Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Джойс Кэрол Оутс - Делай со мной что захочешь
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_contemporary

Аннотация. Имя современной американской писательницы Джойс Кэрол Оутс хорошо известно миллионам почитателей ее таланта во многих странах мира. Серия «Каприз» пополняется романом писательницы «Делай со мной что захочешь /1973/, в котором прослежена история жизни молодой американки Элины Росс, не побоявшейся полюбить женатого Джека Моррисси и завоевавшей его отзывчивое сердце.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 

Элина улыбнулась. — Почему ты улыбаешься? — спросил Джек. Потому что ей не нужен человек получше. Ей нужен только Моррисси. Джек подсел к ней. Он был сегодня утром полон энергии. Он схватил ее руки и стал целовать их. — Надеюсь, — сказал он, — ты не станешь как все прочие — как мои так называемые «друзья» — и не кончишь тем, что возненавидишь меня. Даже моя жена меня ненавидит. Я в этом убежден. Я не возражаю, когда меня ненавидят мои противники и те, кому я всячески досаждал, но меня огорчает, когда люди, которые меня любили, тоже перестают любить. — Это неправда, — сказала Элина, выдавливая из себя смешок. Она чувствовала, что сейчас просто необходимо улыбаться, смеяться, чтобы подладиться под настроение любимого. Но он был настолько полон жизненных сил, что ей никогда не сравняться с ним. — Что неправда? — переспросил он. — То, что меня это огорчает, или то, что люди не любят меня?.. Элина пожала плечами, сбитая с толку. — …что они не любят тебя… — Ох, черт, а ты-то сама, радость моя? Не делай такою наивного лица. Разве ты меня немного не ненавидишь? Разве ты не хочешь, чтоб я умер — хоть ненадолго, — нет? Он взял ее за подбородок и заставил на него посмотреть. Элина попыталась улыбнуться, но взгляд ее скользнул в сторону и вниз, избегая его взгляда. Отчаяние последних нескольких дней словно накатилось на нее, во рту появился горький мертвенный вкус; кожа на лице стала мертвой. Джек рассмеялся и принялся ее раздевать. — Ну если ты ко мне так и относишься, Элина, то по совсем другим причинам, чем остальные. Их причины достаточно ординарны, я их прекрасно понимаю, собственно, даже получаю от этого удовольствие… потому, черт побери, что отлично знаю: если кто-то ненавидит меня, значит, я в чем-то преуспел. Люди, которым принадлежит все в нашей стране… они ненавидят нас, остальных, за то лишь, что мы ходим по их владениям… иной раз повредим проволоку на их ограде… возможно, устроим пикник на их земле… А почему бы и нет? — заметил он. А у нее было такое чувство, что ее телу не выдержать напора его энергии, его радости, что он сломает ее. — Почему бы и нет — ведь это же свободная страна, верно? — сказал он. — Устроим несколько пикников, может, сожжем два-три дома, нарушив границы чьих-то владений… почему бы и нет? Скажи мне, почему бы и нет? Элина не противилась ему. Она снова пришла в эту комнату, в этот дом, боясь того, что может произойти. Она любила Джека, но боялась увидеть его и боялась, что он увидит ее, будет так же откровенно разглядывать ее, а она не чувствовала себя уверенной — сегодня не чувствовала. Она волновалась, ужасно волновалась. Ей было страшно оттого, что она может показаться ему менее красивой, и в то же время было страшно, что она никогда не станет менее красивой, что ее любимый, или какой-нибудь другой мужчина, или кто угодно вообще всегда будет смотреть на нее в упор, оценивать ее, любить… А Джек, казалось, не замечал ее отчаяния. Он был так счастлив, так уверен в себе, каждый нерв в его теле трепетал и ликовал — чувство это принадлежало ему одному, его любовь не нуждалась в Элине. Значит, впервые ты полюбил меня в семьдесят втором году. Я — ничто, пустое место. Я ушла в себя. Я превратилась в идею, которая засела в одной-единственной клетке, куда ты не мог проникнуть. В определенном смысле Элина жила все еще в декабре — она никак не могла заставить себя осознать, что настал новый месяц, новый год. Двадцать первого декабря она установила своеобразный рекорд. Отмечая самую длинную ночь/самый короткий день в году, проспала пятнадцать часов подряд. Марвину неожиданно пришлось вылететь на Юго-Запад страны, и Элина приняла четыре его снотворные таблетки, четыре совершенно разные таблетки — разные по размеру, по цвету, выписанные разными врачами в разное время. Она проспала пятнадцать часов подряд, а проснувшись с горечью во рту, с ощущением жжения в глазах, тотчас подумала: «Теперь я наведу в своей жизни порядок». Было это 21 декабря. Она одержала над этим днем победу, но ее рекорд ровным счетом ничего не означал. А сейчас было 4 января. Ее любимый разговорился: он, как всегда, жаловался на «нее» — свою жену, — затем без перехода перепрыгивал на «них» — своих клиентов, сваливая всех в одну кучу. Последнее время он стал жаловаться на унизительные вопросы и интервью, которым подвергают человека в агентстве по усыновлению, — даже так называемые «либеральные» агентства требуют, чтобы будущие родители были чуть ли не святыми: чтобы они не пили и не курили, чтобы верили в бога… — Это хуже, чем сдавать экзамен на адвоката, настоящая скачка с препятствиями, а Рэйчел не способна держать рот на замке, мы жутко препираемся, когда возвращаемся домой… И тем не менее даже сейчас он был полон энергии, азарта. Элине было ясно, что он любит жаловаться. Любит поговорить. Она отчаянно ревновала его к жене, к тому, что жена его интересует… но она понимала, что нельзя этого показывать, ибо тогда он догадается, как она любит его, как она в нем нуждается. А в общем-то она вовсе в нем не нуждалась: она считала, что может расстаться с ним в любое время — просто взять и уйти… — Элина, ты чем-то озабочена? — спросил он. Она нерешительно произнесла: — Мне пора уходить. — Что? Почему? Так рано? — удивленно спросил Джек. Потому что это я могу. Потому что я могу взять и уйти. Но ей не хотелось причинять ему боль, поэтому она продолжала спокойно лежать, в то время как в мозгу ее метались крики, обвинения. Не желала она слушать об этих агентствах по усыновлению, в ней возникала поистине непереносимая ревность при мысли о том, что ее любимый и какая-то женщина, незнакомая женщина, вместе заполняют бланки, совещаются, обмениваются взглядами, едут домой и препираются… А она знает, как умеет спорить Джек, как он хватается за голову, в какую он может прийти ярость… А потом она холодно думала, что в общем-то ей это безразлично, право же, безразлично. Ну, какое это имеет значение? Оба они так или иначе умрут. Судорога страха или отвращения исказила ее лицо. Джек, испугавшись, сжал ее в объятиях, стал спрашивать: — Что случилось? Что случилось? — и она вынуждена была сказать ему — ничего, ничего… просто ей пора уходить… она должна вернуться домой… — Но ты же сказала мне по телефону, что свободна весь день, — возразил Джек. — Что случилось? Она не стала противиться, позволила ему себя обнять: не было у нее воли, чтобы бороться за что бы то ни было, даже за свободу. Снова и снова в голову приходила мысль, что она может от всего этого сбежать — сбежать от себя, — только бы придумать выход, способ умереть. Никто за нее этого не сделает. Но слишком она была слаба, слишком измучена. Все силы ее души уходили на то, чтобы просто не рассыпаться, не распасться на части. Какое-то время они лежали так, молча, Джек легонько поглаживал ее; наконец она поинтересовалась его работой: что происходит с делом Доу? — Ох, лучше не спрашивай, — простонал он. В этом отношении он не был похож на мужа Элины, который запрещал ей расспрашивать о работе. Она знала, что Джек любит об этом говорить и что обидится, если она его не спросит, но она в известной мере ревновала его и к клиентам — особенно к таким, по поводу которых он чрезвычайно беспокоился. Чем безнадежнее было дело, тем больше он уделял ему времени и внимания. — Другая сторона все время откладывает суд, а я хочу одного — чтобы поскорее все кончилось, — сказал он. — Одно время мне казалось, что через две-три недели все уже будет позади. Господи, какая это мука! Я не сомневался, что сумею добиться отклонения иска. А они все тянут и тянут, и мне кажется, добиваются того, чтобы Доу повесился… Не успел я вытащить его на поруки, он отправился в газеты и на телевидение и дал несколько интервью. Ведь он придерживается той точки зрения, что в общении между людьми — спасение человечества. Если все мы станем разговаривать друг с другом ясно и серьезно, с любовью, мы очень скоро обнаружим, что говорим на одном языке. Ты когда-нибудь слышала подобную чушь?.. Он говорит, что верит если не в справедливость суда, то в необходимость общения и что его процесс даст ему возможность общаться со всем миром, возможно, со временем даже дойти до Верховного суда… Он убежден, что его отец выложит денежки для апелляции. Какие денежки? Где они? Я, к примеру, не возражал бы получить хоть что-то — у меня столько накопилось этих чертовых счетов, счетов за вещи, которые я и в глаза не видел. Похоже, что я понятия не имею, на что у нас дома идут деньги… Я тебе не говорил, что некоторые дружки Доу уговаривают его отказаться от моих услуг. Но я на это не пойду. — Отказаться? Почему? — Потому что я слишком консервативен. Никакого спектакля я устраивать не буду. Им не нравятся мои моральные принципы… моя совестливость… мои галстуки. Но черт с ними со всеми. — Возможно, тебе следовало бы… следовал бы махнуть на него рукой… — неуверенно произнесла Элина. — Не давай мне советов, Элина, ты ничего в этом не понимаешь, — сказал он. Но в голосе его не было злости. — Меред Доу снится мне в кошмарах, да, но бывает, я вдруг преисполняюсь уверенности, что все будет в порядке, — какое-то чуть ли не мистическое чувство. Иной раз мне кажется, что он, возможно, и прав… что это некий новый голос, неподдельно новый голос, к которому прислушается наша страна… Как бы мне хотелось, чтобы не было у него этого таланта приобретать себе врагов. А он еще хуже, чем я, — действительно хуже, потому что он, видимо, не понимает, что приобретает врагов. Впрочем, черт с ними со всеми… В конечном итоге я построю всю защиту на том, что его поймали в ловушку: полиция ведь явно подловила его. Я добьюсь его оправдания тут, в его родном городе: какие бы ни были присяжные, они не могут не увидеть, что он не виновен, а устройство ловушек карается законом. Так что я не очень рискую, защищая его. — Я удивляюсь, что кто-то хочет уговорить его отказаться от тебя, — сказала Элина. — Я не понимаю. — Я им не нравлюсь, они считают меня судейским крючком. Им нужна страсть. А Меред все больше привязывается ко мне и предрекает, что если я не откажусь от него, то смогу выступить в Верховном суде и таким образом прославлюсь. Он презирает своего отца, но абсолютно уверен, что старик поддержит его. О, Господи… Ты не хочешь, чтобы я бросил это дело, верно? — Я ведь ничего об этом не знаю, — сказала Элина. — Последние три-четыре года бедняга был, так сказать, местной знаменитостью, — начал Джек, — он организовал так называемое Прибежище на Дейвисон-авеню. Ты, наверное, видела его — это такой большой ветхий дом, весь раскрашенный — в полосах, пятнах, радугах. Полиция то и дело устраивала налеты на этот дом и вообще преследовала Мереда: он утверждает, что они разломали печатный станок, который там стоял у него, — это было два года тому назад; а потом у него вышли неприятности из-за двух подростков — по-моему, они были из Бирмингема — тринадцатилетнего мальчишки и его подружки, которые пропадали целую неделю и были обнаружены в Прибежище Мереда, и все это попало в газеты. Сейчас его обвиняют в хранении марихуаны. Один его дружок, парень его возраста, вроде бы музыкант и мастер по флейтам, а на самом деле полицейский агент, поселился вместе с Доу и с остальными, и вот через пять-шесть недель оказался свидетелем того, что Доу держал в руке сигарету с марихуаной. Но Доу говорит, что произошло все так: они сидели кружком, и девчонка, сидевшая рядом с ним, баловалась этой сигаретой, а полицейский агент попросил ее дать ему курнуть, и Доу передал ему сигарету… Бедняга передал ее ему. И теперь он может получить десять лет тюрьмы или около того… за какие-то несчастные полсекунды в его жизни. Я знаю Доу и знаю, что сделает с ним тюрьма. Она его убьет. Он любит говорить о любви, но стоит ему испытать на себе, какая бывает любовь в тюрьме… он, пожалуй, изменит свои взгляды. Так как же, Элина, дорогая моя, ты действительно хочешь, чтобы я вышел из этого дела? — А это… это именно так все и было? — безучастно спросила Элина. — Да. Да, я уверен, что это правда: слишком это страшно, чтобы быть неправдой. — Но я не понимаю, — сказала Элина. — Его арестовали за это?.. За то, что ты сказал?.. — Конечно, Элина. Ты разве не читаешь газет? — Я хочу сказать… за то, что он передал кому-то сигарету? Джек раздраженно рассмеялся. — Надо все-таки читать газеты, а? Неужели ты не знаешь, что у нас тут происходит? — Он был арестован за это?.. Не может быть… Я этому не верю… Я… Ведь стоимость процесса, полиция — все это такие деньги… а сколько времени на это уйдет… — Они никак не могут упечь его в тюрьму на десять лет только за его побуждения — это в общем-то противоречит конституции. Так что в обвинительном заключении говорится… и я цитирую — голова у меня набита обвинительными заключениями… «Ответчик… в такой-то день, в таком-то месте… вопреки существующим установлениям и в нарушение закона об охране общественного здоровья имел в своей собственности и распоряжении четверть унции подготовленной и составленной сложной смеси, содержащей каннабис». Ну, как? «Каннабис» — это марихуана, если тебе неизвестен термин. — Как же они его ненавидят… Они надолго засадят pro в тюрьму, — заметила Элина. Джек молчал. Затем сел в постели, зло хохотнул и бросил: — Сделаем вид, что ты этого не говорила. Элина поняла, что совершила ошибку: и почти тут же поняла, что это вовсе не ошибка, а поняв — похолодела. Она повернулась к нему спиной. И стала смотреть на стену, на пестрые обои. А что, если он теперь покинет ее, уйдет?.. Она лежала неподвижно, прислушиваясь к сердитому дыханию своего любимого. Он оделся и вышел. Не хлопнул дверью, а вежливо ее прикрыл. Она боялась идти сюда, боялась его прикосновений. Но ничего страшного не произошло. Все было так быстро — объятия