1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
Лишь восемь было им, и книга эта
В их души чувства новые влила.
Так почка пробуждается, согрета
Благой волной весеннего тепла.
С ней к ним чудак Бредуордин явился,
И верный Эван Дху, и Вих Иан Вор.
Мирок их детства вдруг преобразился
В чудесный край утесов и озер.
Веселый смех и слезы состраданья
Вот Вальтер Скотта им бесценный дар.
Потом настало с книгой расставанье,
Но не угас любви и веры жар.
Они начать решили в тот же час
О Тулли-Веолане свой рассказ.[180]
В тот вечер, когда Фред Винси предпринял пешую прогулку в Лоуик (он уже начал понимать, что в этом мире даже бравым молодым джентльменам иногда приходится шагать пешком, если в их распоряжении нет лошади), он отправился в путь в пять часов и по дороге заглянул к миссис Гарт, желая удостовериться, сколь благосклонно она отнеслась к его сватовству.
Всю семью, включая кошек и собак, он нашел в саду под большой яблоней. Для миссис Гарт день был праздничным, ибо в дом на неопределенный срок приехал ее старший сын Кристи. Кристи, мечтавший остаться в университете, изучить литературу всех народов, стать новым Порсоном[181] и служивший живым укором бедняге Фреду, своего рода наглядным примером, на которых маменьки воспитывают нерадивых детей. Сам Кристи — копия миссис Гарт мужского пола, широкоплечий, с квадратным лбом и невысокий, всего лишь Фреду по плечо, из-за чего еще труднее было относиться к нему с почтением, — всегда держался очень просто, и равнодушие Фреда к наукам тревожило его не больше, чем равнодушие к ним жирафа. Вот росту Фреда он завидовал, это его занимало. Он лежал на траве, возле кресла матери, надвинув на глаза соломенную шляпу, а сидевший по другую сторону от кресла Джим читал вслух автора, даровавшего многим столько счастья в их юные годы. Это был «Айвенго», и Джим сейчас читал о состязании лучников, но его все время прерывал Бен, притащивший свой старый лук и стрелы и, по мнению Летти, смертельно надоевший всем непрестанными требованиями взглянуть, как он стреляет не целясь, которым не внимал никто, за исключением Черныша, легкомысленной собачонки, оживленно носившейся по саду, в то время как седоватый старик ньюфаундленд грелся на солнышке с ленивым равнодушным видом. Сама Летти, чьи губы и передничек свидетельствовали, что и она участвовала в сборе вишен, лежавших горкой на чайном столе, сидела на траве и, забыв обо всем на свете, слушала чтение.
Приход Фреда отвлек внимание от книги. Когда присев на табурет, он сказал, что идет в Лоуик, Бен, державший теперь вместо лука недовольного котенка, взобрался верхом на ногу Фреда и сказал:
— Я пойду с тобой!
— Ой, и я тоже, — подхватила Летти.
— Ты не умеешь ходить так быстро, как мы с Фредом, — возразил Бен.
— Умею. Мама, ну скажи, что я тоже пойду, — взмолилась Летти, которой то и дело приходилось отстаивать свою равноправность перед братьями.
— А я останусь с Кристи, — заявил Джим, словно желая показать, что выбрал более приятное занятие, чем эти дурачки. Летти потерла рукой затылок, недоверчиво и нерешительно поглядывая то на Бена, то на Джима.
— Давайте-ка все пойдем к Мэри, — сказал Кристи, широко раскинув руки.
— Нет, сынок, не следует врываться гурьбой в дом к мистеру Фербратеру. Да и костюм на тебе такой старенький. К тому же скоро вернется отец. Пусть Фред идет один. Он расскажет Мэри, что ты здесь, и она сама придет к нам завтра.
Кристи оглядел свои потершиеся на коленях штанины, затем великолепные белые панталоны Фреда. Одежда Фреда демонстрировала несомненное преимущество английского университета перед шотландским, он даже смахивал носовым платочком волосы со лба и изнывал от жары как-то особенно грациозно.
— Дети, бегите-ка в сад, — сказала миссис Гарт. — Не нужно докучать гостям, когда так жарко. Покажите брату кроликов.
Смекнув, в чем дело, Кристи немедленно увел детей. Фред понял, что миссис Гарт предоставляет ему возможность поговорить с ней обо всем, о чем он собирался, но сперва пробормотал лишь:
— Вы, наверное, очень рады приезду Кристи!
— Да, я не ждала его так скоро. Он приехал дилижансом в девять, сразу же после того, как вышел из дому отец. Мне не терпится, чтобы Кэлеб послушал, каких замечательных успехов добился наш Кристи. Он покрыл все свои расходы за прошлый год, давая частные уроки, и в то же время продолжал усердно учиться. Он надеется вскоре получить место гувернера и уехать за границу.
— Молодчина, — сказал Фред, глотая, словно пилюли, расточаемые Кристи похвалы, — и никому с ним нет хлопот. — Он помолчал и добавил: — А вот со мной у мистера Гарта, боюсь, будет порядком хлопот.
— Кэлеб любит хлопотать, он всегда делает больше, чем от него ожидают. — Миссис Гарт вязала и могла смотреть на Фреда, лишь когда ей вздумается преимущество в тех случаях, если ведешь непростой разговор с душеспасительной целью, и хотя миссис Гарт намеревалась проявить должную сдержанность, ей все же хотелось что-нибудь ввернуть, дабы Фред не зазнавался.
— Я знаю, вы считаете меня очень недостойным человеком, миссис Гарт, и совершенно правы, — сказал Фред. Он несколько ободрился, почувствовав, что миссис Гарт намеревается его пожурить. — У меня почему-то выходит, что особенно скверно я веду себя с людьми, к которым чувствую симпатию. Но если уж такие люди, как мистер Гарт и мистер Фербратер, не отступаются от меня, вероятно, и мне не следует от себя отступаться. — Фред решил, что, может быть, упоминание об этих лицах благотворно подействует на миссис Гарт.
— О, разумеется, — многозначительно произнесла она. — Юноша, о котором пекутся два достойнейших человека, будет просто преступником, если сделает напрасными их жертвы.
Фред несколько подивился столь высокому стилю, но сказал лишь:
— Я надеюсь, со мной ничего такого не случится, миссис Гарт. Мэри ведь меня немного обнадежила, и я рассчитываю на ее согласие. Мистер Гарт вам рассказал? Вы, думаю, не удивились? — Задавая последний вопрос, простодушный Фред имел в виду лишь свои чувства, как видно не являвшиеся секретом ни для кого.
— Удивилась ли я, что вас обнадежила Мэри? — повторила миссис Гарт, по мнению которой Фреду не мешало бы понять, что, вопреки домыслам Винси, родители Мэри отнюдь не мечтали об этой помолвке. — Да, признаюсь, я была удивлена.
— Она вовсе не давала мне понять… ну, ни единым словечком, когда я сам с ней разговаривал, — сказал Фред, стремясь оправдать Мэри, — но когда я попросил походатайствовать за меня мистера Фербратера, Мэри позволила мне передать, что надежда есть.
Но миссис Гарт еще не высказала все, что накипело у нее на сердце. Несмотря на свою сдержанность, она не могла смириться с тем, чтобы этот цветущий юноша достиг благополучия, разбив надежды человека более глубокого и умного, чем он, — насытился жарким из соловья, даже не ведая об этом, — а его родня тем временем возомнит, будто Гарты так уж жаждали заполучить этого молокососа в лоно своей семьи; ей тем труднее было унять свое негодование, что она тщательно скрывала его при муже. Образцовые жены порой подыскивают таким образом козлов отпущения. Она сказала твердо:
— Вы совершили огромную ошибку, Фред, попросив ходатайствовать за вас мистера Фербратера.
— Вот как? — сказал Фред и тотчас покраснел. Он встревожился, хотя не имел представления, на что намекает его собеседница, и виновато добавил: Мистер Фербратер ведь наш самый добрый друг; к тому же я знал, что Мэри внимательно его выслушает; кроме того, он так охотно согласился.
— Да, молодые люди часто не видят ничего, кроме своих желаний, и не могут даже представить себе, чего стоит другим исполнение этих желаний, сказала миссис Гарт. Решив ограничиться отвлеченной сентенцией, но все еще продолжая негодовать, она грозно нахмурилась и без малейшей к тому нужды стала распускать вязанье.
— Не могу себе представить, каким образом моя просьба причинила мистеру Фербратеру боль, — сказал Фред, в сознании которого, впрочем, уже замаячила удивительная догадка.
— Вот именно, не можете себе представить, — сказала миссис Гарт, отчетливо произнося каждое слово.
Встревоженный Фред устремил взгляд на горизонт, затем быстро обернулся и спросил чуть ли не резко:
— Вы хотите сказать, миссис Гарт, что мистер Фербратер влюблен в Мэри?
— И если так, вы менее других должны этому удивляться, — отрезала миссис Гарт, положив рядом с собой вязанье и скрестив руки. Только в минуты сильного волнения она решалась выпустить из рук работу. Обуревавшие ее эмоции были двоякого рода: она радовалась, что хорошенько отделала Фреда, но опасалась, не зашла ли слишком далеко. Фред взял трость и шляпу и быстро встал.
— Стало быть, вы считаете меня препятствием между мистером Фербратером и Мэри? — спросил он запальчиво.
Миссис Гарт замешкалась с ответом. Она попала в затруднительное положение человека, готового высказать то, что накипело на душе, и в то же время убежденного в необходимости скрыть это. А ведь ей, как никому другому, было унизительно признаться в несдержанности. К тому же Фред после своей неожиданной вспышки счел нужным добавить:
— Мне показалось, мистер Гарт доволен, что Мэри мне симпатизирует. О том, о чем вы говорили, он, наверное, не знает.
Его слова больно задели миссис Гарт, для которой была невыносима мысль, что Кэлеб может усомниться в правильности ее выводов. Стремясь предотвратить последствия своей ошибки, она ответила:
— Это просто мое предположение. Возможно, Мэри ни о чем подобном не подозревает.
Но, не привыкшая принимать одолжения, она не решалась обратиться к Фреду с просьбой не упоминать о разговоре, который сама же затеяла без всякой к тому нужды; а пока она раздумывала, под яблоней у чайного стола завершились непредусмотренными последствиями события совсем иного рода: Бен, по пятам за которым мчался Черныш, выскочил из-за деревьев и, увидев котенка, тащившего за нитку распускающееся вязанье, закричал и захлопал в ладоши, Черныш залаял, котенок в ужасе вскочил на стол и опрокинул молоко, затем спрыгнул и смахнул на землю половину вишен, а Бен, отняв у котенка недовязанный носок, напялил его ему на голову, отчего тот снова обезумел, и подоспевшая в этот миг Летти воззвала к матери… словом, разыгралась история столь же волнующая, как с тем домом, который построил Джек. Миссис Гарт пришлось вмешаться, тем временем подошли другие дети, и ее беседа с Фредом прервалась. Фред постарался удалиться как можно скорей, и миссис Гарт, прощаясь с ним, сказала: «Да благословит вас бог», — единственное, чем она сумела ему намекнуть, что раскаивается в своей жестокости.
Ей не давало покоя чувство, что она вела себя «как одна из безумных»[182] — сперва проболталась, затем стала просить не выдавать ее. Правда, она не просила об этом Фреда и потому решила повиниться перед Кэлебом в тот же вечер, прежде чем он сам ее обвинит. Забавно, что добродушный Кэлеб в тех случаях, когда ему выпадала роль судьи, представлялся своей супруге судьей грозным и суровым. Впрочем, миссис Гарт намеревалась подчеркнуть, что разговор пойдет на пользу Фреду.
Он и впрямь порядком его растревожил. Жизнерадостный, склонный к оптимизму Фред, пожалуй, никогда еще не испытывал такой обиды, какую причинило ему предположение, что он помешал Мэри сделать поистине завидную партию. Уязвляло его также, что — изъясняясь его стилем — он, как олух, обратился за содействием к мистеру Фербратеру. Впрочем, влюбленному, а Фред был влюблен, несвойственно терзать себя иными сомнениями, когда он усомнился в главном — в чувствах своей избранницы. Невзирая на уверенность в благородстве мистера Фербратера, невзирая на переданные ему слова Мэри, Фред не мог не ощущать, что у него появился соперник: обстоятельство, к которому он не привык и отнюдь не желал привыкать, не испытывая ни малейшей готовности отказаться от Мэри ради ее блага, а, наоборот, готовый с кем угодно за нее сразиться. Но сражаться с мистером Фербратером можно было только в метафорическом смысле, что для Фреда было куда труднее. Новое испытание оказалось нисколько не менее тяжким, чем огорчение по поводу дядюшкиного завещания. Меч еще не коснулся его сердца, но Фред довольно явственно вообразил себе, сколь болезненным окажется прикосновение его острия. Ему ни разу не пришло в голову, что миссис Гарт могла ошибиться относительно чувств мистера Фербратера, но он подозревал, что она могла неправильно судить о чувствах Мэри. В последнее время та жила в Лоуике, и мать, возможно, очень мало знала о том, что у нее на душе.
Ему не стало легче, когда он увидел ее веселое личико в гостиной, где находились и все три дамы. Они оживленно толковали о чем-то и умолкли при появлении Фреда. Мэри четким бисерным почерком переписывала ярлычки, наклеенные на неглубокие ящики, лежавшие перед нею. Мистер Фербратер ушел в деревню, а сидевшие в гостиной дамы не подозревали об особых отношениях, связывающих Фреда с Мэри; он не мог предложить ей прогуляться с ним вместе по саду и подумал, как бы ему не пришлось вернуться восвояси, ни словечком не перекинувшись с ней наедине. Сперва он рассказал Мэри о приезде Кристи, затем о том, что поступил в помощники к ее отцу; и был утешен, обнаружив, что второе известие произвело на нее большое впечатление.
— Я так рада, — сказала она торопливо и склонилась над столом, чтобы не видели ее лица.
Но миссис Фербратер не могла оставить такую тему без внимания.
— Вы ведь не хотите сказать, милая мисс Гарт, будто рады, что юноша, готовившийся стать служителем церкви, отказался от своего намерения; вы, как я понимаю, радуетесь только тому, что если уж так вышло, он хотя бы нашел себе такого превосходного руководителя, как ваш отец.
— Нет, право же, миссис Фербратер, боюсь, я радуюсь и тому и другому, ответила Мэри, незаметно смахнув непослушную слезинку. — Увы, я мирянка до мозга костей. Ни разу в жизни мне не нравился ни один служитель церкви, кроме «Векфилдского священника» и мистера Фербратера.
— Но почему же, моя милая? — спросила миссис Фербратер, опустив большие деревянные спицы и удивленно взглянув на Мэри. — Ваши суждения всегда разумны и обоснованны, но сейчас вы меня удивили. Мы, разумеется, не говорим о тех, кто проповедует новые доктрины. Но как можно не любить священников вообще?
— Ох, — сказала Мэри, задумалась на минуту, и лицо ее просияло лукавой улыбкой. — Мне не нравятся их шейные платки.
— Но тогда платок Кэмдена вам тоже не нравится, — встревоженно сказала мисс Уинифред.
— Нет, нравится, — возразила Мэри. — Платки других священников не нравятся мне из-за их владельцев.
— Как это странно! — воскликнула мисс Ноубл, усомнившись в здравости собственного рассудка.
— Вы шутите, моя милая. Полагаю, у вас есть более основательные причины пренебрежительно относиться к столь уважаемому сословию, — величественно произнесла миссис Фербратер.
— Мисс Гарт выказывает такую требовательность, когда судит, кем кому следует стать, что на нее нелегко угодить, — сказал Фред.
— Ну, я по крайней мере рада, что она делает исключение для моего сына, — произнесла старая дама.
Заметив недовольство Фреда, Мэри призадумалась, но тут в гостиную вошел мистер Фербратер и дамы сообщили ему, что у мистера Гарта появился новый помощник. Выслушав их, он одобрительно произнес: «Это хорошо», — затем взглянул на работу Мэри и похвалил ее почерк. Фред жестоко страдал от ревности… конечно, отрадно, что его соперник столь достойный человек, а впрочем, жаль, что он не толст и не уродлив, как многие сорокалетние мужчины. Чем закончится дело, не приходилось сомневаться, коль скоро Мэри не скрывала своего преклонения перед Фербратером, а его семейство, несомненно, одобряло их взаимную склонность. Фред все больше убеждался, что ему не удастся поговорить с Мэри, как вдруг мистер Фербратер сказал:
— Фред, помогите мне перенести эти ящики в кабинет. Вы ведь еще не видели мой роскошный новый кабинет. Мисс Гарт, пожалуйста, пойдемте вместе с нами. Мне хотелось показать вам удивительного паука, которого я нашел сегодня утром.
Мэри сразу поняла его намерение. После того памятного вечера мистер Фербратер неизменно обращался с ней по-старому, как добрый пастырь, и возникшие у нее на миг сомнения исчезли без следа. Мэри не привыкла тешить себя розовыми надеждами и любое лестное для ее тщеславия предположение считала вздорным, ибо опыт давно ее убедил в несбыточности таких предположений. Все получилось, как она предвидела: после того как Фред полюбовался кабинетом, а она — пауком, мистер Фербратер сказал:
— Подождите меня здесь минутку. Я хочу найти одну гравюру и попросить Фреда, благо он достаточно высок, повесить ее в кабинете. Через несколько минут я вернусь. — Тут он вышел. Это не помешало Фреду обратиться к Мэри с такими словами:
— Что я ни делаю, все без толку, Мэри. Вы все равно в конце концов выйдете за Фербратера. — В его голосе звенела ярость.
— Что вы имеете в виду, Фред? — с негодованием воскликнула Мэри, густо покраснев и от изумления утратив свойственную ей находчивость.
— Не могу поверить, чтобы вы меня не поняли… Вы всегда так понятливы.
— Я понимаю только, что вы ведете себя очень дурно, говоря подобным образом о мистере Фербратере, который так усердно ради вас старался. Да как вам в голову взбрела такая чушь!
Фред, невзирая на волнение, не утратил ясность мысли. Если Мэри и впрямь ни о чем подобном не догадывается, вовсе незачем ей рассказывать о предположении миссис Гарт.
— А как же иначе, — откликнулся он. — Когда все время у вас перед глазами человек, который гораздо достойней меня и которого вы надо всеми превозносите, где мне с ним тягаться!
— Какой же вы неблагодарный, Фред, — сказала Мэри. — Мне бы следовало сказать мистеру Фербратеру, что я и знать вас не желаю.
— Не называйте меня неблагодарным: я был бы счастливейшим человеком на свете, если бы не это. Я рассказал все вашему отцу, и он был очень добр, он обошелся со мной как с сыном. Я бы с усердием принялся за работу, я и писал бы, и делал все что угодно, если бы не это.
— Не это? Да что это? — спросила Мэри, вдруг решив, что Фред узнал о чем-то неизвестном ей.
— Если бы я не был убежден, что Фербратер возьмет надо мной верх.
Тут Мэри стал разбирать смех, и ей расхотелось сердиться.
— Фред, — сказала она, пытаясь поймать его взгляд, который он угрюмо отводил в сторону, — до чего же вы смешной, вы просто чудо. Не будь вы такой уморительный дуралей, я поддалась бы искушению вас помучить и не стала бы разуверять, что никто, кроме вас, за мной не ухаживает.
— Мэри, я правда нравлюсь вам больше всех? — спросил Фред, устремляя на нее полный нежности взгляд и пытаясь взять ее за руку.
— Вы мне совсем сейчас не нравитесь, — сказала Мэри, сделав шаг назад и пряча руки за спину. — Я сказала только, что ни один смертный, кроме вас, за мной не ухаживал. И из этого отнюдь не следует, что за мной начнет ухаживать очень умный человек, — весело закончила она.
— Мне бы хотелось от вас услышать, что вы о нем не думаете и впредь не будете думать, — сказал Фред.
