Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Леонид Леонов - Русский лес [1953]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary

Аннотация. Леонид Максимович Леонов за выдающиеся заслуги в развитии советской литературы и создание художественных произведений социалистического реализма, получивших общенародное признание, удостоен высокого звания Героя Социалистического Труда. Роман Леонида Леонова “Русский лес” — итог многолетних творческих исканий писателя, наиболее полное выражение его нравственных и эстетических идеалов. Сложная научно-хозяйственная проблема лесопользования — основа сюжета романа, а лес — его всеобъемлющий герой. Большой интерес к роману ученых и практиков-лесоводов показал, насколько жизненно важным был поставленный писателем вопрос, как вовремя он прозвучал и сколь многих задел за живое. Деятельность основного героя романа, ученого-лесовода Ивана Вихрова, выращивающего деревья, позволяет писателю раскрыть полноту жизни человека социалистического общества, жизни, насыщенной трудом и большими идеалами. Образ Грацианского, человека с темным прошлым, карьериста, прямого антагониста нравственных идеалов, декларированных в романе и воплотившихся в семье Вихровых, — большая творческая удача талантливого мастера слова.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 

— А ты с Марксом погодь, не встревай. Он завсегда при тебе останется, а мне на войну скоро вылезать, — спокойно оборвал солдат. — Этак-то вваливаемся вечерочком после дожжика в одно безлюдное село... покоится оно в туманце, ровно в саване. Все на молчок заперто, и собак не слыхать. Стучимся в крайнюю избу, выходит к нам дедуся на крыльцо... уж на исходе жизни, однако ещё бравый такой, без костыля. «Здорово, говорит, беженцы. Чего это вы с таким запозданием? — А сам не смеется между тем. — Тут у нас гулять — дело опасное: десант ихний сброшен, человек двадцать пять. Как бы они вас за ухи не оттрепали... За питанием двое даве приходили, так подстрелили девицу одноё... А не верите, так ознакомьтеся: у колодца лежит». И враз дверь перед нами на запор, будто его и не было. Ну, пошли, ознакомились мы... Действительно, лежит на тропочке существо женского полу, годков шестнадцати, самый цвет жизни... ничком лежит и, заметьте, камень-булыжник в руке держит... кинуть не успела! Оборонялась, видать. Постояли мы возле, семеро-то, отдохнули. Тут Федяев, тоже наш, саратовский, говорит: «В лапшу их за это!» — и я тоже прибавил, что в лапшу. За ночь-то ещё пятеро окруженцев наших подошло, а со светом в лес, на врага отправились... Тут и мне один достался. В упор он обойму в тело мое выпустил, промазал... я тогда и понял, что теперь меня до самой ихней берлоги не убьешь. Да ещё, на беду мою, патроны у меня все вышли, пришлось просто так, руками. А, видать, хорош я был, в кровище весь, а он колени мне целует... Вот, говорят, народ мы воинственный, а какое там воинственный, кто её любит, войну... в том и дело, что мирный мы народ, мирней на свете нет. — Как же тебе в таком случае голову-то зацепили, неуязвимый? — спросил кто-то издалека, после паузы. — А то уж моя личная вина, прошибка получилась, — отшутился солдат и стал закуривать. — Не раз меня отец, с японской войны ефрейтор, просвечал: на войне первое дело, говорит, Петруха, как завидишь, летит в тебя пуля али какая покрупнее вещь, то не гордись, а отойди от греха в сторонку. Ан, забыл Петруха родительское наставленьице, вот и провалялся на койке полтора месяца... На это все тихонько посмеялись кругом, весьма довольные солдатом и его поведением, что болью своей не хвалится и правды от народа не таит. — Эй, солдат! — сказал потом голос сверху. — Я тут яблочек мороженых домой захватил. Чайку-то тебе хотелось... возьми-ка пожуй, пожалуй. — И при свете спички с верхней полки протянулась стариковская рука в овчинном обшлаге. И опять очень это всему народу понравилось, и никто не понял дар старика как плату за доставленное развлеченье. К тому же яблочки его были маленькие, терпкого лесного вкуса, да не в том была их сила... Заодно, расщедрясь, стал старик и других, кто поближе, оделять, причем не посмел отказаться и сам Иван Матвеич. Кто то с верхней полки остерег старика, что внукам ничего не останется, и тогда другой голос в соседнем купе завел не менее поучительную историю одной можайской якобы солдатки, что в самый переполох осеннего отступления неизменно каждый день выходила к беженцам на шоссе с кошелкой печеной картошки... и будто слышали в народе, как сопровождавшая её малолетняя дочка спросила у матери-солдатки, отчего это, дескать, как ни тратят они свое добро, а в мешках у них не убавляется?.. Путь на том перегоне шит был заново, на живую нитку, старенький вагон раскачивался на ходу и скрипел, грозя развалиться, так что до Ивана Матвеича долетали лишь обрывки забытого русского сказанья, неизменно воскресающего в годы бедствий. Постепенно он погружался в то целительное забытье, что происходит от ощущения просторного дорожного времени и сытного тепла простонародной жизни. Перед ним открывалась зеленая томительная неизвестность с прямою, как стрела, и пятнистою от солнца просекой. Бесконечно милая его сердцу женщина шла впереди со слегка откинутой рукой, как бы в намерении приласкать попутные елочки, и надо было торопиться, непременно догнать, в последний раз заглянуть в её лицо, прежде чем скроется в каких-то излишне нарядных на этот раз воротах Пашутинского лесничества. Когда он проснулся, пассажиров уменьшилось вдвое, все спали; погожее утро пробивалось в щель под приспущенной шторкой. Поеживаясь от холодка, Иван Матвеич вышел с чемоданчиком на площадку: близилось Красновершье. Ночной балагур с забинтованной головой курил в тамбуре, расставив ноги для устойчивости, привалясь спиной к открытой двери. Встречный ветер выхлестывал наружу то дымок, то полу его шинели. Солдат был суровый, с огрубелым лицом, весь как из-под топора, так что можно было назвать его Перуном. Пристальными голубоватыми глазами он скользил по запустелому, дотла разоренному краю. Мимо неслась раздольная енежская пойма, обсохшая местами и прозеленевшая сквозь нанесенный ил. Река вернулась в свое русло, и бросалось в глаза непривычное безделье сильной воды, впервые не загруженной сплавом; теплый ветер срывал пену с водяных гребешков. За поворотом открылась знакомая излучина с деревушкой на косогоре: Иван Матвеич узнал её скорей по сердцебиенью, чем по десятку побитых изб и печных остовов. Он спросил у солдата, сходит ли в Красновершье, и тот отвечал, что пойдет поискать питья; они сошли вместе. Предпоследний в составе вагон их остановился, так и не дотянувшись до деревянной, наскоро сколоченной платформы. Девочка лет восьми шла по стежке внизу, вдоль насыпи, прижимая к груди стеклянную банку, такая худенькая, что и ветер дул там побережней, чтоб не расплескать ей ноши. То был клюквенный морс, прибавок к пайку военного времени. Краем глаза Иван Матвеич видел, как солдат спускался под откос. — А ну, постой, зорька... — позвал он так тихо, что Иван Матвеич и не расслышал бы, кабы не стоял с подветренной стороны. — Никак, родная, квасок у тебя? — На, испей, — певучим местным говором отвечала та. Обеими руками приняв склянку, солдат отхлебнул два мужских глотка, подумал, отпить ли ему третий, обмахнул рот рукавом и, усмехнувшись девочке, жестом благословения коснулся её головы. А Иван Матвеич понял, что он сейчас видел свой народ настолько близко, до рези в глазах, как редко достается наблюдать его в условиях мирного благополучия. 