташев, раскинувшись, сладко спал с раскрытым ртом. Он оглянулся: угловая, невысокая, но большая комната была оклеена цветными обоями с рисунком серых кораблей и красных китайских матросов. Мягкая старая мебель — большой диван, круглый стол, несколько стульев. Корнев напряженно искал глазами чего-нибудь, что помогло бы ему скорее получить впечатление деревни. Все было старое, самое обыкновенное, но в то же время чувствовалось во всем и что-то особенное. Как-то спокойнее здесь стояла мебель возле этих кораблей — этот диван стоял так, может быть, уже десятки лет; эта картина, изображавшая каких-то разряженных охотников в париках, тоже говорила о чем-то бесконечно далеком; висел масляный портрет какого-то мужчины со строгим профилем, длинным носом, черными глазами и косичкой, в однобортном мундире с красным воротником и негустыми черными волосами, которым художник, видимо, хотел придать пышность. Под портретом — разные сабли: и длинные и короткие, а в середине — громадная медная. Портрет какого-нибудь прадеда, который здесь жил когда-то, ходил по этому дому, был в этой комнате. Дом был старый, со множеством низких комнат. Помещение молодых людей находилось в левой стороне, на самом краю, и отделялось от остального дома коротким крытым коридором. Проходя вчера, Корнев видел множество дверей. Карташев показал рукой на одну из них и пояснил: — Бывшая капелла моего прадеда. — Он разве католик был? — спросил Корнев. — Нет, православный, но так как-то — неопределенно… Вероятно, увлекался католицизмом. Знаю, что был франкмасон. Теперь Корнев посмотрел внимательно на портрет. «Не этот, — подумал он, — у этого в лице никакой мысли: вероятно, рубил себе направо и налево в полной уверенности, что это и есть самая суть жизни». Корнев пренебрежительно отвернулся и стал смотреть в окна. Они выходили в глухую часть сада. В голубом, безоблачном небе неподвижно вырисовывались деревья, точно уснувшие в ясном утре. У самого окна прижался куст сирени, заглядывая и словно прося впустить его. Корневу хотелось отворить окно, но хотелось и лежать, — и он был в раздумье, когда дверь тихо скрипнула и в ней появилась высохшая фигура Степана, старика, который еще при старом барине состоял в господской дворне — по его словам, был первым у него «лакеем». Как бы то ни было, в глазах деревни Степан пользовался бесспорным авторитетом, который он еще больше поддерживал всяким враньем про себя. В сущности, это было безобидное существо, и зимой, когда господа жили в городе, он отлично мирился с простой деревенской жизнью: был хорошим семьянином, любил общество своих сверстников, усердно молился богу и помогал сыну по хозяйству. Но с приездом на лето господ на него находила, как говорили крестьяне, «фанаберия», нападал «гец», — он делался заносчив, суетлив и бестолков. Особенно он любил показать себя перед появлявшимися в усадьбе мужиками. В такие моменты, стоя на черном крыльце, он кричал о чем-нибудь в кухню так громко, что и на деревне слышно было. Никто, впрочем, не смущался этими криками. Кучер Николай так же равнодушно сплевывал, продолжал обдумывать важный вопрос — не направиться ли ему теперь через пробитую дорожку «по пид яблонями» в шинок на деревню; повар Тихон — прекрасный повар и горький пьяница, — тихий и невозмутимый, правда, робко съеживался при крике Степана, но сейчас же успокаивался и, поглядывая осторожно в окно, тоже мечтал о том времени, когда, исполнив свои обязанности, он уйдет в шинок, где променяет всю принесенную им провизию на дорогую его сердцу водку. Степан продолжал стоять у дверей и радостно смотрел на Корнева. Корнев не сразу сообразил — кто это, так как вчера Степан проспал приезд господ. — Прикажете умываться? — почтительно спросил Степан. Корневу, в сущности, не хотелось еще вставать, но, чувствуя неловкость перед Степаном, он сказал: «Хорошо», — и поднялся с кровати. Степан усердно бросился помогать ему, насильно напяливал носки, надевал ему сапоги и даже подхватил Корнева, чтобы помочь ему встать. Корнев стесненно терпел все, но, когда Степан усомнился даже, способен ли он сам встать «на ножки», Корнев возмутился и решительно проговорил: — Как вас зовут? — Что-с? — Степан от старости стал глохнуть. — Как вас зовут? — А-а… Степан, сударь. — Так вот, Степан, у меня такие же руки, такие же ноги, как и у вас, да к тому же и помоложе ваших… Я могу и сапоги надеть, и встать, и привык сам все это делать. Вы мне только умыться дайте. — Слушаю-с, сударь… пожалуйте! — И Степан осторожно прислонил свою руку к двери, в которую проходил Корнев, чтобы в случае возможного ушиба удар смягчился об его старую, морщинистую