1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
— Ничего, — сказала Лора. — Теперь я чувствую себя почти членом вашей семьи.
— Он напрасно воображает, будто может вести себя так, — мстительно сказала Элиза. — Я этого больше терпеть не стану.
— Ах, забудь об этом! — устало сказала Хелен. — Боже великий, мама! Папа же болен. Неужели ты не понимаешь?
— Пф! — презрительно сказала Элиза. — Ничего у него нет. Это все спиртное. Все его несчастья от этого.
— Это же… это же нелепо! Нелепо! Что ты говоришь! — сердито воскликнула Хелен.
— Давайте беседовать о погоде, — сказал Юджин.
Потом они молча сидели, пропитываясь темнотой. В конце концов Хелен и Элиза ушли в дом. Элиза ушла неохотно, подчиняясь настояниям дочери, и ее белое лицо смутным пятном с сомнением оборачивалось на Юджина и Лору.
Над массивом гор взошла идущая на убыль половина луны. Пахло мокрой травой и сиренью, огромная задумчивая симфония миллионоголосых ночных существ то стихала, то становилась громче, волна за волной наполняя сердце твердой бессознательной уверенностью. Бледный свет затопил звезды, он лежал на земле, как тишина, падал каплями сквозь паутину листвы молодых кленов, отпечатывая на траве порхающий рой блуждающих огоньков.
Юджин и Лора сидели, взявшись за руки, на медленно поскрипывающих качелях. Ее прикосновение пронизывало его потоком огня. Когда он обнял ее за плечи и притянул к себе, его пальцы коснулись живой упругой чаши ее груди. Он отдернул руку, словно ужаленный, бормоча извинение. Когда она дотрагивалась до него, его плоть немела и слабела. Она была девственница, ломкая, как молодой салат, и он хотел уберечь ее от своих оскверняющих прикосновений. Ему казалось, что он гораздо старше ее, хотя ему было шестнадцать, а ей двадцать один. Он ощущал старость своего одиночества и темного восприятия. Он ощущал серую мудрость греха — бесплодной пустыни, но увиденной, познанной. Когда он брал ее руку, ему чудилось, что он уже ее соблазнил. Она подняла к нему прелестное лицо, дерзкое и безобразное, как у мальчишки; оно было проникнуто истинной и непоколебимой порядочностью, и его глаза увлажнились. Вся юная красота мира жила для него в этом лице, которое сохранило чудо, которое сохранило невинность, которое пребывало в такой бессмертной слепоте к ужасу и гнусности жизни. Он пришел к ней, как существо, которое всю жизнь брело по темному пространству, — пришел испытать мгновение покоя и уверенности на далекой планете, где он стоял теперь на заколдованной равнине лунного света. И лунный свет падал на лунный цветок ее лица. Ведь если человеку приснится рай, а проснувшись, он найдет в своей руке цветок — залог того, что он действительно там был, — что тогда? Что тогда?
— Юджин, — сказала она немного погодя, — сколько вам лет?
Его взгляд помутнел вместе с пульсом. Через секунду он ответил с невероятным трудом:
— Мне… шестнадцать.
— Совсем ребенок! — воскликнула она. — Я думала, вы старше.
— Я старше своих лет, — пробормотал он. — А сколько вам?
— Мне двадцать один год, — сказала она. — Как жаль, правда?
— Разница небольшая, — сказал он. — По-моему, это совсем неважно.
— Ах, милый! — сказала она. — Нет, это важно. Очень важно.
И он понял, что это важно — насколько важно, он не знал. Но сейчас была его минута. Он не боялся боли, он не боялся потери. Его не заботили земные нужды. И он посмел сказать вслух о том странном и чудесном, что так темно расцветало в нем.
— Лора, — сказал он, слушая, как его тихий голос разносится по лунной долине, — давайте всегда любить друг друга так, как теперь. Давайте никогда не вступать в брак. Я хочу, чтобы вы ждали меня и любили меня вечно. Я буду ездить по всему свету. Я буду уезжать на долгие годы; я стану знаменитым, но я всегда буду возвращаться к вам. Вы будете жить в доме высоко в горах и будете ждать меня и хранить себя для меня. Хорошо? — спросил он, требуя всю ее жизнь так же спокойно, как если бы речь шла об одном часе ее времени.
— Хорошо, милый, — сказала Лора в свете луны. — Я буду ждать вас вечно.
Она была замурована в его плоти. Она билась в его пульсе. Она была вином в его крови, музыкой в его сердце.
— Он не думает ни о тебе, ни о ком другом, — ворчал Хью Бартон. Он заехал, допоздна засидевшись у себя в конторе, чтобы проводить Хелен домой. — Если он будет и дальше вести себя так, мы поселимся отдельно. Я не намерен допускать, чтобы из-за него ты совсем извелась.
— Забудь об этом, — сказала Хелен. — Он же совсем старик.
Они вышли на веранду.
— Приходи к нам завтра, голубчик, — сказала она Юджину. — Я тебя как следует накормлю. Вы тоже приходите, Лора. У нас ведь не всегда так, как сегодня. — Она засмеялась, поглаживая девушку большой ладонью.
Они укатили вниз по улице.
— Какая милая женщина ваша сестра, — сказала Лора Джеймс. — Вы, наверное, просто обожаете ее?
Юджин ответил не сразу.
— Да, — сказал он.
— А она вас. Это сразу видно, — сказала Лора.
В темноте он схватился за горло.
— Да, — сказал он.
Луна неслышно путешествовала по небу. Элиза снова вышла из дома — робко, неуверенно.
— Кто тут? Кто тут? — говорила она во тьму. — Где Джин? Ох, я не знала… Ты здесь, сын?
Она очень хорошо это знала.
— Да, — сказал он.
— Почему вы не присядете, миссис Гант? — спросила Лора. — Не понимаю, как вы выдерживаете духоту кухни весь день напролет. Вы же, наверное, совсем измучены.
— Вот что я вам скажу! — сказала Элиза, подслеповато щурясь на небо. — Хорошая ночь, верно? Как говорится, ночь для влюбленных. — Она неуверенно засмеялась, потом секунду постояла в задумчивости. — Сын, — сказала она обеспокоенно, — почему ты не ложишься спать? Тебе вредно засиживаться так поздно.
— Да и мне пора, — сказала Лора Джеймс, привстав.
— Да, детка, — сказала Элиза. — Сон сохраняет красоту. Есть такое присловье: «Рано ложись и рано вставай…»
— Ну, так пошли! Пошли все спать! — нетерпеливо и зло сказал Юджин.
Неужели она обязательно должна ложиться последней?
— Да что ты! — сказала Элиза. — Я не могу. Мне еще надо все перегладить.
Лора рядом с ним незаметно пожала ему руку и встала. С горечью он наблюдал за своей утратой.
— Спокойной ночи, все. Спокойной ночи, миссис Гант.
— Спокойной ночи, детка.
Когда она ушла, Элиза с усталым вздохом села рядом с ним.
— Вот что я тебе скажу, — сказала она. — До чего же приятно! Хотела бы я, как некоторые, иметь побольше времени, чтобы прохлаждаться на воздухе.
Он знал, что в темноте ее сморщенные губы пытаются улыбнуться.
— Хм! — сказала она и накрыла его руку шершавой ладонью. — Мой маленький обзавелся девушкой?
— Ну и что? Пусть даже так! — сказал он сердито. — Разве я не имею на это права, как все другие?
— Пф! — сказала Элиза. — Тебе рано еще думать о них. На твоем месте я бы не стала обращать на них внимания. У большинства из них в голове только вечеринки да развлечения. Я не хочу, чтобы мой сын тратил на них время.
