1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
– Я никогда не пивал на смородинном листу, позвольте попробовать!
Голая рука опять просунулась с тарелкой и рюмкой водки. Обломов выпил: ему очень понравилась.
– Очень благодарен, – говорил он, стараясь заглянуть в дверь, но дверь захлопнулась.
– Что вы не дадите на себя взглянуть, пожелать вам доброго утра? – упрекнул Обломов.
Хозяйка усмехнулась за дверью.
– Я еще в будничном платье, все на кухне была. Сейчас оденусь; братец скоро от обедни придут, – отвечала она.
– Ах, a propos о братце, – заметил Обломов, – мне надо с ним поговорить. Попросите его зайти ко мне.
– Хорошо, я скажу, как они придут.
– А кто это у вас кашляет? Чей это такой сухой кашель? – спросил Обломов.
– Это бабушка; уж она у нас восьмой год кашляет.
И дверь захлопнулась.
«Какая она… простая, – подумал Обломов, – а есть в ней что-то такое… И держит себя чисто!»
До сих-пор он с «братцем» хозяйки еще не успел познакомиться. Он видел только, и то редко, с постели, как, рано утром, мелькал сквозь решетку забора человек, с большим бумажным пакетом под мышкой, и пропадал в переулке, и потом, в пять часов, мелькал опять, с тем же пакетом, мимо окон, возвращаясь, тот же человек и пропадал за крыльцом. Его в доме не было слышно.
А между тем заметно было, что там жили люди, особенно по утрам: на кухне стучат ножи, слышно в окно, как полощет баба что-то в углу, как дворник рубит дрова или везет на двух колесах бочонок с водой; за стеной плачут ребятишки или раздается упорный, сухой кашель старухи.
У Обломова было четыре комнаты, то есть вся парадная анфилада. Хозяйка с семейством помешалась в двух непарадных комнатах, а братец жил вверху, в так называемой светелке.
Кабинет и спальня Обломова обращены были окнами на двор, гостиная к садику, а зала к большому огороду, с капустой и картофелем. В гостиной окна были драпированы ситцевыми полинявшими занавесками.
По стенам жались простые, под орех, стулья; под зеркалом стоял ломберный стол; на окнах теснились горшки с еранью и бархатцами и висели четыре клетки с чижами и канарейками.
Братец вошел на цыпочках и отвечал троекратным поклоном на приветствие Обломова. Вицмундир на нем был застегнут на все пуговицы, так что нельзя было узнать, есть ли на нем белье или нет; галстук завязан простым узлом и концы спрятаны вниз.
Он был лет сорока, с простым хохлом на лбу и двумя небрежно на ветер пущенными такими же хохлами на висках, похожими на собачьи уши средней величины. Серые глаза не вдруг глядели на предмет, а сначала взглядывали украдкой, а во второй раз уж останавливались.
Рук своих он как будто стыдился, и когда говорил, то старался прятать или обе за спину, или одну за пазуху, а другую за спину. Подавая начальнику бумагу и объясняясь, он одну руку держал на спине, а средним пальцем другой руки, ногтем вниз, осторожно показывал какую-нибудь строку или слово и, показав, тотчас прятал руку назад, может быть оттого, что пальцы были толстоваты, красноваты и немного тряслись, и ему не без причины казалось не совсем приличным выставлять их часто напоказ.
– Вы изволили, – начал он, бросив свой двойной взгляд на Обломова, – приказать мне прийти к себе.
– Да, я хотел поговорить с вами насчет квартиры. Прошу садиться! – вежливо отвечал Обломов.
Иван Матвеич, после двукратного приглашения, решился сесть, перегнувшись телом вперед и поджав руки в рукава.
– По обстоятельствам я должен приискать себе другую квартиру, – сказал Обломов, – поэтому желал бы эту передать.
– Теперь трудно передать, – кашлянув в пальцы и проворно спрятав их в рукав, отозвался Иван Матвеевич. – Если б в конце лета пожаловали, тогда много ходили смотреть…
– Я был, да вас не было, – перебил Обломов.
– Сестра сказывала, – прибавил чиновник. – Да вы не беспокойтесь насчет квартиры: здесь вам будет удобно. Может быть, птица вас беспокоит?
– Какая птица?
– Куры-с.
Обломов хотя слышал постоянно с раннего утра под окнами тяжелое кудахтанье наседки и писк цыплят, но до того ли ему? Перед ним носился образ Ольги, и он едва замечал окружающее.
– Нет, это ничего, – сказал он, – я думал, вы говорите о канарейках: они с утра начинают трещать.
– Мы их вынесем, – отвечал Иван Матвеевич.
– И это ничего, – заметил Обломов, – но мне, по обстоятельствам, нельзя оставаться.
– Как угодно-с, – отвечал Иван Матвеевич. – А если не приищете жильца, как же насчет контракта? Сделаете удовлетворение?.. Вам убыток будет.
– А сколько там следует? – спросил Обломов.
– Да вот я принесу расчет.
Он принес контракт и счеты.
– Вот-с, за квартиру восемьсот рублей ассигнациями, сто рублей получено задатку, осталось семьсот рублей, – сказал он.
– Да неужели вы с меня за целый год хотите взять, когда я у вас и двух недель не прожил? – перебил его Обломов.
– Как же-с? – кротко и совестливо возразил Иван Матвеевич. – Сестра убыток понесет несправедливо. Она бедная вдова, живет только тем, что с дома получит; да разве на цыплятах и яйцах выручит кое-что на одежонку ребятишкам.
– Помилуйте, я не могу, – заговорил Обломов, – посудите, я не прожил двух недель. Что же это, за что?
– Вот-с, в контракте сказано, – говорил Иван Матвеевич, показывая средним пальцем две строки и спрятав палец в рукав, – извольте прочесть: «Буде же я, Обломов, пожелаю прежде времени съехать с квартиры, то обязан передать ее другому лицу на тех же условиях или, в противном случае, удовлетворить ее, Пшеницыну, сполна платою за весь год, по первое июня будущего года», – прочитал Обломов.
– Как же это? – говорил он. – Это несправедливо.
– По закону так-с, – заметил Иван Матвеевич. – Сами изволили подписать: вот подпись-с!
Опять появился палец под подписью и опять спрятался.
– Сколько же? – спросил Обломов.
– Семьсот рублей, – начал щелкать тем же пальцем Иван Матвеевич, подгибая его всякий-раз проворно в кулак, – да за конюшню и сарай сто пятьдесят рублей.
И он щелкнул еще.
– Помилуйте, у меня лошадей нет, я не держу: зачем мне конюшня и сарай? – с живостью возразил Обломов.
– В контракте есть-с, – заметил, показывая пальцем строку, Иван Матвеевич. – Михей Андреич сказывал, что у вас лошади будут.
– Врет Михей Андреич! – с досадой сказал Обломов. – Дайте мне контракт!
– Вот-с, копию-извольте получить, а контракт принадлежит сестре, – мягко отозвался Иван Матвеевич, взяв контракт в руку. – Сверх того, за огород и продовольствие из оного капустой, репой и прочими овощами, считая на одно лицо, – читал Иван Матвеевич, – примерно двести пятьдесят рублей…
И он хотел щелкнуть на счетах.
– Какой огород? Какая капуста? Я и знать не знаю, что вы! – почти грозно возражал Обломов.
– Вот-с, в контракте: Михей Андреич сказали, что вы с тем нанимаете.
– Что же это такое, что вы без меня моим столом распоряжаетесь? Я не хочу ни капусты, ни репы… – говорил Обломов вставая.
Иван Матвеевич встал со стула.
– Помилуйте, как можно без вас: вот подпись есть! – возразил он.
И опять толстый палец трясся на подписи, и вся бумага тряслась в его руке.
– Сколько всего считаете вы? – нетерпеливо спросил Обломов.
– Еще за окраску потолка и дверей, за переделку окон в кухне, за новые пробои к дверям – сто пятьдесят четыре рубля двадцать восемь копеек ассигнациями.
– Как, и это на мой счет? – с изумлением спросил Обломов. – Это всегда на счет хозяина делается. Кто же переезжает в неотделанную квартиру?..