руку. «Чучело какое-то», — подумал Корнев, сразу недружелюбно расположившийся к старому Степану. Обряд умыванья у отворенного окна совершался с такой предупредительностью со стороны Степана, что Корнев, кое-как умывшись, хотя с дороги и запылился, поспешил убраться поскорее в свою комнату. Но от Степана не так легко было отделаться. Счастливый, что дорвался наконец до исполнения своих обязанностей, он не выпускал свою жертву ни на мгновение. Увидев, что Карташев уже открыл глаза и молча наблюдает всю сцену, Корнев проговорил вполголоса: — Что это за чучело? Я не понимаю, что за охота держать таких идолов. Степан, с выражением своих старых глаз веселого щенка, ожидающего чего-то, повел глазами в ту сторону, куда теперь смотрел Корнев, и, увидев, что Карташев глядит, суетливо-радостно кинулся к своему барину. — Убирайся! — рассмеялся Карташев, пряча руки, — так поцелуй! Степан, всхлипывая от восторга, повторял: «Барин мой милый», — и трижды поцеловался с Карташевым. Корнев раздраженно следил глазами за Степаном. — Все живеньки ли — здоровы? Еремей Андреевич как? — Едет. — И Татьяна Ивановна здоровы? — И она здорова. — Слава тебе господи! сподобил еще господь послужить своим господам… Эх! И Орлик же, — с новым приливом восторга произнес Степан, — просто удила грызет. Карташев весело рассмеялся. — Орлик — моя лошадь, — пояснил он. — Беда, сударь: играет, вот так и играет… Вся деревня высыпет… Николай его проезживает. — Он льстец, к тому ж лукавый царедворец, — заметил Корнев, раздумчиво принимаясь за ногти. — Просто шут гороховый. — Так точно, — ответил с наслаждением Степан, не расслышав слов. Карташев, а за ним и Корнев фыркнули, а счастливый Степан с восторгом и умилением смотрел то на того, то на другого. — Это мой друг, — сказал ему Карташев. — Так, так!.. дружки, значит, будете, — кивнул Степан и вздохнул. — Чай сюда прикажете? или на балкон? — На балкон. — Слушаю-с. Друзья через коридор прошли в дом. Карташев повел Корнева окружным путем — через целый ряд комнат. Все стояло на своих местах, висели картины, портреты, и все еще больше усиливало впечатление чего-то старого, давно налаженного. Во всех этих комнатах, и голубых, и синих, и красных, особенно в тех, где сохранилась масляная окраска стен, на всей этой мебели — и старинной и более новой, — важно застывшей на своих местах, некогда сидели другие люди, разговаривали, волновались, курили из своих длинных чубуков. След их здесь, тень их — глазами неподвижных портретов — провожает уже новых хозяев. Эти портреты как бы говорят: «Мы терпеливо ждали других, — дождемся и вас, и ваши дела и жизнь, как и наши, станут достоянием других». — Собственно, у вас очень богатая обстановка, — заметил Корнев. Карташеву было это приятно, и он, отворив дверь на балкон, сказал: — А вот и сад. Перед террасой был разбит разнообразный цветник. Дальше шел сад, и между ближайшими стволами деревьев заманчиво мелькала большая аллея с желтым песком. «Здесь ходила Наташа, Аглаида Васильевна, Зина», — думал Корнев и жадно искал неуловимых следов, связывавших и этот сад и этот балкон с обитателями, с милым образом Наташи, которая его тянула к себе так мягко и сильно, без всяких порывов, тянула, как тянет к чему-то близкому, что в отвлеченном окристаллизованном виде, потеряв все недостатки, сосредоточивает в себе всю прелесть родного чувства. Он бессознательно наслаждался безмятежным утром, потонувшим в глубоком небе, неподвижностью сада, избытком воздуха, его ароматом и свежестью. В густой тени террасы было еще свежее. На столе сверкали скатерть, стаканы и пока пустой поднос от самовара. Раскорякой, держа далеко от себя самовар, старыми ногами по боковой аллейке уже шел Степан, и, поставив самовар, опять ушел — за печеньем. В дверях показалась только что вставшая, только что умытая, с немного заспанными глазами Наташа и весело щурилась на ясное утро, на стоявших Корнева и брата, бессознательно умываясь еще раз свежим воздухом. Корнев оглянулся, и в этой простой обстановке яркого утра деревни Наташа показалась ему еще свежее, еще чище во всей своей несознаваемой чистоте, чем когда бы то ни было. — Здравствуйте, — произнес он, и в голосе его зазвучало чувство удовольствия и радости, то чувство, которое он обыкновенно старался скрывать, а теперь хотел делиться им с Наташей и со всеми окружающими. Он смотрел, лаская Наташу глазами. Наташа, почувствовав это, лениво ответила, маскируя смущение: «Здравствуйте», — и села на первый стул. — Хорошо у вас, — сказал Корнев. — Я представлял себе деревню, но у вас совсем особенная, оригинальная обстановка: на каждом шагу каждая мелочь будит