Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Шарль де Костер - Легенда об Уленшпигеле [1867]
Язык оригинала: BEL
Известность произведения: Низкая
Метки: История, Классика, Приключения, Роман

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 

Уленшпигель хотел было перемахнуть изгородь, но Ламме удержал его. – Не ходи, – сказал он, – это наушница, нас сожгут. А девушка между тем гуляла по саду, прикрываясь передником и глядя сквозь кружево, не идет ли случайный ее дружок. Уленшпигель снова попытался перескочить через изгородь, но Ламме схватил его за ногу и стащил на землю. – Петля, меч и костер! – сказал он. – Это наушница. Не ходи. Уленшпигель барахтался с ним на земле. А девушка, выглянув из-за ограды, крикнула: – Прощайте, сударь! Желаю вашему долготерпению, чтобы Амур всегда держал его в висячем положении. Вслед за тем послышался ее хохот. – Ай! – вскрикнул Уленшпигель. – Точно сто иголок впились мне в уши. Где-то хлопнули дверью. Уленшпигель пригорюнился. А Ламме, все еще не отпуская его, сказал: – Ты перебираешь в уме все ее дивные красы, которые от тебя ускользнули. Это наушница. Ты на свое счастье грохнулся. Да и я не внакладе: по крайности насмеюсь досыта. Уленшпигель ничего ему не ответил. Оба сели и поехали.     20   Так, обнимая ногами своих ослов, двигались они дальше. Ламме все никак не мог всласть насмеяться. Ни с того ни с сего Уленшпигель ожег его хлыстом по заду, а зад его подушкой возвышался на седле. – За что ты меня? – жалобно воскликнул Ламме. – Что такое? – спросил Уленшпигель. – За что ты меня хлыстом? – спросил Ламме. – Каким хлыстом? – Таким, которым ты меня ударил, – отвечал Ламме. – Слева? – Да, слева, по моей заднице. За что ты меня, нахал бессовестный? – По недомыслию, – отвечал Уленшпигель. – Я прекрасно знаю, что такое хлыст, прекрасно знаю, что такое поджарый зад в седле. Но когда я увидел твой зад, широкий, толстый, в седле не умещающийся, я себе сказал: «Ущипнуть его не ущипнешь, да и хлыст навряд его проберет». Не рассчитал! Ламме это насмешило, а Уленшпигель продолжал: – Да ведь не я первый, не я последний согрешил по недомыслию. На свете немало выставляющих свой жир на седле остолопов, которые могли бы мне по части таких прегрешений нос утереть. Ежели мой хлыст согрешил перед твоим задом, то ты совершил еще более тяжкое преступление перед моими ногами, не пустив их бежать к девушке, которая заигрывала со мной в саду. – Стерва ты этакая! – воскликнул Ламме. – Так это была месть? – Мелкая, – отвечал Уленшпигель.     21   А Неле грустила – она была в Дамме совсем одинока, хоть и жила с Катлиной, но Катлина все звала своего возлюбленного – холодного беса, а тот к ней не шел. – Ах, Ганс, милый мой Ганс! – говорила она. – Ведь ты богат – ну что тебе стоит отдать мне семьсот каролю? Тогда бы Сооткин живая вернулась из чистилища к нам на землю, а Клаас возрадовался на небе. Тебе ничего не стоит отдать мне долг. Уберите огонь, душа просится наружу, пробейте дыру, душа просится наружу! Говоря это, она все показывала на голову – в том месте, где жгли паклю. Катлина бедствовала, но соседи делились с ней бобами, хлебом, мясом, кто чем мог. Община давала ей денег. Неле шила на богатых горожанок, ходила гладить белье и зарабатывала флорин в неделю. А Катлина все твердила: – Пробейте дыру, выпустите мою душу! Она стучится, просится наружу. Он отдаст семьсот каролю. А Неле не могла ее слушать без слез.     22   Между тем Уленшпигель и Ламме, снабженные пропусками, заехали в трактир, прилепившийся к одной из тех кое-где поросших лесом скал, что возвышаются на берегу Мааса. На вывеске заведения было написано: «Трактир Марлера». Распив несколько бутылок маасского вина, букетом напоминавшего бургонское, и закусив изрядным количеством рыбы, они разговорились с хозяином, ярым папистом, болтливым, однако ж, как сорока, оттого что был навеселе, и все время лукаво подмигивавшим. Уленшпигель, заподозрив, что за этим подмигиванием что-то кроется, подпаивал его, и в конце концов хозяин, заливаясь хохотом, пустился в пляс, а потом опять сел за стол и провозгласил: – За ваше здоровье, правоверные католики! – И за твое, – подхватили Ламме и Уленшпигель. – И за то, чтоб скорей покончить с бунтовщической и еретической чумой! – Пьем, – отвечали Ламме и Уленшпигель, а сами все подливали хозяину, хозяин же видеть не мог, чтобы его стакан был полон. – Вы славные ребята, – продолжал он. – Пью за вашу щедрость. Чем больше вы у меня напьете, тем мне выгоднее. А пропуска-то у вас есть? – Вот они, – сказал Уленшпигель. – Подписано герцогом, – сказал хозяин. – Пью за герцога! – Пьем за герцога, – подхватили Ламме и Уленшпигель. А хозяин опять начал занимать их разговором: – Чем ловят крыс, мышей и кротов? Крысоловками, мышеловками и капканами. Кто есть крот? Это есть самый главный еретик оранжевого цвета – цвета адского пламени. С нами Бог! Они сейчас придут. Хе-хе! Выпьем! Налей! Душа горит! Выпьем! Трое славных реформатских проповедничков... то есть, я хотел сказать, трое славных, храбрых солдатиков, могучих, как дубы... Выпьем! Вы не хотите пройти с ними в лагерь главного еретика? У меня есть пропуска, подписанные им самим... Посмотрите, как солдатики будут действовать. – Ну что ж, сходим, – согласился Уленшпигель. – Уж они маху не дадут! Ночью, ежели ничто не помешает, – тут хозяин присвистнул и сделал такое движение, будто хотел кому-то перерезать горло. – Стальной ветер не даст больше петь нассаускому дрозду. А посему давайте выпьем! – Веселый же ты человек, хотя и женатый! – заметил Уленшпигель. – Я не женат и никогда не женюсь, – возразил хозяин. – Я храню государственные тайны. Выпьем! Жена выведает их у меня в постели, чтобы отправить меня на виселицу и овдоветь раньше, чем того захочет природа. Они придут, вот как Бог свят... Где мои новые пропуска? На моем христианском сердце. А ну, хлопнем! Они там, там, в трехстах шагах отсюда, на дороге, близ Марш-ле-Дам. Вон они, видите? А ну, хлопнем! – Хлопни, хлопни! – сказал Уленшпигель. – Я пью за короля, за герцога, за проповедников, за Стальной ветер, за тебя, за себя, за вино и за бутылку. Что же ты не пьешь? При каждой здравице Уленшпигель наливал хозяину полный стакан, а тот пил до дна. Испытующе посмотрев на хозяина, Уленшпигель наконец встал. – Заснул, – сказал он. – Пойдем, Ламме! Они вышли. – Жены у него нет, стало быть, выдать нас некому... – продолжал Уленшпигель. – Скоро стемнеет... Ты слышал, что говорил этот мерзавец? Ты понял, кто эти трое проповедников? – Да, – сказал Ламме. – Они идут от Марш-ле-Дам берегом Мааса, и хорошо бы нам их перехватить, пока не подул Стальной ветер. – Да, – сказал Ламме. – Надо спасти жизнь принца, – сказал Уленшпигель. – Да, – сказал Ламме. – На, возьми мою аркебузу, – сказал Уленшпигель, – спрячься вон в той расселине, в кустах, заряди аркебузу двумя пулями и, когда я прокаркаю, стреляй. – Хорошо, – сказал Ламме и скрылся в кустах. Уленшпигель слышал, как щелкнул курок. – Ты видишь их? – спросил он. – Вижу, – отвечал Ламме. – Их трое, идут в ногу, как солдаты, один выше других на целую голову. Уленшпигель сел на обочине, вытянул ноги и, словно нищий, перебирая четки, забормотал молитву. Шляпу он положил на колени. Когда три проповедника с ним поравнялись, он протянул им шляпу, но они ничего ему не подали. Уленшпигель приподнялся и давай канючить: – Не откажите, милостивцы, в грошике бедному каменолому – намедни в яму упал и разбился. Здесь народ черствый, никто не