и схватка, обычный ритуал, как коротенькая музыкальная пьеска, которую ты заранее разучил, запомнил, отрепетировал и отполировал до безупречности, и пока эта пьеска исполняется, можно думать о другом, отгородиться глухой стеной, обезопасить себя, превратившись в ничто, — состояние, отработанное ею за многие годы супружества до совершенства. Все так и было. И кончилось. Четвертое января — своего рода рекорд, победа. Она ничего от себя ему не оставила. Она ускользнула от него, она одержала над ним своеобразную победу. Страх перед чувством, боязнь поддаться неистовству желания, неистовству страдания — этого вполне достаточно, чтобы умерло всякое чувство. Но то, как Джек набросился на нее, грубость его напора словно ножом отсекли его от нее, и она была этому только рада. Она восторжествовала над ним, а он словно бы и не понял, или же ему было все равно. Этот прилив здоровых сил, розовый цвет кожи — перед ней был человек в расцвете своих физических возможностей, существующий отдельно, сам по себе, мужчина влюбленный и безупречный в любви. И если он вышел из комнаты, закрыл за собою дверь и ушел совсем, то это немногим отличается от тех моментов, когда он с ней. Она закрыла глаза. И если он ушел, если вышел из комнаты?.. «Сделаем вид, что ты этого не говорила», — бросил он. Но сделать такой вид было ему явно не по силам. Элина слегка улыбнулась, подумав о том, как же он должен ее ненавидеть, как его мозг должен работать, придумывая, чем бы досадить ей, досадить, досадить! Он не хотел любить ее. Она крепче зажмурилась и словно бы увидела некий призрак, очертания любимого, и, однако же, это был не Джек, не человек по имени Джек Моррисси, а некий демон, стремившийся оторваться от нее… силившийся перерезать узы… и, однако же, неспособный высвободиться. Она все — таки верила, что он вернется. Когда же он не вернулся, она встала и пошла в ванную. В этой маленькой комнатке не было окна — только лампочка над раковиной. Элина пошарила по стене и повернула выключатель. Она наполняла умывальник горячей водой, радуясь тому, что она одна. Очень медленно, тщательно она вымылась, время от времени бросая взгляд в запотевшее зеркало, думая с неприкрытой, хоть и не чрезмерной гордостью, как легко она в общем ко всему приспосабливается. Она могла мыться и в огромных мраморных ваннах в доме своего мужа — их было целых три, — ив этой комнатке величиной с чулан, стоя голая, дрожащая и босая прямо на полу. Все это, право же, не имеет никакого значения. Ей нравился запах мыла и ощущение мыла на теле, нравилось мыться, досуха растирать кожу. Сквозь туманные клочья пара она видела свое бледное спокойное лицо, огромные глаза, завитки влажных светлых волос. Ниже, почти невидимые из-за пара, были ее груди, которые казались ей такими нежными — нежнее лица. Она тщательно вытерлась одним из толстых зеленых полотенец, которые привезла из дома. Однажды Джек притащил какие-то вещи — несколько полотенец и губок, но они так и лежали в бумажном мешке из магазина «Фидералс». Элина ни разу не воспользовалась этими полотенцами, да, судя по всему, и Джек тоже — возможно, не желая возиться — разворачивать их и отрывать ярлыки, а возможно, предпочитая дорогие толстые полотенца Элины. Надо будет и дальше приносить их сюда, лениво мелькнула мысль; она не станет отдавать их в стирку, а просто будет выбрасывать. В доме Марвина был целый шкаф, полный полотенец и белья, которыми они никогда не пользовались, — неисчерпаемые запасы, подумала Элина, которые наверняка переживут и Джека, и эту комнату. Она уже оделась и закалывала в ванной волосы, когда он вернулся. Ничуть не удивившись, она повернулась в его сторону. Он мрачно буркнул — Привет, и Элина, улыбнувшись, сказала — Привет. Она вколола в волосы последнюю шпильку и теперь готова была выйти на дневной свет. Какое счастье, что она уже одета! Что он видит ее лицо, а не груди! — Мне жаль, что я это сказала, — пробормотала она. — Не следовало так говорить. Я ведь ничего не имела в виду. Он что-то делал там, в комнате, возможно, ходил из угла в угол. Она вышла из ванной. Он сказал: — Это пронзило меня насквозь… точно нож, точно острое лезвие. Мне не следовало говорить с тобой о моей работе. Слишком ты мне близка. Надо быть осмотрительнее… Ты меня понимаешь? — Да, — сказала Элина. Она знала, что он прав. Она никогда не должна поучать его в работе — эта часть жизни для него священна. Он тогда станет бояться и ненавидеть ее, как он боится и ненавидит свою жену. Он подошел к ней и снова улыбнулся — натянуто: раздражение еще не совсем прошло. — И еще одно, — медленно произнес он, — твое по ложение… твое общественное положение… Хоть ты и не интересуешься подобными вещами и скорее всего понятия не имеешь об их истинном значении, ты располагаешь информацией, которая могла бы быть мне полезна, — обрывки сплетен, закулисные новости: у кого из судей нервная депрессия, кто из них склонен к кутежам, или нервным срывам, или предрассудкам… какие неприятности у их жен… и прочее. Ты можешь все это слушать, можешь и не слушать. Но ты бываешь на их приемах, принадлежишь к их закрытым клубам и впитываешь в себя их мнения — ты действительно знаешь их. А я не хочу. Я не хочу ничего об этом слышать, не хочу ничего знать — даже то, что могло бы помочь мне. Ты меня поняла, да? — Думаю, что да. Да. — Потому что… потому что… Ты меня понимаешь? — Да, — сказала Элина. Он поцеловал ее и улыбнулся, глядя на нее сверху. Однако в нем чувствовался страх, какая-то неуверенность отражалась в лице: он был почти убежден, что она знает какие-то тайны, ему хотелось тоже их знать, и все же он отказывался их знать. Элина понимала его. В то же время она считала, что он не станет ничего у нее выведывать, так как это было бы ниже его достоинства. Ну что ж, она это понимает. Если он потерпит поражение, если его публично унизят — в конце концов, ей-то до этого какое дело. Она не его жена, и он не ее муж. В глазах людей ничто их не связывает. Она не имеет никакого отношения к Джеку Моррисси, есть лишь супруги Моррисси, пара, состоящая из Джека и неизвестной Элине женщины, и эти «Моррисси» представляют собой единую, сильную ячейку, к которой она не имеет никакого отношения. Она, конечно, не желает им зла. Просто не имеет к ним никакого отношения. — Извини, — сказала Элина. — Это я виноват, что обсуждал с тобой это, — сбивчиво заговорил Джек. — Я… слишком серьезно я на все это смотрю… Мне трудно тебе это объяснить, Элина, но… никогда ничего мне не рассказывай, никаких сведений о них — друзьях твоего мужа… людях, которых ты знаешь. Это для меня невыносимо. Я — как человек, который верит в Бога и не выносит, когда при нем всуе упоминают имя Бога… сомневаются или оспаривают существование его… Я знаю — все прогнило, я о многом могу догадываться, но есть и много такого, чего я не знаю… потому что не имею никакой власти, никакого веса в обществе: я — никто, я — Моррисси, и я никогда не стану судьей, слишком много у меня врагов. Ты меня понимаешь? Я очень одинок в этом городе. Все, что у меня есть, — это убеждение, истинная вера, убеждение, живущее в глубине моей души, что Закон вечен и что он спасет нас. Спасет нас друг от друга. Я действительно так считаю: он спасет нас. Ты это понимаешь, Элина, да? Extra ecclesia nulla salus[14]. Ты меня понимаешь? Она не понимала. И вовсе этому не верила. 10 Судья Дэн Дакк, восьмидесятитрехлетний старец с мягкими обвисшими щеками и бледным лицом, плачет, потрясенный таким вниманием, а может быть, он просто пьян. Судью чествуют в связи с тем, что он наконец-то покидает свое кресло, уходит в отставку, седовласый и крепкий, несмотря на дряблые щеки и слезы; сейчас он встает из-за главного стола, заваленного цветами, смотрит в большой зал клуба, на всех этих людей, собравшихся сегодня вечером чествовать его. Благодарю вас… Благодарю вас… Судья Гарольд Фокс, выступивший с речью, в которой он провел присутствующих по этапам всей долгой карьеры Дакка, насупясь, смотрит в публику, давая понять, что надо успокоиться… Супруга Дакка стоит рядом с ним, она не плачет, так как знала об этом вечере за много месяцев, а улыбается, улыбается, поддерживая его под руку. Элина смотрит и думает: «Это важное событие». Вместе с уходящим в отставку судьей в этот вечер чествуют также главного швейцара клуба — седовласого и незаметного, ужасно смущенного, который, говорят, служит здесь с начала века, он тоже сидит за главным столом, хотя и без жены — его поддержать некому, — отчаянно нервничает и, весь красный, благодарит судьбу за то, что ему не придется выступать с речью, как судьбе Дакку. И судья и швейцар оба в смокингах. В банкетном зале все умолкают, лишь в дальнем углу слышен смех — тут уж судья Дакк самолично бросает разгневанный взгляд, ибо он не привык, чтобы люди смеялись, когда он встает, — собственно, он не привык и к тому, чтобы люди сидели, когда он встает, — но он мирится с этим и начинает свою речь. Я благодарю вас… благодарю вас всех… столько друзей и коллег и… — неожиданная заминка, на лице появляется хитроватое и одновременно смущенное выражение, пока он обозревает множество столов, множество лиц, всех этих мужчин и женщин в дымном море, где сверкают глаза и драгоценности — все, кто сидит сегодня передо мной… всем вам передо мной дарована редчайшая, великая привилегия… честь… — забыл слова, медленно текут секунды, и Элина замечает, что один из мужчин, сидящих за столиком с нею и Марвином, бросает взгляд на часы — …честь, какая редко выпадает людям ца долю… — теперь суровый голос старика набирает силу — …высочайший жребий на земле и в небесах вершить судьбы других человеческих существ… величайшая привилегия, которой мы добились… честь… суровый долг… высочайшая честь… нам выпало на долю вершить суд и выносить приговор… весь мир покоится на наших плечах… — Неужели Болла Дакк не может заткнуть глотку этому старому пьянице? — бормочет кто-то позади Элины. Меред Доу стоял на переносной, наскоро сколоченной эстраде, подавшись вперед. Лицо у него было худое и взволнованное, а жесты казались нарочито замедленными, словно специально отработанными. Он сжал руки перед собой и улыбался; он может так ждать до бесконечности, сказал он, пока не поймет, что аудитория готова к восприятию. Элина не сводила с него глаз. Он явно похудел с тех пор, как выступал по телевидению, давая интервью Марии Шарп, и одежда висела на нем как на вешалке — он был сегодня в рубашке, похожей на стихарь, и дешевых черных брюках. Он ждал. С улыбкой медленно обводил взглядом зал, в то время как люди передвигались, переставляли стулья, перешептывались. В глубине зала появлялись все новые люди, спускались по ступенькам, ведущим прямо с улицы, протискивались вперед, перешептывались… Элина, пришедшая за полчаса до начала, сидела ближе к центру зала, почти в середине своего ряда. Она оглянулась и посмотрела на вход, где люди стояли плотной массой. И, однако же, прибывали все новые, словно никто не следил за порядком в зале; слышалось непрерывное шарканье ног, люди проталкивались вперед по центральному и боковым проходам. Наконец Меред Доу начал свое выступление. …Сегодня мы будем размышлять о любви светлой и о любви темной… Элина подалась вперед, чтобы лучше слышать. Голос у него был очень тихий. Светлая любовь уносит нас в галактику, где на девяносто процентов нет ничего личностного… а темная любовь тащит нас вниз, в грязь нашего естества и в великую грязь войн; все войны, в которых когда-либо участвовали США, включая нынешнюю войну, — это явление лишь временное. Мы же, барахтаясь в грязи, ведем непрерывную войну друг с другом, боремся за место в жизни от рождения и до смерти; а в галактике мы избавлены от этой трагической борьбы… Кто-то тут крикнул. Элина не смогла бы сказать, был это мужчина или женщина. Меред Доу посмотрел вниз, в первый ряд; выражение его костистого взволнованного лица было каким-то отсутствующим, словно он как следует не расслышал. Наконец он улыбнулся, как бы подтверждая все, что было сказано. Путь вниз — это одновременно и путь наверх, — пронзительным голосом возвестил он. Элина снова посмотрела в конец зала и на этот раз увидела его недалеко от двери — темноволосого мужчину, который выглядывал из-за чьего-то плеча, насупясь, без улыбки. Он не заметил ее. Рядом с ним была женщина, чье лицо Элина не могла как следует рассмотреть. Брюнетка с просто и строго зачесанными назад волосами. Джек и она, видимо, пришли вместе: Джек нагнулся к ней, когда она что-то сказала. А на эстраде Меред медленными круговыми движениями рук как бы охватывал зал, подавшись вперед, словно намереваясь сойти к слушателям, слиться с ними. Он говорил: …наше спасение в одновременных, а не последовательных действиях… в одновременном существовании, а не в изжившем себя Ньютоновом нескончаемом повторении; не в накоплении материи, что, по старику Ньютону, составляет жизнь, а в том, чтобы сделать свою жизнь свободной, легкой, исполненной любви… не эгоистически стяжательской любви, когда люди превращаются в собственность, а собственность — в людей… Кто-то с боковых мест крикнул, чтобы Меред говорил громче. А какая-то девушка, сидевшая впереди Элины, вскочила на стул и закричала, чтобы он сказал про полицию, и про сумасшедшие дома, и еще про что-то, чего Элина не уловила. Меред поморгал, глядя в зал. После долгой паузы он сказал, что не будет говорить о полиции, потому что полицейские — сами жертвы; он будет говорить только о галактике. — Говори о Детройте! — крикнул кто-то. В конце зала поднялся шум, но Элина не обернулась. Она смотрела на серьезное лицо Мереда, лицо человека обреченного, и пыталась услышать то, что он говорил. Но до нее долетали лишь отдельные фразы: …материальное — это лишь волны, возникающие из ничего… перемещающиеся сами по себе в многомерном пространстве… эти волны невозможно укоротить… Физика дает ответ на все наши вопросы о судьбе вселенной и Боге, надо только слушать… — Физика дала нам бомбу, — сказал кто-то. Кто-то другой возразил. Физика — это язык, который спасет нас, — продолжал Меред, — это божественная наука, королева наук… Никакой материи, — только духовное начало… ни времени, ни пространства, — один только дух… мы часть циклической схемы, а не самостоятельное целое, и мы божественны, потому что не связаны с пространством, имеющим пределы… со временем, имеющим пределы… старые