воспоминания, и кажется, что я сам здесь уже был, когда-то видел все это… Наташа ласково кивнула головой, смотря, прищурившись, то на него, то в сад сквозь деревья. — Теперь понимаешь, отчего мы так любим деревню? — спросил Карташев. — Что ж тут понимать? Мой друг, здесь вопрос денег — и, если они есть, можно любить все. — Ну, пустяки: я бы и в хате с удовольствием жил и наслаждался деревней. — И я, — решительно согласилась Наташа. Корнев молча посмотрел на Наташу, на Карташева и о чем-то задумался. Самовар продолжал кипеть, пустой чайник стоял, но никто не думал о заварке. Возвратившийся с печеньем Степан поставил его на стол и бросился целовать руки Наташе. — Здравствуйте, здравствуйте! — быстро и весело говорила она, пряча свои руки. Степан огорчился, что не пришлось поцеловать ручку барышни. Чувствуя себя лишним, он, постояв несколько мгновений, медленно, с опущенной головой, пошел за угол. — Тихона работа, — сказал Карташев, задумчиво смотря на лепешки. — Папины любимые. — Вещи переживают людей, — заметил Корнев и, помолчав, прибавил: — Но он настоящий кондитер, ваш повар. — Ах, какой он симпатичный! — воскликнула Наташа. — Пойдем к нему… пока тут чай заварят… Жаль только, что пьет. Впрочем, говорят, он бросил. Все трое спустились в аллею. Корнев вдыхал в себя мягкий аромат цветов, сада, деревни, чего-то нового, сильного и свежего, и ему казалось, что никогда он так легко и свободно не шел, как сегодня, в этом безмятежном нарядном уголке природы, по этой аллее с кустами жасмина вдоль белой стены дома, возле этой бочки для стока воды. Все находило место в открытом для впечатлений сердце Корнева. Между деревьев показались постройки: длинный белый флигель, другой под углом, каретник, сарай, большой чистый двор. С крыльца бокового флигеля выжидательно, с чувством собственного достоинства, спускалась фигура мужчины лет тридцати, загорелая, отчего еще рельефнее сверкали его синие глаза и белые белки. Из-под стертой шапки его выбивались русые волосы, от тяжелых высоких сапог сильно пахло ворванью, отчего точно делалось жарче среди этого ясного утра. Карташев, заметив его, быстро пошел навстречу. Тогда и он прибавил шагу. Это был управляющий именьем, Конон Львович Могильный. Привязанная верховая лошадь с опущенной головой и усталым видом говорила, что ее хозяин уже много сегодня ездил. — Уже успели в поле быть? — спросила Наташа. Конон Львович только небрежно махнул рукой. — Вы, вероятно, и не ложились после нашего приезда? — Я вставал уже… — Мы к Тихону идем. — А-а… А я в поле. Они еще постояли, посмотрели, как он сел, стреноженным галопом пустил лошадь, и пошли в кухню. Тихон, с длинной бородой и большой лысиной, спокойно возился у своего стола. — Здравствуйте, Тихон! — приветствовала его Наташа. Тихон сдержанно повернулся и, рукой придерживая свою лысину, почтительно поклонился. — Все ли живеньки, здоровы? — спросил он с бледной улыбкой больного человека. — Спасибо, — ты как поживаешь? — Живем, — односложно, с легким вздохом, ответил он. И еще резче этот вздох обнаружил перемену в Тихоне. Когда-то это красивое лицо невольно останавливало на себе внимание выражением особого благородства и осмысленности. Только пьяным оно менялось: опускалось, и глаза смотрели воспаленно и дико. Из-за пьянства его и в городе не держали. Когда в такие минуты его тащили к исполнению его обязанностей, он упирался и грозно кричал: «Пусти! Убью!» Но Конон шептал ему что-то веселое на ухо, и мрачное сопротивление сменялось веселым порывом. Он стремительно бросался вперед, обгоняя даже своих временных тюремщиков, и кричал: «Вперед, наша!» Но в воротах усадьбы коварный Конон бросал два презрительных слова: «дурный сказався», — и Тихон сразу стихал и уж покорно шел в кухню. Долго пьянство не имело никакого влияния на здоровый организм Тихона, но теперь желтое лицо его осунулось, начало проваливаться, нос потерял свою форму. Только глаза Тихона смотрели по-прежнему. Было в них что-то угрюмое, и напряженное, и что-то детски чистое, грустное и беспомощное, что тоскливо хватало за сердце. Незадолго до приезда господ Тихон бросил пить, но это еще резче обнажило разрушение. На деревне только головами качали. — Не жилец, — с пророческим видом шептала высокая костлявая Домаха. Кучер Николай в ожидании выхода господ стоял у конюшни в красной новой рубахе, подпоясанной тонким пояском, в широких плисовых шароварах. Он курил трубку, старался как можно равнодушнее сплевывать и делался удовлетвореннее каждый раз, когда взгляд его падал на щегольские сапоги бутылкой. — Николай, выведи Орлика! — крикнул Карташев, появляясь из кухни. Николай молча