пожалеет несчастного калеку. Подайте грошик, заставьте вечно Бога за себя молить! А Господь вам за это счастье пошлет, кормильцы! – Сын мой, – заговорил один из проповедников, человек крепкого телосложения, – пока на земле царят папа и инквизиция, мы не можем быть счастливы. Уленшпигель вздохнул ему в тон и сказал: – Ах, государь мой, что вы говорите! Тише, благодетель, умоляю вас! А грошик мне все-таки дайте! – Сын мой, – заговорил низкорослый проповедник с воинственным выражением лица. – У нас, несчастных страдальцев, денег в обрез, дай Бог, чтобы на дорогу хватило. Уленшпигель опустился на колени. – Благословите меня! – сказал он. Три проповедника небрежным движением благословили его. Заметив, что у отощавших проповедников животики, однако, изрядные, Уленшпигель, вставая, будто нечаянно уткнулся головой в пузо высокому проповеднику и услышал веселое звеньканье монет. Тут Уленшпигель выпрямился и вытащил меч. – Честные отцы, – сказал он, – нынче холодно, я, можно сказать, не одет, а вы разодеты. Дайте мне вашей шерсти, а я выкрою себе из нее плащ. Я – гёз. Да здравствует гёз! На это ему высокий проповедник сказал: – Ты, носатый гёз, больно высоко нос задираешь – мы тебе его укоротим. – Укоротите? – подавшись назад, вскричал Уленшпигель. – Как бы не так! Стальной ветер, прежде чем подуть на принца, подует на вас. Я гёз, и да здравствует гёз! Оторопевшие проповедники заговорили между собой: – Почем он знает? Нас предали! Бей его! Да здравствует месса! С этими словами они выхватили отточенные мечи. Уленшпигель, однако ж, не дожидаясь, пока они его зарубят, отступил к кустарнику, где прятался Ламме. Когда же проповедники, по его расчету, приблизились на расстояние аркебузного выстрела, он крикнул: – Эй, вороны, черные вороны, сейчас подует свинцовый ветер! Я вам спою отходную! И закаркал. Из кустов раздался выстрел, и высокий проповедник упал ничком на дорогу, а второй выстрел свалил другого проповедника. И тут перед взором Уленшпигеля мелькнула в кустах добродушная морда Ламме и его поднятая рука, проворно заряжавшая аркебузу. А над черными кустами вился сизый дымок. Третий проповедник, не помня себя от ярости, кинулся на Уленшпигеля с мечом. – Не знаю, каким ветром – стальным или же свинцовым, – крикнул Уленшпигель, – а все-таки тебя сдует на тот свет, подлый убийца! И с этими словами он ринулся на него. И храбро бился. И стояли они как вкопанные на дороге друг против друга, нанося и отражая удары. Уленшпигель был уже весь в крови, оттого что противник, матерый вояка, ранил его в голову и в ногу. Но он по-прежнему нападал и защищался, как лев. Кровь заливала ему глаза и мешала видеть – он отскочил, отер левой рукой кровь и вдруг почувствовал, что слабеет. И несдобровать бы ему, когда бы Ламме метким выстрелом не уложил и третьего проповедника. И вслед за тем Уленшпигель увидел и услышал, как тот изрыгает проклятия, кровь и предсмертную пену. А в черных кустах, над которыми вился сизый дымок, снова мелькнула добродушная морда Ламме. – Все кончено? – спросил он. – Да, сын мой, – отвечал Уленшпигель. – Поди-ка сюда... Выйдя из засады, Ламме увидел, что у Уленшпигеля кровь так и хлещет из ран. Несмотря на толщину, он с быстротой оленя подскочил к Уленшпигелю, сидевшему на земле подле убитых. – Милый друг мой ранен, ранен этим гнусным убийцей! – сказал он и ударом каблука выбил зубы ближайшему проповеднику. – Ты молчишь, Уленшпигель? Ты умираешь, сын мой? Где же бальзам? А, в котомке, под колбасой! Уленшпигель, ты слышишь меня? Ай-ай-ай! Нечем мне промыть твои раны, нет у меня теплой воды, и негде ее достать. Ну, ничего, сойдет и вода из Мааса. Поговори со мной, дружок! Ведь уж не так тяжело ты ранен. Немножко водички холодненькой, хорошо? Ага! Очнулся! Это я, сын мой, твой друг. Все убиты! Эх, тряпочек бы, тряпочек – перевязать раны! Нет у меня тряпок. А рубашка на что? – Ламме снял с себя рубашку и продолжал: – Рубашку – в клочья! Кровь останавливается. Мой друг не умрет. Ой, как холодно! – воскликнул он. – Спина здорово мерзнет. Скорей, скорей одеваться! Он не умрет! Это я, Уленшпигель, я, твой друг Ламме! Эге! Улыбается! Сейчас я обчищу убийц. У них животы набиты флоринами. У них золотые кишки, тут и каролю, и флорины, и daelder’ ы, и патары – и письма! Теперь мы с тобой разбогатели. Больше трехсот каролю на двоих. И оружие заберем и деньги. Стальной ветер уже не подует на принца. Уленшпигель встал, стуча зубами от холода. – Вот ты и на ногах, – сказал Ламме. – Бальзам действует, – заметил Уленшпигель. – Это бальзам мужества, – подхватил Ламме. Он сбросил три мертвых тела одно за другим в расселину и туда же побросал их оружие и одежду, всю, кроме плащей. И в небе, почуяв добычу, сейчас же закаркали вороны. И под серым небом катила стальные волны река Маас. И падал снег и смывал кровь. И оба они были мрачны. И Ламме сказал: – Мне легче убить цыпленка, нежели человека. И оба сели на ослов. Когда же они подъехали к Гюи, раны у Уленшпигеля все еще кровоточили. Уленшпигель и Ламме сделали вид, будто ссорятся, соскочили с ослов и разыграли жаркий бой, затем, перестав махать мечами, снова сели на ослов и, предъявив пропуск у городских ворот, въехали в Гюи. Женщины, глядя на окровавленного Уленшпигеля и гарцевавшего с видом победителя на своем ослике Ламме, прониклись жалостью к раненому, а Ламме показали кулаки. – Этот негодяй изранил своего друга! – говорили они. Ламме пробегал жадными глазами по их лицам, нет ли среди них его жены. Но высматривал он ее напрасно, и тоска теснила ему грудь.     23   – Куда же мы теперь? – спросил Ламме. – В Маастрихт, – отвечал Уленшпигель. – Но ведь говорят, сын мой, что там кругом войска герцога, а сам герцог в городе. Пропуска нам не помогут. Пусть даже испанские солдаты пропустят – все равно задержат в городе и подвергнут допросу. А тем временем пройдет слух об убийстве проповедников – и нам конец. Уленшпигель же ему на это ответил так: – Вороны, совы и коршуны скоро их расклюют. Лица их и теперь, уж верно, нельзя узнать. Пропуска могут и не подвести, но ты прав: если прослышат об убийстве, то нас с тобой сцапают. Надо постараться пройти в Маастрихт через Ланден. – На виселицу попадем, – сказал Ламме. – Нет, пройдем, – возразил Уленшпигель. Разговаривая таким образом, они приблизились к гостинице Сорока  и там славно закусили, славно отдохнули и скотов своих накормили. А наутро выехали в Ланден. Приблизившись к обширной подгородней усадьбе, Уленшпигель запел жаворонком, и тотчас же изнутри ему ответил боевой клич петуха. На пороге появился добродушного обличья фермер. Он им сказал: – Раз вы, друзья, люди вольные, то да здравствует гёз! Пожалуйте! – Кто это? – спросил Ламме. – Томас Утенхове, доблестный реформат, – отвечал Уленшпигель. – Все его слуги и служанки стоят, как и он, за свободу совести. – Стало быть, вы от принца? – обратился к ним Утенхове. – Ну так ешьте и пейте! И тут ветчинка на сковородке зашипела, и колбаска тоже, и бутылочка прибежала, и стаканчики – доверху, а Ламме давай пить, как сухой песок, и есть так, что за ушами трещало. Работники и работницы то и дело заглядывали в щелку и наблюдали за работой его челюстей. Мужчины завидовали ему и говорили, что, мол, и они бы не отказались. По окончании трапезы Томас Утенхове сказал: – На этой неделе сто крестьян уйдут отсюда якобы чинить плотины в Брюгге и его окрестностях. Будут они идти партиями, человек по пять, по шесть, разными дорогами. А из Брюгге переправятся морем в Эмден. – А