Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Генри Филдинг - История Тома Джонса, найдёныша [1749]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic

Аннотация. Создавая «Тома Джонса», Фильдинг уже знал, что рождается великая вещь. Несколько тысяч часов, проведенных за письменным столом в обществе героев романа, окончательно убедили Фильдинга, что талант комедиографа, которым наградила его природа, не пропал втуне. Явилась на свет несравненная комическая эпопея, и все сделанное до этого, как не велики собственные достоинства этих произведений, было, оказывается, лишь подготовкой к ней. Вступительная статья Ю. Кагарлицкого, примечания и перевод А. Франковского.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 

— Что касается самого сквайра Олверти, — сказал он, — то я никогда не имел счастья его видеть; но кто же не слышал о его доброте? А молодого джентльмена я видел всего один раз, когда привез ему известие о смерти его матери; но тогда я так спешил, так торопился, разрываясь на части от множества дел, что просто не имел времени с ним побеседовать; однако он имел вид настоящего джентльмена и был так приветлив, что, признаюсь вам, мне еще отроду никто не доставлял такого удовольствия. — Я ничуть не удивляюсь, что он сумел вас обворожить во время такого короткого свидания, — отвечал Джонс. — Он хитер, как сам дьявол, и вы можете прожить с ним много лет, не разгадав его. Я рос с ним с самого детства, и мы почти никогда не разлучались; но только совсем недавно для меня открылось, и то лишь отчасти, что это за негодяй. Признаться, я всегда его недолюбливал. Мне казалось, что в нем не хватает душевного благородства, которое служит истинной основой всего великого и благородного в человеке. Давно уж заметил я в нем презренный эгоизм; но лишь недавно, совсем недавно, обнаружил, на какие низкие и черные дела он способен: да, я наконец обнаружит, что, пользуясь моим открытым характером, он затеял погубить меня, долго строил адские козни и, наконец, привел свой план в исполнение. — Вот как! — воскликнул Даулинг. — Как жаль тогда, что огромное состояние вашего дяди Олверти перейдет по наследству к такому субъекту. — Вы мне оказываете честь, сэр, на которую я, увы, не имею никакого права, — отвечал Джонс. — Правда, мистер Олверти был настолько добр, что однажды позволил мне называть его еще более дорогим именем, но так как он это сделал только по доброте своей, то я не могу жаловаться на его несправедливость, если он нашел нужным лишить меня этой чести: ведь лишение дара не может быть более незаслуженным, чем был ранее самый дар. Уверяю вас, сэр, я не родственник мистера Олверти; и если свет, неспособный оценить по-настоящему его достоинства, найдет, что он поступил со мной слишком сурово и не по-родственному, то это будет несправедливостью к лучшему из людей; ведь я… Однако, извините, я не буду вам докучать подробностями о самом себе, но вы, видно, приняли меня за родственника мистера Олверти, и потому я счел долгом сказать вам правду о поступке, который может навлечь на него нарекания; я готов скорее пожертвовать жизнью, чем дать для этого какой-нибудь повод. — Ваши слова, сэр, звучат истинным благородством, — сказал Даулинг, — и вы мне не только не докучаете, но, напротив, доставили бы большое удовольствие, объяснив, как это вышло, что вас считают за родственника мистера Олверти, если вы ему не родственник? Ваши лошади будут готовы не раньше чем через полчаса, и у вас есть довольно времени; так расскажите же, пожалуйста, как это все случилось? Признаюсь, меня очень удивляет, почему вас принимают за родственника джентльмена, который вам совершенно не родня. Сговорчивым характером (но отнюдь не осмотрительностью) Джонс немного напоминал свою возлюбленную Софью: он охотно согласился удовлетворить любопытство мистера Даулинга и рассказал ему историю своего рождения и воспитания, как Отелло, От детских лет до самого мгновенья, Когда его он слышать пожелал[302], — а Даулинг, подобно Дездемоне, выслушал его с большим вниманием, Клянясь ему, что это странно, чудно И горестно, невыразимо горько. Мистер Даулинг был чрезвычайно тронут этим рассказом, — должность стряпчего не убила в нем человеческих чувств Нет ничего несправедливее, как переносить наше предубеждение против той или иной профессии на частную жизнь и судить о человеке на основании наших представлений о его занятиях. Привычка, правда, ослабляет отвращение к действиям, которые требуются известной профессией и уже как бы входят в плоть и кровь человека, но в других случаях природа сказывается одинаково в людях всех профессий, и даже, может быть, могущественнее в тех, которые дают ей, так сказать, отдых, занимаясь своим всегдашним делом. Мясник, я уверен, не убьет красивой лошади без чувства сожаления, а хирург, хладнокровно отнимающий руку или ногу, выразит участие больному подагрой; я сам этому свидетель. Известно, что и публичный палач, свернувший шею сотням людей, дрожит, исполняя свои обязанности в первый раз; и даже мастера по части пролития человеческой крови, которые во время войны без зазрения совести избивают тысячи не только подобных себе мастеров, но часто также женщин и детей, — даже они в мирное время, откладывая в сторону барабаны и трубы, часто откладывают в сторону и свирепость и делаются весьма кроткими членами гражданского общества. Так и стряпчий может сочувствовать всем бедствиям и невзгодам своих ближних, если только ему не приходится выступать против них в суде. Джонс, как известно читателю, не знал еще, в каких черных красках его представили мистеру Олверти; что же касается остальных событий, то он изложил их в не очень невыгодном для себя свете: хотя он не желал обсуждать своего недавнего друга и покровителя, но не хотел взваливать слишком много и на себя. Поэтому Даулинг заметил не без основания, что кто-то оказал ему очень плохую услугу. — Сквайр, конечно, не лишил бы вас наследства только за несколько провинностей, которые может совершить каждый молодой джентльмен. Впрочем, я говорю неправильно: «лишил наследства», потому что вы, разумеется, не имеете на него законных прав. Это не подлежит сомнению; об этом не стоит и возбуждать дела. Все же, если вас некоторым образом усыновили, приняли как родного сына, то вы, конечно, вправе были рассчитывать если не на все имение, то на значительную часть его; и даже если бы вы надеялись получить все, я не стал бы вас порицать: ведь все люди желают приобрести больше, и бранить их тут не за что. — Нет, вы ошибаетесь, приписывая мне такие намерения, — сказал Джонс, — я удовольствовался бы самым малым. Я никогда не имел никаких видов на состояние мистера Олверти и могу по чистой совести сказать, никогда не задумывался над тем, что он может или вправе мне оставить. Торжественно объявляю: если бы он обделил своего племянника в мою пользу, я вернул бы ему все незаконно полученное. Спокойную совесть я предпочитаю чужому богатству. Что значит жалкая гордость от обладания великолепными хоромами, множеством слуг, роскошным столом и всеми иными выгодами или видимостями богатства по сравнению с тем благодатным покоем, тем живым удовлетворением, теми упоительными восторгами и душевным ликованием, какими наслаждается добрая душа, созерцая великодушный, доблестный, благородный, милосердный поступок? Я не завидую Блайфилу с его перспективами на будущее богатство, не буду завидовать, когда он и получит его. Я бы и на полчаса не согласился быть негодяем, чтобы поменяться с ним местами. Мне сдается, что мистер Блайфил подозревал меня в тех намерениях, о которых вы говорите; в этих своих подозрениях, порожденных душевной низостью, он, по всей вероятности, приписывал такую же низость и мне. Но, благодарю бога, я сознаю, я чувствую… да, чувствую свою невинность, друг мой, и ни за что на свете не расстанусь с этим чувством. Насколько я себя помню, я никому на свете не сделал ничего дурного и никогда даже не помышлял об этом. Pone me pigris ubi nulla campis Arbor aostiva recreatur aura, Quod latus mundi nebulae malusque Juppiter urget. Pone sub curru nimium piopinqui Solis, in terra domibus negata: Dulee ridentem Lalagen amabo, Dulce loquentem[303]. Сказав это, он налил бокал вина и выпил за здоровье своей дорогой Лалаги, затем, наполнив также до краев бокал Даулинга, предложил и ему выпить. — За здоровье мисс Лалаги? Извольте, от всего сердца, — сказал Даулинг. — Я уже не раз слышал, как пили за ее здоровье, хотя никогда ее не видел; говорят, она удивительно хороша. Хотя Даулинг не вполне понял не одну лишь латинскую часть этой речи, однако в ней были места, которые произвели на него очень сильное впечатление. II хотя он старался скрыть это впечатление от Джонса, подмигивая, кивая головой, усмехаясь и скаля зубы (мы часто стыдимся здравых мыслей не меньше, чем мыслей ошибочных), но, несомненно, он втайне одобрял все те утверждения молодого человека, которые были ему понятны, и проникся к нему самым живым участием. Но, может быть, мы поговорим об этом при другом случае, особенно если еще встретимся с мистером Даулингом в течение этой истории. А теперь мы должны наспех проститься с этим джентльменом, по примеру мистера Джонса, который, услышав от Партриджа, что лошади готовы, тотчас же расплатился по счету, пожелал своему собутыльнику доброй ночи, вскочил на коня и направился в Ковентри, несмотря на темную ночь и начавшийся проливной дождь. Глава XI Несчастья, постигшие Джонса на пути в Ковентри, и мудрые замечания Партриджа Нет дороги ровнее той, что ведет в Ковентри от местечка, в котором они находились; и хотя ни Джонс, ни Партридж, ни проводник никогда по ней не проезжали, им было бы почти невозможно заблудиться, если бы не два обстоятельства, упомянутые в конце предыдущей главы. Но так как оба эти обстоятельства, к несчастью, их сопровождали, то наши путешественники незаметно уклонились на боковую дорогу и, проехав целых шесть миль, все еще не добрались до стройных шпилей Ковентри, а находились на чрезвычайно грязном проселке, где не видно было никаких признаков близости предместий большого города. Тогда Джонс заявил, что они, верно, сбились с пути, но проводник утверждал, что это невозможно, — слово, которое в обычном разговоре часто обозначает не только нечто невероятное, но часто и то, что вполне может случиться и даже действительно случилось: это такое же гиперболическое насилие, какому сплошь и рядом подвергаются слова «бесконечность» и «вечность», которыми обозначают расстояние в пол-ярда и пять минут времени. Столь же распространено утверждение, что нельзя потерять вещь, которая на самом деле уже потеряна. Так было и теперь: несмотря на все уверения проводника, путешественники наши были в такой же мере на верной дороге к Ковентри, как жадный, жестокий, скупой мошенник-ханжа находился на верном пути на небо. Читателю, который никогда не бывал в подобных обстоятельствах, нелегко представить, каким ужасом наполняет темнота, дождь и ветер людей, заблудившихся глухой ночью и лишенных, следовательно, отрадной перспективы отогреться, осушиться и подкрепить свои силы, которая так ободряет в борьбе с суровыми стихиями. Но и самое несовершенное представление об этом ужасе достаточно объяснит мысли, забродившие в голове Партриджа, с которыми мы сейчас познакомим читателя. Джонс все больше и больше убеждался, что они сбились с дороги; наконец, и сам проводник признался, что, кажется, они действительно не на правильном пути к Ковентри, но в то же время утверждал, что они не могли заблудиться. Однако Партридж был другого мнения. По его словам, еще когда они трогались в путь, он ожидал, что случится что-нибудь недоброе. — Разве, сэр, вы не заметили старуху, стоявшую у двери как раз в ту минуту, когда вы садились на лошадь? Жаль, очень жаль, что вы не подали ей хоть безделицу; она сказала, что вы будете раскаиваться, — и в ту же минуту пошел дождь и поднялся ветер, который до сих пор не унимается. Пусть думают, что угодно, а я уверен, что ведьмы обладают силой поднять ветер, когда им вздумается. Мне не раз случалось это наблюдать; и если я когда-нибудь в своей жизни видел ведьму, так это, конечно, была та старуха. Я так и подумал в ту минуту, и будь у меня в кармане полпенса, я бы ей подал: таким людям всегда надо давать милостыню, иначе беду на себя накличешь; многие теряли скотину, поскупившись пожертвовать полпенса. Джонс, хотя и был сильно раздосадован по случаю задержки, которую неминуемо должно было повлечь за собой это уклонение от правильного пути, не мог, однако, удержаться от улыбки по поводу суеверия приятеля, которого неожиданный случай еще больше укрепил в высказанном мнении: его лошадь оступилась и упала, — впрочем, от этого падения сам Партридж не пострадал и лишь испачкал свое платье. Поднявшись на ноги, педагог тотчас же усмотрел в своем падении непреложное доказательство истины своих слов; но Джонс, увидя, что он не ушибся, отвечал ему с улыбкой; — Твоя ведьма, Партридж, должно быть, пренеблагодарная шельма: я вижу, она в злобе своей не отличает друзей от недругов. Если эта почтенная леди обиделась на меня за невнимание к ней, так зачем же она сбросила с лошади тебя, после того как ты проявил к ней столько уважения? — Нехорошо шутить с огнем, способным выкидывать такие шутки. Часто особы эти ох какие злобные! Помню, мой знакомый кузнец разозлил одну ведьму, спросив, скоро ли истечет срок ее сделки с дьяволом. И что же? Через каких-нибудь три месяца у него утонула одна из лучших коров. Но этим она не удовольствовалась: вскоре у него выбежала целая бочка прекрасного пива, — старая ведьма вытащила втулку и до капельки разлила пиво по погребу в первый же вечер, когда хозяин почал бочку, собираясь попировать кое с кем из соседей. Словом, с тех пор кузнецу ни в чем не везло; она так извела беднягу, что тот запил; через год или два на его имущество был наложен арест, и теперь он с семьей находится на попечении прихода. Проводник, а может быть, и его лошадь так заслушались этим рассказом, что, по собственной неосторожности или по злобе ведьмы, оба тоже растянулись в грязи. Партридж приписал и это падение всецело той же причине. Он сказал мистеру Джонсу, что теперь, наверно, будет его очередь, и принялся горячо его упрашивать вернуться, отыскать старуху и помириться с ней. — Мы скоро прибудем в гостиницу, — прибавил он, — нам казалось, что мы идем вперед, но я совершенно убежден, что мы находимся на том самом месте, где были час тому назад; и, будь сейчас светло, мы бы, ей-богу, увидели ту самую гостиницу, из которой выехали. Ни слова не отвечая на это мудрое замечание, Джонс обратил все свое внимание на то, не случилось ли чего с проводником; но проводник пострадал не больше, чем Партридж, — то есть только вывалялся в грязи, которую, впрочем, его костюм легко перенес, так как имел к ней многолетнюю привычку. Он быстро вскочил опять в дамское седло, и крепкая брань и побои, посыпавшиеся на лошадь, живо доказали мистеру Джонсу, что седок не получил увечий. Глава XII, повествующая о том, как мистер Джонс продолжал свое путешествие вопреки совету Партриджа и что с ним случилось Тут вдали мелькнул огонь, к великому удовольствию Джонса и немалому ужасу Партриджа, твердо убежденного, что ведьма заворожила его и что это блуждающий огонь, а может, и что-нибудь похуже. Как же, однако, его страхи увеличились, когда, подъехав ближе к этому огню (или огням, как теперь обнаружилось), наши путешественники услышали смутный гул людских голосов, смешанный со странным шумом, как будто издаваемым какими-то инструментами, но едва ли заслуживающим названия музыки — разве что музыки, которую можно услышать на шабаше ведьм, что до некоторой степени оправдывало предположение Партриджа. Невозможно себе представить, какой ужас обуял бедного педагога; им заразился и проводник, внимательно прислушивавшийся к его речам: он тоже стал упрашивать Джонса вернуться, утверждая, что Партридж совершенно прав и что, по крайней мере, за последние полчаса они не продвинулись ни на шаг, хотя им и кажется, будто лошади бегут. При всей своей досаде Джонс не мог удержаться от улыбки, видя смятение своих спутников. — Или мы приближаемся к огням, — сказал он, — или огни приближаются к нам, потому что теперь нас отделяет от них совсем ничтожное расстояние. Почему, однако, вы так боитесь людей, собравшихся, по-видимому, только для того, чтобы повеселиться? — Повеселиться, сэр! — вскричал Партридж. — Да кому же придет в голову веселиться ночью на таком месте и в такую погоду? Это, наверно, привидения или ведьмы, если не сами злые духи. — Пусть они будут кем им угодно, — сказал Джонс, — а я решил подойти к ним и расспросить о дороге в Ковентри. Не все же ведьмы, Партридж, такие злые твари, как та, с которой мы имели несчастье встретиться при отъезде. — Господи, сэр, — отвечал Партридж, — никогда нельзя знать, в каком они расположении, и, понятно, лучше всего быть с ними повежливее. Но что, если мы натолкнемся на кой-кого похуже ведьм — на самих злых духов?.. Прошу вас, сэр, послушайтесь доброго совета, ради бога, послушайтесь. Если бы вы читали об этих вещах столько страшных рассказов, как я, вы бы не были так безрассудны… Господь его знает, куда мы заехали или куда мы едем: такой темноты, ей-богу, никогда не бывало на земле, да вряд ли и на том свете темнее. Но, не обращая внимания на все эти жалобы и предостережения, Джонс быстро поехал вперед, и бедный Партридж принужден был за ним следовать; правда, ему было страшно сдвинуться с места, но еще больше он боялся остаться в одиночестве. Наконец они прибыли к месту, откуда виднелись огни и неслись нестройные звуки. Джонс увидел перед собой обыкновенный амбар, где собралось множество мужчин и женщин, по-видимому, предававшихся самому бурному веселью. Только что Джонс появился в открытых настежь дверях амбара, как чей-то грубый мужской голос спросил его изнутри: «Кто там?» Джонс учтиво отвечал: «Друг», и тотчас же спросил о дороге на Ковентри. — Если вы друг, — продолжал тот же голос из амбара, — так вам лучше сойти с лошади и переждать бурю (а буря действительно разбушевалась еще пуще прежнего). Милости просим вместе с лошадью; тут и для нее найдется местечко — в конце амбара. — Вы очень добры, — отвечал Джонс, — я с удовольствием ненадолго воспользуюсь вашим предложением, пока не кончится дождь; со мной еще двое, которые будут очень рады, если вы позволите им войти. Испрашиваемое позволение было