кивнул головой. Он даже дверь притворил за собой, как бы желая дать понять, что господам не след шататься по конюшням. Но нетерпеливый Карташев, а за ним и Наташа и Корнев вошли следом за Николаем в темную, грязную конюшню. «Ты тут с прошлого года так и не чистил?» — хотел было спросить Карташев, но удержался, треснул по дороге Белого и сердито крикнул: — Ну, ты! Белый энергично переступил на другую сторону и, снова повернувши морду, тряхнул ею так, как бы говорил: «Это мы видели… а дальше что?» — У-у! — потрепал его Карташев. Белый внимательно насторожился и настойчиво, уверенно продолжал смотреть Карташеву прямо в глаза. Карташев не вытерпел и полез к нему в стойло. Белый, вздрагивая, слабо заржал и еще энергичнее, вплоть уже, обнюхивал Карташева. Карташев подставил ему ладонь: Белый быстро заерзал губами по ладони и сердито фыркнул. — Даром что скотина, тоже понимает, — философски заметил Николай. — Принеси хлеба. Николай повернулся, прошел ровно столько, чтобы показать свою фигуру во дворе, и закричал: — Несите сюда, кто там, шматок черного хлеба с солью. Эта русская фигура, напускная важность и простота хохлацкой речи не вязались между собою и производили смешное впечатление неудавшегося, преждевременно разоблаченного маскарада. Корнев с пренебрежительным любопытством следил за Николаем. Тот это чувствовал и конфузился. Хлеб принесла Одарка. Принимая его, Карташев встретился с ее ласковыми, спокойными глазами. Что-то сжало его сердце, сверкнуло радостно и отдалось в глазах вспыхнувшей вдруг Одарки. Она быстро опустила голову и поспешно вышла из конюшни. — Ах, какая красавица! — вырвалось у Корнева. — Правда, красавица? — спросила Наташа и, весело выглянув во двор, вернула Одарку. Наташа стояла с лукавой усмешкой, пока сконфуженная девушка, с опущенными глазами, точно зная, зачем ее зовут, медленно приближалась к ней. — Что же вы, Одарка не здороваетесь? — спросила Наташа. Красавица вскинула своими темными глазами, и румянец залил ее щеки. Она сконфуженно рассмеялась, сверкнула своими белыми мелкими зубами и, проговорив: «Здравствуйте, барышня», — нагнулась к руке. — Так поцелуемся. — И Наташа крепко, энергично обняла Одарку. Случайно так вышло, что в момент поцелуя темные глаза Одарки вдруг смело и глубоко на мгновение потонули в глазах Карташева, — и все: и конюшня, и Белый, и Корнев с Наташей скрылись куда-то, была одна Одарка, ее головка, взгляд, подаривший его порывом восторга. Он чувствовал, что опять любит Одарку, и мелькнувшая вдруг мысль, что если б крестьянка Одарка сделалась его женой, обожгла его сильно и сладко. Так и будет: ей он посвятит себя, ей, прекрасной дочери своего народа!.. Белый напрасно беспокойно поворачивался во все стороны, приспособляясь как-нибудь выхватить заманчивый кусок, который замер в протянутой руке Карташева. Кусок и совсем исчез, потому что Карташев с ним вместе вылез из стойла и стремительно бросился к Одарке. — А со мной? — Та вже здравствуйте, — рассмеялась Одарка и закрылась рукой. — Нет, поцелуемся. Карташев порывисто обнял рукой талию Одарки и поцеловал ее прямо в ее мягкий, открывшийся слегка ротик. Из-под полуопущенных век сверкнул на него замерший, испуганный взгляд Одарки, и, вырвавшись, она уже хотела было скрыться, как Корнев энергично заявил и свои права: — Что ж, и со мной надо; я — друг его. — Корнев показал на Карташева. Одарка посмотрела на Наташу и, мягко рассмеявшись, с жестом стыдливости проговорила: — Ой лышеньки ж мои! Наташа только развела руками, и Одарка поцеловалась с Корневым. Посреди двора стоял Конон и внимательно наблюдал всю сцену. — Добре нацилувалась? — пренебрежительно бросил он Одарке, когда та проходила мимо него. — Одчепись, — ответила она и, смущенно отвернувши свое раскрасневшееся лицо, прошла в людскую. Конон молча, с плохо скрытым чувством злобы смотрел ей сперва в лицо, затем вслед и наконец тихо, раздраженно покачал головой, когда Одарка скрылась. Он долго еще смотрел и на захлопнувшуюся за ней дверь и отвел глаза только тогда, когда из конюшни вышли панычи с барышней, а за ними Николай, ведя в поводу Орлика. Тогда он угрюмо подошел ближе и, заложив руки в широкий пояс холщовых штанов, стал вызывающе пытливо наблюдать за действующими лицами. Орлик — вороная, среднего роста лошадка, с сухой красивой головкой, с синеватым отливом больших глаз, на тонких стройных ножках — стоял неподвижной картинкой, изогнув немного шею и насторожив свои веселые ушки. — Пусти его! — крикнул Карташев. Николай выпустил одной рукой повод и трусливо отскочил, схватившись обеими руками за другой конец повода. Орлик начал выделывать всевозможные