деньги и оружие у них будут? – спросил Уленшпигель. – У каждого по десять флоринов и по большому ножу. – Господь Бог и принц вознаградят вас, – сказал Уленшпигель. – Я не из-за награды, – возразил Томас Утенхове. – Как это у вас получается, хозяин, такое душистое, сочное и нежное блюдо? – угрызая толстую кровяную колбасу, спросил Ламме. – А мы кладем туда корицы и майорану, – отвечал хозяин и обратился к Уленшпигелю: – А что Эдзар, граф Фрисландский, по-прежнему на стороне принца? – Он этого не показывает, но укрывает в Эмдене его корабли, – отвечал Уленшпигель. – Нам нужно в Маастрихт, – прибавил он. – Туда не пробраться, – молвил хозяин, – кругом войска герцога. Он провел их на чердак и показал оттуда стяги и знамена конницы и пехоты, гарцевавшей и шагавшей в поле. – Вас здесь все уважают, – обратился к хозяину Уленшпигель, – добудьте мне разрешение жениться, и я прорвусь. От моей невесты требуется, чтобы она была мила, хороша, благонравна и чтобы она изъявила желание выйти за меня – если не навсегда, то по крайности на неделю. Ламме вздохнул и сказал: – Не женись, сын мой, – жена оставит тебя одного сгорать на огне любви. Мирное ложе твое обернется остролистовым тюфяком, и сладкий сон отлетит от тебя. – Все-таки я женюсь, – объявил Уленшпигель. А Ламме, ничего съестного больше на столе не обнаружив, огорчился. Но тут взгляд его упал на блюдо, полное печенья, и он с мрачным видом тотчас же захрустел. Уленшпигель снова обратился к Томасу Утенхове: – А ну, давайте выпьем! Вы мне раздобудете жену, можно богатую, можно бедную. Я пойду с нею в церковь, и поп обвенчает нас. Он выдаст нам брачное свидетельство, но оно не будет иметь никакого значения, понеже оно выдано папистом-инквизитором. Мы получим удостоверение в том, что мы истинные христиане, поелику мы исповедуемся и причащаемся, живем по заветам апостолов, соблюдаем обряды святой нашей матери – римской церкви, сжигающей своих детей живьем, и призываем на себя благословение святейшего отца нашего – папы, воинства небесного и земного, святых угодников и угодниц, каноников, священников, монахов, солдафонов, сыщиков и всякой прочей нечисти. Запасшись таковым свидетельством, мы отправимся в свадебное путешествие. – Ну а жена? – спросил Томас Утенхове. – Жену мне подыщете вы, – отвечал Уленшпигель. – Словом, я беру две повозки, украшаю их гирляндами из еловых и остролистовых ветвей, бумажными цветами и сажаю туда несколько славных парней, которых вы бы хотели переправить к принцу. – Ну а жена? – спросил Томас Утенхове. – И она, понятно, тут же, – отвечал Уленшпигель и продолжал: – В одну повозку я впрягу пару ваших лошадей, а в другую – пару наших ослов. В первую сядет моя жена, я, мой друг Ламме и свидетели, во вторую – барабанщики, дудочники и свирельщики. А затем под веселыми свадебными знаменами, барабаня, горланя, распевая, выпивая, мы во весь конский мах помчимся по большой дороге, и дорога эта приведет нас либо на Galgenveld,  то есть на Поле виселиц, либо к свободе. – Я рад бы тебе помочь, – молвил Томас Утенхове, – но ведь жены и дочери захотят сопровождать мужей и отцов. – Поедем с Богом! – просунув голову в дверь, крикнула смазливая девчонка. – Если нужно, я могу предоставить и четыре повозки, – предложил Томас Утенхове, – так мы провезем человек двадцать пять, а то и больше. – А герцога обведем вокруг пальца, – ввернул Уленшпигель. – Зато флот принца пополнится храбрыми воинами, – подхватил Томас Утенхове и, ударив в колокол и созвав всех слуг своих и служанок, повел с ними такую речь: – Слушайте все, зеландцы и зеландки: вот этот самый фламандец Уленшпигель намерен вместе с вами в свадебном поезде прорваться сквозь войско герцога. Зеландцы и зеландки хором воскликнули: – Мы смерти не боимся! Мужчины говорили между собой: – Сменить землю рабов на вольное море – это великое счастье. Коли с нами Бог, кто же нам тогда страшен? А женщины и девушки говорили: – Мы пойдем за нашими мужьями, за нашими женихами. Зеландия – наша родина, и она примет нас. Уленшпигель высмотрел молоденькую хорошенькую девушку и шутя сказал ей: – Я на тебе женюсь. А девчонка зарделась и так ему ответила: – Обвенчайся – тогда выйду за тебя. Женщины рассмеялись. – Ей приглянулся Ганс Утенхове, сын нашего baes’ a, – сказали они. – Верно, они поедут вместе. – Я поеду с ней, – подтвердил Ганс. И отец ему сказал: – Поезжай! Мужчины вырядились во все праздничное: надели бархатные куртки и штаны, длинные opperstkleed’ ы и широкополые шляпы, защищающие и от солнца, и от дождя. Женщины надели черные шерстяные чулки, бархатные открытые туфли с серебряными пряжками; на лбу у них сияли золотые украшения, у девушек – слева, у замужних женщин – справа; еще на них были белые воротнички, шитые золотом алые или же голубые нагрудники и черные шерстяные юбки с широкими бархатными нашивками тоже черного цвета. Затем Томас Утенхове пошел в церковь и за два rycksdaelder’ a[185]  подговорил священника немедленно повенчать Тильберта, сына Клааса, то есть Уленшпигеля, с Таннекин Питерс, на что священник изъявил согласие и тут же получил мзду. Коротко говоря, Уленшпигель в сопровождении свидетелей и гостей проследовал в церковь и там обвенчался с Таннекин, такой миленькой, хорошенькой, полненькой и славненькой девушкой, что ему страх как захотелось куснуть ее похожие на два помидора щеки. И он ей в этом признался, добавив, что не решается только из благоговения перед ее дивной красой. Но девушка надула губки и сказала: – Оставьте меня! Ганс смотрит на вас таким взглядом, что, кажется, вот сейчас убьет. А девушка, завидовавшая ей, сказала Уленшпигелю: – Поищи другую. Разве ты не видишь, что она побаивается своего сердечного друга? Ламме, потирая руки, приговаривал: – На всех рот не разевай, негодник! И ликовал. Уленшпигель смирился и вместе со всеми направил свои стопы назад к усадьбе. Там он веселился, пел песни и пил за здоровье завистливой девицы. И, глядя на них, веселился Ганс, но не Таннекин и, уж конечно, не суженый завистливой девицы. В полдень, при ярком солнце, овеваемый свежим ветром, увитый зеленью и цветами, развернув знамена, под веселые звуки тамбуринов, свирелей, волынок и дудок, тронулся свадебный поезд. А в лагере герцога был свой праздник. Разведчики и дозорные трубили тревогу, прибегали один за другим и докладывали: – Неприятель подходит! Мы слышали барабаны и трубы, видели знамена. Это сильный кавалерийский отряд – его дело заманить нас. Главные же силы расположены, вне всякого сомнения, дальше. Герцог без дальних размышлений приказал всем военачальникам приготовиться к бою и выслал разведку. И вдруг аркебузиры увидели, что прямо на них мчатся четыре повозки. В повозках мужчины и женщины плясали, бутылочки у них в руках так и ходили, дудки весело дудели, волынки гудели, свирели играли, барабаны гремели. Затем свадебный поезд остановился, навстречу ему, привлеченный шумом, вышел сам Альба и увидел в одной из четырех повозок новобрачную и рядом с ней украшенного цветами ее супруга Уленшпигеля, поселяне же и поселянки, спрыгнув с повозок, плясали и угощали солдат вином. Беззаботность поселян, певших и веселившихся, когда кругом шла война, привела герцога купно с его свитой в немалое изумление. А крестьяне между тем все вино роздали солдатам. А солдаты славили их и величали. Засим поселяне и поселянки под звуки тамбуринов, дудок и волынок беспрепятственно тронулись в путь. И солдаты, подгуляв, выпалили в их честь из аркебуз. А свадебный поезд прибыл в Маастрихт, и там Уленшпигель сговорился с тайными реформатами касательно того, как доставить в лодках флоту Молчаливого оружие и боевые припасы. И такие же переговоры вел он и в Ландене. И так, в крестьянской одежде, разъезжали они всюду. В конце концов герцог узнал об их хитрости. Про них сложили песню и послали герцогу, а припев у песенки был такой:   Альба, герцог-дурачок! Ты невесту не видал?   