– Вот-с, в контракте сказано, что на ваш счет, – сказал Иван Матвеевич, издали показывая пальцем в бумаге, где это сказано. – Тысячу триста пятьдесят четыре рубля двадцать восемь копеек ассигнациями всего-с! – кротко заключил он, спрятав обе руки с контрактом назади.
– Да где я возьму? У меня нет денег! – возразил Обломов, ходя по комнате. – Нужно мне очень вашей репы да капусты!
– Как угодно-с! – тихо прибавил Иван Матвеевич. – Да не беспокойтесь: вам здесь будет удобно, – прибавил он. – А деньги… сестра подождет.
– Нельзя мне, нельзя по обстоятельствам! Слышите?
– Слушаю-с. Как угодно, – послушно отвечал Иван Матвеевич, отступив на шаг.
– Хорошо, я подумаю и постараюсь передать квартиру! – сказал Обломов, кивнув чиновнику головой.
– Трудно-с; а впрочем, как угодно! – заключил Иван Матвеевич и, троекратно поклонясь, вышел вон.
Обломов вынул бумажник и счел деньги: всего триста пять рублей. Он обомлел.
«Куда ж я дел деньги? – с изумлением, почти с ужасом спросил самого себя Обломов. – В начале лета из деревни прислали тысячу двести рублей, а теперь всего триста!»
Он начал считать, припоминать все траты и мог припомнить только двести пятьдесят рублей.
– Куда ж это вышли деньги? – говорил он.
– Захар, Захар!
– Чего изволите?
– Куда это у нас все деньги вышли? Ведь денег-то нет у нас! – спросил он.
Захар начал шарить в карманах, вынул полтинник, гривенник и положил на стол.
– Вот, забыл отдать, от перевозки осталось, – сказал он.
– Что ты мне мелочь-то суешь? Ты скажи, куда восемьсот рублей делись?
– Почем я знаю? Разве я знаю, куда вы тратите? Что вы там извозчикам за коляски платите?
– Да, вот на экипаж много вышло, – вспомнил Обломов, глядя на Захара. – Ты не помнишь ли, сколько мы на даче отдали извозчику?
– Где помнить? – отозвался Захар. – Один раз вы велели мне тридцать рублей отдать, так я и помню.
– Что бы тебе записывать? – упрекнул его Обломов. – Худо быть безграмотным!
– Прожил век и без грамоты, слава богу, не хуже других! – возразил Захар, глядя в сторону.
«Правду говорит Штольц, что надо завести школу в деревне!» – подумал Обломов.
– Вон у Ильинских был грамотный-то, сказывали люди, – продолжал Захар, – да серебро из буфета и стащил.
«Прошу покорнейше! – трусливо подумал Обломов. – В самом деле, эти грамотеи – вс° такой безнравственный народ: по трактирам, с гармоникой, да чаи… Нет, рано школы заводить!..»
– Ну, куда еще вышли деньги? – спросил он.
– Почем я знаю? Вон, Михею Андреичу дали на даче…
– В самом деле, – обрадовался Обломов, вспомнив про эти деньги. – Так вот, извозчику тридцать да, кажется, двадцать пять рублей Тарантьеву… Еще куда?
Он задумчиво и вопросительно глядел на Захара. Захар угрюмо, стороной, смотрел на него.
– Не помнит ли Анисья? – спросил Обломов.
– Где дуре помнить? Что баба знает? – с презрением сказал Захар.
– Не припомню! – с тоской заключил Обломов. – Уж не воры ли были?
– Кабы воры, так все бы взяли, – сказал Захар уходя.
Обломов сел в кресло и задумался. «Где же я возьму денег? – до холодного пота думал он. – Когда пришлют из деревни и сколько?»
Он взглянул на часы: два часа, пора ехать к Ольге. Сегодня положенный день обедать. Он мало-помалу развеселился, велел привести извозчика и поехал в Морскую.
IV
Он сказал Ольге, что переговорил с братом хозяйки, и скороговоркой прибавил от себя, что есть надежда на этой неделе передать квартиру.
Ольга поехала с теткой с визитом до обеда, а он пошел глядеть квартиры поблизости. Заходил в два дома; в одном нашел квартиру в четыре комнаты за четыре тысячи ассигнациями, в другом за пять комнат просили шесть тысяч рублей.
– Ужас! ужас! – твердил он, зажимая уши и убегая от изумленных дворников. Прибавив к этим суммам тысячу с лишком рублей, которые надо было заплатить Пшеницыной, он, от страха, не поспел вывести итога и только прибавил шагу и побежал к Ольге.
Там было общество. Ольга была одушевлена, говорила, пела и произвела фурор. Только Обломов слушал рассеянно, а она говорила и пела для него, чтоб он не сидел повеся нос, опустя веки, чтоб все говорило и пело беспрестанно в нем самом.
– Приезжай завтра в театр, у нас ложа, – сказала она.
«Вечером, по грязи, этакую даль!» – подумал Обломов, но, взглянув ей в глаза, отвечал на ее улыбку улыбкой согласия.
– Абонируйся в кресло, – прибавила она, – на той неделе приедут Маевские; ma tante пригласила их к нам в ложу.
И она глядела ему в глаза, чтоб знать, как он обрадуется.
«Господи! – подумал он в ужасе. – А у меня всего триста рублей денег».
– Вот, попроси барона; он там со всеми знаком, завтра же пошлет за креслами.
И она опять улыбнулась, и он улыбнулся глядя на нее, и с улыбкой просил барона; тот, тоже с улыбкой, взялся послать за билетом.
– Теперь в кресле, а потом, когда ты кончишь дела, – прибавила Ольга, – ты уж займешь по праву место в нашей ложе.
И окончательно улыбнулась, как улыбалась, когда была совершенно счастлива.
Ух, каким счастьем вдруг пахнуло на него, когда Ольга немного приподняла завесу обольстительной дали, прикрытой, как цветами, улыбками!
Обломов и про деньги забыл; только когда, на другой день утром, увидел мелькнувший мимо окон пакет братца, он вспомнил про доверенность и просил Ивана Матвеевича засвидетельствовать ее в палате. Тот прочитал доверенность, объявил, что в ней есть один неясный пункт, и взялся прояснить.
Бумага была вновь переписана, наконец засвидетельствована и отослана на почту. Обломов с торжеством объявил об этом Ольге и успокоился надолго.
Он радовался, что до получения ответа квартиры приискивать не понадобится и деньги понемногу заживаются.
«Оно бы и тут можно жить, – думал он, – да далеко от всего, а в доме у них порядок строгий и хозяйство идет славно».
В самом деле, хозяйство шло отлично. Хотя Обломов держал стол особо, но глаз хозяйки бодрствовал и над его кухней.
Илья Ильич зашел однажды в кухню и застал Агафью Матвеевну с Анисьей чуть не в объятиях друг друга.
Если есть симпатия душ, если родственные сердца чуют друг друга издалека, то никогда это не доказывалось так очевидно, как на симпатии Агафьи Матвеевны и Анисьи. С первого взгляда, слова и движения они поняли и оценили одна другую.
По приемам Анисьи, по тому, как она, вооруженная кочергой и тряпкой, с засученными рукавами, в пять минут привела полгода нетопленную кухню в порядок, как смахнула щеткой разом пыль с полок, со стен и со стола; какие широкие размахи делала метлой по полу и по лавкам; как мгновенно выгребла из печки золу – Агафья Матвеевна оценила, что такое Анисья и какая бы она великая сподручница была ее хозяйственным распоряжениям. Она дала ей с той поры у себя место в сердце.
И Анисья, в свою очередь, поглядев однажды только, как Агафья Матвеевна царствует в кухне, как соколиными очами, без бровей, видит каждое неловкое движение неповоротливой Акулины; как гремит приказаниями вынуть, поставить, подогреть, посолить, как на рынке одним взглядом и много-много прикосновением пальца безошибочно решает, сколько курице месяцев от роду, давно ли уснула рыба, когда сорвана с гряд петрушка или салат, – она с удивлением и почтительною боязнью возвела на нее глаза и решила, что она, Анисья, миновала свое назначение, что поприще ее – не кухня Обломова, где торопливость ее, вечно бьющаяся, нервическая лихорадочность движений устремлена только на то, чтоб подхватить на лету уроненную Захаром тарелку или стакан, и где опытность ее и тонкость соображений подавляются мрачною завистью и грубым высокомерием мужа. Две женщины поняли друг друга и стали неразлучны.
