1 2 3 4 5 6 7 8 9
Чтобы не огорчать Джо чрезмерной говорливостью (даже если бы таковая была мне по силам), я в тот день не стал расспрашивать его о мисс Хэвишем. Наутро, когда я спросил, поправилась ли она, он покачал головой.
– Она умерла, Джо?
– Ну, что ты, дружок, – произнес Джо с укором, очевидно решив подготовить меня постепенно, – это уж ты через край хватил: только что вот… ее нет…
– Нет в живых, Джо?
– Вот так-то будет вернее, – сказал Джо. – Нет ее в живых.
– Она еще долго болела, Джо?
– Да после того как ты захворал, пожалуй, этак – чтобы не соврать – с неделю, – отвечал Джо, по-прежнему полный решимости ради моего блага обо всем сообщать постепенно.
– Джо, милый, а ты не слышал, что будет теперь с ее состоянием?
– Видишь ли, дружок. – сказал Джо, – говорят так, будто она еще давно почти все закрепила за мисс Эстеллой, отказала ей, то есть. Но дня за два до несчастья она сделала своей рукой приписочку к духовной – оставила круглых четыре тысячи мистеру Мэтью Покету. А самое интересное – почему бы ты думал, Пип, она оставила ему круглых четыре тысячи? «На основании отзыва Пипа о вышеназванном Мэтью». Бидди говорит, там так и написано, – сказал Джо и со смаком повторил мудреную формулу: – «На основании отзыва о вышеназванном Мэтью». И подумай, Пип, круглых четыре тысячи!
Для меня осталось тайной, откуда Джо были известны геометрические признаки этих четырех тысяч фунтов, но, должно быть, в таком виде сумма казалась ему более внушительной, и он всякий раз с увлечением подчеркивал, что тысячи были круглые.
Рассказ Джо доставил мне большую радость, – я увидел завершенным единственное доброе дело, которое успел сделать. Я спросил, не слышал ли он, что досталось по наследству другим родственникам.
– Мисс Саре, – сказал Джо, – той досталось двадцать пять фунтов в год – на пилюли, потому у нее частенько желчь разливается. Мисс Джорджиане – двадцать фунтов и точка. Миссис «Как мило», – я догадался, что под этим именем у него значилась Камилла, – ей досталось пять фунтов, покупать свечки, чтобы не очень скучала, когда просыпается по ночам.
Эти заветы были так метко направлены по адресу, что я без труда поверил сообщению Джо.
– А теперь, дружок, – сказал он, – подсыплю я тебе еще одну новость и хватит с тебя на сегодня, баста. Старый Орлик-то, знаешь, до чего дошел? Жилой дом ограбил.
– Чей дом? – спросил я.
– Побахвалиться этот человек любит, это уж как есть, – продолжал Джо с виноватым вздохом, – но все ж таки дом англичанина – его крепость, а вламываться в крепости не следует, кроме как в военное время. И хоть он и не без греха свой прожил век, но был, как-никак, лабазник, почтенный человек.
– Так это к Памблчуку вломились в дом?
– Вот-вот, Пип, – сказал Джо, – и забрали его выручку и денежный ящик, выпили его вино, угостились его провизией, надавали ему оплеух, нос чуть на сторону не свернули, и самого привязали к кровати да всыпали горяченьких, а чтобы не кричал, набили ему полон рот семян однолетних садовых. Но он узнал Орлика, и Орлик сидит в тюрьме.
Так, мало-помалу, мы перестали ограничивать себя в задушевных беседах. Я еще долго был очень слаб, но все же силы мои медленно, но верно прибывали, и Джо не отходил от меня, и мне грезилось, будто я снова превратился в маленького Пипа.
Ибо нежность Джо была мне нужнее всего на свете именно сейчас, когда я чувствовал себя беспомощным, как малый ребенок. Он часами сидел и говорил со мной по-старому откровенно, по-старому просто, как заботливый, но не навязчивый старший брат, так что мне порой начинало казаться, что вся моя жизнь, с тех пор как я покинул нашу старую кухню, была одним из бредовых видений минувшей горячки. Он взял на себя все заботы обо мне, кроме стряпни, для стряпни же разыскал где-то вполне порядочную женщину вместо прежней моей служанки, которую он рассчитал немедленно по приезде. – Хочешь верь, хочешь нет, Пип, – говорил он не раз в оправдание такого самоуправства, – я своими глазами видел, как она черпала из запасной перины, точно из бочки с вином, а перья унесла в ведерке, на продажу. Ей бы дать волю, она бы скоро и твою перину уволокла, да тебя бы заодно прихватила, и весь уголь перетаскала бы из дома в судках да в суповой миске, а вино – в твоих высоких сапогах.
Дня, когда мне можно будет в первый раз поехать кататься, мы ждали с таким же нетерпением, как во время оно – моего зачисления в подмастерья. И когда этот день настал и к воротам Тэмпла подъехала открытая коляска, Джо закутал меня, подхватил на руки, снес по лестнице вниз и усадил на подушки, словно я все еще был тем крошечным беспомощным мальчуганом, которого он так щедро оделял из сокровищницы своего большого сердца.
Джо уселся рядом со мной, и мы покатили за город, где трава и деревья уже зеленели по-летнему и воздух был напоен сладкими запахами лета. В этот воскресный день, глядя на окружавшую меня красоту, я думал о том, как все здесь на воле выросло и изменилось, как днем и ночью под солнцем и под звездами раскрывались скромные полевые цветы и учились петь птицы, пока я, несчастный, метался в жару и бредил, и одно воспоминание о том, как я метался и бредил, не давало мне дышать полной грудью. А когда я услышал воскресный перезвон колоколов и прелесть деревенской природы глубже проникла мне в сердце, я почувствовал, что далеко не так благодарен, как следовало бы, – что даже для этого я еще слитком слаб, – и припал головой к плечу Джо, как бывало в давние времена, когда он возил меня на ярмарку и детская моя душа изнемогала от обилия впечатлений.