Он чувствовал напряжение, крывшееся под ее неловкими шутками. Он бился в хаосе смятенной ярости, цепляясь за молчание. Наконец он все-таки заговорил тихим голосом, в котором пряталось все его бешенство:
— Нам нужно что-то, мама. Нам нужно что-то, понимаешь? Нельзя всегда в одиночестве… в одиночестве.
Было темно. Никто не мог увидеть. Он позволил вратам распахнуться. Он плакал.
— Я знаю! — поспешно согласилась Элиза. — Я же не говорю…
— Боже мой, боже мой, куда мы идем? Что все это значит? Он умирает — неужели ты не видишь? Разве ты не знаешь? Погляди на его жизнь. Погляди на свою. Ни света, ни любви, ни утешения — ничего. — Его голос поднялся до крика: он бил по ребрам, как по барабану. — Мама, мама, ради бога, что это? Чего ты хочешь? Неужели ты собираешься задавить и задушить нас всех? Неужели тебе мало того, что у тебя уже есть? Тебе нужны еще веревки? Тебе нужны еще бутылки? Черт побери, я пойду их собирать, только скажи. — Он почти визжал. — Только объясни, чего ты хочешь? Неужели тебе мало того, что у тебя уже есть? Ты хочешь весь город? Чего ты хочешь?
— Я не понимаю, о чем ты говоришь, — сердито сказала Элиза. — Если бы я не старалась приобретать недвижимость, у всех у вас не было бы своей крыши над головой, потому что ваш папенька все растранжирил бы, можешь мне поверить!
— Своей крыши! — крикнул он с безумным смехом. — Господи, да у нас даже своей постели нет. У нас нет собственной комнаты. У нас даже нет собственного одеяла — в любую минуту его могут забрать у нас, чтобы согреть эту шайку, которая качается тут на веранде и ворчит.
— Ну, можешь фыркать на постояльцев сколько хочешь… — строго начала Элиза.
— Нет, — сказал он. — Не могу. У меня не хватит силы, чтобы фыркать на них так, как я хотел бы.
Элиза заплакала.
— Я делала все, что могла! — сказала она. — Если бы я могла, у вас был бы дом. После смерти Гровера я готова была мириться с чем угодно, но он не давал мне ни минуты покоя. Никто не знает, что я вынесла. Никто не знает, детка. Никто не знает.
В лунном свете он видел ее лицо, искаженное безобразной гримасой горя. То, что она сказала, было искренним и честным. Он это знал. И был глубоко тронут.
— Ничего, мама, — сказал он с трудом. — Забудь об этом! Я знаю.
Она схватила его руку почти с благодарностью и положила белое лицо, все еще искаженное горем, на его плечо. Это было движение ребенка — движение, просившее любви, жалости, нежности. Оно с кровью вырывало в нем гигантские корни.
— Не надо! — сказал он. — Не надо, мама! Пожалуйста!
— Никто не знает, — сказала Элиза. — Никто не знает. Мне тоже кто-нибудь нужен. Я прожила тяжелую жизнь, сын, полную горя и тревоги. — Медленно, снова как ребенок, она вытерла мокрые подслеповатые глаза тыльной стороной руки.
«А! — думал он, и его сердце сжималось от дикой боли и сожалений. — Когда-нибудь она умрет, а я всегда буду помнить это. Всегда это. Это».
Они помолчали. Он крепко сжал ее загрубелые пальцы и поцеловал ее.
— Ну, — начала Элиза, полная бодрого пророческого духа. — Вот что я тебе скажу: я не собираюсь до конца жизни работать как каторжная на постояльцев. Пусть они на это не рассчитывают. Я тоже поживу без хлопот и забот, не хуже любого из них. — Она хитро подмигнула ему. — Когда ты приедешь домой в следующий раз, я, может быть, буду жить в большом доме в Доук-парке. Я приобрела там участок — самый лучший по местоположению и открывающемуся виду — куда лучше, чем у У. Дж. Брайана. Я на днях сторговала его у самого доктора Доука. Послушай! Что ты на это скажешь? — Она засмеялась. — Он сказал: «Миссис Гант, когда речь идет о вас, я не могу полагаться на агентов. Если я не хочу прогадать на этой сделке, мне надо глядеть в оба. Вы самый ловкий делец в городе!» Пф, доктор! — сказала я (я и виду не показала, что поверила ему хоть чуть-чуть), — я ведь только хочу получать законный доход с затраченного капитала. Я верю в то, что каждый должен получать прибыль и не мешать другим делать то же. Пусть дела идут без остановки! — сказала я и засмеялась. «Да что вы, миссис Гант», — сказал он… — И она пустилась в длительное исчерпывающее описание всех мельчайших подробностей своих переговоров с достойнейшим Королем Хинина, не забывая сопутствующие явления природы, а также птиц, пчел, цветы, солнце, облака, собак, коров и людей. Она была довольна. Она была счастлива.
Затем, после внезапной задумчивой паузы, она сказала:
— Возможно, я так и сделаю. Мне нужен дом, куда мои дети могли бы приезжать ко мне и привозить своих друзей.
— Да, — сказал он. — Да. Это было бы чудесно! Ты не должна работать всю жизнь.
Ему была приятна ее счастливая сказочка: на мгновение он почти поверил в чудо искупления, хотя это случалось не в первый раз.
— Надеюсь, ты так и сделаешь, — сказал он. — Это было бы чудесно… Ну, а теперь иди спать, мама. Хорошо? Уже поздно. — Он встал. — Я тоже иду.
— Да, сын, — сказала она, вставая. — Тебе пора. Ну, спокойной ночи. — Они поцеловались с любовью, на некоторое время омывшись дочиста от горечи. Элиза вошла в темный дом раньше его.
Но он, перед тем как лечь спать, спустился в кухню за спичками. Она стояла там, позади длинного захламленного стола, у гладильной доски между двумя большими кипами белья. В ответ на его укоризненный взгляд она торопливо сказала:
— Я сейчас иду. Сразу же. Только вот кончу эти полотенца.
Перед тем как уйти, он обошел стол, чтобы поцеловать ее. Она порылась в ящичке швейной машинки и вытащила огрызок карандаша. Крепко сжимая его над старым конвертом, она стала чертить на гладильной доске примитивный план. Ее мысли все еще были заворожены новым проектом.
— Видишь, — начала она, — это Сансет-авеню на склоне холма. Вот тут под прямым углом отходит Доук-парк. Участок на углу принадлежит Дику Уэбстеру; а вот прямо здесь, наверху, находится…
Находится, думал он, глядя на конверт с тупым интересом, то место, где зарыт клад. Десять шагов на северо-северо-восток от Большой Скалы под корнями Старого Дуба. И пока она говорила, он сплетал восхитительную фантазию. А что, если на одном из участков Элизы действительно зарыт клад? Если она будет продолжать покупать, то так и окажется. «А почему не нефтяной источник? Или залежи угля? Эти знаменитые горы (как утверждают) полны минералов. Сто пятьдесят баррелей и день на заднем дворе. Сколько это составит? По три доллара за баррель, это даст больше пятидесяти долларов в день на каждого члена семьи. И мир принадлежит нам!»
— Теперь ты видишь? — Она торжествующе улыбнулась. — Вот здесь я и начну строиться. За пять лет этот участок дважды окупится.
— Да, — сказал он, целуя ее. — Спокойной ночи, мама. Ради бога, пойди ляг и поспи немного.
— Спокойной ночи, сын, — сказала Элиза.
Он вышел из кухни и стал подниматься по темной лестнице. Бенджамин Гант, который в эту минуту вошел с улицы, наткнулся на стул в холле. Он яростно выругался и ударил по стулу рукой. Черт бы его побрал! Миссис Перт позади него шепотом остановила его бессвязным смешком. Юджин задержался, потом неслышно поднялся по покрытым ковром ступенькам и с площадки вошел в закрытую веранду, где он спал.