— Не смейте даже упоминать об этом, Фред, — отрезала Мэри, вновь становясь серьезной. — Уж не знаю, глупость вы проявляете или неблагодарность, не замечая, что мистер Фербратер намеренно оставил нас наедине, чтобы мы могли поговорить свободно. Меня огорчает, что вы не сумели оценить его деликатность.
Больше они ни слова не успели сказать друг другу, поскольку в кабинет вошел мистер Фербратер, держа в руке гравюру. Фред возвратился в гостиную, все еще мучимый ревностью, но в то же время успокоенный словами и всем обращением Мэри. Зато Мэри огорчил и встревожил их разговор, мысли ее невольно приняли новое направление, и все увиделось в новом свете. Если опасения Фреда обоснованны, то она пренебрегает мистером Фербратером, человеком, к которому относится с почтением и благодарностью… какая женщина не потеряет в таком случае решимость! Она с облегчением вспомнила, что на следующий день ей нужно поехать домой, ибо всей душой стремилась утвердиться в убеждении, что любит Фреда. Когда нежная склонность накапливается годами, мысль о замене непереносима — нам кажется, она лишает смысла всю нашу жизнь. Мы учреждаем тогда строгий надзор над своими чувствами и постоянством, как и над любым своим достоянием.
«Фред утратил все надежды; пусть у него останется хоть эта», — с улыбкой подумала Мэри. Ей не удалось отогнать от себя мимолетные видения совсем иного рода — новое положение в свете, признание и почет, отсутствие которых она не раз ощущала. Но если Фред будет отторгнут от нее, одинок и удручен тоскою, подобные соблазны ее не искусят.
58
Твои глаза не могут ненавидеть.
Как мне узнать, что изменилась ты?
В других обман и фальшь легко увидеть
Ложь в сердце искажает их черты.
Но повелело небо, чтоб одна лишь
Любовь твоим глазам дарила свет.
Пусть ты коварство прячешь, пусть лукавишь
Твой ясен взор, и в нем притворства нет.
Шекспир, «Сонеты»
В то время когда мистер Винси изрек мрачное пророчество по поводу Розамонды, сама она вовсе не подозревала, что будет вынуждена обратиться с просьбой к отцу. Розамонда еще не столкнулась с денежными затруднениями, хотя поставила дом на широкую ногу и не отказывала себе в развлечениях. Ее дитя появилось на свет преждевременно, и вышитые распашонки и чепчики были упрятаны надолго. Беда случилась потому, что Розамонда, невзирая на возражения мужа, отправилась кататься верхом; впрочем, не подумайте, что она проявила несдержанность в споре или резко заявила о своем намерении поступить как ей заблагорассудится.
Непосредственной причиной, пробудившей в ней желание поупражняться в верховой езде, был визит третьего сына баронета, капитана Лидгейта, которого, как ни прискорбно говорить об этом, презирал его родственник Тертий, называя «пошлым фатом с дурацким пробором от лба до затылка» (сам Тертий не следовал этой моде), и который, как все невежды, был убежден в своей способности судить о любом предмете. Лидгейт клял себя за безрассудство, поскольку сам навлек этот визит на свою голову, согласившись навестить во время свадебного путешествия дядюшку, и вызвал неудовольствие Розамонды, высказав ей эту мысль. Ибо, грациозно сохраняя безмятежность, Розамонда чуть не прыгала от радости. Пребывание в ее доме кузена, являющегося сыном баронета, настолько будоражило ее, что ей казалось, все окружающие непременно должны сознавать огромную важность этого обстоятельства. Знакомя капитана Лидгейта с другими гостями, она испытывала приятную убежденность, что высокое положение в свете — свойство столь же ощутимое, как запах. Это было так отрадно, что Розамонде стала представляться менее плачевной участь женщины, вышедшей замуж за врача: замужество, казалось ей теперь, возвысило ее над уровнем мидлмарчского света, а грядущее сулило радужные перспективы обмена письмами и визитами с Куоллингемом, в чем она почему-то усматривала залог успешной карьеры супруга. А тут еще миссис Менгэн, замужняя сестра капитана (как видно, подавшего ей эту идею), возвращаясь в сопровождении горничной из столицы домой, заехала в Мидлмарч и прогостила у них двое суток. Так что было для кого и музицировать, и старательно подбирать кружева.
Что до капитана Лидгейта, то низкий лоб, крючковатый, кривой нос и некоторое косноязычие могли бы показаться недостатками в молодом джентльмене, если бы не военная выправка и усы, придававшие ему то, что белокурые изящные, как цветок, создания восторженно определяют словом «стиль». К тому же он обладал особого рода аристократизмом: в отличие от представителей среднего класса, пренебрегал соблюдением внешних приличий и был великим ценителем женской красоты. Его ухаживание доставляло сейчас Розамонде еще больше удовольствия, чем в Куоллингеме, и капитану разрешалось флиртовать с ней чуть ли не по целым дням. Да и вообще этот визит оказался одним из самых приятных в его жизни приключений, прелесть которого, пожалуй, только увеличивалась от сознания, что чудаковатому кузену не по душе его приезд, хотя Тертий, который (говоря гиперболически) скорее умер бы, чем оказался негостеприимным, скрывал свою неприязнь и делал вид, будто не слышит слов галантного офицера, предоставляя отвечать на них Розамонде. Он отнюдь не был ревнивым мужем и предпочитал оставлять докучливого молодого джентльмена наедине с женой, дабы избегнуть его общества.
— Тебе следовало бы во время обеда больше говорить с капитаном, Тертий, — сказала Розамонда как-то вечером, когда знатный гость уехал в Лоумфорд навестить квартировавших там знакомых офицеров. — Право же, у тебя иногда такой рассеянный вид — кажется, будто ты не на него глядишь, а сквозь его голову на что-то сзади.
— Рози, милая моя, да неужели же я должен вести пространные беседы с этим самодовольным ослом, — непочтительно ответил Лидгейт. — А на его голову я посмотрю с интересом лишь в том случае, если ее проломят.
— Не понимаю, почему ты так пренебрежительно говоришь о своем кузене, не отрываясь от работы, возразила Розамонда с кроткой сдержанностью, прикрывавшей презрение.
— Наш приятель Ладислав тоже считает твоего капитана прескучным. С тех пор как он здесь поселился, Ладислав почти не бывает у нас.
Розамонда полагала, что отлично знает, почему Ладислав невзлюбил капитана: он ревновал, и эта ревность была ей приятна.
— На людей со странностями трудно угодить, — ответила она. — Но, по-моему, капитан Лидгейт безупречный джентльмен, и я думаю, что из уважения к сэру Годвину ты не должен обходиться с ним пренебрежительно.
— Конечно, милая; но мы устраиваем в его честь обеды. А он уходит и приходит когда вздумается. Он вовсе не нуждается во мне.
— И все же когда он находится в комнате, ты бы мог оказывать ему больше внимания. В твоем представлении, он, вероятно, не мудрец, у вас разные профессии, но, право, было бы приличнее, если бы ты хоть немного говорил с ним о том, что его занимает. Я считаю его вполне приятным собеседником. И уж во всяком случае, у него есть правила.
— Иначе говоря, ты хотела бы, Рози, чтобы я немного больше походил на него, — буркнул Лидгейт не сердито, но с улыбкой, которая едва ли была нежной и несомненно — не была веселой. Розамонда промолчала и перестала улыбаться; впрочем, ее красивое личико и без улыбки выглядело милым.
Вырвавшаяся у Лидгейта горькая фраза отметила, подобно дорожной вехе, сколь значительный путь проделал он от царства грез, в котором Розамонда Винси казалась ему образцовой представительницей нежного пола, своего рода благовоспитанной сиреной, расчесывающей волосы перед зеркальцем и поющей песнь исключительно для услаждения слуха обожаемого, мудрого супруга. Сейчас он уже видел разницу между этим померещившимся ему обожанием и преклонением перед талантом, придающим мужчине престиж, словно орден в петлице или предшествующее имени слово «достопочтенный».
Можно предположить, что и Розамонда проделала немалый путь с тех пор, когда банальная беседа мистера Неда Плимдейла казалась ей на редкость скучной; впрочем, большая часть смертных подразделяет глупость на два вида: невыносимую и вполне терпимую — как иначе прикажете сохранять общественные связи? Глупость капитана Лидгейта источала тонкий аромат духов, изысканно себя держала, говорила с хорошим прононсом и приходилась близкой родней сэру Годвину. Розамонда находила ее очень милой и переняла у нее множество словечек и фраз.
Вот почему, будучи, как мы знаем, большой любительницей верховой езды, она охотно согласилась возобновить это занятие, когда капитан Лидгейт, приехавший в Мидлмарч с двумя лошадьми и лакеем, которого он поселил в «Зеленом драконе», предложил ей прогулку на серой кобыле, заверив, что у этой Лошади кроткий нрав и она обучена ходить под дамским седлом, — он, собственно, купил ее для сестры и вел в Куоллингем. Первую прогулку Розамонда совершила, ничего не сказав мужу, и вернулась, когда он еще не пришел домой; но поездка оказалась такой удачной, так благотворно повлияла на нее, что Розамонда сообщила о ней мужу, ничуть не сомневаясь, что он позволит ей кататься и впредь.
Однако Лидгейт не просто огорчился — его совершенно поразило, что жена, даже не посоветовавшись с ним, решилась сесть на незнакомую лошадь. Выразив свое изумление рядом негодующих восклицаний, он ненадолго умолк.
— Хорошо хоть, все благополучно обошлось, — сказал он твердо и решительно. — Больше ты не будешь ездить верхом, Рози, это разумеется само собой. Даже если бы ты выбрала самую смирную на свете лошадь, на которой ездила много раз, то и тогда не исключен несчастный случай. Ты отлично знаешь, именно поэтому я попросил тебя перестать ездить на нашей гнедой.
— Несчастные случаи не исключаются и в доме, Тертий.
— Не говори вздор, милая, — умоляюще произнес Лидгейт. — Предоставь уж мне судить о таких делах. Я запрещаю тебе ездить верхом, и, по-моему, тут больше не о чем разговаривать.
Розамонда причесывалась к обеду, и Лидгейт, который, сунув руки в карманы, расхаживал из угла в угол, заметил в зеркале лишь, как слегка повернулась ее прелестная головка. Он выжидательно остановился возле Розамонды.
— Подколи мне косы, милый, — попросила она и со вздохом уронила руки, чтобы мужу стало совестно за то, что он так груб. Лидгейт не раз уже оказывал жене эту услугу, проявляя редкостную для мужчины умелость. Легким движением красивых крупных пальцев он приподнял шелковистые петли кос и вколол высокий гребень (чего только не приходится делать мужьям!); а уж теперь нельзя было не поцеловать оказавшийся у самых его глаз нежный затылок. Но, повторяя нынче точно то, что делали вчера, мы часто делаем это не по-вчерашнему: Лидгейт все еще сердился и не забыл причину спора.
— Я скажу капитану, чтобы впредь он не приглашал тебя на такие прогулки, — заключил он, поворачиваясь к дверям.
— А я прошу тебя не делать этого, Тертий, — возразила Розамонда, как-то особенно взглянув на него. — Получится, что ты обращаешься со мной как с ребенком. Обещай предоставить все мне.
В ее словах была доля истины. Лидгейт с угрюмой покорностью буркнул: «Ну, хорошо», и спор кончился тем, что он дал обещание Розамонде, а не она — ему.
Она, собственно, и не собиралась давать обещаний. Розамонда не растрачивала силы в спорах, и эта тактика неизменно приносила успех. Нравилось ей что-то — значит, так и нужно делать, и она пускалась на все уловки, стремясь добиться своего. Прекращать верховые прогулки она вовсе не намеревалась и, воспользовавшись первой же отлучкой мужа, вновь отправилась кататься, устроив так, чтобы он не успел ее задержать. Соблазн и впрямь был велик: ездить верхом вообще приятно, а на породистой лошади, когда рядом на породистой же лошади скачет капитан Лидгейт, сын сэра Годвина, каждая встреча (кроме встречи с мужем) доставляет блаженство, какое представлялось Розамонде лишь в мечтах перед свадьбой, к тому же она укрепляла таким образом связи с Куоллингемом, что было разумно.
Но впечатлительная серая кобыла, внезапно услыхав треск дерева, срубленного в этот миг на опушке Холселлского леса, напугалась сама и еще сильней напугала Розамонду, в результате чего та лишилась ребенка. Лидгейт не позволил себе обнаружить гнев перед женой, зато неделикатно обошелся с капитаном, который, разумеется, в скором времени отбыл.
При всех последующих разговорах Розамонда сдержанным и кротким тоном уверяла, что прогулка не принесла вреда и, если бы она осталась дома, произошло, бы то же самое, ибо она уже и раньше чувствовала временами некоторое недомогание.
Лидгейт сказал лишь: «Бедняжка моя, бедняжка!», но в душе ужаснулся поразительному упорству этого кроткого существа. С изумлением он все сильнее ощущал свою полнейшую беспомощность. Вопреки ожиданиям, Розамонда не только не преклонялась перед его образованностью и умом, она попросту отмахивалась от них при решении всех практических вопросов. Прежде он полагал, что ум Розамонды, как и всякой женщины, проявляется в восприимчивости и отзывчивости. Сейчас он начал понимать, что представляет собой ее ум, в какую форму он себя облекает, ограждая собственную независимость. Розамонда удивительно быстро умела обнаружить причины и следствия, когда дело касалось ее интересов: она сразу поняла, насколько Лидгейт выше всех в Мидлмарче, а воображение ей подсказало, что талант позволит ему продвинуться по общественной лестнице намного дальше; но, мечтая об этом продвижении, Розамонда придавала врачебной деятельности и научным исследованиям мужа не больше значения, чем если бы он случайно изобрел какую-то дурно пахнущую мазь. Во всем, что не касалось этой мази, о которой Розамонда не желала ничего знать, она, разумеется, предпочитала полагаться не на мнение мужа, а на свое. Любовь к мужу не сделала ее уступчивой. Лидгейт с изумлением обнаружил это при бесчисленных размолвках по пустячным поводам, а теперь убедился, что и в серьезных делах она желает поступать по-своему. В ее любви он не сомневался, и у него не возникало опасений, что Розамонда может к нему перемениться. Так же твердо был он убежден в неизменности собственных чувств, мирился с ее строптивостью, но — увы! — он ощущал с тревогой, что в его жизни появляется нечто новое, столь же губительное для него, как сток нечистот для существа, привыкшего дышать, плескаться и гоняться за серебристой добычей в чистейших водах.
А Розамонда вскоре стала выглядеть еще милей, сидя за рабочим столиком или катаясь в отцовском фаэтоне, и уже подумывала о поездке в Куоллингем. Она знала, что украсит тамошнюю гостиную гораздо лучше, чем хозяйские дочки, и, уповая на вкус джентльменов, опрометчиво упускала из виду, что леди едва ли стремятся уступить ей пальму первенства.
Лидгейт, перестав тревожиться о жене, впал в угрюмость — это слово возникало в мыслях у Розамонды каждый раз, когда он думал о чем-то к ней не относящемся, озабоченно хмурился и раздражался по любому ничтожному поводу. В действительности его «угрюмость», словно стрелка барометра, свидетельствовала о том, что он огорчен и встревожен. Об одном из обстоятельств, порождавших его тревогу, он из ложно понимаемого благородства не упоминал при Розамонде, опасаясь, что это дурно повлияет на ее настроение и здоровье. Они оба совсем не умели читать мысли друг друга, что случается даже с людьми, постоянно думающими один о другом. Лидгейту казалось, что из любви к Розамонде он постоянно приносит в жертву свой труд и самые заветные надежды; он терпеливо сносил ее прихоти и капризы, главное же — не выказывая обиды, сносил все более откровенное безразличие к его научным изысканиям, которым сам он предавался с бескорыстным и горячим энтузиазмом, долженствующим, по его мнению, вызывать почтительное восхищение идеальной жены. Но невзирая на свою сдержанность, Лидгейт все же испытывал недовольство собой и — признаемся честно — не без оснований. Ведь бесспорно, что, не будь мы столь мелочны, обстоятельства не имели бы над нами такой власти, а это самое огорчительное во всех неурядицах, включая супружеские. Лидгейт понимал, что, уступая Розамонде, он сплошь и рядом просто проявляет слабость, предательскую нерешительность, поддавшись которым может охладеть ко всему, не связанному с обыденной стороной жизни. Он бы не чувствовал себя так унизительно, если бы его сломила серьезная беда, тяжкое горе, а не постоянно гложущая мелкая забота из числа тех, что выставляют в комическом свете самые возвышенные усилия.
Вот эту-то заботу он до сих пор старался скрыть от Розамонды, удивляясь, как она сама не догадается о его затруднениях. Печальные обстоятельства были слишком очевидны, и даже сторонние наблюдатели давно сделали вывод, что доктор Лидгейт запутался в долгах. Его не оставляла мысль, что с каждым днем он все глубже погружается в болото, прикрытое заманчивым ковром цветов и муравы. Поразительно, как быстро увязаешь там по шею и, как бы величественны ни были прежде твои замыслы, думаешь лишь о том, как выбраться из трясины.
Полтора года назад Лидгейт был беден, но не тревожился о том, у кого бы раздобыть мизерную сумму, и презирал снедаемых подобными заботами людей. Сейчас ему не просто не хватало денег — он очутился в тягостном положении человека, накупившего множество ненужных ему вещей, за которые он не в состоянии расплатиться, в то время как кредиторы настойчиво требуют платежа.
Как это получилось, понять легко, даже не зная арифметики и прейскурантов. Когда человек, вступая в брак, обнаруживает, что покупка мебели и прочие траты на обзаведение превышают на четыреста или пятьсот фунтов его наличный капитал; когда к концу года оказывается, что расходы на домашнее хозяйство, лошадей et caeteras[183] достигли чуть ли не тысячи, в то время как доход от практики, который, по его расчетам, должен был равняться восьми сотням в год, усох до пятисот, причем большая часть пациентов с ним до сих пор не расплатилась, он, как это ни прискорбно, неизбежно делается должником. В ту пору жили менее расточительно, чем в наше время, а в провинции вообще довольно скромно, но если у врача, который недавно купил практику, почитает необходимым держать двух лошадей, не скупится на стол и к тому же выплачивает страховые взносы и снимает за высокую цену дом и сад, сумма расходов вдвое превысит сумму доходов, это ничуть не удивит того, кто снизойдет до рассмотрения названных обстоятельств. Розамонда, выросшая в даме, где все было поставлено на широкую ногу, полагала, что хорошая хозяйка должна заказывать только самое лучшее — иначе неудобно. Лидгейт тоже считал, что «если уж делать, то делать как следует», другого образа действий он себе не представлял. Если бы каждая хозяйственная трата обсуждалась заранее, он, вероятно, говорил бы по поводу любой из них: «да что там, пустяки!», а если бы ему предложили проявить бережливость в каком-нибудь отдельном случае, скажем, заменить дорогую рыбу более дешевой, он назвал бы это мелочной, грошовой экономией. Розамонда охотно приглашала гостей не только во время визита капитана Лидгейта, и муж не возражал, хотя они ему надоедали. Он считал, что врачу полагается держать открытый дом и при этом не скаредничать. Правда, самому ему нередко приходилось посещать дома бедняков, где он назначал больным диету, сообразуясь с их скромными средствами. Но, бог ты мой! Что же тут удивительного? Разве, наблюдая уклад жизни окружающих нас людей, мы когда-нибудь сравниваем его со своим? Расточительность — так же как заблуждения и невзрачность — измеряется иными мерками, когда речь идет о нас самих, и мы оцениваем ее, памятуя об огромной разнице между нашей собственной персоной и прочими людьми. Лидгейт думал, что он равнодушен к одежде, и презирал склонных к щегольству мужчин. Обширность собственного гардероба нисколько его не смущала: костюмы ведь заказывают целыми дюжинами, как же еще? Не надо забывать, что до сих пор он был свободен от долгов и руководствовался не рассуждениями, а привычкой. Но этой свободе пришел конец.