Потом я немного успокоился, и мы хорошо поговорили, как говаривали, лежа на траве у старой батареи. Джо не изменился ни чуточки. Чем он был для меня тогда, тем остался и теперь: та же была в нем простота, и преданность, и душевная чуткость.
Когда мы возвратились домой и он, взяв меня на руки, легко понес через двор и вверх по лестнице, я вспомнил тот знаменательный рождественский вечер, когда он таскал меня на спине по болотам. До сих пор мы еще ни словом не касались перемены в моей судьбе, и я даже не знал, много ли ему известно о том, что со мной произошло за последнее время. Я так мало доверял себе и так полагался на него, что все не мог решить, надо ли мне первому начинать этот разговор.
– Джо, – спросил я его наконец в этот вечер, когда он уселся у окна со своей трубкой, – ты слышал, кто оказался моим покровителем?
– Я слышал, дружок, – отвечал Джо, – что это была не мисс Хэвишем.
– А кто это был, ты слышал, Джо?
– Как тебе сказать, Пип, я слышал, что это был тот человек, что послал того человека, что дал тебе те банкноты у «Веселых Матросов».
– Да, так оно и было.
– Поди ж ты! – отозвался Джо невозмутимым тоном.
– А ты слышал, что он умер, Джо? – спросил я, помолчав, и уже более робко.
– Который? Тот, что послал тебе банкноты, Пип? – Да.
– Кажется, – сказал Джо после долгого раздумья, уклончиво скосив глаза на ручку кресла, – кажется, я слышал, будто с ним случилось что-то вроде этого.
– А ты что-нибудь знаешь об этом человеке, Джо?
– Да ничего особенного, Пип.
– Если тебе интересно, Джо… – начал я, но он встал и подошел к моему дивану.
– Послушай меня, дружок, – заговорил он, наклоняясь ко мне. – Мы же с тобой всегда были друзьями, верно, Пип?
Я не ответил – мне было стыдно.
– Ну так вот, – сказал Джо, точно услышал от меня вполне удовлетворительный ответ, – об этом, значит, договорились. Так зачем же нам, дружок, касаться предметов, которых нам с тобой и касаться-то ни к чему? Как будто нам с тобой без этого и потолковать не о чем. О господи! Да взять хотя бы твою бедную сестру, и как она лютовала! А Щекотуна ты помнишь?
– Еще бы не помнить, Джо.
– Послушай меня, дружок. Я как мог старался, чтобы вы с Щекотуном пореже встречались, только не всегда это у меня выходило. Ведь когда твоя бедная сестра бывало, наскочит на тебя, а я, бывало, вздумаю за тебя вступиться, – Джо снова впал в свой рассудительный тон, – так что получалось? Мало того, что она и на меня наскакивала, – это бы еще с полбеды, – но тебе-то доставалось вдвое. Я это хорошо заметил. Ежели взрослый человек хочет ребенка от наказания избавить, пусть его и за бороду оттаскают и об стенку стукнут – сделайте одолжение, пожалуйста! Но ежели за это ребенку же вдвое достается, тогда уж этот человек так начинает думать: «Какую ж ты этим пользу приносишь? Вред ты этим приносишь, это всякому видно, – так он думает, – а пользы я что-то не вижу. Хоть бы мне кто показал, какая от этого польза!»
– Этот человек так думает? – спросил я, когда Джо замолчал.
– Вот именно, – подтвердил Джо. – Так что же, прав этот человек или нет?
– Милый Джо, этот человек всегда прав.
– Ладно, дружок, – сказал Джо, – так и запомним. А раз он всегда прав (хотя по большей части он ошибается), значит, он и дальше правильно рассуждает, а рассуждает он вот как: ежели ты, еще маленьким мальчонкой, что-нибудь такое от всех утаил, так почему ты это сделал? Скорей всего вот почему: ты знал, что у Джо Гарджери не всегда так выходит, чтобы вы, значит, с Щекотуном пореже встречались. А потому и не думай об этом больше, и нам с тобой этого предмета касаться нечего. Бидди, когда меня провожала, уж как старалась мне втолковать (я-то ведь всегда был туповат), чтобы я это понял, а потом, значит, чтобы и тебе как следует объяснил. А теперь, – сказал Джо, в полном восторге от своей здравой логики, – раз это сделано, тебе истинный друг вот что скажет. А именно. Переутомляться тебе нельзя, так, что хватит на сегодня разговоров, а изволь-ка поужинать, да не забудь стаканчик воды с вином, да и на боковую.
Меня глубоко тронуло, как тактично Джо сумел замять неприятный разговор, и сколько доброты и душевной тонкости проявила Бидди, подготовив его к этому (она-то своим женским чутьем давно меня разгадала!). Но известно ли было Джо, что я – бедняк, что все мои большие надежды растаяли, как болотный туман под лучами солнца, – этого я не мог понять.
И еще одного обстоятельства я сперва никак не мог попять, а потом понял к великому своему огорчению: по мере того как я выздоравливал и набирался сил, в обращении Джо со мной стала проскальзывать какая-то натянутость. Пока я был слаб и всецело зависел от его помощи, он говорил со мной, как бывало в детстве, называл меня по-старому то «Пип», то «дружок», и слова эти звучали для меня музыкой. Я и сам говорил с ним, как в детстве, счастливый тем, что он это позволяет. Но постепенно, в то время как я крепко держался за старые привычки, Джо стал от них отходить; и я, удивившись сначала, вскоре понял, что причина этого кроется во мне и виною этому – не кто иной, как я сам.