Он не зажег света, потому что ему было неприятно смотреть на облупившийся комод и гнутое белое железо кровати. Кровать провисала, а лампочка была тусклой, — он ненавидел тусклые лампочки и ночных бабочек, которые кружат около них на пыльных крыльях. Он разделся в лунном свете. Лунный свет падал на землю, как отблеск колдовской неземной зари. Он стирал все грубости, прятал все язвы. Он одевал обычные и знакомые предметы — осевший сарай, убогий навес сыроварни, разлапистые яблони адвоката — единым сиянием чуда. Юджин закурил сигарету, глядя, как в зеркале тлеет ее красный огонек, и облокотился на перила своей веранды. Вскоре он осознал, что Лора Джеймс смотрит на него с расстояния всего в восемь футов. Лунный свет падал на них, купая их плоть в зеленоватой бледности, пропитывая их своим безмолвием. Их лица были заперты в чудотворной тьме, в которой жили их сияющие глаза. Они смотрели друг на друга в этом магическом свете и молчали. В комнате под ними лунный луч подобрался к кровати его отца, всплыл по одеялу и развернулся веером на его запрокинутом лице. Воздух ночи, воздух гор падал на обнаженную кожу мальчика, как каскад прохладной воды. Пальцы на его ногах сгибались, нащупывая влажные травы.
Он услышал, как миссис Перт прошла по площадке спать, слепо ища поддержки у стен. Скрипнули, щелкнули двери. Дом врастал в покой, как камень в лунном свете. Они глядели в ожидании заклинания и победы над временем. Наконец она заговорила — его произнесенное шепотом имя только угадывалось. Он перекинул ногу через перила и вскинул свое длинное тело над пустотой к ее подоконнику, вытянувшись, точно кошка. Она резко вздохнула и негромко вскрикнула «Нет! Нет!» — но схватила его руки на подоконнике и помогла ему влезть в окно.
Потом они крепко сжали друг друга в прохладных юных объятиях и много раз целовались юными губами и лицами. По ее плечам, как густой поток шелка, с милой небрежностью рассыпались волосы. Прямые изящные ноги были одеты в уютные зеленые панталончики, стянутые под коленом резинкой.
Они тесно прижались друг к другу; он целовал пушок на ее плечах и руках — страсть, которая цепенила его тело, управлялась религиозным экстазом. Ему хотелось сжимать ее в объятиях — и уйти, чтобы наедине с собой думать о ней.
Он нагнулся, просунул руки под ее колени и ликующе поднял ее. Она поглядела на него с испугом и обняла еще крепче.
— Что ты делаешь? — прошептала она. — Не надо.
— Не бойся, любимая, — сказал он. — Я хочу уложить тебя спать. Да. Я уложу тебя спать. Ты слышишь? — Он чувствовал, что вот-вот закричит от радости.
Он положил ее на кровать. Потом встал около нее на колени, просунул под нее руки и привлек ее к себе.
— Спокойной ночи, любимая. Поцелуй меня на ночь. Ты меня любишь?
— Да. — Она поцеловала его. — Спокойной ночи, любимый. И уйди через дверь, а не через окно. Ты можешь упасть.
Но он вернулся тем же путем, ликующе изогнувшись в лунном свете, как кошка. Долгое время он не засыпал, снедаемый беззвучной лихорадкой, и его сердце бешено колотилось о ребра. Сон обволакивал его чувства пуховой теплотой, шелестели молодые листья клена, петух издали рассыпал колдовскую песню, завыл призрак собаки. Он заснул.
Он проснулся в горячих лучах солнца, бьющих сквозь занавески веранды. Он ненавидел просыпаться на солнечном свету. Когда-нибудь он будет спать в большой комнате, всегда прохладной и темной. За окнами у него будут тенистые деревья и виноград или высокий обрыв. Его одежда была влажной от ночной росы. Спустившись вниз, он увидел на крыльце Ганта, который с несчастным видом раскачивался в качалке, сжимая палку.
— Доброе утро, — сказал он. — Как ты себя чувствуешь?
Отец бросил на него неуверенно мерцающий взгляд и застонал.
— Боже милосердный! Я несу кару за свои грехи.
— Тебе скоро станет лучше, — сказал Юджин. — Ты что-нибудь ел?
— Я не мог проглотить ни куска, — сказал Гант, обильно позавтракавший. — Еда застревала у меня в горле. Как твоя рука, сын? — спросил он с глубоким смирением.
— Все в порядке, — быстро ответил Юджин. — Кто тебе сказал про мою руку?
— Она сказала, что я повредил тебе руку, — скорбно ответил Гант.
— А-а! — сердито сказал Юджин. — Нет. Мне не было больно.
Гант наклонился боком и, не глядя, неловко похлопал сына по неповрежденной руке.
— Прости меня, — сказал он. — Я больной человек. Тебе не нужны деньги?
— Нет, — ответил Юджин, смутившись. — Мне хватает.
— Приходи сегодня в контору, я тебе дам кое-что, — сказал Гант. — Бедный мальчик! Наверное, ты совсем без гроша.
Но он не пошел в контору, а стал ждать возвращения Лоры Джеймс из городского бассейна. Она пришла, держа в одной руке мокрый купальный костюм, а в другой — кучу разных свертков. Негры рассыльные принесли остальное. Она заплатила им и расписалась.
— У вас, наверное, много денег, Лора? — сказал он. — Вы же каждый день что-то покупаете?
— Папа ругает меня за это, — призналась она. — Но я люблю одеваться. Я трачу все мои деньги на платья.
— А что вы собираетесь делать теперь?
— Ничего… что хотите. Прелестный день, и надо его чем-то занять, правда?
— Прелестный день и не надо его ничем занимать. Хотите пойти погулять, Лора?
— Я очень хочу пойти погулять с вами, — сказала Лора Джеймс.
— Правильно, детка. Правильно, — ликующе сказал он горловым клоунским голосом. — Мы пойдем куда-нибудь одни. Мы захватим с собой что-нибудь поесть, — добавил он упоенно.
Лора пошла в свою комнату и надела туфельки на толстой подошве. Юджин пошел на кухню.
— Есть у тебя обувная коробка? — спросил он у Элизы.
— Зачем тебе? — подозрительно сказала она.
— Я иду в банк, — иронически сказал он. — Мне нужно куда-нибудь сложить деньги. — И тут же добавил грубо: — Я устраиваю пикник.
— Э? А? Что ты говоришь? — сказала Элиза. — Пикник? С кем это? С этой девушкой?
— Нет, — сказал он сердито. — С президентом Вильсоном, английским королем и доктором Доуком. Мы будем пить лимонад — я обещал принести лимоны.
— Хоть присягнуть! — раздраженно сказала Элиза. — Мне это не нравится… что ты уходишь, когда ты мне нужен. Я хотела, чтобы ты сходил заплатить, а то телефонная компания выключит телефон, если я не погашу задолженность сегодня.
— Мама! Ради бога! — досадливо крикнул он. — Я тебе обязательно нужен, стоит мне куда-нибудь собраться. Компания подождет. Один день ничего не изменит.
— Счет просрочен, — сказала она. — Ну, хорошо, бери. Хотела бы я иметь время на пикники! — Она выудила коробку из груды газет и журналов, которые громоздились на низком комоде.
— А еду ты взял?
— Мы чего-нибудь купим, — сказал он и ушел.
Они пошли вниз по улице и зашли в душную бакалейную лавочку на углу Вудсон-стрит. Они купили крекеры, арахисовое масло, смородиновое желе, маринад и большой кусок сливочного желтого сыра. Лавочник, старый еврей, что-то бормотал на жаргоне в свою раввинскую бороду, словно произнося заклинание против гадибуков. Юджин внимательно следил, не прикоснется ли он руками к еде. Они были грязные.