5 Свое путешествие он начал с обхода Красновершья. Поднявшись по бывшей главной улице, он заглянул в лощинку, где сквозь корзиночный ивняк и поваленные колья с колючей проволокой стремился вешний поток, потыкал палкой старую ветлу, которую знавал ещё прутиком, и долго стоял на бугре, к подозрительному недоумению сопровождавших его ребятишек. Мертвых с полей уже убрали, но и льнов ещё не видать было нигде. Все выглядело иначе, чем в памяти: Томашевское — сельцо на горизонте — передвинулось ближе к Енге, а юный, второго поколения лесочек как бы перетащили вправо и ближе, чтоб не мешал обозрению окрестностей, в частности — горелого немецкого танка со вскинутым стволом. Отсюда ещё убедительней становилась старая истина, что и самое незыблемое на свете — те же изменчивые облака, что бежали сейчас в досиня промытом небе, но лишь формируемые иным, тугим и властным ветром времени. Heт, это не было крушением мечты, а просто кончилась вчерашняя страничка и рядом начиналась другая. По ту сторону лощины сверкало приземистое, уже каменной кладки строеньице колхозной фермы; солдаты из части, расположенной по соседству, ладили дранчатую кровлю на обугленные кое-где стропила. Запах сырой щепы мешался с дымком из землянок, нарытых по склону, и, хотя первозданная скудость сквозила во всем, все чудился почему-то Ивану Матвеичу мерный, такой успокоительный звук молока о бадью... Было бы вполне бессмысленно искать здесь подводу в Пашутино, да и как-то достойней представлялось пройти пешком двенадцать километров до Калинова родничка. И тут Ивану Матвеичу довелось на опыте узнать непостоянство расстоянья: неодолимое в детстве, втрое сократившееся в годы службы на Пустошaх, оно приобретало к старости прежнюю протяженность. Частые передышки в пути сам Иван Матвеич объяснял потребностью поздороваться с родными, безлюдными теперь местами. Только за грядой кустарничка у Облога попался ему житель с лукошком, сеявший семена вразброс, и паренек вел за ним корову, запряженную в борону; по старинке Иван Матвеич пожелал им удачи, и старший ответил степенным поклоном. Километром позже, перед Пустошaми, донеслась голосистая девичья частушка, такое же благовестие возвращающейся жизни, как и внезапная трель жаворонка над головой. Дождевая тучка копилась в небе, но, в сущности, Иван Матвеич находился уже дома, на том древнем тракте, по которому сорок с лишним лет назад отправлялся с Демидкой на открытие мира. Где-то поблизости начиналось бывшее Калиново царство. Из опасенья заплутаться или порвать пальто в чащобе Иван Матвеич двинулся в обход по проселку, что и сберегло его от случайностей, спрятанных в лесных завалах. ... Если не считать веселых дней в разгаре лета, когда грозы прополаскивают июльский зной и огненным росчерком расписываются в небесах, или той благодатной пустоты в конце осени с опушками, одетыми в прощальную красу, как бы в намеренье разжалобить наступающую стужу, если не считать вдобавок пушистых зимних сумерек с острым, пьяней водки воздухом, процеженным сквозь игольчатые фильтры мороза, с увлекательными повестями о лисьих хитростях и волчьем нарыске по снегу, лапа в лапу, сапожок в сапожок, то нет, пожалуй, в русской природе поры чудесней, чем эти весенние предвечерья, когда орешник почти отпылил, а береза ещё робеет зеленеть, не доверяя наступившей теплыни, а лес, совсем прозрачный, без теней, словно щурится спросонья, наступить боится на оживающую под ногами мелюзгу. Раздвигая нелюдимую можжевеловую стражу, Иван Матвеич вступил в чащу; влага хлюпала под ногами в непросохших мхах, и дождик слегка покропил его в знак приветствия. Вдруг таинственной прохладой повеяло из глубины, и потом громадный, как событие, глухарь порхнул из куста, крылом задевая ветви. «Дозорный...» — с мальчишеским чувством догадался Иван Матвеич и по гортанному, еле слышному клекоту воды понял, что добрался до цели своего путешествия. Перед ним был тот самый заросший теперь отовсюду овражек с плоским валуном на дне. Ни цветика, но и опавшего сучка не виднелось на пологих скатах; распустившиеся сережки серой ольхи свисали в строгой тишине. Иван Матвеич с обнаженной головой спустился вниз и, оттого что некому было подглядывать за ним в такой глуши, вслух поздоровался с Калиной и тем маленьким, сердитей ежика божеством, что жило здесь, под древней ледникового скалою. — Здравствуй, добрый и вечный, — сказал приезжий с опущенными руками, как перед начальством, выше какого не бывает. — Это я, Иван Вихров, если помнишь меня. Вот навестить и отчитаться к тебе пришел... здравствуй! Коротко, потому что ни божество, ни друга не следует утомлять перечисленьем происшедших бедствий, он доложил главное за четыре минувших десятилетия, и тот, внизу, поворчал немножко, но про что именно, Иван Матвеич с непривычки разобрать не сумел. Трава была ещё мокра, он присел на чемоданчик. Приближенные деревья кругом стали рослей и старше — гвардия; гуще курчавился лишай на камне. Света пробивалось достаточно, чтобы различить, как вздымался в своей норке хрустальный бугорок и сплетались струйки бессонной воды. Нет, Калинов родничок не жаловался, что потревожила война, не благодарил, что отстояли, а лишь воркотливо рассказывал о своих недавних злоключеньях. Оставалось напиться на весь остаток жизни той живой воды и засветло отправляться в дорогу: ночевать Иван Матвеич собирался в Пашутине. И точно под руку подсунули, прошитый лычком берестяной ковшик нашелся под навесом скалы. — Не трожь, не тобой кладено!.. — раздалось сверху, едва за ним потянулся приезжий. Иван Матвеич вздрогнул и поднял голову. Все было