Кабала была особенно невыносимой оттого, что он познал ее впервые. Его возмутило, его потрясло, что обстоятельства, настолько чуждые всем его целям, никоим образом не связанные с тем, что его занимало, застигли его врасплох и всецело себе подчинили. А ведь в том положении, в котором он очутился, сумма долга непременно возрастет. Двое поставщиков мебели из Брассинга, чьи счета он не оплатил перед женитьбой и расплатиться с которыми потом ему помешали непредвиденные текущие расходы, то и дело напоминали о себе, присылая неприятные письма. Труднее, чем кому-либо, было смириться с этим Лидгейту, непомерно гордому и не любившему одалживаться и просить. Ему казалось унизительным рассчитывать на помощь мистера Винси, и даже если бы ему не намекали разными способами, что дела тестя не процветают и от него не следует ждать поддержки, Лидгейт обратился бы к нему только в случае крайней нужды. Иные охотно возлагают надежды на отзывчивость родственников; Лидгейту никогда не приходило на ум, что он будет вынужден к ним обратиться, — он еще не раздумывал, приятно ли просить взаймы. Сейчас, когда у него возникла такая идея, он понял, что предпочтет вынести все что угодно, только не это. А денег не было, и надежды получить их — тоже, врачебная же практика не становилась доходнее,
Стоит ли удивляться, что Лидгейту не удавалось скрыть тревогу, и теперь, когда Розамонда полностью оправилась, он подумывал о том, чтобы посвятить в свои затруднения жену. Новое отношение к счетам поставщиков заставило его на многое взглянуть по-новому: он по-новому теперь судил о том, без чего невозможно обойтись, а без чего возможно, и осознал необходимость перемен. Да, но как их осуществить без согласия Розамонды? В скором времени ему представилась возможность сообщить жене об их плачевных обстоятельствах.
Секретным образом наведя справки, какое обеспечение может представить находящийся в его положении человек, Лидгейт выяснил, что он располагает вполне надежным обеспечением, и предложил его одному из наименее настойчивых своих кредиторов, мистеру Дувру, серебряных дел мастеру и ювелиру, согласившемуся также переписать на себя счет от обойщика и на определенный срок удовольствоваться получением процентов. Таким обеспечением послужила закладная на мебель, и, заполучив ее, кредитор на время успокоился, поскольку его счет не превышал четырехсот фунтов; к тому же мистер Дувр собирался еще уменьшить его, приняв от доктора назад часть столового серебра и любых других предметов, не попортившихся от употребления. Под «любыми другими предметами» деликатно подразумевались драгоценности, а говоря еще точнее — лиловые аметисты, купленные Лидгейтом за тридцать фунтов в качестве свадебного подарка.
Не все, вероятно, сойдутся во мнениях по поводу подобного подарка: иные сочтут его галантным знаком внимания, вполне естественным для такого джентльмена, как Лидгейт, а в последующих неурядицах обвинят скаредную ограниченность провинциальной жизни, крайне неудобную для тех, чье состояние несоразмерно вкусам, попеняют также Лидгейту за смехотворную щепетильность, помешавшую ему обратиться за помощью к родне.
Как бы там ни было, этот вопрос не показался ему важным в то прекрасное утро, когда он отправился к мистеру Дувру окончательно договориться относительно заказа на столовое серебро; рядом с остальными драгоценностями, стоящими огромных денег, еще один заказ, добавляемый к многим другим, сумма которых не подсчитана точно, всего лишь тридцать фунтов за убор, словно созданный, чтобы украсить плечи и шею Розамонды, не выглядел излишним расточительством, тем более что за него не надо было платить наличными. Но оказавшись в критических обстоятельствах, Лидгейт невольно подумывал, что аметистам неплохо бы возвратиться в лавку мистера Дувра, хотя не представлял себе, как предложить такое Розамонде. Наученный опытом, он мог предугадать последствия беседы с Розамондой и заранее готовился (отчасти, а отнюдь не в полной мере) проявить твердость, подобную той, какой он вооружался при проведении экспериментов. Возвращаясь верхом из Брассинга, он собирался с духом перед нелегким объяснением с женой.
Домой он добрался к вечеру. Он чувствовал себя глубоко несчастным этот сильный, одаренный двадцатидевятилетний человек. Он не твердил себе, что совершил ужасную ошибку, но сознание ошибки не отпускало его ни на миг, как застарелая болезнь, омрачая любую надежду, замораживая любую мысль. Подходя к гостиной, он услышал пение и звуки фортепьяно.
Разумеется, у них сидел Ладислав. Прошло несколько недель с тех пор, как он простился с Доротеей, но он все еще оставался в Мидлмарче, на прежнем посту. Лидгейт вообще не возражал против его визитов, но именно сейчас его раздражило присутствие постороннего. Когда он показался в дверях, Уилл и Розамонда взглянули в его сторону, но продолжили дуэт, не считая нужным прерывать пение из-за его прихода. Измученный Лидгейт, вошедший в дом с сознанием, что ему предстоят еще и новые тяготы после тяжелого дня, не испытал умиления при виде разливающегося трелями дуэта. Его бледное лицо нахмурилось, и, молча пройдя через комнату, он рухнул в кресло.
Они допели оставшиеся три такта и повернулись к нему.
— Как поживаете, Лидгейт? — спросил Уилл, направляясь к нему поздороваться.
Лидгейт пожал Уиллу руку, но не счел нужным отвечать.
— Ты пообедал, Тертий? Я ждала тебя гораздо раньше, — сказала Розамонда, уже заметившая, что муж в «ужасном настроении». Произнеся эти две фразы, она опустилась на свое всегдашнее место.
— Пообедал. Мне бы хотелось чаю, — отрывисто ответил Лидгейт, продолжая хмуриться и подчеркнуто глядя на свои вытянутые ноги.
Уиллу не понадобилось дальнейших намеков. Он взял шляпу и сказал:
— Я ухожу.
— Скоро будет чай, — сказала Розамонда. — Не уходите, прошу вас.
— Лидгейт сегодня не в настроении, — ответил Уилл, лучше понимавший Лидгейта, чем Розамонда, и не обиженный его резкостью, ибо вполне допускал, что у доктора могло быть много неприятностей за день.
— Тем более вам следует остаться, — кокетливо возразила Розамонда своим самым мелодичным голоском. — Он весь вечер не будет со мной разговаривать.
— Буду, Розамонда, — прозвучал глубокий баритон Лидгейта. — У меня к тебе важное дело.
Отнюдь не так намеревался он приступить к разговору о деле, но его вывел из терпения безразличный тон жены.
— Ну вот, видите! — сказал Уилл. — Я иду на собрание по поводу организации курсов механиков.[184] До свидания. — И он быстро вышел.
Розамонда, так и не взглянув на Лидгейта, вскоре встала и заняла свое место у чайного подноса. Она подумала, что никогда еще муж не выглядел таким несимпатичным. А он внимательно следил, как она разливает чай изящными движениями тонких пальчиков, бесстрастно глядя только на поднос, ничем не выдавая своих чувств и в то же время выражая неодобрение всем неучтивым людям. На миг он позабыл о своей боли, пораженный редкостным бесчувствием этого грациозного создания, прежде казавшегося ему воплощением отзывчивости. Глядя на Розамонду, он вдруг вспомнил Лауру и мысленно спросил себя: «А она могла бы меня убить за то, что я ей надоел?» — и ответил: «Все женщины одинаковы». Но стремление обобщать, благодаря которому человек ошибается гораздо чаще, чем бессловесные твари, внезапно встретило помеху — Лидгейт вспомнил, как удивительно вела себя другая женщина, — вспомнил, как тревожилась за мужа Доротея, когда Лидгейт начал посещать их дом, вспомнил, как горячо она молила научить ее, чем утешить, ублажить этого человека, ради которого подавляла все в своей душе, кроме преданности и сострадания. Эти ожившие в его памяти картины быстро проносились перед ним, пока заваривался чай. Продолжая грезить, он под конец закрыл глаза и услышал голос Доротеи: «Дайте мне совет. Научите меня, что делать. Он трудился всю жизнь и думал только о завершении своего труда. Ничто другое его не интересует. И меня тоже…»
Этот голос любящей, великодушной женщины он сохранил в себе, как хранил веру в свой бездействующий, но всесильный гений (нет ли гения возвышенных чувств, также властвующего над душами и умами?); голос этот прозвучал, словно мелодия, постепенно замирая, — Лидгейт на мгновение вздремнул, когда Розамонда с мягкой отчетливостью, но безучастно произнесла: «Вот твой чай, Тертий», поставила поднос на столик рядом с ним и, не взглянув на мужа, вернулась на прежнее место. Лидгейт ошибался, осуждая ее за бесчувственность; Розамонда была достаточно чувствительна на свой лад и далеко не отходчива. Сейчас она обиделась на мужа, и он ей стал неприятен. Но в подобных случаях она не хмурилась, не повышала голоса, как и положено женщине, всегда убежденной в своей безупречности.
Быть может, никогда еще между ними не возникало такого отчуждения, но у Лидгейта были веские причины не откладывать разговор, даже если бы он не объявил о нем сразу же по приходе. Преждевременное сообщение вырвалось у него не только от досады на жену и желания вызвать ее сочувствие, но и потому, что, собираясь причинить ей страдание, он прежде всего страдал сам. Впрочем, он подождал, пока унесут поднос, зажгут свечи и в комнате воцарится вечерняя тишь. Тем временем нежность вновь вступила в свои права. Заговорил он ласково.
— Рози, душенька, отложи работу, подойди сюда и сядь рядом со мной, нежно произнес он, отодвинув столик и подтаскивая для нее кресло поближе к своему.
Розамонда повиновалась. Когда она приближалась к нему в платье из неяркого прозрачного муслина, ее тоненькая, но округлая фигура выглядела еще грациозней, чем всегда; а когда она села возле мужа, положила на ручку его кресла руку и взглянула, наконец, ему в глаза, в ее нежных щеках и шее, в невинном очертании губ никогда еще не было столько целомудренной прелести, какой трогает нас весна, младенчество и все юное. Тронули они и Лидгейта, и порывы его первой влюбленности в Розамонду перемешались со множеством иных воспоминаний, нахлынувших на него в этот миг глубокого душевного волнения. Он осторожно прикрыл своей крупной рукой ее ручку и с глубокой нежностью сказал:
— Милая!
И Розамонда еще не освободилась от власти прошлого, и муж все еще оставался для нее тем Лидгейтом, чье одобрение внушало ей восторг. Она отвела от его лба волосы свободной рукой, положила ее на его руку и почувствовала, что прощает его.
— Мне придется огорчить тебя, Рози. Но есть вещи, о которых муж и жена должны думать вместе. Тебе, наверное, уже приходило в голову, что я испытываю денежные затруднения.
Лидгейт сделал паузу; но Розамонда, отвернув головку, разглядывала вазу на каминной доске.
— Я не мог расплатиться за все, что пришлось приобрести перед свадьбой, а впоследствии возникли новые расходы. Все это привело к тому, что я сильно задолжал поставщикам из Брассинга — триста восемьдесят фунтов — и должен вернуть эту сумму как можно скорей, а положение наше с каждым днем становится все хуже — ведь пациенты не стали более исправно платить из-за того, что меня теребят кредиторы. Я старался скрыть это от тебя, пока ты была нездорова, однако сейчас нам придется подумать об этом вдвоем, и ты должна будешь мне помочь.
— Но что могу я сделать, Тертий? — спросила Розамонда, снова взглянув на него.
Эта коротенькая, состоящая из шести слов фраза на любом языке выражает в зависимости от модуляции всевозможные оттенки расположения духа — от беспомощной растерянности до фундаментально обоснованной убежденности, от глубочайшего самоотверженного участия до холодной отчужденности. Розамонда проронила эти слова, вложив в них столько холода, сколько они были способны вместить. Они заморозили пробудившуюся нежность. Лидгейт не вспылил — слишком грустно стало у него на сердце. И когда он вновь заговорил, он просто принуждал себя довести начатое до конца.
— Ты должна узнать об этом потому, что я был вынужден на время выдать закладную и завтра к нам придут делать опись мебели.
Розамонда густо покраснела.
— Ты не просил денег у папы? — задала она вопрос, когда смогла говорить.
— Нет.
— Ну тогда я у него попрошу, — сказала Розамонда, высвобождая руку, затем встала и отошла шага на два.
— Нет, Рози, это поздно делать, — решительно возразил Лидгейт. — Опись начнут составлять уже завтра. Это всего лишь закладная, не забывай; временная мера: в нашей жизни она ничего не изменит. Я настаиваю, чтобы ты ни слова не говорила отцу, пока я сам не решу, что пора, — добавил он повелительным тоном.
Это, конечно, было грубо, но Розамонда пробудила в нем мучительные опасения, что, не вступая по обыкновению в споры, ослушается его приказания. Ей же эта грубость показалась непростительной, и хотя она не любила плакать, у нее задрожали подбородок и губы и хлынули слезы. Лидгейту, угнетенному, с одной стороны, настойчивостью кредиторов, с другой — ожиданием унизительных для его гордости последствий, трудно было представить себе, чем явилось это неожиданное испытание для избалованного юного существа, привыкшего к одним лишь удовольствиям и мечтавшего только о новых, еще более изысканных. Но ему больно было огорчать жену, и при виде ее слез у него заныло сердце. Он растерянно замолк, но Розамонда сумела справиться с собой и, не сводя глаз с каминной доски, вытерла слезы.
— Не надо падать духом, дорогая, — сказал Лидгейт, глядя на жену. Оттого, что в минуту душевной тревоги она отпрянула от него, ему было труднее с ней говорить, но он не мог молчать. — Мы должны собраться с силами и сделать все необходимое. Виновен во всем я: мне следовало видеть, что мы живем не по средствам. Правда, мне очень не повезло с пациентами, и, собственно говоря, мы ведь только сейчас оказались на мели. Я могу еще поправить наши дела, но нам придется временно сократить расходы — изменить образ жизни. Мы справимся, Рози. Договорившись о закладной, я выгадаю время, чтобы осмотреться, а ты такая умница, что научишь меня бережливости, если займешься хозяйством. Я был преступно расточителен и беспечен, но прости меня, душенька, сядь подле меня.
Призвав на помощь все свое благоразумие, Лидгейт покорно гнул шею, как пернатый хищник, наделенный не только когтями, но и разумом, побуждающим к кротости. Когда он умоляющим тоном произнес последние слова, Розамонда снова села рядом с ним. Его смирение пробудило в ней надежду, что он прислушается к ее мнению, и она сказала:
— Почему бы не отложить эту опись? Отошли этих людей, когда они придут к нам описывать мебель.
— Не отошлю, — ответил Лидгейт, к которому тотчас вернулась прежняя непреклонность. Все его разъяснения, как видно, были ни к чему.
— Если мы уедем из Мидлмарча, нам все равно придется продать обстановку.
— Но мы не собираемся отсюда уезжать.
— Право, Тертий, для нас это наилучший выход. Почему бы нам не поселиться в Лондоне? Или близ Дарема, где хорошо знают твою семью.
— Нам некуда переезжать без денег, Розамонда.
— Твои родственники не позволят тебе остаться без денег. А эти мерзкие поставщики, если ты им все как следует растолкуешь, образумятся и подождут.
— Вздор, Розамонда, — сердито ответил. Лидгейт. — Тебе давно пора бы научиться полагаться на мое суждение о делах, в которых ты сама не смыслишь. Я сделал нужные распоряжения, их следует теперь исполнить. Что до моих родственников, то я ничего от них не жду и ничего не собираюсь просить.
Розамонда не шелохнулась. Она думала о том, что если бы знала заранее, каким окажется ее муж, то ни в коем случае не вышла бы за него.
— Ну, не будем больше тратить времени на бесполезные слова, — заговорил как можно мягче Лидгейт. — Нам еще нужно обсудить кое-какие подробности. Дувр предлагает взять у нас назад часть столового серебра и те драгоценности, которые мы пожелаем возвратить. Право, он ведет себя очень порядочно.
— Значит, мы будем обходиться без ложек и вилок? — спросила Розамонда таким тонким голоском, что, казалось, у нее и губы стали тоньше. Она решила не спорить больше и не настаивать ни на чем.
— Разумеется, нет, душенька! — ответил Лидгейт. — А теперь взгляни сюда, — добавил он, вытаскивая из кармана лист бумаги и разворачивая его. — Это счет мистера Дувра. Видишь, если мы возвратим то, что я отметил в списке, общая сумма долга сократится более чем на тридцать фунтов. Драгоценностей я не отмечал.
Вопрос о драгоценностях был особенно неприятен Лидгейту, но, повинуясь чувству долга, он преодолел себя. Он не мог предложить Розамонде вернуть какой-нибудь из полученных от него во время сватовства подарков, но считал себя обязанным рассказать ей о предложении ювелира и надеялся на ее полное сочувствие.
— Мне незачем смотреть на этот список, Тертий, — невозмутимо произнесла Розамонда. — Можешь возвратить все, что тебе угодно.
Она упорно смотрела в сторону, и Лидгейт, покраснев до корней волос, опустил руку, в которой держал счет от ювелира. Тем временем Розамонда с безмятежным видом вышла из комнаты. Лидгейт растерялся. Вернется ли она? Она держала себя с ним так отчужденно, словно они существа разной породы и между ними нет ничего общего. Тряхнув головой, он с вызывающим видом сунул руки глубоко в карманы. Что ж, у него остается наука, высокие цели, ради которых стоит трудиться. Сейчас, когда у него не осталось других радостей, он должен удвоить усилия.
Но тут дверь отворилась, и снова вошла Розамонда. Она принесла кожаный футляр с аметистами и крохотную корзиночку с остальными футлярами; положив то и другое на кресло, где только что сидела, она с достоинством произнесла:
— Здесь все драгоценности, которые ты мне дарил. Можешь вернуть поставщику все, что захочешь, и из этих украшений, и из столового серебра. Разумеется, я не останусь завтра дома. Я уеду к папе.
Многие женщины предпочли бы гневный взгляд тому, который устремил на жену Лидгейт: он выражал безысходную убежденность, что отныне они чужие.
— И когда же ты возвратишься? — спросил он с горечью.
— К вечеру. Маме я, конечно, ничего не скажу.
Не сомневаясь, что ведет себя самым безупречным образом, Розамонда вновь уселась за рабочий столик. Поразмыслив минуту-другую, Лидгейт обратился к жене, и в его голосе прозвучала нотка былой нежности:
— Теперь, когда мы связаны с тобою, Рози, не годится тебе оставлять меня без помощи при первой же невзгоде.
— Конечно, нет, — сказала Розамонда, — я сделаю все, что мне подобает.
— Неприлично поручать такое дело слугам и просить их исполнить его вместо нас. Мне же придется уехать… в котором часу, я не знаю. Я понимаю, для тебя и унизительны, и неприятны все эти денежные дела. Но, Розамонда, милая, наша гордость — а ведь моя задета так же, как твоя, право же, меньше пострадает, если мы возьмем на себя это дело и постараемся по возможности не посвящать в него слуг. Раз ты моя жена, то почему тебе не разделить и мой позор, если это позорно?
Розамонда не ответила сразу, но немного погодя сказала:
— Хорошо, я останусь дома.
— Забери свои драгоценности, Рози. Я ни одной из них не возьму. Зато я составлю список столового серебра, без которого мы можем обойтись, и его нужно немедленно упаковать и возвратить серебряных дел мастеру.
— Слуги узнают об этом, — не без сарказма заметила Розамонда.
— Что поделаешь, такие неприятности неизбежны. Где чернила, хотел бы я знать? — спросил Лидгейт, поднявшись и бросив счет ювелира на большой стол, за которым намеревался писать.