По дороге в горы они заглянули к Ганту. Хелен и Бен были в столовой. Бен завтракал: он, как обычно, с хмурой сосредоточенностью наклонялся над кофе и почти с отвращением отвернулся от яичницы с ветчиной. Хелен пожелала добавить к их запасам вареные яйца и бутерброды и ушла с Лорой на кухню. Юджин сел у стола рядом с Беном, который пил кофе.
— О-о, господи! — сказал наконец Бен, устало зевнув. Он закурил сигарету. — Как сегодня старик?
— По-моему, ничего. Сказал, что не мог есть завтрак!
— Он что-нибудь говорил постояльцам?
— Проклятые негодяи! Грязные горные свиньи! Чтоб вас! А больше ничего.
Бен тихонько усмехнулся.
— Он поранил тебе руку? Дай я погляжу.
— Не надо. Тут нечего смотреть. Все в порядке, — сказал Юджин, поднимая забинтованную кисть.
— Он тебя не ударил? — сурово спросил Бен.
— Нет, конечно. Ничего подобного. Он просто был пьян. Он очень сожалел об этом сегодня утром.
— Да, — сказал Бен, — он всегда сожалеет об этом… после того как набуянит, сколько сможет. — Он глубоко затянулся, втягивая дым, словно во власти могучего наркотика.
— Как у тебя дела в университете, Юджин? — вдруг спросил он.
— Я все сдал. Получил хорошие отметки… если ты об этом. Весной еще лучше, — добавил он через силу. — Было трудно раскачаться… в начале.
— Ты говоришь про осень?
Юджин кивнул.
— В чем было дело? — сказал Бен, хмурясь. — Другие студенты над тобой смеялись?
— Да, — сказал Юджин тихим голосом.
— Почему? Они считали, что ты для них недостаточно хорош? Они смотрели на тебя свысока? Так? — свирепо спрашивал Бен.
— Нет, — сказал Юджин, весь красный. — Нет. Не в этом дело. У меня, наверное, смешной вид. Я им казался смешным.
— То есть как это смешным? — задиристо сказал Бен. — У тебя самый обычный вид, если, конечно, ты не ходишь растерзанный, как бродяга. Господи боже, — сердито воскликнул он, — когда ты последний раз стригся? Кем ты себя воображаешь — дикарем с Борнео?
— Я ненавижу парикмахеров! — яростно крикнул Юджин. — Вот почему. Мне не нравится, когда они суют мне в рот свои грязные пальцы. Кому какое дело, стригусь я или нет?
— В наши дни о человеке судят по внешности, — назидательно сказал Бен. — Недавно я читал в «Ивнинг пост» статью одного крупного дельца. По его словам, он всегда смотрит на обувь человека, прежде чем нанять его на работу.
Он говорил серьезно, запинаясь так же, как когда читал вслух, без внутреннего убеждения. Юджин весь больно сжался, слушая, как его яростный кондор лепечет эти пошлые измышления ловких миллионеров, точно любой послушный попугай в клетке кассира. Голос Бена, когда он изрекал эти похвальные мнения, был невыразителен и глух; он словно искал где-то за всем этим ответа. В глазах у него были недоумение и боль. С хмурым напряжением он, запинаясь, продолжал эту проповедь успеха, и в его усилии было что-то разяще трогательное — его странный одинокий дух пытался найти вход в жизнь, найти успех, твердое положение, общество других людей. И казалось, что какой-то житель Бронкса, переселившийся туда с плодородных равнин Ломбардии, читает календарь, стараясь постичь новый мир кругом, что какой-то лесоруб, отрезанный снегами от людей, томимый тяжелой неведомой болезнью, ищет ее симптомы и средства ее излечения в «Домашнем медицинском справочнике».
— Старик посылал тебе достаточно денег? — спросил Бен. — Ты мог держаться наравне с другими? Ему это вполне по карману, ты же знаешь. Не позволяй, чтобы он на тебе экономил. Заставь его раскошелиться, Джин.
— Мне хватало, — сказал Юджин. — Мне больше было не нужно.
— Тебе деньги нужны сейчас, а не потом, — сказал Бен. — Заставь его обеспечить тебя на время учения. Мы живем в веке специалистов. Люди с университетским образованием нужны везде.
— Да, — сказал Юджин.
Он отвечал послушно, безразлично — град избитых истин не оставлял следа на блестящей твердой броне его сознания, но внутри Тот Другой, лишенный дара речи, все видел.
— Так получи образование, — говорил Бен, неопределенно хмурясь. — Все большие люди: Форд, Эдисон, Рокфеллер — говорят, что оно необходимо, хотя не каждый из них его получил.
— А почему ты сам не учился? — с любопытством спросил Юджин.
— Некому было объяснить мне это, — сказал Бен. — Да и, кроме того, неужели ты думаешь, что старик дал бы мне что-нибудь? — Он зло засмеялся. — А теперь уже поздно.
Он немного помолчал и покурил.
— А ты не знал, что я учусь на курсах рекламы? — спросил он с усмешкой.
— Нет. Где?
— Заочно, — сказал Бен. — Я каждую неделю получаю задание. Не знаю, — он смущенно засмеялся, — у меня, кажется, есть к этому способности. Я все время получаю самые высокие оценки — девяносто восемь или сто. Если я кончу курс, то получу диплом.
Слепящий туман заволок глаза младшего брата. Он сам не знал почему. В его горле поднялся судорожный комок. Он быстро нагнул голову и порылся в кармане, нащупывая сигареты. Через секунду он сказал:
— Я рад, Бен. Надеюсь, ты кончишь.
— Знаешь, — сказал Бен серьезно, — некоторые их студенты стали большими людьми. Я как-нибудь покажу тебе их рекомендации. Люди начали с пустого места, а теперь занимают важные должности.
— И у тебя будет то же, — сказал Юджин.
— Так что ты здесь не единственный студент, — сказал Бен и усмехнулся. Потом он добавил уже серьезно: — Ты — наша последняя надежда, Джин. Кончи обязательно, даже если тебе пришлось бы украсть нужные для этого деньги. Мы, остальные, ничего не стоим. Постарайся достичь чего-то. Держи голову высоко! Ты не хуже их всех — гораздо лучше, чем эти проклятые хлыщи. — Он пришел в ярость; он был вне себя от возбуждения. Внезапно он встал из-за стола. — Не допускай, чтобы они над тобой смеялись! Черт побери, мы ничем их не хуже! Если кто-нибудь из них попробует опять над тобой смеяться, хватай что попадет под руку и оглуши его хорошенько. Слышишь? — В диком волнении он схватил со стола большой нож для разрезания жаркого и размахивал им.
— Да, — сказал Юджин неловко. — Но теперь, наверное, все будет в порядке. Я просто сначала не знал, как себя вести.
— Надеюсь, у тебя теперь хватит ума держаться подальше от этих старых шлюх? — строго сказал Бен и продолжал, когда Юджин ничего не ответил: — Занимаясь этим, ничего добиться нельзя. Всегда можно подхватить какую-нибудь дрянь. А она как будто симпатичная девушка, — добавил он тихо после паузы. — Ради всего святого, приведи себя в порядок, постарайся не ходить таким грязным. Женщины ведь очень замечают подобные вещи. Следи за ногтями, гладь одежду. У тебя есть деньги?
— Все, что мне надо, — сказал Юджин, нервно поглядывая на дверь. — Перестань, бога ради!
— Вот, возьми, дурак, — сердито сказал Бен, всовывая ему в руку бумажку. — Тебе нужны деньги. Храни, пока не понадобятся.