верования — это чисто умозрительные построения, с которыми надо кончать… Шум сзади усилился. Элина обернулась посмотреть, что там происходит, но взгляд ее невольно устремился к лицу Джека. Вид у него был бесстрастный, отчужденный. Женщина рядом с ним приподнималась на цыпочки и снова опускалась: она пыталась увидеть, что происходит, но лишь раздраженно покачала головой. Затем на глазах у Элины ее любимый повернулся к этой женщине, что-то прошептал ей на ухо; женщина взглянула на него, кивнула, и оба стали пробираться к выходу, протискиваясь мимо людей, стоявших вдоль стены. Джек подталкивал ее сзади, положив руку ей на плечо; они пробились сквозь толпу, сгрудившуюся у подножия лестницы, и вышли. Элина медленно повернулась к Мереду. Она не слышала его слов — в голове у нее стоял такой туман, она была ошарашена и одновременно чувствовала облегчение: она видела интимный жест, каким ее любимый подталкивал в спину жену, — этот грубоватый, неосознанно интимный жест, на который никто больше не обратил внимания — ни сам Джек, ни его жена, ни кто-либо еще из видевших их, за исключением Элины. Значит, подумала она, он действительно любит ее, любит эту женщину, и она, Элина, не имеет перед ним никаких обязательств. Она вперила взгляд в Мереда и попыталась слушать. Что ей до Моррисси, до человека по имени Моррисси. Ныне все физики согласны с тем, поверьте, что мы не просто результат механического перемещения веществ. Вселенная — это не чудовищная машина, а мысль… прекрасная мысль… Физика приоткрывает для нас истины буддийских и ведантских[15] учений, она говорит, что наши души не есть нечто случайное, они не замкнуты в наших телах, а являются чистой мыслью, которая бесконечна… и едина… и… Внезапно толпа в глубине зала качнулась вперед — раздались крики, взвизги. Элину куда-то отбросило, и она почувствовала боль, неожиданно острую боль у виска. Рядом с ней какая-то девушка пыталась подняться на ноги — все лицо у нее было в крови. Элина, силясь подняться, вцепилась в спинку стоявшего впереди стула. Она заметила, что какие-то люди проталкиваются вперед, перелезают через стулья… кто-то кричал, — смятение царило такое, что даже не было страшно; Элина успела лишь подумать: «У меня все лицо в крови». Она наконец встала, все еще не придя в себя от изумления, и посмотрела вперед — туда, где кто-то с палкой или с дубинкой налетел на Мереда. Тут какой-то человек схватил ее — мужские пальцы крепко держали ее за запястье, — дернул в сторону, потом назад. У нее не было сил, казалось, она ничего не весила. Мужчина, стоявший как раз позади, обхватил ее за плечи, крепко сжал и, приподняв, потащил в конец зала. Она отчаянно сопротивлялась, пытаясь вырваться, отдирая от себя его руку. Девушку, у которой все лицо было в крови, снова сбили с ног. Элина глотнула воздух, но крикнуть не смогла — в таком она была потрясении. Потом она почувствовала свежее дуновение: ее тащили вверх по лестнице. Какой-то мужчина быстро вел ее вверх, к выходу на улицу, сжав пальцами ей руку выше локтя, — у него была такая лапища, что рука ее легко уместилась, даже в шубке. — Скорей. Скорей, — бормотал он. — Осторожнее. Он дернул ее в сторону, иначе кто-то, шедший впереди, упал бы на нее. Другой человек, в пальто, расчищал им путь, размахивая из стороны в сторону чем-то вроде дубинки: один раз махнул направо, ударил длинноволосого парнишку по затылку и отпихнул его в сторону, другой раз — налево, и снова направо, точно маятник в идеальном механическом ритме. Элина попыталась разжать пальцы мужчины. Но он быстро вел ее в людском водовороте, пока наконец они не очутились на улице. Там стояла дежурная полицейская машина. Элина споткнулась, но мужчина удержал ее; они обошли машину спереди и направились через улицу. Тротуар был льдистый. Было очень холодно. Человек с дубинкой замедлил шаг и присоединился к ним. Он шел слева от Элины, незнакомый человек, тяжело дыша, а другой шел справа и держал ее. Элина с трудом переводила дыхание. По улице прямо ей в лицо несся поток ледяного ветра. Она ничего не понимала; не в состоянии была осмыслить, что же произошло. — Что вам от меня надо? Что вы собираетесь делать? — спросила она. Так втроем, шагая в ряд, они прошли квартал и остановились. Элина почувствовала такую слабость, что не в состоянии была идти дальше. Она оглянулась на людей, толпившихся на улице. Отсюда толпа казалась совсем маленькой. Крики звучали издалека, приглушенно. Элина хотела ощупать рану на лице, но — никакой крови… никакой раны… это не ее лицо было в крови, а чье-то другое. — Что они там творят?.. — слабым голосом спросила Элина. Она смотрела на двух мужчин, стоявших подле нее. Оба широкоплечих здоровяка тяжело дышали — дыхание густым морозным паром вырывалось у них изо рта. Казалось, они выдыхали дым. — Зачем вы привели меня сюда? Кто вы? — Возьмите, — сказал один из них, протягивая ей перчатку. Должно быть, Элина уронила ее. Она медленно положила перчатку в карман. На ней была теплая шубка — шубка из черной норки, купленная два года тому назад, уже не лучшая ее шубка. Меховую шапочку Элина надвинула низко на лоб, и ее не сбили. Словно во сне, Элина увидела приближавшуюся полицейскую машину с выключенной сиреной. Стекло у водителя было наполовину опущено, и до Элины донеслись звуки радио. Она вырвалась от мужчин и, скользя по льду, кинулась к машине с криком: — Там… митинг… там есть люди… Какие-то люди ворвались, чтоб сорвать митинг. Машина остановилась. Водитель, полицейский лет сорока пяти или пятидесяти с небольшим, уставился на Элину. Она заметила, как взгляд его метнулся вверх, оценил ее шапочку, а потом скользнул вниз, к ее ногам. И он небрежным тоном произнес: — Что — там дискуссия? У нас свободная страна. — Неужели вы не придете им на помощь? — спросила Элина. — На помощь — кому? А? У нас свободная страна, дамочка. Во всяком случае, никто не просил о помощи, не обращался в полицию с просьбой о защите, — произнес водитель и отвернулся. Машина поехала дальше. А Элина чуть не упала — один из трех мужчин подхватил ее. И рассмеялся. Сказал что-то про ее туфли — она что, не знает, что тротуары покрыты льдом? — Неужели они не помогут? Полиция? Неужели они… — сказала Элина. — Никто не может командовать полицией в свободной стране, — произнес мужчина с дубинкой. Он сунул ее в карман пальто, и теперь оттуда торчала лишь обмотанная клейкой лентой рукоятка. Элина смотрела мимо него, вдоль улицы, где патрульная машина как раз приостановилась у перекрестка. Мысли ее были в полном смятении. Она то и дело трогала свое лицо, словно ожидала, что почувствует под пальцами что-то влажное и теплое. Они подвели ее к машине и помогли сесть. Элина была как в полусне и даже не противилась. Один из мужчин уселся за руль, другой разместился на заднем сиденье. Перегнувшись через спинку переднего сиденья, он сказал: — Через двадцать минут вы будете дома. Всю дорогу до Гросс-Пойнта они проделали в молчании. Заговорили только раз: один спросил другого, не заменил ли тот поблизости фоторепортера. — Я его вовремя обезвредил, — сказал тот. Постепенно Элина начала понимать, кто эти люди. Марвин на два или три дня уехал в Нью-Йорк для совещания с одним из своих специалистов по налоговым вопросам. Элина знала, что он будет звонить утром, рано, поэтому не легла в постель: ей не хотелось лежать без сна в этой постели — она просидела в кресле всю ночь. Голова у нее болела, и у виска набухла небольшая шишка. Невидящим взглядом смотрела она на окно, дожидаясь, когда тьма за ним начнет отступать. Перед самой зарей у нее, очевидно, была галлюцинация: она словно бы увидела какую-то фигуру — женщину, совсем такую же, как она, — которая молча прошла мимо нее и вышла из комнаты. Ее пробрала дрожь. Она подумала было принять снотворное — барбитураты, вроде тех, которые много лет тому назад мать принесла домой и швырнула на постель. Пластмассовая крышечка тогда отлетела, и пилюли раскатились по покрывалу. Ее муж позвонил в 7.30. Она сразу сняла трубку. Внезапно острое, холодное сознание, что это вроде и не она, сковало ее лицо. Он спросил, как она там, как погода в Детройте, и она услышала, как сказала ему, что очень холодно. — Сиди сегодня дома. Никуда сегодня не выходи, — сказал он ей. — Хорошо, — сказала она. Она ждала. Помолчав немного, он заговорил о… о чем-то еще… а она ждала, и постепенно пульс ее стал таким же спокойным, таким же к ней непричастным, как телефонный аппарат, — механизмом, которым можно управлять. Она сказала: — …вчера вечером я… я пошла на митинг… И я… Что-то произошло, и митинг прервали и… Двое мужчин привезли меня домой. Марвин не произнес ни слова. — Я не знаю, кто они, — продолжала она. — Пока она это говорила, глаза у нее сами закрылись — просто ужас, какая в глазных яблоках возникла вдруг резь. — Я… я пошла на митинг, на лекцию этого человека, которого отпустили на поруки, — Мереда Доу… Я не сказала тебе, что собиралась пойти, потому что я… я подумала, что ты не захочешь, чтобы я пошла и… Но все же я пошла. — Вот как, — только и промолвил Марвин. — По-моему, они там избили Мереда Доу. Я не знаю. Я побоялась слушать известия, — медленно произнесла Элина. Поскольку муж молчал, она улыбнулась, улыбнулась неожиданно — губы раздвинулись так быстро и резко, что мускулам лица стало больно. Она сказала: — Ты сердишься на меня? — А почему я должен на тебя сердиться? Он не знал, что подумать, что сказать — впервые в жизни. Он не знал. Он слушал и не знал, как реагировать. Он и меня никогда не знал. — А почему я должен сердиться?.. — переспросил далекий ровный голос. 11 Когда Элина повернула ручку и вошла в комнату, Джек поднял на нее рассеянный взгляд и уставился, словно не зная, кто она. Волосы его были взъерошены и выглядели неопрятно: она заметила, что отдельные лохмы свисают на воротничок, который тоже выглядел неопрятно, хоть и был туго накрахмален и так заглажен, чтобы не заметно было потертости. Джек прежде всего взглянул на часы. — Сколько сейчас времени?.. Ты пришла на час раньше, — удивленно заметил он. Элина смотрела на бумаги, разбросанные по постели и по ночному столику: она чувствовала себя незваной гостьей. Джек держал в руке глянцевую фотографию. Он отшвырнул ее и встал. — Я рад видеть тебя, — сказал он улыбаясь. — Я просто испугался — кто-то вдруг открывает дверь… Сам-то я приехал сюда рано: хотел немного поработать. Или, может быть, у меня часы стоят? — Нет, я приехала раньше, — сказала Элина. — Я приехала сюда раньше. Джек принялся снимать с нее перчатки, по очереди сдергивая с каждого пальца. Этот маленький ритуал он выполнял, когда что-то его еще отвлекало, когда он был еще не вполне готов к встрече с ней. Но он продолжал улыбаться, обнажая в улыбке зубы, чтобы показать, что рад ей. — Просто я никого не ждал и считал, что эта дверь откроется только через час, — нервничая, сказал он. — Иной раз я приезжаю сюда пораньше, чтобы просмотреть бумаги, или просто сижу и думаю… извожу себя… А у тебя все в порядке? — Я знаю, что ты расстроен, — сказала Элина. — Я была там вчера. — Что? Где? — На этом выступлении Мереда Доу. — Что? Ты была там? — Да, ты не видел меня… я была там. Джек в изумлении уставился на нее. — В этой свалке? Господи, как же ты оттуда выбралась?! Ты не пострадала? — Я не пострадала, я в полном порядке, — поспешила заверить его Элина. — Но я… я не хочу тебя еще больше огорчать… я… — Ты хочешь сказать, что была вчера вечером там, в этом подвале, среди толпы? И не ушла до начала заварухи? Или ушла? — Джек держал в руках ее перчатки и комкал в волнении или гневе; вихры его непокорно торчали, воспаленные глаза смотрели удивленно — Элина подумала, что к этому человеку не следует близко подходить. — Я не могу поверить, что ты там была, — сказал он. — А как ты была одета? — Я видела тебя и твою жену, — сказала Элина. — Вы ушли как раз перед тем… — Да, точно, правильно, мы ушли, — прервал ее Джек. — И, видно, вовремя, иначе мне бы раскроили голову. А он еще хотел, чтобы я сидел радом с ним на эстраде, хотел, чтобы я сказал несколько слов его ученикам! Как люди себе портят жизнь! Ты слушала известия, ты знаешь, что там произошло? — Нет, — сказала Элина. — Меред в больнице; у него основательно проломлен череп и что-то скверное со спиной. А одна девушка до сих пор не пришла в сознание. И никого не арестовали. Впрочем, нет, одного мерзавца арестовали, но не главного — не того, который все это устроил… и… Сегодня днем Мереду сделают рентген и обследуют, и я хочу повидать его ближе к вечеру или завтра, если смогу. Но ты-то, Элина, ты-то!.. Я просто не могу поверить, что ты там была. — Почему ты так сердишься? — Я не сержусь. Я, я вовсе не сержусь, но какого черта тебя понесло на этот митинг? Почему ты мне об этом заранее не сказала? Девушка, не имевшая ничего общего с Мередом, просто студентка из университета Уэйна, очень серьезно пострадала: ее свалили с ног, затоптали и… Полиция ничего не предприняла! Ничего! Но почему, зачем ты туда отправилась? Какая глупая, безумная затея! Представляю себе, как взовьется твой муж, если узнает об этом. Элина с виноватым видом отвела глаза. — Он ведь не умрет, нет?.. — через некоторое время спросила она. — Нет, не умрет. Нет. Не знаю. Не думаю. Нет, его, конечно, основательно избили, но он выживет. Неужели ты даже известия не слушаешь? И как ты оттуда, черт побери, выбралась? Элина, Господи!.. Элина попыталась улыбнуться, чтобы смягчить его. Но встретиться с ним взглядом она по-прежнему не могла. Она всю ночь не спала — думала и в то же время не думала, а когда муж позвонил утром, она услышала, что разговаривает с ним так ласково, голос ее звучал так легко — она и не подозревала в себе таких способностей, а вот сейчас, в присутствии своего любимого, она чувствовала, что не надо говорить ничего. Она боялась его. Она не могла ему лгать — даже не могла говорить завуалированно, как говорила с мужем. Она не могла сказать вежливым, милым, безразличным тоном: «Двое мужчин вытащили меня и спасли». Она не могла сказать: «Никто не убьет тебя — такого не бывает». — Пожалуйста, послушай меня, — сказал Джек. — Ты поступила безрассудно, и счастье, что ничего не случилось с тобой. Почему ты не сказала мне, что хочешь его послушать? Ты хотела познакомиться с ним? Ты тоже немножко влюблена в него, в этого блаженного, в этого маленького мистика, как и