прыжки. — Ты на нем ездишь? — недоверчиво спросил Корнев. — Езжу, — соврал с гордостью Карташев, хотя только всего раз и пробовал проехаться в прошлом году, да и то шагом по двору. Соврав, Карташев задумался и проговорил: — Собственно, настоящая езда только в этом году будет, а в прошлом только так. — Соврал, значит? — Нет, я уже садился на него… Николай, садился я? — Сколько раз! — Ну положим, один раз, — добродушно поправил Карташев, — да и то шагом, — прибавил он, помолчав, и облегченно рассмеялся. — Рыло! — усмехнулся Корнев. Заметив вдруг, что Орлик хромает, Карташев огорченно спросил: — Он хромает? — Заступил… тесно… лошадь молодая… — Мокрец, — пренебрежительно оборвал Конон, — от сырости. — Действительно, что сырость… — Здравствуй, Конон! — поздоровался Карташев, заметив его. — Здоровеньки булы, — неопределенно ответил тот, небрежно кивнув головой. Корнев на последнее замечание Николая пробурчал себе: «Шут», — и внимательно впился в Конона. Конон произвел на него благоприятное впечатление. — Это наш охотник, — пояснил Карташев. — Теперь вже плугатарь, — презрительно махнул рукой Конон, — буде охотничувыты… Сегодня назначили в поле… — А кто же охотник? Конон равнодушно пожал плечами. — Та нема ни якого. — Отчего? — Доводи вже, — неопределенно насмешливо произнес он, с каким-то небрежным раздражением смотря мимо Карташева. Карташеву были одинаково непонятны — и раздражение Конона, и его ответы. Бессознательно как-то он сказал: — Я с тобой и не поцеловался. Конон, покачиваясь, молча подошел, снял большую соломенную шляпу, вытер своим толстым рукавом губы и приготовился к поцелую. Его черные волосы плотно прилегали ко лбу, черные ястребиные глаза смотрели твердо; тонкий красивый нос, сжатый характерный рот и маленькая черная пушистая бородка делали его лицо очень красивым, но вызывающим и дерзким. Карташев три раза поцеловался, и на мгновение по лицу Конона пробежала тень удовлетворенного примирения, но она сейчас же исчезла, когда в дверях кухни показалась Одарка и, облокотившись о косяк, стала смотреть на группу у конюшни. Конон, встретившись с ней, сердито отвернулся, а Карташев, напротив — во все глаза стал глядеть на Одарку. Та только плотнее прижималась к двери и робко изредка вскидывала глаза на Карташева. Карташеву хотелось, чтоб она так же смело и открыто смотрела на него, как он на нее, — так хотелось, что он готов был сейчас же объявить, тут же, что любит Одарку. Но он не объявил: Наташа напомнила о чае, и все трое ушли. Во дворе остался Николай, о чем-то разговаривая с Кононом, в окно выглядывал безжизненный Тихон, и, облокотившись о косяк, продолжала стоять Одарка. Николай повел Орлика в конюшню, а Конон, не смотря на Одарку, пошел по знакомой дорожке через сад на деревню. Скрылся и Тихон, только Одарка все продолжала стоять и смотреть раздумчиво вслед ушедшему Конону. Чуяло или нет ее сердце, что в душу паныча она забросила новую искру любви?.. Ее дорога была уже определена — с Кононом она уже «жартовалась», и осенью назначена была их свадьба. Дело стояло только за деньгами, за урожаем. И урожай обещал быть обильным. А там, после свадьбы, хата «с краю села», вишневый садочек, пара волов и… прощай вольная жизнь!.. Одарка повела своими робкими глазами, подавила вздох и пошла назад в людскую кухню исполнять свои обязанности судомойки. Карташев некоторое время обдумывал, что сказала бы мать, если б он действительно подвел к ней Одарку как свою невесту. Это было так ни с чем не сообразно, что он даже и представить себе не мог — как бы это он сделал? Да и нельзя сделать: это ясно. Тем не менее он сейчас же после чая уединился, в надежде встретить на дорожке Одарку… Наташа увела Корнева в сад — показать ему свое любимое место. С большой аллеи они повернули на дорожку роз, которые цвели и наполняли воздух своим ароматом, затем свернули на едва приметную тропинку в кустах крыжовника и смородины. Под этими кустами земля была влажная, и Наташа, останавливаясь осмотреть ягоды на кустах, оставляла на ней маленький след своей ножки. Добравшись до конца сада, они начали осторожно пробираться в густой поросли орешника. — Далеко же ваше место, — заметил Корнев. — Сейчас… вот… Наташа остановилась и смотрела вперед. На ее лице застыла не то улыбка, не то гримаса, она слегка открыла рот: это выражение не шло к ней, но вызывало в Корневе какое-то особое чувство сожаления. Из заброшенного уголка сада в близком расстоянии открывался вид на старую церковь села. Дальше за ней выглядывал уголок далекой степи. Легкий ветерок точно манил в нее — тихую, спокойную, беспредельную. В густой зелени ограды рельефнее