с большей готовностью дано, чем принято: Партридж охотнее согласился бы терпеть какую угодно суровость погоды, чем довериться милосердию тех, кого он считал нечистой силой; но волей-неволей обоим спутникам тоже пришлось последовать примеру Джонса: один не решался оставить свою лошадь, а другой ничего так не боялся, как остаться в одиночестве. Если бы эта история писалась в эпоху суеверия, я пожалел бы читателя и не томил бы его так долго в неведении того, Вельзевул или Сатана явятся сейчас собственной персоной со своей адской свитой; но так как эти россказни теперь не в чести и им почти никто не верит, то я не очень озабочен изображением всех таких ужасов. Правду сказать, вся обстановка инфернального царства давно уже присвоена директорами театров, которые нынче, по-видимому, сложили ее в подвалы, как старую рухлядь, способную производить впечатление только на публику галерки — место, которое занимают, я думаю, лишь немногие наши читатели. И все же, нисколько не страшась того, что читатель будет повергнут в ужас нашим рассказом, мы не без основания боимся пробудить в нем некоторые иные опасения, чего нам вовсе не хотелось бы: чего доброго, он вообразит, будто мы собираемся прогуляться в волшебное царство и ввести в нашу историю компанию существ, в которых едва ли кто когда-либо серьезно верил, хотя многие безрассудно тратили свое время на описание и чтение их приключений. И вот, чтобы предотвратить всякие такие опасения, столь роняющие историка, торжественно обещавшею брать материалы только из природы, мы сейчас скажем читателю, кто были эти люди, внезапное появление которых повергло в такой ужас Партриджа, так напугало проводника и несколько озадачило даже мистера Джонса. Люди, собравшиеся в этом амбаре, были не кто иные, как египтяне, или, в просторечии, цыгане, и теперь они праздновали свадьбу одного из своих земляков. Невозможно представить себе счастливейшую группу людей, чем здесь собравшиеся. На всех лицах сняло безграничное веселье, и бал их был не вовсе лишен порядка и пристойности. Может быть, даже он отличался большей чинностью, чем иные деревенские собрания, ибо у людей этих есть настоящее правительство и свои особые законы, и все они повинуются одному начальствующему лицу, которое называют своим королем. Нигде нельзя было также увидеть такого изобилия, как то, которым блистал этот амбар. Здесь не было изысканности и изящества, да их и не требовал здоровый аппетит гостей. Зато здесь были горы свинины, птицы и баранины, и каждый приправлял их таким соусом, какого не состряпать самому лучшему дорогому французскому повару. Эней в храме Юноны — Dum stupet obtutuque haeret defixus in uno[304],— был не больше ошеломлен, чем наш герой при виде открывшегося ему в амбаре зрелища. Пока он с изумлением осматривался кругом, человек почтенной наружности подошел к нему с дружескими приветствиями, слишком сердечными для того, чтобы их можно было назвать церемонными. То был сам цыганский король. Одеждой он мало отличался от своих подданных и не подкреплял своего величия никакими регалиями; все же в наружности его (по словам мистера Джонса) нечто как бы указывало на власть и внушало окружающим благоговенье и уважение; но, может быть, все это существовало только в воображении Джонса и объясняется тем, что подобные представления обыкновенно сопутствуют власти и почти неотделимы от нее. В открытом лице и учтивом обращении Джонса было нечто такое, что в соединении с его миловидной наружностью очень располагало к нему всех с первого взгляда. В настоящем случае это, может быть, сказалось еще ярче; Джонс, узнав о сане подошедшего к нему человека, засвидетельствовал королю цыган особенно глубокое почтение, которое было его цыганскому величеству тем приятнее, что он не привык к таким знакам внимания со стороны людей, ему неподвластных. Король приказал накрыть для гостя стол и подать самые отборные кушанья; севши возле него по правую руку, его величество обратился к нашему герою со следующими словами: — Я не сомневаюсь, сэр, что вам часто доводилось видеть моих одноплеменников: ведь они, как говорится, вольные люди и бродят повсюду; но вы, верно, не подозреваете, что мы составляем большой народ, и, может, будете еще больше удивлены, когда я вам скажу, что порядок и управление у цыган не хуже, чем у любого другого народа. Я имею честь быть их королем, и ни один монарх не может похвастать большей преданностью и любовью подданных. Насколько я заслуживаю это доброе отношение, не могу сказать; скажу только, что всегда стремлюсь делать им добро. Я вовсе не желаю этим хвастаться: что же мне и делать, как не заботиться о благе этих бедняков, которые бродят целый день и всегда отдают мне лучшее, что им удалось добыть. Итак, они любят меня и почитают за то, что я их люблю и о них забочусь, — вот и все, другой причины их любви я не знаю. Лет тысячу или две тому назад, в точности сказать не могу, потому что не умею ни читать, ни писать, у цыган произошла большая, как вы говорите, волюция; в те дни были у них вельможи, и эти вельможи ссорились между собой за место; но цыганский король усмирил их и сделал всех своих подданных равными. С тех пор цыгане живут в большом согласии, никто из них не помышляет сделаться королем, — и так, пожалуй, для них лучше: поверьте мне, быть королем и всегда творить суд — очень хлопотная штука; сколько раз желал я быть простым цыганом, когда мне приходилось наказывать закадычного друга или родственника: правда, смертной казни у нас нет, но мы наказываем очень строго. Цыгану от этого большой позор, а позор очень страшное наказание, — мне неизвестно, чтобы цыган, наказанный таким образом, снова совершил преступление. Тут король выразил некоторое удивление, что другие правительства не прибегают к этому наказанию. Джонс стал уверять его, что он ошибается, так как есть много преступлений, за которые английские законы наказывают позором, и что позор есть следствие всякого вообще наказания. — Это очень странно, — сказал король. — Я хоть и не живу среди вас, но много знаю и много слыхал о вашем народе, и мне не раз приходилось слышать, что у вас позор часто бывает также следствием и причиной награды. Разве награда и наказание у вас одно и то же? Пока его величество беседовал таким образом с Джонсом, в амбаре вдруг поднялся шум, — как оказалось, по следующему поводу. Обходительность этих людей мало-помалу рассеяла все опасения Партриджа, он согласился отведать не только их кушаний, но также и напитков, которые в конце концов прогнали весь его страх и заменили его гораздо более приятными ощущениями. Молодая цыганка, замечательная не столько красотой, сколько остроумием, сманила простосердечного малого в сторону под предлогом погадать ему. И вот, когда они находились одни в отдаленном углу амбара, — был ли тут причиной крепкий напиток, который легче всего разжигает чувственное желание после небольшой усталости, или же сама прекрасная цыганка, отбросив прочь деликатность и скромность своего пола, пыталась соблазнить Партриджа, — только они были застигнуты в самую неподходящую минуту мужем цыганки, который, видно, из ревности, держал соглядатая за женой и, подойдя к месту преступления, нашел жену в объятиях любовника. К великому смущению Джонса, Партридж был приведен к королю. Выслушав обвинение, а также слово обвиняемого в свою защиту, которое было не очень складно, потому что очевидность улики совсем сбила беднягу с толку, его величество сказал, обращаясь к Джонсу: — Вы слышали, сэр, что они говорят? Какого же наказания заслуживает он, по вашему мнению? Джонс выразил свое прискорбие по поводу случившегося и ответил, что Партридж должен дать мужу какое только может вознаграждение; у него же самого, к сожалению, сейчас очень мало денег, прибавил он, опуская руку в карман, и предложил цыгану гинею. На это цыган, не задумываясь, заявил, что «надеется, что его честь не думает дать ему меньше пяти». После небольшого препирательства они сошлись на двух гинеях, и Джонс, выговорив у цыгана полное прощение Партриджу и жене, собрался уже платить деньги, как его величество, удержав его руку, обратился к свидетелю с вопросом: «В какое время застиг ты виновных?» Свидетель отвечал, что муж просил его следить за всеми движениями жены с той минуты, как она заговорила с чужестранцем, и что после этого он не спускал с нее глаз, пока преступление не было совершено. Тогда король спросил, находился ли с ним в засаде и муж. Свидетель отвечал утвердительно. Тогда его египетское величество обратился к мужу со следующими словами: — Прискорбно мне видеть цыгана, у которого хватает бесстыдства торговать честью своей жены. Если бы ты любил жену, ты бы этого не допустил и не стал толкать ее на прелюбодейство, чтобы потом изобличить в неверности. Я запрещаю тебе брать деньги, потому что ты заслуживаешь наказания, а не награды. Я объявляю тебя бесчестным цыганом и приказываю в течение месяца носить на лбу рога, а жена твоя пусть называется шлюхой, и пусть все показывают на нее пальцами, потому что ты гнусный цыган, а она гнусная шлюха. Цыгане тотчас же приступили к исполнению этого приговора и оставили Джонса и Партриджа наедине с его величеством. Когда Джонс выразил восхищение справедливостью приговора, король, обратившись к нему, сказал: — Вы как будто удивлены: должно быть, вы очень дурного мнения о моем народе; верно, всех нас считаете ворами. — Признаюсь вам, сэр, — отвечал Джонс, — я никогда не слышал благоприятного мнения о цыганах, какого они, по-видимому, заслуживают. — Хотите, я скажу вам, — продолжал король, — в чем разница между нами и вами? Мой народ обкрадывает ваш народ, а вы обкрадываете друг друга. После этого Джонс принялся громко расхваливать благоденствие подданных, живущих под властью такого короля. Действительно, благоденствие их кажется столь полным, что мы боимся, как бы какой-нибудь защитник неограниченной власти не сослался потом на этот народ в доказательство великих преимуществ этой формы правления перед всеми другими. Однако мы готовы сделать уступку, которой от нас, может быть, не ожидали, и допустить, что никакая ограниченная форма правления не способна достигнуть такой степени совершенства или доставить такие блага обществу, как эта. Никогда человечество так не благоденствовало, как в те времена, когда большая часть известного тогда мира находилась под властью одного государя; и это благоденствие продолжалось в течение пяти царствований подряд[305]. То был подлинный золотой век — единственный, когда-либо существовавший на земле, а не в пылком воображении поэтов, — от изгнания из рая до наших дней. Собственно говоря, я знаю только одно серьезное возражение против неограниченной монархии. Единственный недостаток, присущий этой превосходной форме правления, — это трудность найти человека, подходящего для исполнения обязанностей неограниченного монарха; ведь для этого совершенно необходимо иметь три качества, которые, как показывает история, чрезвычайно редко встречаются в королевских душах: во-первых, достаточное количество умеренности в монархе, чтобы довольствоваться той властью, какая для него возможна; во-вторых, достаточно мудрости, чтобы познать собственное счастье; в-третьих, достаточно доброты, чтобы выносить счастье других, которое не только совместимо с его собственным счастьем, но также его обусловливает. Но если допустить, что неограниченный монарх, обладающий всеми этими прекрасными и редкими качествами, способен принести обществу величайшее благо, то, с другой стороны, нельзя не признать, что неограниченная власть, попавшая в руки человека, лишенного этих достоинств, по всей вероятности принесет обществу величайшее зло. Впрочем, сама религия христианская дает нам ясное представление о благодатности и о гибельности неограниченной власти. Картины неба и ада рисуют нам их очень живыми красками; правда, вся власть князя тьмы берет начало у всемогущего господина небес, однако Писание ясно говорит, что повелителю ада дарована неограниченная власть в его инфернальном царстве. И надо сказать, что это единственная неограниченная власть, какую можно, на основании Писания, выводить с небес. Если, следовательно, некоторые земные тираны в состоянии доказать божественный источник своей власти, то ее надо выводить из этого исконного дара князю тьмы; таким образом, все их полномочия исходят непосредственно от того, чью печать они так явственно носят. Итак, вся история показывает нам, что люди, вообще говоря, добиваются власти только для того, чтобы ею злоупотреблять, и, добившись, ни для чего другого ею не пользуются; поэтому до крайности неблагоразумно отваживаться на переворот, когда наши надежды едва-едва подкрепляются двумя или тремя исключениями из тысячи примеров, способных вселить в нас величайшую тревогу. При таком положении дела гораздо мудрее будет примириться с некоторыми неудобствами, проистекающими от бесстрастной глухоты законов, чем лечить их, обращаясь к чересчур страстному слуху тирана. Не является убедительным и пример цыган, сколько бы веков они ни благоденствовали при этой форме правления; ведь мы не должны забывать чрезвычайно существенного различия между ними и всеми прочими народами, которому, может быть, они всецело обязаны этим своим благоденствием, а именно: они не знают никаких ложных почестей и считают позор самым тяжким наказанием на свете. Глава XIII Диалог между Джонсом и Партриджем Честные приверженцы свободы, несомненно, извинят нам длинное отступление, которое мы позволили себе в заключение предыдущей главы, чтобы никто не вздумал пользоваться нашей историей для подтверждения самого пагубного и бессовестного учения, какое когда-либо проповедовало изворотливое духовенство. Обратимся теперь к мистеру Джонсу, который, когда буря утихла, попрощался с его египетским величеством, усердно поблагодарив за ласковое обращение и любезный прием, и отправился в Ковентри, куда одному из цыган ведено было его проводить (так как еще не рассвело). Сбившись с пути, Джонс проехал вместо шести миль одиннадцать, большей частью по таким отвратительным дорогам, что спешить даже за повитухой не было бы никакой возможности. Поэтому он прибыл в Ковентри только около двенадцати и до двух никак не мог снова сесть в седло, потому что почтовых лошадей достать было нелегко, а конюх и проводник вовсе не думали торопиться, подобно Джонсу, а скорее подражали спокойному Партриджу; последний же, лишенный возможности подкрепиться сном, пользовался каждым случаем подкрепляться всеми другими способами; ничто его так не радовало, как приближение к гостинице, и ничто так не печалило, как необходимость покинуть ее. Джонс поехал теперь на почтовых. Согласно нашему обычаю и правилам Лонгина[306], последуем и мы за ним на почтовых. Из Ковентри он отправился в Давентри, из Давентри в Стратфорд, а из Стратфорда в Данстебл, куда приехал на другой день почти ровно в полдень — через несколько часов после отъезда оттуда Софьи; и хотя ему пришлось пробыть там дольше, чем он желал, дожидаясь, пока неторопливый кузнец подкует для него лошадь, однако он твердо надеялся догнать свою возлюбленную в Сент-Олбенсе, основательно рассчитав, что его светлость остановится в этом городе пообедать. Окажись его расчеты правильными, он, по всей вероятности, догнал бы своего ангела в названном городе; но, к несчастью, лорд приказал приготовить обед у себя в Лондоне и, чтобы поспеть туда вовремя, распорядился выслать ему навстречу свежих лошадей в Сент-Олбенс. Поэтому, когда Джонс туда прибыл, ему сказали, что карета шестеркой уехала уже часа два тому назад. Если бы даже были готовы свежие почтовые лошади, — а готовых лошадей не было, — то и тогда кареты, очевидно, уже нельзя было бы догнать, и потому Партридж решил, что приспело время напомнить спутнику о вещи, им как будто совсем забытой; что это была за вещь, читатель легко догадается, если мы ему сообщим, что с самого отъезда из трактира, где он встретился с проводником Софьи, Джонс съел всего только одно вареное яйцо, потому что на свадьбе у цыган пировал только его ум. Хозяин всецело разделил мнение мистера Партриджа; услышав, как тот просит своего друга остаться и пообедать, он горячо его поддержал и, взяв назад ранее данное обещание немедленно достать лошадей, начал уверять мистера Джонса, что, заказав обед, он не потеряет ни одной минуты, так как обед будет готов гораздо раньше, чем лошадей приведут с пастбища и покормят на дорогу овсом. Джонс наконец согласился подождать, убежденный главным образом последним доводом хозяина, и на огонь была поставлена баранья лопатка. Покуда она жарилась, Партридж, приглашенный своим другом или господином к нему в комнату, начал ораторствовать: — Поистине, сэр, вы заслужили любовь мисс Вестерн, если мужчина вообще может заслужить любовь женщины: ведь какие надо иметь запасы любви, чтобы, подобно вам, жить этим чувством без всякой иной пищи! Я, наверное, съел за последние сутки в тридцать раз больше вашей чести и все же до смерти проголодался, потому что ничто так не возбуждает аппетит, как путешествие, особенно в такую холодную, сырую погоду. А между тем ваша честь, не знаю отчего, пребывает, видно, в добром здравии: никогда еще не видел я вас таким молодцом и таким свеженьким, как сейчас. Должно быть, действительно вас кормит любовь. — И роскошно кормит, Партридж, — отвечал Джонс. — Разве не послала мне вчера судьба великолепное лакомство? Неужели ты думаешь, что этой драгоценной записной книжкой я не могу быть сыт гораздо более суток? — Разумеется, в ней есть довольно для того, чтобы много раз сытно покушать. Судьба послала нам ее как раз в ту минуту, когда карман вашей чести, кажется, совсем опустел. — Что ты хочешь этим сказать? — вознегодовал Джонс. — Надеюсь, ты не считаешь меня настолько бесчестным? Даже если бы деньги эти принадлежали кому-нибудь другому, а не мисс Вестерн… — Бесчестным! Сохрани бог, чтобы я подумал так о вашей чести! — воскликнул Партридж. — Однако что ж тут бесчестного — позаимствовать малость на текущие расходы, если впоследствии у вас будет полная возможность вернуть деньги уважаемой леди? Ну, понятное дело, вам надо будет во что бы то ни стало их вернуть, и чем скорее, тем лучше; но что же худого попользоваться ими теперь, когда вы в них нуждаетесь? Пусть бы еще эти деньги принадлежали бедняку, тогда другое дело; но такой богатой даме они, наверно, не нужны, особенно теперь, когда она едет с лордом, который, разумеется, доставит