Когда Обломов не обедал дома, Анисья присутствовала на кухне хозяйки и, из любви к делу, бросалась из угла в угол, сажала, вынимала горшки, почти в одно и то же мгновение отпирала шкаф, доставала что надо и захлопывала прежде, нежели Акулина успеет понять, в чем дело.
Зато наградой Анисье был обед, чашек шесть кофе утром и столько же вечером и откровенный, продолжительный разговор, иногда доверчивый шопот с самой хозяйкой.
Когда Обломов обедал дома, хозяйка помогала Анисье, то есть указывала, словом или пальцем, пора ли или рано вынимать жаркое, надо ли к соусу прибавить немного красного вина или сметаны, или что рыбу надо варить не так, а вот как…
И боже мой, какими знаниями поменялись они в хозяйственном деле, не по одной только кулинарной части, но и по части холста, ниток, шитья, мытья белья, платьев, чистки блонд, кружев, перчаток, выведения пятен из разных материй, также употребления разных домашних лекарственных составов, трав – всего, что внесли в известную сферу жизни наблюдательный ум и вековые опыты!
Илья Ильич встанет утром часов в девять, иногда увидит сквозь решетку забора мелькнувший бумажный пакет под мышкой уходящего в должность братца, потом примется за кофе. Кофе все такой же славный, сливки густые, булки сдобные, рассыпчатые.
Потом он примется за сигару и слушает внимательно, как тяжело кудахтает наседка, как пищат цыплята, как трещат канарейки и чижи. Он не велел убирать их. «Деревню напоминают, Обломовку», – сказал он.
Потом сядет дочитывать начатые на даче книги, иногда приляжет небрежно с книгой на диван и читает.
Тишина идеальная: пройдет разве солдат какой-нибудь по улице или кучка мужиков, с топорами за поясом. Редко-редко заберется в глушь разносчик и, остановясь перед решетчатым забором, с полчаса горланит: «Яблоки, арбузы астраханские» – так, что нехотя купишь что-нибудь.
Иногда придет к нему Маша, хозяйская девочка, от маменьки, сказать, что грузди или рыжики продают: не велит ли он взять кадочку для себя, или зазовет он к себе Ваню, ее сына, спрашивает, что он выучил, заставит прочесть или написать и посмотрит, хорошо ли он пишет и читает.
Если дети не затворят дверь за собой, он видит голую шею и мелькающие, вечно движущиеся локти и спину хозяйки.
Она все за работой, все что-нибудь гладит, толчет, трет и уже не церемонится, не накидывает шаль, когда заметит, что он видит ее сквозь полуотворенную дверь, только усмехнется и опять заботливо толчет, гладит и трет на большом столе.
Он иногда с книгой подойдет к двери, заглянет к ней и поговорит с хозяйкой.
– Вы все за работой! – сказал он ей однажды.
Она усмехнулась и опять заботливо принялась вертеть ручку кофейной мельницы, и локоть ее так проворно описывал круги, что у Обломова рябило в глазах.
– Ведь вы устанете, – продолжал он.
– Нет, я привыкла, – отвечала она, треща мельницей.
– А когда нет работы, что ж вы делаете?
– Как нет работы? Работа всегда есть, – сказала она. – Утром обед готовить, после обеда шить, а к вечеру ужин.
– Разве вы ужинаете?
– Как же без ужина? ужинаем. Под праздник ко всенощной ходим.
– Это хорошо, – похвалил Обломов. – В какую же церковь?
– К рождеству: это наш приход.
– А читаете что-нибудь?
Она поглядела на него тупо и молчала.
– Книги у вас есть? – спросил он.
– У братца есть, да они не читают. Газеты из трактира берем, так иногда братец вслух читают… да вот у Ванечки много книг.
– Ужель же вы никогда не отдыхаете?
– Ей-богу, правда!
– И в театре не бываете?
– Братец на святках бывают.
– А вы?
– Когда мне? А ужин как? – спросила она, боком поглядев на него.
– Кухарка может без вас…
– Акулина-то! – с удивлением возразила она. – Как же можно? Что она сделает без меня? Ужин и к завтрему не поспеет. У меня все ключи.
Молчание. Обломов любовался ее полными, круглыми локтями.
– Как у вас хороши руки, – вдруг сказал Обломов, – можно хоть сейчас нарисовать.
Она усмехнулась и немного застыдилась.
– Неловко с рукавами, – оправдывалась она, нынче ведь вон какие пошли платья, рукава все выпачкаешь.
И замолчала. Обломов тоже молчал.
– Вот только домелю кофе, – шептала про себя хозяйка, – сахар буду колоть. Еще не забыть за корицей послать.
– Вам бы замуж надо выйти, – сказал Обломов, – вы славная хозяйка.
Она усмехнулась и стала пересыпать кофе в большую стеклянную банку.
– Право, – прибавил Обломов.
– Кто меня с детьми-то возьмет? – отвечала она и что-то начала считать в уме.
– Два десятка… – задумчиво говорила она, – ужели она их все положит? – И, поставив в шкаф банку, побежала в кухню. А Обломов ушел к себе и стал читать книгу…
– Какая еще свежая, здоровая женщина и какая хозяйка! Право бы, замуж ей… – говорил он сам себе и погружался в мысль… об Ольге.
Обломов в хорошую погоду наденет фуражку и обойдет окрестность; там попадет в грязь, здесь войдет в неприятное сношение с собаками и вернется домой.
А дома уж накрыт стол, и кушанье такое вкусное, подано чисто. Иногда сквозь двери просунется голая рука с тарелкой – просят попробовать хозяйского пирога.
– Тихо, хорошо в этой стороне, только скучно! – говорил Обломов, уезжая в оперу.
Однажды, воротясь поздно из театра, он с извозчиком стучал почти час в ворота; собака, от скаканья на цепи и лая, потеряла голос. Он иззяб и рассердился, объявив, что съедет на другой же день. Но и другой, и третий день, и неделя прошла – он еще не съезжал.
Ему было очень скучно не видеть Ольги в неположенные дни, не слышать ее голоса, не читать в глазах все той же, неизменяющейся ласки, любви, счастья.
Зато в положенные дни он жил, как летом, заслушивался ее пения или глядел ей в глаза; а при свидетелях довольно было ему одного ее взгляда, равнодушного для всех, но глубокого и знаменательного для него.
По мере того, однакож, как дело подходило к зиме, свидания их становились реже наедине. К Ильинским стали ездить гости, и Обломову по целым дням не удавалось сказать с ней двух слов. Они менялись взглядами. Ее взгляды выражали иногда усталость и нетерпение.
Она с нахмуренными бровями глядела на всех гостей. Обломов раза два даже соскучился и после обеда однажды взялся было за шляпу.
– Куда? – вдруг с изумлением спросила Ольга, очутясь подле него и хватая за шляпу.
– Позвольте домой…
– Зачем? – спросила она. Одна бровь у ней лежала выше другой. – Что вы станете делать?
– Я так… – говорил он, едва тараща глаза от сна.
– Кто ж вам позволит? Уж не спать ли вы собираетесь? – спрашивала она, строго поглядев ему попеременно в один глаз, потом в другой.
– Что вы! – живо возразил Обломов. – Спать днем! Мне просто скучно.
И он отдал шляпу.
– Сегодня в театр, – сказала она.
– Не вместе в ложу, – прибавил он со вздохом.
– Так что же? А это разве ничего, что мы видим друг друга, что ты зайдешь в антракте, при разъезде подойдешь, подашь руку до кареты?.. Извольте ехать! – повелительно прибавила она. – Что это за новости!
Нечего делать, он ехал в театр, зевал, как будто хотел вдруг проглотить сцену, чесал затылок и перекладывал ногу на ногу.
«Ах, скорей бы кончить да сидеть с ней рядом, не таскаться такую даль сюда! – думал он. – А то после такого лета да видеться урывками, украдкой, играть роль влюбленного мальчика.. Правду сказать, я бы сегодня не поехал в театр, если б уж был женат: шестой раз слышу эту оперу..»