Розамонда принесла чернильницу и, поставив ее на стол, хотела отойти, но тут Лидгейт ее обнял, привлек к себе и сказал:
— Постой, милая, не уходи так. Ведь нам, я надеюсь, недолго придется ограничивать себя и экономить. Поцелуй меня.
Его природное добросердечие не так легко было поколебать, к тому же истинному мужчине свойственно чувствовать свою вину перед неопытной девушкой, которая, став его женой, обрекла себя на невзгоды. Розамонда слабо ответила на его поцелуй, и между ними временно возобновилась видимость согласия. Но Лидгейт с ужасом думал о неминуемых будущих спорах по поводу излишних трат и необходимости полностью изменить образ жизни.
59
Когда-то говорили, что душа
Сама как человек, но лишь воздушный
И может тело вольно покидать.
Взгляните, рядом с девичьим лицом
Парит почти неуловимый образ,
Шепча подсказки в нежное ушко.
Слухи распространяются столь же бездумно и поспешно, как цветочная пыльца, которую (сами не ведая о том) разносят пчелы, когда с жужжанием снуют среди цветов, разыскивая нужный им нектар. Наше изящное сравнение применимо к Фреду Винси, который, посетив дом лоуикского священника, присутствовал там вечером при разговоре дам, оживленно обсуждавших новости, услышанные старухой служанкой от Тэнтрип, о сделанной мистером Кейсобоном незадолго до смерти странной приписке к завещанию по поводу мистера Ладислава. Мисс Уинифред изумило, что ее брату давно уже все известно, — поразительный человек Кэмден, сам, оказывается, все знает и никому не говорит. Мэри Гарт заметила, что, может быть, рассказ о завещании затерялся среди рассказов об обычаях и нравах пауков, которые мисс Уинифред никогда не слушает. Мисс Фербратер усмотрела связь между интересной новостью и тем, что мистер Ладислав всего лишь раз побывал в Лоуике, а мисс Ноубл все время что-то жалостливо попискивала.
Фред, который ничего не знал, да и знать не хотел ни о Ладиславе, ни о Кейсобонах, тотчас же забыл весь этот разговор и припомнил его, лишь когда, заехав по поручению матери к Розамонде, в дверях столкнулся с уходившим Ладиславом. Сейчас, когда замужество Розамонды положило конец ее пикировке с братом, им почти не о чем было беседовать друг с другом, особенно после того, как Фред предпринял неразумный и даже предосудительный, по ее мнению, шаг, отказавшись от духовного сана и сделавшись подручным мистера Гарта. Фред поэтому, предпочитая говорить о постороннем и «a propos,[185] об этом Ладиславе», упомянул услышанную им в Лоуике новость.
Лидгейт, как и мистер Фербратер, знал намного больше, чем рассказал сестре Фред, а воображение увело его и того дальше. Он решил, что Доротею и Уилла связывает взаимная нежная страсть, и не счел возможным сплетничать по поводу столь серьезных обстоятельств. Припомнив, как был рассержен Уилл, когда он упомянул при нем о миссис Кейсобон, Лидгейт постарался держаться с ним как можно осмотрительнее. Дополнив домыслами то, что он доподлинно знал, он еще более дружелюбно и терпимо стал относиться к Ладиславу и уже не удивлялся, почему тот, объявив о своем намерении уехать, не решается покинуть Мидлмарч. Знаменательно, что у Лидгейта не возникло желания говорить об этом с Розамондой, — супруги очень отдалились друг от друга, к тому же он просто побаивался, как бы жена не проболталась Уиллу. И оказался прав, хотя не представлял себе, какой повод изберет Розамонда, чтобы затеять этот разговор.
Когда она пересказала Лидгейту услышанную от Фреда новость, он воскликнул:
— Будь осторожна, не намекни об этом Ладиславу. Он безумно оскорбится. Обстоятельства и впрямь щекотливы.
Розамонда отвернулась и с равнодушным видом стала поправлять прическу. Но когда Уилл пришел к ним в следующий раз, а Лидгейта не оказалось дома, она лукаво напомнила гостю, что, вопреки своим угрозам, он так и не уехал в Лондон.
— Ля все знаю. Не скажу от кого, — проговорила она, приподняв вязанье и кокетливо поверх него поглядывая. — В нашей местности имеется могущественный магнит.
— Конечно. Вам это известно лучше всех, — не задумываясь, галантно ответил Уилл, хотя ему не понравился новый оборот разговора.
— Нет, действительно, какой очаровательный роман: ревнивый мистер Кейсобон предвидит, что есть некий джентльмен, женой которого охотно стала бы миссис Кейсобон, а этот джентльмен столь же охотно женился бы на ней, и тогда, чтобы им помешать, он устраивает так, что его жена лишается состояния, если выйдет за этого джентльмена… и тогда… и тогда… и тогда… о, я не сомневаюсь: все окончится необычайно романтично.
— Великий боже! Что вы имеете в виду? — сказал Уилл, у которого багровой краской запылали щеки и уши и судорожно исказилось лицо. Перестаньте шутить. Объясните, что вы имеете в виду?
— Как, вы в самом деле ничего не знаете? — спросила Розамонда, весьма обрадовавшись возможности пересказать все по порядку и произвести как можно большее впечатление.
— Нет! — нетерпеливо отозвался он.
— Вы не знаете, что мистер Кейсобон так распорядился в завещании, что миссис Кейсобон лишится всего, если выйдет за вас замуж?
— Откуда вам это известно? — взволнованно спросил Уилл.
— Мой брат Фред слышал об этом у Фербратеров.
Уилл вскочил и схватил шляпу.
— Не сомневаюсь, что миссис Кейсобон предпочтет вас поместью, — лукаво произнесла Розамонда.
— Бога ради, больше ни слова об этом, — так хрипло и глухо проговорил Уилл, что трудно было узнать его обычно мелодичный голос. — Это гнусное оскорбление для миссис Кейсобон и для меня. — Затем он сел с отсутствующим видом, глядя прямо перед собой и ничего не видя.
— Ну вот, теперь вы на меня же и рассердились, — сказала Розамонда. Как не совестно. Ведь вы от меня все узнали и должны быть мне благодарны.
— Я вам благодарен, — отрывисто отозвался Уилл как человек в гипнотическом сне, отвечающий на вопросы не просыпаясь.
— Надеюсь, мы скоро услышим о свадьбе, — весело прощебетала Розамонда.
— Никогда! О свадьбе вы не услышите никогда!
Выпалив эти слова, он встал, протянул руку Розамонде все с тем же сомнамбулическим видом и ушел.
Оставшись одна, Розамонда встала с кресла, прошла в дальний конец комнаты и прислонилась к шифоньеру, с тоской глядя в окно Она опечалилась и испытывала досаду, предшествующую тривиальной женской ревности, лишенной почвы и оснований — если не считать основанием эгоистические причуды и капризы, — но в то же время способной побудить к поступкам, не только к словам. «Право же, не стоит расстраиваться», — мысленно утешила себя бедняжка, думая о том, что куоллингемская родня ей не пишет, что Тертий, вероятно, придя домой, начнет ей досаждать нотациями о расходах. Тайно она уже ослушалась его и попросила отца о помощи, на что тот решительно ответил: «Того гляди, мне самому понадобится помощь».
60
Отличные изречения всеми ценятся
и всегда ценились.
Судья Шеллоу[186]
Спустя несколько дней — наступил уже конец августа — произошло событие, вызвавшее некоторое волнение в Мидлмарче: всем желающим предоставлялась возможность купить при неоценимом содействии мистера Бортропа Трамбула мебель, книги и картины, каждая из которых, как явствовало из афиш, была непревзойденной в своем роде и принадлежала Эдвину Ларчеру, эсквайру. Имущество мистера Ларчера было пущено с молотка отнюдь не вследствие разорения хозяина; наоборот: благодаря блистательному успеху в делах мистер Ларчер приобрел особняк близ Риверстона, уже обставленный с тонким вкусом прежним владельцем — врачом, снискавшим известность на водах и украсившим столовую такими огромными полотнами с дорогостоящими изображениями нагих тел, что миссис Ларчер было не по себе, пока она с облегчением не обнаружила, что картины писаны на библейские сюжеты. Эта негоция открыла перед посетителями аукциона огромные возможности, о чем их не преминул известить в своих афишах мистер Бортроп Трамбул, большой знаток истории искусств, утверждавший, что среди мебели прихожей продается без назначенной цены — находится резной столик, изготовленный современником Гиббонса.[187]
В те времена в Мидлмарче большие аукционы почитались чем-то вроде праздника. Сервировали большой стол, где, как на торжественных похоронах, красовались изысканные закуски и в изобилии имелись напитки. За этим столом посетители аукциона пили много и охотно, после чего столь же охотно набавляли цену на ненужные им вещи. Чудесная августовская погода придавала еще больше привлекательности аукциону, ибо дом мистера Ларчера с примыкавшим к нему садом и конюшней находился на самой окраине города, там, где брала начало живописная «лондонская дорога», та самая, которая вела к новой больнице и уединенной резиденции мистера Булстрода, известной под названием «Шиповник». Иными словами, аукцион был чем-то вроде ярмарки, и располагавшие досугом представители самых разных сословий собирались принять в нем участие; причем некоторые явились просто поторговаться, поднять цену развлечения ради, как на бегах. На второй день, когда распродавалась самая лучшая мебель, на аукцион приехали все, даже мистер Тизигер, священник церкви святого Петра, заглянул ненадолго с целью купить пресловутый резной столик и оказался в обществе мистера Бэмбриджа и мистера Хоррока. Цветник мидлмарчских дам расположился в столовой вокруг большого обеденного стола, перед которым восседал за конторкой мистер Бортроп Трамбул, вооруженный молотком. Более отдаленные ряды, главным образом пестрящие мужскими лицами, являли собой изменчивое зрелище, ибо покупатели постоянно входили и выходили то в прихожую, то на лужайку, куда вела из столовой большая стеклянная дверь.
В число «всех» не попал только мистер Булстрод, по слабости здоровья не переносивший толкотню и сквозняки. Но миссис Булстрод очень желала приобрести картину «Вечеря в Еммаусе», приписываемую каталогом Гвидо,[188] поэтому мистер Булстрод зашел накануне в редакцию «Пионера», одним из владельцев которого теперь являлся, и попросил мистера Ладислава оказать ему огромную услугу, а именно, пользуясь своими незаурядными познаниями в живописи, помочь миссис Булстрод советом и оценить упомянутое полотно. «Если только, — добавил деликатный банкир, — посещение аукциона не помешает вашим приготовлениям к отъезду, как я знаю, очень близкому».
Это добавление Уилл мог счесть насмешкой, если бы подобные насмешки его сейчас задевали. Оно было вызвано тем обстоятельством, что вот уже несколько месяцев между владельцами газеты и Уиллом, рано или поздно собиравшимся покинуть Мидлмарч, существовала договоренность, согласно которой он мог в любой угодный ему день передать руководство газетой своему помощнику, специально им подготовленному. Но неопределенные честолюбивые мечты не часто побуждают человека расстаться с необременительным, привычным и приятным делом; к тому же всем известно, как непросто выполнить решение, если в глубине души мечтаешь от него уклониться. При таком настроении даже скептики склонны поверить в чудо: немыслимо представить себе, каким образом может осуществиться наше желание, и все же… случаются же иногда удивительнейшие вещи! Уилл не признался себе в собственной слабости, но медлил с отъездом. Что толку ехать в Лондон летом? Его однокашников сейчас нет в столице, что до политических статей, он еще несколько недель может их писать для «Пионера». Впрочем, в ту минуту, когда к нему обратился мистер Булстрод, в душе Уилла, с одной стороны, назрела решимость уехать, с другой — не менее сильная решимость не уезжать, не повидавши еще раз Доротею. Посему он ответил, что у него есть причины несколько отсрочить отъезд и он с радостью побывает на аукционе.
Уилл был настроен воинственно, его глубоко уязвляла мысль, что окружающим, быть может, известен факт, недвусмысленно показывающий, что с ним обошлись словно с интриганом, чьи козни надлежит пресечь, сделав соответствующую приписку к завещанию. Подобно большинству людей, выставляющих напоказ свое пренебрежение светскими условностями, он готов был не задумываясь затеять ссору с каждым, кто намекнул бы, что для такой позиции у него есть личные причины. Что он декларирует независимость взглядов, желая что-то скрыть в своем происхождении, поступках или репутации. Стоило Уиллу раззадорить себя такими подозрениями, как у него появлялось вызывающее выражение лица и он то краснел, то бледнел, словно постоянно был настороже, выискивая, на что бы ему обрушиться.
Это вызывающее выражение было особенно заметно на аукционе, и те, кто прежде наблюдал только его безобидные чудачества или порывы жизнерадостности, были поражены переменой. Уилла обрадовала возможность появиться публично перед мидлмарчскими кланами Толлеров, Хекбатов и прочих, которые пренебрегали им, как проходимцем, а между тем даже не слыхали о Данте, насмехались над его польским происхождением, а сами принадлежали к породе, которую не мешало бы улучшить скрещиванием. Он стоял на видном месте неподалеку от аукциониста, заложив указательные пальцы в карманы сюртука, вздернув голову и ни с кем не собираясь разговаривать, хотя его сердечно приветствовал как «арбитера» упивавшийся своим мастерством мистер Трамбул.
В самом деле, среди людей, профессия которых обязывает их выказывать ораторские дарования, нет никого счастливее преуспевающего провинциального аукциониста, который от души наслаждается собственными шутками и высоко ценит свои энциклопедические познания. Людям мрачным, пессимистического склада, вероятно, не понравилось бы постоянно восхвалять достоинства всего сущего, начиная с машинки для снимания сапог и кончая сельскими идиллиями Берхема,[189] но мистер Бортроп Трамбул принадлежал к оптимистам, его натуре было свойственно приходить в восторг, и, если бы ему потребовалось объявить о продаже вселенной, он бы сделал это с удовольствием, уверенный, что после его рекомендации ее купят по самой высокой цене.
А пока он довольствовался гостиной миссис Ларчер. В ту минуту, когда вошел Уилл Ладислав, аукционист объявил о продаже каминной решетки, якобы случайно сохранившейся на месте, и восхвалял ее с пылким энтузиазмом, всегда уместно возникавшим у него по поводу вещей, которые особо в том нуждались. Решетка была из полированной стали с острыми гранями и клинкообразными украшениями.
— Итак, дамы, — сказал он, — я обращаюсь к вам. Вот каминная решетка, которая на любом другом аукционе едва ли продавалась бы без назначенной цены, ибо, смею заметить, как по качеству стали, так и по своеобразию узора она принадлежит к разряду вещей, — тут мистер Трамбул заговорил приглушенно и слегка в нос, — рассчитанных на незаурядный вкус. Осмелюсь утверждать, что этот стиль станет со временем самым модным… полкроны, вы сказали? благодарю… продается за полкроны эта замечательная решетка… мне доподлинно известно, что на старинный стиль сейчас огромный спрос в высшем свете. Три шиллинга… три и шесть пенсов… поднимите-ка ее повыше, Джозеф! Обратите внимание на простоту узора, дамы. Лично я не сомневаюсь, что сработана она в прошлом веке! Четыре шиллинга, мистер Момси? Четыре шиллинга!
— Вот уж не поставила бы такую в своей гостиной, — сказала миссис Момси вслух, дабы предостеречь неосторожного супруга. — Меня поражает миссис Ларчер. Не приведи бог, наткнется ребенок, и головенка тут же надвое. Край острый, как нож.
— Совершенно справедливо, — тотчас отозвался мистер Трамбул, неоценимое удобство иметь в комнате каминную решетку, пользуясь которой можно перерезать бечевку или кожаную завязку у башмака, если рядом не окажется ножа, который перерезал бы веревку. Господа, если вы будете иметь несчастье полезть головой в петлю, эта каминная решетка спасет вас тотчас с поразительной быстротой… четыре и шесть пенсов… пять… пять и шесть пенсов… незаменимая вещь в спальне для гостей, где имеется кровать с пологом и не вполне вменяемый гость… шесть шиллингов… благодарю вас, мистер Клинтап… продается за шесть шиллингов… продается… продано! Мистер Трамбул, рыскавший глазами по залу и со сверхъестественной зоркостью подмечавший, кто еще может раскошелиться, уронил взгляд на лист бумаги, лежавший на конторке, и в тот же миг понизил голос: — Мистер Клинтап. Пошевеливайтесь, Джозеф, — равнодушно буркнул аукционист.
— Возможность повторить гостям такую шутку стоит шести шиллингов, — со смущенным смешком сказал мистер Клинтап соседу. Известный садовод, но человек застенчивый и мнительный, он опасался, что его покупку сочтут глупой.
Тем временем Джозеф водрузил на конторку уставленный мелкими вещицами поднос.
— Итак, дамы, — начал мистер Трамбул, приподнимая одну из вещиц, — на подносе этом собрана весьма изысканная коллекция: безделушки для гостиной, а безделушки — это лицо нашего дома, нет ничего важнее безделушек (да, мистер Ладислав, вообразите себе, да). Джозеф, передайте поднос по рядам, пусть дамы как следует осмотрят безделушки. Та, что у меня в руке, задумана необычайно остроумно — вещественный ребус — так бы я ее назвал: сейчас, как видите, она представляет собой элегантный футляр в форме сердечка… небольшого размера — умещается в кармане; а вот она превращается в роскошный двойной цветок — им можно украсить стол; ну а теперь, — цветок в руке мистера Трамбула неожиданно рассыпался гирляндами сердцевидных листочков, — сборник загадок! Не менее пятисот загадок, напечатанных красивыми красными буковками. Господа, окажись я менее порядочным, я не побуждал бы вас поднимать цену на эти вещицы… я приберег бы их для себя. Что еще так способствует невинному веселью и добродетели, я бы сказал, как не загадка? Добрая загадка очищает речь от грубых выражений, вводит кавалера в круг утонченных дам и девиц. Даже без изящной коробочки для костей, домино, корзиночки для игральных карт и всего прочего эта хитроумная безделушка делает содержимое подноса драгоценным. Имеющий такую вещь в кармане — желанный гость в любой компании. Четыре шиллинга, сэр? Четыре шиллинга за это превосходное собрание загадок и всего прочего? Вот вам пример: «Какое предложение можно считать наиболее капитальным?» Ответ: «Когда его сделал жених с капиталом». Вы поняли? Капитальный — капитал — предложение. Эта забава упражняет ум; в ней есть язвительность и остроумие, но она благопристойна. Четыре и шесть пенсов… пять шиллингов.
Цену все набавляли, страсти накалялись. К всеобщему возмущению, в борьбу вступил и мистер Боуер. Покупка Боуеру была не по карману, но ему не хотелось отстать от других. Даже мистер Хоррок не устоял, правда, приняв участие в торгах, он ухитрился выглядеть столь безучастным, что трудно было догадаться, от кого исходят новые предложения цены, если бы не дружеские выкрики мистера Бэмбриджа, желавшего узнать, на кой черт понадобилась Хорроку эта дрянь, на какую польстится разве что мелочной торговец, павший так низко, как, впрочем, по мнению барышника, пала большая часть человечества. Содержимое подноса в конце концов за гинею приобрел мистер Спилкинс, местный Слендер,[190] привыкший сорить карманными деньгами и помнивший наизусть меньше загадок, чем ему бы хотелось.
— Послушайте-ка, Трамбул, куда это годится… выставили на продажу всякую дребедень для старых дев, — вплотную приблизившись к аукционисту, пробормотал мистер Толлер. — Времени у меня в обрез, а я хотел бы знать, по какой цене пойдут гравюры.