недвижно кругом, меркнущий свет проливался сквозь нагие вершины... Но тревожные глаза следили за гостем из заросли, и можно было различить в ней детскую фигурку, сливавшуюся с окраской апрельского леса. Так получали объяснение неумелой посадки елочки вокруг родника, устланная щебнем дорожка перед ним и вся вообще отменная опрятность овражка, прибранного заботливой рукой. Значит, из века в век отсутствие игрушек заставляло крестьянских детей делать природу сообщницей своих забав. — Не вижу, кто ты там. А ну, покажись! — негромко и весь в мурашках от волнения позвал Иван Матвеич. Кусток раздвинулся, и мальчик лет десяти в лесниковском картузе до бровей появился на склоне. — Чего здесь нужно-то? Это мой дом, — спросил он враждебно, подтягивая спадающие сапоги. Но не впервые в жизни Иван Матвеич забредал в чужие владенья и оттого не устрашился стоявшего перед ним хозяина. — А я издалека, брат, из самой Москвы. Вот закусывать собрался с дороги, а ты и подвернулся вовремя... за компанию не желаешь ли? Давай тогда присаживайся, — и стал раскрывать чемоданчик с соблазнами Таискиной стряпни. Ему пришлось дать дополнительные заверенья, что по состоянию здоровья и зубов давно уже не употребляет в пищу маленьких ребят. Шутка подействовала вернее, чем приманка на еду, и, спустясь стороной, мальчик с показным равнодушием заглянул в глубину чемодана. Вдруг доверясь, он рассказал приезжему, как ходил по осени с мамкой, здешней лесничихой, на линию — выбирать продовольствие из разбитого германского эшелона, и все окрестные жители тоже ходили с голодухи, и сошло на первый раз, тем и кормились всю зиму, а во второй — застигнул их патруль под проливным дождем, и в сторожку к деду мальчик вернулся один, с пустыми мешками. Нет, отец у него не на войне, так что и пособия им не положено, отца он не помнил вовсе — и суровая сиротская замкнутость явственно прозвучала в его голосе! — а дедка уже старый, сам в домовину примеряется, а фамилия ему Лисагонов. И хотя трудно верилось в подобное долголетье, Иван Матвеич догадался, что это тот, ближайшего обхода лесник Миней, шестидесятилетие которого праздновали в ночь разгрома сапегинской усадьбы. — Да ты, я вижу, мужик бывалый... — минуту спустя и без особого сочувствия, чтоб не бередить детское горе, сказал Иван Матвеич. — Обширнейшее, брат, у тебя хозяйство. Небось и шалашик поблизости соорудил? — А то!.. — с законной гордостью отвечал мальчик. — Я и черемушку возле посадил... кужлявенькая. Он такую хозяйскую ласковость вложил в это местное слово, что не оставалось сомнения в его родстве с потомственным пашутинским лесником. — Вот и я, брат, теми же, лесными делами занимаюсь. Значит, мы с тобой приятели... Как зовут-то тебя? — И, уже потрясенный, знал наперед, что услышит то редкостное, ставшее для него священным имя. — Калинка, — тихо сказал мальчик, беря с его ладони протянутый пирожок. Это не было чудом, ни даже удивительным совпадением, а самое обыкновенное в природе продолжение жизни. Несмотря ни на что, он и не мог прерваться, сгинуть вовсе, поток веселого, пенного, мудрого вещества. И если старый Калина запросто принимал обличье дерева или тумана, осеннего ветра и задремавшего кота, тем более ничего ему не стоило скинуться бедным крестьянским мальцом. Однако как ни вглядывался в его лицо Иван Матвеич, не мог отыскать ни крупицы сходства с владыкой Пустошeй, если не считать крохотной щербинки у виска, сохранившейся и после переплава от рассеченной брови Калины. Так завершался круг вихровской деятельности, и в самом конце четко намечалось её очередное кольцо. — Значит, родня мы с тобой, — протянул Иван Матвеич, поднимаясь — Ну, веди меня к деду своему, если родня... Погода менялась, лишай полиловел на камне, зябко ежились голые березки в просвете оврага. Солнце давно спряталось, рваный простудный туманишко выползал наружу, как всегда в эту пору, чуть небесный хозяин со двора! Маленький Калинка шёл впереди, по своим приметкам узнавая повороты и лазейки в завалах. Вскоре показалась ветхая сторожка с отблесками неба в темных окнах. Внучек вбежал первым, и слышно было, пока Иван Матвеич вытирал ноги на крыльце, как он тормошит своего дедку, оповещая о приходе московского гостя. Долго зажигали огонь. Вопреки ожиданиям, не домовитым кислым тестом пахло здесь, не старой вощиной, как в Калиновой избушке, а нежилой деревянной пустотой. Древняя старуха рукавом смела с пустого стола воображаемые крошки и поставила светец посреди. Сам Миней, длинный и тощий, лежал на лавке, головою в красный угол, где вместо образов висели поникшие, хвостиком вниз, ходики. При звуке чужих шагов старик приподнялся на локтях и вглядывался в мерцающую полутьму перед собою с той напряженной пристальностью, какой обозначается наступление слепоты. — Докладает шешнадцатого обхода лесник Лисагонов Миней... — начал было он, обращаясь к огню, который ещё достигал кое-как его сознанья, и замолк, потому что докладывать ему, в сущности, было не о чем. Он очень старался вернуть себе прежнюю выправку, и гостю пришлось применить усилие, чтобы смирить его служебное рвенье. — Лежи, Миней, лежи. Никакой я не начальник, даже не корреспондент. Это просто Вихров забрел к тебе мимоходом... помнишь, был у вас такой хромой лесничий до революции? — Ить много их скрозь нас прошло... и хромые и всякие, — сказала Минеева бабка и пошикала на Калинку, чтоб не шурстел под лавкой со своей птицей, а лучше подал бы гостю сесть. — А то ещё Саксонов был у нас, Михал Петров... ужасной силы мужчина, — глухо и почтительно вставил Миней. — Он бы и теперь ещё, каб медведь его не поломал. — Чего ж ты путаешь-то, Минеюшка? — вставила бабка и суеверно покачала головой. — Это Крутилев от медведя помер, а Саксонов сам на высшую должность перевелся... — Да не слушай ты ее... ить какая баба упрямая: Саксонов, я сказал! — заворчал Миней и поершился под лоскутным одеялом. Пришлось Ивану Матвеичу подробнее напомнить о себе, и прежде всего об их совместных трудах по лесоустроению Пустошeй. На вопрос его, как живут после фашизма, старуха сообщила, что живут ничего, ни в чем не забытые, солдатики оправиться подмогли, а недели две назад докторица пашутинская порошки от хворости привозила, такая ласковая, пошли господь здоровья!.. да, видно, Минею собираться время пришло. — За зиму-то уж третий раз его прихватывает. Оно и пора: давно с нашего дерева облетели листики... вот только два и осталося. Да вишь, не отпускает его кормилец-то: держит, ласковый! — Она лес имела в виду. — Он меня держит... — с достоинством повторил Миней. — Рано тебе