И всякий раз, когда герцог допускал какой-нибудь промах, солдатня пела:   Герцог Альба вовсе спятил, Как невесту увидал.       24   Король Филипп между тем не находил себе места от тоски и от злобы. Болезненно честолюбивый, он молился о том, чтобы Господь помог ему завоевать Англию, покорить Францию, захватить Милан, Геную, Венецию, стать владыкой морей и таким образом сосредоточить в своих руках власть над всею Европой. Но даже мысль о конечном торжестве не веселила его. Ему всегда было холодно. Ни вино, ни огонь в камине, где постоянно жгли душистое дерево, не согревали его. Он сидел в своем покое, заваленный таким количеством писем, что ими можно было наполнить сто бочек, все что-то писал, писал, мечтал о мировом господстве, каким обладали римские императоры, и задыхался от завистливой злобы к своему сыну дону Карлосу, которого он возненавидел с тех пор, как тот возымел желание сменить герцога Альбу в Нидерландах – без сомнения, для того чтобы там воцариться, как думал Филипп. То, что сын у него был некрасивый, уродливый, злой, бешеный и свирепый, еще усиливало его ненависть. Но он никому про это не говорил. Слуги не знали, кого им больше бояться: сына, стремительного, кровожадного, впивавшегося ногтями в тех, кто ему прислуживал, или же трусливого и вероломного отца, убивавшего чужими руками и, точно гиена, обожавшего трупы. У слуг мороз подирал по коже при виде того, как отец и сын кружили друг подле друга. Слуги поговаривали, что в Эскориале не в долгом времени будет покойник. И точно: не в долгом времени они узнали, что дон Карлос по обвинению в государственной измене брошен в темницу[186] . Еще им стало известно, что дон Карлос изнывает в тюрьме, что при попытке к бегству он, пролезая через решетку, поранил себе лицо и что мать его, Изабелла Французская[187] , плачет, не осушая глаз. Но король Филипп не плакал. Затем прошел слух, что дону Карлосу дали недозрелых фиг и что на другой же день он умер – уснул и не проснулся. Врачи сказали: как скоро он поел фиг, сердце у него перестало биться, все естественные отправления прекратились – он не мог ни плевать, ни блевать, ни что-либо извергать из своего тела. Живот у него вздулся, и наступила смерть. Король Филипп выстоял заупокойную обедню по дону Карлосу, велел похоронить его в часовне королевского дворца и положить надгробную плиту, но плакать он не плакал. А слуги сочинили принцу издевательскую эпитафию:   Здесь тот лежит, кто съел незрелых фиг И, не болея, умер вмиг.   Aquн yace quiйn, para decir verdad, Muriу sin enfermedad.   А король Филипп бросал плотоядные взгляды на замужнюю женщину принцессу Эболи[188] . В конце концов она уступила его домогательствам. Изабелла Французская, о которой ходили слухи, что она поощряла дона Карлоса в его стремлении прибрать к рукам Нидерланды, зачахла от горя. Волосы у нее падали целыми прядями. Ее часто рвало, на руках и ногах у нее выпали ногти. И она умерла. И Филипп не плакал. У принца Эболи тоже выпали волосы. Он все грустил и охал. Потом и у него выпали ногти на руках и ногах. И король Филипп велел похоронить его. Он утешал вдову в ее горе, а сам не плакал.     25   А тем временем в Дамме женщины и девушки пришли к Неле узнать, не желает ли она стать «майской невестой» и спрятаться в кустах с тем женихом, какого ей найдут, а то, мол, добавляли они не без зависти, нет в Дамме и во всей округе такого парня, который не хотел бы высватать такую всегда красивую, всегда свежую и сметливую девушку, как она, – это ей, дескать, мать-колдунья наворожила. – Передайте, голубушки, парням, которые за меня сватаются, – сказала Неле, – сердце, мол, Неле не здесь – оно с тем, кто странствует ради освобождения отчего края. А что я, как вы говорите, не утратила свежести, так в том никакого колдовства нет, – я девушка здоровая, только и всего. – А все-таки с Катлиной дело нечисто, – возразили женщины. – Не верьте наветам злых людей, – сказала Неле. – Катлина – не колдунья. Судейские жгли паклю у нее на голове, и она повредилась в уме. При этих словах Катлина, примостившаяся в углу, затрясла головой и забормотала: – Уберите огонь! Мой милый Ганс вернется. На вопрос женщин, кто этот Ганс, Неле ответила так: – Это сын Клааса, мой молочный брат. С тех пор как Господь посетил ее, ей все кажется, что она его потеряла. Сердобольные женщины дали Катлине немного денег. А она стала показывать новенькие монетки кому-то невидимому и все приговаривала: – Я теперь богата – ишь как блестит серебро! Приходи, мой милый Ганс, я заплачу тебе за твою любовь! А когда женщины ушли, Неле долго плакала в опустевшей лачуге. И думала она о том, что Уленшпигель скитается в далеких краях, а она должна сидеть дома, думала о том, что Катлина все просит: «Уберите огонь!» – и хватается за грудь, как бы в знак того, что в голове у нее и во всем теле пышет пламя безумия. А между тем в кустах схоронились «майский жених» с «майской невестой». Тот или та, кому посчастливится найти их, должны стать королем или же королевой праздника. Неле услышала радостные крики парней и девушек, раздавшиеся в то мгновение, когда «майская невеста» была найдена в глухом овраге. И, вспомнив о той счастливой поре, когда «майскую невесту» искала она с Уленшпигелем, Неле снова заплакала.     26   Между тем Ламме и Уленшпигель ехали, обняв ногами своих ослов. – Послушай, Ламме, – заговорил Уленшпигель, – нидерландское дворянство из зависти к принцу Оранскому изменило делу конфедератов, изменило священному союзу – благородному этому соглашению, заключенному для спасения отчего края. Эгмонт и Горн тоже оказались предателями, но это им не помогло. Бредероде умер – стало быть, войну вести некому, кроме бедного люда Брабанта и Фландрии, а бедному люду нужны честные вожди, чтобы было за кем идти. Да, сын мой, и еще прими в соображение острова, Зеландские острова, да Северную Голландию, которой правит принц[189] , а еще дальше, на море, графства Эмден и Восточную Фрисландию – там граф Эдзар. – Ох-ох-ох! – отозвался Ламме. – Ходим мы между петлей, колесом и костром, алчем и жаждем, а надежды на отдых, как видно, никакой. – Это еще только начало, – заметил Уленшпигель. – Согласись, что для нас с тобой настало раздолье: мы убиваем наших врагов, издеваемся над ними, кошельки наши туго набиты флоринами, еды, пива, вина и водки у нас вдосталь. Чего тебе еще, перина ты этакая? Не продать ли ослов и не купить ли коней? – Сын мой, – возразил Ламме, – рысь коня тяжеловата для человека моего телосложения. – Все крестьяне ездят на таких вот животинах – ну и ты езди, – молвил Уленшпигель, – и никому не придет в голову над тобой потешаться: все одно к одному – ты и одет по-крестьянски, и у тебя копье, а не меч. – Сын мой, – спросил Ламме, – а ты уверен, что наши пропуска не подведут нас в маленьких городках? – А у меня есть еще брачное свидетельство с огромной, красного сургуча церковной печатью на двух пергаментных хвостиках и свидетельства об исповеди, – отвечал Уленшпигель. – Люди, у которых столько всяких бумаг, не могут вызвать подозрений ни у солдатни, ни у герцогских сыщиков. А черные четки, которыми мы торгуем? Мы с тобой рейтары – ты фламандец, я немец, – странствуем по особому распоряжению герцога, торгуем святынями и через то обращаем еретиков в святую католическую веру. Под таким благовидным предлогом мы проникнем всюду – и к вельможам, и к жирным аббатам. И жирные аббаты окажут нам свое елейное гостеприимство. И мы выведаем их тайны. Оближи губки, мой милый друг! – Сын мой, мы с тобой исполняем обязанности лазутчиков, – заключил Ламме. – Таково право и таков закон войны, – заметил Уленшпигель. – Если случай с тремя проповедниками выйдет наружу, мы пропали, – сказал Ламме. Вместо ответа Уленшпигель запел:   Жить – вот девиз мой боевой, Под солнцем жить – всего дороже! Я защищен двойною кожей: Своей природной и стальной.   