— Сию минуту, мистер Толлер. Я просто действовал с благотворительной целью, чего не может не одобрить такой великодушный человек, как вы. Джозеф! Тотчас же гравюры — номер 235. Итак, господа, вам, как арбитерам, предстоит истинное наслаждение. Вот гравюра, изображающая окруженного свитой герцога Веллингтона[191] в битве при Ватерлоо; и невзирая на недавние события, так сказать низвергнувшие нашего славного героя с высот, я беру на себя смелость утверждать — ибо люди моей профессии неподвластны воле политических ветров, — что более достойного сюжета — из разряда современных, принадлежащих к нашему времени, нашей эпохе, — не способно представить себе человеческое воображение; ангелы, быть может, и сумели бы, но не люди, господа, не люди, нет.
— Кто это нарисовал? — почтительно осведомился мистер Паудрелл.
— Это — пробный оттиск, мистер Паудрелл, художник неизвестен, — ответил Трамбул, сделав при последних словах некое придыхание, вслед за чем сжал губы и гордо огляделся.
— Даю фунт! — выкрикнул мистер Паудрелл с пылкой решимостью человека, готового рискнуть головой. Остальные, движимые то ли благоговением, то ли жалостью, позволили ему приобрести гравюру за цену, названную им.
Затем настал черед двух голландских гравюр, которые облюбовал мистер Толлер, и он удалился, заполучив их. Остальные гравюры и последовавшие за ними картины были проданы видным жителям Мидлмарча, пришедшим для того, чтобы именно их и купить, и циркуляция публики в зале усилилась; иные, купив желаемое, уходили, другие же возвращались, подкрепившись угощением, сервированным на лужайке в шатре. Мистер Бэмбридж намеревался купить этот шатер и частенько туда наведывался, как бы заранее наслаждаясь приобретеньем. В последний раз он возвратился с новым спутником, незнакомым мистеру Трамбулу и всем остальным, но, судя по цвету лица, приходившимся родней барышнику, склонному «предаваться излишествам». Пышные бакенбарды, авантажная осанка и манера взбрыкивать ногой произвели большое впечатление на публику; однако черный, изрядно потертый на бортах костюм ненароком наводил на мысль, что вновь прибывший не может позволить себе предаваться излишествам в полную меру своей склонности.
— Кого это вы притащили сюда, Бэм? — спросил украдкой мистер Хоррок.
— Спросите его сами, я не знаю его имени, — ответил мистер Бэмбридж. Говорит, он только что с дороги.
Мистер Хоррок пристально уставился на незнакомца, одной рукою опиравшегося на трость, а другой — ковырявшего в зубах зубочисткой и озиравшегося с некоторым беспокойством — он, как видно, не привык молчать.
К несказанному облегчению Уилла, до того утомившегося, что он отступил на несколько шагов назад и плечом оперся о стену, на обозрение публики была, наконец, выставлена «Вечеря в Еммаусе». Уилл опять приблизился к конторке и поймал взгляд незнакомца, к его удивлению таращившегося на него во все глаза. Но тут к Уиллу обратился мистер Трамбул:
— Да, мистер Ладислав, да; я думаю, это интересует вас, как арбитера. Истинное удовольствие, — со все возрастающим пылом продолжил аукционист, владеть такой картиной и показывать ее гостям — владеть картиной, за которую никаких денег не пожалеет тот, кто располагает как состоянием, так и вкусом. Это картина итальянской школы, кисти прославленного Гидо, величайшего живописца в мире, главы старых мастеров, как их называют, я думаю, из-за того, что они кое в чем нас обогнали, обладали секретами искусства, ныне недоступными для человечества. Позвольте мне заметить, господа, я видел множество картин кисти старых мастеров, и не каждая из них может сравниться с этой, иные покажутся темноваты на ваш вкус, не все сюжеты годны для семейного дома. Но этого вот Гидо — одна рама стоит несколько фунтов — любая дама с гордостью повесит на стену — именно то, что требуется для так называемой трапезной в благотворительном заведении, если кто-нибудь из наших видных прихожан пожелает осчастливить таковое от щедрот своих. Повернуть немного, сэр? Хорошо. Джозеф, поверните немного картину к мистеру Ладиславу… как известно, мистер Ладислав жил за границей и знает толк в таких вещах.
На мгновение все взгляды обратились к Уиллу, который холодно сказал:
— Пять фунтов.
Аукционист разразился потоком укоризненных восклицаний:
— О! Мистер Ладислав! Одна рама стоит не меньше. Уважаемые дамы и господа, поддержите честь нашего города. Хорошо ли будет, если впоследствии выяснится, что в Мидлмарче находилось драгоценное произведение искусства и никто из нас его не заметил? Пять гиней… пять и семь?.. пять и десять… Ну, ну, кто больше, дамы? Это истинный алмаз, а «сколько алмазов чистейших»,[192] как сказал поэт, пошло за бесценок из-за невежества покупателей, принадлежащих к тем кругам, где… я хотел сказать: отсутствуют благородные чувства, но нет! Шесть фунтов… шесть гиней… первостатейный Гидо будет продан за шесть гиней — это оскорбительно для религии, дамы; может ли христианин смириться с тем, чтобы такой сюжет пошел по столь низкой цене… шесть фунтов… десять… семь…
Цену все набавляли, не отступался и Уилл, который помнил, что миссис Булстрод очень хочется купить эту картину, и положил себе пределом двенадцать фунтов. Впрочем, картина досталась ему всего за десять гиней, после чего он пробрался к стеклянной двери и вышел. Так как ему было жарко и хотелось пить, он решил сперва войти в шатер и попросить стакан воды. В шатре не оказалось других посетителей и Уилл попросил женщину, прислуживающую там, принести ему холодной воды, однако не успела она выйти, как, к неудовольствию Уилла, появился краснолицый незнакомец, который таращился на него во время торгов. Уилл подумал вдруг, не из тех ли он субъектов, которые присасываются к политике подобно паразитическим насекомым и уже пытались раза два завязать с ним знакомство на том основании, что слышали его речи о реформе, и в тайной надежде продать ему за шиллинг какой-нибудь секрет. При этой мысли вид незнакомца, распалявший раздражение, непереносимое в такую жару, представился Уиллу еще более неприятным; присев на ручку садового кресла, он нарочито отвел в сторону взгляд. Однако это не смутило нашего приятеля, мистера Рафлса, всегда готового навязать свое общество силой, если этого требовали его планы. Сделав несколько шагов, он оказался перед Уиллом и торопливо выкрикнул:
— Простите, мистер Ладислав, вашу матушку звали Сара Данкирк?
Уилл вскочил, отпрянул и, нахмурившись, не без надменности сказал:
— Да, сэр. А вам до этого какое дело?
Характерная для Уилла манера — прямой ответ на заданный вопрос без мысли о последствиях. Сказать сразу: «Вам до этого какое дело?» — значило бы проявить уклончивость, словно он стыдится своего происхождения!
Рафлс держался гораздо миролюбивее. Хрупкий молодой человек с девическим румянцем выглядел воинственно и, казалось, вот-вот готов был наброситься на него как тигр. При таких обстоятельствах мистеру Рафлсу уже не представлялось приятным втягивать Уилла в разговор.
— Я не хотел вас оскорбить, любезный сэр, я не хотел оскорбить вас! Просто я помню вашу матушку, знавал ее еще девочкой. Сами вы больше похожи на папеньку, сэр. С ним я тоже имел удовольствие встречаться. Ваши родители живы, мистер Ладислав?
— Нет! — яростно крикнул Уилл.
— Счастлив буду оказать вам услугу, мистер Ладислав, клянусь богом, буду счастлив! Надеюсь, нам еще предстоит встречаться.
Слегка приподняв шляпу при последних словах, Рафлс повернулся, брыкнул ногой и удалился. Уилл проводил его взглядом и заметил, что незнакомец не возвратился в дом, а, судя по всему, направился к дороге. На мгновенье у него мелькнула мысль, что он глупо поступил, не дав ему высказаться… Хотя нет! Он при любых условиях предпочитал не черпать сведений из таких источников.
Вечером, однако, Рафлс нагнал его на улице и, то ли позабыв нелюбезный прием, ранее оказанный ему Уиллом, то ли решив парировать обиду благодушной фамильярностью, весело его приветствовал и зашагал с ним рядом, для начала с похвалою отозвавшись о городе и окрестностях. Заподозрив, что он пьян, Уилл стал прикидывать в уме, как от него отделаться, но тут вдруг Рафлс сказал:
— Я и сам жил за границей, мистер Ладислав… повидал свет… изъяснялся по-иностранному. С вашим папенькой я встречался в Булони, вы поразительно похожи на него, ей-ей! рот, нос, глаза, волосы падают на лоб в точности как у него… этак слегка на иноземный манер, Джон Буль[193] их иначе зачесывает. Но когда я виделся с вашим отцом, он очень сильно хворал. Господи боже! Руки до того худые, прямо светятся. Вы тогда были еще малюткой. Он выздоровел?
— Нет, — отрывисто сказал Уилл.
— О! Вот как. Я часто думал, что-то сталось с вашей матушкой? Совсем молоденькой она бежала из дому, гордая была девица и прехорошенькая, ей-ей! Я-то знаю, почему она сбежала, — сказал Рафлс и, искоса взглянув на собеседника, лукаво ему подмигнул.
— Вы не знаете о ней ничего бесчестящего, сэр, — сказал Уилл, кипя от ярости. Но мистер Рафлс в этот вечер был необидчив.
— Никоим образом, — ответил он, энергически тряхнув головой. — Она была очень даже благородна, и потому-то ей не нравилась ее семейка — вот в чем дело! — Тут Рафлс вновь лукаво подмигнул. — Господи боже, я знал о них всю подноготную — этакое солидное предприятие по воровской части… скупка краденого, но весьма почтенная фирма — не какие-нибудь там трущобы да закоулки — самый высокий сорт. Роскошный магазин, большие барыши, и комар носу не подточит. Но не тут-то было! Саре бы об этом сроду не проведать… настоящая благородная барышня — воспитывалась в наилучшем пансионе — ей в пору было стать женою лорда, если бы Арчи Дункан не выложил ей все со зла, когда она его отшила. И тогда она сбежала… бросила фирму. Я служил у них коммивояжером, сэр, все по-джентльменски, платили большое жалованье. Сперва они не огорчались из-за дочки — богобоязненные люди, сэр, богобоязненные, а она стала актрисой. Сын был жив тогда, вот дочку и списали со счетов. Ба! Да это «Голубой бык». Что скажете, мистер Ладислав? Заглянем, выпьем по стаканчику?
— Нет, я должен с вами попрощаться, — сказал Уилл, бросившись в переулок, ведущий к Лоуик-Гейт, и чуть ли не бегом скрылся от Рафлса.
Он долго брел по Лоуикской дороге все дальше и дальше от города и обрадовался, когда наступила темнота и в небе заблестели звезды. Он чувствовал себя так, словно под улюлюканье толпы его вымарали грязью. Тот краснолицый малый не солгал, Уилл не сомневался в этом — чем иначе объяснить, что мать никогда ему не говорила, отчего она сбежала из дому?
Что ж! Даже если его родня предстает в самом неприглядном свете, виновен ли в этом он, Уилл Ладислав? Его мать порвала с семьей, не побоявшись тяжких лишений. Но если родственники Доротеи узнали его историю… если ее узнали Четтемы, их, вероятно, обрадовал новый довод, подкрепляющий их убеждение, что Ладислав недостоин ее. Ну и пусть подозревают все что угодно, рано или поздно они поймут свою ошибку. Они поймут, что в его жилах течет кровь ничуть не менее благородной окраски, чем их собственная.
61
— Два противоречащих положения, — сказал
Имлек, — не могут быть оба верны, однако в
приложении к человеку оба способны обернуться
истиной.
«Расселас»
В тот же вечер, когда возвратился мистер Булстрод, ездивший по делу в Брассинг его встретила в прихожей жена и тотчас увела в кабинет.
— Никлас, — сказала она, устремив на мужа встревоженный взгляд, — тебя спрашивал ужасно неприятный человек, мне весь день не по себе после этого.
— Как выглядел этот человек, дорогая? — спросил мистер Булстрод и похолодел от ужаса, предчувствуя, каков будет ответ.
— С большими бакенбардами, краснолицый и держит себя очень нагло. Он назвался твоим старым другом, уверял, что ты огорчишься, если его не повидаешь. Хотел дождаться тебя здесь, но я ему сказала, чтобы он зашел к тебе в банк завтра утром. Удивительный наглец! Разглядывал меня самым бесцеремонным образом, а потом сказал, что его другу Нику всегда везло с женами. Я уж не чаяла от него избавиться, но, по счастью, сорвался с цепи Буян — мы в это время стояли в саду, — и, завидев его в конце аллеи, я сказала: «Вам лучше поскорей уйти: пес очень злой, а удержать его я не сумею». Он не солгал — ты в самом деле знаком с таким человеком?
— Думаю, я знаю, о ком ты говоришь, моя милая, — ответил Булстрод как обычно приглушенным голосом. — Беспутное и жалкое существо, для которого я в свое время много сделал. Впрочем, полагаю, он больше не станет тебя беспокоить. Вероятно, завтра он зайдет ко мне в банк… С просьбой о помощи, вне всякого сомнения.
Больше они не затрагивали эту тему, и разговор возобновился лишь на следующий день, когда мистер Булстрод, вернувшись из города, переодевался к обеду. Не уверенная, что он уже дома, миссис Булстрод заглянула в гардеробную: муж стоял без сюртука и галстука, облокотившись на комод и задумчиво потупив взгляд. Когда она вошла, он вздрогнул и испуганно поднял голову.
— Ты выглядишь совсем больным, Никлас! У тебя что-то случилось?
— Голова сильно болит, — сказал мистер Булстрод, хворавший так часто, что его супруга всегда готова была удовлетвориться объяснением такого рода.
— Тогда сядь, я приложу тебе ко лбу губку, смоченную уксусом.
Мистер Булстрод не нуждался в целебном воздействии уксуса, но нежная заботливость жены его утешила и успокоила. Невзирая на свойственную ему учтивость, он обычно принимал подобные услуги со спокойным равнодушием, как должное. Однако нынче, когда жена склонилась над ним, он сказал: «Спасибо тебе, Гарриет, милая», — и слух миссис Булстрод уловил нечто новое в его интонации; она не могла бы в точности определить, что именно ей показалось непривычным, но заподозрила неладное и испугалась, не захворал ли муж.
— Тебя что-нибудь тревожит? — спросила она. — Был тот человек сегодня в банке?
— Да, моя догадка подтвердилась. Это тот, о ком я думал. Когда-то он знал лучшие времена. Но спился и пошел по дурному пути.
— Он к нам больше не вернется? — встревоженно спросила миссис Булстрод; но, удержавшись, не добавила: «Мне было очень неприятно, когда он назвал тебя своим другом». Она боялась хоть единым словом выдать постоянную свою убежденность, что в молодые годы ее муж был по положению ниже ее. Она не так-то много знала об этих его годах. Знала, что сперва он служил в банке, потом вошел в какое-то, как он выражался, «дело» и примерно к тридцати трем годам нажил состояние, что женился он на вдове, которая была намного его старше и к тому же принадлежала к секте, а может быть, обладала и другими недостатками, какие с такой легкостью обнаруживает в первой жене беспристрастный взор второй супруги, — вот, пожалуй, и все, что пожелала узнать миссис Булстрод, да еще в рассказах мужа мелькали иногда упоминания об охватившем его в юности религиозном рвении, о его намерении стать проповедником, о миссионерской и филантропической деятельности. Она считала мужа превосходным человеком и высоко ценила в нем редкостный для мирянина религиозный пыл, который и ее настроил на более благочестивый лад, не говоря уже о том, что и по части благ земных он достиг многого и это способствовало ее продвижению вверх по общественной лестнице. В то же время ей приятно было думать, что и мистер Булстрод оказался счастливцем, получив руку Гарриет Винси, семья которой принадлежала к мидлмарчскому высшему свету, несомненно затмевавшему и тот, что освещает улицы столицы, и тот, что брезжит во дворах у сектантских молелен. Лондон внушает недоверие косным провинциалам, и хотя истинная вера несет спасение в любом храме, добрейшая миссис Булстрод полагала, что спасаться в англиканской церкви надежнее. Она так старалась не упоминать при посторонних о былой принадлежности мужа к лондонским сектантам, что предпочитала умалчивать об этом, даже оставаясь с ним наедине. Он отлично видел все и, право, кое в чем побаивался своей простодушной супруги, чья благоприобретенная набожность и врожденная суетность были в равной степени неподдельны, которой нечего было стыдиться и на которой он женился, повинуясь лишь сердечной склонности, сохранившейся и по сей день. Но как всякий человек, стремящийся не утратить свое признанное верховенство, он был подвержен страху: лишиться уважения жены, лишиться уважения любого, кто не испытывает ненависти к нему, как к носителю истинной веры, было для него смерти подобно. Когда жена его спросила: «Он больше не вернется?» Булстрод ответил: «Надеюсь, что нет», стараясь казаться как можно более хладнокровным.
Но в действительности он чувствовал себя совсем ненадежно. Явившись к нему в банк, Рафлс ясно дал понять, что, кроме всего прочего, намерен всласть его помучить. Он откровенно признался, что завернул в Мидлмарч, дабы ознакомиться с окрестностями и поселиться тут, если они ему понравятся. Долгов у него и в самом деле оказалось больше, чем он предполагал вначале, но двести фунтов еще не истрачены полностью, пусть Булстрод добавит для круглого счета еще двадцать пять, и пока вполне достаточно. Основное же, чего ему хотелось, это повидать своего друга Ника и его семью, узнать о житье-бытье человека, к которому он так привязан. Спустя некоторое время он, может быть, погостит и подольше. На сей раз Рафлс воспротивился тому, чтобы его, как он выразился, «провожали до порога», — он не пожелал отбыть из города на глазах у Булстрода. Отбыть он намеревался с дилижансом на следующий день… если не раздумает.
Булстрод чувствовал свое бессилие. Тут не поможешь ни добром, ни угрозами. Запугать Рафлса нечем, верить его обещаниям нельзя. Наоборот, сердце Булстрода сковала леденящая уверенность, что Рафлс — если провидение не пошлет ему скоропостижной смерти и не помешает таким образом его дальнейшим действиям — очень скоро возвратится в Мидлмарч. И эта мысль, внушала ему ужас.
Ему не грозило судебное преследование и нищета, он боялся другого стать предметом местных пересудов, и особенно его страшило, что жене станут известны такие подробности его прошлого, какие непременно очернят и его самого, и религию, служению которой он посвятил столько сил. Страх перед разоблачением обостряет память, беспощадно ярким светом заливает он забытые картины прошлого, все упоминания о котором уже давно свелись к нескольким общим фразам. Жизнь человеческая, даже когда память спит, воедино связана взаимодействием роста и разрушения; когда же память пробудится, человеку не уйти от своего позорного былого. Как открывшаяся старая рана, память причиняет мучительную боль, и наше прошлое — это уже не мертвая история, изношенная заготовка настоящего, не прискорбная ошибка, бесследно канувшая в небытие; прошлое живет, оно трепещет в человеке, постоянно заставляя его ощущать ужас, горечь и муки заслуженного позора.
Так прошлое Булстрода ожило в нем сейчас, и лишь былые радости утратили свою прелесть. День и ночь без передышки, ибо даже в недолгие часы сна воспоминания и страх, переплетаясь, создавали фантастическую иллюзию реальности, он ощущал, как сцены его прежней жизни упорно становятся между ним и всем, что его окружает. Так человек, взглянувший из окна освещенной комнаты в сад, видит не траву и деревья, а те же предметы, к которым он повернулся спиной. То, что находилось в нем, и то, что было вне его, сплелось воедино; мысль останавливалась на чем-то одном, но второе продолжало жить в сознании.