ей все, что понадобится. Но допустим даже, что она нуждается в безделице, так ведь всего-то ей не нужно; ну, я бы дал ей кое-что; только я позволил бы скорее себя повесить, но не заикнулся бы о находке перед тем, как получить собственные деньги; ведь в Лондоне, я слышал, без денег пропасть можно. Понятно, если бы я не знал, чьи это деньги, я бы, пожалуй, подумал, что они дьяволовы, и побоялся бы ими воспользоваться; но ведь владельца их вы знаете, и они достались вам честно; так расстаться с ними начисто, когда они вам до зарезу нужны, значило бы бросать вызов судьбе; вряд ли можно надеяться, что она еще раз так вас побалует; потому что fortuna nnnquam perpetuo est bona[307]. Делайте как угодно и не обращайте внимания на мои слова, только, повторяю, я дал бы скорей себя повесить, но не сказал бы о находке ни полслова. — Из этого я могу заключить, Партридж, — сказал Джонс, — что вешать есть занятие поп longe alienum a Scaevolae studiis[308]. — Вы должны были сказать alienus, — перебил его Партридж. — Я помню это место из грамматики: communis, alienus, immunis variis casibus serviunt[309]. — Помнишь, да не понимаешь, — возразил Джонс. — Но говорю тебе, друг, уже не по-латыни, что, кто нашел чужую собственность и, зная владельца, своевольно удержал ее, тот заслуживает in foro conscientiae[310] виселицы не меньше, чем если бы украл ее. А что касается вот этого билета, составляющего собственность моего ангела и находившегося в ее милых ручках, то я ни под каким видом не отдам его никому, кроме нее, хотя бы даже был голоден, как ты, и не имел другого средства утолить свой зверский голод. Надеюсь, что мне удастся это сделать еще до того, как я лягу в постель; но если бы даже не удалось, я приказываю тебе, если ты не хочешь навлечь мое недовольство: не смей больше заикаться о такой презренной гнусности. — Я бы и не заикнулся, если бы считал это гнусностью, — отвечал Партридж, — потому что, поверьте, мне противна всякая подлость не меньше, чем другому; но вы, может быть, смыслите в этом лучше меня, хоть, правду сказать, я не думал, что, прожив столько лет и пробыв так долго школьным учителем, я не в состоянии различить fas от nefas[311]. Но, видно, век живи, век учись. Помню, мой старый учитель, человек глубочайшей учености, говаривал, бывало: polly matete cry town is my daskalon[312], что в переводе означает, говорил он нам: «И внучек может иногда поучить бабушку яйца высасывать». Не много же вышло проку из моей жизни, если и теперь еще меня надо учить грамматике. Может быть, молодой человек, вы еще перемените ваше мнение, когда доживете до моих лет; помню, когда я был молокососом двадцати двух или трех лет, я считал себя таким же умным, каков я теперь. Поверьте, я всегда учил школьников читать alienus, и мой учитель поступал точно так же. Партридж мало чем способен был рассердить Джонса, но мало что могло также поколебать самомнение Партриджа. К несчастью, однако, обоим это удалось. Мы уже видели, что Партридж не мог выносить нападений на свою ученость, а Джонс не мог отнестись спокойно к некоторым фразам вышеприведенной речи. Посмотрев на своего спутника презрительно и зло (что случалось с ним довольно редко), Джонс сказал ему: — Партридж, я вижу, что ты старый самодовольный дурак, и будет прискорбно, если ты окажешься еще и старым плутом. Если я был бы убежден в последнем так же твердо, как убежден в первом, то давно бы уже с тобой расстался. Благоразумный педагог дал уже выход своему негодованию и быстро присмирел. Он попросил извинить его, если он сказал что-нибудь оскорбительное, потому что такого намерения у него никогда не было; но nemo omnibus horis sapit. Джонс страдал многими пороками, свойственными людям с горячим нравом, но зато был совершенно чужд холодной злобы; если друзья не могли не сознаться, что темперамент у него немного вспыльчивый, то даже враги должны были признать, что он отходчив; он ничуть не был похож на море, чье волнение жесточе и опаснее, когда буря миновала, чем во время самой бури. Не раздумывая, Джонс принял извинение Партриджа, пожал ему руку, наговорил с самым милостивым видом кучу ласковых слов и в то же время осудил себя за свою выходку весьма сурово, — хотя, может быть, далеко не так сурово, как его, вероятно, осудят многие из наших почтенных читателей. Партридж был чрезвычайно обрадован, потому что его опасения, не оскорбил ли он Джонса, рассеялись, а гордость была вполне удовлетворена извинением Джонса, которое он тотчас же отнес к наиболее задевшим его словам. — Разумеется, сэр, — ворчал он вполголоса, — ваши знания во многом превосходят мои; но что касается грамматики, то в этой области, мне кажется, я могу бросить вызов любому смертному. Да, мне кажется, что грамматику я знаю как свои пять пальцев. Ничто не могло в такой степени усилить удовольствие, которое бедняга в ту минуту испытывал, как появление на столе превосходной бараньей лопатки, от которой клубом шел пар. Вдоволь угостившись, путешественники наши снова сели на лошадей и направились в Лондон. Глава XIV Что случилось с мистером Джонсом по выезде из Сент-Олбенса Милях в двух от Барнета, когда уже начало смеркаться, к Джонсу подъехал на дрянной лошади человек приличного вида и спросил, не в Лондон ли он едет. Получив утвердительный ответ, джентльмен этот продолжал: — Вы меня очень обяжете, сэр, если позволите присоединиться к вам: время позднее, а я не знаю дороги. Джонс охотно дал свое согласие, и они поехали вместе, завязав между собой обычный в таких случаях разговор. Главной его темой были, конечно, разбой и грабежи, которых незнакомец сильно опасался, но Джонс заявил, что ему почти нечего терять и, следовательно, почти нечего бояться. Тут Партридж не удержался, чтобы не вставить свое слово: — Для вашей чести это, может быть, и безделица, — сказал он, — если бы у меня в кармане лежал, как у вас, стофунтовый билет, то мне, право, было бы очень жалко потерять его. Впрочем, если говорить о себе, то я не чувствую ни малейшего страха: ведь нас четверо, и если мы будем действовать дружно, то и самому отчаянному головорезу в Англии не удастся нас ограбить. Положим даже, что у него будет пистолет; все равно убить им можно только одного и умереть можно только однажды, — да, только однажды, это очень утешительно. Впрочем, необыкновенная отвага, проявленная Партриджем, основывалась в настоящую минуту не только на его вере в численное превосходство — род доблести, вознесший одну из современных наций[313] на вершину славы, — но еще и на другом обстоятельстве, а именно: на действии поглощенной им влаги. Кавалькада наша была уже в миле от Гайгейта, как вдруг незнакомец выхватил пистолет и, направив дуло на Джонса, потребовал от него тот жалкий банковый билет, о котором говорил Партридж. Это неожиданное требование в первую минуту несколько смутило Джонса, однако он тотчас овладел собой и сказал разбойнику, что все деньги, какие есть у него в кармане, к услугам последнего; с этими словами он достал три гинеи и подал ему. Но разбойник с ругательствами заявил, что этого мало. Джонс невозмутимо выразил свое сожаление и положил деньги обратно в карман. Тогда разбойник пригрозил, что застрелит его, если он сию же минуту не отдаст ему банковый билет, и поднес пистолет к самой груди Джонса. Джонс поспешно схватил разбойника за руку, настолько дрожавшую, что тот едва держал в ней пистолет, и отвел дуло в сторону. Завязалась борьба, во время которой Джонсу удалось вырвать пистолет из рук противника, и оба они разом упали с лошадей на землю — разбойник на спину, а победоносный Джонс на него. Тут бедняга запросил пощады у победителя, потому что, по правде говоря, он был гораздо слабее Джонса. — Клянусь, сэр, — воскликнул он, — я совсем не собирался застрелить вас. Можете освидетельствовать: пистолет мой не заряжен. Первый раз в жизни я решился на такое дело: нужда заставила. В то же мгновенье в ста пятидесяти ярдах от них грохнулся наземь еще один человек, завопив о пощаде гораздо громче, чем разбойник. То был не кто иной, как наш Партридж: при попытке удрать от схватки он упал с лошади и лежал ничком, не осмеливаясь поднять голову и ожидая каждую минуту пули в бок. В этом положении пролежал он до тех пор, пока проводник, заботившийся только о своих лошадях, поймал споткнувшегося коня и, подойдя к упавшему, сказал, что его хозяин одолел разбойника. При этом известии Партридж вскочил и побежал к месту битвы, где Джонс стоял над разбойником с обнаженной шпагой. — Убейте злодея, сэр, проткните его насквозь, сию минуту убейте! — воскликнул Партридж, увидя это зрелище. К счастью для незадачливого грабителя, он попал в более милосердные руки. Осмотрев пистолет и убедившись, что он действительно не заряжен, Джонс, еще раньше, чем к нему подбежал Партридж, начал проникаться доверием к рассказу разбойника, — именно, что он еще новичок в этом деле и что его толкнула на разбой, как он уже сказал, нужда, самая отчаянная нужда: пятеро голодных детей и жена, готовая разрешиться шестым и лежащая без всякой помощи. Разбойник клялся и божился, что говорит правду; он предложил мистеру Джонсу самому убедиться в этом, потрудившись заглянуть в его жилище, расположенное всего в двух милях отсюда; в заключение он заявил, что просит дать ему пощаду лишь при условии, если все им рассказанное подтвердится. Сначала Джонс хотел было поймать разбойника на слове и пойти с ним, объявив, что судьба его будет зависеть всецело от истины его рассказа. В ответ на это несчастный выказал такую живую готовность проводить Джонса, что герой наш проникся полной уверенностью в его правдивости и почувствовал к нему глубокое сострадание. Он вернул ему незаряженный пистолет, посоветовал придумать более честные способы облегчить свое тяжелое положение и дал две гинеи для оказания немедленной помощи жене и детям, прибавив, что, к сожалению, не может дать больше, потому что те сто фунтов, о которых было упомянуто, ему не принадлежат. Мнения читателей наших по поводу этого поступка, вероятно, разделятся: одни, должно быть, одобрят его, как необыкновенно яркое проявление человеколюбия, а другие — люди более мрачного склада — усмотрят в нем недостаточное уважение к правосудию, которым должны быть проникнуты все добрые сыны своего отечества. Такой точки зрения, по-видимому, держался и Партридж, потому что он выразил большое неудовольствие, подкрепил его одной старой пословицей и сказал, что не удивится, если этот мерзавец нападет на них еще раз, прежде чем они доедут до Лондона. Разбойник рассыпался в выражениях благодарности и признательности. Он даже прослезился или притворился, что плачет. Он поклялся, что немедленно вернется домой и никогда больше не покусится на такое дело. Сдержал он свое слово или нет — это, может быть, обнаружится впоследствии. Путешественники наши снова сели на лошадей и приехали в столицу без дальнейших неприятностей. По дороге произошел очень занимательный разговор между Джонсом и Партриджем по поводу последнего приключения. Джонс от души пожалел разбойников, которых толкает на преступления и обыкновенно приводит к позорной смерти безысходная нужда. — Я имею в виду только тех, — сказал он, — все преступление которых заключается в грабеже и которые совершенно неповинны в учинении над кем-либо жестокости или насилия — обстоятельство, к чести нашей родины, выгодно отличающее разбойников Англии от разбойников всех прочих стран; ведь у тех грабеж и убийство почти неразлучны. — Разумеется, — отвечал Партридж, — лучше отнять деньги, чем жизнь; и все же нехорошо, что честные люди не могут ездить по своим делам, не подвергаясь опасности со стороны этих злодеев. И поверьте, что лучше бы перевешать всех этих мерзавцев, чем допустить, чтобы пострадал хотя бы один порядочный человек. Сам я, конечно, не замараю рук своих ничьей кровью; но закон может преспокойно перевешать всю эту мразь. Разве имеет кто-нибудь право взять у меня хотя бы шестипенсовик, если я не даю его сам? Разве у такого человека есть хоть капля совести? — Конечно, нет, — отвечал Джонс, — как нет ее и у того, кто уводит лошадей из чужой конюшни или присваивает себе найденные деньги, зная, кому они принадлежат. Эти намеки замкнули рот Партриджу, и он не размыкал его, пока несколько саркастических шуток Джонса насчет его трусости не заставили его нарушить молчание. Пытаясь оправдаться неравенством оружия, он сказал: — Тысяча безоружных ничего не значит против одного пистолета; одним выстрелом он убьет, правда, только одного, — но кто же может поручиться, что не его именно? Книга тринадцатая, охватывающая период в двенадцать дней Глава I Обращение к высшим силам Приди, о светлая любовь, к славе, вдохнови мое пламенное сердце! Не к тебе взываю я, грозная дева, влекущая к славе героя по морю крови и слез, меж тем как вздохи миллионов надувают паруса его, но к тебе, прекрасная и ласковая дочь счастливой нимфы Мнемосины[314], родившей тебя на берегах Гебра[315], к тебе, питомица Меонии[316], плененная Мантуей[317], к тебе, о муза, восседавшая на прелестном холме, что господствует над гордой столицей Британии, об руку с Мильтоном, когда сладкозвучно играл он на героической лире! Исполни восхищенные мечты мои надеждой на благосклонный прием у грядущих поколений! Предреки, что нежная дева, которой и бабушка еще не родилась на свет, разгадав под вымышленным именем Софьи истинные достоинства моей Шарлотты[318], испустит из груди своей сочувственный вздох! Научи меня не только тешиться, но и пользоваться, даже кормиться будущими похвалами. Обнадежь торжественным обещанием, что когда эта небольшая комната, в которой я сижу в настоящую минуту, сменится еще более убогой каморкой, меня с уважением будут читать люди, никогда меня не знавшие и не видевшие и которых я никогда не узнаю и не увижу. Взываю и к тебе, дама более дебелая, облаченная не в воздушные формы и не в вымыслы воображения, которую способны усладить лишь вкусно приправленная говядина и обильно начиненный сливами пудинг, — к тебе, появившейся на свет на treckschuvt`e[319], где-нибудь на голландском канале, от толстой Jufvrouw gelt[320] и веселого амстердамского купца и черпнувшей начатков учености в школе на Граб-стрит[321]. Там, уже в более зрелом возрасте, научила ты поэзию щекотать не воображение, но спесь богача-покровителя. Комедия переняла от тебя чопорною важность и скуку, а трагедия яростно бушует и потрясает громами устрашенные театры. Баюкая ленивою твою дремоту, олдермен История рассказывает тебе скучную сказку а чтобы тебя разбудить, Monsieur[322] Роман откалывает перед тобой удивительные свои трюки. Прихотям твоим повинуется и хорошо упитанный, подобно тебе, книгопродавец. По твоему совету, тяжелый, никем не читаемый фолиант, долго дремавший на пыльной полке, быстро расходится по всей стране, разбитый на тоненькие выписки. По твоей указке иные книги, подобно лекарям шарлатанам, морочат людей, обещая им чудеса, тогда как другие наряжаются щеголихами и полагают все достоинство свое в золоченом переплете. Приди, сдобная бабенка, с сияющим лицом. Мне не надо твоего вдохновения — не лиши меня только заманчивых твоих даров, блестящих звонких монет и легко размениваемых банковых билетов, таящих в себе невидимые богатства, не лиши переменчивых благ твоих, теплого уютного домика и вообще моей части из сокровищ щедрой матери нашей, пышные груди которой могли бы досыта накормить всех многочисленных детей ее если бы некоторые из них жадно и своевольно не отталкивали братьев своих от сосцов. Приди, и если я окажусь слишком равнодушным к богатствам твоим, согрей мое сердце восхищающей мыслью о наделении ими других. Поручись, что малютки, невинные игры которых часто прерывались моей работой, будут некогда обильно вознаграждены за нее твоими дарами. И вот нестройная пара эта — бесплотный призрак и тучное естество — побуждают меня писать; кого же призову я руководить пером моим? Прежде всего тебя, Гений, дар небес, без чьей помощи тщетна борьба наша со стихийным течением вещей, — тебя, сеющего благородные семена, взращиваемые и развиваемые искусством. Возьми меня ласково за руку и проведи по всем закоулкам, по всему извилистому лабиринту природы. Посвяти меня в тайны, недоступные взору профанов. Научи меня — для тебя ведь это нетрудно — познавать людей лучше, чем они сами знают себя. Развей туман, застилающий умы смертных и побуждающий их преклоняться перед людьми или ненавидеть их за искусство обманывать других, между тем как в действительности они достойны только смеха, потому что обманывают самих себя Сорви тонкую личину мудрости с самомнения, изобилия — со скупости и славы — с честолюбия. Явись же, о вдохновитель Аристофана, Лукиана, Сервантеса, Рабле, Мольера, Шекспира, Свифта, Мариво, наполни страницы мои юмором, чтоб научить людей лишь беззлобно смеяться над чужими и уничиженно сокрушаться над собственными безрассудствами. А ты почти неразлучный спутник истинного гения, Человеколюбие, ниспошли мне все теплые твои чувства и если они уже отданы тобой все без остатка любимцам твоим, Аллену и Лигтлтону, похить их на малое время из их сердец. Без них картина моя останется безжизненной. От них одних проистекают благородная бескорыстная дружба, горячая любовь, великодушие, пылкая благодарность, сострадание, прямота суждений и все высокие порывы доброй души, увлажняющие глаза слезами, устремляющие кровь к горячим щекам и переполняющие сердце скорбью, радостью и милосердием. Руководи моим пером и ты, Ученость, — ведь без твоей помощи гению не создать ничего чистого, ничего верного. Тебе поклонялся я в ранней юности, в излюбленном твоем святилище, где прозрачные, тихо струящиеся воды Темзы омывают твои Итонские владения[323]. С истинно спартанским мужеством приносил я в жертву кровь мою на березовый твои алтарь. Приди же и надели меня в изобилии из твоих несметных сокровищ, собранных в далекой древности. Раскрой свои мэонипские и мантуанские кладовые и предоставь все вообще твои сокровища философии, поэзии и истории — все равно, греческими или римскими буквами надписала ты увесистые свои сундуки. Дай мне на время ключ к твоей сокровищнице, который ты доверила любимцу твоему Ворбертону[324]. Наконец, приди и ты, Опытность, хорошо знакомая с людьми мудрыми, добрыми учеными, образованными. И не только с ними, а с людьми всех состояний — от министра на его приеме до тюремщика в долговом отделении, от герцогини на рауте до трактирщицы за стойкой. Только