Но Ламме продолжал сетовать: – У меня кожа нежная; до нее только чуть дотронуться кинжалом – и уже дыра. Лучше бы нам заняться каким-нибудь полезным ремеслом, чем скитаться по горам и долам и угождать вельможам, которые носят бархатные штаны и едят ортоланов на золоченых столах. Нам – колотушки, всякие страхи, стычки, дождь, град, снег, постный страннический суп. А им – сосисочки, жирные каплуны, аппетитно пахнущие дрозды, сочные пулярки. – У тебя слюнки текут, милый друг, – заметил Уленшпигель. – Где вы, свежий хлеб, поджаристые koekebakk’ и, дивный крем? Где ты, моя жена? – Пепел бьется о мою грудь и влечет в бой, – молвил Уленшпигель. – Ты же, кроткий агнец, не должен мстить ни за смерть родителей, ни за горе твоих близких, ни за свою бедность. Так вот, если тяготы походной жизни тебя пугают, предоставь мне одному идти, куда меня призывает мой долг. – Одному? – переспросил Ламме и осадил осла, а осел, не долго думая, потянулся к репейнику, росшему тут в изобилии. Осел Уленшпигеля тоже остановился и тоже начал жевать. – Одному? – повторил Ламме. – Если ты оставишь меня одного, то это будет неслыханная жестокость. Потерять жену, а потом еще и друга? Нет, это немыслимо. Я больше не буду роптать, обещаю тебе. И если понадобится, – тут он гордо поднял голову, – я тоже пойду туда, где свищут пули, да, пойду! И туда, где звенят мечи, да, и туда! И встречусь лицом к лицу с волчьей стаей кровожадных рубак. И когда я, смертельно раненный, упаду, истекая кровью, к твоим ногам, то похорони меня, а если встретишь мою жену, то скажи ей, что жить на этом свете без любви я не мог и оттого погиб. Нет, сын мой Уленшпигель, расстаться с тобою свыше моих сил! И тут Ламме заплакал. И Уленшпигель был тронут этим проявлением кроткого мужества.     27   Герцог Альба между тем разделил свою армию на две и одну из них двинул к герцогству Люксембургскому, а другую – к маркизату Намюрскому. – Тут какая-нибудь военная хитрость, мне, однако ж, непонятная, – заметил Уленшпигель. – Ну да это не меняет дела – мы с тобой будем неуклонно продвигаться к Маастрихту. Когда же они берегом Мааса подъезжали к городу, от Ламме не укрылось, что Уленшпигель внимательно разглядывает все суда на реке, а немного погодя Уленшпигель остановился перед баркой, на носу которой была изображена сирена. Сирена же эта держала в руках щит, на черном фоне коего выступали золотые буквы Г. И. X., то есть начальные буквы слов: Господь Иисус Христос. Уленшпигель сделал знак Ламме остановиться, а сам весело запел жаворонком. На палубу вышел какой-то человек и запел петухом – тогда Уленшпигель заревел по-ослиному и показал на толпу, сновавшую по набережной, на что незнакомец ответил ему столь же несносным для ушей ослиным ревом. Вслед за тем ослы Уленшпигеля и Ламме, поставив уши торчком, затянули родную песню. Мимо проходили женщины, проезжали мужчины верхом на лошадях, тянувших суда вдоль берега, и Уленшпигель сказал Ламме: – Судовщик смеется над нами и над нашими животинами. Что, если мы нападем на его барку? – Пусть лучше он сюда причалит, – возразил Ламме. В их разговор встряла какая-то женщина: – Если вы не хотите вернуться со сломанными руками, перебитыми ногами и с разбитой мордой, то не мешайте Пиру Силачу реветь. – И-а, и-а, и-а! – ревел судовщик. – Пусть себе распевает, – сказала женщина. – Недавно он у нас на глазах поднял тележку с огромными пивными бочками и остановил за колеса другую, которую тащил тяжеловоз. А вон там, – женщина показала на таверну Blauwe Toren  («Голубую Башню»), – он бросил нож и за двенадцать шагов пробил дубовую бочку в двенадцать дюймов толщиной. – И-а, и-а, и-а! – ревел судовщик. А в это время на палубу выскочил мальчишка лет двенадцати и подтянул ему. Уленшпигель же обратился к женщине с такими словами: – Чихали мы на твоего Пира Силача! Мы посильней его будем. Мой друг Ламме двоих таких, как он, съест и даже не икнет. – Что ты говоришь, сын мой? – вмешался Ламме. – Сущую правду, – возразил Уленшпигель, – не перечь мне из скромности. Да, добрые люди, вы, бабочки, и вы, мастеровые, сейчас вы увидите, как он будет орудовать кулаками и как он сотрет в порошок знаменитого Пира Силача. – Замолчи! – взмолился Ламме. – Ты славишься своей силой, – продолжал Уленшпигель, – не к чему прибедняться. – И-а! – ревел судовщик. – И-а! – ревел мальчуган. Неожиданно Уленшпигель снова, весьма приятно для слуха, запел жаворонком, так что прохожие, и мужчины и женщины, а равно и мастеровые, пришли в восторг и пристали к нему с вопросами, где он научился такому дивному пению. – В раю – я ведь прямо оттуда, – отвечал Уленшпигель и, обратившись к судовщику, который ревел не переставая и в насмешку показывал на него пальцем, крикнул: – Что ж ты, обормот, торчишь на своем суденышке? Ты бы на сушу ступил да тут бы и посмеялся над нами и над нашими осликами. Что, брат, кишка тонка? – Что, брат, кишка тонка? – подхватил Ламме. – И-а, и-а! – ревел судовщик. – Господа ослиные ослы, пожалуйте на мое судно! – Во всем подражай мне, – шепнул Уленшпигель Ламме и снова обратился к судовщику: – Ты – Пир Силач, ну а я – Тиль Уленшпигель, а вот это наши ослы Иеф и Ян, и ревут они лучше тебя, потому что у них это выходит естественно. А к тебе на твое утлое суденышко мы не пойдем. Твоя посудина, как все равно корыто, пляшет от самой легкой зыби, да и плавает-то она бочком, по-крабьи. – Во, во, по-крабьи! – подхватил Ламме. Тут судовщик обратился к нему: – А ты что бормочешь, шматок сала? Ламме обозлился. – Ты дурной христианин, коли хватает у тебя совести колоть мне глаза моим недугом! – крикнул он. – Да будет тебе известно, что это сало благоприобретенное, от хорошего питания, а ты, ржавый гвоздь, всю жизнь пробавлялся тухлыми селедками, свечными фитилями да рыбьей чешуей, о чем свидетельствует твой скелет, просвечивающий в дырки на штанах. – Ух, и сцепятся же они сейчас – только пух полетит! – предвкушая удовольствие, говорили прохожие и мастеровые. – И-а, и-а! – ревел судовщик. Ламме надумал слезть с осла, набрать камней и начать обстреливать судовщика. – Камнями не бросайся, – сказал ему Уленшпигель. Судовщик что-то сказал на ухо мальчишке, иакавшему рядом с ним на палубе. Тот отвязал шлюпку и, ловко орудуя багром, направился к берегу. Подъехав на близкое расстояние, он приосанился и сказал: – Мой baes  спрашивает, осмелитесь ли вы явиться к нему на судно и переведаться с ним кулаками и пинками. А мужчины и женщины будут свидетелями. – Мы ничего не имеем против, – с достоинством отвечал Уленшпигель. – Мы принимаем вызов, – необыкновенно гордо сказал Ламме. Был полдень. Плотинщики, мостовщики, судостроители, их жены, принесшие мужьям еду, дети, пришедшие посмотреть, как отцы их будут