Он снова видел себя банковским клерком, приятным в обращении юношей, который ловко управляется с цифрами, бойко говорит и охотно обсуждает тексты Священного писания — молодой, но уже видный член кальвинистской секты в Хайбери, переживший духовное озарение, когда ему было дано познать свою греховность и ощутить прощение. Снова на молитвенных собраниях его называют «братом Булстродом», он участвует в религиозных диспутах, проповедует в частных домах. Вновь он раздумывает, не стать ли ему священнослужителем, и испытывает склонность к миссионерской деятельности. То была счастливейшая пора его жизни: именно здесь он хотел бы пробудиться, сочтя все дальнейшее сном. Круг почитателей «брата Булстрода» был узок, но состоял из близких ему по духу людей, и потому он особенно остро ощущал свое могущество. Он с легкостью поверил, что на нем почиет благодать и что господь избрал его не случайно.
А затем началось восхождение вверх: сирота, воспитанный в благотворительной коммерческой школе, был приглашен на великолепную виллу мистера Данкирка, богатейшего в общине человека. Вскоре он стал своим в этой семье, где жена почитала его за набожность и отличал за способности муж, владелец процветающего торгового предприятия в Сити и Уэст-Энде. Так его честолюбию открылись новые горизонты, и долг, возложенный на него творцом, он видел теперь в том, чтобы объединить незаурядное дарование деятеля религии с преуспеянием в делах.
Немного времени спустя явилось прямое указание свыше: скончался младший компаньон, вакансию требовалось заполнить безотлагательно, и, по мнению главы фирмы, никто так не подходил для этого поста, как его юный друг Булстрод, если заодно возьмет на себя обязанности доверенного счетовода. Булстрод принял предложение. Фирма ссужала деньги под залог, оборот капитала был грандиозен, прибыли — тоже; поближе ознакомившись с делами, он обнаружил, что грандиозность доходов частично объясняется сговорчивостью оценщиков, которые охотно принимали любые предлагаемые им вещи, не допытываясь, откуда они взялись. Впрочем, дело было поставлено на широкую ногу, имелось даже филиальное отделение в Уэст-Энде, и фирма производила самое благопристойное впечатление.
Он помнил, как сперва ужаснулся. Никого не посвящая в свои сомнения, он мысленно вел с собой постоянные споры: иные из них приняли форму молитв. Предприятие уже основано, оно давно существует, одно дело — открыть новое питейное заведение, и совсем другое поместить капитал — в старое. Чья-то душа погибла, а тебе идут барыши, где провести черту… какие сделки не дозволены? А может быть, сам господь спасает так своих избранных? «Тебе ведомо…» — говорил в давние времена молодой Булстрод, точно так же как старый Булстрод говорил сейчас: «Тебе ведомо, как мало прельщают душу мою эти блага… что в глазах моих они просто орудие, дабы возделать твой вертоград, спасая его где возможно от запустения».
В метафорах и прецедентах недостатка не было, равно как и в озарениях, — все это мало-помалу внушило ему, что он лишь исполняет возложенный на него долг. Путь к преуспеянию открылся перед ним, никто и не узнал о терзаниях Булстрода. Мистер Данкирк даже не подозревал, что по этому поводу можно терзаться: между спасением души и коммерческими сделками не было, на его взгляд, ничего общего. Булстрод теперь вел двойную жизнь; его религиозная и коммерческая деятельность перестали быть несовместимыми с тех пор, как он внушил себе, что они совместимы.
Мысленно окунувшись в прошлое, Булстрод и сейчас приводил все те же доводы в свою защиту, только нить их, с годами став бесконечно длинной, сбилась в комья, которые, как паутина, обволокли со всех сторон некогда чуткую совесть. Мало того, на старости лет он все ненасытнее жаждал преуспеяния и все меньше черпал в нем радостей, отчего в его сознании зрела убежденность, что все содеянное им он делал для блага господня, а не для своего собственного. И все-таки, если бы он мог вернуться туда, в свою далекую нищую юность, он, право же, решил бы стать миссионером.
Но цепь причин и следствий, которой он себя опутал, продолжала передвигаться. На роскошной вилле в Хайбери не все было ладно. Несколько лет назад единственная дочь хозяев бежала из дому, порвав с родителями, и стала актрисой; и вот умер единственный сын, а вскоре вслед за ним скончался мистер Данкирк. Вдова, набожная и простодушная женщина, став единоличной владелицей огромного дела, об истинной сущности которого она не подозревала, полагалась во всем на Булстрода и преклонялась перед ним, как многие женщины преклоняются перед своими духовными пастырями. Естественно, что некоторое время спустя у них возникла мысль о браке. Но воспоминание о дочери, которая долгие годы считалась потерянной для бога и для родителей, тревожило миссис Данкирк, бередило ее совесть. Было известно, что дочь вышла замуж, но далее след ее потерялся. Похоронив единственного сына, миссис Данкирк подумала, что, быть может, у нее есть внук, и это удвоило ее желание примириться с дочерью. Не приходилось сомневаться, что, разыскав ее, миссис Данкирк отдаст ей часть своего состояния, и возможно, немалую, если узнает, что стала бабушкой нескольких внуков. Миссис Данкирк решила заняться розысками до того, как вступить в новый брак. Булстрод согласился, однако, напечатав объявления в газетах и испробовав иные пути, мать уверилась, что ее дочь невозможно найти, и согласилась выйти замуж, передав безоговорочно все имущество мужу.
В действительности дочь нашли, однако, кроме Булстрода, об этом знал лишь один человек, которому хорошо заплатили за то, что он будет молчать и уедет из Англии.
Таково было обстоятельство, теперь представшее перед Булстродом в том неприглядном свете, в каком его увидят посторонние. Сам он и в те отдаленные времена, и сейчас, оживляя их в памяти, расчленил это обстоятельство на незначительные эпизоды, каждый из которых он по здравом рассуждении счел простительным. Булстрод полагал, что весь его жизненный путь предначертан провидением, избравшим его для того, чтобы наилучшим образом употребить огромное богатство, сделать так, чтобы оно не было использовано недостойно. Скоропостижная смерть прежнего владельца и его сына, непоколебимое доверие вдовы — все это нельзя было счесть просто совпадением, и Булстрод мог бы повторить вслед за Кромвелем: «Вы считаете это случайностью? Да сжалится над вами бог!» Не так значительны были сами по себе эти события, как то, что их объединяло: они все способствовали достижению его целей. Проще простого было определить, как ему поступать с другими, для этого лишь требовалось выяснить, каковы намерения всевышнего относительно самого Булстрода. Послужит ли всевышнему на благо, если значительная часть капитала достанется легкомысленной молодой чете, которая едва ли является оружием провидения и, вероятно, самым суетным образом растратит деньги за границей? Булстрод не решал заранее: «Дочь не должна быть найдена», но когда наступило время, он скрыл, что ее нашли; затем наступило время поддержать и утешить мать, скорбящую о том, что ее несчастной дочери, быть может, нет в живых.
Порой он сознавал, что поступок его был неправеден, но не видел пути назад. Он горько каялся, раздумывал, как искупить свою вину, и опять приходил к выводу, что он орудие всевышнего. Минуло пять лет, и смерть жены сделала поле его деятельности еще шире. Мало-помалу он изъял из предприятия свой капитал, но делал это постепенно, чтобы избежать излишних убытков, так что фирма просуществовала еще тринадцать лет. За это время он перебрался в провинцию и, осмотрительно распорядившись своей сотней тысяч, постепенно приобрел там вес — банкир, столп веры и благотворитель; кроме того — негласный компаньон различных предприятий, где весьма ценили его советы по поводу заготовки сырья, как, например, при изготовлении красителей, портивших шелк на мануфактуре мистера Винси. И вдруг, после того как почти тридцать лет он пользовался почетом и всеобщим уважением, когда давно уже притупилось воспоминание о прошлом, это прошлое возникло снова, обрушилось на него лавиной и поглотило все его мысли.
Впрочем, из беседы с Рафлсом он узнал нечто важное, сыгравшее существенную роль в борьбе его надежд и страхов. Открылся путь к духовному спасению, а быть может, и не только духовному.
Душа его действительно жаждала спасения. Вероятно, существуют лицемеры, которые дурачат свет вымышленными убеждениями и притворными чувствами, но Булстрод был не таков. Просто этот человек, чьи желания оказались сильнее его убеждений, привык внушать себе и окружающим, что, удовлетворяя свои желания, он всегда действует согласно убеждениям. Если это лицемерие, то оно проявляется по временам в любом из нас, независимо от нашего вероисповедания, независимо от того, считаем ли мы, что человечество все более приближается к совершенству или что скоро наступит конец света; представляем ли мы себе землю гноищем, где чудом сохранились избранные (вроде нас), или пылко веруем во всеобщее братство.
Всю жизнь Булстрод оправдывал свой образ действий той пользой, которую он может оказать делу религии; именно эту побудительную причину он неустанно называл в своих молитвах. Кто воспользовался бы своим положением и деньгами лучше, чем намеревался ими воспользоваться он? Кто превзошел бы его в самоуничижении и возвышении дела господня? А служение делу господню, по мнению мистера Булстрода, требовало изворотливости: тот, кто служит этому делу, должен распознавать врагов господа, пользоваться ими как орудиями и ни в коем случае не подпускать близко к деньгам, ибо, разбогатев, они неизбежно приобретут влияние. Точно так же выгодное помещение капитала в тех промыслах, где особенно усердно проявлял свое коварство князь тьмы, очищалось от греха, если барыши находили достойное применение, попав в руки слуги божьего.
Эта казуистика не в большей мере свойственна христианской религии, чем использование высоких слов для низменных побуждений свойственно англичанам. Любая доктрина может заглушить в нас нравственное чувство, если ему не сопутствует способность сопереживать своим ближним.
Но человек, движимый не одним стремлением насытить свою алчность, обладает совестью, нравственным девизом, к которому более или менее приноравливается. Девизом Булстрода была его готовность служить делу господню: «Я греховен, я ничтожен… я сосуд, который должно освятить употреблением… так употребите же меня!» — в такую форму он втиснул свое необузданное стремление приобрести вес в обществе и власть. И вот настал момент, когда этой форме, казалось, грозила опасность быть разбитой вдребезги и выброшенной вон.
Что, если поступки, совершая которые он оправдывался намерением служить к вящей славе господней, станут предметом пересудов и опорочат эту славу? Если воля провидения такова, значит, он изгнан из храма как принесший нечистую жертву.
Покаянные мольбы он возносил уже давно. Но нынешнее покаяние было горше, и провидение грозно требовало кары — на сей раз мало было богословских рассуждений. Небесный суд вынес новый приговор: недостаточно пасть ниц — от него требовалось искупление. И Булстрод, не лукавя, готовился к посильному для него искуплению; его объял великий страх, и ожидание нестерпимого позора усугубило душевные муки. Ему не давало покоя ожившее прошлое, и он денно и нощно придумывал, как сохранить душевное равновесие, какой жертвой отвести карающий меч. Охваченный ужасом, он верил, что, если по собственной воле совершит какое-нибудь доброе дело, бог спасет его от расплаты за грехи. Ибо вера меняется только тогда, когда изменились питающие ее чувства, и тот, чья вера зиждется на страхе, недалеко ушел от дикаря.
Он видел своими глазами, как Рафлс сел в дилижанс, отправлявшийся в Брассинг, и на время успокоился; но это была всего лишь передышка, которая не избавила его ни от душевной борьбы, ни от стремления заручиться поддержкой всевышнего. Наконец, он принял нелегкое решение и написал письмо Уиллу Ладиславу, где просил быть этим вечером в девять часов в «Шиповнике» на предмет личной беседы. Уилл не очень удивился этой просьбе, решив, что речь пойдет о каких-нибудь нововведениях в «Пионере». Однако, оказавшись в кабинете мистера Булстрода, он был поражен страдальческим лицом банкира и чуть не спросил: «Вы больны?», но вовремя спохватился и только справился, довольна ли миссис Булстрод купленной для нее картиной.
— Вполне довольна, благодарю вас. Миссис Булстрод с дочерьми сегодня вечером нет дома. Я пригласил вас, мистер Ладислав, намереваясь сделать сообщение сугубо личного… я бы сказал, глубоко конфиденциального свойства. Думаю, вы будете весьма удивлены, узнав, что ваше и мое прошлое связаны тесными узами.
Уилла словно ударило электрическим током. Он настороженно и с большим волнением слушал об этих относящихся к прошлому узах и был полон недобрых предчувствий. Все казалось зыбким и расплывчатым, как во сне, — то, что начал крикун незнакомец, неожиданно продолжил сейчас хилый образчик респектабельности, чьи тусклые глаза, приглушенный голос и церемонная, плавная речь были в этот миг почти так же противны ему, как манера его кичливого антипода. Он сильно побледнел и сказал:
— Да, действительно, вы меня удивили.
— Вы видите перед собою, мистер Ладислав, человека, которого постиг тяжкий удар. Но голос совести и сознание, что я нахожусь перед судом того, чей взгляд прозорливее, нежели взгляд человеческий, побуждают меня сделать вам признание, ради чего я вас и пригласил. Что же касается мирских законов, у вас не может быть ко мне никаких претензий.
Уилл испытывал не столько удивление, сколько неловкость. Мистер Булстрод помолчал, подперев голову рукой и глядя в пол. Но вот он устремил испытующий взгляд на Уилла и сказал:
— Мне говорили, что вашу мать звали Сара Данкирк, что она бежала от родителей и стала актрисой. Говорили мне также, что ваш отец был одно время тяжко болен. Могу я спросить: вы подтверждаете эти сведения?
— Да, все это так, — сказал Уилл, встревоженно пытаясь догадаться, что последует за этими вопросами, предварявшими, как видно, объяснение, на которое намекнул банкир. Но мистер Булстрод в тот вечер был во власти своих чувств и направляем только ими; уверенный, что время искупления пришло, он стремился покаянными речами отвести нависшую над ним кару.
— Вам что-нибудь известно о родственниках вашей матери? — продолжил он.
— Нет, мать не любила вспоминать о них. Она была благороднейшая, честнейшая женщина, — чуть ли не гневно ответил Уилл.
— Я не намеревался говорить о ней ничего дурного. Упоминала она когда-нибудь при вас о своей матери?
— Однажды она сказала, что ее мать навряд ли знает причину ее побега. «Бедная мама», — с глубокой жалостью произнесла она.
— Ее мать стала моей женой, — сказал Булстрод и, немного помолчав, добавил: — У меня есть обязательства перед вами, мистер Ладислав, обязательства, как я уже вам говорил, не юридического свойства, но моя совесть их признает. Этот брак сделал меня богатым человеком; вероятно, я не разбогател бы… или, во всяком случае, разбогател в меньших размерах, если бы вашей бабке удалось разыскать дочь. Дочь эта скончалась, как я понимаю?
— Да, — сказал Уилл, охваченный столь острым недоверием и неприязнью к собеседнику, что, не отдавая себе отчета в своих действиях, взял с пола шляпу и встал. Ему не хотелось иметь ничего общего с Булстродом.
— Умоляю вас, останьтесь, мистер Ладислав, — встревоженно проговорил Булстрод. — Вас несомненно поразила неожиданность. Но заклинаю, выслушайте несчастного, сломленного душевными муками.
Уилл сел, чувствуя смешанную с презрением жалость к добровольно унижающему себя пожилому человеку.
— Мистер Ладислав, я намерен возместить ущерб, который потерпела ваша мать. Я знаю, что вы не располагаете состоянием, и собираюсь отдать вам соразмерную часть капитала, которая, возможно, принадлежала бы вам уже сейчас, если бы ваша бабка была уверена, что ее дочь жива, и сумела бы ее найти.
Мистер Булстрод сделал паузу, полагая, что собеседник потрясен его благородством, а в глазах всевышнего он искупил свой грех. Он не догадывался, с каким чувством слушает его Уилл, чья способность к молниеносным выводам особенно обострилась после намеков Рафлса, проливших свет на обстоятельства, которым лучше было бы остаться под покровом тьмы. Ладислав не ответил, и мистер Булстрод, под конец своей речи опустивший глаза, вопросительно посмотрел на собеседника, который смело встретил его взгляд и сказал:
— Но вы, я полагаю, знали, что моя мать жива, и знали, где ее найти.
Мистер Булстрод весь сжался — у него задрожали губы и руки Он никоим образом не ожидал такого поворота разговора не ждал он и того, что будет вынужден рассказать больше, нежели считал необходимым. Но солгать он не решился и неожиданно почувствовал, как почва, на которую он вступил не без уверенности, заколебалась у него под ногами.
— Ваше предположение правильно, не стану отрицать ответил он, запинаясь, — и мне бы хотелось возместить вам урон, ибо из всех, кому я таковой нанес, вы единственный оставшийся в живых. Не сомневаюсь, вам понятно мистер Ладислав, что руководствуюсь я не житейскими, а более высокими соображениями, которые, как я уже упоминал, не продиктованы стремлением избежать судебного преследования. Я готов в ущерб своему состоянию и будущему моей семьи выплачивать вам ежегодно пятьсот фунтов в течение всей жизни и оставить соответствующую сумму после смерти, более того, я готов понести и большие расходы, если у вас возникнет достойный похвалы проект, требующий дополнительных затрат. — Мистер Булстрод так подробно описал свои намерения в надежде, что пораженный его великодушием Ладислав, полный признательности, позабудет все сомнения.
Но весь вид Уилла — гордая поза, брюзгливая мина — выражал предельную строптивость. Нимало не растроганный, он твердо заявил:
— Прежде чем согласиться на ваше предложение, мистер Булстрод, я должен задать вам один-два вопроса. Были ли вы связаны с предприятием, послужившим в свое время основой состояния, о котором вы ведете речь?
«Рафлс все ему рассказал», — мелькнуло в голове Булстрода. Мог ли он отказаться дать ответ на вопрос, на который сам же напросился.
— Да, — ответил он.
— А этот промысел можно или же нельзя назвать предельно бесчестным… то есть таким, что если бы обстоятельства дела получили огласку, участники предприятия были бы поставлены в один ряд с преступниками и ворами?
Голос Уилла звучал резко и зло: чувство глубокой горечи принудило его задать вопрос столь прямо.
Булстрод побагровел от гнева. Он готов был к самоуничижению, но неукротимая гордыня и многолетняя привычка властвовать пересилили раскаяние и даже страх, когда этот молодой человек в ответ на предлагаемое благодеяние неожиданно принялся его обличать.
— Предприятие возникло, сэр, прежде, чем я стал его участником, и не ваше дело учинять мне такого рода допрос, — ответил он, не повышая голоса, но с раздражением.
— Нет, мое, — возразил Уилл, снова вставая со шляпой в руках. — Я имею полное право задавать подобные вопросы, так как именно мне предстоит решать, согласен ли я иметь с вами дело и принимать от вас деньги. Мне дорога моя незапятнанная честь. Мне дороги не опороченные позором родственные и дружеские связи. Сейчас я неожиданно узнал, что по не зависящим от меня причинам мое имя опорочено. Моя мать страшилась этого, она сделала все, чтобы устраниться от бесчестья, и я поступлю так же. Оставьте у себя свои нажитые преступлением деньги. Располагай я состоянием, я охотно отдал бы его тому, кто сумел бы доказать, что вы говорите неправду. Я благодарен вам только за то, что вы не отдали мне этих денег раньше, когда не в моей власти было от них отказаться. Человеку необходимо чувствовать себя джентльменом. Доброй ночи, сэр.
Булстрод не успел возразить, как Уилл поспешно и решительно вышел из комнаты, и мгновение спустя за ним захлопнулась парадная дверь. Внезапное известие о позорном наследстве возмутило и потрясло его, и ему недосуг было раздумывать, не слишком ли круто он обошелся с Булстродом, не слишком ли надменно и безжалостно отмел запоздалую попытку шестидесятилетнего человека исправить содеянное им зло.
Постороннего наблюдателя, вероятно, удивили бы его запальчивость и резкость. Но ведь никто из посторонних не знал, что все касавшееся его чести немедленно напоминало Уиллу о его отношениях с Доротеей и обращении с ним мистера Кейсобона. Потому одной из причин, побудивших его столь поспешно отринуть предложение Булстрода, была мысль, что, приняв это предложение, он бы не смог сознаться в этом Доротее.