Да! Разве я не дал Джо повода сомневаться в моем постоянстве, предполагать, что в счастье я к нему охладею и отвернусь от него? Разве я не заронил в его простое сердце опасение, что, чем крепче я буду становиться, тем меньше он будет мне нужен, и что лучше вовремя отпустить меня, не дожидаясь, пока я сам вырвусь и уйду?
Особенно ясно я заметил в нем эту перемену, когда в третий или четвертый раз, опираясь на его руку, прогуливался в садах Тэмпла. Мы хорошо посидели на солнышке, любуясь рекой, а потом я поднялся и сказал:
– Смотри-ка, Джо! Я уже могу ходить без помощи. Вот увидишь – дойду один до самого дома.
– Только чтобы не переутомляться, Пип, – сказал Джо, – а то чего же лучше, сэр.
Последнее слово больно меня резнуло, но мог ли я упрекнуть его? Я прошел только до ворот сада, а потом сделал вид, что страшно устал, и попросил Джо дать мне опереться на его руку. Джо тотчас подставил руку, но вид у него был задумчивый.
И я тоже задумался; полный сожалений о прошлом, я решал трудный вопрос: как воспрепятствовать этой перемене в Джо. Не скрою, мне было совестно рассказать ему, в, каком печальном положении я очутился; но я думаю, что это нежелание можно отчасти оправдать. Я знал, что он захочет помочь мне из своих скромных сбережений, но знал и то, что я не должен этого допустить.
Оба мы провели вечер в задумчивости. Но перед тем как уснуть, я принял решение – переждать еще день, благо завтра воскресенье, а с новой недели начать новую жизнь. В понедельник утром я поговорю с Джо об этой перемене в его обращении, поговорю с ним по душам, без утайки, открою ему мою заветную мечту (то самое «во-вторых», о котором уже упоминалось) и почему я еще не знаю, ехать ли мне к Герберту или нет, и тогда эта тягостная перемена бесследно исчезнет. Когда мои мысли таким образом прояснились, прояснилось и лицо Джо, словно он одновременно со мной тоже принял какое-то решение.
Воскресенье прошло у нас как нельзя более мирно, – мы уехали за город, погуляли в поле.
– Я благодарен судьбе за свою болезнь, Джо, – сказал я.
– Пип, дружок, вы теперь, можно сказать, поправились, сэр.
– Это было для меня замечательное время, Джо.
– И для меня тоже, сэр, – отозвался Джо.
– Этих дней, что мы провели с тобой, Джо, я никогда не забуду. Я знаю, некоторые вещи я на время забыл; но этих дней я не забуду никогда.
– Пип, – заговорил Джо торопливо, словно чем-то смущенный, – время мы провели расчудесно. А уж что было, сэр, то прошло.
Вечером, когда я улегся, Джо, как всегда, зашел ко мне в комнату. Он справился, так же ли хорошо я себя чувствую, как с утра.
– Да, Джо, милый, ничуть не хуже.
– И сил у тебя, дружок, все прибавляется?
– Да, Джо, с каждым днем.
Своей большой доброй рукой Джо потрепал меня по плечу, накрытому одеялом, и сказал, как мне показалось, немного хрипло:
– Покойной ночи.
Наутро я встал свежий, чувствуя, что еще больше окреп за эту ночь, и полный решимости все рассказать Джо немедленно, еще до завтрака. Я оденусь, войду к нему в комнату, и как же он удивится – ведь до сих пор я вставал очень поздно. Я вошел к нему в комнату, но его там не оказалось. Мало того, исчез и его сундучок.
Тогда я поспешил к обеденному столу и увидел на нем письмо Вот все, что в нем было написано:
«Не смею вам мешать, а потому уехал как ты теперь совсем поправился милый Пип и обойдешься без
Джо.
P.S. Всегда были друзьями».
В письмо была вложена расписка в получении долга, за который меня чуть не арестовали. До самой этой минуты я тешил себя мыслью, что мой кредитор махнул на меня рукой или решил дождаться моего выздоровления. Мне и в голову не приходило, что деньги заплатил Джо; но это было именно так – расписка была выдана на его имя.
Что мне теперь оставалось, как не отправиться следом за ним в милую старую кузницу и там во всем ему открыться, попенять ему, и покаяться перед ним, и высказать наконец то самое «во-вторых», которое зародилось у меня как смутное нечто, а теперь вылилось в ясное и твердое намерение?
И намерение это состояло в том, чтобы прийти к Бидди, поведать ей, как я раскаялся и смирился духом и как потерял все, о чем когда-то мечтал, напомнить, какие задушевные беседы мы с ней вели в далекие времена моих первых горестей. А потом сказать ей: «Бидди, мне кажется, что когда-то ты любила меня, и мое неразумное сердце, хоть и рвалось от тебя прочь, подле тебя находило покой и отраду, каких с тех пор не знало. Если ты можешь снова полюбить меня хотя бы вполовину против прежнего, если ты не откажешься меня принять со всеми моими ошибками и разочарованиями, простить меня, как провинившегося ребенка (а мне очень стыдно, Бидди, и мне, как ребенку, нужна ласковая рука и слова утешения), – я надеюсь, что сумею быть немного, пусть хоть очень немного, достойнее тебя, чем раньше. И ты сама решишь, Бидди, работать ли мне в кузнице с Джо, или поискать другого дела в наших краях, или увезти тебя в далекую страну, где меня ждет место, от которого я отказался, когда мне его предлагали, потому что сначала хотел услышать твой ответ. И если ты скажешь, милая Бидди, что согласна разделить со мной мою жизнь, то и жизнь моя станет лучше, и я стану лучшим человеком, и всячески постараюсь, чтобы и ты была счастлива».