ты можешь ознакомить с нравами, которые навсегда останутся недоступными педанту-затворнику, как ни будь он умен и учен. Придите же вы все и приведите еще своих собратьев, ибо тяжел предпринятый мной труд, и без вашей помощи, боюсь, он будет мне не по силам. Но если вы встретите его приветливой улыбкой, то я надеюсь довести его до благополучного завершения. Глава II Что случилось с мистером Джонсом по прибытии в Лондон Ученый доктор Мизобен говаривал, что настоящий его адрес доктору Мизобену, в мир, подразумевая, таким образом, что мало найдется на свете людей, которым громкое имя его было бы неизвестно и, пожалуй, если вникнуть в дело поглубже, то окажется, что широкая известность не последнее из благ, даруемых величием. Великое счастье быть известным будущим поколеньям, надеждами на которое мы так услаждались в предыдущей главе, достается в удел немногим. Ни титул, ни богатство не в состоянии обеспечить нам повторение через тысячу лет элементов, как выражается Сиднем[325], из которых складываются наши имена достигнуть этого едва ли можно иначе, как мечом или пером. Но зато избежать попрека, что вас никто не знает при жизни (бесславие, кстати сказать, известное уже во времена Гомера)[326], всегда останется завидным уделом людей, законно наслаждающихся почестями и богатством. По той роли, какую играл уже в нашей истории ирландский пэр, доставивший Софью в столицу читатель, без сомнения, заключит, что дом его в Лондоне было нетрудно найти, и не зная, на какой именно улице или площади он находится, ведь этот вельможа был человеком, которого всякий знает. Правду сказать, так оно и было бы для любого лавочника, привыкшего посещать владения людей именитых, ибо найти их двери бывает обыкновенно столь же легко, как трудно в них войти. Однако Джонс, равно как и Партридж, были совершенно чужие в Лондоне, и так как герою нашему случилось попасть прежде всего в такую часть города, жители которой не имеют почти никаких сношений с обитателями Ганноверской или Гровенорской площади (потому что Джонс въехал в Лондон по Грейс-Инн-лейну[327]), то он немало побродил, пока нашел дорогу в те счастливые области, где Фортуна отделила от черни благородных героев происходящих от древних бриттов, саксов и данов, предки которых, рожденные в лучшие дни, укрепили за своими потомками при помощи разнообразных заслуг, богатство и почести. Добравшись наконец до этих земных Елисейских Полей, Джонс отыскал бы жилище его светлости очень скоро, если бы, уезжая в Ирландию, пэр не покинул, к несчастью, прежнего дома и так как переехал он в новый дом лишь на днях, то молва о его пышности не успела еще распространиться в том квартале. После бесплодных поисков, продолжавшихся до одиннадцати часов, Джонс внял наконец совету Партриджа вернуться в гостиницу «на Гольборне[328]» под вывеской «Бык и Ворота», где он остановился, и насладиться там отдыхом, какой обыкновенно ищут люди в его положении. Рано поутру Джонс опять пустился разыскивать Софью, и долго поиски его были так же безрезультатны, как и накануне. Наконец сжалилась ли над ним Фортуна, или устала водить его на нос, только он попал на улицу, удостоившуюся чести быть местопребыванием его светлости. Найдя по указаниям прохожих нужный дом, Джонс подошел к двери и тихонько постучат в дверь. Швейцар, по скромности удара составивший невысокое представление о пришедшем, не изменил его к лучшему и увидевши мистера Джонса. Джонс был в костюме из бумазеи, со шпагой, приобретенной у сержанта, клинок которой, может статься, был из отличной стали, но рукоять всего только из меди, да еще далеко не блестяще полированной. Поэтому на вопрос Джонса о молодой даме, приехавшей в Лондон с его светлостью, этот страж ответил довольно грубо, что «никаких дам здесь нет» Тогда Джонс изъявил желание увидеть хозяина дома, но получил в ответ, что сегодня его светлость никого не принимает. А когда он принялся настаивать, швейцар сказал, что ему строго приказано никого не пускать. — Впрочем, если угодно, — продолжал он, — так скажите ваше имя, я доложу его светлости, а зайдете в другой раз — вам скажут, когда вас примут. Джонс возразил, что у него очень важное дело к молодой даме и он не может уйти, не повидавшись с ней. На это швейцар не слишком любезным голосом подтвердил, что никакой молодой дамы в этом доме нет и, следовательно, не с кем видеться. — Отроду не встречал такого чудака, — развел он руками, — никаких резонов не принимает! Мне часто казалось, что Вергилий, подробно описывая в шестой книге «Энеиды» адского стража Цербера[329], имел, вероятно, в виду дать сатирическое изображение привратников именитых людей своего времени, во всяком случае, он точно рисует господ, имеющих честь стоять у дверей наших вельмож. Швейцар в своей сторожке — ри дать ни взять Цербер в своей пещере и, подобно последнему, нуждается в ублаготворении подачкой перед тем, как дать доступ к своему хозяину. Может быть, и Джонс увидел его в этом свете и вспомнил то место из «Энеиды», где Сивилла бросает стигийскому стражу[330] такую подачку с целью открыть Энею вход. Он стал подобным же образом предлагать взятку двуногому Церберу; заслышав о деньгах, к нему подскочил стоявший рядом лакей, говоря, что он «готов провести его к молодой даме, если мистер Джонс даст ему предлагаемую сумму». Джонс немедленно согласился и тотчас был отведен на квартиру миссис Фитцпатрик тем самым человеком, который накануне проводил туда дам. Никогда неудача не бывает так огорчительна, как на пороге успеха. Проигрыш партии в пикет[331] из-за одного очка вдесятеро неприятнее, чем отсутствие всякой надежды на выигрыш. Так и в лотерее владельцы номеров единицей больше или меньше того, на который пал большой выигрыш, склонны считать, что им гораздо больше не повезло, чем прочим проигравшим. Словом, все эти неудачи на волосок от счастья смахивают на издевательство Фортуны, играющей с нами скверные шутки и зло потешающейся на наш счет. Джонс, неоднократно уже испытавший на себе игривое расположение языческой богини, был снова осужден ею на танталовы муки; к дому миссис Фитцпатрик он подошел через каких-нибудь десять минут после отъезда Софьи. Обратившись к горничной миссис Фитцпатрик, Джонс услышал от нее неприятное известие, что леди уехала неизвестно куда; тот же ответ он получил потом и от самой миссис Фитцпатрик. Дама эта, по-видимому, приняла мистера Джонса за человека, посланного дядюшкой Вестерном в погоню за дочерью, а она была слишком благородна, чтобы выдавать кузину. Джонс никогда раньше не видел миссис Фитцпатрик, но слышал, что какая-то кузина Софьи вышла замуж за джентльмена, носящего эту фамилию. Однако в смятении чувств это обстоятельство совсем выскочило у него из памяти. Только когда провожавший его лакей ирландского пэра рассказал ему, что обе дамы очень дружны между собой и называют друг друга кузинами, Джонс припомнил слышанную им когда-то историю о замужестве подруги Софьи. Придя к убеждению, что это та самая женщина, он очень удивился полученному от горничной ответу и стал просить позволения поговорить с самой госпожой, но та наотрез отказалась удостоить его этой чести. Джонс никогда не бывал при дворе, однако умел вести себя лучше многих постоянных его посетителей и неспособен был к грубому и резкому обращению с дамами. Поэтому, получив решительный отказ, он не стал настаивать и сказал горничной, что если сейчас госпоже ее неудобно его принять, то он придет после полудня и надеется удостоиться чести ее увидеть. Учтивое обращение Джонса в соединении с его чрезвычайно приятной наружностью произвело хорошее впечатление на горничную, и она не могла удержаться, чтобы не сказать: «Может быть, сэр, госпожа вас и примет», — после чего всячески старалась уговорить свою госпожу принять красивого молодого джентльмена, как она называла Джонса. У Джонса явилось сильное подозрение, что Софья находится в доме кузины и отказывается его принять только потому, что сердится за случившееся в Эптоне. Поэтому, поручив Партриджу подыскать помещение, он весь день провел на улице, карауля дверь, за которой, как ему казалось, скрывается его ангел; но, кроме одного слуги, никто не вышел из дому, и Джонс снова явился вечером к миссис Фитцпатрик с визитом, удостоившись на этот раз быть принятым. Наружность иных людей отличается врожденным благородством, которого не придаст и не скроет никакой наряд. Мистер Джонс, как уже выше было замечено, обладал этим качеством в высокой степени, поэтому прием, оказанный ему хозяйкой, был любезнее, чем он мог бы ожидать по своему платью; когда он почтительно поклонился, его попросили сесть. Читатель едва ли полюбопытствует узнать подробности разговора, который доставил мало удовлетворения бедняге Джонсу. Правда, миссис Фитцпатрик сразу открыла в нем поклонника (на эти вещи у всех женщин ястребиный глаз), но приняла его за такого поклонника, которому было бы неблагородно выдать приятельницу. Словом, она заподозрила в нем мистера Блайфила, от которого Софья бежала, и ответы Джонса на ее искусные расспросы о семействе мистера Олверти только укрепили ее в этом предположении. Она объявила, что ровно ничего не знает о том, куда переехала Софья, и Джонсу пришлось удовольствоваться позволением миссис Фитцпатрик навестить ее еще раз завтра вечером. По уходе Джонса миссис Фитцпатрик поделилась с горничной своими подозрениями насчет мистера Блайфила, по та возразила: — По-моему, сударыня, от такого красавчика не убежит ни одна женщина на свете. Я думаю, что это скорее мистер Джонс. — Мистер Джонс! — воскликнула госпожа. — Какой Джонс? Читатель знает, что во всех своих разговорах с кузиной Софья не обмолвилась о нем ни одним словом, но миссис Гонора оказалась гораздо сообщительное и подробно рассказала горничной миссис Фитцпатрик всю историю Джонса, которую та и передала теперь своей госпоже. Выслушав горничную, миссис Фитцпатрик тотчас же согласилась с ее мнением и — замечательная вещь! — нашла вдруг в статном счастливом любовнике прелести, какие проглядела в отвергнутом сквайре. — Ты совершенно права, Бетти, — сказала она, — он очень пригож; и меня ничуть не удивляет, что многие женщины от него без ума, как говорила тебе горничная моей кузины. Теперь я жалею, что не сказала ему, где Софья. Впрочем, если он и впрямь такой ужасный повеса, так ей, пожалуй, лучше с ним не встречаться: в самом деле чего, кроме гибели, может она ожидать, выйдя замуж за нищего повесу против воли отца? Да, если он действительно такой, как тебе рассказывала горничная Софьи, то даже долг человеколюбия велит оградить от него кузину; поступить иначе было бы непростительно как раз мне, познавшей на опыте все бедствия подобного брака. Речь ее была прервана приездом гостя, оказавшегося не кем иным, как его светлостью; но так как при этом посещении не случилось ничего нового и необычайного и вообще ничего касающегося настоящей истории, то мы и закончим здесь эту главу. Глава III Проект миссис Фитцпатрик и ее визит к леди Белластон Ложась спать, миссис Фитцпатрик только и думала что о Софье и мистере Джонсе. Сказать по правде, она была немного обижена скрытностью кузины. Раздумывая об этом, она вдруг напала на мысль, что если ей удастся уберечь Софью от этого человека и вернуть отцу, то такая великая услуга почтенному семейству, по всей вероятности, примирит ее с дядюшкой и тетушкой Вестерн. Так как это было одним из заветнейших желаний миссис Фитцпатрик, то надежда на успех казалась ей настолько несомненной, что оставалось лишь придумать наилучшие способы осуществления ее плана. Попытку завести об этом речь с Софьей она не относила к числу таких способов: ведь если Софья чувствовала пылкое влечение к Джонсу, как говорила Бетти миссис Гонора, то отговаривать ее от этой партии было бы все равно, что просить и убеждать мотылька не лететь на свечу. Если читатель соблаговолит припомнить, что знакомство Софьи с леди Белластон состоялось в доме миссис Вестерн, когда там жила и миссис Фитцпатрик, то ему не для чего говорить, что миссис Фитцпатрик была с ней знакома. Кроме того, обе кузины были дальние родственницы леди. По зрелом размышлении миссис Фитцпатрик решила навестить рано поутру названную леди и рассказать ей всю историю по возможности так, чтобы Софья ничего не знала о ее посещении. Ибо она нисколько не сомневалась, что благоразумная леди, часто высмеивавшая в разговорах романтическую любовь и неразумные браки, вполне разделит ее мнение насчет этой партии и охотно поможет ее расстроить. Как миссис Фитцпатрик решила, так и сделала: на другой день, еще до восхода солнца, она наскоро оделась и отправилась к леди Белластон в крайне необычный час, когда совсем не принято делать визиты. О посещении этом Софья ничего не знала и не подозревала, хотя уже проснулась: она лежала в постели, возле которой храпела Гонора. Миссис Фитцпатрик долго извинялась за свой бесцеремонный визит в час, когда она «ни за что не осмелилась бы потревожить ее милость, если бы не такое важное дело». И она пересказала леди Белластон все, что услышала от Бетти, не забыв упомянуть о вчерашнем визите Джонса. Леди Белластон с улыбкой отвечала: — Так вы видели, сударыня, этого ужасного человека? Что же, он действительно так хорош собой, как говорят? Вчера моя Итоф целых два часа мне о нем болтала. Должно быть, она за глаза в него влюбилась. Читатель, вероятно, будет удивлен, но дело в том, что миссис Итоф, имевшая честь зашпиливать и расшпиливать леди Белластон, была уже осведомлена во всех подробностях об упомянутом мистере Джонсе и рассказала о нем госпоже своей еще накануне вечером (или, вернее, сегодня поутру), раздевая ее перед сном, вследствие чего процедура эта растянулась на целых полтора часа. Леди Белластон, вообще с удовольствием слушавшая болтовню миссис Итоф в эти часы, проявила исключительный интерес к ее сообщению о Джонсе; Гонора расписала его красавцем, а миссис Итоф сгоряча столько же прибавила насчет его наружности от себя, так что леди Белластон вообразила его чудом природы. Любопытство, возбужденное в ней горничной, было теперь еще сильнее подогрето рассказами миссис Фитцпатрик, которая столь же лестно отозвалась о наружности Джонса, сколь дурно говорила ранее о его происхождении, характере и состоянии. Выслушав гостью до конца, леди Белластон озабоченно проговорила: — Да, сударыня, дело действительно очень серьезное. Вы взяли на себя чрезвычайно похвальную роль, и я рада буду помочь вам спасти эту достойную девушку, заслуживающую всяческого уважения. — Как вам кажется, сударыня, — проговорила с жаром миссис Фитцпатрик, — не будет ли лучше всего оповестить сейчас же моего дядю, где находится его дочь? Леди немного подумала и отвечала: — Нет, сударыня, я не думаю. Судя по описаниям миссис Вестерн, братец ее — такое животное, что я ни за что не соглашусь выдать ему бежавшую от него женщину, кто бы она ни была. Я слышала, он и с женой обращался варварски, — такие изверги воображают, что имеют право нас тиранить; и я всегда буду почитать святою обязанностью спасать от них женщин, имеющих несчастье находиться в их власти… Надо только, дорогая кузина, помешать свиданию мисс Вестерн с этим молодчиком, пока хорошее общество, которое она найдет в моем доме, не даст более подходящего направления ее мыслям. — Если он проведает, где она, — отвечала миссис Фитцпатрик, — то, можете быть уверены, сударыня, он ни перед чем не остановится, чтобы проникнуть к ней. — Будьте покойны, — возразила леди, — сюда он не проникнет… хотя, конечно, он может как-нибудь проведать, где она, и потом притаиться возле дома… Вот почему мне не мешало бы знать его в лицо. Нельзя ли как-нибудь устроить, сударыня, чтобы я его повидала? Иначе, вы понимаете, кузина, она ухитрится с ним встречаться, и я не буду об этом знать. Миссис Фитцпатрик отвечала, что он грозил снова прийти к ней сегодня вечером и что, если ее милости угодно будет почтить ее своим посещением, она почти наверно застанет его между шестью и семью; а если бы он пришел раньше, то всегда найдется средство задержать его до приезда ее милости. Леди Белластон обещала приехать, как только кончит обедать, что, по ее предположению, произойдет самое позднее в семь; но ей, во всяком случае, совершенно необходимо знать Джонса в лицо. — Поверьте, сударыня, — сказала она, — я высоко ценю ваши заботы о мисс Вестерн, но долг человеколюбия, а также добрая слава нашего дома требуют, чтобы и я вам помогла, потому что, конечно, эта партия ужасна. Миссис Фитцпатрик не преминула ответить леди Белластон любезностью на любезность; затем, после нескольких несущественных замечаний, откланялась, быстро уселась в свой портшез и вернулась домой, не замеченная ни Софьей, ни Гонорой. Глава IV, вся наполненная визитами Мистер Джонс расхаживал, не спуская глаз с заветной двери, в течение целого дня — одного из самых коротких в году, но показавшегося ему нескончаемо длинным. Наконец, когда пробило пять, он снова явился к миссис Фитцпатрик, которая приняла его весьма любезно, несмотря на то что оставался еще целый час до времени, принятого для визитов, но она по-прежнему утверждала, что ничего не знает о Софье. Расспрашивая о своем ангеле, Джонс обронил слово «кузина». — О, да вам известно, что мы в родстве! — воскликнула миссис Фитцпатрик. — Позвольте же мне на правах родственницы спросить вас, какое у вас дело к моей кузине. После довольно продолжительного колебания Джонс ответил наконец, что у него есть крупная сумма, принадлежащая Софье, и он желал бы передать ей эти деньги в собственные руки. Тут он достал записную книжку, показал миссис Фитцпатрик ее содержимое и объяснил, каким образом она к нему попала. Только что кончил он свой рассказ, как весь дом задрожал от страшного шума. Описывать его тем, кто его слышал, было бы напрасно, а дать о нем представление никогда ничего подобного не слышавшему — задача еще более тщетная, потому что о нем справедливо можно сказать: Non acuta Sic geminant Corybantes aera[332]. «Жрецы Кибелы[333] гораздо тише бряцают своей гремящей медью». Словом, чей-то лакей застучал, или, вернее, загремел, у входной двери. Джонс, никогда еще не слышавший подобных звуков, был несколько удивлен, по миссис Фитцпатрик очень спокойно объяснила ему, что теперь, при гостях, ей неудобно будет говорить с ним, но, если ему угодно будет подождать, пока они уйдут, она кое-что расскажет ему. В эту минуту двери широко растворились, и, протолкнув сначала свои фижмы, в комнату вошла леди