Ну, а Булстрод… после ухода Уилла он разрыдался, как женщина, потрясенный до глубины души. Впервые ему открыто выразил презрение человек, стоящий на общественной лестнице выше Рафлса. Стыд, сознание своей униженности пронизали его до мозга костей, и он ни в чем не находил утешения. Некоторое облегчение принесли слезы, но их пришлось поспешно осушить, так как вернулись жена и дочери. Они только что прослушали письмо, полученное от миссионера, который проповедовал на востоке, глубоко сожалели, что мистер Булстрод не присутствовал при чтении, и пытались пересказать ему все, что там было интересного.
Среди потаенных мыслей банкира самой утешительной, пожалуй, являлась та, что Уиллу Ладиславу уж, во всяком случае, едва ли вздумается разглашать их разговор.
62
Бедный паж давно на свете жил,
Королевну он венгерскую любил.
Старинная песня
Уилл Ладислав теперь твердо решил еще раз повидаться с Доротеей и вслед за тем немедленно покинуть Мидлмарч. На другой день после тягостного объяснения с Булстродом он написал ей коротенькое письмо, где сообщал, что по различным причинам несколько задержался в их краях и просит разрешения навестить ее в Лоуике в любой указанный ею, но по возможности близкий день, так как не может больше медлить с отъездом и в то же время не хотел бы уезжать, не повидавшись с ней. Он оставил письмо в редакции, велев посыльному отнести его в Лоуик-Мэнор и подождать ответа.
Уилл не мог не сознавать нелепость своей просьбы. Он простился с Доротеей в предыдущий раз при сэре Джеймсе Четтеме и объявил даже дворецкому, что пришел попрощаться. Не так-то ловко чувствуешь себя, являясь в дом, где тебя уже не ожидают: если первое прощание трогательно, то повторное отдает комедией, и, возможно, кое у кого уже возник язвительный вопрос, чего ради он так медлит с отъездом. Тем не менее Уилл предпочитал открыто попросить у Доротеи позволения с ней повидаться, а не пускаться на разные уловки, придавая видимость случайной встречи свиданию, о котором он горячо мечтал. Прощаясь с Доротеей в прошлый раз, он ничего не знал об обстоятельствах, представивших их отношения в новом свете и воздвигнувших перед ним новую, еще более непреодолимую и совсем уж неожиданную преграду. Не зная, что у Доротеи есть собственное состояние, и не имея обычая вникать в подобные дела, Уилл полагал, что, согласно распоряжению мистера Кейсобона, Доротея осталась бы без гроша, если бы вздумала выйти замуж за него, Уилла Ладислава. Этого он не мог пожелать даже в глубине души, даже в том случае, если бы Доротея была готова променять ради него обеспеченность на нищету и лишения. Затем последовал новый удар: Уилл узнал, почему мать его бежала из дому, и сразу же подумал, что родственники Доротеи только по одной этой причине окончательно бы его отринули. Тайная надежда вернуться через несколько лет, сделав карьеру, чтобы уравняться с Доротеей, теперь казалась несбыточным сном. Печальная перемена в его положении, по мнению Уилла, давала ему право просить Доротею о последней встрече.
Но Доротея не прочла его письма, так как утром ее не оказалось дома. Получив письмо от дяди, в котором тот извещал о намерении вернуться в Англию через неделю, она отправилась сообщить эту новость во Фрешит, после чего собиралась поехать в Типтон-Грейндж и выполнить некоторые поручения мистера Брука, которые тот дал ей, по его словам, почитая «небольшое умственное упражнение такого рода полезным для вдовы».
Если бы Уилл Ладислав мог подслушать разговоры, которые велись этим утром во Фрешите, он убедился бы, что у него и впрямь есть недоброжелатели, готовые позлословить по поводу того, что он никак не соберется уехать. Сэр Джеймс, хотя уже не сомневался в Доротее, продолжал следить за Ладиславом при посредстве мистера Стэндиша, которому вынужден был довериться и дать соответствующие указания. То, что Ладислав, объявив о своем немедленном отъезде, прожил в Мидлмарче чуть ли не два месяца, усугубило подозрение сэра Джеймса, давно питавшего неприязнь к «молодчику», которого он рисовал себе ничтожным, ветреным и вполне способным на безрассудства, как видно неизбежные для человека, не сдерживаемого семейными узами и определенным общественным положением. И вот наконец Стэндиш сообщил ему нечто, не только подтверждавшее нелестное мнение сэра Джеймса об Уилле, но и сулившее надежду окончательно оградить Доротею от его домогательств.
При необычных обстоятельствах любой из нас становится сам на себя не похожим: даже самым высокопоставленным особам иногда случается чихать; наши душевные движения порой подвержены столь же несообразным переменам. В это утро добрейший сэр Джеймс сделался до такой степени неузнаваем, что сгорал от желания сообщить Доротее некую новость о предмете, которого до этих пор брезгливо избегал в разговорах с нею. Он не мог обратиться за содействием к Селии, предпочитая не посвящать ее в такие дела, и еще до приезда Доротеи во Фрешит усиленно ломал себе голову, соображая, как сможет он, человек сдержанный и отнюдь не говорун, передать ей дошедшие до него слухи. Ее неожиданное появление прекратило его раздумья, ибо он понял, что решительно неспособен сказать ей нечто неприятное; но отчаяние подсказало ему выход: он отправил грума к миссис Кэдуолледер, уже знавшей эту сплетню и не стеснявшейся повторять ее так часто, как окажется необходимым.
Доротею задержали под благовидным предлогом, сообщив, что мистер Гарт, которого ей нужно видеть, прибудет не позже чем через час, и она еще разговаривала с Кэлебом, стоя в аллее, когда сэр Джеймс, завидев издали супругу священника, поспешил ей навстречу и принялся обиняками излагать свою просьбу.
— Довольно! Я вас поняла, — сказала миссис Кэдуолледер. — Вам нужно соблюсти невинность. А я арапка — на мне грязи не видно.
— Все это не так уж важно, — заметил сэр Джеймс, недовольный излишней понятливостью миссис Кэдуолледер. — Просто необходимо дать знать Доротее, что ей нельзя его теперь принимать, а мне неловко говорить ей о причине. Вас же это не должно затруднить.
И действительно, это ее не затруднило. Расставшись с Кэлебом, Доротея наткнулась на зятя и миссис Кэдуолледер, которая, как тут же выяснилось, направлялась к Селии поболтать о малыше и по чистой случайности встретила в парке Доротею. Так мистер Брук едет домой? Чудесно! Едет, надо думать, исцелившись от парламентской лихорадки и от пионерства. A propos о «Пионере»: кто-то напророчил, что «Пионер» вскоре уподобится умирающему дельфину и заиграет в агонии всеми цветами, ибо протеже мистера Брука, блистательный молодой Ладислав, то ли уехал, то ли уезжает. Сэр Джеймс об этом слышал?
Разговаривая, они медленно шли по садовой дорожке, и сэр Джеймс, отворотившись, чтобы стегнуть хлыстом по ветке, сказал, что до него доходили какие-то слухи.
— Все ложь! — отрезала миссис Кэдуолледер. — Никуда он не уехал и не уезжает, «Пионер» свой колер не переменил, и мистер Орландо Ладислав не краснеет, распевая по целым дням арии с миссис Лидгейт, писаной, говорят, красавицей. Всякий, кто входит к ней в гостиную, непременно застает там Ладислава за одним из двух занятий — либо он лежит на ковре, либо распевает арии с хозяйкой. Но городские жители — народ беспутный.
— Только что вы опровергли один слух, миссис Кэдуолледер, надеюсь, что не подтвердится и второй, — с пылким негодованием сказала Доротея, — во всяком случае, он искажает факты. Я не позволю дурно отзываться о мистере Ладиславе, он и без того перенес много несправедливостей.
Охваченная сильным чувством, Доротея никогда не тревожилась о впечатлении, какое могут произвести ее слова; и даже если бы задумалась об этом, сочла бы недостойным молча слушать клевету из опасения быть истолкованной превратно. Лицо ее разгорелось, губы вздрагивали.
Сэр Джеймс, бросив на нее взгляд, пожалел о своей затее; но миссис Кэдуолледер была во всеоружии и вскричала, разведя руками:
— В том-то и дело, милая моя!.. Я о том и говорю, что чуть ли не любую сплетню можно опровергнуть. Только напрасно Лидгейт женился на девушке из нашего города. Он ведь чей-то там сын — мог бы найти себе жену из хорошего дома, и она смирилась бы с его профессией, если бы была не первой молодости. К примеру, родители Клары Харфаджер не чают, как сбыть ее с рук; и приданое за ней недурное, вышла бы за него замуж и жила бы тут, в наших краях. Но… что толку думать за других! Где Селия? Пойдемте же скорее в дом.
— Я не пойду, я уезжаю в Типтон, — с некоторым высокомерием сказала Доротея. — До свидания.
Провожая ее до кареты, сэр Джеймс хранил молчание, Он огорчился исходом своей хитроумной уловки, на которую решился не с легкой душой.
Карета ехала между усыпанными ягодами живыми изгородями, за которыми тянулись сжатые поля, но Доротея ничего не видела и не слышала. Слезы катились по ее щекам, но она их не замечала. Мир представился ей безобразным и злым: в нем не было места чистым душам. «Это неправда… неправда», — мысленно твердила она, но не могла отделаться от воспоминания, всегда чем-то неприятного для нее, — воспоминания о том, как однажды она застала Уилла у миссис Лидгейт и слышала, как он поет под аккомпанемент фортепьяно.
«Он говорил, что никогда не сделает того, чего я не одобряю… жаль, я не могу ему сказать, что не одобряю этого», — проносилось в мыслях у бедняжки, которая попеременно то загоралась гневом на Уилла, то пылко жаждала его защитить. «Все они стремятся очернить его в моих глазах, но я готова на любые страдания, только бы он оказался невиновным. Он хороший, я верила в это всегда».
Едва в ее уме пронеслась эта фраза, карета проехала под аркой ворот, и Доротея, торопливо проведя платочком по лицу, стала думать, как исполнить дядюшкины поручения. Кучер попросил позволения на полчаса увести лошадей, так как одна из них расковалась; Доротея, довольная возможностью передохнуть, прислонилась к одной из статуй в передней и, разговаривая с экономкой, сняла шляпку и перчатки. Наконец она сказала:
— Некоторое время я побуду в доме, миссис Келл. Пройду в библиотеку и, если вы откроете там ставни, перепишу для вас распоряжения дяди.
— Ставни открыты, сударыня, — сказала миссис Келл, идя вслед за Доротеей к библиотеке. — Там мистер Ладислав, он что-то ищет.
(Уилл явился в Типтон-Грейндж за папкой с эскизами, отсутствие которой обнаружил, собираясь в дорогу, и предпочел не оставлять ее мистеру Бруку.)
Сердце Доротеи тревожно билось, но она не замедлила шаг; по правде говоря, она так обрадовалась, узнав, что увидит Уилла, словно нашла нечто потерявшееся и очень дорогое для нее. Дойдя до двери, она попросила миссис Келл:
— Войдите первой и скажите мистеру Ладиславу, что я здесь.
Уилл отыскал свою папку, положил ее на столике в дальнем конце библиотеки и, перелистывая этюды, остановил взгляд на достопамятном наброске, сходство которого с натурой Доротее не удалось уловить. Улыбка еще не сошла с его лица и, постукивая по столу кипой эскизов, чтобы выровнять их края, он думал о письме, быть может ожидающем его в Мидлмарче, как вдруг голос миссис Келл произнес у него за спиной:
— Сейчас войдет миссис Кейсобон, сэр.
Уилл быстро обернулся, и почти в то же мгновение на пороге появилась Доротея. Миссис Келл ушла, прикрыв за собой дверь, а они, не в силах вымолвить ни слова, глядели друг на друга. Им мешало говорить не смущение, ведь оба знали, что близка разлука, а разлучаясь в печали, не чувствуют смущения.
Машинально она направилась к письменному столу, и Уилл, слегка отодвинув для нее дядюшкино кресло, отошел на несколько шагов.
— Садитесь же, прошу вас, — сказала Доротея, сложив руки на коленях. Я очень рада, что вы здесь.
Уилл подумал, что у нее сейчас точно такое лицо, как во время их первой встречи в Риме; снимая шляпку, Доротея одновременно сняла плотно прилегавший к ней вдовий чепчик, и он увидел, что она недавно плакала. А сама она, едва взглянув на Уилла, сразу же перестала сердиться; встречаясь с ним наедине, она всегда испытывала уверенность и радостную непринужденность, которые приносит присутствие родного душой человека; могут ли наговоры посторонних одним разом все это разрушить? Так пусть же вновь прозвучит музыка, захватывающая нас всецело и населяющая радостью все вокруг, что нам за дело до тех, кто, этой музыки не слыша, твердит, будто она нехороша?
— Сегодня я отправил письмо в Лоуик-Мэнор, в котором просил позволения увидеть вас, — сказал Уилл, садясь напротив Доротеи. — Я уезжаю очень скоро, но не мог уехать, не поговорив с вами еще раз.
— Я думала, мы уже простились, когда вы были в Лоуике много недель тому назад. Вы собирались в ближайшее время уехать, — слегка дрожащим голосом сказала Доротея.
— Собирался, но мне не были тогда известны обстоятельства, о которых я узнал лишь сейчас, они заставили меня по-новому взглянуть на мое будущее. Прощаясь с вами в прошлый раз, я надеялся в один прекрасный день вернуться. Не думаю, что я когда-нибудь вернусь… теперь.
Уилл замолк.
— Вы хотели бы объяснить мне причину? — робко спросила Доротея.
— Да, — запальчиво ответил Уилл, вскинув голову и раздраженно отвернувшись, — еще бы мне этого не хотеть. Меня глубоко оскорбили, унизили в ваших глазах и в глазах всех окружающих. Поставлена под сомнение моя порядочность. Я хочу, чтобы вы знали, что ни при каких обстоятельствах я не унизился бы до… ни при каких обстоятельствах не дал бы повода утверждать, что меня манили деньги и я лишь делал вид, будто ищу другого. От меня не нужно было ограждаться — ваше богатство достаточно ограждало вас.
Выпалив эти слова, Уилл вскочил и зашагал… куда — он сам не знал. Он оказался в нише у окна, распахнутого, как и год назад, когда, стоя на этом же месте, он беседовал с Доротеей. В этот миг она всем сердцем сочувствовала негодованию Уилла, и ей хотелось уверить его, что сама она не усомнилась в его благородстве, но он упорно отворачивался, словно видел в ней частицу враждебного мира.
— Очень дурно с вашей стороны было бы предполагать, что я хоть однажды заподозрила вас в бесчестности, — начала она; затем со свойственной ей пылкостью, думая только о том, как поскорей разубедить его, встала и со словами: — Неужели вы полагаете, что я когда-нибудь не доверяла вам? подошла к окну и оказалась на том же месте, что и год назад, лицом к лицу с Уиллом.
Когда Уилл увидел ее здесь, подле себя, он вздрогнул и отпрянул от окна, стараясь избежать ее взгляда. Это невольное движение уязвило ее, и без того настороженную его сердитым тоном. Она хотела сказать, что оскорблена наравне с ним и не в силах что-либо исправить, но из-за некоторых странностей в их отношениях, о которых они никогда не упоминали открыто, она всегда боялась сказать лишнее. Доротея вовсе не была в эту минуту уверена, что Уилл хотел бы на ней жениться, и боялась неловкой фразой дать ему повод заподозрить ее в таких мыслях. Поэтому она только проговорила, повторяя его же слова:
— Я убеждена, что отнюдь не было нужды чем-то от вас ограждаться.
Уилл промолчал. Ее ответ показался ему равнодушным до жестокости; бледный и опустошенный после бурной вспышки гнева, он направился к столу завязывать папку. Доротея, не двигаясь, смотрела на него. Последние мгновения уплывали в бесплодном молчании. Что мог сказать он, если всеми его помыслами безраздельно владела страстная любовь, а он запретил себе упоминать о ней? И что могла сказать она, если была бессильна ему помочь, ибо ее принудили взять деньги, принадлежащие по праву ему? И если к тому же он казался в этот день отнюдь не таким близким, каким его делали прежде их взаимное доверие и симпатия?
Наконец, Уилл справился с папкой и опять приблизился к окну.
— Мне пора уходить, — сказал он. Глаза его казались воспаленными, словно он слишком пристально смотрел на свет, такое выражение порой бывает у измученных горем людей.
— Чем же вы займетесь? — робко осведомилась Доротея — Ваши намерения не изменились с тех пор, когда вы в прошлый раз готовились к отъезду?
— Нет, — ответил он безразличным тоном. — Займусь тем, что подвернется. Вероятно, люди привыкают работать без вдохновения и надежд.
— Какие грустные слова! — сказала Доротея, и голос ее предательски дрогнул. Затем она добавила, пытаясь улыбнуться: — Мы с вами как-то отметили нашу общую склонность сгущать краски.
— Я не сгущаю краски, — возразил Уилл, прислоняясь к выступу стены. Есть события, которые случаются только однажды, и в один прекрасный день узнаешь, что счастье позади. Со мной это случилось очень рано. Вот и все. Я не могу и помыслить о том, что для меня всего дороже, — не потому, что это недоступно, а потому, что моя честь и гордость не позволяют мне об этом помышлять. Я не смог бы уважать себя, если бы рассуждал иначе. Что же, буду влачить свое существование, как человек, увидевший однажды рай в грезах наяву.
Уилл умолк, он ждал, как будет встречено его признание, сознавая свою непоследовательность и укоряя себя, что так открыто говорил с Доротеей; впрочем, трудно обвинить в ухаживании человека, заявляющего женщине, что он никогда не станет за ней ухаживать. Это, право же, довольно призрачное ухаживание.
Совсем иные картины представились Доротее, тут же обратившейся мыслью в прошлое. Догадка, не о ней ли говорит Уилл, едва мелькнув, была вытеснена сомнением: можно ли сравнить их малочисленные мимолетные встречи и прочные отношения, по всей видимости установившиеся у него с другой особой, с которой он видится постоянно? Именно к этой особе, вероятно, и относилось все сказанное им; с Доротеей же его связывала, как она всегда предполагала, просто дружба, на которую ее муж так жестоко наложил запрет, оскорбительный и для нее, и для Уилла. Она стояла молча, потупив глаза, и перед ее мысленным взором теснились картины, все более укреплявшие ужасную уверенность в том, что Уилл имел в виду миссис Лидгейт. Почему же, однако, ужасную? Просто он счел нужным сообщить ей, что и в этой ситуации был безупречен.
Ее молчание его не удивило. В его мыслях тоже царил сумбур, и он с отчаянием сознавал, что разлука немыслима, что-то должно ее предотвратить, некое чудо, и уж никоим образом не те осторожные фразы, которыми они сейчас обмениваются. Да и любит ли она его? Он не мог не признаться себе, что огорчился бы, если бы разлука не причинила ей боли; не мог бы отрицать, что все его слова подсказаны желанием увериться в ее взаимности.
Оба не заметили, долго ли они простояли. Доротея, наконец, подняла взгляд и собиралась заговорить, как вдруг дверь открылась и появился лакей, сказав:
— Лошади поданы, сударыня. Изволите ехать?
— Сейчас, — сказала Доротея. Затем, оборотившись к Уиллу, произнесла: Мне еще нужно написать кое-какие распоряжения для экономки.
— Мне пора идти, — сказал Уилл, когда дверь снова затворилась, и сделал к Доротее несколько шагов. — Я завтра уезжаю из Мидлмарча.
— Вы поступаете во всех отношениях достойно, — тихим голосом сказала Доротея, ощущая такую тяжесть на сердце, что ей трудно было говорить.