Таково было мое намерение. Дав себе еще три дня на поправку, я поехал в родные места, чтобы осуществить его. Как я преуспел в этом – вот все, что мне осталось досказать.
Глава LVIII
Весть о крушении моих блестящих видов на будущее достигла моей родной округи раньше, чем я сам туда прибыл. «Синий Кабан» уже был обо всем осведомлен, и в поведении Кабана я заметил разительную перемену. Тот самый Кабан, который из кожи вон лез, чтобы снискать мое расположение, когда фортуна мне улыбалась, теперь, когда она отвернулась от меня, держал себя как нельзя более холодно.
Я приехал вечером, сильно утомленный путешествием, которое всегда совершал так легко. Кабан не мог предоставить мне мою обычную комнату, оказавшуюся занятой (должно быть, каким-нибудь постояльцем с большими надеждами), и поселил меня в весьма неприглядной каморке в глубине двора, между голубятней и каретным сараем. Но я заснул здесь так же крепко, как если бы мне отвели самые роскошные апартаменты, и сны, вероятно, видел такие же, какие видел бы на лучшей в доме постели.
Рано утром, пока мне готовили завтрак, я пошел взглянуть на Сатис-Хаус. На воротах и на обрывках ковров, вывешенных в окнах, белели печатные объявления, гласившие, что на будущей неделе здесь состоится продажа с аукциона мебели и домашних вещей. Самый дом и флигеля продавались частями, на слом. На стене пивоварни было написано мелом, большими колченогими буквами: «Идет под Э 1»; на той части главного дома, которая так долго стояла запертой: «Идет под Э 2». Еще несколько таких надписей украшало другие части дома; чтобы освободить для них место, со стен сорвали плющ, и множество ветвей его, уже увядших, валялось в пыли. Войдя в отворенную калитку и оглядевшись смущенно, как посторонний человек, которому и делать-то здесь нечего, я увидел, что клерк аукционщика расхаживает по бочкам и пересчитывает их, а другой клерк с пером в руке составляет под его диктовку опись, стоя за временно превращенным в конторку садовым креслом, которое и столько раз возил, напевая «Старого Клема».
В столовой «Синего Кабана», куда я возвратился позавтракать, я застал мистера Памблчука, занятого беседой с хозяином. Мистер Памблчук (отнюдь не похорошевший после своего недавнего ночного приключения) поджидал меня и теперь приветствовал следующими словами:
– Молодой человек! Я сожалею, что вас постигло несчастье. Но чего же было и ждать, чего же и ждать!
Так как он жестом величественного всепрощения протянул мне руку и так как у меня после перенесенной болезни не было сил затевать ссору, я молча протянул ему свою.
– Уильям, – сказал мистер Памблчук слуге, – подайте горячую булочку. И подумать только, до чего мы дожили, до чего дожили!
Я хмуро уселся завтракать. Мистер Памблчук стал над моим стулом, и я еще не успел прикоснуться к чайнику, как он налил мне чаю с видом благодетеля, твердо решившего остаться верным до конца.
– Уильям, – меланхолически произнес мистер Памблчук, – подайте соль. В лучшие времена, – это уже относилось ко мне, – вы, если не ошибаюсь, пили чай с сахаром? А с молоком тоже пили? Тоже пили. С сахаром и с молоком. Уильям, подайте кресс-салата.
– Благодарю вас, – сказал я резко, – но я не ем кресс-салата.
– Вы его не едите, – повторил мистер Памблчук со вздохом и несколько раз подряд кивнул головой с таким выражением, словно он этого ожидал и готов все мои несчастья объяснить нелюбовью к кресс-салату. – Так, так. Простые плоды земные. Да. Не надо кресс-салата, Уильям.
Я продолжал есть, а мистер Памблчук все стоял надо мной, выпучив по обыкновению глаза и громко сопя носом.
– Кожа да кости! – размышлял он вслух. – А ведь когда он уезжал из этих мест (можно сказать – с моего благословения) и я, подобно трудовой пчелке, угощал его из моих скромных запасов, он был кругленький, как огурчик!
При этом я вспомнил, как подобострастно он тогда совал мне свою руку, приговаривая: «Дозвольте мне…», и с какой нарочитой снисходительностью только что протянул мне ту же толстую пятерню.
– Ха! – продолжал он, пододвигая ко мне масло. – Теперь вы, вероятно, направляетесь к Джозефу?
– О господи! – воскликнул я, теряя терпение. – Какое вам дело, куда я направляюсь? Оставьте в покое чайник.
Хуже я ничего не мог придумать, – мистер Памблчук только того и ждал.
– Да, молодой человек, – сказал он и, выпустив ручку чайника, отступил шага на два от моего стола и продолжал с таким расчетом, чтобы его слышали хозяин и слуга, стоявшие в дверях. – Да, я оставлю чайник в покое. Вы правы, молодой человек, на этот раз вы правы. Я забылся, я позволил себе позаботиться о вас, искренна желая, чтобы ваш организм, ослабленный излишествами, почерпнул новые силы в здоровой пище ваших предков. А между тем, – сказал Памблчук, оборачиваясь к хозяину и слуге и указуя на меня, – это он, тот, с кем я резвился в счастливые дни его детства! Не говорите мне, что этого не может быть, я вам говорю – это он!