Белластон. Она сделала низкий реверанс сначала миссис Фитцпатрик, а затем мистеру Джонсу, после чего была проведена в конец комнаты. Мы упоминаем эти мелкие подробности в поучение некоторым нашим знакомым деревенским барыням, которые считают противным правилам приличия приседать перед мужчиной. Только что все вселись, как приезд известною нам пэра снова вызвал смятение, и описанная церемония была повторена. По ее окончании завязался блестящий в полном смысле слова разговор. Так как, однако, в нем не содержалось ничего сколько-нибудь существенного для нашей истории, да и вообще ничего существенного, то я не стану его передавать, тем более что самые тонкие светские разговоры кажутся необыкновенно плоскими, когда их читаешь в книгах или слышишь со сцены. Действительно, эта духовная пища представляет собой лакомство, увы, недоступное для людей, не вхожих в светские гостиные, — вроде некоторых изысканных блюд французской кухни, подаваемых только за столом вельмож. Но, по правде говоря, угощать толпу лакомствами, рассчитанными не на каждый вкус, часто значит бросать их за окно. Бедняга Джонс был скорее зрителем, чем действующим лицом этой изысканной сцены. Правда, в краткий промежуток времени перед приездом пэра сначала леди Белластон, а потом миссис Фитцпатрик обратились к нему с несколькими словами, но все их внимание поглощено было благородным лордом, едва только он вошел в комнату; а так как он не обращал никакого внимания на Джонса, словно такого человека и не было, и только время от времени вперял в него пристальный взгляд, то и дамы последовали его примеру. Гости так засиделись, что миссис Фитцпатрик ясно поняла намерение каждого из них дождаться отъезда других Поэтому она решила спровадить Джонса, считая, что с ним можно меньше всего церемониться. — Сэр, — озабоченно сказала она ему, воспользовавшись перерывом в разговоре, — сегодня мне едва ли удастся дать вам ответ по вашему делу, но если вы будете добры оставить ваш адрес, то завтра я, вероятно, извещу вас. Умея держаться в обществе, Джонс не знал, однако, условных правил приличия: вместо того чтобы раскрыть тайну своего местопребывания слуге, он подробно посвятил в нее самое хозяйку, после чего с церемонным поклоном удалился. Не успел он выйти, как важные господа, не обращавшие на него никакого внимания в его присутствии, тотчас занялись исключительно им. Но если читатель уже разрешил нам не пересказывать более блестящей части их разговора, то он, вероятно, охотно избавит нас от повторения того, что можно назвать пошлым злословием. Пожалуй, впрочем, существенно для нашей истории передать одно замечание леди Белластон, которая, поднявшись через несколько минут по уходе Джонса, сказала на прощанье миссис Фитцпатрик: — Теперь я спокойна насчет моей родственницы: этот человек ей нисколько не опасен. Мы последуем примеру леди Белластон и простимся с оставшимся у миссис Фитцпатрик обществом, которое уменьшилось теперь до двух человек; так как между ними не произошло ничего, имеющего хотя бы малейшее касательство к нам или к читателю, то мы не будем на этом задерживаться, отвлекаясь от вещей, гораздо более существенных для всякою, кто сколько-нибудь интересуется делами нашего героя. Глава V Происшествие, приключившееся с мистером Джонсом в его новой квартире, и некоторые сведения о джентльмене, проживавшем мам же, о хозяйке дома и о двух ее дочерях На следующий день, так рано, как только позволяли приличия, Джонс явился к миссис Фитцпатрик, но ему сказали, что леди нет дома, — ответ, поразивший его тем более, что он с самого рассвета расхаживал взад и вперед по улице и не мог бы не видеть, если бы она уехала. Ответ этот, однако, ему волей-неволей пришлось принять, и не только теперь, но и в пять других визитов, сделанных им в тот же день. Говоря начистоту, благородный пэр по тем или иным соображениям (заботясь, может быть, о репутации миссис Фитцпатрик) настоял на том, чтобы она не принимала больше мистера Джонса, который показался ему ничтожеством; миссис Фитцпатрик обещала, — и мы видим, как строго сдержала она свое слово. Но благосклонный читатель, вероятно, составил себе о молодом человеке лучшее мнение, чем ее милость, и, может быть, даже встревожен, уж не пришлось ли бедняге во время этой несчастной разлуки с Софьей остановиться на постоялом дворе или прямо на улице; чтобы его успокоить, скажем, что герой наш поселился в весьма почтенном доме, в одной из лучших частей города. Мистер Джонс часто слышал от мистера Олверти о хозяйке дома, в котором тот останавливался, бывая в Лондоне. Женщина эта, проживавшая, как тоже знал Джонс, на Бонд-стрит[334], была вдовой священнослужителя, после смерти оставившего ей в наследство двух дочерей и полное собрание рукописных проповедей. Старшей из них, Нанси, было теперь семнадцать лет, а младшей, Белей, — десять. Сюда-то Джонс и отправил Партриджа и нанял у этой вдовы комнату для себя во втором этаже и другую — для Партриджа — в четвертом. В первом этаже проживал один из тех молодых джентльменов, которых в прошлом веке называли остряками и гуляками, — и совершенно справедливо: ведь людей называют обыкновенно по их занятиям или профессии, а можно смело сказать, что удовольствия были единственным делом этих господ, избавленных Фортуной от необходимости заниматься чем-нибудь более полезным. Театры, кофейни и питейные дома быта местом их собраний. Остроты и шутки развлекали их в часы досуга, а в минуты более деловые они занимались любовью. Вино и музы воспламеняли сердца их, они не только обожали красавиц, но иные воспевали их, и все они умели ценить по достоинству такие произведения. Итак, людей этих справедливо называли остряками и гуляками; но еще вопрос, можно ли с таким же правом приложить это наименование к молодым джентльменам нашего времени, которые точно так же желают отличиться своими дарованиями Остроумие им, конечно, и во сне не снилось, но надо отдать им должное: они поднялись ступенью выше своих предшественников и заслуживают названия людей мудрых и доблестных. Так, в том возрасте, когда упомянутые выше господа тратили время на тосты и сонеты за здравие и во славу красоток, высказывали в театре свое мнение о новой пьесе, а у Виля или Баттона[335] — о новой поэме, наши молодые люди обдумывают способы купить голоса той или иной корпорации и занимаются сочинением речей для палаты общин или, скорее, для журналов. Но больше всего мысли их заняты наукой игры. Они изучают ее серьезно в деловые свои часы, а досуги посвящают обширной области искусств, живописи, музыке, ваянию и естественной или, вернее, неестественной философии, промышляющей только чудесным и ничего не знающей о природе, кроме ее чудовищ и ублюдков. Потратив целый день на бесплодные попытки увидеться с миссис Фитцпатрик, Джонс вернулся наконец домой в подавленном состоянии Он предавался наедине грустным размышлениям, как вдруг снизу раздался сильный шум и вслед за тем женский голос начал просить его ради бога спуститься и помешать совершению убийства. Джонс, никогда не медливший оказать помощь в несчастье, тотчас же бросился вниз. Войдя в столовую, откуда шел весь этот шум, он увидел лакея, прижавшего к стене вышеупомянутого молодого героя мудрости и добродетели, а рядом молодую женщину, ломавшую руки и восклицавшую: «Он убьет его! Он убьет его!» Действительно, бедняге, казалось, грозила опасность быть задушенным, но, к счастью, Джонс поспешил ему на помощь и спас из беспощадных вражеских когтей в ту минуту, когда тот уже готов был испустить дух. Хотя лакей получил несколько пинков и тумаков от молодого джентльмена, отличавшегося больше горячностью, чем физической силой, он, однако, посовестился бить своего барина и хотел только его помять; но к Джонсу такого уважения у него не было, поэтому в ответ на несколько грубое обращение нового противника лакей ударил его кулаком прямо в живот — удар хотя и приводящий в восторг зрителей в цирке Браутона[336], но доставляющий весьма мало удовольствия тому, кто его получает. Получив этот удар, пышущий силой юноша, не долго думая, дал сдачи; между Джонсом и лакеем последовала очень жаркая, но недолгая схватка: лакею было так же не под силу меряться с Джонсом, как барину с лакеем. И вот Фортуна, по всегдашнему своему обыкновению, перевернула все вверх дном. Прежний победитель лежал бездыханный на полу, а побежденный джентльмен успел настолько перевести дух, что мог поблагодарить мистера Джонса за своевременную помощь Джонс получил также сердечную благодарность от молодой женщины, которая оказалась мисс Нанси, старшей дочерью хозяйки. Лакей, поднявшись на ноги, поглядел на Джонса, покачал головой и сказал, прищурясь: — Нет, черт возьми, с вами я больше не буду связываться! По всему видать, что вы в цирке выступали. Это предположение было вполне простительно: герой наш был так силен и ловок, что мог бы потягаться с перворазрядными боксерами и с легкостью одолел бы всех снабженных рукавицами[337] питомцев школы мистера Браутона. Взбешенный господин приказал слуге немедленно убираться вон, на что последний изъявил полное согласие, при условии, если ему будет выдано жалованье. Условие это было выполнено, и лакей ушел. Молодой джентльмен, которого звали Найтингейл, принялся тогда упрашивать своего избавителя распить с ним бутылку вина, на что Джонс наконец согласился, — больше, однако, из любезности, потому что его душевное состояние мало располагало в ту минуту к беседе. Мисс Нанси, единственная тогда женщина в доме, так как ее мать и сестра ушли в театр, в свою очередь, благосклонно согласилась составить им компанию. Когда вино и стаканы были поданы, молодой человек начал рассказывать, из-за чего произошла вся эта кутерьма. — Надеюсь, сэр, — сказал он Джонсу, — вы не заключите из этого случая, что я имею обыкновение колотить своих слуг. Уверяю вас, что такой грех случается со мной в первый раз на моей памяти. Я ему спускал многие дерзости, пока наконец он не вывел меня из терпения; вы, вероятно, оправдаете меня, когда я вам расскажу, что случилось сегодня вечером. Возвращаюсь я домой на несколько часов раньше обыкновенного и вижу — у меня перед камином играют в вист четыре ливреи, и мой Гойл[338], сэр, мой Гойл в превосходном издании, стоивший мне гинею, лежит раскрытый на столе, и одна из важнейших во всей книге страниц залита портером. Разве не возмутительно? Однако я смолчал и, только когда честная компания разошлась, сделал своему слуге мягкий выговор; но тот, нимало не смутившись, нагло мне ответил, что и у слуг должны быть развлечения, как и у господ; что о несчастье, приключившемся с книгой, он жалеет, но что его знакомые покупали такую же книгу за шиллинг и что я могу, если мне угодно, вычесть шиллинг у него из жалованья. За это я отчитал его уже строже, и негодяй имел нахальство… Словом, приписал мой ранний приход домой… Ну, словом, бросил тень… Назвал имя одной молодой дамы таким тоном… таким тоном, что всякое мое терпение лопнуло, и я в сердцах ударил его. Джонс отвечал, что, конечно, никто его за это не упрекнет. — Я сам на вашем месте сделал бы то же самое. Скоро к нашему обществу присоединились вернувшиеся из театра хозяйка с дочерью. Вечер прошел очень оживленно, потому что все, кроме Джонса, были в веселом расположении, да даже и он, сколько мог, старался быть веселым. Действительно, и половины его природной живости в соединении с обаятельным характером было довольно, чтобы сделать его очень приятным собеседником; несмотря на лежавшую у него на сердце заботу, он произвел на всех такое прекрасное впечатление, что на прощанье молодой джентльмен горячо попросил его о продолжении знакомства. Мисс Нанси он очень понравился, а вдова, совершенно очарованная своим новым жильцом, пригласила его на завтрак вместе с мистером Найтингейлом. Остался доволен и Джонс. Мисс Нанси, хотя и небольшого роста, была очень хорошенькая, а вдова наделена была всеми прелестями, какие могут украшать женщину под пятьдесят лет. Отличаясь чрезвычайным простодушием, она всегда была веселой и приветливой; ни в мыслях, ни в речах, ни в желаниях никогда у нее не было ничего дурного; она постоянно желала всем нравиться — желание поистине счастливейшее, потому что оно редко когда не исполняется, разве только бывая притворным. Словом, несмотря на скудность своих дарований, она была преданнейшим другом, самой примерной женой и любящей нежной матерью. Так как история наша не дает, подобно газете, крупных ролей людям, о которых раньше никто ничего не слышал и ничего не услышит впоследствии, то читатель может отсюда заключить, что эта превосходная женщина станет немаловажным действующим лицом в дальнейшем ходе нашей истории. Джонсу очень понравился и молодой джентльмен, с которым он пил вино: он заметил в нем много здравого смысла, хотя и со слишком большим налетом столичного фатовства; но больше всего расположили Джонса к нему несколько суждений, мимоходом им высказанных и свидетельствовавших о большом душевном благородстве и человеколюбии, в особенности же о высоком бескорыстии молодого человека в делах любви. Об этом предмете молодой джентльмен говорил языком, который вполне подошел бы аркадскому пастушку старого времени, но звучал довольно странно в устах щеголя наших дней; впрочем, щеголем был он только из подражания, природа же назначила его для гораздо лучшей роли. Глава VI Что случилось за завтраком у почтенной вдовы и несколько мыслей касательно воспитания дочерей Жильцы нашего дома собрались поутру с теми же дружескими чувствами друг к другу, с какими они расстались вчера вечером. Однако бедняга Джонс совсем упал духом: он только что получил от Партриджа известие, что миссис Фитцпатрик переменила квартиру, но куда переехала — тот не мог дознаться. Известие это чрезвычайно огорчило Джонса; несмотря на все его усилия, лицо его и поведение ясно показывали, насколько он был расстроен. Как и накануне, разговор зашел о любви, и мистер Найтингейл снова высказал об этом предмете много теплых, благородных и бескорыстных суждений, которые рассудительные и трезвые мужчины называют романтическими, но рассудительные и трезвые женщины обыкновенно рассматривают в более благоприятном свете. Миссис Миллер (так звали хозяйку дома) всецело его одобрила, но когда молодой джентльмен обратился к мисс Нанси, девушка сказала только, что, по ее мнению, джентльмен, говоривший меньше всех, способен к наиболее глубоким чувствам. Похвала эта так явно относилась к Джонсу, что нам было бы досадно, если бы он пропустил ее мимо ушей. Вежливо ответив девушке, он косвенно намекнул в заключение, что ее собственная молчаливость с таким же правом заставляет отнести сказанное к ней самой. Действительно, молодая девушка почти не открывала рта ни в этот день, ни накануне. — Я рада, Нанси, что джентльмен сделал это замечание, — сказала миссис Миллер, — я готова с ним согласиться. Что это с тобой, душенька? Я никогда не видела тебя такой скучной. Куда девалась вся твоя веселость? Поверите ли, сэр, я иначе, бывало, и не называю ее, как болтушкой, а за всю эту неделю она и двадцати слов не сказала. Тут разговор их был прерван появлением служанки со свертком в руке, врученным ей, по ее словам, каким-то посыльным для передачи мистеру Джонсу. Она прибавила, что человек этот тотчас же ушел, сказав, что ответа не нужно. Джонс выразил некоторое удивление по этому случаю, заметив, что, верно, произошла какая-то ошибка; но служанка утверждала, что она очень отчетливо расслышала имя, и женщины предложили немедленно вскрыть сверток. Когда маленькая Бетси с разрешения мистера Джонса это проделала, там оказались домино, маска и билет в маскарад. Джонс тогда еще решительнее стал утверждать, что вещи эти попали к нему по недоразумению, и даже миссис Миллер несколько заколебалась, сказав, что она не знает, что и думать. Но когда обратились с вопросом к мистеру Найтингейлу, то он высказал совсем другое мнение. — Все, что я могу заключить отсюда, сэр, — сказал он Джонсу, — это то, что вы большой счастливец: я не сомневаюсь, что вещи эти присланы вам какой-нибудь дамой, с которой вы будете иметь счастье встретиться в маскараде. Джонс не был настолько тщеславен, чтобы тешить свое воображение такими мыслями, да и миссис Миллер не очень-то поверила мистеру Найтингейлу, но вдруг из рукава домино, приподнятого мисс Нанси, выпала карточка, на которой было написано следующее: Мистеру Джонсу От феи царицы дар сей, знай: Ее щедрот не прозевай. После этого миссис Миллер и мисс Нанси согласились с мистером Найтингейлом, и даже сам Джонс начал сильно склоняться к тому же мнению. А так как, по убеждению Джонса, адрес его был известен только миссис Фитцпатрик, то он начал льстить себя надеждой, что этот подарок от нее и ему, может быть, удастся увидеть Софью. Конечно, расчеты эти имели мало оснований, но так как поведение миссис Фитцпатрик, не пожелавшей, вопреки обещанию, принять его и переменившей квартиру, было очень странно и необъяснимо, то оно зародило в нем слабую надежду: не собирается ли эта дама (о прихотях которой он слышал уже раньше) оказать ему услугу способом причудливым, отклонив пути более обыкновенные. По правде говоря, из этого диковинного и редкого подарка нельзя было вывести ничего достоверного, и, таким образом, Джонсу открывался широкий простор для каких угодно фантастических домыслов. Будучи от природы жизнерадостным и полным надежд, он дал волю своему воображению, тотчас нарисовавшему тысячу заманчивых картин сегодняшней встречи с милой его сердцу Софьей. Читатель, если ты ко мне доброжелателен, я щедро тебе отплачу, пожелав, чтобы и ты обладал жизнерадостностью моего героя. Я много читал и долго размышлял на тему о счастье, занимавшую столько великих умов, и почти убежден, что оно заключается в жизнерадостном, живущем надеждами темпераменте, освобождающем нас в некотором роде от власти Фортуны и делающем счастливыми без ее помощи. В самом деле, доставляемые им сладкие ощущения гораздо длительней и живее тех, которыми дарит нас эта слепая дама: мудрая природа устроила так, что все действительные наслаждения сменяются пресыщением и усталостью, дабы они не завладели нами всецело и не отбили у нас охоты заниматься другими делами. Я нисколько не сомневаюсь, что, с этой точки зрения, будущий верховный судья, только что начавший судебную карьеру, архиепископ, еще в священнической рясе, и первый министр, еще сидящий на последних скамьях оппозиции, гораздо счастливее тех