свою зеленую державу покидать... сколько ты жизни в нее вложил, — по долгу всех провожающих в дорогу стал утешать Иван Матвеич. — Это верно, много силов вложено, чего только за него не принято: всего было! Лес, чай, хозяин... — торжественно и важно вздохнул Миней. — Это верно, я работы легкой не искал, а век свой царем прожил, так то! Ух, бывало, на зорьке-то... — и пожмурился, вторично обласканный солнышком какого-то особого памятного ему рассвета. — Оно можно бы и ещё послужить, да беда, вишь, глаза отказывают. Без света фонарь то вроде и ни к чему. Вот лежу, а всякую хворостинку чую. Слышь, в Сватковской роще дерево рубят... — И, выпростав руку из-под одеяла, поднятым перстом пригласил ко вниманию, но как ни вслушивался Иван Матвеич, ничего не разобрал, кроме потрескиванья огня в плошке. — То за Скланью рубят, дед, — для порядка поправила старуха. — Ведь эка баба несговорчивая... в Сватковской, я сказал! — раздражительно заскрипел Миней. — Не иначе как кленок свалили... там все больше клен у нас. Довольно толково он распространился, на какие породы теперь спрос пойдет по крестьянскому делу; клен на топорища да шершебки, а осинка на крупномерную деревенскую посуду, а ильмовое дерево, лемнек по тамошнему, на устужны, чем крепится заголовник полоза с копылами русских саней. Всякой мелочью приходилось обзаводиться заново в разоренном краю. Попозже бабка согрела воды в казанке, а гость разложил на столе свои гостинцы, достал и водку, сунутую Таиской в чемодан на случай простуды. Заслышав приветный звон на столе, Миней оживился... и тут Иван Матвеич попытался допросить старика о лесных происшествиях, а главным образом, почему столь плохо хваленого-то кормильца берегли и что за хозяин безрукий сидел последние годы в Пашутинском лесничестве, — такое расстройство допустил, что знаменитые каравайковские кварталы, где раньше большая старая елка стояла, восьмидесятилетняя, ныне на три четверти осинкой да дровяной березкой затянулись... да и те местами вповалку полегли! Не без горечи и чтоб душой не кривить, Иван Матвеич напрямки перечислил все те непростительные для лесника упущенья, каких вдоволь нагляделся по дороге — от заросших просек и заиленных канав до плешин беспорядочных рубок. — Мне таиться нечего, я так на это скажу, — с частыми остановками отвечал Миней на его упреки. — Вот, сколько живу, испокон веков всё в жизни мы наспех делали. Оно и верно, и дорога-то наша дальняя, да и лошаденка не махонька. Забежит головой вперед, — значит, хвост настегивай, чтоб не оторвался... Бывало, отведут делянку, знай — пляши, топор, гони, не разговаривай. Тут-то все злые люди дураками и прикинулись: брали и неклейменое. Строительства не успели покончить, а уж война навернулася. Опять же серчать не приходится, а то всем нам от злодеев секирбашка. Скажем, выходит приказ лес на дорогах кучами складать, не обрубамши, а чуть с фронта напирать зачнут — запалить их к шутовой матери. И клали его навзничь, кормильца-то, и возжигали... кровью сердца заместо спичек. У нас, в России, лес за все в ответе, так-то! Утомясь, он замолчал, и тут по свистящей одышке, по восковому отсвету на скулах понял Иван Матвеич, как плохи Минеевы дела. — Ладно, отдохни, Миней, растревожил я тебя. — Теперь уж ничего, можно... — продолжал обходчик, передохнув. — Что было нами поставлено, то сделано: пробилися! Наша совесть чистая, хлебушка зря не кушали, с грудными дитенками в бой ходили, так-то. Теперь их черед впрягаться да о кормильце думать. — Руководясь безошибочным чутьем, он покосился в сторону Калинки, который сладко спал, сложив голову на руки, калачиком свернутые на столе. Еще дотлевало вечернее облачко в небесах... но рано ложатся в лесу. Иван Матвеич отвел мальчика на полати за печку и улыбнулся на себя со стороны: с течением времени у него образовалась известная сноровка в обращенье с такими ребятами. Потянуло наружу; накинув пальто, он с полчаса просидел на крыльце в раздумьях такого рода, что при иных семейных обстоятельствах не подбирал бы чужих сироток на житейской дороге, сидел бы у себя за столом сам-двенадцать, в окруженье целой обоймы сынов, дюжих и бравых лесников. И он разогнал бы их по всем лесам страны, и каждую пятилетку они слетались бы к нему с отчетом, а уж он бы и жучил их за каждую лесную промашку. И ещё обдумывал теперь Иван Матвеич, как ему без комендантского пропуска провезти своего нового питомца в Москву. Волглый вешний туман окутывал Пустошa, и было странно слышать в такую пору глухие, без зарниц, раскаты грозы, похожие на отдаленные подвижки почвы: где-то далеко, откуда ветер, добивали ещё одну окруженную вражескую армию... В соседней каморке громоздился покатый сундук, а от покойной лесничихи нашелся большой пук кудели — сунуть в изголовье. Если забыть про закоченевшие к рассвету ноги и пренебречь кое-какими кусачими беспокойствами ночевки на запущенном кордоне, давно Ивану Матвеичу не спалось так сытно... Его разбудил надсадный вой мотора за стеной. Трудно было разглядеть сквозь пыльное, с потеками дождя окошко, что за женщина с санитарной сумкой через плечо ждет под елью, когда выберется из глубокой колеи буксующий грузовик. Попавший на глаза Калинка пояснил, что это пашутинская докторица заезжала проведать дедку. Иван Матвеич успел выскочить, когда женщина со ступицы колеса поднималась в машину. Елена Ивановна обернулась не раньше, чем сообразила, кто ещё на земле, если исключить чудо, мог позвать её давним именем детства. — Ах, это ты, Иван?.. как же ты напугал меня! — держась за сердце, сказала она, а Ивану Матвеичу почудилось в её голосе маленькое разочарованье. 