Когда они уходили, Хелен вышла с ними на высокое крыльцо. Конечно, она, как всегда, снабдила их припасами в двойном количестве. Еще одна коробка была наполнена бутербродами, яйцами и помадкой.
Она стояла на верхней ступеньке, голова ее была обмотана косынкой, худые испещренные шрамами руки были уперты в бока. Теплый солнечный запах настурций, жирной земли и жимолости плескался вокруг горячими животворящими волнами.
— Ого! Ага! — подмигнула она комически. — Я кое-что знаю. Я ведь не так слепа, как вы думаете.
Она кивнула многозначительно и шутливо — ее крупное улыбающееся лицо было пронизано тем странным чистым сиянием, которое иногда так его преображало. Когда он видел ее такой, то всегда вспоминал омытое дождем небо и хрустальные дали, прохладные и светлые.
С грубоватым хихиканьем она ткнула его в ребра:
— Любовь великая штука! Ха-ха-ха! Поглядите-ка на его лицо, Лора. — Она притянула девушку к себе в щедром объятии и отпустила, смеясь жалостливым смехом; и пока они поднимались по склону, она продолжала стоять там на солнце, слегка приоткрыв рот, улыбаясь, озаренная сиянием, красотой и удивлением.
По длинной уходящей вверх Академи-стрит, границе Негритянского квартала, они медленно взбирались к восточной окраине города, В конце улицы вздымалась гора; справа по ее склону вилась асфальтированная дорога. Они свернули на нее и шли теперь над восточным краем Негритянского квартала. Он круто изгибался под ними, стремительно сбегал вниз длинными немощеными улицами. По сторонам дороги кое-где стояли дощатые лачуги — жилища негров и белых бедняков, но чем выше они поднимались, тем меньше их становилось. Они неторопливо шли по прохладной дороге, испещренной пляшущими пятнами света, который просачивался сквозь листву смыкавшихся над ней деревьев, но ее левая сторона лежала в глубокой тени леса на склоне. Из этой зеленой красоты вставала массивная грубая башня цементного резервуара — она вся была в прохладных потеках и пятнах, оставленных водой. Юджину захотелось пить. Немного дальше из отводной трубы резервуара поменьше бил пенный водяной рукав, шириной с человеческое туловище.
Они вскарабкались напрямик по скалистой тропке, срезав последнюю петлю дороги, и остановились у расселины, за которой дорога уходила вниз. Они были всего в нескольких сотнях футов над городом — он лежал под ними, отчетливый, как картина сиенской школы, далекий и близкий одновременно. На самом высоком холме города Юджин разглядел массивные здания Главной площади, слагавшиеся из резких кубиков света и тени, ползущий игрушечный трамвай, людей, которые были не больше воробьев. Вокруг площади смыкались лишенные деревьев кирпичные джунгли делового района — дешевые, бесформенные и безобразные; за ними расплывчатыми пятнами располагались дома, где жили все эти люди, а еще дальше — обнаженные яркие язвы предместий и целительная благость смыкающегося покрова древесных крон. А прямо под ним, выплескиваясь из оврага на склоны и уступы гор, — Негритянский квартал. Главная площадь казалась как бы центром, к которому карабкались все трамваи, однако осмысленности не было ни в чем.
Но горы были величественны целеустремленностью. К западу они развертывались к солнцу, устремляясь ввысь с могучих кряжей. Город был разбросан по плато, как бивак, — ничто там не могло противостоять времени. Там не было идей. Он ощущал, что под ним в чаше сосредоточилась вся жизнь: он увидел ее, как мог бы увидеть средневековый схоласт, описывающий на монастырской латыни «Театр жизни человеческой», или как Питер Брейгель — в одной из своих насыщенных фигурами картин. Ему вдруг показалось, что он не поднялся на гору из города, а вышел из чащи, как зверь, и глядит теперь немигающим звериным взглядом на это крохотное скопление дерева и штукатурки, которое рано или поздно чаща снова захватит и поглотит.
Троя была седьмой сверху, но там жила Елена, и потому немец ее откопал.
Отдохнув, они отошли от перил и прошли через расселину под огромным мостом Филиппа Розберри. Слева на вершине стоял замок богатого еврея с его конюшнями, лошадьми, коровами и дочерьми. Когда они вошли в тень моста, Юджин задрал голову и крикнул. Его голос отскочил от свода, как камень. Они прошли под мостом и остановились на другом конце расселины, глядя в долину. Но оттуда долина еще не была видна — только зелень внизу. Склон тут густо порос лесом, и дорога уходила вниз вечным белым штопором. Но им были видны прекрасные дикие горы по ту сторону долины, до половины расчищенные под поля и огороженные луга, а выше — в зеленых волнах леса.
День был как золото и сапфиры: повсюду стояло сверкание, неуловимое и вездесущее, как солнечный свет на подернутой рябью воде. Теплый благодатный ветер поворачивал все листья в одну сторону и творил негромкую музыку на лютнях трав, цветов и плодов. Этот ветер стонал, но не бешеным дьявольским голосом зимы среди жестких сучьев, а как плодоносящая женщина, полногрудая, величественная, исполненная любви и мудрости; как Деметра, невидимо охотящаяся в лесу. В долине еле слышно лаяла собака, ветер ломал и рассеивал ее лай. Сочно звякал коровий колокольчик. В густом лесу под ними звонкие птичьи трели падали прямо вниз, как золотые самородки. Дятел барабанил по обнаженному стволу разбитого молнией каштана. Синий залив неба был усеян легкими плотными облаками, — они, как быстрые галионы, плыли полным бакштагом над горами, деревья внизу темнели под их скользящими тенями.
Юджин ослеп от любви и желания, чаша его сердца была переполнена всеми этими чудесами. Они ошеломляли его и лишали сил. Он сжал прохладные пальцы Лоры. Они стояли нога к ноге, впаянные в плоть друг друга. Потом они свернули с дороги, срезая ее петли по крутым лесным тропинкам. Лес был огромным зеленым храмом, щебет птиц падал, как сливы. Большая бабочка с крыльями из синего бархата с золотыми и алыми знаками неторопливо взлетела перед ними в брызгах солнечного света, опустилась на ветку шиповника и замерла. В густых кустах по сторонам тропки раздавались летучие шорохи, мелькали быстрые продолговатые тени птиц. Травяной уж, зеленее влажного мха, длинный, как шнурок от ботинка, толщиной с женский мизинец, стремительно скользнул через тропинку — его крохотные глазки блестели от страха, раздвоенный язычок выскакивал изо рта, как электрическая искра. Лора вскрикнула и в страхе отпрянула назад; услышав ее крик, он схватил камень с яростным желанием убить крошечное существо, чье извивающееся тело поразило их извечным страхом перед змеей, приобщило к красоте, ужасу, чему-то потустороннему. Но змейка ускользнула в заросли. Испытывая жгучий стыд, он отбросил камень.
— Они совсем безвредные, — сказал он.
Наконец они вышли из леса к долине, там, где дорога раздваивалась. Они повернули налево, на север — туда, где долина, сужаясь, поднималась к горам. К югу долина расширялась в маленький пышный Эдем ферм и пастбищ. Среди лугов были разбросаны аккуратные домики, поблескивала вода. Молодая зеленая пшеница плавно клонилась на ветру; молодая кукуруза по пояс вышиной скрещивала легкие мечи листьев. Из купы кленов вставали трубы дома Рейнхарта; тучные дойные коровы щипали траву, медленно продвигаясь вперед. Еще ниже, наполовину заслоненные деревьями и кустарниками, простирались плодородные владения судьи Уэбстера Тейлоу. На дороге лежала густая белая пыль; внезапно дорога нырнула в небольшой ручей. Они перешли его по белым камням, уложенным поперек русла. Несколько уток, которых нисколько не потревожило их появление, вперевалку выбрались из прозрачной воды и чинно уставились на них, как маленькие певчие в белых стихарях. Мимо, погромыхивая пустыми бидонами, проехал в бричке молодой парень. Его красное добродушное лицо расплылось в дружеской улыбке, он помахал им рукой и укатил, оставив после себя запах молока, пота и масла. В поле над ними какая-то женщина с любопытством глядела на них, приставив руку козырьком над глазами. Неподалеку косарь губительной полоской света срезал траву, точно бог — вражьи полчища.