Оба что-то тихо пробормотали в ответ. Особенно сильно его доводы, казалось, подействовали на слугу.
– Это он, – продолжал Памблчук, – тот, кого я катал в моей тележке. Кого у меня на глазах воспитывали своими руками. Он, чьей сестре я приходился дядей, по мужу, а нарекли ее по родной матери Джорджиана Мария, – пусть только попробует это отрицать!
Слуга, казалось, был убежден, что отрицать это я не посмею, а значит – дело мое скверно.
– Молодой человек, – сказал Памблчук и по старой привычке покрутил головой, точно штопором, – вы направляетесь к Джозефу. Вы спрашиваете, какое мне дело до того, куда вы направляетесь? А я говорю вам, сэр, вы направляетесь к Джозефу.
Слуга кашлянул, точно вежливо приглашал меня с Этим согласиться.
– А теперь, – заявил Памблчук, и у меня даже скулы свело, так ясно слышалось в его тоне, что каждое слово Этого поборника добродетели является неопровержимой истиной, – я вас научу, что сказать Джозефу. Вот здесь перед нами хозяин «Кабана», человек известный и уважаемый в нашем городе, а вот Уильям, по фамилии Поткинс, если память мне не изменяет.
– Правильно, сэр, – сказал Уильям.
– В их присутствии, – продолжал Памблчук, – я научу вас, молодой человек, что сказать Джозефу. Вы скажете: «Джозеф, не далее как сегодня я видел моего первого благодетеля, человека, которому я обязан своим счастьем. Имен упоминать я не буду, Джозеф, но так его называют добрые люди, и его-то я сегодня и видел».
– Клянусь, что здесь я его не вижу, – сказал я.
– Вы и это ему скажите, – подхватил Памблчук. – Скажите, что вы это сказали, и я убежден, что даже Джозеф удивится вашим словам.
– О нет, ошибаетесь, – сказал я, – И не подумает.
– Вы скажете, – продолжал Памблчук, – «Джозеф, я видел этого человека, и он не таит злобы ни на меня, ни на тебя. Он видит тебя насквозь, Джозеф, ему известно и упрямство твое и невежество; и меня он видит насквозь, Джозеф, и ему известна моя неблагодарность. Да, Джозеф», скажете вы, – и тут Памблчук покачал головой и погрозил мне пальцем, – «он знает, что обыкновенное человеческое чувство благодарности мне решительно чуждо. Уж он это знает, как никто другой, Джозеф. Ты-то этого не знаешь, Джозеф, с чего бы тебе это знать, ну, а он знает».
Даже помня его с детства, я был удивлен, как у этого велеречивого болвана хватает наглости так со мной разговаривать.
– Вы скажете: «Джозеф, он просил меня кое-что тебе передать, и я это исполняю: в моем унижении он видит перст божий. Уж ему-то знаком этот перст, Джозеф, и здесь он его видит совершенно ясно. Этот перст начертал: Возмездие за неблагодарность к первому благодетелю, кому ты обязан своим счастьем. Но еще этот человек сказал, Джозеф, что он не жалеет о том, что сделал. Нисколько. Это было хорошее дело, доброе дело, благое дело, и он завтра же сделал бы это снова».
– Очень жаль, – заметил я с сердцем, возобновляя прерванный завтрак, – что этот человек не сказал, что именно он сделал и сделал бы снова.
– Хозяин «Кабана»! – теперь Памблчук обращался к публике. – И Уильям! Я разрешаю вам, если вы того пожелаете, упомянуть при встрече с любым жителем нашего города, что это было хорошее дело, доброе дело, благое дело и что он завтра же сделал бы это снова.
С этими словами мошенник Памблчук величественно пожал им обоим руки и удалился, предоставив мне не столько восхищаться его праведным поступком, сколько гадать, в чем же этот поступок все-таки состоял. Вскоре после него я тоже вышел из гостиницы и, проходя по Торговой улице, увидел, что он стоит на пороге своей лавки и разглагольствует (несомненно все о том же) перед кучкой избранных слушателей, проводивших меня весьма неласковыми взглядами, когда я шел мимо них по другому тротуару.
Но тем приятнее было обратиться мыслью к Бидди и Джо, чья великая скромность словно засияла еще ярче рядом с этим беспардонным бахвальством. Я шел к ним – медленно, потому что ноги еще плохо меня слушались, но чувствуя, что с каждым шагом у меня все легче становится на душе и все дальше позади остается спесь и притворство.
Погода была чудесная. В июньском небе ни облачка, жаворонки заливались в вышине над зеленеющими нивами, никогда еще паши места не казались мне исполненными такой красоты и покоя, Я шел, и воображение рисовало мне картины мирной жизни, которой я здесь заживу, и перемену к лучшему, которая во мне произойдет, когда эту жизнь будет направлять женщина, чья простая вера и ясный ум уже не раз были мною испытаны. Картины эти пробудили во мне нежные чувства; сердце мое было взволновано возвращением: после стольких перемен и событий я чувствовал себя как странник, который бредет домой босиком из дальних краев, где он скитался долгие годы.
Я никогда еще не видел школу, где Бидди учительствовала, но окольная тропинка, которую я выбрал, чтобы войти в деревню незамеченным, вела мимо нее. К моему огорчению, оказалось, что сегодня уроков нет; детей не было видно, домик Бидди был на замке. Я смутно рассчитывал увидеть ее за работой до того, как она меня увидит, н теперь почувствовал разочарование.