подкрепляться бобами и вареным мясом, – все, сгрудившись на набережной, хохотали, хлопали в ладоши при мысли о предстоящем сражении и тешили себя надеждой, что кому-нибудь из воителей проломят башку, а кто-нибудь им на потеху шлепнется в воду. – Сын мой, – тихо сказал Ламме, – он бросит нас в воду! – Небось не бросит, – отвечал Уленшпигель. – Толстяк струсил, – говорили мастеровые. Ламме, все еще сидевший на осле, обернулся и сердито посмотрел на них, но они загоготали. – Едем к нему, – объявил Ламме, – сейчас они увидят, какой я трус. При этих словах гогот усилился. – Едем к нему, – сказал Уленшпигель. Сойдя со своих серых, они бросили поводья мальчугану, а тот ласково потрепал осликов и повел их к кустам репейника. Уленшпигель взял в руки багор и, как скоро Ламме вошел в шлюпку, направил ее к барке, а приблизившись вплотную, вслед за вспотевшим, отдувавшимся Ламме влез по веревке на палубу. На палубе Уленшпигель нагнулся, будто для того, чтобы завязать башмак, а сам в это время что-то прошептал судовщику, судовщик же усмехнулся и посмотрел на Ламме. Затем он с налету осыпал его бранью: обозвал негодяем, заплывшим жиром от сидения по тюрьмам, papeter’ oм[190] , обжорой и спросил: – Сколько бочек ворвани выйдет из тебя, рыба-кит, если тебе жилу открыть? Тут Ламме, не говоря худого слова, ринулся на него, как разъяренный бык, повалил на пол и давай молотить, однако судовщик сильной боли не испытывал, оттого что мускулы у Ламме были дряблые. Судовщик сопротивлялся только для вида, Уленшпигель же приговаривал: – Выставишь ты нам, мошенник, вина! Прохожие и мастеровые, следившие с берега за ходом сражения, говорили: – Кто бы мог подумать, что этот толстяк такой горячий? Все рукоплескали Ламме, и это его еще пуще раззадоривало. А судовщик только прикрывал лицо. Вдруг у всех на глазах Ламме уперся Пиру Силачу коленом в грудь и, одной рукой схватив его за горло, другою замахнулся. – Проси пощады, – в бешенстве крикнул он, – а не то я тобой вышибу дно твоего корыта! Судовщик захрипел в знак того, что не может говорить, и попросил пощады движением руки. Тогда Ламме великодушно поднял противника, а тот, ставши на ноги, повернулся спиной к зрителям и показал Уленшпигелю язык, Уленшпигель же покатывался со смеху, глядя, как Ламме, гордо встряхивая пером на шляпе, величественно расхаживает по палубе. А мужчины, женщины, мальчишки и девчонки, столпившиеся на берегу, изо всех сил хлопали в ладоши и кричали: – Да здравствует победитель Пира Силача! Вот это здоровяк! Видели, как он его кулаками? Видели, как он ему головой в живот наподдал, а тот – бряк? Теперь будут пить мировую. Вон уж Пир Силач с вином и колбасой вылезает из трюма. И точно: Пир Силач принес два стакана и большущую кружку белого маасского вина. И они с Ламме выпили мировую. И Ламме, в восторге от своей победы, от вина и от колбасы, обратился к Пиру Силачу и, показав на густой черный дым, валивший из судовой трубы, спросил, что за жаркое готовится в трюме. – Там у меня боевая кухня, – усмехаясь, отвечал Пир Силач. Мастеровые, женщины и ребятишки разошлись – кто на работу, кто по домам, и стоустая молва затрубила, что какой-то толстяк, приехавший на осле вместе с юным богомольцем, тоже верхом на осле, оказался сильнее Самсона и что с ним-де лучше не связываться. Ламме пил и свысока поглядывал на Пира. Вдруг судовщик сказал: – Ваши ослы соскучились. Подведя судно к берегу, он ступил на сушу, схватил одного осла за ноги, понес его, как Иисус Христос ягненка, и доставил на палубу. Затем он то же самое проделал с другим ослом и, нимало не запыхавшись, предложил: – Выпьем! Мальчик прыгнул на палубу. И они выпили. Ламме сам на себя дивился: он ли это поколотил ражего детину, и теперь он лишь украдкой, отнюдь не победоносно, поглядывал на него и думал: а что, если судовщику припадет охота схватить его, как только что осла, и, отмщая за позор, швырнуть в Маас? Судовщик, однако ж, с веселой улыбкой потчевал его, и Ламме, расхрабрившись, снова устремил на него самоуверенный и горделивый взор. А судовщик и Уленшпигель хохотали. Ослов между тем волновала новая для них почва под ногами – почва отнюдь не твердая, и они понурили головы, опустили уши и от страха не могли даже пить. Судовщик принес им по торбе с овсом, который он сам купил для тащивших его барку лошадей, чтобы погонщики не взяли с него лишнего. Увидев торбы, ослы громко прочли благодарственную молитву, но на палубу взирали с тоской и от страха поскользнуться не смели пошевелить копытом. Наконец судовщик сказал Ламме и Уленшпигелю: – Сойдем в кухню! – Но ведь это же боевая кухня! – с тревогой заметил Ламме. – Да, боевая, но ты, мой победитель, можешь спуститься туда безбоязненно. – А я и не боюсь, я следом за тобой, – объявил Ламме. Мальчик стал у руля. Спустившись, они увидели мешки с зерном, бобами, горохом, морковью и прочими овощами. Судовщик отворил дверь в маленькую кухню и сказал: – Как вы есть люди храбрые, знаете пение вольной пташки – жаворонка, и боевой клич петуха, и рев смирного труженика-осла, то я вам покажу мою боевую кухню. Вот такую маленькую кузницу вы найдете почти на всех маасских судах. Она никому не может внушить подозрения – на корабле непременно должна быть кузня для починки железных частей, но не у всякого есть такие прекрасные овощи. Тут он отодвинул камни на полу трюма, поднял половицу, вытащил составленные в козлы аркебузные стволы, поднял их, как перышко, и поставил на место, а затем показал наконечники для копий и алебард, клинки мечей, сумки для пуль и пороховницы. – Да здравствует гёз! – воскликнул он. – Тут вам и бобы и подлива. Приклады – это бараньи ножки, наконечники копий – это салат, а аркебузные стволы – это бычьи колена для похлебки освобождения. Да здравствует гёз! Куда доставить продовольствие? – обратился он с вопросом к Уленшпигелю. – В Нимвеген, – отвечал Уленшпигель, – туда твоя барка войдет с еще большим грузом настоящих овощей, которые тебе принесут крестьяне в Этсене, Стефансверте и Руремонде. И они тоже запоют вольной пташкой – жаворонком, ты же им ответишь боевым кличем петуха. Ты зайдешь к лекарю Понтусу, что живет на берегу Ньюве-Вааля, и скажешь, что ты приехал в город с овощами, но боишься жары. Крестьяне заломят на рынке за овощи такую невероятную цену, что никто у них ничего не купит, а лекарь тебе скажет, как поступить с оружием. Я полагаю, что он велит тебе, хотя это и небезопасно, спуститься по Ваалю, Маасу и Рейну и выменять овощи на сети, чтобы потом пойти вместе с гарлингенскими рыболовными судами, на которых много моряков, знающих, как поет жаворонок. Идти надо в виду берега, огибая отмели, и, дойдя до Лауэрзее, выменять сети на железо и свинец, вырядить твоих крестьян в одежды, какие носят в Маркене, Флиланде и Амеланде, немножко половить рыбку, не заходя далеко в море, и не продавать ее, а солить впрок: вино пьют свежее, а едят на войне соленое – это уж так заведено. – Выпьем по сему случаю, – предложил судовщик. И они поднялись на палубу. Тут Ламме взгрустнулось. – Господин судовщик, – неожиданно заговорил он, – в вашей кузне горит такой жаркий огонек, что на нем за милую душу можно соорудить отменную похлебку со свежим мясом. Моя глотка жаждет горячего. – Сейчас я утолю твою жажду, – отвечал судовщик. И он мигом сварил ему жирную похлебку, в которую положил добрый кусок солонины. Проглотив несколько ложек, Ламме сказал судовщику: – Глотка у меня шелушится, язык горит – это не похлебка со свежим мясом. – Вино