У верхнего конца долины они свернули с дороги и пошли напрямик вверх по лугу к лесистой чаще гор. Здесь стоял сильный мужской запах щавеля, горячий сорный запах. Они шли по колено в сухом бурьяне, собирая на одежде бурые гроздья репейников. Поле было усеяно горячими пахучими маргаритками. Потом они снова вошли в лес и поднимались, пока не достигли островка мягкой травы возле маленького ручья, который сверкающими каскадами падал среди папоротников с уступа на уступ.
— Остановимся здесь, — сказал Юджин.
Лужайка заросла одуванчиками: их острый и безъязыкий аромат инкрустировал землю желтым волшебством. Они были как гномы и эльфы, как крохотные колдовские чары из цветов и желудей.
Лора и Юджин лежали на спине и глядели сквозь зеленое мерцание листьев в карибское небо с его облачными кораблями. Вода в ручье журчала, как тишина. Город позади горы был в другом, невозможном мире. Они забыли его боль и противоречия.
— Который час? — спросил Юджин.
Ведь они пришли туда, где времени не было. Лора подняла изящную кисть и взглянула на часы.
— Не может быть! — воскликнула она с удивлением. — Всего лишь половина первого.
Но он почти не слышал ее.
— Какое мне дело до времени! — сказал он глухо и, схватив прелестную руку, перехваченную шелковой тесьмой от часов, поцеловал ее. Длинные прохладные пальцы переплелись с его пальцами; она притянула его лицо к своим губам.
Они лежали, сплетясь в объятии, на этом магическом ковре, в этом раю. Ее серые глаза были глубже и светлее, чем заводь прозрачной воды; он целовал маленькие веснушки на ее чудесной коже; он благоговейно взирал на ее вздернутый нос; он следил за отраженной пляской струй на ее лице. И все, из чего состоял этот магический мир — и цветы, и трава, и небо, и горы, и чудесные лесные крики, звуки, запахи, вид, — вошло в его сердце, как один голос, в его сознание, как один язык, гармоничный, целостный, сияющий, как единый страстный лирический напев.
— Милая! Любимая! Ты помнишь вчерашнюю ночь? — спросил он нежно, словно вспоминая далекий эпизод ее детства.
— Да. — Она крепко обвила руками его шею. — Почему ты думаешь, что я могла забыть?
— Ты помнишь, что я сказал — о чем я просил тебя? — сказал он горячо и настойчиво.
— Что нам делать? Что нам делать? — стонала она, отвернув голову и прикрыв глаза рукой.
— В чем дело? Что случилось? Милая!
— Юджин, милый, ты еще ребенок. А я такая старая… я уже взрослая женщина.
— Тебе только двадцать один год, — сказал он. — Всего пять лет разницы. Это пустяки.
— Ах! — сказала она. — Ты не знаешь, что говоришь. Разница огромная.
— Когда мне будет двадцать, тебе будет двадцать пять. Когда мне будет двадцать шесть, тебе будет тридцать один. Когда мне будет сорок восемь, тебе будет пятьдесят три. Разве это много? — сказал он презрительно. — Чепуха!
— Нет, — сказала она. — Нет! Если бы мне было шестнадцать, а тебе — двадцать один, да, это было бы чепуха. Но ты мальчик, а я женщина. Когда ты будешь молодым человеком, я буду старой девой, когда ты начнешь стареть, я буду дряхлой старухой. Откуда ты знаешь, где ты будешь и что ты будешь делать через пять лет? — продолжала она. — Ты ведь совсем мальчик, ты только еще поступил в университет. У тебя нет никаких планов. Ты не знаешь, кем станешь.
— Нет, знаю! — яростно вскричал он. — Я буду адвокатом. Затем меня и послали учиться. Я буду адвокатом и займусь политикой. Может быть, — добавил он с мрачным удовлетворением, — ты пожалеешь об этом, когда я составлю себе имя. — С горькой радостью он увидел свою одинокую славу. Губернаторская резиденция. Сорок комнат. Один. Один.
— Ты станешь адвокатом, — сказала Лора, — и будешь разъезжать по всему свету, а я должна ждать тебя и никогда не выходить замуж. Бедное дитя! — Она тихонько засмеялась. — Ты не знаешь, чем ты будешь заниматься.
Он повернул к ней несчастное лицо; солнечный свет погас.
— Ты не любишь? — с трудом сказал он. — Не любишь? — Он наклонил голову, чтобы спрятать влажные глаза.
— Ах, милый, — сказала она. — Нет, я люблю. Но люди так не живут. Это бывает только в романах. Пойми же, я взрослая женщина! В моем возрасте, милый, большинство девушек подумывает о замужестве. Что… что если и я тоже?
— Замужество! — Это слово вырвалось у него, как вопль ужаса, словно она упомянула нечто чудовищное, предложила неприемлемое. Но, едва услышав невероятное предположение, он тотчас же принял его как факт. Таким уж он был.
— Ах, так? — сказал он в ярости. — Ты собираешься замуж, да? У тебя есть поклонники? Ты встречаешься с ними? Ты все время думала об этом и надо мной только смеялась.
Обнаженный, подставив открытую грудь ужасу, он бичевал себя, на мгновение постигнув, что бредовая жестокость жизни — это не что-то отдаленное и выдуманное, но вероятное и близкое: ужас любви, утраты, брак, девяносто секунд предательства во тьме.
— У тебя есть поклонники, ты разрешаешь им трогать себя. Они трогают твои ноги, гладят твою грудь, они… — Он умолк, словно задушенный.
— Нет. Нет, милый. Я не говорила этого. — Она быстро села и взяла его за руки. — Но в замужестве нет ничего необыкновенного. Люди женятся каждый день, мой милый! Не гляди так! Ничего не случилось. Ничего! Ничего!
Он яростно обнял ее, не в силах говорить. Потом он спрятал лицо у нее на плече.
— Лора! Милая! Любимая! Не оставляй меня одного! Я был один! Я всегда был один!
— Это то, чего ты ищешь, милый. И так будет всегда. Другого ты не вынесешь. Я надоем тебе. Ты забудешь обо всем. Ты забудешь меня. Забудешь… забудешь.
— Забуду! Я никогда не забуду! Я не проживу так долго!
— А я никогда не полюблю никого другого! Я никогда не оставлю тебя! Я буду ждать тебя вечно! Мой мальчик, мой мальчик!
В это светлое мгновение чуда они прильнули друг к другу на своем магическом острове, где царил покой, — и они верили в то, что они говорили. И кто посмеет сказать — какие бы разочарования ни ждали нас потом, — что мы способны забыть волшебство или предать на этой свинцовой земле яблоню, поющую и золотую? Далеко за пределами этой вневременной долины поезд, мчавшийся на восток, испустил свой призрачный вопль — жизнь, как цветной дымок, как клочок облака, скользнула мимо. Их мир снова стал единым поющим голосом: они были молоды и бессмертны. И это — останется.