Но уже недалеко было до кузницы, и я бодро шел к ней под душистыми зелеными липами, каждую минуту ожидая услышать знакомый стук молота по железу. Уже давно мне пора было бы его услышать, и уже несколько раз мне казалось, что я его слышу, но нет, все было тихо. Липы были на месте, и белый боярышник, и каштаны, – останавливаясь, чтобы прислушаться, я слышал мелодичный шум их листьев; но знакомого стука молота по железу летний ветер не доносил до моего слуха.
Сам не зная почему, я уже стал побаиваться той минуты, когда увижу кузницу, и тут я ее наконец увидел: она была закрыта. Не горел огонь в горне, не сыпались дождем искры, не гудели мехи; пусто и тихо.
Но дом не был покинут, и парадная гостиная, как видно, стала жилой, – белая занавесочка развевалась в открытом окне, заставленном яркими цветами. Я тихонько направился к окну, решив заглянуть в комнату поверх горшков с цветами, и тут передо мной, точно из-под земли, появились Джо и Бидди, рука об руку.
Бидди вскрикнула, словно ей явилась моя тень, но и следующее мгновение уже бросилась мне на шею. Мы расплакались, глядя друг на друга, я – потому что она была такая цветущая и прелестная, она – потому что я был такой худой и бледный.
– Но, Бидди, дорогая, какая ты нарядная!
– Да, Пип, дорогой.
– А ты, Джо, ты-то какой нарядный!
– Да, Пип, дружок.
Я посмотрел на него, на нее, опять на него, и тут…
– Сегодня день моей свадьбы! – воскликнула Бидди, захлебываясь от счастья. – Я вышла замуж за Джо!
Они ввели меня в кухню, и я сидел, склонившись головой на старый некрашеный стол. Бидди целовала мне руки, Джо ласково гладил меня по плечу.
– Очень уж ты его удивила, родная, а силенок у него еще маловато, – сказал Джо.
И Бидди ответила:
– Как это я не сообразила, Джо, уж очень я обрадовалась.
Они были так счастливы меня видеть, так горды и тронуты моим приездом, в таком восхищении, что я совершенно случайно попал к ним в этот знаменательный день!
Первым моим чувством была великая благодарность судьбе за то, что Джо ничего не знал об этой последней, теперь тоже рухнувшей, моей надежде. Сколько раз, пока он жил у меня, я готов был заговорить. Останься он в Лондоне хотя бы еще час, и непоправимые слова слетели бы у меня с языка!
– Дорогая Бидди! – сказал я. – Ни у кого на свете нет мужа лучше твоего, а если бы ты видела, как он за мной ухаживал, ты бы… но нет, ты бы не могла полюбить его еще больше.
– Не могла бы, это верно, – сказала Бидди.
– А у тебя, Джо, самая лучшая на свете жена, и она даст тебе все счастье, какого ты заслуживаешь, милый, хороший, благородный Джо!
Джо посмотрел на меня, губы у него задрожали, и он прикрыл глаза рукавом.
– Джо и Бидди, дорогие мои, вы только что из церкви, вы полны любви и милосердия ко всем людям, так примите же мою смиренную благодарность за все, что вы для меня сделали и за что я так дурно отплатил! И когда я скажу вам, что через час я вас покину, потому что скоро уезжаю за границу, и что я не успокоюсь, пока не заработаю те деньги, которыми вы спасли меня от тюрьмы, и не пришлю их вам, – ради бога, не подумайте, что я считаю, будто, даже заплатив вам в тысячу раз больше, я хотя бы на фартинг мог уменьшить свой долг перед вами или захотел бы уменьшить его таким путем!
Оба они были растроганы моими словами, оба просили меня оставить этот разговор.
– Нет, я еще не кончил. Джо, милый, я всей душой надеюсь, что у тебя будут дети и что зимними вечерами в этом уголке у огня будет сидеть малыш, который напомнит тебе другого малыша, навсегда покинувшего этот уголок. Джо, не говори ему, что я был неблагодарен; Бидди, не говори ему, что я был черств и несправедлив; расскажите ему только, как я чтил вас обоих за вашу преданность и доброту и как говорил, что из него должен получиться гораздо лучший человек, чем я, потому что он ваш сын.
– Вот еще выдумал, – сказал Джо, не отнимая рукава от лица, – не стану я ему ничего такого говорить, Пип. И Бидди тоже не станет. И никто не станет.
– А теперь, хоть я и знаю, что в сердце своем вы уже это сделали, скажите мне оба, что вы меня прощаете! Скажите, чтобы я услышал ваши слова и унес их с собой, и тогда я буду знать, что впредь вы сможете верить мне и думать обо мне лучше, чем раньше.
– Ох, Пип, милый ты мой дружок, – сказал Джо, – видит бог, что я тебе прощаю, ежели мне только есть что прощать!
– Аминь. И я тоже, – сказала Бидди.
– Теперь я схожу наверх, посмотрю на свою старую комнатку и немножко побуду там один. А потом, когда я поем и попью за вашим столом, Джо и Бидди, дорогие мои, прежде чем проститься, проводите меня до столба на перекрестке!
Я продал все, что имел, отложил, сколько мог, чтобы на первое время успокоить моих кредиторов, которые не слишком торопили меня с окончательной расплатой, и уехал к Герберту. Через месяц меня уже не было в Англии, через два месяца я поступил клерком в торговый дом Кларрикер и Кo, а через четыре – впервые оказался в весьма ответственной должности. Ибо потолочная балка над гостиной у Мельничного пруда перестала дрожать от рева старого Билла Барли, и Герберт уехал, чтобы обвенчаться с Кларой, а меня на время своего отъезда оставил возглавлять Восточное отделение.