пьют свежее, а едят на войне соленое – это уж такой закон, – заметил Уленшпигель. Судовщик снова наполнил стаканы и провозгласил: – Я пью за жаворонка – птицу свободы! Уленшпигель сказал: – Я пью за петуха, скликающего на войну! Ламме сказал: – Я пью за мою жену – пусть она, моя любимая, никогда не испытывает жажды! – Ты пойдешь в Эмден Северным морем, – сказал судовщику Уленшпигель. – Эмден – это наше убежище. – Уж очень море-то большое, – сказал судовщик. – Зато есть там простор для боя, – сказал Уленшпигель. – С нами Бог! – сказал судовщик. – А кто же нам тогда страшен? – подхватил Уленшпигель. – Вы когда едете? – спросил судовщик. – Сейчас, – отвечал Уленшпигель. – Счастливого пути и попутного ветра! Вот вам порох, вот пули. И, расцеловавшись с ними, он, как ягнят, перенес на спине обоих ослов, а затем проводил их хозяев. Уленшпигель и Ламме сели на ослов и поехали в Льеж. – Сын мой, – заговорил дорогою Ламме, – почему этот сильный человек допустил, что я на нем живого места не оставил? – Для того он это сделал, чтобы ты на всех наводил страх, – отвечал Уленшпигель. – Страх – это такой эскорт, который двадцать ландскнехтов заменит. Кто теперь посмеет затронуть могучего победоносца Ламме? Бесподобного крепыша Ламме, который у всех на глазах, ударив головой в живот Пира Силача, таскающего ослов, как ягнят, и поднимающего тележку с пивными бочками, сшиб его с ног? Теперь все здесь тебя знают: ты – Ламме-грозный, ты – Ламме-непобедимый, а я нахожусь под твоею охраной. Куда бы мы ни направили путь, тебя каждый встречный и поперечный узнает, никто не посмеет кинуть на тебя недоброжелательный взгляд, и, приняв в рассуждение, как много на свете храбрецов, отныне ты можешь быть уверен, что по пути твоего следования тебя ожидают лишь поклоны, приветственные крики, почести и изъявления преданности, коими ты будешь обязан не чему иному, как силе устрашающего твоего кулака. – Ты дело говоришь, сын мой, – заметил Ламме и выпрямился в седле. – Я говорю правду, – подхватил Уленшпигель. – Ты видишь любопытные лица в окнах первых домов вон того селения? Все показывают пальцем на грозного победителя, на Ламме. Ты видишь, с какою завистью смотрят на тебя эти мужчины, как эти жалкие трусы, завидев тебя, снимают шляпы? И ты им поклонись, голубчик Ламме, – не презирай малодушную толпу. Слышишь, слышишь? Малые ребята уже знают твое имя и со страхом повторяют его. И Ламме, точно король, с гордым видом раскланивался направо и налево. И слух о его отваге перелетал из села в село, из города в город, вплоть до Льежа, Шокье, Невиля, Везена и Намюра, однако из-за происшествия с тремя проповедниками заглянуть в Намюр ни Уленшпигель, ни Ламме не рискнули. Так они ехали долго по берегам речек, рек и каналов. И всюду на песню жаворонка отзывался петух. И всюду отливали, ковали и точили огнестрельное и холодное оружие для борьбы за свободу и доставляли на суда, плывшие неподалеку от берега. А от таможенного досмотра оружие прятали в бочки, в ящики и в корзины. И везде находились добрые люди, принимавшие оружие на хранение и прятавшие его вместе с порохом и пулями в надежном месте до Богом предустановленного часа. И слава победителя все время бежала впереди Ламме, путешествовавшего вместе с Уленшпигелем, так что в конце концов он и сам поверил в свою неимоверную силу, преисполнился гордости и воинственного духа и отпустил бороду. И Уленшпигель прозвал его Ламме Лев. Растительность, однако, вызывала у Ламме раздражение, и на четвертый день он не выдержал. Он дозволил бритве пройтись по его победоносному лику, и перед взором Уленшпигеля лик сей вновь воссиял, как солнце, – круглый, полный, лоснящийся от сытной пищи. Наконец они прибыли в Стокем.     28   Когда смерклось, они оставили ослов в Стокеме, а сами пошли в Антверпен. И в Антверпене Уленшпигель сказал Ламме: – Смотри, какой большой город! Сюда стекаются сокровища со всего света: золото, серебро, пряности, золоченая кожа, гобелены, сукна, бархат, шерсть, шелк; бобы, горох, зерно, мясо, сало, мука; вино лувенское, намюрское, люксембургское, льежское, брюссельское и арсхотское, вино из Бюле, виноградники которого подходят к Намюрским воротам, рейнское, испанское и португальское, арсхотская изюмная наливка, которую там называют landolium,  бургонское, мальвазия и многие другие. Пристани завалены товарами. И все эти земные блага и плоды человеческих рук привлекают сюда самых смазливых потаскушек, каких только видел свет. – Уже разлакомился, – заметил Ламме. А Уленшпигель ему: – У них мне могут встретиться Семеро. Ведь мне было сказано:   В разрухе, крови и слезах – ищи.   А кто же главная причина слез, как не распутные девки? Не на них ли несчастные безумцы тратят блестящие и звенящие каролю, не их ли оделяют они драгоценностями, цепочками, кольцами, а от них уходят оборванные, обобранные, без камзолов, а то и без белья, и не на разорении ли этих безумцев бесстыжие девки наживаются? Где чистая красная кровь, прежде струившаяся в жилах у этих безумцев? Теперь это помои, а не кровь. И еще: разве за обладание нежным телом прелестниц безумцы не вонзают друг в друга ножи и кинжалы, не дерутся без всякой пощады на шпагах? Хладные окровавленные трупы, уносимые с места дуэли, – это трупы несчастных, сошедших с ума от любви. Если отец в отчаянии проклинает кого-то, если волосы его, в которых еще прибавилось седины, стали дыбом, если он уже выплакал все слезы и в его сухих глазах неугасимым пламенем горит скорбь о погибшем сыне; если мертвенно-бледная мать тихими слезами плачет – плачет так неутешно, как будто на всем свете она одна такая несчастная, – кто же тому виной? Продажные девки – ведь они любят только себя да деньги, к своим золотым поясам они ухитрились привязать весь думающий, действующий и философствующий мир. Да, Семеро у них – пойдем к девкам, Ламме! Может, и твоя жена там – стало быть, двух зайцев убьем. – Ин ладно, – молвил Ламме. Разговор этот происходил в июне, когда листья каштанов уже краснеют от солнца, когда птички поют на ветках, когда крохотные букашки и те жужжат от радости, что им так тепло в траве. Ламме шагал рядом с Уленшпигелем по антверпенским улицам, понурив голову и еле волоча ноги, как будто он двигал целый дом. – Ты впал в уныние, Ламме, – заметил Уленшпигель. – А знаешь ли ты, что это очень вредно для кожи? Если ты не разгонишь тоски, то кожа у тебя будет сходить клоками. Неужели же слух твой будет ласкать прозвище: Ламме-облезлый? – Я хочу есть, – объявил Ламме. – Пойдем закусим, – сказал Уленшпигель. И они пошли на Старый спуск и до отвала наелись choesel’ eй и напились dobbelknol’ я. И Ламме больше не хныкал. И Уленшпигель сказал: – Благословенно доброе пиво за то, что оно, как солнцем, озарило твою душу! Живот твой трясется от смеха. До чего ж я люблю смотреть на развеселую пляску твоих кишок! – Они бы еще и не так заплясали, сын мой, когда бы мне посчастливилось найти жену, – подхватил Ламме. – Пойдем поищем, – сказал Уленшпигель. В таких-то разговорах дошли они до квартала Нижней Шельды. – Посмотри на этот деревянный домик с хорошенькими резными окошечками, обрати внимание на желтые занавески и красный фонарь, – обратился к Ламме Уленшпигель. – Там, за четырьмя бочками bruinbier’ a, uitzet’ a[191] , dobbelknol ’я и амбуазского вина, восседает прелестная baesine  лет этак пятидесяти с хвостиком. Что ни год, она покрывается новым слоем жира. На одной из бочек горит свеча, к балке подвешен фонарь. Там и светло и темно – темно для любви, светло для расчета. – Стало быть, это обитель дьяволовых черниц, a baesine –  ихняя настоятельница, – заключил Ламме. – Твоя правда, – подтвердил Уленшпигель. – Это она во имя господина Вельзевула ведет по греховной стезе пятнадцать миловидных девушек – охотниц до любовных похождений; она их и кормит, и дает им приют, вот только ночевать им здесь возбраняется. – Так ты уже успел побывать в этой обители? – спросил Ламме. – Я хочу поискать там твою жену. Пойдем! – Нет, – объявил Ламме, – я раздумал, я туда не ходок. – Что ж, ты пустишь своего друга одного к этим Астартам? – спросил Уленшпигель. – А пусть и он туда не ходит, – отвечал Ламме. – А если он туда за делом – посмотреть, нет ли там Семерых и твоей жены? – настаивал Уленшпигель. – Я бы сейчас поспал, – признался Ламме. – Ну так войди, – подхватил Уленшпигель и, отворив дверь, втолкнул Ламме. – Смотри: вон там, за бочками, меж двух свечей, – baesine.  