Он целовал ее великолепные глаза; он врастал в ее юное тело менады, и сердце его сладостно немело от прикосновения ее маленьких грудей. Она была гибка и податлива на его ладони, как ивовая ветвь, — она была быстра, как птица, и неуловима в покое, как пляшущие отражения брызг на ее лице. Он крепко держал ее, чтобы она не превратилась снова в дерево, не рассеялась по лесу, как дым.
Поднимись в горы, о юная моя любовь. Возвратись! О утраченный и ветром оплаканный призрак, вернись — вернись таким, каким я впервые узнал тебя во вневременной долине, где мы вновь обретаем себя на магическом ложе июня. Там было место, где все солнце сияло в твоих волосах, а с горы можно было дотянуться рукой до звезды. Где тот день, который расплавился в единый звенящий звук? Где музыка твоего тела, стихи твоих зубов, светлая истома твоих ног, твои легкие руки и тонкие длинные пальцы, свежие, как яблоки, и маленькие вишневые соски твоих белых грудей? И где все шелковые нити девичьих кудрей? Быстры пасти земли, и быстры зубы, грызущие эту красоту. Рожденная для музыки, ты больше ее не услышишь, в твоем темном доме ветры молчат. Призрак, призрак, возвратись из брака, которого мы не предвидели, вернись не в жизнь, а в волшебство, где мы живем вечно, в заколдованный лес, где мы все еще лежим, раскинувшись на траве. Поднимись в горы, о юная моя любовь! Возвратись! О утраченный и ветром оплаканный призрак, вернись, вернись!
XXXI
Однажды, когда июнь близился к концу, Лора Джеймс сказала ему:
— На следующей неделе мне придется поехать домой.
Затем, увидев, как исказилось его лицо, она добавила:
— Всего на несколько дней, не больше чем на неделю.
— Но зачем? Лето же только началось. Ты там зажаришься.
— Да. Это глупо, я знаю. Но Четвертое июля я должна провести с родными. Видишь ли, у нас огромная семья — сотни тетушек, всяких двоюродных и свойствен ников. И каждый год у нас устраивается семейный съезд — традиционный большой пикник, на котором жарится туша быка. Я ненавижу все это. Но мне не простят, если я не приеду.
Он некоторое время глядел на нее с испугом.
— Лора! Но ты же вернешься, правда? — сказал он негромко.
— Ну, конечно! — ответила она. — Будь спокоен.
Он весь дрожал; он боялся расспрашивать ее подробнее.
— Будь спокоен, — прошептала она, — спокоен! — И она обняла его.
В жаркий день он провожал ее на вокзал. Улицы пахли растопленным асфальтом. Она держала его за руку в дребезжащем трамвае, сжимала его пальцы, чтобы утешить его, и шептала время от времени:
— Всего неделя! Всего неделя, милый.
— Не понимаю зачем, — бормотал он. — Четыреста с лишним миль. Всего на несколько дней.
Неся ее багаж, он свободно прошел на платформу мимо старого одноногого контролера. Потом он сидел рядом с ней в тяжелой зеленой духоте пульмановского вагона, дожидаясь отхода поезда. Небольшой электрический вентилятор беспомощно жужжал в проходе; чопорная молодая девушка, с которой он был знаком, располагалась среди своих блестевших кожей новеньких чемоданов. Она изящно, с легким аристократическим высокомерием ответила на его приветствие и потом отвернулась к окну, строя выразительные гримасы родителям, в упоении глядевшим на нее с платформы. Несколько процветающих коммерсантов прошли по проходу в дорогих бежевых башмаках, которые поскрипывали в унисон жужжанию вентилятора.
— Неужели вы нас покидаете, мистер Моррис?
— Привет, Джим. Нет, мне нужно в Ричмонд на несколько дней.
Но даже серая погода их жизней не могла свести на нет возбуждения этой жаркой колесницы, устремленной на восток.
— Отправление!
Он встал, дрожа.
— Через несколько дней, милый! — Она взглянула на него и сжала его руку маленькими ладонями в перчатках.
— Вы напишете, как только приедете? Пожалуйста!
— Да. Завтра же.
Он вдруг наклонился к ней и прошептал:
— Лора, ты вернешься. Ты вернешься.
Она отвернула лицо и горько заплакала. Он снова сел рядом с ней; она обняла его крепко, как ребенка.
— Милый, милый! Не забывай меня!
— Никогда. Вернись. Вернись.
Соленые отпечатки ее поцелуя на его губах, лице, глазах. Он знал, что это потрескивает огарок времени. Поезд тронулся. Он слепо бросился в проход, задушив в горле крик:
— Вернись!
Но он знал. Ее крик преследовал его, как будто он что-то вырвал у нее из рук.
Через три дня он получил обещанное письмо. На четырех страницах, в бордюре из победоносных американских флажков, — вот это:
«Милый!
Я добралась до дома в половине второго и так устала, что не могла пошевелиться. В поезде мне так и не удалось уснуть, в пути он раскалялся все больше. Я добралась сюда в таком ужасном настроении, что чуть не плакала. Литтл-Ричмонд кошмарен — все выгорело, и все разъехались в горы или к морю. Не знаю, как я вытерплю неделю! („Хорошо, — подумал он. — Если жара продержится, она вернется раньше“.) Какое блаженство было бы вдохнуть сейчас горный воздух. Можешь ли ты разыскать наше место в долине? („Да, даже если бы я ослеп“, — подумал он.) Обещаешь следить за своей рукой, пока она не заживет? Когда ты ушел, я очень расстроилась, потому что забыла сменить вчера повязку.
Папа очень обрадовался мне: он сказал, что не отпустит меня больше, но не волнуйся, я в конце концов настою на своем. Как всегда. У меня здесь совсем не осталось знакомых: все мальчики ушли в армию или работают на верфях в Норфолке. Большинство моих знакомых девушек или выходят замуж, или уже вышли. Остались одни дети. (Он вздрогнул: „Такие, как я, или старше“.) Кланяйся от меня миссис Бартон и скажи своей маме, чтобы она не работала так много в раскаленной кухне. А все крестики внизу — для тебя. Угадай, что они означают.
Лора».
Он читал ее прозаическое письмо с застывшим лицом, впивая каждое слово, точно лирические стихи. Она вернется! Она вернется! Скоро.
Оставался еще листок. Ослабев от пережитого волнения, он успокоенно взял его в руки. И там нашел неразборчиво нацарапанные, но зато ее собственные слова, словно выпрыгнувшие из старательной бесцельности этого письма:
«4 июля.
Вчера приехал Ричард. Ему двадцать пять лет, он работает в Норфолке. Я уже почти год обручена с ним. Завтра мы уедем в Норфолк и обвенчаемся там без шума. Мой милый! Милый! Я не могла сказать тебе! Пыталась, но не смогла. Я не хотела лгать. Все остальное правда. Все, что я говорила. Если бы ты был старше… но какой толк говорить об этом? Постарайся простить мне, но не забывай меня, пожалуйста. Прощай, да благословит тебя бог. Любимый мой, это был рай! Я никогда не забуду тебя».
Кончив письмо, он перечитал его еще раз, медленно и внимательно. Потом он сложил его, положил во внутренний карман, ушел из «Диксиленда» и через сорок минут поднялся к ущелью над городом. Был закат. Огромный кроваво-красный край солнца опирался на западные горы, на поле дымной пыльцы. Оно уходило за западные отроги. Прозрачный душистый воздух омылся золотом и жемчугом. Огромные вершины погружались в лиловое одиночество: они были как Ханаан и тяжелые виноградные гроздья. Автомобили жителей долины карабкались по подкове дороги. Спустились сумерки. Вспыхнули ярко мерцающие огоньки города. Тьма пала на город, как роса; она смывала горести дня, безжалостное смятение. Со стороны Негритянского квартала доносились едва слышные рыдающие звуки.