выделялась серая деревянная колокольня, ее подгнившие ступени, темный крест. Колокольня шла уступами, расширяющимися книзу, и их поддерживал целый ряд старых, мохом обросших деревянных колонн. В уступах были вырезаны ряды маленьких окошечек — пустых, без стекол, рам. От церкви веяло стариной, пустотой времени, окошечки смотрели своими темными покосившимися отверстиями неподвижно-задумчиво. В общем, в тишине летнего дня здесь было уютно, царил безмятежный покой, и весь вид точно рассказывал какую-то забытую простую, приятную и грустную историю. — У вас здесь есть лучше этого виды, — сказал Корнев, — здесь колокольня мешает. — Этот вид мне больше всех нравится. — Отчего? — Я не знаю… Иногда мне кажется, что я пойду в монастырь… Может быть, от этого… — Вас тянет? — Я люблю монастырь: так мне кажется… Мама говорит: если она умрет и мы не выйдем замуж, чтобы шли в монастырь. — Зачем же в монастырь? — Да, конечно, это только так… Кто теперь идет в монастырь. — И слава богу… Мало ли живого дела. — Ну-у… На всякое дело нужны люди… Богу тоже нужны… — Нет, оставьте, — испуганно перебил Корнев. — На земле мы нужны земле. — Разве не то же самое? — Как то же самое? Есть живая работа: общество погрязло в разврате прошлого, в эгоизме, масса зла кругом… предрассудки… неправда… Что здесь поможет монастырь, формы которого веками налажены, установлены и с миром ничего общего не имеют? Может быть, и было время монастырей, но каждому времени свое: стоит ли появляться на свет, чтобы повторять дела других. Нет, это и думать бросьте, Наталья Николаевна, это так обидно… — Да я так только, — уклончиво усмехнулась Наташа, — конечно, не пойду в монастырь. — И говорите это с грустью… — Потому что люблю… — Оставьте. — Ну, да не пойду, сказала вам… А все-таки люблю. Наташа упрямо, по-детски рассмеялась и заглянула в глаза Корневу. Корнев сосредоточенно принялся за ногти. — Ну, не пойду, не пойду!.. — И отлично. — Ну и бросьте ногти. — Вы, может быть, думаете, что я рассердился? — спросил Корнев. — Вы когда принимаетесь за ногти, то или думаете, или сердитесь. — Нет… я думал… Вы мне так ясно вдруг представились, вон у тех ступенек, на коленях в монашеском костюме… с белым подвязанным платком… Я, в сущности, впечатлительный ужасно… Ну, вот и задумался: какая может быть ваша судьба в жизни… — Ну? — Не знаю, не могу ничего сказать… Корнев помолчал и огорченно прибавил: — Вероятно, выйдете замуж… Аглаида Васильевна подыщет вам жениха… важного… — Никогда, — рассмеялась Наташа, — мама никогда нас не будет стеснять в выборе, — не она, а я буду искать. Все это, впрочем, глупости… Наши, верно, уж встали; пойдемте к ним. А после чаю, если хотите, будем читать вслух. — Пожалуй. — Вальтера Скотта? — Ну, что ж, Вальтера Скотта… А что? — «Айвенго». — Вы разве не читали? — Нет еще. Я мало читала. — Я тоже не читал… Оба весело рассмеялись. Когда Наташа и Корнев пришли, Аглаида Васильевна уже сидела за чайным столом. Прищурившись на подходивших, она тихо, добродушно сказала Зине: — У моей Наташи отвратительный вкус. Зина оторвалась от книги, вскользь посмотрела на праздничное лицо Корнева, и ей вдруг стало жаль его. Она ответила: — Здесь вкус не играет никакой роли. — Пожалуйте, — предупредительно встретил Корнева Степан, подавая ему стул. — Очень вам благодарен, — расшаркался перед ним Корнев. И, когда все рассмеялись, он прибавил полушутя, полураздраженно: — Он на меня производит, знаете, такое же впечатление, как и ваши картины… Мне все кажется, что он выскочил из какой-то рамки и бегает, пока его не усадят назад. Я решил отучивать его от любезностей двойной любезностью. Наташа не могла видеть без смеха, как Корнев приводил в исполнение свой план. Это смешило всех. Корнев раздраженными глазами стерег Степана и чуть что — сам спешил ему на помощь. «Степан, блюдечко дай…» — и Корнев стремительно бросался к блюдечку, расшаркивался перед озадаченным Степаном и подавал кому следовало блюдечко. Наташа уже прямо плакала от смеха. По временам она поднимала голову, и Корнев спешил выкинуть какую-нибудь новую штуку. Он расшалился до того, что, когда Степан все-таки успел ему что-то подать, вскочил и протянул ему руку. Степан сперва опешил, затем бросился целовать руку. — Не надо, — с комическим достоинством ответил Корнев, ограничившись пожатием. — Он вам протянет когда-нибудь руку при гостях, — заметила Аглаида Васильевна. — Что ж? Поверьте, с удовольствием пожму. — Ну, я хотела бы посмотреть. — Да могу вас уверить… да накажи меня бог… да лопни мои глаза. Сама Аглаида Васильевна не могла удержаться от смеха. — Мне нечего и спрашивать, как вам понравилась