людей, которые уже облечены властью и пользуются всеми выгодами названных должностей. Итак, мистер Джонс решил ехать вечером в маскарад, а мистер Найтингейл взялся его сопровождать. Джентльмен этот предложил также билеты мисс Нанси и ее матери, но почтенная женщина не пожелала их принять: она сказала, что не понимает, почему иные видят в маскарадах зло, но что эти шумные и блестящие развлечения подходят для знатных и богатых, а не для молодых женщин, которые должны зарабатывать себе на пропитание и могут, самое большее, надеяться выйти замуж за порядочного купца. — За купца! — воскликнул Найтингейл. — Не цените так низко мою Нанси. Нет на земле такого дворянина, которому она не могла бы быть парой. — Оставьте, мистер Найтингейл, — отвечала миссис Миллер, — не набивайте ей голову бреднями. Но если бы Нанси посчастливилось, — продолжала она с деланной улыбкой, — найти джентльмена с вашим благородным образом мыслей, то, надеюсь, она отблагодарила бы его за внимание гораздо лучше, чем предаваясь подобным удовольствиям. Понятно, молодые дамы с большим приданым имеют известное право тратить свои деньги, и по этой причине, говорят мужчины, выгоднее иногда жениться на бедной, чем на богатой… Но за кого бы ни вышли мои дочери, я постараюсь воспитать их так, чтобы они принесли счастье своим мужьям… Не будем же больше говорить о маскарадах, прошу вас. Нанси, я уверена, настолько благоразумна, что и сама не захочет пойти: она ведь помнит, как голова пошла у нее кругом, когда вы прошлый год свели ее туда; целый месяц она не могла опомниться и иголки в руки не брала. Хотя легкий вздох, вырвавшийся из груди Нанси, показывал, что она втайне не согласна с этими суждениями, но она не посмела возражать открыто, ибо при всей своей нежности миссис Миллер умела сохранять материнский авторитет и, потворствуя дочерям своим во всем, что только не вредило их здоровью и не угрожало их будущему счастью, не терпела ни ослушания, ни возражений, запрещая им что-нибудь из страха за их безопасность. Все это было так хороню известно молодому человеку, уже два года жившему у нее в доме, что он принял отказ без возражений. Мистер Найтингейл, расположение которого к Джонсу росло с каждой минутой, настойчиво просил его отобедать с ним сегодня в одном кабачке, где предлагал познакомить его с некоторыми из своих приятелей; но Джонс извинился, сославшись на то, что еще не прибыл его гардероб. Говоря откровенно, мистер Джонс находился теперь в положении, в какое подчас попадают и молодые джентльмены гораздо богаче его: словом, у него не было ни гроша — положение, гораздо больше уважавшееся древними философами, чем современными мудрецами, проживающими на Ломбард-стрит[339], или завсегдатаями кондитерской Байта[340]. Может быть, даже это великое почтение древних философов к пустому карману как раз и служит причиной глубокого презрения, питаемого к ним на упомянутой улице и в кондитерской. Но если мнение древних, что человек очень удобно может жить одной добродетелью, оказывается, как открыли будто бы только что упомянутые современные мудрецы, явно несостоятельным, то не менее ошибочно, боюсь, и утверждение некоторых романистов, что человек может жить исключительно любовью: ведь какие бы роскошные наслаждения любовь ни доставляла некоторым нашим чувствам, как бы ни удовлетворяла наши потребности, зато другим нашим потребностям она, конечно, ничего дать не может. Люди, чересчур доверившиеся таким писателям, на опыте убеждаются в своей ошибке, когда уже слишком поздно ее исправить; они обнаруживают, что любовь так же мало способна утолить голод, как роза ласкать слух или скрипка — обоняние. Поэтому, несмотря на роскошное лакомство, поданное Джонсу любовью, то есть несмотря на надежду увидеть в маскараде Софью — лакомство, которым он, при всей фантастичности нарисованных ему воображением картин, угощался в течение целого дня, — с наступлением вечера мистер Джонс почувствовал потребность в более грубой пище. Партридж догадался об этом по наитию и воспользовался случаем сделать кое-какие косвенные намеки на банковый билет, а когда они с презрением были отвергнуты, он набрался даже храбрости возобновить речь о возвращении к мистеру Олверти. — Партридж! — воскликнул Джонс. — Судьба моя не может представиться тебе в более отчаянном свете, чем мне самому, и я начинаю искренне раскаиваться, что позволил тебе оставить место, где ты устроился, и следовать за мной. Но теперь я тебя настоятельно прошу вернуться домой, а в вознаграждение за труды, так самоотверженно принятые тобой ради меня, возьми, пожалуйста, всю мою одежду, которую я оставил у тебя на хранении. Мне очень жаль, что я больше ничем не могу отблагодарить тебя. Он произнес эти слова так патетически, что Партридж, к порокам которого злоба и жестокосердие не принадлежали, прослезился; поклявшись, что он никогда не покинет Джонса в беде, учитель принялся с еще большим жаром убеждать его вернуться домой. — Ради бога, сэр, — взмолился он, — вы только рассудите: что ваша честь станет делать? Как можно жить в этом городе без денег? Делайте, что вам угодно, сэр, и поезжайте, куда вам вздумается, а только я решил вас не покидать. Но, пожалуйста, поразмыслите, сэр, — прошу вас об этом в ваших собственных интересах, — и я уверен, что ваш здравый смысл велит вам возвращаться домой. — Сколько раз надо повторять тебе. — отвечал Джонс, — что мне некуда ехать. Будь хоть малейшая надежда, что двери дома мистера Олверти откроются для меня, разве стал бы я ждать, пока к этому меня принудит горе? Нет, никакая сила на земле не могла бы удержать меня здесь, я помчался бы к нему сию же минуту. Но, увы, он прогнал меня навсегда. Последние его слова, — о Партридж, они до сих пор звучат у меня в ушах! — последние слова его, когда он дал мне на дорогу денег — сколько, не знаю, но, наверно, крупную сумму, — последние слова его были: «Я решил с этого дня больше не иметь с вами никаких сношений». Тут избыток чувства сомкнул уста Джонса, между тем как Партридж онемел от изумления; впрочем, дар речи скоро к нему вернулся, и после краткого предуведомления, что по природе он нисколько не любопытен, педагог спросил, что Джонс разумеет под крупной суммой — сам он не представляет себе — и что сталось с деньгами. На оба эти вопроса он получил удовлетворительный ответ и начал уже высказывать свои замечания, но был прерван слугой, явившимся просить Джонса к мистеру Найтингейлу. Когда оба молодых человека оделись для маскарада и мистер Найтингейл распорядился послать за портшезами, Джонс пришел в замешательство, которое многим моим читателям покажется очень забавным: он не знал, как ему раздобыть шиллинг. Но если эти читатели припомнят, что сами они чувствовали, когда им недоставало тысячи или хотя бы десяти фунтов для осуществления заветного желания, то они будут иметь ясное представление, что чувствовал в ту минуту мистер Джонс. Он обратился за означенной суммой к Партриджу; это случилось в первый раз, и он твердо решил больше не беспокоить бедного педагога такими просьбами. Правда и то, что в последнее время Партридж ни разу не предлагал ему денег, — хотел ли он таким образом побудить Джонса разменять банковый билет или вернуться поневоле домой или же руководствовался какими-либо другими мотивами, сказать не берусь. Глава VII, описывающая маскарадные нравы Кавалеры наши прибыли в храм, где председательствует Гейдеггер[341], великий arbiter deliciarum[342], верховный жрец удовольствий, и, подобно прочим языческим жрецам, обманывает своих почитателей мнимым присутствием божества, которого на самом деле там нет. Мистер Найтингейл два-три раза обошел залы вместе со своим спутником, а потом подошел к какой-то даме, сказав Джонсу: — Ну-с, сэр, я вас привел, а теперь сами высматривайте для себя дичь. Джонс крепко забрал себе в голову, что его Софья находится здесь; надежда встретиться с ней одушевляла его больше огней, музыки и многолюдства — всех этих довольно сильных средств против хандры. Он обращался к каждой женщине, сколько-нибудь похожей на его ангела ростом, осанкой или фигурой. Каждой из них он пытался сказать что-нибудь остроумное, чтобы получить ответ и услышать, таким образом, голос, который, ему казалось, он не мог не узнать. Иные из них отвечали ему пискляво: «Как, вы меня знаете?» Но большая часть говорила: «Я с вами не знакома, сэр», — и ни слова больше. Одни называли его нахалом, другие ничего не отвечали, третьи говорили: «Я не узнаю ваш голос, и мне нечего вам сказать», наконец четвертые отвечали как нельзя более любезно, но не тем голосом, какой он желал бы услышать. Когда Джонс разговаривал с одной из последних (в костюме пастушки), к нему подошла дама в домино и, хлопнув его по плечу, шепнула на ухо: — Если вы не перестанете разговаривать с этой потаскухой, то я все расскажу мисс Вестерн. Услышав это имя, Джонс тотчас же покинул свою собеседницу и обратился к домино, прося его и умоляя показать ему названную даму, если она здесь. Не говоря ни слова, маска поспешно направилась в укромный угол самой дальней комнаты, уселась там и вместо ответа на заданный вопрос объявила, что она устала. Джонс сел рядом и продолжал ее упрашивать, пока она не ответила ему холодно; — А я считала, что мистер Джонс проницательнее и никакой костюм не скроет от него любимой женщины. — Значит, она здесь, сударыня? — с жаром спросил Джонс. — Тише, сэр. — отвечала маска, — вы привлекаете к себе внимание. Даю вам честное слово, что мисс Вестерн здесь нет. Тогда Джонс схватил маску за руку и настойчиво просил ее сказан, где может он найти Софью. Не добившись прямого ответа, он мягко упрекнул свою собеседницу за вчерашнее надувательство и сказал в заключение: — Да, уважаемая царица фей, как ни изменяйте своего голоса, а я прекрасно знаю ваше величество. Право, миссис Фитцпатрик, с вашей стороны немного жестоко забавляться моими мучениями. — Хотя вы остроумно догадались, кто я такая, — отвечала маска. — но я буду продолжать говорить тем же голосом, чтобы меня не узнали другие. Неужели вы думаете, милостивый государь, что я настолько равнодушна к счастью своей кузины, чтобы помогать интриге, которая может только и ее и вас привести к гибели? Кроме того, поверьте, моя кузина не настолько потеряла голову, чтобы искать себе гибели, даже если бы вы, действуя как враг ее, попытались ее увлечь. — Как же мало вы знаете мое сердце, сударыня, если называете меня врагом Софьи! — Согласитесь, однако же, что погубить женщину способен только ее враг; а если еще тем самым вы сознательно и заведомо губите самого себя — разве это не безумие и не преступление? У кузины моей почти нет своего состояния, приличного ее званию, она всецело должна рассчитывать на отца, — а вы знаете его и знаете свое положение. Джонс поклялся, что у него нет таких видов на Софью и что он готов скорее претерпеть самые жестокие мучения, чем принести ее интересы в жертву своим желаниям. Он сказал, что знает, насколько он недостоин ее во всех отношениях, и что он давно уже решил оставить все такие помыслы, но что некоторые обстоятельства заставляют его желать увидеться с ней еще раз, а затем он обещает проститься с ней навсегда. — Нет, сударыня, — заключил он свою речь, — любовь моя чужда всего низменного, она не стремится получить удовлетворение ценой того, что всего дороже для ее предмета. Ради обладания Софьей я принес бы в жертву все на свете, кроме самой Софьи. Хотя читатель, вероятно, составил не очень высокое представление о добродетели дамы в маске и дама эта, может быть, действительно окажется впоследствии не на очень большой высоте в этом отношении, однако благородные чувства Джонса, несомненно, произвели на нее сильное впечатление и увеличили ее расположение к нашему юному герою, зародившееся в ней уже раньше. После минутного молчания она сказала, что находит его притязания на Софью не столько самонадеянностью, сколько неблагоразумием. — Молодым людям. — прибавила она, — вообще свойственно метить высоко. Мне нравится в юноше честолюбие, и я бы вам советовала развивать это качество как можно больше. Может быть, вам суждено будет одержать гораздо более блестящие победы; я даже убеждена, что многие женщины… Но не находите ли вы несколько странным, мистер Джонс, что я даю советы человеку, с которым так мало знакома и поведением которого имею так мало оснований быть довольной? Джонс начал извиняться, выразив надежду, что не сказал ничего оскорбительного об ее кузине. — Как же мало знаете вы наш пол, — перебила его маска, — если вам невдомек, что ничто не может оскорбить женщину больше ваших разговоров об увлечении другой женщиной! Если бы царица фей не была лучшего мнения о вашей любезности, она едва ли назначила бы вам свидание в маскараде. Джонс никогда не был так мало расположен к любовной интриге, как в ту минуту, но любезное обхождение с дамами было одним из правил его кодекса чести; принять вызов на любовь он считал столь же обязательным, как принять вызов на дуэль. Да и самая его любовь к Софье требовала, чтобы он был вежлив с дамой, которая, по твердому его убеждению, могла свести их. Поэтому он начал с жаром отвечать на ее последнее замечание, но тут к ним подошла маска в костюме старухи. Это была одна из тех дам, которые ходят в маскарад только для того, чтобы дать выход своей брюзгливости, говоря людям в глаза неприятную для них правду и изо всех сил стараясь испортить чужое веселье. Вот почему эта почтенная дама, заметив, что Джонс увлечен в уголке разговором с хорошо ей знакомой женщиной, решила, что ни на чем ей лучше не отвести душу, как пометав этой парочке. Она к ним пристала и скоро выжила их из укромного уголка; не довольствуясь этим, она преследовала их везде, где бы они ни пробовали от нее укрыться, пока наконец мистер Найтингейл не выручил приятеля, заняв старуху другой интригой. Прохаживаясь взад и вперед по зале с целью отделаться от навязчивой маски, Джонс обратил внимание, что дама его заговаривает с многими масками так непринужденно и уверенно, как если бы лица их были открыты. Он не мог скрыть свое удивление по этому поводу, сказав: — Какой же у вас зоркий глаз, сударыня: вы всех узнаете под маской. На это спутница ему отвечала: — Вы не можете себе представить, какой бесцветной и ребяческой игрой кажется маскарад светским людям; они обыкновенно с первого же взгляда узнают здесь друг друга, точно в собраниях или в гостиных, и ни одна порядочная женщина не заговорит здесь с человеком незнакомым. Словом, справедливо можно сказать, что большинство людей, которых вы здесь видите, убивают время ничуть не лучше, чем в других местах, и обыкновенно гости разъезжаются отсюда, еще раньше устав от скуки, чем после длинной проповеди. Правду сказать, я сама начинаю испытывать это состояние, и мне сильно сдается, что и вы не очень-то веселитесь. Согласитесь, что я поступила бы человеколюбиво, уехав сейчас домой ради вас? — Вы поступили бы еще человеколюбивее, — отвечал Джонс, — если бы позволили мне проводить вас. — Странного же вы, однако, мнения обо мне, — возразила маска, — если полагаете, что после такого случайного знакомства я приму вас у себя в этот час ночи. Должно быть, вы приписываете мое дружеское участие к Софье какой-нибудь иной причине. Признайтесь честно: уж не смотрите ли вы на эту придуманную мной встречу, как на настоящее свидание? Вы, верно, привыкли к быстрым победам, мистер Джонс? — Я не привык, сударыня, чтобы меня так побеждали, — отвечал Джонс, — но раз уж вы захватили врасплох мое сердце, то и все мое тело имеет право за ним последовать; извините же меня, если я решил сопровождать вас, куда бы вы ни пошли. Слова эти были подкреплены приличествующими жестами, и тогда дама после мягкого упрека, что короткость между ними может привлечь к себе внимание, сказала, что едет ужинать к одной знакомой, куда, надеется, он за ней не последует. — Иначе, — прибавила она, — обо мне бог знает что подумают, хоть моя приятельница и не очень строгих правил. Нет, нет, не провожайте меня; право, я не буду знать, что мне сказать. С этими словами она покинула маскарад, а Джонс, несмотря на ее строгое запрещение, решил за ней следовать. Тут перед ним возникло то затруднение, о котором мы говорили выше, именно: у него в кармане не было ни шиллинга и не у кого было его занять. Но делать было нечего, и он смело пошел за портшезом, преследуемый насмешливыми возгласами носильщиков, которые изо всех сил стараются отбить у прилично одетых людей всякую охоту ходить пешком. К счастью, челядь, дежурившая у входа в оперу, была слишком занята и не могла покинуть своих постов, а поздний час избавил Джонса от встречи с ее собратьями, и, таким образом, он беспрепятственно прошел по улицам в костюме, который в другое время неминуемо собрал бы вокруг него толпу. Дама вышла из портшеза на улице, выходящей на Ганноверскую площадь; двери дома тотчас отворились, и ее впустили, а Джонс без церемонии последовал за ней. Оба они очутились в прекрасно убранной и жарко натопленной комнате; тут дама, все еще говорившая маскарадным голосом, выразила удивление, что не видит приятельницы, наверно забывшей о своем обещании; посетовав по этому случаю, она вдруг забеспокоилась и спросила Джонса, что о ней подумают, когда узнают, что она была с ним одна в доме в такой поздний час. Но вместо ответа на этот важный вопрос Джонс принялся настойчиво просить свою спутницу снять маску; когда наконец он этого добился, то увидел перед собой не миссис Фитцпатрик, а самое леди Белластон. Скучно было бы передавать в подробностях их разговор, начавшийся с самых обычных и заурядных вещей и продолжавшийся от двух часов ночи до шести часов утра. Довольно будет отметить то, что имеет отношение к нашей истории, а именно: леди обещала постараться разыскать Софью и через несколько дней устроить Джонсу свидание с ней, с тем, однако, чтобы это их свидание было последним. Подробно об этом договорившись и условившись снова встретиться здесь в тот же вечер, они расстались: леди Белластон вернулась домой, а Джонс пошел на свою новую квартиру. Глава VIII, содержащая тягостную сцену, которая большинству читателей покажется весьма необыкновенной Подкрепившись непродолжительным сном, Джонс позвал Партриджа, вручил ему банковый билет в пятьдесят фунтов и велел его разменять. У Партриджа глаза загорелись при виде денег, но, поразмыслив, он пришел к некоторым предположениям, не очень лестным для чести его господина; да и немудрено: маскарад