Комната большая, дубовый потолок потемнел, балки закоптились. По стенам лавки, кругом колченогие столы, уставленные стаканами, кружками, бокалами, кубками, кувшинами, посудинами, бутылками и прочими орудиями гульбы. Посреди комнаты тоже столы и стулья, а на них дамские накидки, золотые пояса, бархатные туфельки, волынки, дудки, свирели. Вон в том углу ведет наверх лестница. Лысый горбун играет на клавесине, стоящем на стеклянных ножках, – поэтому клавесин дребезжит. Потанцуй, пузанок! Вот они, все пятнадцать смазливых шлюшек: кто сидит на столе, кто верхом на стуле, одна наклонилась, другая распрямилась, третья облокотилась, четвертая развалилась, эта лежит на спине, та – на боку, кому как нравится, кто в белом платье, кто в красном, с голыми руками, с голыми плечами, с голой грудью. На все вкусы – выбирай любую! Иным пламя свечей озаряет светлые волосы, а их голубые глазки остаются в тени – виден только их влажный блеск. Другие, закатив глаза, томно выводят под звуки виолы какую-нибудь немецкую балладу. Третьи, дебелые, раздобревшие, наглые, хлещут стакан за стаканом амбуазское вино, показывают свои полные руки, голые до плеч, яблоки грудей, вылезающие из открытого платья, и, не стесняясь, орут во всю глотку – то по очереди, а то и все вдруг. Прислушайся! – Провались они нынче, деньги! Нынче мы кого хотим, того любим, – говорили красотки, – хотим – мальчика, хотим – юнца; кто нам взглянется – того и полюбим, бесплатно полюбим! – Смилуйся над нами, Господи, пошли ты нам нынче таких, которые наделены от природы мужской силой, пошли нам настоящих мужчин – пусть они придут к нам сюда! – Вчера за плату, а нынче ради удовольствия! – Кто хочет пить из наших уст? Они еще влажны от вина. Вино и поцелуи – это верх блаженства! – Пропади они пропадом, вдовы, раз они спят одни! – А мы – девчоночки! Этот день отведен для добрых дел. Юным, сильным, красивым – вот кому раскрываем мы сегодня объятия. Выпьем! Эй, милашка, это перед любовной битвой твое сердце, как барабан, бьет тревогу! – Ну и маятник! Маятник от поцелуйных часов! – Скоро к нам придут долгожданные гости с полным сердцем и с пустым кошельком? – Поди уже чуют, чем пахнет? – Какая разница между юным гёзом и господином маркграфом? – Господин маркграф платит флоринами, а юный гёз – ласками. Да здравствует гёз! От нашего крика мертвые проснутся в гробах! Так говорили меж собой самые добрые, самые пылкие и самые веселые из охотниц до любовных похождений. Но были среди них и другие – с испитыми лицами, с костлявыми плечами; их тощее тело было похоже на сквалыгу, откладывающего по грошику. Эти ворчали: – У нас работа трудная – дуры мы будем, коли откажемся от платы из-за того, что на наших порочных дев блажь наехала. У них не все дома, а у нас все – они на старости лет будут в отрепьях по канавам валяться, а мы не желаем: коли мы продажные, стало быть, плати денежки! – К чертовой матери даровщинку! Все мужчины безобразные, вонючие, брюзгливые, все они обжоры и пьяницы. Это они сбивают с пути истинного бедных женщин! Но красивые и молодые не слушали их – они куликали в свое удовольствие и орали: – Слышите похоронный звон соборного колокола? А у нас тут жизнь кипит! Мы мертвых разбудим в гробах! При виде такого множества женщин, темноволосых и белокурых, свежих и увядших, Ламме смутился. Он опустил глаза, но сейчас же подал голос: – Уленшпигель, где ты? – Был, да весь вышел, мой свет, – сказала толстая девка и схватила его за руку. – Как это весь вышел? – переспросил Ламме. – А так, – отвечала она, – помер триста лет тому назад, за компанию с Якобом де Костером ван Маарландом.[192] – Отстаньте, не держите меня! – вскричал Ламме. – Уленшпигель, где ты? Заступись за своего друга! Если вы не отстанете, я сейчас уйду. – Нет, не уйдешь! – объявили девицы. – Уленшпигель! – опять жалобно крикнул Ламме. – Где же ты, сын мой? Сударыня, не дергайте меня за волосы! Это не парик, уверяю вас! Караул! У меня уши и без того красные – зачем же вы еще по ним кровь разгоняете? А эта меня по носу щелкает! Мне же больно! Ай, ай, чем это мне лицо намазали? Дайте зеркало! Я черен, как устье печки. Перестаньте, не то я рассержусь! Как вам не стыдно мучить ни в чем не повинного человека? Оставьте меня! Зачем вы меня тянете в разные стороны за штаны? Что я вам, ткацкий челнок? Какая вам от того прибыль? Честное слово, я рассержусь! – Он рассердится, он рассердится! Вот чудачок! – дразнили они его. – Развеселись-ка лучше и спой нам про любовь. – Я вам про тумаки спою, только оставьте меня в покое. – Кого из нас ты любишь? – Никого – ни тебя, ни других. Я пожалуюсь властям, и вас высекут. – Скажи пожалуйста, высекут! – удивились они. – А что, если мы тебя еще до порки возьмем да и расцелуем? – Кого, меня? – переспросил Ламме. – Да, тебя! – хором воскликнули они. И тут все, красивые и безобразные, свежие и увядшие, темноволосые и белокурые, кинулись к Ламме – куда полетели его шляпа и плащ! – и ну ласкать его, ну целовать – в щеки, в нос, в пузо, в спину – взасос! Между свечей тряслась от хохота baesine. – На помощь! На помощь! – вопил Ламме. – Уленшпигель, разгони эту рвань! Отстаньте от меня! Не нужны мне ваши поцелуи! Я, слава тебе Господи, женат и все берегу для жены. – Ах, ты женат? – вскричали они. – Ну так что ж: эдаких размеров мужчинка – не слишком ли это много для нее одной? Дай и нам немножко! Верная жена – это хорошо, а верный муж – это каплун. Боже тебя избави! Ну, выбирай, а то как бы мы тебя не высекли! – Не стану я выбирать, – объявил Ламме. – Выбирай! – настаивали они. – Не выберу, – отрезал Ламме. – Не хочешь ли меня? – спросила славненькая белокурая девчонка. – Я девушка не гордая – кто меня любит, того и я. – Отстань! – сказал Ламме. – А меня не хочешь? – спросила прехорошенькая, черноволосая, черноглазая смуглая девушка, точно изваянная ангелами. – Я пряничной красоты не люблю, – отрезал Ламме. – А меня не возьмешь? – спросила мощная девица с заросшим волосами лбом, густыми сросшимися бровями, большими, с поволокой, глазами, ярко-красными мясистыми, как угри, губами, красным лицом, красной шеей и красными плечами. – Я не люблю раскаленные кирпичи, – отрезал Ламме. – Возьми меня! – предложила девочка лет шестнадцати, с мордочкой, как у белки. – Я грызунов не люблю, – отрезал Ламме. – Что ж, придется высечь! – рассудили девицы. – Но только чем? Ременными кнутиками. Славно взбодрим! Самая толстая шкура не выдержит. Возьмите десять кнутов. Как у возчиков и у погонщиков. – Уленшпигель, спаси! – взревел Ламме.

The script ran 0.01 seconds.