деревня, — обратилась она к Корневу. — Совершенно справедливо, — ответил он, — я никогда еще себя таким теленком не чувствовал. Он сделал несколько туров по террасе и запел: Невольно к этим грустным берегам Меня влечет неведомая сила. Он пел верно и в высшей степени выразительно. — У вас прекрасный голос, — похвалила Зина. — Откуда это? — спросила Наташа. — Есть такая опера: «Русалка»… слова Пушкина. — Пропойте все. — С удовольствием, если нравится. Оказалось, Корнев знал много романсов и арий. Вместо чтения все время до обеда прошло в пении, причем то Зина, то Наташа аккомпанировали Корневу. Он и сам играл с удовольствием, хотя медленно разбирал ноты. В антрактах он не оставлял своих комичных выходок, и Степан представлял для него в этом отношении неиссякаемый источник. — У вас большой юмористический талант, — заметила Аглаида Васильевна. — Мне говорили, что я мог бы сделать карьеру на этом поприще. — Отчего же вы не делаете? — спросила Наташа. — Отчего вы в монастырь не идете? — повернулся к ней Корнев и, увидя вспыхнувшее лицо Наташи, быстро проговорил уже серьезно: — В монастырь… в оперу… всех нас, наверное, куда-нибудь тянет, но все идут одной дорогой: наше время ремесленное, да и дело наше маленькое, и мы маленькие — нечего и соваться с суконным рылом в калашный ряд. — При чем тут это, — возмутилась Зина, — если у вас есть талант. — Талант положительно есть, — поддержала ее Аглаида Васильевна, — но, конечно, сперва надо сделать свое прямое дело… — Э-э! — перебила Зина, — так и пойдет шаг за шагом… — Я согласна с Зиной, — сказала Наташа. — И я согласна, — присоединилась Маня. Тринадцатилетняя Маня произнесла это серьезно, как взрослая. Зине резнуло ухо, и она заметила: — Ты еще, Маня, слишком мала, чтобы высказывать свое мнение о таких вещах. — Отчего мне не высказывать? — Маня сделала спокойно-пренебрежительное движение плечами. Она смотрела, наклонив голову, своими круглыми какой-то красивой птицы глазами, и на ее тоненьком и бледном лице играло что-то вызывающее и дразнящее. — Оттого, что тебе тринадцать лет. — Мне будет и больше, — ответила Маня и, властно тряхнув головой, рассмеялась. Ее смех выходил каким-то звуком «кар», легким, гортанным, мягким и веселым. — Вы заметили, — обратился Корнев к Аглаиде Васильевне, — как смеется Марья Николаевна? и приятно, и вместе с тем неприятно: этот несимпатичный гортанный звук напоминает какую-то птицу… Какую птицу? — Ворону, — ответила Аглаида Васильевна. — Совершенно верно… — Ха-ха-ха! Маня, благодари! — «Кар!» — Но так же, как вот иногда урод напоминает красавицу… Я вот так похож на свою мать. — Ну, нечего скромничать. — Да я вовсе не скромничаю. Но если бы я не сознавал, кто я и что я, то заслуживал бы презрения… — с комичным достоинством произнес Корнев и затем сильно и выразительно запел: Гей, выводите та и выводите Та на ту высоку могылу, А с тыи могылы Видна вся Вкраина… — Нет, положительно я никогда себя так не чувствовал, как у вас. — Это высшая любезность хозяйкам, — улыбнулась Аглаида Васильевна. — Это не любезность, это правда, — резко перебил Корнев. — Тем приятнее… Но где пропадает Тёма? — Я его видела в саду, а потом не знаю, куда он ушел, — ответила Маня. — Он ушел к батюшке, — сказал, входя и конфузливо садясь, Сережа. — Ах, кстати, покажите мне капеллу вашего прапрадедушки. — Только пра, — сказала Зина. Все пошли в капеллу. В низкой длинной комнате возвышался у противоположной стены помост, стоял тяжелый четырехугольный стол, вместо образов — распятия, — и русские и католические, и в центре других большое, темное, с очень большим выпуклым изображением черепа. В разноцветные окна пробивался свет, бледно играя на всех предметах. На подставке лежала бархатная малиновая шапочка. — Ничего особенного, — резюмировал свои впечатления Корнев, останавливаясь перед изображением мадонны. Это было изображение прекрасной женщины с золотистыми волосами и глазами почти круглыми, необыкновенно выразительными: что-то было доброе, ласковое, своеобразное в этих глазах, во всем лице и позе. — Вот Марья Николаевна! — воскликнул Корнев. — Правда, похожа? — спросила Зина. — Поразительно. — Это портрет прабабушки… Она умерла молодой… Прадедушка где-то в Италии заказал этот портрет. — Замечательная работа! — Говорят, замечательная. — А вот и мы все, — обратила внимание Корнева Наташа на другую картину, где был изображен Христос, благословляющий детей. В числе детей были все дети Аглаиды Васильевны. Наташа, маленькая, стояла лицом к зрителю, вбок к Христу, и смотрела в упор своими большими черными глазами. Корнев чрезвычайно долго всматривался. — У вас всегда были