Она протянула ему руку, и Уилл не задержал ее в своей, ибо слова ее показались ему принужденными и холодными до жестокости. Глаза их встретились, его взгляд выражал досаду, взгляд Доротеи — только грусть. Взяв папку, он повернулся к выходу.
— Я никогда дурно не думала о вас. Прошу вас, не забывайте меня, сдерживая слезы, проговорила Доротея.
— Зачем вы это говорите? — раздраженно ответил Уилл. — Скорее нужно опасаться, как бы я не забыл все остальное.
В этот миг в нем вспыхнул непритворный гнев и побудил его уйти немедля. Для Доротеи все слилось воедино — его последние слова, прощальный поклон у дверей и ощущение, что его уже нет в библиотеке. Она опустилась в кресло и застыла в неподвижности, ошеломленная стремительным водоворотом образов и чувств. Прежде всего возникла радость, хотя грозила обернуться горем радостной была догадка, что любил он ее, что отрекся он от любви к ней, а не от какой-то иной, предосудительной и запретной, несовместимой с его представлением о чести. Им придется расстаться, но — Доротея глубоко вздохнула, чувствуя, как к ней возвращаются силы, — она сможет теперь думать о нем без запрета. Так расставаться было легче: можно ли грустить, впервые осознав, что любишь и любима? Словно растаяла тяжелая ледяная глыба, которая давила на ее сознание, и оно ожило; прошлое воротилось в более явственном виде. Неизбежная разлука не умаляла радости — быть может, даже делала ее полнее в этот миг: ни у кого теперь не повернется язык их упрекнуть, никто с презрительным изумлением не бросит на них взгляда. Решение Уилла делало упреки неуместными, а изумление — почтительным.
Всякий, кто взглянул бы на нее в эту минуту, увидел бы, как ее мысли воодушевляют ее. Взяв лист бумаги, она не задумываясь набросала указания для экономки: когда наши умственные способности обострены, мы каждой мелочи, которая потребовала внимания, уделяем его так же щедро, как свет солнца заливает узенькую щель. Надевая шляпку, она оживленно попрощалась с экономкой. Скорбный вдовий чепчик обрамлял разрумянившееся лицо с заблестевшими глазами. Сев в карету, она откинула тяжелые плерезы и все выглядывала из окна: не этой ли дорогой пошел Уилл? Она гордилась его безупречным поведением, и все ее чувства пронизывала радостная мысль: «Я была права, когда его защищала».
Карета ехала быстро, кучер привык вовсю погонять серых, ибо покойному мистеру Кейсобону всегда не терпелось поскорее вернуться к письменному столу. Ночью прошел дождь, он прибил пыль, и отрадно было катить по дороге, под синим куполом неба, высоко вздымавшимся над скоплениями облаков. Казалось, на земле, раскинувшейся под безбрежным небом, все дышит счастьем, и Доротее захотелось догнать Уилла и взглянуть на него еще раз.
А вот и он за поворотом дороги, шагает с папкой под мышкой; но уже в следующий миг, когда карета поравнялась с Уиллом и он приподнял шляпу, у Доротеи защемило сердце оттого, что она так торжествующе пронеслась мимо него. Даже оглянуться у нее не было сил. Словно какая-то бездушная толпа разделила их и погнала по разным дорогам, все больше отдаляя друг от друга, — так стоило ли оглядываться? Сделать ему какой-нибудь знак, который можно было бы расшифровать словами: «Зачем нагл разлучаться?» было так же невозможно, как остановить карету и подождать, пока он подойдет. Куда уж там, когда благоразумие обрушивало на нее сонмы причин, запрещающих даже помыслить о том, что будущее, может быть, отменит решение этого дня.
«Жаль, что я не знала прежде… Жаль, что он не узнал… мы были бы тогда счастливы, думая друг о друге, и разлука не страшила бы нас. А если бы я еще могла дать ему денег и облегчить его жизнь!» — вот мысли, которые преследовали ее настойчивее прочих. Однако при всей независимости ее суждений, светские условности так властвовали над ней, что стоило ей подумать о бедственном положении Уилла, из-за которого он и впрямь нуждается в этих деньгах, она тотчас, как положено в ее кругу, вспоминала о недопустимости более близких отношений с ним. Вот почему она беспрекословно признавала неизбежность его выбора. Мог ли он мечтать, чтобы она разрушила преграду, воздвигнутую между ними ее мужем? Могла ли она решиться разрушить ее?
Намного горше были чувства Уилла, глядевшего, как карета исчезает вдали. Любой мелочи было достаточно, чтобы вывести его из равновесия, и когда Доротея обогнала его, неприкаянного, бредущего искать удачи которая не представлялась сейчас желанной, — самоотверженное решение показалось ему просто вынужденным и он уже не утешался мыслью, что по собственному выбору принял его. Он ведь даже не уверен, что Доротея его любит; кто на его месте счел бы себя счастливцем по той сомнительной причине, что все страдания достались ему одному?
Вечер Уилл провел у Лидгейтов, на следующий день он уехал.
Часть седьмая
Два искушения
63
Эти мелочи значительны для маленьких людей.
Голдсмит
— Часто вы встречаетесь с высокоученым и премудрым Лидгейтом? осведомился мистер Толлер во время званого обеда, который по обычаю устраивал на рождество, адресуясь к своему соседу справа, мистеру Фербратеру.
— К сожалению, нет, — отозвался священник, привыкший к подтруниваниям мистера Толлера по поводу его пристрастия к новоявленному медицинскому светилу. — Живу я на отшибе, а доктор Лидгейт постоянно занят.
— В самом деле? Рад это слышать, — учтиво, но не скрывая удивления вмешался доктор Минчин.
— Он уделяет много времени больнице, — продолжал мистер Фербратер, по привычке пользуясь возможностью поддержать репутацию Лидгейта. — Я об этом слышал от моей соседки, миссис Кейсобон — она часто там бывает. Лидгейт, по ее словам, неутомим, Булстрод не смог бы найти лучшего врача для больницы. Сейчас он занят приготовлением новой палаты, на случай если до нас доберется холера.
— И новых врачебных теорий, дабы испытать их на пациентах, — вставил мистер Толлер.
— Полноте, Толлер, будьте справедливы, — возразил мистер Фербратер. — С вашим умом едва ли можно не понять, как необходимы медицине, да и не ей одной, люди, которые без боязни ищут новых путей; а что касается холерной эпидемии, то ведь из вас, врачей, пожалуй, ни один не знает, как с ней справиться. И тот, кто в неизведанной области опережает других, более всего вреда приносит себе самому.
— Тем паче, что вы с Ренчем ему многим обязаны, — обратился к Толлеру доктор Минчин. — Это ведь благодаря ему вам досталась самая завидная часть практики доктора Пикока.
— Этот ваш Лидгейт очень уж сорит деньгами для начинающего, — заметил мистер Гарри Толлер, пивовар. — У него богатая родня на севере, как видно, они ему помогают.
— Надеюсь, — сказал мистер Чичли. — В противном случае ему не следовало бы жениться на такой прелестной девушке. Как же на него не злиться, черт возьми, если он увел у нас из-под носа самую хорошенькую девушку в городе.
— Да, черт возьми! Ей нет здесь равных, — сказал мистер Стэндиш.
— Мой друг Винси не в восторге от этого брака, уверяю вас, — сообщил мистер Чичли. — И уж, конечно, от него они ничего не получат. А насколько раскошелится родня Лидгейта, не знаю. — Мистер Чичли с подчеркнутой сдержанностью ронял фразы.
— Лидгейт едва ли считает врачебную практику средством зарабатывать хлеб насущный, — не без сарказма заключил мистер Толлер, на чем и был исчерпан разговор.
Уже не впервые мистер Фербратер слышал намеки на то, что расходы Лидгейта намного превосходят его гонорары, но он надеялся, что у доктора имелись какие-то денежные ресурсы или надежды, позволившие ему устроить свадьбу на широкую ногу и не чувствовать себя в зависимости от пациентов. Однажды вечером, наведавшись в Мидлмарч, чтобы, как в старину, поболтать с Лидгейтом, мистер Фербратер обратил внимание на его ненатуральную оживленность, совершенно несвойственную этому человеку, всегда естественному — и в тех случаях, когда он хранил молчание, и в тех, когда внезапно нарушал его, высказывая осенившую его мысль. Покуда гость с хозяином находились в кабинете, Лидгейт, ни на миг не умолкая, обсуждал преимущества и недостатки ряда биологических теорий, но он не приводил тех веских доводов и умозаключений, которые, подобно вехам, возникают на пути того, кто ищет истину добросовестно и неутомимо, как и следовало ее искать, по мнению доктора Лидгейта, утверждавшего, что «в каждом изыскании должны чередоваться систола и диастола» и «мысль человека должна то расширяться, охватывая весь горизонт, то съеживаться, умещаясь на предметном столике под линзой». Казалось, в этот вечер он так разговорился, чтобы избежать упоминания о личных делах. Вскоре они перешли в гостиную, где Лидгейт, попросив жену им поиграть, молча опустился в кресло, и лишь глаза его как-то странно поблескивали. «Он выглядит так, словно принял опий, — промелькнуло в голове Фербратера, — то ли у него глаза болят, то ли неприятности с пациентами».
У него не возникло мысли, что брак Лидгейта, возможно, не так уж удачен. Как и все, он считал Розамонду милым, кротким существом, хотя и находил ее довольно скучной — ходячий образчик хороших манер; а его матушка не могла простить Розамонде того, что та, казалось, никогда не замечала присутствия Генриетты Ноубл. «Впрочем, Лидгейт полюбил ее, мысленно заключил священник, — стало быть, таков его вкус».
Мистер Фербратер знал, что Лидгейт горд, но поскольку сам он не был гордым — и, пожалуй, не особенно радел о соблюдении своего достоинства, ибо все его честолюбие исчерпывалось стремлением не быть негодяем и глупцом, — то он и не заметил, что Лидгейт ежится, как от ожога, при каждом упоминании о его денежных делах. А вскоре после разговора за столом у Толлера священник узнал нечто заставившее его с нетерпением поджидать случая, когда он сможет намекнуть Лидгейту, что участливый слушатель всегда к его услугам, если у доктора возникнет в нем нужда.
Случай представился в день Нового года, когда мистер Винси устроил у себя званый обед, на который невозможно было не явиться мистеру Фербратеру, ибо его настойчиво призывали не забывать старых друзей после того, как он стал священником большого прихода. Обед проходил в обстановке весьма дружелюбной: присутствовали все дамы из семьи Фербратеров, все отпрыски семейства Винси сидели за обеденным столом, и Фред уверил матушку, что она выкажет пренебрежение Фербратерам, если не пригласит Мэри Гарт, близкого друга этой семьи. Мэри явилась, и Фред ликовал, хотя удовольствие порой прослаивалось неудовольствием — торжество, что матушка, наконец, может убедиться, как высоко ценят Мэри почтеннейшие из гостей, заметно омрачилось ревностью, после того как рядом с Мэри сел мистер Фербратер. Фред стал гораздо менее самоуверенным с тех пор, как начал опасаться соперничества Фербратера, и опасения все еще не оставили его. Миссис Винси в полном блеске своей зрелой красоты озадаченно разглядывала приземистую Мэри, ее жесткие курчавые волосы и лицо, на котором и в помине не было ни роз, ни лилий, безуспешно пытаясь представить себе, как она любуется Мэри в свадебном наряде и умиляется, глядя на внучат — «вылитых Гартов». Тем не менее время прошло весело, и Мэри выглядела очень оживленной. Зная тревоги Фреда, она радовалась, что его семья стала относиться к ней более дружелюбно, а со своей стороны была не прочь им показать, как высоко ценят ее люди, с чьим мнением Винси не могли не считаться.
Мистер Фербратер заметил, что у Лидгейта скучающий вид, а мистер Винси почти не разговаривает с зятем. Розамонда была полна изящества и безмятежности, и только очень проницательный наблюдатель — а у священника не имелось сейчас причин проявлять особую наблюдательность — обратил бы внимание на полное отсутствие у миссис Лидгейт того интереса к мужу, который неизменно обнаруживает любящая жена, невзирая на чинимые этикетом препоны. Когда доктор вступал в разговор, она сидела отворотившись, словно статуя Психеи, принужденная по воле скульптора глядеть в другую сторону; а когда его вызвали к больному и он воротился часа через два, Розамонда, казалось, оставила без внимания это ничтожное обстоятельство, которое полтора года назад причислила бы к разряду серьезных событий. В действительности она отлично слышала голос мужа и замечала все, что он делает, однако милая рассеянность давала ей возможность, не нарушая приличий, выразить недовольство мужем. Вскоре после того, как Лидгейту пришлось покинуть общество, не закончив десерта, дамы перешли в гостиную и миссис Фербратер, оказавшись подле Розамонды, сказала:
— Вам, как видно, нередко приходится лишаться общества вашего мужа, миссис Лидгейт.
— Жизнь врача изобилует трудами, в особенности такого энтузиаста, как мистер Лидгейт, — ответила Розамонда и непринужденно отошла от кресла старой дамы.
— Бедняжка ужасно скучает в одиночестве, — сказала миссис Винси, сидевшая рядом с миссис Фербратер. — Я особенно это заметила, когда гостила у Розамонды во время ее болезни. Видите ли, миссис Фербратер, у нас в доме всегда весело. Я и сама веселого нрава, и мистер Винси любит общество. Девочка привыкла к такой жизни, каково же ей быть женой человека, который может отлучиться из дому когда угодно и неизвестно на сколько, да к тому же еще угрюм и гордец, — слегка понизив голос, ввернула разговорчивая миссис Винси. — Но у Розамонды ангельский характер — помню, братья ей частенько досаждали, но не в ее обычае выказывать неудовольствие; еще малюткой это была воплощенная доброта и кротость. У всех моих детей, благодаренье богу, прекрасный характер.
Последнему утверждению легко было поверить, глядя, как миссис Винси, откинув ленты чепца, с улыбкой повернулась к трем младшим дочкам, из которых самой юной исполнилось семь, а старшей — одиннадцать. Но ей пришлось при этом одарить благосклонной улыбкой и Мэри Гарт, которую девочки затащили в угол и заставили рассказывать им сказки. В этот момент Мэри заканчивала увлекательное повествование о Румпельстилтскине,[194] каковое знала наизусть, так как Летти то и дело вытаскивала свой любимый красный томик, чтобы попотчевать этой историей невежественных взрослых. Любимица миссис Винси, Луиза, подбежала к матери, не на шутку взволнованная, и воскликнула:
— Ой, мама, мама, маленький человечек так сильно топнул ножкой, что она застряла между половицами!
— Хорошо-хорошо, мой херувимчик! — отозвалась мать. — Ты мне все расскажешь завтра. Ступай, слушай дальше! — И проводив взглядом Луизу, которая устремилась в угол, решила, что если Фреду еще раз вздумается пригласил к ним Мэри, возражать, пожалуй, не стоит, раз уж девушка настолько пришлась по душе детишкам. В уголке тем временем становилось все оживленнее, ибо мистер Фербратер, войдя в гостиную, сел позади Луизы и усадил ее к себе на колени, после чего юные слушательницы потребовали, чтобы Мэри снова повторила сказку для мистера Фербратера. Мистер Фербратер тоже этого потребовал, и Мэри, не чинясь, со свойственной ей обстоятельностью пересказала слово в слово всю историю. Находившийся неподалеку Фред торжествовал, и его радость была бы безоблачной, если бы мистер Фербратер, который для удовольствия детей делал вид, что слушает с захватывающим интересом, не глядел на Мэри с неподдельным восхищением.
— Мою историю об одноглазом великане ты теперь и слушать не захочешь, Лу, — сказал Фред, когда Мэри умолкла.
— Захочу. Рассказывай сейчас, — возразила Луиза.
— Э, нет, благодарю покорно, куда уж мне. Попроси мистера Фербратера.
— Да, да, — вмешалась Мэри, — попросите мистера Фербратера рассказать вам, как великан по имени Том разрушил красивый домик, где жили муравьи, и даже не догадался, что они огорчаются, так как не слышал их плача и не видел, чтобы они вытаскивали носовые платочки.
— Ой, пожалуйста, — сказала Луиза, устремив на священника просительный взгляд.
— Нет, нет, я суровый старый пастырь. Если я даже и попробую разыскать сказочку в своих пожитках, то наверняка вытащу проповедь. Прочитать вам проповедь? — осведомился он, оседлав нос очками и чопорно сжав губы.
— Да, — неуверенно ответила Луиза.
— Ну-с, о чем же вам ее прочитать? О вреде пирогов: пироги прескверная штука, особенно сладкие, да еще со сливовым вареньем.
Всерьез встревожившись, Луиза спрыгнула с его колен и перебежала к Фреду.
— В новогодний день, я вижу, лучше не проповедовать, — сказал мистер Фербратер, поднимаясь и выходя из гостиной. Он почувствовал, что Фред ревнует к нему Мэри и что сам он, как и прежде, отличает ее среди всех.
— Очаровательная молодая особа мисс Гарт, — сказала миссис Фербратер, наблюдавшая за эволюциями сына.
— Да, — отозвалась миссис Винск, которой не удалось промолчать, ибо старая дама устремила на нее выжидательный взор. — Жаль, ей не хватает миловидности.
— Ничуть не жаль, — решительно отрезала миссис Фербратер. — У нее приятное лицо. Если всемилостивейший господь счел уместным создать превосходную женщину, не наделив ее красотой, то незачем ее и требовать. Я более всего ценю хорошие манеры, а мисс Гарт, заняв любое положение, будет вести себя как подобает.
Старая дама с особой запальчивостью вступилась за Мэри, предполагая, что та, быть может, еще станет ее невесткой; помолвка Мэри с Фредом пока не была объявлена, она даже не считалась решенным делом, и поэтому все три лоуикские дамы надеялись, что их Кэмден рано или поздно женится на мисс Гарт.
Вошли новые гости, и в гостиной зазвучала музыка и началось веселье, а в тихой комнате по другую сторону прихожей приготовили тем временем столы для виста. Мистер Фербратер сыграл в угоду матушке один роббер — старушка полагала, что, изредка играя в вист, дает отпор постыдным новым веяниям, а при такой точке зрения достойно выглядит даже ренонс. Но затем он усадил на свое место мистера Чичли и вышел. В прихожей он увидел Лидгейта, который только что вернулся и снимал пальто.
— Вас-то мне и надобно, — сказал священник; и, повернув прочь от гостиной, они пересекли прихожую и остановились у камина, в котором трещал и ослепительно сверкал огонь. — Как видите, мне ничего не стоит покинуть карточный стол, — продолжал он, глядя с улыбкой на Лидгейта, — я теперь не играю ради денег. Как утверждает миссис Кейсобон, этим я обязан вам.
— Каким образом? — холодно осведомился Лидгейт.
— Э, вам хотелось бы все от меня скрыть; невеликодушная скромность так я ее называю. Вы оказали человеку добрую услугу, ему отрадно будет об этом узнать. Мне непонятно нежелание иных людей чувствовать себя обязанными: даю честное слово, мне очень нравится чувствовать себя обязанным всем, кто сделал мне добро.
— Я не понимаю, что вы имеете в виду, — сказал Лидгейт. — Разве только разговор, который у меня однажды состоялся с миссис Кейсобон. Я, впрочем, не думал, что она нарушит слово и перескажет его вам, — закончил Лидгейт, опираясь спиной о край каминной доски, с отнюдь не приветливым видом.
— Проговорилась не она, а Брук, и то совсем недавно. Он весьма любезно сообщил мне, что очень рад моему назначению, хотя вы разрушили все его фортификации, превознося меня, словно новоявленного Тиллотсона, Кена[195] и им подобных, так что миссис Кейсобон и слушать не желала о других кандидатурах.
— Брук болтлив и глуп, — презрительно сказал Лидгейт.
|
The script ran 0.038 seconds.