все вокруг? А все эти юродствующие, там, в подвале! И ты тоже! А какая там была драка! Ты даже не слушала известий, ты не знаешь, что там произошло? Элина молчала. — Существует некая группа, объединенная в тайную организацию — там есть несколько крупных имен, — и построена она по принципу… словом… тебе это ничего не скажет, тебе — не скажет, потому что ты понятия не имеешь о том, что происходит в мире, — не без издевки заметил Джек, — так или иначе, построена она по принципу аналогичных, по их мнению, левых организаций, вроде террористических ячеек, которые были у алжирцев. Но неважно. В других отношениях это своего рода ку-клукс — клан. А в Мичигане, знаешь ли, есть ку-клукс-клан, и, возможно, это он вчера и действовал — не знаю… Существует еще группа ниже по реке — «Америкэммер» или что-то в этом роде. Два-три года тому назад о них довольно много писали — они учили домашних хозяек в Дирборне пользоваться оружием. Помнишь? А, черт… Мне противно даже говорить об этом. А больше всего, мне кажется, противно то, что все юридические уловки, все попытки добиться уступок, и сделки, и защитительные речи, и помилования, вся изворотливость ума, — ты понимаешь, что все это ровно ничего не значит, ничего это не даст, когда тебя трахнут по башке. Ну, какой прок Мереду подавать в суд, требуя возмещения убытков за нападение, предъявлять иски? Какой прок? Меня тошнит от всего этого, даже говорить не хочется. Все нереально — реальна только боль. Нет, я не хочу об этом говорить и не стану, — со злостью произнес он, ероша обеими руками волосы. — Всю ночь я проспорил с разными людьми — в том числе и с женой: они так и рвутся на улицу — кого-нибудь избить, бросить две-три бомбы — все это чушь; я сыт этим по горло, даже говорить с тобой об этом не хочу. Но я тебя спрашиваю: почему ты пошла туда и не сказала мне? А мужу ты об этом сказала? — Я пошла, потому что мне захотелось пойти, — сказала Элина. — Значит, захотелось. — Да, захотелось. Почему ты так злишься? — Вовсе я не злюсь! Мне-то ведь все равно, что ты делаешь! — сказал он с горькой усмешкой. И швырнул ее перчатки на кровать. — Нет, нет, с чего это я должен злиться, почему это должно иметь для меня значение? Чего ради? — Некоторое время он стоял потупясь; лицо его искажалось, дергалось. Элина поняла, что вошла не вовремя, когда с ним происходило что-то страшное. Отперла дверь, открыла, вошла — и вот что застала. Он, казалось, был так взвинчен, так взбешен, что даже не сознавал ее присутствия. А ей хотелось дотронуться до него, приласкать, успокоить; хотелось любить его. Но внезапно в ней самой вспыхнул гнев, словно, почувствовав отчаяние Джека, она захотела разделить с ним это отчаяние; она заставит его смотреть на нее. — Да, я была там — а почему тебя это так волнует? — сказала она. — Я не думала об опасности. Почему я должна была об этом думать? — В самом деле — почему? Почему ты должна была об этом думать? — повторил Джек. — Другие люди попали в беду. Я же никак не пострадала. Меня не пырнули ножом, а даже если бы и пырнули?.. Разве это так уж важно? Почему ты должен волноваться за меня? Разве я твоя жена? — О нет, нет, не жена, это я вижу, — прервал ее Джек, кидая на нее быстрый взгляд. — Вчера вечером тебе нечего было делать — твоего мужа ведь нет в городе, верно? — потому ты и сейчас здесь, со мной — надо же как-то проводить время? А вчера вечером ты решила, что можно заняться самообразованием, верно? Расширить свой кругозор? Это куда интереснее, чем курсы! В конце-то концов в столкновении с опасностью — настоящая жизнь, ты видишь это по телевизору и читаешь об этом, но по — настоящему почувствуешь, лишь когда сам попадешь в переплет, а ведь сколько жизни в этих юродствующих мальчишках! Они таки настоящие! Тебя могли бы даже избить, и сейчас ты была бы в больнице и ждала рентгена! В самом деле, с какой стати тебе чего-то бояться: ты застрахована, ты — дорогая вещица, но застрахованная на полную стоимость, и что мне, собственно, до всего этого? Ты же мне не жена. — Да, я знаю. — Ты мне, конечно, не принадлежишь, и мое мнение ничего для тебя не значит — и почему это ты сегодня такая счастливая? Потому что пришла сообщить мне эту волнующую новость? — Вовсе я не счастливая, — сказала Элина. Она знала, что лицо ее горит, пылает румянцем, словно от счастья, а сердце колотится от невероятного возбуждения. — А собственно, почему мне и не быть счастливой, раз я пришла к тебе? Я люблю тебя, и я пришла на свидание к тебе. Я здесь, я пришла к тебе, здесь, а ты… ты… ты ссоришься со мной… — Ох, нет, не ссорюсь, нет, ни в коем случае, — сказал, рассмеявшись, Джек. — Зачем мне ссориться? Я вовсе с тобой не ссорюсь. Я не хочу тебе зла. Я действительно очень рад тебя видеть, я очень счастлив. Неужели это не заметно? Я переродился от счастья. Когда я вижу тебя, я из свиньи превращаюсь в человека, а не наоборот, — вот какая ты чудесница, какими чарами ты обладаешь. Я, конечно же, счастлив с тобой. Я — как Доу, я счастлив и трансцендентален, где бы я ни был — в тюрьме, или в больнице, или в сумасшедшем доме; в конце концов, все зависит от позиции. Состояния духа. Ты записывала его лекцию? Когда он говорил насчет духа? Тогда ты знаешь, что я имею в виду, все эти тонкости до тебя доходят: достаточно лишь соответственно настроить свой дух, и ты вступишь в рай, прямо здесь, в этой комнате. Так почему же не быть счастливой? Почему бы и нет? Элина медлила. Ей страшно было слушать любимого и в то же время хотелось спровоцировать, вызвать на дальнейшие излияния. Острое сладкое пламя его ярости коснулось ее, огонь побежал по ее жилам. Она просидела как завороженная почти всю ночь — столько часов, столько часов молчания! А сейчас — в присутствии любимого — языки огненного безумия стали лизать ее, огонь побежал по венам и артериям… И все же она медлила. Когда же она заговорила, голос ее звучал очень мягко. — …но он не очень серьезно пострадал? — спросила она. — Он поправится?.. — О, все дело в его духе, — с издевкой заметил Джек. — Они перестроят ему дух, и он станет как новенький, лучше, чем новенький. Кровоизлияния в мозг, или сотрясение мозга, или пробитый череп, или перебитые позвонки — все это лишь воображение… все — в психике… Зачем, Элина, спрашивать, в порядке ли он, когда ты явно веришь тому, что он проповедует? Разве иначе ты бы отправилась в мои трущобы, чтобы это услышать? Зачем спрашивать, Элина? Что ты здесь делаешь? Чего ты от меня хочешь? — Я не знаю, — сказала Элина. — Довести меня до безумия? — Ты злишься не из-за того, что произошло с ним, — медленно произнесла Элина. — Ты злишься из-за чего-то другого… А он, твой клиент… в общем-то тебе безразличен. — Нет, не безразличен! — резко возразил Джек. — Очень даже не безразличен. Хотелось бы мне, чтобы это было иначе. Я мог бы очень преуспевать в этом городе, быть очень преуспевающим адвокатом, если бы все и вся мне было безразлично — особенно ты: я же трачу на тебя столько времени, настоящие профессионалы так не поступают! Надоело мне все. Ты являешься сюда, женщина обеспеченная, в шубке, которую тебе купил другой, ты оглядываешь эту комнату так, точно тебе с первой же секунды противно здесь находиться! Ты являешься сюда, ты, и доводишь меня до исступления, и обвиняешь меня в том, что мне безразличен мой клиент! Или вдруг заявляешь, что его надолго упрячут в тюрьму — так, бросаешь между прочим и тем самым перечеркиваешь мою карьеру, и мои перспективы, и мою способность мыслить, — так, между прочим… Хорошо, думай, что хуже меня нет на свете. Хорошо, ты живешь с маньяком, с чудовищем, тебе ли не знать, каковы мужчины. Можешь думать обо мне что угодно — давай считать, что я очень рад, что моего клиента избили, это лучшее, что произошло с ним после того, как его привлекли к уголовной ответственности: теперь о нем хоть заговорят газеты. Собственно, у меня уже есть великолепные фотографии, как он лежит без сознания и истекает кровью. Не думай, что я не могу их использовать. Я могу использовать что угодно. Элина начала расстегивать шубку. — Что ты делаешь? — спросил Джек. — Ты что, собираешься остаться? Она подняла на Джека глаза — лицо ее горело, пылало. Она чувствовала, как блестят у нее глаза, и увидела, как сжался ее любимый, чуть ли не отшатнувшись от нее. Глаза у меня сузились, стали как конус бриллианта. Я рассыплюсь на мелкие кусочки, если ты подойдешь ко мне, — если силой овладеешь мною. Тогда во все стороны разлетятся клочья, и куски, и части окровавленной плоти — кровь забрызгает покрывало и стены. — Тебе совершенно безразличен твой клиент, — повторила Элина. — Если бы он не был тебе безразличен, ты бы не говорил о нем так. А ты оскорбляешь его, ты считаешь себя выше его… Ты не понимаешь его учения и тем не менее отрицаешь. — Я ведь защищаю не его мистицизм, — сказал Джек. — И даже не его самого. Я отстаиваю его право нести всю эту чушь, эту белиберду сколько душе угодно, и чтобы его за это не арестовывали и не сажали в тюрьму… Зачем мне нужно его понимать? Это обычная мистика, в ней нет ничего рационального, я не могу тратить на это время! Никакого разумного содержания. — Но как же ты можешь об этом судить, если… — Заткнись! — рявкнул Джек. — Прекрати! Ты что, хочешь, чтобы я с ума сошел? — Он сгреб ее за плечи и принялся трясти. — Ты за этим сюда пришла? Зачем ты сюда пришла? — Голова у Элины моталась из стороны в сторону. Она вцепилась в него, в его плечи, чтобы не упасть. — Если ты пришла сюда, чтобы быть со мной ласковой, так и будь ласковой, — со злостью сказал он. — А иначе убирайся. Он выпустил ее. И отступил. Лицо его потемнело. Не сводя с нее глаз, он снова попытался улыбнуться, но лицо искривила судорога, и улыбка обернулась оскалом. Это было лицо убийцы, но он, видимо, не сознавал этого, лишь снова попытался улыбнуться уже обычной своей улыбкой. — Да, ты знаешь, чего я хочу, — сказал он, — я хочу тебя… я хочу, чтобы ты принадлежала мне, а ты мне не принадлежишь, верно? В этом — твоя тайна, твой секрет! Однажды утром ты позвонила мне из Калифорнии и вызвала к себе: возможно, в то утро тебе было скучно, надо было убить время — вот ты и позвала меня, потому что ты — такой подарок судьбы, и ты знала, что я примчусь… ведь всегда можно занять денег на авиационный билет, тебе, да нет, какого черта, просто тебе и в голову не придет, что есть люди, которые платят за билеты, да и за все остальное наличными: ты никогда ни во что глубоко не вникаешь, верно, Элина? Если бы вчера кто-то ударил тебя дубинкой по голове, ты бы простила его, так? Ты, наверно, даже и не заметила бы, да? Элина сняла шубку. — Я пришла, чтобы быть ласковой с тобой, — сказала она. Джек горько рассмеялся. — …потому что скоро ты станешь отцом, — медленно произнесла Элина, — …потому что ты удаляешься от меня. Я хочу начать с тобой прощаться. Я хочу тебя любить. — Ах, вот как? Значит… вот почему все это! И ничего другого? — Он озадаченно смотрел на нее. — Ты ведь скоро станешь отцом?.. — переспросила Элина. — Я не хочу об этом говорить, — сказал он. Он изо всех сил старался справиться со своим лицом. Лоб у него был весь в поту. — Не хочу говорить сегодня, сейчас… Я хотела, чтобы ты овладел мною, — словно что-то толкало меня изнутри — бил ножками ребенок. Вся кровь в венах устремилась вверх, к сердцу. Они были очень своенравны, эти вены. Я стояла, глядя на тебя, и чувствовала, как становлюсь прозрачной, словно завороженная тобой. Неужели ничто не в силах тебя остановить? Нет. Ни посторонние, ни свидетели? Нет. Ни чужие люди? Ни тысячи, миллионы чужих, великое множество свидетелей по всей земле? Нет. Ничто. То, что происходило между ними, было настоящим, независимо от того, были ли они сами настоящими, — Элина это знала. И если кто-то наблюдал за ними, — ну и пусть наблюдает, тем более настоящим все это становилось. И происходило не у нее в воображении — это было частью истории. 12 «Подлинные герои в нашем обществе? Это не такие люди, как я или даже как Меред. Нет. Безусловно, нет. Подлинные герои у нас — наркоманы». «Я что-то не понял… Вы сказали наркоманы?» Элина сидела у самого экрана телевизора в затененной комнате. Она смотрела кадр из интервью со своим любимым: к нему в больнице подошли репортер и телеоператор. Репортер сунул Джеку под нос микрофон и стал спрашивать про Доу: считает ли Джек, что Доу может рассчитывать на справедливое разбирательство, на то, что его могут оправдать; а Джек холодно, не очень любезно заявил, что ему нечего сказать. Тогда репортер все так же настойчиво, безукоризненно учтиво спросил: «Мистер Моррисси, а вы бы не согласились высказаться по поводу существования этих тайных правых организаций? Считаете ли вы, что они представляют угрозу для нашей демократии, или вы считаете, что они являются признаком серьезного брожения в обществе? Как бы выражением народного протеста против завоеваний левых и радикалов в Соединенных Штатах?» Аппарат слегка дрогнул, словно отражая гнев Джека. Но он медлил с ответом и, казалось, серьезно обдумывал ответ репортеру. Элина с облегчением увидела, что выглядит он вполне пристойно — прилично одет, в руках чемоданчик. По телевизору он выглядел не таким неухоженным, как на самом деле. Отдельные пряди волос лежали у него на воротничке, но были не такими длинными, как у репортера; к тому же у репортера были густые бакенбарды, отчего он казался совершенным юнцом. «Я считаю — это ответ на ваш в высшей степени умный и смелый вопрос, отражающий позицию вашей станции и газеты, которой эта станция принадлежит, — я считаю — и хочу, чтобы это было зафиксировано, — что правые организации, или организация, состоят из людей, жаждущих героики. Я им сочувствую. Я их боюсь, но я им сочувствую. Все мы стремимся к героике». «…герои… стремление к героике, — повторил очень довольный репортер. Он посмотрел в аппарат, словно призывая телезрителей быть поактивнее. Казалось, он желает, чтобы они полюбили Джека Моррисси. — Вы хотите сказать, мистер Моррисси, возможно, вы хотите сказать… что из американской жизни что-то ушло и мы должны это вновь обрести? Что мы вступили в опасное время? А вы не собираетесь просить, чтобы слушанье дела вашего клиента перенесли в другой судебный округ?» Джек улыбнулся. «Я ведь уже говорил, что мне…» «Вам нечего сказать, нечего сказать? Но, мистер Моррисси, может быть, вы все-таки поделитесь с нами, поколеблена