рисовался ему чем-то ужасным, господин его ушел и вернулся переряженным и притом еще пропадал всю ночь… попросту говоря, он не мог объяснить себе появление этих денег иначе, как грабежом. Признайтесь, читатель, ведь и у вас мелькнула такая же мысль, если только вы не заподозрили тут щедрости леди Белластон. Итак, чтобы спасти честь мистера Джонса и отдать должное щедрости леди Белластон, признаемся, что он действительно получил от нее этот подарок, ибо дама эта хотя и не питала особого расположения к шаблонной благотворительности нашего времени, вроде постройки больниц, однако не вовсе лишена была этой христианской добродетели. Она рассудила (и, кажется, очень справедливо), что молодой человек с дарованиями, но без шиллинга за душой является довольно подходящим объектом этой добродетели. Мистер Джонс и мистер Найтингейл приглашены были в этот день к миссис Миллер обедать. В назначенный час молодые люди явились вместе с дочерьми хозяйки в гостиную, где и прождали от трех часов почти до пяти. Миссис Миллер была за городом у родственницы, о которой привезла следующее известие: — Надеюсь, господа, вы извините, что я заставила вас ждать, особенно когда узнаете причину моего опоздания: я была у одной родственницы в шести милях отсюда; она лежит больная после родов… Пусть будет это предостережением для всех девушек, — сказала она, взглянув на дочерей, — неосмотрительно выходящих замуж. Без достатка нет счастья на этом свете. Ах, Нанси, как мне описать печальное положение, в котором я нашла твою кузину! Всего неделя, как она родила, а лежит при этой ужасной погоде в нетопленной комнате, кровать без полога, в доме нет ни куска угля, чтобы растопить камин; а второй ее сын, славный такой мальчуган, болен ангиной и лежит возле матери, потому что в доме нет другой кровати. Бедняжка Томми! Боюсь, Нанси, ты больше не увидишь своего любимца: он очень плох. Остальные дети здоровы, но Молли, того и гляди, сляжет. Ей всего тринадцать лет, но, право, мистер Найтингейл, никогда в жизни я не видела лучшей сиделки: она ухаживает и за матерью и за братом, и, что всего удивительнее в таком юном создании, — держится перед матерью весело и беззаботно, а между тем я видела… я видела, мистер Найтингейл, как бедная девочка, отвернувшись в сторону, украдкой утирала слезы. Слезы, показавшиеся у самой миссис Миллер, заставили ее замолчать; у всех слушателей глаза тоже увлажнились; наконец она немного оправилась и продолжала: — В этом бедственном положении мать ведет себя удивительно стойко. Больше всего ее тревожит болезнь сына, но даже и это она всячески старается скрыть, чтобы не огорчать мужа. Однако иногда силы изменяют ей — слишком уж горячо любит она мальчика, такой он у нее ласковый и умненький. Этот малыш (ему только что исполнилось семь лет) до слез меня растрогал, успокаивая орошавшую его слезами мать. «Нет, мамочка, — говорил он, — я не умру; всемогущий господь не отнимет у тебя Томми; пусть на небе будет прекрасно, но я лучше останусь здесь и буду голодать с тобой и с папой». Извините, господа, я не могу удержаться (продолжала рассказчица, отирая слезы): столько нежности и любви в ребенке… а он еще, может быть, меньше других достоин жалости: ведь завтра или послезавтра он, вероятно, навсегда избавится от всех людских зол. Кого действительно нужно пожалеть — так это отца: бедняга обезумел от ужаса, он похож больше на мертвеца, чем на живого. Боже мой, какую сцену увидела я, входя в комнату! Склонившись к изголовью, несчастный поддерживал и сына и мать. На нем была только жилетка — кафтан его служил вместо одеяла: он укрыл им больных. Когда он поднялся навстречу мне, я едва его узнала. Поверите ли, мистер Джонс, две недели тому назад это был красивый и здоровый мужчина, — вот мистер Найтингейл его видел, — теперь глаза его впали, лицо побледнело, у нею отросла борода; он дрожит от холода и весь отощал. Кузина моя жалуется, что его никак нельзя уговорить поесть… а сам он шепнул мне… тяжело повторять… шепнул, что не может решиться отнять хлеб у детей. Однако — поверите ли, господа? — при всей этой нищете у жены его такой прекрасный бульон, как будто она купается в богатстве; я пробовала: лучшего мне никогда не случалось отведывать… Средства на это, по словам мужа, были доставлены ему ангелом небесным. Не знаю, что разумел он под этим: у меня не хватило духу его расспрашивать… Вот вам так называемый брак по взаимной любви — иными словами, брак нищих. Правда, более любящей пары я никогда не видела; но что толку в этой любви, если она служит им только для того, чтобы мучить друг друга? — А я, мамочка, всегда смотрела на Андерсон (так звали их родственницу), как на счастливейшую из женщин! — воскликнула Нанси. — Ну, сейчас этого про нее не скажешь, — возразила миссис Миллер. — Ведь всякий поймет, что и мужу и жене в таком тяжелом положении больнее всего видеть страдания друг друга. По сравнению с этим голод и холод пустяки, если их приходится терпеть одному. Чувства родителей разделяют также и дети, за исключением младшего, которому нет еще двух лет. Это на редкость любящая семья; и располагай они хотя бы маленькими средствами, так были бы счастливейшими людьми на свете. — Я никогда не замечала ни малейших признаков нужды в доме Андерсон, — сказала Нанси. — Сердце обливается кровью после вашего рассказа. — О, она искусно изворачивалась. — отвечала мать. — Положение их всегда было очень незавидное, но до полного разорения довели их другие. Бедняга Андерсон поручился за своего брата, негодяя, и неделю тому назад, как раз накануне родов жены, все их имущество было увезено и продано с молотка. Он мне об этом написал, отправив письмо через судебного пристава, но бездельник пристав мне не передал… Чего только он не думал обо мне, видя, что я целую неделю не откликаюсь! Джонс слушал этот рассказ со слезами на глазах, а когда миссис Миллер кончила, отвел ее в другую комнату и, вручив ей кошелек с пятьюдесятью фунтами, просил послать из этих денег несчастной семье, сколько она найдет нужным. Взгляд миссис Миллер, брошенный по этому случаю на Джонса, не поддается описанию. В бурном восторге она воскликнула: — Боже мой! Неужели есть такие люди на свете? Впрочем, опомнившись, прибавила: — Да, я знаю одного; но неужели нашелся и другой? — Я полагаю, сударыня, — отвечал Джонс, — что простое человеколюбие не такая уж редкость и помочь ближнему в подобной беде не большая заслуга. Миссис Миллер взяла десять гиней, — взять больше она наотрез отказалась, — и сказала, что найдет средство доставить несчастным эти деньги завтра утром; она и сама дала им кое-что, так что теперь они не в такой уж крайности. После этого они вернулись в гостиную, где Найтингейл сильно сокрушался по поводу ужасного положения несчастных, с которыми был знаком, потому что не раз встречался с ними у миссис Миллер. Он всячески поносил безрассудство людей, берущих на себя ответственность за чужие долги, крепко выругал брата Андерсона и сказал в заключение, что хорошо было бы чем-нибудь помочь пострадавшей семье. — Не могли бы вы, например, — обратился он к миссис Миллер, — похлопотать о них перед мистером Олверти? Пли не устроить ли подписку? Я с большой готовностью пожертвую гинею. Миссис Миллер ничего не ответила, а Нанси, которой мать рассказала на ухо о щедрости Джонса, побледнела как полотно. Впрочем, сердясь на Найтингейла, мать и дочь были, конечно, неправы. Ведь если бы он даже знал о щедрости Джонса, то не обязан был подражать ему; тысячи других не пожертвовали бы ни полушки, как не пожертвовал и он, потому что никто ему этого не предложил; так как другие не сочли нужным обращаться к нему с просьбой, то деньги остались у него в кармане. Признаться, я подметил — и считаю как нельзя более уместным поделиться этим своим наблюдением с читателями, — что в отношении благотворительности люди обыкновенно придерживаются двух диаметрально противоположных взглядов; одни полагают, что на всякое благотворение надо смотреть как на добровольное даяние, и как бы мало вы ни дали (даже если бы ограничились добрыми пожеланиями), поступок ваш заслуживает высоких похвал; другие, напротив, столь же твердо убеждены, что благотворение есть прямая обязанность и что если богач облегчает бедствия бедняка далеко не в такой степени, как мог бы, то он со своими жалкими щедротами не только не заслуживает похвалы за это половинчатое исполнение долга, но даже в некотором смысле достоин презрения больше, чем тот, кто не дал ничего. Примирить эти противоположные мнения не в моей власти. Прибавлю только, что дающие держатся обыкновенно первого мнения, а получающие, почти все без исключения, склоняются ко второму. Глава IX, трактующая о материях, совершенно отличных от тех, которые обсуждались в предыдущей главе Вечером у Джонса снова было свидание с леди Белластон, и снова они долго разговаривали. Но так как и на этот раз разговор их касался самых обыденных вещей, то мы воздержимся от передачи его в подробностях, сомневаясь, чтоб они были занимательны для читателя, если только он не из тех господ, чье поклонение прекрасному полу, подобно поклонению папистов святым, нуждается в поддержке при помощи картин. Я далек от желания преподносить их публике и с удовольствием задернул бы занавесом и те, что в последнее время выставлены в некоторых французских романах, представленных нам в аляповатых копиях, известных под названием переводов. Джонсу все больше и больше не терпелось увидеть Софью. Убедившись после нескольких свиданий с леди Белластон в невозможности добиться этого с ее помощью (дама эта начинала даже сердиться при одном упоминании имени Софьи), он решил попытать какой-нибудь другой способ. Джонс нимало не сомневался, что леди Белластон знает местопребывание его ангела, и, значит, оно, по всей вероятности, известно и кому-нибудь из ее слуг. Вот почему Партриджу поручено было познакомиться со слугами леди и выудить у них тайну. Трудно представить себе положение стеснительнее того, в каком очутился теперь бедняга Джонс. Ведь помимо трудностей, с которыми он встретился, разыскивая Софью, помимо страха, не обидел ли он ее, подкрепленного весьма похожими на правду борениями леди Белластон, что Софья на него сердита и нарочно от него прячется, — помимо всего этого, ему предстояло преодолеть одно затруднение, которое не в силах была устранить и его возлюбленная при всем своем расположении к нему, именно: он подвергал Софью опасности лишения наследства — опасности почти неминуемой, в случае ее брака без согласия отца, на которое у него не было никаких надежд. Прибавьте к этому множество одолжений со стороны леди Белластон, бурной страсти которой мы долее не в силах скрывать. При ее помощи Джонс разоделся теперь не хуже первых щеголей столицы и не только избавился от вышеописанных смешных затруднений, но зажил в таком довольстве, какого никогда еще не знал. Хотя много есть джентльменов, не видящих ничего зазорного в том, чтобы пользоваться состоянием женщины, не отвечая на любовь ее взаимностью, но для души, обладатель которой не заслуживает виселицы, нет, я думаю, ничего тягостнее, как платить за любовь одной только благодарностью, особенно когда влечение сердца направлено в другую сторону. В таком несчастном положении находился Джонс. Ведь если бы даже не было речи о целомудренной любви его к Софье, оставлявшей очень мало места для нежных чувств к другой женщине, он все же неспособен был отвечать полной взаимностью на щедрую страсть дамы, которая, правда, была когда-то предметом желаний, но теперь, увы, достигла уже осени жизни. Блеск молодости еще сохранялся в ее одежде и обхождении, она умудрялась даже сохранять розы на щеках, — но, как все цветы, выращенные искусственно, не в свое время, они лишены были той пышной свежести, которой природа украшает свои произведения в положенный срок. Кроме того, у нее был еще один недостаток, делающий некоторые цветы, хотя бы и очень красивые с виду, совершенно непригодными для украшения ложа наслаждений и более всего неприятный для дыхания любви. Несмотря на все эти расхолаживающие обстоятельства, Джонс чувствовал, насколько он обязан леди Белластон, и отлично видел, из какой бурной страсти проистекают все ее одолжения. Он хорошо знал, что леди сочтет его неблагодарным, если он не будет отвечать ей такими же пламенными чувствами, и, что еще хуже, он и сам счел бы это неблагодарностью. Он понимал, на каком молчаливом условии ему жалуются все эти милости; и если нужда заставляла его принимать их, то честь требовала, чтобы он платил чистоганом. Так он и решил поступить, каких бы лишений это ему ни стоило, — решил посвятить себя леди, руководясь тем же великим принципом справедливости, в силу которого законы иных государств делают должника рабом заимодавца, если он не в состоянии заплатить свой долг другим способом. Размышляя об этих предметах, Джонс получил следующую записку от леди: «Случилось одно нелепое, но досадное происшествие, не позволяющее мне больше видеться с вами в обычном месте. Постараюсь по возможности подыскать на завтра другое. До тех пор прощайте». Огорчение Джонса — читатель сам может судить — было, вероятно, не очень велико; а если он и огорчился, то скоро утешился, потому что не прошло и часу, как ему принесли другую записку, написанную тем же почерком, следующего содержания: «Отправив вам письмо, я передумала: переменчивость эта вас не удивит, если вы немного знаете природу нежнейшей из страстей. Теперь я решила свидеться с вами сегодня же вечером в моем доме — будь что будет. Приводите ровно в семь. Я обедаю в гостях, но к этому времени буду дома. Вижу, что для искренне любящего день оказывается длиннее, чем я предполагала. Если вы случайно придете на несколько минут раньше меня, прикажите, чтобы вас провели в гостиную». По правде говоря, это последнее послание доставило Джонсу меньше удовольствия, чем первое, потому что мешало исполнить одну горячею просьбу мистера Найтингейла, с которым он очень сошелся и подружился. Мистер Найтингейл просил Джонса пойти с ним и его приятелями в театр, где в юг вечер давали новую пьесу и многочисленная группа собиралась ее освистать из неприязни к автору — другу одного из знакомых мистера Найтингейла. Забаву эту, нам стыдно признаться, герой наш охотно предпочел бы упомянутому приятному свиданию, но честь одержала верх над естественным влечением. Прежде чем сопровождать Джонса на назначенное леди свидание, мы считаем нужным объяснить происхождение двух приведенных записок, так как читатель, может быть, немало подивится неблагоразумию леди Белластон, назначающей любовнику свидание в том самом доме, где жила ее соперница. Дело в том, что хозяйка того дома, где до сих пор встречались наши любовники, несколько лет получавшая пенсию от леди Белластон, вдруг сделалась методисткой; явившись утром к ее светлости и сурово пожурив ее за легкомысленный образ жития, она решительно объявила, что впредь ни под каким видом не намерена помогать леди в устроении ее любовных дел. В смятении чувств, вызванном этим досадным происшествием, леди Белластон сперва совсем отчаялась найти какой-нибудь способ встретиться с Джонсом в тот же вечер, но потом, немного овладев собой она раскинула умом и счастливо напала на мысль предложить Софье пойти в театр, на что та тотчас же согласилась; найти для нее подходящую компанию не представило затруднений: миссис Гонора и миссис Итоф тоже были спроважены на это приятное развлечение. Таким образом, хозяйка дома могла свободно принять у себя мистера Джонса и без всякой помехи провести с ним часа два-три по возвращении от приятельницы, у которой она обедала. Приятельница эта проживала в довольно отдаленной части города, недалеко от места их прежних свиданий, и леди Белластон дала ей обещание еще прежде, чем узнала о перевороте в образе мыслей и морали своей недавней поверенной. Глава Х Глава хоть и короткая, но способная вызвать слезы на глаза у иных читателей Только что мистер Джонс оделся и приготовился идти к леди Белластон, как в дверь его комнаты постучалась миссис Миллер; получив позволение войти, она принялась убедительно просить своего жильца спуститься вниз и выпить с ней чашку чаю. Не успел Джонс переступить порог гостиной, как она познакомила его с находившимся там человеком, проговорив: — Вот, сэр, мой родственник, столько вам обязанный за вашу доброту, — он желает принести вам свою искреннюю благодарность. Только что гость миссис Миллер собрался продолжать речь, так любезно начатую ею, как взор его встретился с пристальным взором Джонса, и на лицах обоих выразилось крайнее изумление. Он тотчас же запнулся и, не кончив речи, опустился на стул, воскликнув: — Да, это он. Я убежден, что это он! — Боже мой, что это значит? — забеспокоилась миссис Миллер. — Вам худо, кузен? Скорее воды, спирту! — Не пугайтесь, сударыня, — сказал Джонс, — я почти столько же нуждаюсь в помощи, как и ваш родственник. Мы оба одинаково поражены этой неожиданной встречей. Ваш родственник — мой знакомый, миссис Миллер. — Знакомый!.. — повторил гость. — О, боже! — Да, знакомый, — продолжал Джонс, — и очень мною уважаемый. Если я постыжусь признаться, что люблю и уважаю человека, который решается на все для спасения жены и детей от немедленной гибели, то пусть мои друзья отрекутся от меня в несчастье! — О, благородный юноша! — воскликнула миссис Миллер. — Да, он действительно ни перед чем не останавливался, бедняга… Только благодаря своему превосходному здоровью он и мог все это вынести. — Кузина, — проговорил гость, тем временем совершенно оправившийся, — это и есть тот ангел небесный, о котором я вам говорил. Это ему обязан я спасением моей Пегги, перед тем как пришли вы. Все, что я мог достать, чтобы помочь ей и облегчить ее страдания, я достал благодаря его щедрости. Это достойнейший, превосходнейший, благороднейший из людей! Ах, если бы вы знали, какие одолжения… — Не говорите об одолжениях, — остановил его Джонс, — ни слова, умоляю вас, ни слова! (Вероятно, таким образом он давал ему понять, что не желает разглашения истории с грабежом.) Если моя скудная помощь спасла целую семью, то, право, это удовольствие досталось мне чрезвычайно дешево. — Ах, сударь, — воскликнул гость, — если бы вы могли в эту минуту увидеть мое жилище! Если кто заслужил удовольствие, о котором вы говорите, так это именно вы. Кузина говорит, что она вам рассказала о бедственном положении, в каком застала нас. Знайте же, сэр, что все теперь