Много лет протекло до того, как я стал третьим компаньоном; но я жил тихо и спокойно с Гербертом и его женой, жил очень скромно, понемногу выплачивал свои долги и все время поддерживал переписку с Бидди и Джо. Лишь после того как я вошел в дело, Кларрикер выдал меня Герберту, заявив, что достаточно долго хранил тайну его служебной удачи и больше не желает. Итак, Герберт все узнал, и не было границ его изумлению и благодарности, и дружба наша стала еще крепче. Не следует полагать, что наш торговый дом чем-нибудь прославился или что мы загребали горы денег. Мы не вершили особенно крупных дел, но пользовались добрым именем, и честно трудились, и жили безбедно. Столь многим мы были обязаны неиссякаемой энергии и бодрости Герберта, что я часто дивился, как он мог произвести на меня впечатление человека, не приспособленного к жизни, пока в один прекрасный день меня не осенила мысль, что неприспособленным-то, пожалуй, был в то время не он, а я.
Глава LIX
Одиннадцать лет прошло с тех пор, как я в последний раз виделся с Джо и Бидди – хотя мысленно я, живя на Востоке, часто видел их перед собой, – когда однажды декабрьским вечером, часа через два после наступления темноты, я тихо взялся за щеколду двери нашего старого дома. Я нажал ее так тихо, что никто не услышал, и осторожно заглянул в кухню. Там, на прежнем своем месте у огня, с трубкой в зубах, все такой же крепкий и бодрый, хотя и поседевший немного, сидел Джо; а в уголке, отгороженный коленом Джо, примостился на моей низенькой скамеечке и глядел на огонь… снова я, маленький Пип!
– Мы назвали его Пипом в честь тебя, дружок, – сказал Джо, с радостью заметив, что я уселся на табуретку рядом с мальчуганом (но не стал ерошить ему волосы!), – и надеялись, что он будет хоть немножко похож на тебя, да, кажется, так оно и есть.
Мне тоже так казалось, – а на следующее утро я повел малыша гулять, и мы славно поговорили, в совершенстве понимая друг друга. Мы побывали на кладбище, где я усадил его на некий надгробный камень, и он показал мне с этого возвышения, в какой могиле покоится Филип Пиррип, житель сего прихода, а также Джорджиана, супруга вышереченного.
– Бидди, – сказал я, когда мы беседовали с ней после обеда и маленькая ее дочка заснула у нее на руках, – мне очень хочется взять Пипа к себе, хотя бы на время.
– Нет, зачем же, – ласково сказала Бидди. – Тебе нужно жениться.
– То же самое говорят мне и Герберт с Кларой, но я навряд ли женюсь, Бидди. Я так прижился у них, что где уж там. Я давно считаю себя старым холостяком.
Бидди взглянула на свою девочку, поцеловала ее кулачок, а потом протянула мне теплую материнскую руку, которой только что касалась ребенка. Этим жестом и легким прикосновением обручального кольца многое было сказано.
– Милый Пип, – промолвила Бидди, – ты уверен, что не тоскуешь по ней?
– Ну конечно… кажется, уверен, Бидди.
– Скажи мне, как старому другу. Ты совсем ее забыл?
– Дорогая Бидди, я не забыл ничего, что было значительного в моей жизни, я вообще почти ничего не забыл. Но эта жалкая мечта, как я когда-то называл ее, эта мечта развеялась, Бидди, развеялась навсегда!
Однако, произнося эти слова, я втайне лелеял намерение в тот же вечер посетить место, где стоял старый дом, посетить его без свидетелей, в память о ней. Да, в память Эстеллы.
До меня доходили слухи, что жизнь ее сложилась очень несчастливо и что она разъехалась с мужем, который жестоко с ней обращался и заслужил широкую известность как образец высокомерия и скупости, подлости и самодурства. Слышал я и о гибели ее мужа – от несчастного случая, вызванного его зверским обращением с лошадью. Избавление это пришло около двух лет тому назад; вполне могло случиться, что она опять вышла замуж.
Мы отобедали рано, так что я и после нашего задушевного разговора с Бидди успел бы попасть в город засветло. Но я не торопился, дорогой поглядывал на знакомые места, вспоминал прежние дни; и когда я пришел туда, где раньше стоял Сатис-Хаус, дневной свет уже совсем померк.
Теперь здесь не было ни дома, ни пивоварни, ни других построек, уцелела только стена старого сада. Опустевший участок обнесен был дощатым забором, я заглянул через него и увидел, что кое-где старый плющ снова пустил побеги и затянул зеленым ковром низкие холмики щебня и мусора. Калитка в заборе стояла приотворенная, я толкнул ее и вошел.
С полудня в воздухе повис холодный, серебристый туман, и луна еще не рассеяла его. Но сквозь туман проглядывали звезды, луна уже всходила, и вечер был не темный. Я мог безошибочно определить, где находилась какая часть дома, и где была пивоварня, и ворота, и бочки. Припомнив все это и бросив взгляд на заросшую садовую дорожку, я увидел на ней одинокую человеческую фигуру.
Как видно, меня заметили: фигура, двигавшаяся навстречу мне, остановилась. Подойдя поближе, я разглядел, что это женщина. Когда я подошел еще ближе, она повернула было прочь, но потом, как бы раздумав, дала мне с собой поравняться. Тут она вздрогнула, словно изумившись чему-то, произнесла мое имя, и я воскликнул:
– Эстелла!
– Я сильно изменилась. Удивительно, как вы меня узнали.
И правда, юной свежести уже не было в ее красоте, но неизъяснимо горделивая осанка и неизъяснимое обаяние остались прежними. Их я хорошо помнил, но никогда еще я не видел такой тихой печали в этом некогда гордом взгляде; никогда не ощущал такого дружеского прикосновения этой некогда холодной руки.