В антракте он пошел в ложу к Ольге и едва протеснился до нее между двух каких-то франтов. Чрез пять минут он ускользнул и остановился у входа в кресла, в толпе. Акт начался, и все торопились к своим местам. Франты из ложи Ольги тоже были тут и не видели Обломова.
– Что это за господин был сейчас в ложе у Ильинских? – спросил один у другого.
– Это Обломов какой-то, – небрежно отвечал другой.
– Что это за Обломов?
– Это… помещик, друг Штольца.
– А! – значительно произнес другой. – Друг Штольца. Что ж он тут делает?
– Dieu sait! – отвечал другой, и все разошлись по местам. Но Обломов потерялся от этого ничтожного разговора.
«Что за господин?.. какой-то Обломов… что он тут делает… Dieu sait», – все это застучало ему в голову. – «Какой-то»! Что я тут делаю? Как что? Люблю Ольгу; я ее… Однакож вот уж в свете родился вопрос: что я тут делаю? Заметили… Ах, боже мой! как же, надо что-нибудь…"
Он уж не видел, что делается на сцене, какие там выходят рыцари и женщины; оркестр гремит, а он и не слышит. Он озирается по сторонам и считает, сколько знакомых в театре: вон тут, там – везде сидят, все спрашивают: «Что это за господин входил к Ольге в ложу?..» – «Какой-то Обломов!» – говорят все.
«Да, я „какой-то“! – думал он в робком унынии. – Меня знают, потому что я друг Штольца. Зачем я у Ольги? – „Dieu sait!..“ Вон, вон, эти франты смотрят на меня, потом на ложу Ольги!»
Он взглянул на ложу: бинокль Ольги устремлен был на него.
«Ах ты, господи! – думал он. – А она глаз не спускает с меня! Что она нашла во мне такого? Экое сокровище далось! Вон, кивает теперь, на сцену указывает… франты, кажется, смеются, смотря на меня… Господи, господи!»
Он опять в волнении неистово почесал затылок, опять переложил ногу на ногу.
Она звала франтов из театра пить чай, обещала повторить каватину и ему велела приехать.
«Нет, уж сегодня не поеду; надо решить дело скорей, да потом… Что это, ответа поверенный не шлет из деревни?.. Я бы давно уехал, перед отъездом обручился бы с Ольгой… Ах, а она все смотрит на меня! Беда, право!»
Он, не дождавшись конца оперы, уехал домой. Мало-помалу впечатление его изгладилось, и он опять с трепетом счастья смотрел на Ольгу наедине, слушал, с подавленными слезами восторга, ее пение при всех и, приезжая домой, ложился, без ведома Ольги, на диван, но ложился не спать, не лежать мертвой колодой, а мечтать о ней, играть мысленно в счастье и волноваться, заглядывая в будущую перспективу своей домашней, мирной жизни, где будет сиять Ольга, – и все засияет около нее. Заглядывая в будущее, он иногда невольно, иногда умышленно заглядывал в полуотворенную дверь, и на мелькавшие локти хозяйки.
Однажды тишина в природе и в доме была идеальная; ни стуку карет, ни хлопанья дверец; в передней на часах мерно постукивал маятник да пели канарейки; но это не нарушает тишину, а придает ей только некоторый оттенок жизни.
Илья Ильич лежал небрежно на диване, играя туфлей, ронял ее на пол, поднимал на воздух, повертит там, она упадет, он подхватывает с пола ногой… Вошел Захар и стал у дверей.
– Ты что? – небрежно спросил Обломов.
Захар молчал и почти прямо, не стороной, глядел на него.
– Ну? – спросил Обломов, взглянув на него с удивлением. – Пирог, что ли, готов?
– Вы нашли квартиру? – спросил, в свою очередь, Захар.
– Нет еще. А что?
– Да я не все еще разобрал: посуда, одежа, сундуки – все еще в чулане горой стоит. Разбирать, что ли?
– Погоди, – рассеянно сказал Обломов, – я жду ответа из деревни.
– Стало быть, свадьба-то после рождества будет? – прибавил Захар.
– Какая свадьба? – вдруг встав, спросил Обломов.
– Известно какая: ваша! – отвечал Захар положительно, как о деле давно решенном. – Ведь вы женитесь?
– Я женюсь! На ком? – с ужасом спросил Обломов, пожирая Захара изумленными глазами.
– На Ильинской барыш… – Захар еще не договорил, а Обломов был у него почти на носу.
– Что ты, несчастный, кто тебе внушил эту мысль? – патетически, сдержанным голосом воскликнул Обломов, напирая на Захара.
– Что я за несчастный? Слава тебе господи! – говорил Захар, отступая к дверям. – Кто? Люди Ильинские еще летом сказывали.
– Цссс!.. – зашипел на него Обломов, подняв палец вверх и грозя на Захара. – Ни слова больше!
– Разве я выдумал? – говорил Захар.
– Ни слова! – повторил Обломов, грозно глядя на него, и указал ему дверь.
Захар ушел и вздохнул на все комнаты.
Обломов не мог опомниться; он все стоял в одном положении, с ужасом глядя на то место, где стоял Захар, потом в отчаянии положил руки на голову и сел в кресло.
«Люди знают! – ворочалось у него в голове. – По лакейским, по кухням, толки идут! Вот до чего дошло! Он осмелился спросить, когда свадьба. А тетка еще не подозревает или если подозревает, то, может быть, другое, недоброе… Ай, ай, ай, что она может подумать! А я? А Ольга?»
– Несчастный, что я наделал! – говорил он, переваливаясь на диван лицом к подушке. – Свадьба! Этот поэтический миг в жизни любящихся, венец счастья – о нем заговорили лакеи, кучера, когда еще ничего не решено, когда ответа из деревни нет, когда у меня пустой бумажник, когда квартира не найдена…
Он стал разбирать поэтический миг, который вдруг потерял краски, как только заговорил о нем Захар. Обломов стал видеть другую сторону медали и мучительно переворачивался с боку на бок, ложился на спину, вдруг вскакивал, делал три шага по комнате и опять ложился.
«Ну, не бывать добру! – думал со страхом Захар у себя в передней. – Эк меня дернула нелегкая!»
– Откуда они знают? – твердил Обломов, – Ольга молчала, я и подумать вслух не смел, а в передней все решили! Вот что значит свидания наедине, поэзия утренних и вечерних зорь, страстные взгляды и обаятельное пение! Ох, уж эти поэмы любви, никогда добром не кончаются! Надо прежде стать под венец и тогда плавать в розовой атмосфере!.. Боже мой! Боже мой! Бежать к тетке, взять Ольгу за руку и сказать: «Вот моя невеста!», да не готово ничего, ответа из деревни нет, денег нет, квартиры нет! Нет, надо выбить прежде из головы Захара эту мысль, затушить слухи, как пламя, чтоб оно не распространилось, чтоб не было огня и дыма… Свадьба! Что такое свадьба?..
Он было улыбнулся, вспомнив прежний свой поэтический идеал свадьбы, длинное покрывало, померанцевую ветку, шепот толпы…
Но краски были уже не те: тут же, в толпе, был грубый, неопрятный Захар и вся дворня Ильинских, ряд карет, чужие, холодно-любопытные лица. Потом, потом мерещилось все такое скучное, страшное…
«Надо выбить из головы Захара эту мысль, чтоб он счел это за нелепость», – решил он, то судорожно волнуясь, то мучительно задумываясь.
Через час он кликнул Захара.
Захар притворился, что не слышит, и стал было потихоньку выбираться на кухню. Он уж отворил без скрипу дверь, да не попал боком в одну половинку и плечом так задел за другую, что обе половинки распахнулись с грохотом.
– Захар! – повелительно закричал Обломов.
– Чего вам? – из передней отозвался Захар.
– Поди сюда! – сказал Илья Ильич.
– Подать, что ли, что? Так говорите, я подам! – ответил он
– Поди сюда! – расстановисто и настойчиво произнес Обломов.
– Ах, смерть нейдет! – прохрипел Захар, влезая в комнату.
– Ну, чего вам? – спросил он, увязнув в дверях.