6 Он вглядывался в нее, ища ответа на вопрос, которого вслух задать не смел, но, значит, никаких особых перемен не произошло с нею за годы разлуки. Елена Ивановна стояла перед ним такая же молодая... только построже, только похудевшая чуть-чуть и даже, как сперва показалось Ивану Матвеичу, в том же шевиотовом, с накладными карманами пальто, купленном года через три после переезда в Москву. Конечно, оно пообтрепалось на обшлагах, а на плечах изредилось и приобрело неопределенный цвет крестьянского армяка, привычного к любому ненастью. Но самой её почти не коснулись пролетевшие годы... только неминуемые морщинки пролегли у рта и немножко возле глаз, впрочем — как у большинства деревенских жителей, от привычки жмуриться в широте слепительных горизонтов. Но как ни вглядывался Иван Матвеич в её суховатые, совсем теперь успокоенные черты, не мог различить за ними трогательного детского личика, на индейский образец раскрашенного акварелью. Да и более поздний, московского периода, образ несколько отускнел, пожалуй... но это следовало отнести за счет убийственно пасмурного освещенья. Косой холодный дождик, последний перед распусканьем зелени, заладил на весь день. — Я тоже очень рада повидать тебя, — сдержанно заговорила Елена Ивановна, высвобождая свои, мокрые, из его цепких рук: кроме мальчика на крыльце ещё две пары чужих глаз следили за ними из кабинки. — Вот уж не гадала встретиться с тобой в такой глуши, Иван! С Полиных слов Елене Ивановне было известно о его возможном приезде, а в конторе лесничества лежали две срочные телеграммы на имя Вихрова, вдогонку посланные из Москвы, но она не предполагала, что встреча произойдет нежданно, на ходу. Все же, торопясь сказать ему хоть что-нибудь приятное, она помянула мельком, что все утро она терялась с Полей в догадках, где мог Вихров запропаститься в пути. — Поля ещё здесь? — опустив глаза, спросил Иван Матвеич. — Тебе повезло, они все трое у меня пока. Такие славные ребята... жаль, завтра утром разъезжаются по своим частям... — И стала надевать старенькие вязаные рукавички. — Ну, рада повидать тебя. Теперь извини, Иван: машина чужая, не могу задерживаться больше. — Мне хотелось поговорить с тобой, Леночка! — Но я полагала, ты забежишь к нам вечерком... с ребятами проститься. — Видишь ли, это должен быть длинный разговор... желательно наедине. Не бойся, пожалуйста, я не собираюсь терзать тебя неуместными признаньями или запоздалыми сожаленьями... — не подымая глаз, поторопился он, опасаясь застать гримаску досады в её лице. Нет, теперь его бывшая жена не боялась ничего на свете: просто ей недоставало решимости к прежним причиненным Ивану Матвеичу огорчениям присоединить ещё одно. Кстати, дверца приоткрылась, и безразличный женский голос напомнил Елене Ивановне, что до обеда им предстоит заехать в Полушубово и к вечеру вернуть машину в Лошкарев. — Не знаю, что и сказать тебе, Иван... — все ещё колеблясь, сказала Елена Ивановна. — Впрочем, тебе все равно идти в Пашутино, а тут мины кругом... как раз я и спешу в Полушубово, там на днях нарвалась несчастная одна... вот везу военного врача к ней. Война добирает свои жертвы. Если у тебя нет других дел и вымокнуть согласен, мы могли бы поговорить в дороге. Но в таком случае поторопись: я на работе. Нескольких мгновений Ивану Матвеичу хватило надеть калоши, сорвать пальто с сундука, крикнуть Калинке, не сводившему с него глаз, чтобы ждал его завтра утром для совместного отъезда в Москву... Поездка складывалась с возможными по тому времени удобствами: дощатый, как раз на двоих, тарный ящик был положен поперек кузова, тюк пакли позади мог сойти за спинку дивана. Там же помещалась бочка керосина, подпертая поленьями и на растяжках укрепленная посреди. Елена Ивановна подвинулась, делясь местом, и протянула край жесткого от влаги бывалого брезента. — Я-то привычная тут, а тебе, городскому, советую прикрыться с головой. — Это ты напрасно меня презираешь... я ещё хоть куда! — засмеялся Иван Матвеич. — Смотри, Иван, как бы не запомнился тебе этот дождик. Машина выбиралась на второй скорости по зыбкой гати военного времени, хлюпанье лесин сливалось с переплеском в бочке. Из щелей бревенчатого настила поминутно выбивалась вешняя вода и ливнем низвергалась в кузов; волей-неволей пассажирам пришлось натянуть на плечи концы брезента, что должно было бы содействовать их сближенью... Разговор начался с расспросов о детях; оказалось, Поля одновременно с Серёжей поступила на излеченье в тот же медсанбат, куда сутками позже, в состоянье шока, был доставлен и Родион, которого сама Елена Ивановна знала лишь понаслышке. «Мы всё считаем их детьми, не замечая, что по опыту военного времени они порою старше нас...» Выяснилось также из её слов, что с конца зимы медсанбат размещался в пашутинской больнице и прилегающем поселке, но неделю назад перекатился дальше, на запад, вслед за наступающими войсками, оставив на месте небольшую группу с десятком раненых. После возвращения из партизанского отряда для Елены Ивановны также нашлась там внештатная работа. — Со мною едет из нашего медсанбата врач, отличная женщина... она согласилась посмотреть моих подопечных перед отъездом. Знаешь, этот Миней сделал много хорошего для меня... — За время войны? — удивился Иван Матвеич. — Нет, ещё до замужества. Когда мне бывало нехорошо, я пробиралась из усадьбы к нему в сторожку, и он прятал меня... от самой себя. Кажется, этот простой лесной человек лучше всех понимал мои тогдашние настроенья... — Но теперь-то счастлива ты по крайней мере? Она помялась: — Конечно, старую болезнь свою я залечила... признанный член общества теперь. И если только счастье происходит от сознанья своей необходимости для людей... то, пожалуй, да. Ответ её естественно будил заглохшие было надежды у Ивана Матвеича; он вопросительно, украдкой покосился на Елену Ивановну... но, видимо, он ошибался. В глазах у этой женщины теплился теперь ровный, не омраченный свет того полного бесстрашия, что, пожалуй, происходит лишь от близости к вечным родникам жизни или от постоянного общенья с простыми, чистыми людьми. Перемена эта в корне исключала и жалость и смешные стариковские намеренья, привезенные из Москвы. Разговор прервался на срок, необходимый для примиренья с этим; потом Елена Ивановна, в свою очередь, спросила о столице, об институте, о Таиске. Поездка выдалась длинная, времени оказалось вдоволь; Иван Матвеич обстоятельно рассказал, что за последние годы Москва в особенности похорошела, так что если бы, к слову, Леночка собралась к ним хотя бы на недельную побывку, то вряд ли узнала бы ее... однако не потому не узнала бы, что похорошела, а оттого, что Москва грозная и раскаленная сейчас, с баррикадами и надолбами в улицах, с мешками песка у витрин, воительница с опущенным забралом... но как раз это и прибавляет ей вдвое прелести в глазах тех, кто красоту жизни полагает в мужестве и движенье к большой исторической цели. Несмотря на суровую обстановку, Лесохозяйственный институт на днях возвращается из Средней Азии, причем ходят слухи о крупнейших, государственного масштаба, лесных мероприятиях в ближайшие годы; относительно учебного сезона ничего не слыхать пока. Что же касается Таиски, она шлет поклоны Елене Ивановне, повидаться хотела бы, тоскует без дела, рвалась на работу поступать, но он её не пустил. — Ведь нас только двое теперь. Ничего, вот вернусь с прибавкой: мальца тут одного отыскал, сиротку... хватит ей тогда забот. И в самом деле, Леночка, приезжай отдохнуть, — без заметного нажима, но