переменилось, главным образом благодаря вашей щедрости… У детей моих есть теперь постель… и у них есть… у них есть… благослови вас господь до конца дней ваших!.. у них есть кусок хлеба. Мой малыш выздоровел, жена поправляется, и я счастлив. Всем, всем этим я обязан вам и моей кузине, добрейшей женщине на свете. Право, сэр, вы непременно должны побывать у нас… Жена должна непременно увидеть вас и поблагодарить… Дети тоже должны выразить свою благодарность… Право, сэр, они прекрасно понимают, насколько они вам обязаны. Но каковы же должны быть мои чувства, когда я думаю, кому обязан я тем, что они способны теперь выражать благодарность… Ах, сэр, согретые вами крохотные сердца их были бы теперь, без вашей помощи, холодны, как лед! Джонс пытался остановить несчастного, но речь его и без того прервалась от полноты чувства. Миссис Миллер тоже рассыпалась в благодарностях как от своего имени, так и от имени своего родственника, сказав, что, без всякого сомнения, такая отзывчивость будет щедро вознаграждена. Джонс отвечал, что он уже достаточно вознагражден. — Рассказ вашего родственника, сударыня, — сказал он, — доставил мне такое удовольствие, какого я еще никогда не испытывал. Только негодяй способен остаться бесчувственным, выслушав такую историю; в какой же восторг должна привести мысль, что ты сам играл благодетельную роль в этой сцене! Если есть люди, неспособные радоваться, принося другим счастье то мне их искренне жаль, потому что для них остаются недоступными почести, выгоды и наслаждения, равных которым никогда не изведали ни честолюбцы, ни корыстолюбцы, ни сластолюбцы. Между тем приближался час свидания, и Джонс принужден был поспешно проститься: он крепко пожал руку своему новому другу выразив желание поскорее снова увидеться с ним и пообещав навестить его при первой возможности. Потом он сел в портшез и отправился к леди Белластон — в восторге, что осчастливил бедное семейство; не без ужаса подумал он при этом, какие страшные были бы последствия, если бы он не послушался голоса милосердия, а поступил согласно сухой справедливости, подвергшись нападению на большой дороге. Миссис Миллер целый вечер расточала хвалы Джонсу, и ми стер Андерсон вторил так горячо, что его не раз подмывало рассказать о неудачном грабеже. К счастью, однако, он настолько владел собой, что удержался от признания, которое было бы тем неуместнее, что миссис Миллер была женщина щепетильная и очень строгих правил; равным образом ему была хорошо известна болтливость этой дамы. II все же признательность мистера Андерсона была так велика, что едва не одержала в нем верх над благоразумием и стыдом и не побудила разгласить вещи, позорившие его доброе имя, лишь бы только не опустить ни одного обстоятельства, выставлявшею в выгодном свете его благодетеля. Глава XI, которая поразит читателя Мистер Джонс явился немного раньше назначенного времени и раньше, чем вернулась леди. Ее задержала не только отдаленность дома, в котором она обедала, но и разные другие обстоятельства, очень досадные для человека в таком душевном состоянии. Героя нашего провели поэтому в гостиную; и не успел он оглядеться, как дверь отворилась и в комнату вошла… не кто иная, как сама Софья, покинувшая театр до окончания первого действия. Как мы уже сказали, пьеса была новая, и две большие группы зрителей, одна шикавшая, а другая аплодировавшая, подняли в театре неистовый шум и даже драку, что перепуганная героиня наша рада была отдаться под покровительство одного молодого джентльмена, благополучно проводившего ее до портшеза. Так как леди Белластон сказала, что вернется домой поздно, то Софья, не ожидая встретить кого-нибудь в гостиной, быстро вошла туда и направилась прямо к зеркалу напротив двери, ни разу не взглянув в дальний конец комнаты, где Джонс стоял застывшей без движения статуей. Разглядывая в зеркале свое прекрасное лицо, Софья заметила эту статую; оглянувшись, она убедилась, что перед ней не призрак, а явь, пронзительно вскрикнула и едва не упала без чувств, прежде чем Джонс подоспел к ней и подхватил в свои объятия. Изобразить взгляды и мысли любовников в эту минуту выше моих сил. Судя по наступившему молчанию, чувства их были так велики, что им самим не под силу было их выразить. Как же браться за эту задачу мне? К несчастью, лишь немногие из моих читателей бывали настолько влюблены, чтобы из собственного опыта заключить о происходившем в сердцах Джонса и Софьи. Наконец Джонс нарушил молчание, проговорив срывающимся голосом. — Я вижу, сударыня, вы удивлены… — Удивлена! — повторила Софья. — Да, конечно удивлена. Почти не верится, что вы тот самый человек, каким кажетесь. — Да, тот самый, моя Софья. — извините, сударыня, что я решился назвать вас так, — тот самый несчастный Джонс, которого, после стольких разочарований, судьба наконец милостиво привела к вам. Ах, Софья, если бы знали вы, сколько мучений я вытерпел во время этой долгой, бесплодной погони! — Погони за кем? — спросила Софья, немного овладев собой и приняв сдержанный тон. — Зачем этот жестокий вопрос? — отвечал Джонс. — Нужно ли говорить, что за вами! — За мной? Разве у мистера Джонса есть ко мне какое-нибудь важное дело? — Иным это дело может показаться важным, сударыня, — сказал Джонс, подавая ей записную книжку, — надеюсь, что вы найдете в ней все в сохранности. Софья взяла записную книжку и хотела ответить, но он перебил ее: — Не будем, молю вас, терять драгоценных мгновений, так милостиво посылаемых нам судьбой. Ах, Софья! У меня есть к вам дело гораздо более важное. Позвольте мне просить у вас на коленях прощения! — Прощения? Но после всего случившегося, после всего, что мне говорили, разве можете вы ожидать, сэр… — Я едва соображаю, что говорю, — отвечал Джонс. — Боже мой! Нет, я не решаюсь просить у вас прощения. Ах, Софья! С этой минуты забудьте даже и думать обо мне, несчастном. Если когда-нибудь воспоминание обо мне проникнет к вам украдкой и смутит ваш драгоценный покой, подумайте о моем недостойном поведении: пусть случай в Эптоне навсегда изгладит меня из вашей памяти. Софья стояла вся трепещущая. Лицо ее сделалось белее снега, а сердце готово было выскочить из груди. Но при упоминании об Эптоне румянец покрыл ее щеки, а глаза, до тех пор опущенные, обратились на Джонса с выражением презрения. Он понял этот молчаливый упрек и отвечал так: — Ах, Софья, единственная любовь моя. Вы не можете ненавидеть или презирать меня за то, что там случилось, больше, чем сам я ненавижу и презираю себя, но, право же, сердце мое всегда оставалось верным вам. Оно не принимало никакого участия в безрассудстве, которое я совершил; даже тогда оно неизменно принадлежало вам. Хотя я отчаялся когда-нибудь обладать вами, отчаялся даже увидеть вас, но ваш прелестный образ неотступно стоял передо мной, и я не мог серьезно полюбить другую женщину. Но если бы даже сердце мое было свободно, та, с которой я случайно сошелся в этом проклятом месте, не возбудила во мне серьезного чувства. Поверьте, мой ангел, с того дня я ее ни разу больше не видел и не имею ни малейшего желания видеть. Софья в душе была очень рада это слышать, но, напустив на себя еще более холодный вид, она проговорила: — Зачем вы утруждаете себя защитой, мистер Джонс, если вас никто не обвиняет? Коли на то пошло, так я предъявила бы вам обвинение в действительно непростительном поступке. — В каком же, о, господи? — спросил Джонс, трепеща и бледнея: он боялся, что Софья намекает на его связь с леди Белластон. — Боже! — воскликнула она. — Как возможно, чтобы в одной и той же груди уживались такое благородство и такая низость! Леди Белластон и его позорное согласие состоять у нее на содержании снова пришли на ум Джонсу и сковали ему уста. — Могла ли я ожидать от вас такого поведения? — продолжала Софья. — Могла ли я ожидать этого от джентльмена, от человека, дорожащего своей честью? Публично трепать мое имя в гостинице перед всяким сбродом! Хвастать ничтожными ласками, которые неискушенное мое сердце слишком легкомысленно вам подарило! Распустить слух, что вы принуждены были бежать от моей любви! Удивлению Джонса при этих словах Софьи не было границ; однако, не зная за собой вины, он без труда нашелся, как ему защищаться, довольный, что не была задета гораздо более чувствительная для его совести струна. Несколько вопросов тотчас же показали ему, что всем этим обвинениям в столь возмутительном поругании чувства и доброго имени Софьи он обязан исключительно болтовне Партриджа в гостиницах перед содержателями этих заведений и их слугами: Софья призналась, что сведения свои она получила именно от них. Джонс без особенного труда убедил Софью в своей полной невиновности в проступке, столь чуждом его характеру, и Софье стоило даже немалых усилий умерить его пыл: он хотел сию же минуту вернуться домой, чтобы убить Партриджа, и клялся, что непременно его убьет. Объяснившись по этому вопросу, они остались так довольны друг другом, что Джонс совсем забыл, как в начале разговора заклинал свою возлюбленную выкинуть всякую память о нем, а Софья готова была благосклонно выслушать просьбу совсем другого рода: они и не заметили, как дело дошло до того, что Джонс проронил несколько слов, похожих на предложение пожениться. На это Софья ему ответила, что если бы не долг дочери, возбранявший ей следовать своим влечениям вопреки воле отца, то нищета с ним была бы ей гораздо больше по сердцу, чем какое угодно богатство с другим. При слове «нищета» Джонс вздрогнул, выпустил ее руку, которую все время держал, и, ударив себя в грудь, воскликнул: — Довести тебя до нищеты! Нет, Софья, клянусь небом, никогда не совершу я такой низости! Нет, дражайшая Софья, чего бы это мне ни стоило, я откажусь от вас, я вас оставлю, я вырву из своего сердца всякую надежду, несовместимую с вашим благополучием. Любовь моя не угаснет никогда, но она останется безгласной, она будет гореть вдали от вас, она укроется на чужбине, откуда ни одна жалоба, ни один вздох мой не долетят до вас и не смутят вашего покоя. И когда я умру.. Джонс хотел продолжать, но был остановлен рыданиями Софьи, припавшей к его груди, не в силах вымолвить ни слова. Он принялся осушать слезы ее поцелуями, и некоторое время она без сопротивления позволяла ему это, но потом, опомнившись, тихонько освободилась из его объятий и, чтобы перевести слишком волнующий разговор на другую тему, задала вопрос, о котором в смятении чувств до сих пор не подумала, именно: как попал он в эту комнату? Джонс замялся и, по всей вероятности, своим ответом возбудил бы в ней подозрения, как вдруг дверь отворилась и вошла леди Белластон. Сделав несколько шагов и увидев Джонса с Софьей, она остановилась как вкопанная, но через несколько мгновений опомнилась и с поразительным самообладанием — впрочем, достаточно ясно обнаружив удивление и тоном голоса, и выражением лица — сказала: — А я думала что вы в театре мисс Вестерн! Хотя Софья не успела еще угнать от Джонса как он ее отыскал, однако, нимало не догадываясь о действительном положении вещей и даже не предполагая, чтобы Джонс был знаком с леди Белластон, она не почувствовала никакого смущения, тем более что во всех разговорах на эту тему леди всецело принимала ее сторону против отца. Нисколько не задумываясь, она рассказала все, что случилось в театре, и объяснила причину своего раннего возвращения. Этот рассказ дал леди Белластон время собраться с мыслями и сообразить, как ей действовать. Так как все поведение Софьи свидетельствовало, что Джонс ее не выдал, то она приняла благодушный вид и сказала: — Я не вошла бы так неожиданно, мисс Вестерн, если бы знал, что у вас гости. Произнося эти слова, леди Белластон пристально посмотрела на Софью. Бедная девушка вспыхнула и в сильном смущении пробормотала. — Поверьте, сударыня, что я всегда почитаю за честь видеть вашу светлость… — Надеюсь, что я вам не помешала, по крайней мере? — прервала ее леди Белластон. — Нет, сударыня. — отвечала Софья, — мы уже кончили нашу деловую беседу. Если вашей светлости угодно будет припомнить, я не раз говорила о пропаже своей записной книжки. Оказывается, этот джентльмен нашел ее и был так добр, возвратив ее мне вместе с находившимся в ней банковым билетом. При появлении леди Белластон Джонс от страха чуть не упал в обморок Он сидел, постукивая каблуками и играя пальцами с самым дурацким видом, словно деревенский недоросль, впервые попавший в светское общество. Мало-помалу он, однако, начал приходить в себя: поняв намек леди Белластон, которая не подавала виду, что она его знает, он тоже решил притвориться незнакомым с ней. Он сказал, что, получив в свое распоряжение эту записную книжку, принялся старательно искать даму, имя которой было в ней написано, но до сегодняшнего дня ему не удавалось найти ее. Софья действительно говорила леди Белластон о потере записной книжки, но так как Джонс по той или иной причине ни разу не обмолвился ей, что книжка эта у него, то она не поверила ни одному слову Софьи и была немало поражена находчивостью молодой девушки, так быстро придумавшей извинение; причина ухода Софьи из театра тоже показалась ей выдумкой, и, не зная, как объяснить встречу влюбленных, она все-таки была твердо убеждена, что встретились они не случайно. — Какая же вы, однако, счастливая, — проговорила она с деланной улыбкой. — деньги ваши не только попали в руки честного человека, но ему еще посчастливилось установить, кому они принадлежат. Ведь вы, кажется, не публиковали о пропаже. Вам на редкость повезло, сэр, что удалось отыскать, кому принадлежит банковый билет. — Но, сударыня ведь он лежал в записной книжке, на которой было написано имя мисс Вестерн, — отвечал Джонс. — Да, все сложилось чрезвычайно удачно! — воскликнула леди. — И не менее удивительно, что вы прослышали, где живет мисс Вестерн: ведь об этом мало кто знает. Джонс уже совершенно овладел собой; он живо сообразил, что ому теперь представляется прекрасный случай ответить Софье на вопрос, заданный ею перед самым приходом леди Белластон. — Действительно, сударыня. — сказал он. — мне это удалось благодаря необыкновенно счастливому стечению обстоятельств. На днях я сообщил о своей находке одной даме в маскараде, назвав ей имя владелицы книжки; та сказала, что, кажется, знает, где я могу видеть мисс Вестерн, и даст мне ее адрес, если я зайду к ней на другой день утром. Я пошел, но не застал ее дома; с тех пор я никак не мог с ней встретиться. — только сегодня мне посчастливилось, и она направила меня в дом вашей милости: когда я сказал, что у меня очень важное дело, слуга провел меня в эту комнату, а вскоре и мисс Вестерн вернулась из театра. При у поминании о маскараде он лукаво посмотрел на леди Белластон, не боясь быть замеченным Софьей, которая была слишком смущена, чтобы делать наблюдения. Намек этот немного напугал леди и поверг ее в молчание; тогда Джонс, видевший волнение Софьи, решил прибегнуть к единственному средству успокоить ее, то есть уйти. Но перед уходом он сказал: — Кажется, в таких случаях, сударыня, нашедшему принято выдавать награду: за свою честность я малым не удовольствуюсь и попрошу не меньше чем разрешения посетить вас еще раз. — Сэр, — отвечала леди, — я не сомневаюсь, что вы джентльмен, а для людей благовоспитанных двери моего дома всегда открыты. Церемонно раскланявшись, Джонс удалился, к своему великому удовольствию, а равно и к удовольствию Софьи, которая ужасно боялась, как бы леди Белластон не догадалась о том, что уже было ей прекрасно известно. На лестнице Джонс встретил свою старую знакомую, миссис Гонору, и та, как женщина благовоспитанная, обошлась с ним учтиво, несмотря на все свои россказни о нем. Встреча эта пришлась очень кстати: Джонс сообщил горничной свой адрес, которого Софья не знала. Глава XII, заключающая тринадцатую книгу Изящный лорд Шефтсбери где-то возражает против излишней приверженности к истине, из чего с полным основанием можно заключить, что в иных случаях ложь не только извинительна, но и похвальна. И, конечно, никто не может с большим правом притязать на это похвальное уклонение от истины, чем молодые женщины, когда речь идет о любви; в оправдание они могут сослаться на уроки старших, на воспитание и, превыше всего на силу, можно сказать даже — на незыблемость обычая, который не запрещает им следовать чистым природным влечениям (подобное запрещение было бы нелепостью), но запрещает в них признаваться. Поэтому нам ничуть не стыдно сказать, что героиня наша последовала в настоящем случае советам сиятельного философа. Будучи твердо убеждена, что леди Белластон не знает, кто такой Джонс, она решила оставить ее в этом неведении, хотя бы и ценой маленького обмана. Не успел Джонс уйти, как леди Белластон воскликнула: — Честное слово, прекрасный молодой человек! Кто бы ото мог быть? Что-то не припоминаю, чтобы я его когда-нибудь видела. — Я тоже, сударыня. — отвечала Софья. — Должна признать, что он поступил очень благородно, вернув мне деньги. — Да, и притом он очень хорош собой, — сказала леди, — как вы находите? — Я не обратила на это внимания, — отвечала Софья, — он показался мне только немного неуклюжим и невоспитанным. — Вы совершенно правы, — подтвердила леди Белластон, — по манерам его видно, что он не вращался в хорошем обществе. Хоть он и вернул деньги и отказался от вознаграждения, я все-таки сомневаюсь, чтобы он был благородного звания… Я давно заметила, что в людях хорошего происхождения есть что-то такое, чего другим никогда не приобрести… Пожалуй, не приказать ли, чтобы его не принимали, если он придет? — Нет, почему же? — возразила Софья. — Какие могут быть у вас опасения, сударыня, после его поступка?.. Кроме того, разве вы не заметили? В речи его столько изящества, столько изысканности, такая красота выражений, что, что… — Да, я согласна, он боек на язык… Только простите меня, пожалуйста, Софья, пожалуйста, простите… — Простить вашу милость! — воскликнула Софья. — Да, пожалуйста, простите, — отвечала, смеясь, Белластон, — при взгляде на него у меня мелькнуло одно ужасное подозрение… умоляю вас, простите меня… я вообразила себе, что это не кто иной, как мистер Джонс. — В самом деле, сударыня? — проговорила Софья, покраснев и принужденно смеясь. — Ей-богу, вообразила. Понять не могу, отчего это мне пришло в голову. Ведь надо отдать молодому человеку справедливость: одет он со вкусом, а мне кажется, дорогая Софья, приятелю вашему это мало привычно.

The script ran 0.044 seconds.