ли ваша вера?» «Какая вера?» «Ваша вера в полицию или…» «Или во что?..» «В возможность справедливого суда?» Джек улыбнулся и покачал головой. Держался он очень спокойно. Чемоданчик он сунул под мышку. Позади него, удивленно глядя в аппарат, стояли какие-то люди — посетители больницы; мимо, хихикнув, проскочила медицинская сестра. Когда Джек не ответил на вопрос, репортер поднял микрофон к самому его лицу и спросил: «Мистер Моррисси, вы действительно сказали — ведь вы же сказали, что сочувствуете правым организациям?.. Но чтобы внести полную ясность, чтобы нашим телезрителям все стало ясно, вы имеете в виду… что?» «Они стремятся к героике; я их за это не виню: они не верят ни в Бога, ни в нашу страну, ни в народ, ни в массы, — сказал Джек. — Вот почему они опасны… А теперь, если вы позволите…» «Но вы-то верите?.. Во что? Как вы это сформулируете?» Джек улыбнулся и начал протискиваться к выходу. Тогда репортер быстро произнес: «Ну, а вот вы сами, такой человек, как вы, посвятивший себя определенному делу, — человек, о котором, я думаю, вы это знаете, у нас ходят самые противоречивые слухи, — считаете ли вы, что такой человек, как вы, может быть назван героем? Я хочу сказать — человек, всегда стремящийся защищать жертв нашего общества? Я хочу сказать — кого бы вы назвали истинным героем? Вы бы это не пояснили?» Улыбка Джека превратилась в гримасу ярости. Элина прикрыла глаза, так что лицо его расплылось перед нею. Она сидела очень близко к экрану и сейчас от сознания своего бессилия прижалась к нему лбом. Звук был приглушен. В другой части дома работал ее муж. Элина напала на этот сюжет в шестичасовой передаче новостей и сейчас снова смотрела его в конце передачи новостей в одиннадцать пятнадцать: она не была уверена, что раньше правильно расслышала, чем кончилось интервью. Может быть, сейчас оно не оборвется так внезапно и не создастся впечатления полного провала. «…подлинные герои нашего общества? — говорил тем временем Джек с таким тонким сарказмом, что это казалось изысканной вежливостью. — Это не такие люди, как я, и даже не такие, как Меред Доу. Нет. Безусловно, нет. Подлинные герои у нас — наркоманы». «Я что-то не понял… Вы сказали наркоманы?» «Они больше всех трудятся. Они заслуживают признания. А их третируют, с ними не считаются, их критикуют, — сказал Джек. — Их в Детройте такое множество, а они никак не организованы… их силы не объединены. Если, конечно, у них нет какой-то тайной организации. Они представляют собой важнейшую прослойку нашего общества — вот они герои». «Мистер Моррисси, наши телезрители скорее всего решат, что вам надоели мои вопросы или что они вызвали у вас раздражение, сарказм, и я знаю, что вы много работаете и…» «Ах, сарказм? Сарказм? При том, что мне известно, как трудно внушить людям простейшие истины? Откуда же у меня может взяться сарказм?» «…в вашей работе вы, безусловно, общаетесь… бываете связаны… с жертвами нашего общества, которые, конечно, заслуживают того, чтобы их интересы, как и интересы любого человека, даже состоятельного, были должным образом представлены, и, возможно, вы не отказались бы высказаться по поводу тяжелого положения, в котором находятся наркоманы здесь, в одном из крупнейших городов нашей страны?» «Да, хорошо. Они — подлинные герои общества потребления. Это они — идеальные потребители, а вовсе не домохозяйки. В плане экономики у них не бывает застоя. Они движут экономику вперед. Они — идеальные труженики, трудятся они непрерывно — такое трудолюбие ни одному пуританину и не снилось — по двенадцать-пятнадцать часов в день, триста шестьдесят пять дней в году — вечно рыщут, нет у них ни отпусков, ни уик-эндов. Если бы все наше общество можно было превратить в общество наркоманов, оно крутилось бы само, вечно. Покупать-продавать, непрерывные сделки на улицах, рынок, где есть и спрос и предложение и где очень мало жалоб от клиентов. Рынок отражал бы малейшие изменения в экономике и, следовательно, больше соответствовал бы идеалам laissezfaire[16] капитализма… которые — я думаю, вы согласитесь со мной — были подорваны и преданы многочисленными либеральными администрациями, сменявшими друг друга у нас в Вашингтоне…» «А эти ваши взгляды… м-м… мне кажется, эти ваши взгляды чрезвычайно интересны, но, пожалуй, не очень серьезны?.. Таких же взглядов придерживается и ваш клиент, Меред Доу?» «У него нет никаких взглядов. Ему проломили череп». На этом телесюжет обрывался. Элина смотрела на экран и ждала продолжения: ей казалось, что в шестичасовом выпуске новостей Джек сказал что-то еще. Но уже снова включили телестудию, и диктор с мальчишеским лицом и очень широким цветастым галстуком, время от времени отрывая глаза от листа бумаги, улыбался в аппарат. «…это очень серьезно, когда насилие начинает бушевать у самого нашего порога, — говорил он. — А теперь слово Бадди Бенедикту, который расскажет о погоде в Детройте и прилегающем районе…» Элина выключила телевизор. Она продолжала сидеть, прижавшись лбом к экрану. Отчаяние последних недель снова нахлынуло на нее — она сама не знала почему; возможно, это свидетельство того, что ее любимый существует, что он связан с миром, к которому она не имеет никакого отношения, было невыносимо для нее. Тем не менее мозг ее не мог на этом сосредоточиться. Мысль скользила, спотыкаясь о предметы, ни на чем не задерживаясь, так же как ее взгляд не мог сосредоточиться на картинке телеэкрана, отчего лицо любимого превращалось в расплывающееся пятно. А затем другая частица ее, с почти такой же, как у Джека, быстротой, логичностью и безапелляционностью отчетливо сформулировала мысль: «Какое это имеет значение?», она путает себя с каким-то другим человеком, она-то ведь свободна, как свободны все люди друг от друга. Не может он целиком принадлежать ей, да он ей в общем-то и не нужен. Она подумала: «Я же не его жена. Проиграет ли он или даже выиграет, меня это не касается». Но и на этом голосе, звучавшем в ней, она не могла сосредоточиться мыслью. Она сидела, прижавшись лбом к экрану, закрыв глаза. Она чувствовала себя беспомощной и в то же время огражденной от опасности, как дитя. 13 Четыре из произошедших в 1971 году 690 случаев убийств были совершены в Детройте разъяренным отцом, выследившим свою сбежавшую дочь и ворвавшимся в квартиру, где эта четырнадцатилетняя девчонка поселилась с дюжиной других юнцов, — было это недалеко от того места, где жил сам Джек. Двое-трое подростков сидели на голом полу, несколько человек стояли, кто-то входил в комнату, кто-то из нее выходил, когда отец ударом ноги распахнул дверь и начал на них орать. Потом никто уже не мог вспомнить, что он орал, и он сам ничего не помнил. Дочь и ее компания уставились на него — перед ними был мужчина средних лет, в куртке, он всхлипывал, в руках у него был «спрингфилд». А через несколько секунд трое были уже мертвы, включая его дочь, а четвертый — юноша лет двадцати с небольшим, недавно приехавший в Детройт и зашедший в квартиру всею за полчаса до этого, — умирал: часть лица у него была снесена выстрелом, что впоследствии затруднило опознание. Под конец выяснилось, что он был из Сент-Пола, штат Миннесота. Отца по имени Коул арестовали, но почти сразу отпустили на поруки, что редко бывает в случаях убийства: судья Макинтайр, перед которым он предстал, охотно отпустил его, учитывая репутацию, которой Коул пользовался у себя в округе: вполне достойный гражданин, мастер на местном заводе, принадлежащем небольшой станкостроительной компании, человек, за которым не числилось ни задержаний, ни тюремных заключений. В местных газетах и в новостях по телевидению его увидели рядом с женой рыдающим навзрыд или вместе с женой и священником в церкви — Коул при этом закрывал руками лицо. «Сломленный человек», — сказал про него кто-то. Марвин Хоу тотчас сел на телефон и предложил свои услуги по защите Коула: он сделает это без гонорара, абсолютно бесплатно. Если суд назначат скоро и проведут его быстро, он был уверен, что это едва ли нарушит его планы на весну. Как только Хоу стал адвокатом Коула, обвинение в преднамеренном убийстве было тут же изменено на обвинение в убийстве непреднамеренном; Коул предстал перед судьей Гарольдом Фоксом, процесс провернули очень быстро — он длился всего неделю, хотя и широко освещался по всему штату и на Среднем Западе вообще. Хоу подготовился к защите за одно утро, поглощая завтрак, — стоял на кухне у стола, листал бумаги и что-то записывал, отправляя в рот ложку за ложкой овсянки и запивая по своему обыкновению бурбоном: дело Коула в известной мере походило на «хрестоматийное дело», которое он вел в Далласе, штат Техас, восемь лет тому назад, когда разъяренный муж пристрелил свою жену, а заодно и еще несколько человек. Поэтому Хоу не пришлось ничего особенно придумывать. Достаточно было просто встретиться с Коулом, поговорить около часа с ним, его женой и остальными детьми — и Хоу уже досконально знал этого человека, знал все, что ему следовало знать. Обращаясь к присяжным в своей заключительной речи, судья Фокс, мужчина средних лет, у которого была молоденькая дочь, отметил, что, хотя прокурор и доказывал, что Коул, несомненно, намеревался (купив ружье и принеся его с собой) совершить преступление, присяжные должны учитывать некоторые основные принципы юристпруденции (самое главное — презумпцию невиновности), общественное лицо и моральный облик подсудимого, его религиозность, репутацию в округе и на станкостроительном заводе, показания рядя свидетелей, а также то обстоятельство, что по закону человек, лишившийся рассудка, не может отвечать за свои поступки. Судья Фокс сказал: — Если вы считаете, что обвиняемый виновен в непреднамеренном убийстве, как тут вам объясняли, — вынесите ему вердикт: «Виновен». Если же вы считаете, что обвиняемый не мог отвечать за свои поступки, что увиденное на какое-то время лишило его способности владеть собой и он не мог сдержаться… тогда вынесите ему вердикт: «Невиновен». Голос судьи Фокса дрожал. Присяжные совещались пятьдесят минут, и, когда они вернулись в зал, Марвин Хоу увидел, что они собою довольны — они открыто смотрели в сторону защиты, — и понял, что одержал победу. Невиновен. С таким заголовком и вышли в тот день газеты, это была самая волнующая новость дня. Марвин снялся со своим клиентом и женой клиента — все трое очень взволнованные, по лицу Коула текли слезы, лицо жены было ошарашенное; затем Марвин пожал им руку — и всем остальным тоже, — сказал «до свиданья» и поспешил на самолет, летевший в Сарасоту, штат Флорида, где он выступал против страховой компании, который был предъявлен иск на полтора миллиона долларов. Джек склонился к ней, разглядывая ее, прижавшись подбородком к ее щеке, — склонился, легкий, почти невесомый. Он ласково провел рукою по ее плечам и шее, и она почувствовала, как пальцы его рассеянно принялись играть застежкой ее ожерелья. — Как ты можешь спать с ним, Элина? — тихо спросил он. Элина замерла. Джек внимательно следил за процессом Коула и присутствовал на заседаниях последнего дня. Пока шел процесс, он ни разу с ней об этом не заговаривал, а теперь заговорил очень мягко. Джек вошел в их комнату, опоздав на несколько минут, думая о своем, до того расстроенный оправданием Коула, что казался просто больным; он сказал Элине, что не может остаться, он должен побыть один… он надеется, она понимает… Элина сказала, что да, понимает. Так они постояли несколько минут, не снимая пальто, и Джек сказал тихим, каким-то бесцветным, раздумчивым голосом: — Я уже более или менее понимал… когда Макинтайр ни за что ни про что отпустил его на поруки… как все повернется. Я знал. В Детройте не отпускают убийц на поруки, такое, насколько мне известно, было всего один-два раза и при совсем других обстоятельствах. Но Коула они отпустили. А ты знаешь, что мне пришлось сражаться как сумасшедшему, чтобы отпустили Доу — за тридцать тысяч долларов, тогда как этого убийцу, этого любящего папочку отпустили за одну тысячу. Он вышел на улицу вместе с Элиной, забыв о своей обычной осмотрительности. Казалось, он забыл и о ней. — …все было так трогательно, так душераздирающе — трогательно, — сказал он, — люди плакали в суде… Твой муж и тот чуть не плакал. Все выглядело очень натурально — как в жизни. Я рад, что был там. Я не заплакал, а, наверное, следовало бы. Мне думается, плачут люди хорошие, добрые… отец, мать, зрители… ведь это так страшно видеть плачущего отца, вконец сломленного, потому что в припадке ярости он убил четверых… — Когда они спустились с лестницы в маленький вестибюль, где гулял ветер, Джек приостановился. Он был очень расстроен. — Макинтайр повторил заключительную речь твоего мужа — почти слово в слово… а может быть, просто теми же словами. И, однако, они звучали по-разному. У твоего мужа… и у судьи… и… и у всех этих людей в зале… у всех людей… те же слова, те же самые… Только прокурор нарушил эту гармонию: он произнес другие слова. Никто его не слушал. «Убийству не может быть оправдания», — пытался он доказать, но черт с ним совсем. Никто его не слушал. В вестибюле в этом старом доме валялись обертки и газеты, какой-то непонятный мусор, даже вроде бы прошлогодние сухие листья. Элина подумала, собирается ли ее любимый выйти с нею на улицу вот так, не таясь, или она должна попытаться его задержать… Она застенчиво посмотрела на него сбоку. Вид у него был беспомощный, какой-то чуть ли не просительный. Она положила руку ему на плечо и сказала: — Мне жаль… мне очень жаль. — Дело Доу будет слушаться через две-три недели. Как только его немного подправят. Если он… если… если считать процесс Коула пророчеством, тогда все ясно… мне конец… я выхожу из игры. — Нет, пожалуйста, — сказала Элина. — Не говори так. — А почему? Я ведь могу заняться и другим делом. Я человек свободный. Черт с ним, с этим городом… даже со мной, с этой частью моего «я»… Весь этот год я то и дело чувствовал, что надо мне куда-то убираться отсюда, Элина, возможно, даже вообще уехать из страны — куда угодно. Надо мне освободиться, избавиться от Детройта, навсегда забыть об этом городе, обо всей этой борьбе, забыть самое стремление к борьбе. Нужно мне немного отдалиться и тогда все обдумать; я ведь прожил здесь большую часть жизни и уже ни на что не могу смотреть объективно. Я здесь родился, ходил здесь в школу — одну из этих больших школ, где