– Подойди сюда! – торжественно-таинственным голосом говорил Обломов, указывая Захару, куда стать, и указал так близко, что почти пришлось бы ему сесть на колени барину.
– Куда я туда подойду? Там тесно, я и отсюда слышу, – отговаривался Захар, остановясь прямо у дверей.
– Подойди, тебе говорят! – грозно произнес Обломов.
Захар сделал шаг и стал как монумент, глядя в окно на бродивших кур и подставляя барину, как щетку, бакенбарду. Илья Ильич в один час, от волнения, изменился, будто осунулся в лице; глаза бегали беспокойно.
«Ну, будет теперь!» – подумал Захар, делаясь мрачнее и мрачнее.
– Как ты мог сделать такой несообразный вопрос барину? – спросил Обломов.
«Вона, пошел!» – думал Захар, крупно мигая, в тоскливом ожидании «жалких слов».
– Я тебя спрашиваю, как ты мог забрать такую нелепость себе в голову? – повторил Обломов.
Захар молчал.
– Слышишь, Захар? Зачем ты позволяешь себе не только думать, даже говорить?..
– Позвольте, Илья Ильич, я лучше Анисью позову… – отвечал Захар и шагнул было к двери.
– Я хочу с тобой говорить, а не с Анисьей, – возразил Обломов. – Зачем ты выдумал такую нелепость?
– Я не выдумывал, – сказал Захар. – Ильинские люди сказывали.
– А им кто сказывал?
– Я почем знаю! Катя сказала Семену, Семен Никите, Никита Василисе, Василиса Анисье, а Анисья мне… – говорил Захар.
– Господи, господи! Все! – с ужасом произнес Обломов. – Все это вздор, нелепость, ложь, клевета слышишь ли ты? – постучав кулаком об стол, сказал Обломов. – Этого быть не может!
– Отчего не может быть? – равнодушно перебил Захар. – Дело обыкновенное – свадьба! Не вы одни, все женятся.
– Все! – сказал Обломов. – Ты мастер равнять меня с другими да со всеми! Это быть не может! И нет, и не было! Свадьба – обыкновенное дело: слышите? Что такое свадьба?
Захар взглянул было на Обломова, да увидал яростно устремленные на него глаза и тотчас перенес взгляд направо, в угол.
– Слушай, я тебе объясню, что это такое. «Свадьба, свадьба», – начнут говорить праздные люди, разные женщины, дети, по лакейским, по магазинам, по рынкам. Человек перестает называться Ильей Ильичом или Петром Петровичем, а называется «жених». Вчера на него никто и смотреть не хотел, а завтра все глаза пучат, как на шельму какую-нибудь. Ни в театре, ни на улице прохода не дадут. «Вот, вот жених!» – шепчут все. А сколько человек подойдет к нему в день, всякий норовит сделать рожу поглупее, вот как у тебя теперь! (Захар быстро перенес взгляд опять на двор) и сказать что-нибудь понелепее, – продолжал Обломов. – Вот оно, какое начало! А ты езди каждый день, как окаянный, с утра к невесте, да все в палевых перчатках, чтоб у тебя платье с иголочки было, чтоб ты не глядел скучно, чтоб не ел, не пил как следует, обстоятельно, а так, ветром бы жил да букетами! Это месяца три, четыре! Видишь? Так как же я-то могу?
Обломов остановился и посмотрел, действует ли на Захара это изображение неудобств женитьбы.
– Идти, что ли, мне? – спросил Захар, оборачиваясь к двери.
– Нет, ты постой! Ты мастер распускать фальшивые слухи, так узнай, почему они фальшивые.
– Что мне узнавать? – говорил Захар, осматривая стены комнаты.
– Ты забыл, сколько беготни, суматохи и у жениха и у невесты. А кто у меня… ты, что ли, будешь бегать по портным, по сапожникам, к мебельщику? Один я не разорвусь на все стороны. Все в городе узнают. «Обломов женится – вы слышали?» – «Ужели? На ком? Кто такая? Когда свадьба?» – говорил Обломов разными голосами. – Только и разговора! Да я измучусь, слягу от одного этого, а ты выдумал: свадьба!
Он опять взглянул на Захара.
– Позвать, что ли, Анисью? – спросил Захар.
– Зачем Анисью? Ты, а не Анисья, допустил это необдуманное предположение.
– Ну, за что это наказал меня господь сегодня? – прошептал Захар, вздохнув так, что у него приподнялись даже плечи.
– А издержки какие? – продолжал Обломов. – А деньги где? Ты видел, сколько у меня денег? – почти грозно спросил Обломов. – А квартира где? Здесь надо тысячу рублей заплатить, да нанять другую, три тысячи дать, да на отделку сколько! А там экипаж, повар, на прожиток! Где я возьму?
– Как же с тремястами душ женятся другие? – возразил Захар, да и сам раскаялся, потому что барин почти вскочил с кресла, так и припрыгнул на нем.
– Ты опять «другие»? Смотри! – сказал он, погрозив пальцем. – Другие в двух, много в трех комнатах живут: и столовая и гостиная – все тут; а иные и спят тут же; дети рядом; одна девка на весь дом служит. Сама барыня на рынок ходит! А Ольга Сергеевна пойдет на рынок?
– На рынок-то и я схожу, – заметил Захар.
– Ты знаешь, сколько дохода с Обломовки получаем? – спрашивал Обломов. – Слышишь, что староста пишет? доходу «тысящи яко две помене»! А тут дорогу надо строить, школы заводить, в Обломовку ехать; там негде жить, дома еще нет… Какая же свадьба? Что ты выдумал?
Обломов остановился. Он сам пришел в ужас от этой грозной, безотрадной перспективы. Розы, померанцевые цветы, блистанье праздника, шепот удивления в толпе – все вдруг померкло.
Он изменился в лице и задумался. Потом понемногу пришел в себя, оглянулся и увидел Захара.
– Что ты? – спросил он угрюмо.
– Ведь вы велели стоять! – сказал Захар.
– Поди! – с нетерпением махнул ему Обломов.
Захар быстро шагнул в двери.
– Нет, постой! – вдруг остановил Обломов.
– То поди, то постой! – ворчал Захар, придерживаясь рукой за дверь.
– Как же ты смел распускать про меня такие, ни с чем не сообразные слухи? – встревоженным шепотом спрашивал Обломов.
– Когда же я, Илья Ильич, распускал? Это не я, а люди Ильинские сказывали, что барин, дескать, сватался…
– Цссс… – зашипел Обломов, грозно махая рукой, – ни слова, никогда! Слышишь?
– Слышу, – робко отвечал Захар.
– Не станешь распространять этой нелепости?
– Не стану, – тихо отвечал Захар, не поняв половины слов и зная только, что они «жалкие».
– Смотри же, чуть услышишь, – заговорят об этом, спросят – скажи: это вздор, никогда не было и быть не может! – шепотом добавил Обломов.
– Слушаю, – чуть слышно прошептал Захар.
Обломов оглянулся и погрозил ему пальцем. Захар мигал испуганными глазами и на цыпочках уходил было к двери.
– Кто первый сказал об этом? – догнав, спросил его Обломов.
– Катя сказала Семену, Семен Никите, – шептал Захар, – Никита Василисе…
– А ты всем разболтал! Я тебя! – грозно шипел Обломов. – Распускать клевету про барина! А!
– Что вы томите меня жалкими-то словами? – сказал Захар. – Я позову Анисью: она все знает…
– Что она знает? Говори, говори сейчас…
Захар мгновенно выбрался из двери и с необычайной быстротой шагнул в кухню.
– Брось сковороду, пошла к барину! – сказал он Анисье, указав ей большим пальцем на дверь.
Анисья передала сковороду Акулине, выдернула из-за пояса подол, ударила ладонями по бедрам и, утерев указательным пальцем нос, пошла к барину. Она в пять минут успокоила Илью Ильича, сказав ему, что никто о свадьбе ничего не говорил: вот побожиться не грех и даже образ со стены снять, и что она в первый раз об этом слышит; говорили, напротив, совсем другое, что барон, слышь, сватался за барышню…
– Как барон! – вскочив вдруг, спросил Илья Ильич, и у него поледенело не только сердце, но руки и ноги.