Мы сели на скамейку, и я сказал:
– После стольких лет, Эстелла, как странно, что мы встретились именно здесь, где произошла наша первая встреча! Вы часто сюда наведываетесь?
– Не была с тех пор ни разу.
– И я тоже.
Поднималась луна, и я вспомнил безучастный взгляд, устремленный к белому потолку, теперь давно погасший. Поднималась луна, и я вспомнил, как он сжал мне руку, когда я произнес последние слова, услышанные им на земле.
Эстелла первая нарушила сковавшее нас молчание.
– Я часто мечтала и надеялась побывать здесь, но разные обстоятельства мешали мне. Бедный, бедный старый дом!
Серебристый туман дрогнул под первыми лучами луны, и в тех же лучах блеснули слезы, бежавшие у нее по щекам. Не зная, что я их заметил, и справившись с волнением, она сказала спокойно:
– Вас, вероятно, поразило, когда вы сюда пришли, почему здесь все осталось в таком виде?
– Да, Эстелла.
– Земля принадлежит мне. Это единственное, чем я еще владею. Всего остального я постепенно лишилась, но это сохранила. За все эти несчастные годы я только это и отстаивала с неизменным упорством.
– Здесь будут строить новый дом?
– Теперь наконец – да. Я приехала проститься с этими местами, до того как они изменятся. А вы, – сказала она, и в голосе ее было участие, дорогое душе скитальца, – вы все еще живете за границей?
– Да.
– И дела ваши, вероятно, идут хорошо?
– Я усердно тружусь, довольствуюсь малым, и поэтому… да, дела мои идут хорошо.
– Я часто о вас думала, – сказала Эстелла.
– Правда?
– Последнее время – очень часто. Была долгая, трудная пора в моей жизни, когда я гнала от себя воспоминания о том, что я отвергла, не сумев оценить. Но с тех пор как эти воспоминания уже не противоречат моему долгу, я позволила им жить в моем сердце.
– В моем сердце вы жили всегда, – отвечал я. И мы опять умолкли.
– Не думала я, – снова первая заговорила Эстелда, – что, прощаясь с этим местом, мне доведется проститься и с вами. Я рада, что так случилось.
– Рады снова расстаться, Эстелла? Для меня расставанье всегда тяжело. Мне всегда тяжело и больно вспоминать, как мы с вами расстались.
– Но вы сказали мне»: «Бог вас прости и помилуй!», – возразила Эстелла очень серьезно. – Если вы могли сказать это тогда, то, наверно, скажете и теперь, когда горе – лучший учитель – научило меня понимать, что было в вашем сердце. Жизнь ломала меня и била, но мне хочется думать, что я стала лучше. Будьте же ко мне снисходительны и добры, как тогда были, и скажите, что мы – друзья.
– Мы – друзья, – сказал я, вставая и помогая ей подняться со скамьи.
– И простимся друзьями, – сказала Эстелла.
Я взял ее за руку, и мы пошли прочь от мрачных развалин; и так же, как давно, когда я покидал кузницу, утренний туман подымался к небу, так теперь уплывал вверх вечерний туман, и широкие просторы, залитые спокойным светом луны, расстилались перед нами, не омраченные тенью новой разлуки.
Комментарии
Роман «Большие надежды» печатался в журнале «Домашнее чтение» с декабря 1860 по август 1861 года и в том же году был опубликован отдельно, в трех томах. Сначала Диккенс предполагал давать его ежемесячными выпусками, как «Крошку Доррит» н большинство других крупных романов, но потом отдал в свой еженедельный журнал, чтобы поднять его тираж, хотя это сильно затрудняло работу. «Как трудно развивать сюжет из недели в неделю – этого никто не может вообразить, если сам не пробовал», – писал он своему другу и биографу Форстеру н в том же письме выражал сожаление, что читатель, получая роман маленькими порциями, не может ясно представить себе авторский замысел.
По первоначальной идее Диккенса этот его роман, рисующий крушение честолюбивых надежд героя и, несмотря на ряд комических эпизодов и персонажей, выдержанный в строгих, приглушенных тонах, должен был кончиться печально: Пип, получив тяжелый жизненный урок, оставался одиноким холостяком. Однако друг Диккенса, писатель Бульвер Литтон, уговорил его изменить конец. Вот как пишет об этом сам Диккенс в письме к Форстеру от 1 июля 1861 года:
«Сейчас я вас удивлю: я переделал конец „Больших надежд“ с того места, где Пип, приехав к Джо, находит там своего маленького двойника.
Бульвер (которому, как я вам, кажется, говорил, роман очень нравится) прочел конец в корректуре и так убеждал меня и привел столь веские доводы, что я согласился. Я написал премиленький новый кусок и не сомневаюсь, что в таком виде повесть будет более приемлемой» (Диккенс, Письма, изданные его невесткой и старшей дочерью. Лейпциг, 1880, т. 2, стр. 335).
Места, описанные в книге, были хорошо знакомы Диккенсу. «Наш город» – это Рочестер, старинный городок к юго-востоку от Лондона, с собором XII–XIV веков. В прилегающем к Рочестеру Чатаме Диккенс прожил несколько лет ребенком. А в годы, когда Диккенс работал над «Большими надеждами», он жил в своем поместье Гэдсхилл, на пути из Рочестера в Лондон, в семи милях от тех самых болот, где происходит действие первых глав книги, и нередко заглядывал туда во время своих долгих пешеходных прогулок.
М. Лорие
|
The script ran 0.007 seconds.