гулкие лестницы и детишки носятся как сумасшедшие, тысячи детей, настоящий ад… Я должен избавиться от всего этого и, может быть, написать, попытаться что-то об этом сказать… что нам вовсе не обязательно сражаться друг с другом, и, однако же, мы сражаемся, вынуждены сражаться… просто чтобы выжить здесь. А так быть не должно. Послушай, у меня все-таки есть надежды, не все во мне одна злость; мне порой представляется, видится совсем другой город, не такой, как Детройт… Но Детройт можно переделать… Я могу все это себе представить… могу представить свою жизнь здесь, от самого детства, жизнь, сходную с той, что я прожил, но как бы другую, призрачную, противоположную, — иной мир… не такой централизованный, где все разбито на небольшие, соответствующие потребностям человека расстояния — жилые районы со школами, дома не такие огромные и через каждые два-три квартала — школа, небольшая и очень уютная, построенная с учетом потребностей человека… и… и я вполне могу представить себе, что все государственные пособия ликвидируют, а все деньги раздадут; я могу представить себе, что людям не придется больше обманывать и лгать, и пресмыкаться, и подыгрывать… всаживать в чью-то спину нож и наживаться на несчастье ближних — все это распихиванье локтями, это борьба, это американское лицедейство и трюкачество… Элина смотрела на него, по-прежнему держа руку на его локте, и вдруг с удивлением почувствовала, что он — не с нею, не в этом грязном вестибюле. Он говорил так задумчиво, так искренне… В нем не было и в помине той неколебимости, как тогда, в апрельский день, когда он, схватив ее за запястье, пробудил к жизни. Тогда он был уверен в себе, был абсолютно неколебим, как закоренелый преступник: ничто не могло сбить его с пути. — Куда же ты отправишься, если решишь уехать? — тихо спросила она. — Куда угодно… вон из этой страны… просто чтобы забыть о ней, подумать. Не хочу я пойти ко дну здесь… Но я вернусь, потому что я… я всегда буду… да просто потому, что я родился здесь и… — Он помедлил. Взглянул на Элину, попытался улыбнуться. — Я не спрашиваю тебя, поедешь ли ты со мной, — пока не спрашиваю. Ничего не говори, ни на что не намекай, прошу тебя: я пока тебя об этом не спрашиваю. Этот вопрос я задам тебе лишь в том случае, если не смогу иначе. Снаружи, за дверью, за стеклами в морозных узорах, шли мимо люди — тени и очертания, которые возникали, и скользили мимо, и снова возникали. Джек поглядывал на эти тени, но, казалось, по-настоящему не видел их. Элина нервничала, пытаясь заранее подготовиться к тому, что дверь может внезапно открыться; но Джек, казалось, ничего не замечал. — Но ведь все может быть и не так, как ты думаегйь… этот процесс, который только что закончился… то, что сказал судья Фокс. — Если бы это был только судья, тогда, возможно… возможно… — сказал Джек. — Но ведь так были настроены все — все в зале суда, все в городе. Я знаю. — Но… — Года два-три назад кто-то дал мне прочесть два романа Кафки — тому человеку казалось, что они могут мне понравиться. Я сумел лишь пролистать их… так необычно они написаны… Речь там идет о мужчине, который пытается что-то понять и для этого спит с разными женщинами, но это не помогает, собственно, ничто ему не помогает, — сказал Джек. — В одном из этих романов, а может быть, и в обоих — точно не помню, — его казнят… он пытается сам себя защищать, а это всегда роковая ошибка. Но дело не в этом. Я не люблю романы, у меня нет времени читать вымысел, так что эти две книжки я просто пролистал… Но одно мне запомнилось: человек этот продолжал бороться, а не плюнул на все… и это восхитило меня в нем… Теперь, правда, я не так уж уверен, что стоило восхищаться. Почему он не плюнул на все? Почему? Мне вот, например, кажется, что сейчас я мог бы взять и плюнуть на все. Плюнуть на что угодно… В этих романах есть женщины, которые вроде бы знают какие-то тайны, женщины, очень близкие к судьям, но герой не может их использовать… и… Я, по крайней мере, так низко не пал. И мне кажется, я могу взять и плюнуть на все. Некоторое время он стоял молча. Тогда Элина повторила очень мягко: — Но ведь это может ничего такого страшного и не означать. Суд и вердикт… — Они объявили: «Невиновен». Большего подарка человеку сделать нельзя. Так и сказали: «Невиновен». Меня это даже не очень удивило. — Но это может вовсе ничего не означать, — настаивала Элина. — Все что-то означает, — сказал Джек. Элина стояла за домом и глядела на озеро — серое, зыблющееся, неспокойное, трудно представить себе, чтобы в такую погоду там могли быть яхты. Под напором ветра волны то вздымались валами, то становились совсем крохотными — от этого непостоянства рябило в глазах. Она подумала — вот она, женщина, стоит и смотрит на что-то движущееся, текучее, меняющееся; сама она не движется — а может быть, движется? У нее закружилась голова от одной этой мысли. Однако же она продолжала смотреть, чего-то ждать. Она понимала, что озеро — это всего лишь вода, а вода — это лишь нечто текучее, жидкое и что это зрелище запечатлено в ее мозгу, а раз так, то озеро всегда с нею и бояться тут нечего. И что время от времени возникающие взвизги пилы, отдаленные крики и наступающая следом тишина — тоже лишь звуковые образы, запечатленные у нее в мозгу. Все это не имеет значения. Тем не менее ей было страшно — казалось, она существует в состоянии вечного страха. А ведь она любит и должна думать о любимом. Но он умрет. Раньше она редко думала о смерти, а теперь ловила себя на том, что думает, упорно думает, что'Джек умер, Джек умирает, Джек — человек, существо, которому суждено когда-нибудь умереть. Если долго смотреть на пустынное озеро, даже туда, вдаль, где бушевала злобная, враждебная человеку стихия, он вдруг возникал перед нею — его лицо, очертания его головы. И Элина приходила в ужас, чувствуя свою беспомощность. О его давних страхах, что он боялся, как бы его не убили, она вовсе не думала. Она была уверена, что никто его не убьет. Быть убитым — это же привилегия! Страшно было то, что он должен умереть, когда придет его черед, — умереть как все, нежданно, и никого это не встревожит, потому что… потому что смерть заложена в природе Джека как человеческого существа. Это бесило ее, озадачивало. Порою тело ее погружалось в панику, словно захлестнутое волной, схожей с желанием, — страшной, черной, безликой волной. И Элине хотелось закричать, позвать на помощь. А в другое время этот ужас представлялся ей настолько бесспорным и абсолютным, что она чувствовала себя совершенно беспомощной, чувствовала, как ее тянет к этой бездне, как захватывает дух от желания пережить этот ужас. Как если бы, пережив этот ужас, она могла спастись… Но когда Элина была с Джеком, когда они предавались любви, когда она целовала его и чувствовала твердость его зубов под губами, вдруг перед нею вспыхивало видение — мертвец, — это отравляло всю ее любовь к нему, а иногда наоборот: обостряло, разжигало. Она чувствовала, какой он ей чужой, чувствовала на губах горечь — странный, чужеродный вкус его губ, таких далеких, почти ею не осознаваемых, хоть и таких знакомых. Она понятия не имела о времени, о дне недели — лишь знала, что время вдруг разверзлось перед ней; она протискивалась в эту брешь с ощущением пугающей свободы, а потом входила в эту дверь и попадала в объятия мужчины. И он прижимал ее к себе, любил ее, она чувствовала, как напрягалось его тело, как в ней самой возникало это пугающее, чужородное ощущение, которое ей надо было в себе перебороть… И она его перебарывала, со временем она научилась очень искусно его перебарывать. Пораженная этим недугом, она крепко обнимала тело мужчины; порой она чувствовала, как в нем пульсирует страх, страх перед своей нуждой в ней и тем, что он — сам по себе, — страх, который, если только он даст ему волю, отбросит ее от него, уничтожит. И Джек говорил: «Доверься мне…» Какой-то миг она балансировала на краю — долгий напряженный миг, потом он овладевал ею, и остановить его было уже нельзя — она радовалась его силе, его жестокому напору, которому не было удержу. Все в нем устремлялось к ней, все шлюзы в ней открывались, ломались под напором нахлынувших чувств. Она полна была тьмы. Сколько бы разум ни предостерегал ее, она жаждала одного — принять любимого в свое лоно, чтобы ему было хорошо. Она не стремилась состязаться с ним в силе, во внезапных вспышках страсти, в безумии докрасна раскаленных нервов. Случалось, правда, что вдали от него, тщетно мечтая о нем, она чувствовала, что ей этого хочется, — но не при нем. Она была все-таки много чище, целомудреннее его. Она могла любить себя только благодаря ему, могла узнать свое тело только благодаря ему. С ним она была близка к безумию и боялась этого. Он прорвал защитную преграду ее вен, ее умных, настороженных вен, ее нервов, — правда, было это лишь однажды, и теперь она уже научилась этому противиться, отвергать. И если она чувствовала себя израненной, истерзанной, физически поруганной, то это был ее дар ему — и только ему, мужчине, снедаемому желанием, частица ее целомудрия. Однажды Джек разрыдался в ее объятьях. Было это февральским днем. Она не понимала, что означают его слезы — злость, облегчение, страсть, отчаяние? Она не могла их объяснить. Она молча прижимала его к себе; она пыталась вспомнить, что это значит — кто-то ведь говорил ей давно, что это значит, когда мужчина плачет в твоих объятьях. Немного спустя он заговорил совершенно неожиданно об одном религиозном обряде у индейцев-ацтеков, о далеком прошлом. Она знала, что у Джека, как и у всех мужчин, ничего не бывает просто так… Поэтому она внимательно слушала, а он с полуиздевкой-полусерьезно рассказывал: — …этим молодым ацтекам, видимо, разрешалось ненадолго стать богом, — а может быть, их для этого выбирали, не знаю, как уж там было, — при условии, что, когда настанет время, им, следуя религиозному обряду, вырежут сердце на алтаре. Человек соглашался сначала стать богом, а потом соглашался, чтобы у него вырезали сердце. Вот я и думаю, стоит ли ценой такой жертвы становиться богом? А в конце что — похороны при большом стечении народа? Февраль. Какое-то непонятное сборище — уйма людей… мужчина кидается к моему мужу и протягивает руку, словно… «Вы меня не помните, нет?» Красный — не только лицо, но и шея, даже руки кажутся красными, налитыми густой кровью. Вытянул голову вперед. Мне захотелось крикнуть, оттолкнуть мужа в сторону… люди смотрели в изумлении… «Не помните? Не помните?..» На лице его читалось волнение. Он тяжело дышал. Весь вечер он кружил возле моего мужа — я видела это, видела его. А теперь он кинулся к нам, и его полная грудь вздымалась и опускалась, выговор был у него нездешним, южным, и странно было слышать его в этом северном городе… «Я изменился за двадцать три года… но я узнал бы вас где угодно… я…» Тут он качнулся вперед, ноги его подкосились. Он рухнул на колени. Ткнулся лицом в пол, возле самых ног моего мужа… рыдая… «Спасибо вам, спасибо вам, я никогда не забуду, спасибо вам, я всем вам обязан, я…» Марвин сказал смущенно: «Ну, не надо же так!» — Значит, ты не помнишь, — сказала Элина. — Нет, конечно, не помню. Голова моя забита текущими делами — столько всяких встреч, и новых лиц, и… Нет, не помню, решительно не помню. И я сомневаюсь, что такое могло быть, честно говоря. Мария улыбалась дочери через огромный стол со стеклянной крышкой. На столе царил уютный беспорядок, сквозь стекло Элина видела, что и в ящиках тоже полно бумаг. Придерживая глянцевитые фотографии, стояло пресс-папье в виде лебедя из голубоватого хрусталя на стеклянной подставке, — очень красивая и, вероятно, очень дорогая вещь; лебедь на пресс-папье был величиной с голубя. Элина провела пальцем по выгнутой шее лебедя. — Это очень красиво… — Подарок одного приятеля — да, очень красивая штука, — сказала Мария. — Я очень ее люблю. После неловкой паузы Элина снова принялась за свое: — …но я так ясно помню… какие-то снотворные пилюли, ты еще принесла их домой для меня!.. До моего замужества! И было задумано, задумано, что я приму их, приму больше положенного, если он… если он не согласится на наши условия… Неужели ты не помнишь? Мария рассмеялась. — Элина, милочка, я же тебе сказала, что ничего такого не помню. — Она улыбнулась; казалось, она была изрядно смущена. — Ты что же, намекаешь, будто я хотела толкнуть тебя на самоубийство? Или хотя бы разыграть самоубийство? Да это просто невозможно, такого в моей жизни безусловно не было! Элина молча помотала головой. — Право же, Элина… — продолжала Мария, — что, если кто-нибудь услышит тебя? Надеюсь, ты никогда не рассказывала о подобных диких, нездоровых фантазиях своему мужу. Да мне и в голову, конечно же, не могла прийти подобная мысль — ты только представь себе: рисковать жизнью моей единственной дочери — и зачем?.. Это на меня не похоже. Ты это знаешь. Я обеими ногами прочно стою в реальном мире. Просто у тебя, как всегда, разыгралось воображение… тебе ведь уже… тебе уже, по крайней мере, двадцать пять, верно?.. Неужели ты никогда не повзрослеешь? Право же, Элина! — Значит, не помнишь. Снотворные пилюли. Как ты швырнула их на кровать. Ты не помнишь, — сказала Элина. — Нечего и помнить, Элина. И вообще все это древняя история, верно? Ты все это выдумала. — Выдумала?.. — Я не могу тебя понять, Элина, ты меня озадачиваешь. Всегда так было. Вечно ты чего-то придумывала, сочиняла, держала про себя свои мыслишки. — Да, у меня всегда были свои мыслишки, — сказала Элина. Она медленно провела пальцем по спине лебедя. Она так долго молчала, что Мария в смущении скрестила ноги и снова поставила их рядышком. Элина большим усилием воли заставила себя посмотреть на мать: Мария была очень хороша — уже не так красива, как прежде, но все еще удивительно хороша, с гладкой кожей, покрытой ровным загаром после двух недель, проведенных на Карибском море, ясными и умными, обведенными сине-черной тушью глазами. — Ты же знаешь, я всегда счастлива видеть тебя, Элина, — сказала Мария с улыбкой, — но у меня сейчас все дни заполнены до отказа… и вдруг — нечего сказать, приятный сюрприз! — ты являешься сюда и принимаешься обвинять меня в чем-то совершенно непонятном!.. И мне, право же, не нравится на тебе этот свитер — не надо было перетягивать его ремешком. Ты похудела, да? У тебя всегда была плоская грудь — право же, не следует это