– И это вздор! – поспешила сказать Анисья, видя, что она из огня попала в полымя. – Это Катя только Семену сказала, Семен Марфе, Марфа переврала все Никите, а Никита сказал, что «хорошо, если б ваш барин, Илья Ильич, посватал барышню…»
– Какой дурак этот Никита! – заметил Обломов.
– Точно что дурак, – подтвердила Анисья, – он и за каретой когда едет, так словно спит. Да и Василиса не поверила, – скороговоркой продолжала она, – она еще в успеньев день говорила ей, а Василисе рассказывала сама няня, что барышня и не думает выходить замуж, что статочное ли дело, чтоб ваш барин давно не нашел себе невесты, кабы захотел жениться, и что еще недавно она видела Самойлу, так тот даже смеялся этому: какая, дескать, свадьба? И на свадьбу не похоже, а скорее на похороны, что у тетеньки все головка болит, а барышня плачут да молчат; да в доме и приданого не готовят; у барышни чулков пропасть нештопаных, и те не соберутся заштопать; что на той неделе даже заложили серебро…
«Заложили серебро? И у них денег нет!» – подумал Обломов, с ужасом поводя глазами по стенам и останавливая их на носу Анисьи, потому что на другом остановить их было не на чем. Она как будто и говорила все это не ртом, а носом.
– Смотри же, не болтать пустяков! – заметил Обломов, грозя ей пальцем.
– Какое болтать! Я и в мыслях не думаю, не токмо что болтать, – трещала Анисья, как будто лучину щипала, – да ничего и нет, в первый раз слышу сегодня, вот перед господом богом, сквозь землю провалиться! Удивилась, как барин молвил мне, испугалась, даже затряслась вся! Как это можно? Какая свадьба? Никому и во сне не грезилось. Я ни с кем ничего не говорю, все на кухне сижу. С Ильинскими людьми не видалась с месяц, забыла, как их и зовут. А здесь с кем болтать? С хозяйкой только и разговору, что о хозяйстве; с бабушкой поговорить нельзя: та кашляет, да и на ухо крепка; Акулина дура набитая, а дворник пьяница; остаются ребятишки только: с теми что говорить? Да и я барышню в лицо забыла…
– Ну, ну, ну! – говорил Обломов, с нетерпением махнув рукой, чтоб она шла.
– Как можно говорить, чего нет? – договаривала Анисья уходя. – А что Никита сказал, так для дураков закон не писан. Мне самой и в голову-то не придет: день-деньской маешься, маешься – до того ли? Бог знает, что это! Вот образ-то на стене… – И вслед за этим говорящий нос исчез за дверью, но говор еще слышался с минуту за дверью.
– Вот оно что! И Анисья твердит: статочное ли дело! – говорил шепотом Обломов, складывая ладони вместе.
– Счастье, счастье! – едко проговорил он потом. – Как ты хрупко, как ненадежно! Покрывало, венок, любовь, любовь! А деньги где? а жить чем? И тебя надо купить, любовь, чистое, законное благо.
С этой минуты мечты и спокойствие покинули Обломова. Он плохо спал, мало ел, рассеянно и угрюмо глядел на все.
Он хотел испугать Захара и испугался сам больше его, когда вникнул в практическую сторону вопроса о свадьбе и увидел, что это, конечно, поэтический, но вместе и практический, официальный шаг к существенной и серьезной действительности и к ряду строгих обязанностей.
А он не так воображал себе разговор с Захаром. Он вспомнил, как торжественно хотел он объявить об этом Захару, как Захар завопил бы от радости и повалился ему в ноги; он бы дал ему двадцать пять рублей, а Анисье десять…
Все вспомнил, и тогдашний трепет счастья, руку Ольги, ее страстный поцелуй… и обмер: «Поблекло, отошло!» – раздалось внутри его.
– Что же теперь?..
V
Обломов не знал, с какими глазами покажется он к Ольге, что будет говорить она, что будет говорить он, и решился не ехать к ней в среду, а отложить свидание до воскресенья, когда там много народу бывает и им наедине говорить не удастся.
Сказать ей о глупых толках людей он не хотел, чтоб не тревожить ее злом неисправимым, а не говорить тоже было мудрено; притвориться с ней он не сумеет: она непременно добудет из него все, что бы он ни затаил в самых глубоких пропастях души.
Остановившись на этом решении, он уже немного успокоился и написал в деревню к соседу, своему поверенному, другое письмо, убедительно прося его поспешить ответом, по возможности удовлетворительным.
Затем стал размышлять, как употребить это длинное, несносное послезавтра, которое было бы так наполнено присутствием Ольги, невидимой беседой их душ, ее пением. А тут вдруг Захара дернуло встревожить его так некстати!
Он решился поехать к Ивану Герасимовичу и отобедать у него, чтоб как можно менее заметить этот несносный день. А там, к воскресенью, он успеет приготовиться, да, может быть, к тому времени придет и ответ из деревни.
Пришло и послезавтра.
Его разбудило неистовое скаканье на цепи и лай собаки. Кто-то вошел на двор, кого-то спрашивают. Дворник вызвал Захара. Захар принес Обломову письмо с городской почты.
– От Ильинской барышни, – сказал Захар.
– Ты почем знаешь? – сердито спросил Обломов. – Врешь!
– На даче все такие письма от нее носили, – твердил свое Захар.
«Здорова ли она? Что это значит?» – думал Обломов, распечатывая письмо.
«Не хочу ждать среды (писала Ольга): мне так скучно не видеться подолгу с вами, что я завтра непременно жду вас в три часа в Летнем саду».
И только.
Опять поднялась было тревога со дна души, опять он начал метаться от беспокойства, как говорить с Ольгой, какое лицо сделать ей.
– Не умею, не могу, – говорил он. – Поди узнай у Штольца!
Но он успокоил себя тем, что, вероятно, она приедет с теткой или с другой дамой – с Марьей Семеновной, например, которая так ее любит, не налюбуется на нее. При них он кое-как надеялся скрыть свое замешательство и готовился быть разговорчивым и любезным.
«И в самый обед: нашла время!» – думал он, направляясь, не без лени, к Летнему саду.
Лишь только он вошел в длинную аллею, он видел, как с одной скамьи встала и пошла к нему навстречу женщина под вуалью.
Он никак не принял ее за Ольгу: одна! быть не может! Не решится она, да и нет предлога уйти из дома.
Однакож… походка как будто ее: так легко и быстро скользят ноги, как будто не переступают, а движутся; такая же наклоненная немного вперед шея и голова, точно она все ищет чего-то глазами под ногами у себя.
Другой бы по шляпке, по платью заметил, но он, просидев с Ольгой целое утро, никогда не мог потом сказать, в каком она была платье и шляпке.
В саду почти никого нет; какой-то пожилой господин ходит проворно: очевидно, делает моцион для здоровья, да две… не дамы, а женщины, няньки с двумя озябшими до синевы в лице, детьми.
Листья облетели, видно все насквозь; вороны на деревьях кричат так неприятно. Впрочем, ясно, день хорош, и если закутаться хорошенько, так и тепло.
Женщина под вуалью ближе, ближе…
– Она! – сказал Обломов и остановился в страхе, не веря глазам.
– Как, ты? Что ты? – спросил он, взяв ее за руку.
– Как я рада, что ты пришел, – говорила она, не отвечая на его вопрос, – я думала, что ты не придешь, начинала бояться!
– Как ты сюда, каким образом? – спрашивал он растерявшись.
– Оставь; что за дело, что за расспросы? Это скучно! Я хотела видеть тебя и пришла – вот и все!
Она крепко пожимала ему руку и весело, беззаботно смотрела на него, так явно и открыто наслаждаясь украденным у судьбы мгновением, что ему даже завидно стало, что он не разделяет ее игривого настроения. Как, однакож, ни был он озабочен, но не мог не забыться на минуту, увидя лицо ее, лишенное той сосредоточенной мысли, которая играла ее бровями, вливалась в складку на лбу; теперь она являлась без этой не раз смущавшей его чудной зрелости в чертах.
В эти минуты лицо ее дышало такою детскою доверчивостью к судьбе, к счастью, к нему… Она была очень мила.