большие черные глаза, — произнес он. — Вы очень наблюдательны, — прошлась на его счет Зина. Над картиной было кругом написано: «Если не будете как дети — не войдете в царство небесное». — В каком смысле? — спросил Корнев Аглаиду Васильевну. — В самом прямом. — Отличительная черта детей, — проговорил Корнев, принимаясь за ногти и косясь на Аглаиду Васильевну, — их прямолинейная логика. — Чистая, — вставила Аглаида Васильевна. — Конечно. К обеду пришел Карташев. — Ну, что отец Даниил? — Ничего. — Вот от него всегда такие сведения, — заметила Зина. — Ну, пойди сама, — огрызнулся Карташев. — Конечно, пойду. — Он сам придет после обеда, — сказал Карташев. — Постарел? — спросила Аглаида Васильевна. — Нет, все такой же. — А я все-таки на вашем месте сделалась бы актером, — заговорила Маня, садясь против Корнева. — Ну, вот ты так и сделай, — усмехнулась Зина, — кстати, у тебя голос, кажется, будет, — поступай в оперу. — Если будет, то и поступлю. — Только если первоклассный, — прибавила Аглаида Васильевна. — Первоклассным у всех быть не может, — вмешался Корнев. — В таком случае незачем и поступать. — А я все-таки поступлю. — Даже если мама против? — А если мне хочется? — Очень грустно в таком случае. Корнев скорчил Мане гримасу. Маня заглянула ему в лицо, как бы ища ответа. — Я бы подождала, пока все умрут. — Ну, тогда делайте, что хотите, только на могилу ко мне не ходить… — А я приду, — сказала Маня, лукаво и в то же время просительно глядя на мать, так что Аглаида Васильевна ласково усмехнулась. — Дурочка ты… — Гм! Гм! — заерзал Корнев. Маня весело смотрела на него. — Вот никогда не думала, чтобы вы были такой веселый, — сказала Зина. — Мне теперь кажется, что я всегда такой. — Вы всегда вот какой… Зина исподлобья посмотрела, грызя ногти. — Нет, это уж Наташа пусть представит, — сказала Аглаида Васильевна, — она замечательно вас копирует. — Вот как… много чести!.. не знал… Пожалуйста… — Я не умею. — Ну… пожалуйста… умоляю… на коленях прошу. Корнев закончил отчаянной рожей. — Кар! — передразнил он Маню. — У вас хороший «подражательный талант», — кивнула ему Наташа. — Вы похожи, говорите, на вашу маму? — спросила Маня и, подняв головку, лукаво ждала ответа. — И это в тринадцать лет! — воскликнул Корнев. — О, благодарю тебя, создатель, что к ее времени я уж буду стариком. — К ее времени вы начнете только жить, — улыбнулась Аглаида Васильевна. — А теперь, позвольте узнать, что мы делаем? — А теперь вы только скользите по поверхности жизни. — Как водяные пауки, — вставила Зина. — Понимаю, — ответил Корнев и, повернувшись к Мане, сказал: — Во всяком случае, вы замечательно оригинальная… И что-то мне напоминаете… я никак не могу выразить… Вы видали картины Рубенса, Рембрандта… Я одинаково не видал ни одной картины ни того, ни другого, но это все равно… А вот это «кар» я уж окончательно не знаю, чему приписать. — Вороне же, — напомнила Зина. — Да ведь оказалось, что ворона так же похожа на Марью Николаевну, как я на мать… Так, если не ошибаюсь? Я скорее бы сравнил вот… есть такой инструмент… я его тоже никогда не видал… Я, кажется, начинаю совсем уж чушь нести… Степан поднес Корневу блюдо с пирожным. — Благодарю покорно… Дай бог вам и вашим деткам много лет здравствовать. Корнев вскочил и раскланялся перед Степаном. — И вам, сударь, дай бог… милостивую хозяйку, так чтоб, как наши барышни, красавица была, да деток кучу. — Мой друг, это… это… благодарю… Позвольте мне с вами облобызаться?! Корнев вытер салфеткою рот и торжественно расцеловался со Степаном. Степан принял это за чистую монету и, довольный, удовлетворенный, понес блюдо дальше. Лицо Степана было так серьезно и торжественно, что было неловко и смеяться. Все наклонили головы, чтоб спрятать свои улыбки. — А ведь наступят когда-нибудь такие отношения, — заговорил Карташев. — В раю такой Степан, может быть, выше нас с тобой, мой друг, займет место, — убежденно произнесла Аглаида Васильевна. — На этом основании нельзя ли ему предложить маленький уголок за этим столом? — сказал Корнев. — Здесь нельзя, — твердо ответила Аглаида Васильевна. — Маленькая как будто непрямолинейность… Я вспомнил надпись в капелле. — Вы, конечно, знаете, откуда эта надпись? Ну, там же: «Рабы, повинуйтеся господам своим». — Рабов уже нет, теперешний раб имеет в кармане деньги и завтра сам будет иметь рабов. — И будет… — Чему же в таком случае повиноваться? — огрызнулся Карташев. — Капиталу? — И рад… Выберите лучше другую тему… — Отчего же? и эта интересна, — настаивал сын. Из-за стола встали. — Интересная, но не для меня. Карташев продолжал упорствовать.

The script ran 0.007 seconds.