подчеркивать, а как считает Марвин? Голова у тебя в порядке, прическа вполне подходящая, но тебе не надоело так носить волосы? Распусти их, пусть обрамляют лицо. Это более современно. — Марвину нравится такая прическа, — сказала Элина. — О да, конечно, я в этом уверена! Он такой консервативный… Это ведь я, знаешь ли, посоветовала тебе носить так волосы, и мне очень приятно, что ему до сих пор это нравится, но… Ты прелестная женщина, Элина, и ты должна знать одно: у тебя впереди еще долгая жизнь, я хочу сказать — долгая жизнь в качестве красивой женщины. Посмотри на меня! У меня другое строение лица — нет твоих скул, и, однако же, смотри!.. Так что надо быть реалисткой, милочка, и считать, что у тебя впереди еще добрых двадцать пять или даже тридцать лет… Что-нибудь не так? Что теперь не так? Элина широко раскрытыми глазами смотрела на мать. Она была потрясена. — Элина?.. Чего ты так испугалась? Я только указала тебе на простую, очевидную истину, которая должна была бы тебя порадовать, а на тебя это произвело какое-то странное впечатление… У тебя что-нибудь не ладится, ты что-то хочешь мне рассказать? Элина была в таком смятении, была так подавлена, что с минуту не могла слова произнести. Затем она сказала: — Да, я хотела… я ведь пришла сюда, чтобы… я хочу сказать, я пришла сюда, чтобы задать тебе тот вопрос насчет снотворных пилюль… Мария рассмеялась и одной фразой отмела эту тему. — Но, душенька, что за мрачный вздор ты несешь! Ты уверена, что не больна? Элина с горечью улыбнулась и сказала — нет. — А ты ни в кого не влюбилась, нет? — спросила Мария. Видя, что Элина не отвечает, она продолжала — серьезно и, однако же, тоном светской беседы: — Ты видела мое интервью с доктором Бендером, психологом из Лос-Анджелеса?., ну, тем, который занимался всеми этими исследованиями и экспериментами насчет любви? Интервью получилось, конечно, очень спорное и очень интересное. Доктор Бендер говорит, что любовь разрушает наше «я» и, следовательно… следовательно… в известной мере вообще разрушительна, нездорова. Я забыла, как он точно это формулировал, но звучало это, безусловно, убедительно. Собственно, хотя, конечно, я не посмела произнести это по телевидению, он словно бы выразил мои мысли на этот счет… Передача прямо-таки разворошила осиное гнездо… Элина, я вот подумала — не следует ли тебе переменить обстановку? Заставь Марвина повезти тебя на Барбадос — все говорят, что это просто преступление, сколько этот человек работает, никогда не отдыхает… А спишь ты достаточно? Ты не забиваешь себе голову всякими мыслями, нет?.. Ты же вечно о чем-то раздумывала, тревожилась, вечно у тебя были какие-то свои мыслишки!.. Ты уверена, что ни в кого не влюблена? — Да. Уверена. — Потому что ведь он просто может выбросить тебя на улицу, Элина, ты же ни на что не можешь претендовать, я подозреваю, что даже драгоценности и одежда, которую ты носишь, принадлежат ему — наверняка это где-то записано, можешь не сомневаться! И, конечно же, если он разозлится, с ним трудно будет сладить… Я вот все думаю, да знаешь ли ты его на самом деле, Элина? Правда, по отношению ко мне последние два-три года, когда мы виделись, он вел себя безупречно, как настоящий джентльмен. Собственно, у нас был с ним чудесный разговор во вторник в «Топинке» — оба мы обедали там с другими людьми, и оба спешили … но он выглядел великолепно, милочка, он ведь действительно красивый мужчина! В самом деле! Он был с Бенни Дакком, сыном судьи, и Глорианой, этой странной женщиной, — ну, ты знаешь, — той, которая составляет гороскопы для всей фордовской семьи… Что ты о ней думаешь, Элина? — О ком? Я ее не знаю, — сказала Элина. — Конечно, знаешь! Тебя знакомили с Глорианой, конечно же, знакомили! — Я не помню. — Я не помню! Да на том вечере, где еще тот человек из Атланты всех нас напугал, ну, когда он упал перед Марвином на колени и принялся плакать, — давний его клиент, которого он спас от электрического стула, — так вот, Глориана была там, Элина, и надо было видеть ее со всеми этими украшениями из хромированной стали — все только и говорили о ней… Ты, конечно же, знакома с нею, не отрицай. Элина молча покачала головой. — Это просто ужасно, как мало ты замечаешь из того, что происходит вокруг тебя, — рассмеялась Мария. — Ты ни капельки не изменилась! Могу поклясться, иной раз я уверена: на таких сборищах ты и меня не замечаешь, собственную мать. Ты смотришь сквозь меня. От этого мурашки идут по коже. Случалось, я улыбалась тебе, а ты, видимо, не замечала. Это было бы забавно, если бы не было так страшно… Право же, Элина, на днях у Адлеров ты выглядела точно сомнамбула, как если бы ты… ну, мне не хочется произносить это слово… — Что, ты была там? Я тебя не видела. — Да, я была там, и я видела тебя. Я старалась всех видеть — этого требует вежливость… Вот зачем ты сейчас ковыряешь ручку кресла? Раньше ты никогда так не нервничала… ты же портишь полировку… Посмотри на меня, милочка. Почему у тебя такой странный взгляд? Элина испуганно подняла на нее глаза. — Тебе надо больше спать. Я-то думала, что брак успокоит тебя — ты ведь шла прямиком к беде… слишком ты была всегда красива, чтобы быть счастливой, и как же тебе повезло, что такой человек, как Марвин Хоу, стал твоим мужем. Тебе необходим такой человек, кто-то очень сильный и умный и… Мужчины не пристают к тебе, Элина? Я заметила в тот вечер, как Барни Адлер лип к тебе и этот отвратительный Уилл Данбар, этот, как его там, изобретатель, с которым судятся все эти вдовы в Сагино!.. Можешь не сомневаться, Марвин это тоже заметил, он ничего не упускает из виду. Никогда не поощряй этих мужчин — скажешь что-нибудь не то, милочка, а они тут же и распалятся, и жены у них такие старые… Боже мой, Элина, чуть не забыла! У меня же для тебя удивительная новость, а я чуть не забыла тебе сказать… Я помолвлена и собираюсь замуж. — Что — замуж?.. Помолвлена и собираешься замуж? Мария рассмеялась при виде удивленного лица дочери. Она повернула к ней фотографию в рамке — мужчина лет шестидесяти, тонкое, красивое лицо с очень светлыми водянистыми глазами, жесткие, словно перетравленные краской, волосы аккуратно расчесаны на пробор. — Его зовут Найгел Сток. Он живет в Лондоне, Элина, он англичанин, чудесный человек, с которым у меня много общих интересов… Он судостроитель, удивительно, да? Почему-то я не думала, что в мире еще есть люди, которые занимаются судостроением. Он человек очень преуспевающий, тебе он понравится, когда мы соберемся все вместе. Дату свадьбы мы еще не назначили, но я заранее поставлю тебя в известность. Ну, как, удивлена? — Да, удивлена, очень удивлена, — сказала Элина, пристально глядя на фотографию. — Я и понятия не имела, что… — Ты, наверное, считаешь диковатым то, что твоя мать в таком возрасте влюбилась и решила выйти замуж, — со смехом заметила Мария. — О нет, я очень рада за тебя… я… — медленно произнесла Элина. Она разглядывала фотографию. Потом сказала: — Знаешь, мама, он выглядит… Он похож на моего отца. Он в точности похож на моего отца. — На кого? — На моего отца. Твоего мужа. Мария взяла у дочери из рук фотографию и уставилась на нее. Минуту спустя, сердито насупившись, она отрицательно покачала головой. — Нет, ничего подобного. Никакого сходства ни с ним… ни с кем бы то ни было вообще… Он, мистер Сток, ведь англичанин, чистокровный англосакс. Да и вообще, Элина, ты не можешь помнить, как выглядел твой отец: я сама его не помню. — А я его помню, — стояла на своем Элина. — Ну как ты можешь его помнить? — Я все помню, — сказала Элина. — Элина, ты сегодня так странно себя ведешь… Я даже думаю, ты ли это? Ты же просто не можешь помнить, как выглядел твой отец, если с тех пор прошло столько лет. — Я помню снимок в газете того человека, который выиграл в Ирландский тотализатор, — сказала Элина, — и… а ты еще была очень расстроена. Ты показала мне на того, который на снимке стоял рядом с выигравшим, и сказала, что он похож на моего отца, разве не помнишь? Ты тогда была очень расстроена, и тот человек в газете, — а это был снимок, сделанный в баре, где стояло несколько мужчин, — этот человек выглядел в точности как мистер Сток… Мария зло рассмеялась. — Твой отец никогда в жизни не играл в Ирландский тотализатор! Этому психу вообще не везло и… и… У нас с тобой получается какой-то неприятный разговор… — Мне очень жаль, — сказал Элина. — Судя по твоему виду, этого не скажешь. — Извини, мне очень жаль, — повторила Элина. Минута напряженного молчания, и обе улыбнулись. Мария, вдохнув с облегчением, словно кризис миновал, рассмеялась и легонько хлопнула в ладоши. — Ну вот!.. Так ты пожелаешь мне счастья, милочка? Чтоб этот брак был более удачным, чем первый? — Да, — сказала Элина. Мария вдруг потянулась через стол и завладела рукой Элины. Крепко сжала ее. — Обещаешь приехать на мою свадьбу, Элина?.. С Марвином? Ты не отвернешься от меня, нет? — Конечно, нет, — тепло сказала Элина. — И не станешь распространять про меня всякие странные, отвратительные небылицы, нет? — Нет, — сказала Элина. — Потому что, ну, какой прок что-то выдумывать или даже вспоминать? Если углубляться в прошлое, как это делают историки, — я имею в виду профессиональные историки, — можно ведь постараться и подправить его. А иначе к чему в него углубляться? Элине не пришло в голову, как на это ответить. В тот же день, попозже, Джек позвонил ей. Он сказал, что едет в Ист-Лэнсинг по делу и хочет, чтобы она поехала с ним. Элина изумилась. — Я что-то не понимаю, — сказала она. — Я хочу поговорить с тобой, — сказал он. — И потом я не хочу ехать один: я чувствую себя неуверенно и боюсь, как бы не произошло аварии. — Но, Джек… Оба замолчали. Элина лихорадочно думала, пытаясь представить себе, что случилось, чего он хочет. — Я должен быть там по одному делу об апелляции, и мне б хотелось, чтобы ты поехала со мной — просто поехала, — сказал он. — Хорошо? — Но я не могу… я не думаю, чтобы я… — Можешь быть готова через полчаса? — Я не могу с тобой поехать, — сказала Элина. — Почему не можешь? — Потому что я… Джек, я не могу. Не могу. — Я это запомню, — сказал Джек. И повесил трубку. Больница была шумная и старомодная, и Доу лежал один в палате только потому, что его сосед — пожилой мужчина — умер накануне. Кровать после старика была поставлена стоймя, матрац свернут; марлевая ширма по — прежнему отгораживала Доу от этой половины комнаты. Правда, его кровать стояла далеко от окна, и он не пытался смотреть в ту сторону. Вблизи он выглядел моложе своих лет. Лицо его, казалось, сплошь состояло из углов, впадин и срезов; глаза были огромные, запавшие. Ему было двадцать семь лет, а Элине он показался не старше двадцати, несмотря на бритую голову и суровый, аскетический вид, который придавали ему белые бинты и белое постельное белье. Он улыбался Элине, усиленно моргая, словно ему слепило глаза. На Джека Доу, казалось, едва обращал внимание, хотя беседовал с ним именно Джек, и это начало Джека раздражать. — Слушать наше дело будет человек по имени Куто, который этой весной некоторое время председательствует в уголовном суде, — говорил Джек. — … его прошлая деятельность в уголовном суде представляется мне довольно пристойной, так что, думаю, все сойдет у нас хорошо. Вы меня слушаете? Во всяком случае, мы хоть не попадаем в лапы Макинтайра или Фокса. Куто — человек умный и не слишком старый. Элине казалось, что голос ее любимого звучит слишком громко и как-то слишком официально для этой комнаты, а тем более для этого угла. Доу вежливо кивнул, словно все это не имело для него большого значения. — Так вот… если мы заблаговременно спланируем, как организовать вашу защиту, если вы согласитесь выработать со мной заранее хорошее, разумное объяснение того, как все произошло, а также чтобы вы рассказали о себе, совсем немного… я думаю, этот судья отнесется к вам сочувственно, и, думаю, он сумеет оказать воздействие на присяжных, потому что он неплохо вел дела по защите гражданских прав… и одно дело в шестьдесят втором году, когда обвиняемый воспользовался Первой поправкой, а мой знакомый защищал его. Ну, так что вы не это скажете? — Отлично, — сказал Доу, глядя на Джека и усиленно моргая. — Как вы сегодня себя чувствуете? — О, хорошо, очень хорошо. Он застенчиво улыбнулся. Руки его взметнулись к голове, словно он хотел отбросить волосы с лица — но волос у него не было. Элина подумала — как странно, что этот человек, который всего на год моложе ее, выглядит, однако, намного моложе, совсем как ребенок. Она не могла даже думать о нем, как о взрослом мужчине. — Как только зрение у вас наладится и голова перестанет болеть от чтения, я дам вам посмотреть некоторые материалы, — сказал Джек. — К концу недели я начну приносить много бумаг. Теперь насчет одного из ваших свидетелей — этого преподавателя истории искусств из Мичиганского университета — я навел о нем справки, он был задержан полицией в шестьдесят восьмом году: люди шерифа арестовали его в Энн-Арборе за то, что он мешал движению пешеходов… так что… дело-то в общем довольно невинное, но я не уверен, что стоит рисковать, выставляя его в качестве свидетеля… потому что, честно говоря, этот человек не произведет нужного печатления на присяжных — на меня, к примеру, он такого впечатления не произвел… Доу дернул плечом. — А от моего отца есть какие-нибудь вести? — Что? Нет. Лицо Доу нервно задергалось, словно в тике. — Что ж, — немного спустя сказал он, — пошлите ему счет, увидим, что будет. Кто-то, кажется, говорит, что день здесь стоит сто долларов?.. — Триста, — сухо поправил его Джек. И, помолчав, продолжал: — Так этого человека я вычеркиваю из списка. А теперь постарайтесь внимательно меня слушать… Я считаю, что… — Из какого списка? Кого вы вычеркиваете? — Этого Мартино. Мне он не нравится. Доу так долго смотрел на Джека, что Элина почувствовала: это молчание, это его особое, прощупывающее молчание становится опасным; она почувствовала, что Джек сейчас может взорвать его — к примеру, протянет руку и ребром ладони изо всей силы ударит Доу по лицу. Но, выждав несколько секунд, Джек неуверенно спросил: — Вам больно? — Больно?.. Нет, боль где-то тут, — сказал Доу. И медленно провел рукой в воздухе примерно на расстоянии фута от своей головы. — Меня ведь накачали наркотиками. Пришлось накачать, так что теперь боль существует, но как бы сама по себе. Я боюсь