почти с мольбой уговаривал Иван Матвеич. — Представляю себе: вернешься с работы — печь холодная, и суп вчерашний надо разогревать. А у нас все это налажено, хозяйство!.. и Таиску-то как обрадуешь! — Она хорошая... — мысленно поздоровалась с нею Елена Ивановна, — и счету нет, сколько я раз за бумагу садилась, написать ей. Да сперва думалось, что полегче у тебя пройдет наш разрыв без моих писем, а потом вроде бы и ни к чему стало напоминать о себе. Случилось, я ту неделю у Павла Арефьича в Лошкареве гостила, когда ты Полю навестить приезжал... в соседней комнате сидела, пока ты чай пил. Из тех же соображений и не вышла я к тебе... — Да, я знал тогда, сердцем узнал, что ты рядом, — сказал Иван Матвеич и, отвернувшись, стал глядеть на молодые, в правильных шеренгах сосны его давней собственной посадки. То была наглядная мерка протекшего времени: давно и сами они стали матерями, вот уж и детки их в иссиня-зеленых распашонках выбегали на дорогу. Им было неплохо здесь, на старой вырубке: нежились под дождем и, казалось от движенья автомашины, медленно поворачивались на корню, чтоб промыло каждую хвоинку. Не мудрено, что война в оба захода пощадила их чудесную юность... Вряд ли Иван Матвеич и сам признал бы это место, если бы не речка впереди, кроткая Веселуха, с дрянным мостком, памятным ему ещё с похорон отца. Этим путем в грозовый, с испаринкой полдень отвозили Матвея Вихрова на погост, и Демидка все выпрашивал хоть до речки понести угодника, пока не обрушился на шествие тот сверкающий, добрый проливень детства... Так остро было наваждение памяти, что ноздри пощекотал вкусный запах мокрого ластика, из которого шита была тогдашняя рубашка, Иванова обновка. — Возможно, я и навещу вас... к осени, не теперь, — говорила между тем Елена Ивановна. — Я и сама соскучилась по Москве. О, конечно, я жестоко с тобой поступила, ах, Иван, Иван!.. — и неожиданный влажный блеск проискрился в глазу, — но пойми, в ту пору ведь я за полгода сгорела бы у тебя... просто потаяла бы, как вон тот запоздалый снежок под мостком. Знаешь, я как капля была, оторвавшаяся от моря... Но где ни носится она, как ни бегствует, все равно к нему вернется, даже с риском разбиться при паденье с высоты. И тем глубже вина моя перед тобой, что не шибко верила я в наше счастье. — Я ведь и не обвиняю тебя, Леночка, но дай мне удостовериться по крайней мере, что теперь хорошо тебе. Видимо, ему хотелось доказательств перемены к лучшему. Оттого ли, что нечего ей было вспоминать, Елена Ивановна и не любила предаваться воспоминаниям. Она сделала вид, что не расслышала вопроса... — О, как же я моря своего страшилась, Иван... а вместе с тем и душевного покоя хотелось, как куска хлеба с голоду. А все же добились... И вот на это ушла вся моя жизнь, — и губы её сжались плотнее. — И моя тоже, — вздохнул Иван Матвеич. — Дай-ка лучше я тебе ноги-то брезентом закутаю... чулки, я вижу, у тебя неважные, а ехать ещё далеко. Дождик к тому времени унялся, но боковой ветер из открытого поля чуть не опрокидывал машину. Занятая своими мыслями, Елена Ивановна подчинилась без возражений. — Что же, за такое — жизнь совсем не дорогая цена. Но ведь и твоя долька вины есть в твоих несчастьях, Иван. Может, я и свыклась бы у тебя, кабы ты намертво уставать меня обучил. Счастье не через глаза в человека входит, а только через беспокойные руки его... и смерть, если ты обращал внимание, тоже с лености рук настает. Как у Минея-то они отбелились: ненужные стали. — Нет, это все неверно... это ты сейчас придумала, — горячо возразил Иван Матвеич и прежним именем не решился её назвать из суеверного опасения потерять её навсегда. — Просто я полюбил тебя на всю жизнь до беспамятства, Елена Ивановна, таким образом... и главное, неужели же я безответно тебя полюбил? Оба знали, что скоро повторится их свидание, и потому разговор, ради которого, в сущности, Иван Матвеич и ехал на Енгу, больше не возобновлялся. Вдруг в развитие своих мыслей Елена Ивановна благодарно и тепло спросила о Валерии, а Иван Матвеич с гордостью за друга описал их последнюю встречу, не утаив и загадочных, предшествовавших ей обстоятельств. Здесь-то и нашлось место для последней новости, достойной краткого упоминания, — о всколыхнувшем лесную общественность решении Грацианского самовольно, в расцвете творческих сил, уйти из жизни, что он успешно и выполнил месяц назад посредством речной проруби. — Правда, — заключил Иван Матвеич, — такой несколько простонародный способ самоубийства не очень вяжется с его балованной натурой... ибо это долго и холодно! но зато при этом не остается следов и оснований для догадок. Мы же с Валерием вообще сомневаемся, не оставил ли он у проруби шапку и палку нашим простакам в намерении ещё раз обвести их вкруг пальца!.. Заодно Иван Матвеич высказал свои догадки относительно нового назначения Валерия, с каким он улетел на Дальний Восток. «Эх, пошлю я ему в очередной книге нашей весны клочок, как когда-то горстку русского снега посылал!» ... На протяжении дня они побывали не в одной деревне: Елене Ивановне хотелось по возможности использовать чужую автомашину и опыт старшего товарища, прежде чем останется в опустевшей пашутинской больничке за хозяйку до приезда нового врача. Иван Матвеич славно проветрился в ту поездку, причем открыл неизвестное ему дотоле качество его народа: чем больше горя, тем меньше слез. Безжалобная решимость светилась в крестьянских лицах и ещё, показалось ему, готовность любой ценой прорваться к вечерней, негаснущей полоске неба, какою в мечте народной обозначается мирная, трудовая тишина грядущего века. Надо думать, эти люди видели в Елене Ивановне нечто роднее, чем только своего районного депутата или местную фельдшерицу. Из того, как встречали её и долго, старые и малые, провожали глазами, как расспрашивали её о дочке... и одна все совала ей в карман тройку яиц, из самых первых на этой горькой, едва освобожденной земле, Иван Матвеич мог вывести заключенье, что, пожалуй, в жизни Елена Ивановна добилась большего признанья, чем сам он со своими толстыми книжками о русском лесе. — Что это с тобой? — отправляясь в обратный путь, пошутила Елена Ивановна. — Никак, соринка в глаз попала? — Все гораздо проще, Елена Ивановна: разволновался, глядя на моих земляков. Обычное следствие некоторых возрастных изменений... — честно признался он и вот уже порадовался, что хоть и не похожа на себя, прежнюю, эта женщина, а все такая же легкая, статная и молодая. Километра три оставалось до дому. Погода совсем разветрилась, ясная закраина неба на западе предвещала