– Ах, как я рада! Как я рада! – твердила она, улыбаясь и глядя на него. – Я думала, что не увижу тебя сегодня. Мне вчера такая тоска вдруг сделалась – не знаю, отчего, и я написала. Ты рад?
Она заглянула ему в лицо.
– Что ты такой нахмуренный сегодня? Молчишь? Ты не рад? Я думала, ты с ума сойдешь от радости, а он точно спит. Проснитесь, сударь, с вами Ольга!
Она, с упреком, слегка оттолкнула его от себя.
– Ты нездоров? Что с тобой? – приставала она.
– Нет, я здоров и счастлив, – поспешил он сказать, чтоб только дело не доходило до добыванья тайн у него из души. – Я вот только тревожусь, как ты одна…
– Это уж моя забота, – сказала она с нетерпением. – Лучше разве, если б я с ma tante приехала?
– Лучше, Ольга..
– Если б я знала, я бы попросила ее, – перебила обиженным голосом Ольга, выпуская его руку из своей. – Я думала, что для тебя нет больше счастья, как побыть со мной.
– И нет, и быть не может! – возразил Обломов. – Да как же ты одна…
– Нечего долго и разговаривать об этом; поговорим лучше о другом, – беззаботно сказала она.
– Послушай… Ах, что-то я хотела сказать, да забыла.
– Не о том ли, как ты одна пришла сюда? – заговорил он, оглядываясь беспокойно по сторонам.
– Ах, нет! Ты все свое! Как не надоест! Что такое я хотела сказать?.. Ну, все равно, после вспомню. Ах, как-здесь хорошо: листья все упали, feuilles d'automne – помнишь Гюго? Там вон солнце, Нева… Пойдем к Неве, покатаемся в лодке…
– Что ты? Бог с тобой! Этакой холод, а я только в ваточной шинели…
– Я тоже в ваточном платье. Что за нужда. Пойдем, пойдем.
Она бежала, тащила и его. Он упирался и ворчал. Однакож надо было сесть в лодку и поехать.
– Как ты это одна попала сюда? – твердил тревожно Обломов.
– Сказать, как? – лукаво дразнила она, когда они выехали на середину реки. – Теперь можно: ты не уйдешь отсюда, а там убежал бы…
– А что? – со страхом заговорил он.
– Завтра придешь к нам? – вместо ответа спросила она.
«Ах, боже мой! – подумал Обломов. – Она как будто в мыслях прочла у меня, что я не хотел приходить».
– Приду, – отвечал он вслух.
– С утра, на целый день.
Он замялся.
– Ну, так не скажу, – сказала она.
– Приду на целый день.
– Вот видишь… – начала она серьезно, – я за тем звала тебя сегодня сюда, чтоб сказать тебе…
– Что? – с испугом спросил он.
– Чтоб ты… завтра пришел к нам…
– Ах ты, боже мой! – с нетерпением перебил он. Да как ты сюда-то попала?
– Сюда? – рассеянно повторила она. – Как я сюда попала? Да вот так, пришла… Постой… да что об этом говорить!
Она зачерпнула горстью воды и брызнула ему в лицо. Он зажмурился, вздрогнул, а она засмеялась.
– Какая холодная вода, совсем рука оледенела! Боже мой! Как весело, как хорошо! – продолжала она, глядя по сторонам. – Поедем завтра опять, только уж прямо из дома…
– А теперь разве не прямо? Откуда же ты? – торопливо спросил он.
– Из магазина, – отвечала она.
– Из какого магазина?
– Как из какого? Я еще в саду сказала, из какого…
– Да нет, не сказала… – с нетерпением говорил он.
– Не сказала! Как странно! Забыла! Я пошла из дома с человеком к золотых дел мастеру…
– Ну?
– Ну вот… Какая это церковь? – вдруг спросила она у лодочника, указывая вдаль.
– Которая? Вон эта-то? – переспросил лодочник.
– Смольный! – нетерпеливо сказал Обломов. – Ну что ж, в магазин пошла, а там?
– Там… славные вещи… Ах, какой браслет я видела!
– Не о браслете речь! – перебил Обломов. – Что ж потом?
– Ну, и только, – рассеянно добавила она и зорко оглядывала местность вокруг.
– Где же человек? – приставал Обломов.
– Домой пошел, – едва отвечала она, вглядываясь в здания противоположного берега.
– А ты как? – говорил он.
– Как там хорошо! Нельзя ли туда? – спросила она, указывая зонтиком на противоположную сторону. – Ведь ты там живешь!
– Да.
– В какой улице, покажи.
– Как же человек-то? – спрашивал Обломов.
– Так, – небрежно отвечала она, – я послала его за браслетом. Он ушел домой, а я сюда.
– Как же ты так? – сказал Обломов, тараща на нее глаза.
Он сделал испуганное лицо. И она сделала нарочно такое же.
– Говори серьезно, Ольга; полно шутить.
– Я не шучу, право так! – сказала она покойно. – Я нарочно забыла дома браслет, а ma tante просила меня сходить в магазин. Ты ни за что не выдумаешь этого! – прибавила она с гордостью, как будто дело сделала.
– А если человек воротится? – спросил он.
– Я велела сказать, чтоб подождал меня, что я в другой магазин пошла, а сама сюда…
– А если Марья Михайловна спросит, в какой другой магазин пошла?
– Скажу, у портнихи была.
– А если она у портнихи спросит?
– А если Нева вдруг вся утечет в море, а если лодка перевернется, а если Морская и наш дом провалятся, а если ты вдруг разлюбишь меня… – говорила она и опять брызнула ему в лицо.
– Ведь человек уж воротился, ждет… – говорил он, утирая лицо. – Эй, лодочник, к берегу!
– Не надо, не надо! – приказывала она лодочнику.
– К берегу! человек уж воротился, – твердил Обломов.
– Пусть его! Не надо!
Но Обломов настоял на своем и торопливо пошел с нею по саду, а она, напротив, шла тихо, опираясь ему на руку.
– Что ты спешишь? – говорила она – Погоди, мне хочется побыть с тобой.
Она шла еще тише, прижималась к его плечу и близко взглядывала ему в лицо, а он говорил ей тяжело и скучно об обязанностях, о долге. Она слушала рассеянно, с томной улыбкой склонив голову, глядя вниз или опять близко ему в лицо, и думала о другом.
– Послушай, Ольга, – заговорил он наконец торжественно, – под опасением возбудить в тебе досаду, навлечь на себя упреки, я должен, однакож, решительно сказать, что мы зашли далеко. Мой долг, моя обязанность сказать тебе это.
– Что сказать? – спросила она с нетерпением.
– Что мы делаем очень дурно, что видимся тайком.
– Ты говорил это еще на даче, – сказала она в раздумье.
– Да, но я тогда увлекался: одной рукой отталкивал, а другой удерживал. Ты была доверчива, а я… как будто… обманывал тебя. Тогда было еще ново чувство…
– А теперь уж оно не новость, и ты начинаешь скучать.
– Ах, нет, Ольга! Ты несправедлива. Ново, говорю я, и потому некогда, невозможно было образумиться. Меня убивает совесть: ты молода, мало знаешь свет и людей, и притом ты так чиста, так свято любишь, что тебе и в голову не приходит, какому строгому порицанию подвергаемся мы оба за то, что делаем, – больше всего я.
– Что же мы делаем? – остановившись, спросила она.
– Как что? Ты обманываешь тетку, тайком уходишь из дома, видишься наедине с мужчиной… Попробуй сказать это все в воскресенье, при гостях…
– Отчего же не сказать? – произнесла она покойно. – Пожалуй, скажу…
– И увидишь, – продолжал он, – что тетке твоей сделается дурно, дамы бросятся вон, а мужчины лукаво и смело посмотрят на тебя…
Она задумалась.
– Но ведь мы – жених и невеста! – возразила она.