стать кем-то другим — я ведь не верю в наркотики… и … и я… — Мысли у него, казалось, смешались. Он потянулся было к Джеку, словно хотел дотронуться до него. Попытался взять Джека за руку, но Джек, вздрогнув, отодвинулся. — Мистер Моррисси, я знаю, насколько вы считаете все это важным, и я уважаю вас за это, но я… я не могу позволить, чтобы вы вместе со мной отрешились от действительности. Этого я не могу допустить. Я вынужден сражаться за то, чтобы иметь право чувствовать свое тело — я вынужден спорить с сестрами, чтобы они не давали мне наркотиков, но они меня не слушают, — я вынужден спорить с вами, с вами, что куда важнее, мистер Моррисси: я не могу позволить, чтобы вы отрешились от действительности вместе со мной. — Что-что? — Нет, я не могу впустить вас в мои мысли. Мои мысли — это моя душа. И я не могу позволить вам влезть мне в душу. — Куда влезть?.. — иронически переспросил Джек. — Вы считаете, что это уважительно — так говорить со мной, да? Доу попытался улыбнуться. Он взглянул на Элину, словно призывая ее прийти ему на помощь. — Я ведь не говорю загадками и не пользуюсь кодом, я не склонен к сарказму, я вообще не допускаю сарказм в мой лексикон. Это мне несвойственно. Я очень уважаю вас, мистер Моррисси, хоть вы и мой противник… Я знаю, что мы могли бы договориться, если бы пользовались одним и тем же лексиконом — я готов принять на себя вину, признать свою ошибку; это, конечно, моя вина, а не ваша, что мы никак не можем понять друг друга. Некоторое время Джек сидел молча, постукивая шариковой ручкой. Звук был негромкий, но очень четкий, щелкающий. Элина боялась даже взглянуть на него. Она боялась опасности, которая на них надвигалась, на всех троих, а они ее не сознавали, беспомощно приближались к ней… Уродливые прутья кровати за головой Доу были покорежены, поцарапаны, словно по ним колотили чем-то острым. Все эти следы разрушения носили таинственный характер — даже стены здесь были исцарапаны, все в каких-то темных пятнах, будто в них то и дело что-то швыряли. Доу посмотрел на Элину своими странными расширенными глазами, на губах его была уже не улыбка, а судорожная гримаса, и Элина вдруг почувствовала, что все они в опасности, все — жертвы друг друга, — не только Элина, и ее любимый, и этот молодой человек с лицом в кровоподтеках, а вообще все люди, все до единого. — Тут со мной что-то делают такое, о чем я раньше не слышал, — неловко прервал молчание Доу. — Вводят мне в позвоночник какую-то цветную жидкость… по-моему… ничего ужаснее я никогда не испытывал, это… Такая боль — описать невозможно. Но слушайте, мистер Моррисси, меня не сломить. Я выживу. Просто это станет частью моей биографии — эта история с позвоночником, эта боль и то, что полиция ополчилась на меня… и Закон… Я пройду через все это, не потеряв себя, — никому меня не сломить. Вы хоть понимаете, что я говорю? Джек чертил короткие острые зигзаги на обложке своего блокнота. — Я-то вас понимаю, — сказал он. — А вот вы меня — нет. — Да, да, не понимаю, это правда, вся и беда моя в том, что я вас не понимаю… мне трудно вас понять… — Он смущенно улыбнулся. — Ваша жена была у меня вчера и рассказала, как вы намерены вести дело. Она сказала, что вы меня вытащите — насколько я понял, меня либо оправдают, либо, может быть, я получу условный срок и меня отпустят на поруки… Она сказала, что вы этого для меня добьетесь, что такую цель вы себе поставили. Я спросил Рэйчел, считает ли она, что жизнь такой и должна быть, и она сказала… — Неважно, что она сказала, — прервал его Джек. — Я вам отвечу: жизнь — не такая. — Вы не дали мне докончить… я хотел сказать: должна ли в жизни быть одна-единственная цель, ради которой все приносится в жертву и ради которой стоит себя калечить, или жизнь — это… — Эта проблема к нашему делу не имеет ни малейшего отношения, — сказал Джек. Доу, словно обессилев, откинулся на подушки. Он снова пощупал свою шею и голову, обмотанную бинтами. Вид бритой головы между бинтами показался Элине ужасным — кожа вся в пятнах, негладкая, не блестевшая здоровым блеском, как у лысых мужчин, а очень бледная, местами синеватая, местами оранжеватая, вся в прожилках. Он перенес сотрясение мозга и больше недели лежал без сознания. Он сильно похудел, и когда делал глубокий вдох, словно набираясь сил, чтобы лучше думать, в прорези больничной рубашки показывалась его грудь, — грудь мертвеца, на которую страшно было смотреть. Элине хотелось погладить его, приласкать. Она улыбнулась ему. А он глядел на нее словно зачарованный, силясь улыбнуться в ответ. Джек представил ее как «приятельницу» и больше не сказал о ней ни слова. — Как бы мне хотелось, чтобы вы прилегли рядом со мной, — сказал Доу Элине. Элина смущенно рассмеялась. Фыркнул и Джек — удивленно и негодующе. Он бросил взгляд на Элину, и она уловила в нем безграничную ярость. Но он держался по-прежнему холодно, официально — Элина и не подозревала, что Джек может так себя вести: такое было впечатление, будто все, что он говорит, протоколируется, будто это не частная беседа, не его личные слова. — …время, отведенное для посетителей, через час кончается, — сказал он, — …так что я считаю… нам следует вернуться… — Он перелистал какие-то бумаги. Спросил: — Так как будем поступать с Уорнером? Вы об этом подумали? У меня все готово, я выстроил свидетелей, и вы, безусловно, должны выдвинуть против него обвинение. Он же пытался вас убить. А Доу, не отрываясь, смотрел на Элину. Ей стало неловко, и она отвела от него взгляд. По коридору шла группа сестер. До Элины долетели обрывки их разговора — про городские автобусы, про расписание дежурств на воскресенье… Девушка лет восемнадцати в накрахмаленном белом чепце, края которого были загнуты вверх и стояли как паруса или крылья, прехорошенькая девушка, заглянула в палату Доу, и Элина, поймав на себе ее взгляд, подумала: «Я ведь могла бы быть на ее месте». Сестры, болтая, прошли мимо. Элина была потрясена — она понимала, что это правда: ведь она могла бы быть этой девушкой, такой же девушкой в белом халате и накрахмаленном белом чепце, и шагала бы по коридорам этой безрадостной, старой больницы. Если бы мать сказала: «Элина, сделай так! Элина, сделай!» И словно по мановению волшебной палочки, перечеркнув всякую возможность иного выбора и все мучительные размышления, она превратилась бы в такую вот девушку. Она поняла сейчас — сейчас, когда было уже слишком поздно, — что есть и другие жизненные пути… пути, где легче выжить. «И тогда я могла бы прилечь рядом с тобой, — сказал ее внутренний голос, обращаясь к Доу, который продолжал неотрывно глядеть на нее с нежностью, уже не пугавшей ее. — Я бы приласкала тебя…» — Позвольте мне любить вас, не уходите, не давайте ему увести вас… — тихо произнес Доу. И улыбнулся. Эта ласковая улыбка выявила новые, дотоле незаметные изъяны и повреждения на его коже: на левой щеке обнаружилось голубоватое пятно из лопнувших мелких сосудиков. Доу протянул руку к Элине, и она увидела мертвенно-бледную кожу под мышкой, бинты там, куда ему недавно делали вливание крови и вводили раствор, и оставшиеся незакрытыми еще красные, похожие на укусы насекомых следы уколов. — Элина, — сказал Джек, — ты его отвлекаешь. Почему бы тебе не выйти и не погулять?.. — Нет, не уходите, — сказал Доу. — Я знал, что зря взял тебя с собой, — сказал Джек, обращаясь к Элине. — К чему все это? Мы только зря будем терять время, если он не хочет рассуждать здраво. — Это вы не хотите рассуждать здраво, — сказал Доу Джеку. — Элина?.. — сказал Джек. — Не отсылайте ее, я буду внимательно вас слушать, — сказал Доу. — О чем вы говорили?.. А-а, хм, об Уорнере?.. У нас все еще о нем идет речь? — Да, все еще о нем, — спокойно сказал Джек. — Тем не менее, я думаю, тебе следует уйти, Элина. Элина не двигалась. — Ну хорошо, — сказал Джек, размеренным движением протянув руку и опустив ее на плечо Элины, — хорошо, прекрасно, в таком случае ты поможешь мне разъяснить Мереду, почему он должен выдвинуть обвинение против этого мистера Уорнера… В конце-то концов, ты же там в тот вечер была и все видела, верно? — Пальцы его обхватили руку Элины и скользнули вниз, к запястью, туда, где кожа не была прикрыта рукавом. Элина заметила, как глаза Доу проследили за движением руки Джека, этот странный, дружески-теплый пристальный взгляд спустился вниз и замер на ее запястье. — Объясни нашему другу, что кто-то хотел его смерти, хорошо? — сказал Джек. А Доу в этот момент мягко говорил Элине: — У меня такое чувство, точно это я держу вас за руку. Я просто чувствую это… Кто вы, почему вы здесь? Вы пришли, чтобы помочь мне? По-моему, да. Наверное, вы любите нас обоих, наверное, вы всех любите. Нет, не отсылайте ее, — сказал он, когда Джек выпустил ее руку. — Зачем вы это сделали? Это было так славно, так чудесно, я действительно чувствовал, как вы касаетесь ее руки, и через нее чувствовал, как вы касаетесь меня… Потому что вы ведь этого никогда не сделаете, верно, мистер Моррисси? Вы никогда не возьмете так меня за руку… А мне бы хотелось, хотелось… так хотелось, чтобы… — Держите это при себе, — сказал Джек все так же очень спокойно. И попытался рассмеяться. Внезапно он нагнулся и почесал лодыжку, ногти заскребли кожу. Постарайтесь держать это при себе, — прочувствованно сказал Джек тоном, какого Элина никогда у него не слыхала. Он повернулся к Элине, и на лице его мелькнула тень улыбки. В Элине вспыхнула странная, противоестественная радость, наслаждение, почти разделенное ее любимым — и все-таки не разделенное. В ее теле еле уловимой музыкой — тончайшими вибрациями, которые пока были даже и не слышны, — зазвучало желание, нежность, любовь. Они с Доу смотрели друг на друга как зачарованные. — Элина, да расскажи же ему, помоги мне, — произнес Джек обычным деловитым тоном, словно и не происходило ничего особенного, — опиши, что тогда было, хорошо? Ты же там находилась. Приблизительно в десять минут десятого несколько человек протиснулись в зал… среди них был Уорнер… и один из них нес транспарант, так? Что было на нем написано? Элина попыталась вспомнить. Но не могла. — Я что-то не помню, чтобы я видела транспарант, — медленно произнесла она. — Ты не видела? Ты хочешь сказать, что не видела транспарант или не могла прочесть, что на нем было написано? Джек терпеливо ждал, глядя на нее. — Вполне возможно, что я и видела транспарант… мужчину, который нес транспарант, на палке… но… но я не помню. — На транспаранте значилось: «В тюрьму предателей Америки», — сказал Джек все так же терпеливо. — А что было потом? Один из этих людей кинулся к Мереду, верно, и начал его чем-то лупить, верно?.. Маленьким револьвером? Элина покачала головой. — Все смешалось, все произошло так быстро… — Но ты же слышала, как тот человек сказал, что убьет Мереда, верно? Элина покачала головой. — А другие люди слышали, слышали совершенно отчетливо, — сказал Джек. Он снова почесал лодыжку. И рассмеялся — коротким, захлебывающимся, саднящим смешком. — Ты же слышала, как он это выкрикнул, верно? — По-моему, да, но… — Ты видела, как он выглядел? — Да, но я не… я в общем-то не помню… — Если ты снова увидишь этого человека, если тебя попросят опознать его, ты вспомнишь. Поверь мне. Неужели ты не слышала, что он говорил Мереду? — Нет… Доу, все так же улыбаясь, медленно покачал головой. — Я тоже не помню… Я ни в чем не мог бы поклясться… Вы были в тот вечер на моей лекции? А где вы сидели? — Помнишь ты все подробности или нет, Элина, это неважно, потому что выступать свидетельницей ты не будешь, — ровным тоном произнес Джек. — У меня есть свидетели. И улик у меня больше чем достаточно. Но неплохо было бы тебе объяснить Мереду, Элина, что этот человек, этот К.-Р. Уорнер из Уайандотта, очень опасен: в тот вечер он подготовил убийство, и ему это почти удалось… и что необходимо привлечь его к ответу, чтобы защитить от него других людей… Можешь ты это объяснить ему? — Нет, нет, не надо ничего говорить, — перебил его Доу. — Я ведь уже высказался на этот счет. Я против насилия, не потворствую убийствам и не подстрекаю к ним даже в своих речах. — Послушайте, Меред, — сказал Джек, — у этой девчонки Грэйсон серьезно задет мозг, и человек, напавший на нее, находится под арестом, и, попомните мое слово, его признают виновным в нападении с целью убийства… а если она не выкарабкается и умрет, то его признают виновным в преднамеренном убийстве, этого мерзавца, этого грязного убийцу, сукиного сына, и вы… если вы… Послушайте, если вы откажетесь выдвинуть обвинение, если вы еще станете совать мне под нос это дерьмо насчет любви и всепрощения и… Доу в изумлении уставился на него. — Вы хотите, чтобы я умер! — воскликнул он. — Что? Что вы такое мелете? — О да, вы хотите, чтобы я умер, как она, та девушка… вы хотите, чтобы мы оба умерли, и тогда ваши улики будут выглядеть еще убедительнее… — Это абсолютная чушь, — сказал Джек. Он встал. Он заставлял себя держаться очень спокойно. — Но я не умру. Я не собираюсь умирать, — сказал Доу. Он нарочито глубоко задышал, как бы стремясь успокоиться; он даже улыбнулся Джеку. — Цель моей борьбы в том и заключается — не умереть… пожалуйста, выслушайте меня, пожалуйста… я никогда не стану преследовать этого человека, даже если он думал меня убить. Я могу понять его, я могу вобрать в себя его ненависть и трансформировать ее. Я достаточно сильный. Хотя голова у меня и затуманена наркотиками и все кажется смутным, я достаточно сильный, мистер Моррисси, и ничто не сломит меня. Ох, пожалуйста, поверьте. Я могу помочь ему. Я уверен, что он придет сюда, я убежден… потому что мы оба люди, этот человек и я… и… и мы говорим на одном языке… Я буду настаивать на том, что он не хотел меня убивать; если полиция арестует его, я под присягой покажу, что я сам пытался нанести ему увечье, а он действовал так обороняясь… и… и так что… Так что… вы поняли, да? Джек стоял на шевелясь. — …некоторое время тому назад, прошлым летом… — продолжал Меред, — кто-то прислал мне домой бомбу… завернутую в газету… Я ее развернул, и ничего не случилось… в полиции сказали, что это устройство должно было взорваться, когда жертва вскроет пакет, но оно не сработало… хотели, чтобы я ослеп… А я не ослеп. Так что я сказал полиции, чтоб они забыли об этом. Я сказал им… — Пусть еще кто-нибудь ослепнет, — не без ехидства произнес Джек.

The script ran 0.036 seconds.