на завтра погожий денек. В Пашутино приехали на заходе солнца. Добрая примета: молодой долгоногий петушок в пестрых ситцевых шароварах перебежал дорогу. Иван Матвеич прочел московские телеграммы. Первая запрашивала его согласия на пост директора Лесохозяйственного института, остальные две требовали безотлагательного выезда в Москву на предварительное пока, как можно было понять между строк, важнейшее в истории русского леса совещание. ... Дело происходило в просторной, залитой закатом, чуть не вчера восстановленной конторе лесничества, временно приспособленной под жилье. Рыжий бородач с руками по локоть в глине на подмостках складывал печь, торопясь дотемна вывести дымоход. Заходящее солнце, отразясь в луже на полу, струйчато подсвечивало ему на свежетесовом потолке. Пока Елена Ивановна бегала по делам хозяйства, Иван Матвеич развесил на стене мокрую одежду, одновременно прислушиваясь к молодым голосам из соседней, за ситцевой занавеской комнатки, откуда струилось обжитое тепло. — Что ты, сестра, все на Родиона нападаешь... он у тебя завял совсем! — И можно было узнать по голосу Серёжу. — Ничего, это ему по заслугам! Однажды в Москве я ещё не так на него обозлилась, — смеялась Поля, будто и не война, будто уже позади великая победа. — Мы с покойной Варей в кино зашли: там в хронике фронтовой концерт показывали. Множество солдат сидело на траве, и какой-то приезжий артист пел... очень смешно пел, словно горло доктору показывал. И вот этот самый солдат, Родион, тоже сидел под деревом, ближе всех и спиной ко мне... строгал какую-то щепочку. Но, представь, как ни глядела я, какую гипнотическую силу в глаза ни вкладывала, так и не оглянулся, бесчувственный! — Так ведь на спине-то нету глаз. Ты бы крикнула, я бы непременно обернулся к тебе, — пробасил третий, и голос его был незнаком Ивану Матвеичу. В ту минуту Елена Ивановна сзади подошла с алюминиевыми тарелками и походным, дымящимся котелком. — Ты, конечно, пообедаешь с нами, Иван Матвеич? У нас сегодня пир прощальный... Иван Матвеич придержал её за руку: — Послушай их смех: насколько же молодость и жизнь сильнее разрушения и смерти! Кстати, кто этот, третий, там? Неужели... — И посмотрел на Елену Ивановну. — О, ты с годами ужасно проницательный стал! — засмеялась та. — Иди уж, здоровайся, знакомься... Тогда, волнуясь и покашливая, Иван Матвеич переступил порог, напустив на лицо неопределенно-замысловатое выражение, с каким и надлежит всяким там старичкам появляться среди молодежи. Январь 1950 — декабрь 1953 Краткий пояснительный словарь Абеляр Пьер (1079 — 1142) — выдающийся французский философ и богослов. В этическом учении подчеркивал естественные, а не божественные основы нравственности. Учение его признавалось еретическим. Авадон — слово из Ветхого Завета, синоним смерти, преисподней, ангела бездны. Агностицизм (буквально: непознаваемое) — разновидность идеалистической философии, отрицающей возможность познания мира, его закономерностей. Азеф — провокатор, один из организаторов партии эсеров, неоднократно выдавал полиции планы и участников боевых операций. Амбал — носильщик, грузчик. Антиквитаты — древности. Базилика — античное и средневековое здание, чаще храм, в виде прямоугольника, с двумя продольными рядами колонн внутри. Байга — конно-спортивные скоростные состязания на большую дистанцию; особенно распространены в Башкирии и Казахстане. Беллона — древнеримская богиня войны. Беляна — речная плоскодонная баржа для сплава леса. Бернард де Клерво (около 1091 — 1153) — монах ордена цистерцианцев, аббат основанного им монастыря в Клерво (Бургундия). Крупнейший представитель мистического течения в богословии. Бонитет — показатель продуктивности леса, зависит от климата, почвы и ухода. Веретье — дерюга, ряднина для просушки зерна. Витрувий Поллион (I век до н. э.) — римский архитектор и инженер, автор трактата «Десять книг об архитектуре» — единственного дошедшего до нашего времени труда об античной архитектуре. Гемма — твердый полированный камень с вырезанной надписью или изображением. Гераклит Эфесский (около 530 — 470 до н, э.) — знаменитый древнегреческий философ-материалист, представитель античной диалектики. Гиперборейский — северный, холодный (от «гиперборейцы» — «люди, живущие дальше Борея — северного ветра», — сказочный народ, обитатели северных стран, по древнегреческой мифологии). Гостомысл — полулегендарный новгородский старейшина ильменских славян в IX веке. Имя его впервые упоминалось в Софийской 1-й летописи (XV век). Гумбольдт Александр Фридрих Вильгельм (1769 — 1859) — крупнейший немецкий естествоиспытатель и путешественник, ученый-географ, один из основоположников современной географии растений, геофизики, гидрографии. Данайские приношения (дары данайцев) — крылатое выражение, связанное с легендой о взятии Трои. Данайцы подарили врагам огромного деревянного коня со спрятанными внутри вооруженными воинами, которые ночью захватили Трою. Выражение «дары данайцев» означает дар, гибельный для их получателя. Выражение «троянский конь» стало нарицательным, означая обманные действия. Даниил Заточник — предполагаемый автор памфлета, написанного в форме обращения к князю и озаглавленного «Моление», «Слово» или «Послание». Известны две редакции — XII и XIII веков. Данте Алигьери (1265 — 1321) — великий итальянский поэт, автор «Божественной комедии». Джихангир (Джехангир, по-персидски — завоеватель мира) — тронное имя Селима, падишаха Северной Индии (1605-1627) из династии Великих Моголов. Дзельква — род деревьев, распространенных в третичный геологический период. Сейчас встречается крайне редко на Кавказе, в Китае, Японии и в Америке. Жорес Жан (1859 — 1914) — видный деятель международного социалистического движения, историк и выдающийся оратор, основатель и редактор газеты «Юманите». Казанова Джованни Джакомо (1725 — 1798) — итальянский авантюрист, автор мемуаров о частной жизни и любовных похождениях аристократов и представителей придворного общества западноевропейских стран во второй половине XVIII века. Камбий (от cambium — обмен, смена) — образовательная ткань растений, создающая в результате деления клеток вторичный луб и древесину в стеблях и корнях. Карамора — большой длинноногий комар. Каталептический спазм — болезненный спазм; в приступе каталепсии — состоянии столбняка, абсолютной неподвижности. Катище — место, участок в лесу, до которого волокут бревна и откуда есть проезд. Катон Старший, Марк Порций (234 — 149 до н. э.) — крупнейший политический деятель, писатель Древнего Рима. Кегельбан — деревянная дорожка, специально