– Да, да, милая Ольга, – говорил он, пожимая ей обе руки, – и тем строже нам надо быть, тем осмотрительнее на каждому шагу. Я хочу с гордостью вести тебя под руку по этой самой аллее, всенародно, а не тайком, чтоб взгляды склонялись перед тобой с уважением, а не устремлялись на тебя смело и лукаво, чтоб ни в чьей голове не смело родиться подозрение, что ты, гордая девушка, могла очертя голову, забыв стыд и воспитание, увлечься и нарушить долг…
– Я не забыла ни стыда, ни воспитания, ни долга, – гордо ответила она, отняв руку от него.
– Знаю, знаю, мой невинный ангел, но это не я говорю, это скажут люди, свет, и никогда не простят тебе этого. Пойми, ради бога, чего я хочу. Я хочу, чтоб ты и в глазах света была чиста и безукоризненна, какова ты в самом деле…
Она шла задумавшись.
– Пойми, для чего я говорю тебе это: ты будешь несчастлива, и на меня одного ляжет ответственность в этом. Скажут, я увлекал, закрывал от тебя пропасть с умыслом. Ты чиста и покойна со мной, но кого ты уверишь в этом? Кто поверит?
– Это правда, – вздрогнув, сказала она. – Слушай же, – прибавила решительно, – скажем все ma tante, и пусть она завтра благословит нас…
Обломов побледнел.
– Что ты? – спросила она.
– Погоди, Ольга: к чему так торопиться?.. – поспешно прибавил он.
У самого дрожали губы.
– Не ты ли, две недели назад, сам торопил меня? – спросила она, глядя сухо и внимательно на него.
– Да я не подумал тогда о приготовлениях, а их много! – сказал он вздохнув. – Дождемся только письма из деревни.
– Зачем же дожидаться письма? Разве тот или другой ответ может изменить твое намерение? – спросила она, еще внимательнее глядя на него.
– Вот мысль! Нет; а все нужно для соображений: надо же будет сказать тетке, когда свадьба. С ней мы не о любви будем говорить, а о таких делах, для которых я вовсе не приготовлен теперь.
– Тогда и скажем, как получишь письмо, а между тем все будут знать, что мы жених и невеста, и мы будем видеться ежедневно. Мне скучно, – прибавила она, – я томлюсь этими длинными днями; все замечают, ко мне пристают, намекают лукаво на тебя… Все это мне надоело!
– Намекают на меня? – едва выговорил Обломов.
– Да, по милости Сонечки.
– Вот видишь, видишь? Ты не слушала меня, рассердилась тогда!
– Ну, что, видишь? Ничего не вижу, вижу только, что ты трус… Я не боюсь этих намеков.
– Не трус, а осторожен… Но пойдем, ради бога, отсюда, Ольга; смотри, вон карета подъезжает. Не знакомые ли? Ах! Так в пот и бросает… Пойдем, пойдем… – боязливо говорил он и заразил страхом и ее.
– Да, пойдем скорее, – сказала и она шепотом, скороговоркой.
И они почти побежали по аллее до конца сада, не говоря ни слова: Обломов, оглядываясь беспокойно во все стороны, а она, совсем склонив голову вниз и закрывшись вуалью.
– Так завтра! – сказала она, когда они были у того магазина, где ждал ее человек.
– Нет, лучше послезавтра… или нет, в пятницу или субботу, – отвечал он.
– Отчего ж?
– Да… видишь, Ольга… я все думаю, не подоспеет ли письмо?
– Пожалуй. Но завтра та'к приди, к обеду, слышишь?
– Да, да, хорошо, хорошо! – торопливо прибавил он, а она вошла в магазин.
«Ах, боже мой, до чего дошло! Какой камень вдруг упал на меня! Что я теперь стану делать? Сонечка! Захар! франты…»
VI
Он не заметил, что Захар подал ему совсем холодный обед, не заметил, как после того очутился в постели и заснул крепким, как камень, сном.
На другой день он содрогнулся при мысли ехать к Ольге: как можно! Он живо представил себе, как на него все станут смотреть значительно.
Швейцар и без того встречает его как-то особенно ласково. Семен так и бросается сломя голову, когда он спросит стакан воды. Катя, няня провожают его дружелюбной улыбкой.
«Жених, жених!» – написано у всех на лбу, а он еще не просил согласия тетки, у него ни гроша денег нет, и он не знает, когда будут, не знает даже, сколько он получит дохода с деревни в нынешнем году; дома в деревне нет – хорош жених!
Он решил, что до получения положительных известий из деревни он будет видеться с Ольгой только в воскресенье, при свидетелях. Поэтому, когда пришло завтра, он не подумал с утра начать готовиться ехать к Ольге.
Он не брился, не одевался, лениво перелистывал французские газеты, взятые на той неделе у Ильинских, не смотрел беспрестанно на часы и не хмурился, что стрелка долго не подвигается вперед.
Захар и Анисья, думали, что он, по обыкновению, не будет обедать дома, и не спрашивали его, что готовить.
Он их разбранил, объявив, что он совсем не всякую среду обедал у Ильинских, что это «клевета», что обедал он у Ивана Герасимовича и что вперед, кроме разве воскресенья, и то не каждого, будет обедать дома.
Анисья опрометью побежала на рынок за потрохами для любимого супа Обломова.
Приходили хозяйские дети к нему: он проверил сложение и вычитание у Вани и нашел две ошибки. Маше налиновал тетрадь и написал большие азы, потом слушал, как трещат канарейки, и смотрел в полуотворенную дверь, как мелькали и двигались локти хозяйки.
Часу во втором хозяйка из-за двери спросила, не хочет ли он закусить: у них пекли ватрушки. Подали ватрушки и рюмку смородиновой водки.
Волнение Ильи Ильича немного успокоилось, и на него нашла только тупая задумчивость, в которой он пробыл почти до обеда.
После обеда, лишь только было он, лежа на диване, начал кивать головой, одолеваемый дремотой, – дверь из хозяйской половины отворилась, и оттуда появилась Агафья Матвеевна с двумя пирамидами чулок в обеих руках.
Она положила их на два стула, а Обломов вскочил н предложил ей самой третий, но она не села; это было не в ее привычках: она вечно на ногах, вечно в заботе и в движении.
– Вот я разобрала сегодня ваши чулки, – сказала она, – пятьдесят пять пар, да почти все худые…
– Какие же вы добрые! – говорил Обломов, подходя к ней и взяв ее шутливо слегка за локти.
Она усмехнулась.
– Что вы беспокоитесь? Мне, право, совестно.
– Ничего, наше дело хозяйское: у вас некому разбирать, а мне в охоту, – продолжала она. – Вот тут двадцать пар совсем не годятся: их уж и штопать не стоит.
– Не надо, бросьте все, пожалуйста! что вы занимаетесь этой дрянью. Можно новые купить…
– Как бросить, зачем? Вот эти можно все надвязать. – И она начала живо отсчитывать чулки.
– Да сядьте, пожалуйста; что вы стоите? – предлагал он ей.
– Нет, покорнейше благодарю, некогда покладываться, – отвечала она, уклоняясь опять от стула. – Сегодня стирка у нас; надо все белье приготовить.
– Вы чудо, а не хозяйка! – говорил он, останавливая глаза на ее горле и на груди.
Она усмехнулась.
– Так как же, – спросила она, – надвязать чулки-то? Я бумаги и ниток закажу. Нам старуха из деревни носит, а здесь не стоит покупать: все гниль.
– Если вы так добры, сделайте одолжение, – говорил Обломов, – только мне, право совестно, что вы хлопочете.
– Ничего; что нам делать-то? Вот это я сама надвяжу, эти бабушке дам; завтра золовка придет гостить: по вечерам нечего будет делать, и надвяжем. У меня Маша уж начинает вязать, только спицы все выдергивает: большие, не по рукам.
– Ужель и Маша привыкает? – спросил Обломов.
– Ей-богу, правда.
– Не знаю, как и благодарить вас, – говорил Обломов, глядя на нее с таким же удовольствием, с каким утром смотрел на горячую ватрушку. – Очень, очень благодарен вам и в долгу не останусь, особенно у Маши: шелковых платьев накуплю ей, как куколку одену.
– Что вы? Что за благодарность? Куда ей шелковые платья? Ей и ситцевых не напасешься; так вот на ней все и горит, особенно башмаки: не успеваем на рынке покупать.
Она встала и взяла чулки.
|
The script ran 0.015 seconds.