оборудованная для игры в кегли. Конфуций (Кун-Фу-цзы, 551 — 479 до н. э) — великий древнекитайский философ, идеи которого, особенно этико-политическое учение, оказали огромное влияние на жизнь китайского общества и проникли в другие страны. Основное понятие его этики — «жэнь» («гуманность») — закон, который должен определять взаимоотношения в семье и обществе и основываться на уважении и любви к старшим по возрасту и положению. Люди должны соблюдать культ предков, всегда совершенствоваться. Правители обязаны обучать, воспитывать народ. Кортес Эрнан (1485 — 1547) и Пизарро Франсиско (1471 — 1541) — испанские конкистадоры, завоеватели Мексики и Перу, прославились необычайно жестоким обращением с индейцами — коренным населением. Кулига — здесь: стая, кучка. Куртаж — комиссионное вознаграждение биржевого маклера и других посредников при совершении коммерческих сделок. Лаплас Пьер Симон (1749 — 1827) — выдающийся французский астроном, математик и физик. Лестовка — кожаные четки раскольников, староверов. Линней Карл (1707 — 1778) — знаменитый шведский естествоиспытатель и натуралист. Создатель системы классификации растительного и животного мира. Лотова жена — по библейской легенде, понесла небесную кару — была превращена в соляной столб за грехи мужа, поселившегося в палестинском городе Содоме, жители которого отличались крайней развращенностью. Максималист — член мелкобуржуазной полуанархической террористической группы, которая откололась в 1904 году от партии эсеров и в 1906 году оформилась организационно на учредительном съезде в Або (Финляндия) в «Союз социалистов-революционеров максималистов». К концу 1908 года террористическая организация распалась. После Февральской революции 1917 года максималисты восстановили организацию, просуществовавшую до 1920 года. Манускрипт (от лат manus — рука и scribo — пишу) — древняя рукопись, книга на папирусе, пергаменте. Марат Жан Поль (1743 — 1793) — один из вождей французской буржуазной революции, ученый, публицист. «Монгольфьер» — аэростат (бумажный шар, наполненный горячим дымом), построенный французскими изобретателями братьями Жозефом (1740 — 1810) и Этьеном (1745 — 1799) Монгольфье. Неолит, неолитическая эпоха — последняя эпоха каменного века (период VI — V тысячелетие до н. э. — II тысячелетие до н. э. включительно). Номады — кочевники. Ортштейн (рудяк) — железистое каменистое образование, сложившееся в нижних горизонтах почв при избыточном увлажнении. Отпуст — последняя молитва при окончании церковной службы. Пал — выжигание лесных площадей для превращения их в сельскохозяйственные угодья. Паладин — средневековый рыцарь из свиты короля. В переносном смысле — верный рыцарь. Палеоген — первый период кайнозойской эры — новейшей эры геологической истории Земли (продолжительность её 70 млн. лет). Папильон — бабочка (франц). Пенелопа — в греческом эпосе и «Одиссее» Гомера, жена Одиссея, сохранившая верность мужу в течение его двадцатилетнего отсутствия. Имя стало символом супружеской верности. Перун — бог грома и молнии у восточных славян дохристианского времени. Пимен — здесь летописец, историограф. Плиний — здесь: Плиний Старший Гай Секунд (23 — 79) — римский учёный и писатель. Из его работ по естествознанию, истории, военному делу, риторике и филологии сохранилась «Естественная история в 37 книгах». Пошевни — розвальни, широкие, обшитые лубом сани. Раменa — плечи (устаревшее, церковнославянское, множественное число от «рамо») Рацeя — длинное назидательное рассуждение, наставление. Реликтовый — прилагательное от реликты — растительные или животные организмы, которые раньше были широко распространены, а в настоящее время сохранились в отдельных районах, также и остатки фаун и флор прежних геологических времен. Ригоризм — суровое, непреклонное соблюдение каких-нибудь принципов, правил, мелочная строгость в этом. Савонарола Джироламо (1452 — 1498) — монах-доминиканец, проповедник, религиозно-политический реформатор Флоренции, фанатичный и жестокий защитник авторитета религии. Сенека Луций Анней (родился между 6 и 3 годом до н. э., умер в 65 году н. э.) — римский философ, политический деятель, писатель. Сивилла — у древних греков и римлян «пророчица», женщина, предсказывающая будущее. Сиена — бурая краска для живописи и графики. Сикофант — в Древней Греции доносчик, который выступал с обвинением либо угрожал судом, чтобы получить отступные, или, с целью наживы, возбуждал судебный процесс. Слово стало нарицательным для шантажиста, сутяги, клеветника. Скабиоза — род растений, однолетних или многолетних трав, либо полукустарников. Спенсер Герберт (1820 — 1903) — английский ученый, философ, психолог и социолог. Стобей Иоанн (VI век) — византиец, составитель 4 книг сборников трудов древних ученых по физике, логике, философии, истории и произведений древних классиков — поэтов, драматургов. Сукрой — круглый ломоть хлеба. Тайбола — обширные, сплошные леса, тайга. Таксация леса — материальная оценка леса, определяющая запас и прирост древесины, объём заготовляемых лесоматериалов и качественную оценку леса. Теофраст (подлинное имя Тиртам, 372 — 287 до н. э.) — древнегреческий философ и естествоиспытатель, один из первых ботаников древности. Урман — огромные дремучие леса, часто на болотах. Фабр Жан Анри (1823 — 1915) — французский энтомолог, автор учебников и научно-популярных книг по естествознанию, особенно известен 10-томными «Энтомологическими воспоминаниями». Фалес из города Милета в Малой Азии (конец VII — начало VI веков до н.э.) — древнегреческий учёный и мыслитель, родоначальник стихийно-материалистической философии. Филиппика — название политических речей древнегреческого оратора Демосфена, направленных против Филиппа II Македонского. В переносном значении — гневная обличительная речь. Фома Кемпийский (Томас Хамеркен, 1380 — 1471) — августинский монах, мистик, автор многих религиозных трактатов. Фуке Фридрих де ла Мотт (1777 — 1843) — немецкий писатель, участник войны против Наполеона. В своих произведениях идеализировал средневековье и рыцарство. Фурье Шарль (1772 — 1837) — великий французский социалист-утопист. Цикута — ядовитое растение. Шикльгрубер — настоящая фамилия Гитлера. Шняка — одномачтовая парусная рыболовецкая морская лодка. Штирнер Макс (Каспар Шмидт, 1806 — 1856) — немецкий философ-идеалист, идеолог индивидуалистического мелкобуржуазного анархизма. Экстирпация — удаление опухоли или какого-либо органа хирургическим путем. Юм Давид (1711 — 1776) — английский философ, психолог, историк, экономист.

The script ran 0.019 seconds.