А над ним в небесах вспыхивали гордые звезды; одна была особенно большой и близкой, он мог бы достать ее, если бы взобрался на вершину за домом еврея. Одна, как фонарь, повисла над головами людей, спешащих домой. (О Геспер, ты приносишь нам благое…) Одна мерцала тем светом, который падал на него в ту ночь, когда Руфь лежала у ног Вооза, одна светила королеве Изольде, одна — Коринфу и Трое. Это была ночь, необъятная задумчивая ночь, матерь одиночества, смывающая с нас пятна. Он омылся в огромной реке ночи, в Ганге искупления. Его жгучая рана на миг исцелилась: он обратил лицо вверх к гордым и нежным звездам, которые делали его богом и песчинкой, братом вечной красоты и сыном смерти — один, один.
— Ха-ха-ха-ха-ха! — хрипловато смеялась Хелен и тыкала его в ребра. — Значит, твоя девушка взяла и вышла замуж? Она провела тебя. Тебе натянули нос.
— Что-о-о? — шутливо сказала Элиза. — Да неужто мой мальчик стал, как говорится (она хихикнула, из-за ладони), ухажером? — И она поджала губы с притворным упреком.
— О, бога ради! — пробормотал он сердито. — Кем это говорится?
Нахмуренные брови разошлись в сердитой усмешке, когда он встретился глазами с сестрой. Они рассмеялись.
— Вот что, Джин, — серьезно сказала Хелен, — забудь об этом. Ты же совсем мальчик. А Лора — взрослая женщина.
— Видишь ли, сынок, — сказала Элиза с некоторым злорадством, — она же с тобой просто шутила. Дурачила тебя, и все.
— Ну, перестань!
— Не унывай! — весело сказала Хелен. — Твое время еще придет. Ты забудешь ее через неделю. Будет еще много других. Это телячья любовь. Покажи ей, что ты не хлюпик. Пошли ей поздравительное письмо.
— Конечно, — сказала Элиза. — Я бы обратила все это в веселую шутку. Я бы не показала ей, что принимаю это к сердцу. Я бы написала ей как ни в чем не бывало и посмеялась бы надо всей историей. Я бы им показала! Вот что я бы…
— О, бога ради! — застонал он, вскакивая. — Неужели вы не можете оставить меня в покое?
Он ушел из дома.
Но он написал ей. И едва крышка почтового ящика захлопнулась над его письмом, как его ожег стыд. Потому что это было гордое хвастливое письмо, начиненное греческими и латинскими цитатами, полное отрывков из стихов, вставленных в текст без всякого смысла, без толку, из одного только явного и жалкого стремления показать ей блеск своего остроумия, глубину своей учености. Она пожалеет, когда поймет, кого она лишилась! Но на мгновение, в конце его бешено бьющееся сердце смело все преграды:
«…и я надеюсь, что он достоин получить тебя, — он не может быть равен тебе, Лора, этого не может никто. Но если он понимает, что он приобрел, это уже нечто. Какое ему выпало счастье. Ты права — я-слишком молод. Я бы с радостью отрубил себе сейчас руку, лишь бы стать на десять лет старше. Бог да благословит и хранит тебя, милая, милая Лора.
Что-то во мне готово разорваться. Тщится — и не может. О господи! Если бы только! Я никогда не забуду тебя; Теперь я затерян и никогда уже не найду пути. Ради бога, напиши мне хоть строчку, когда получишь мое письмо. Скажи мне, какое имя ты носишь теперь, — ты же этого не сказала. Скажи, где ты будешь жить. Не покидай меня совсем, молю тебя, не оставляй меня совсем одного».
Он послал письмо по тому адресу, который она оставила ему, — это был адрес ее отца. Неделя сменялась неделей: изо дня в день он в судорожном напряжении ждал утренней и дневной почты и погружался в ядовитую трясину, вновь не получив ни слова, — к этому сводилась теперь вся его жизнь. Июль кончился. Лето пошло на убыль. Она не ответила.
На темнеющей веранде в ожидании еды качались постояльцы — качались от смеха.
Постояльцы говорили:
— Юджин потерял свою девушку. Он не знает, что ему делать, он потерял свою девушку.
— Ну-ну! Так он потерял свою девушку?
Толстая девчонка, дочка одной из двух толстых сестер, чьи мужья служили счетоводами в чарлстонских отелях, прыгала перед ним в неторопливом танце, и ее толстые икры коричневого цвета вспыхивали над белыми носочками.
— Потерял свою девушку! Потерял свою девушку! Юджин, Юджин, потерял свою девушку!
Толстая девчонка запрыгала обратно к своей толстой матери, ожидая одобрения: они посмотрели друг на друга с самодовольными улыбками, дрябло повисшими на мясистых губах.
— Не обращай на них внимания, парень. В чем дело? Кто-то отбил у тебя девушку? — спросил мистер Хэйк, торговец мукой. Это был молодой франт двадцати шести лет, куривший большие сигары; его лицо сужалось к подбородку, высокий купол головы с проплешиной на макушке был покрыт жидкими белокурыми волосами. Его мать, грузная соломенная вдова лет пятидесяти с могучим рубленым лицом индианки, огромной гривой крашеных желтых волос и грубой улыбкой, полной золота и сердечности, мощно качалась и сочувственно похохатывала:
— Найди себе другую девушку, Джин. Ха! Я бы не задумалась ни минуты.
Ему всегда казалось, что свою речь она вот-вот завершит смачным плевком.
— Подумаешь, горе, малый! Подумаешь, горе! — сказал мистер Фарелл из Майами, учитель танцев. — Женщины, как трамваи: упустишь одну, через пятнадцать минут будет другая. Верно, сударыня? — нахально спросил он у мисс Кларк из Валдосты, штат Джорджия, ради которой это было сказано.
Она ответила смущенным горловым щебечущим хихиканьем:
— Мужчины ужасные…
Прислонившись к перилам в сгущающейся тьме, мистер Джек Клэпп, зажиточный вдовец из Старого Хомини, украдкой ухаживал за мисс Флорри Мэнгл, дипломированной сиделкой. Ее пухлое лицо маячило во тьме белым пятном; ее голос был визгливо усталым:
— Я сразу подумала, что она стара для него. Джин еще совсем мальчик. Он сильно переживает, по лицу видно, как ему тяжело. Если так будет продолжаться, он заболеет. Он худ, как скелет. И почти ничего не ест. Человек, когда он так изведется, подхватывает первую же болезнь…
Она продолжала меланхолично скулить, а вороватое бедро Джека прижималось к ней все крепче, и она тщательно подпирала дряблую грудь скрещенными руками.
В серой тьме мальчик повернул к ним изголодавшееся лицо. Грязная одежда плескалась на тощем, как у пугала, теле; его глаза горели в темноте, как у кошки, волосы падали на лоб спутанной сеткой.
— Это у него пройдет, — сказал Джек Клэпп с четкой, деревенской оттяжкой, в которую вплеталась непристойная нота. — Каждый мальчик должен пройти стадию телячьей любви. Когда я был в его возрасте… — Он нежно прижал жесткое бедро к Флорри, улыбаясь во весь рот редкими золотыми зубами. Это был высокий, плотный мужчина с жестким, чеканным, похотливо благообразным лицом и раскосыми монгольскими глазами. Голова у него была лысая и шишковатая.
— Ему надо бы поберечься, — печально скулила Флорри. — Я знаю, что говорю. У него слабое здоровье — ему нельзя бродить допоздна, как он делает. Он, того и гляди…
Юджин тихонько покачивался на пятках, глядя на постояльцев с немигающей ненавистью. Внезапно он рявкнул, как дикий зверь, и начал спускаться по ступенькам, не в силах вымолвить ни слова, пошатываясь и рыча от душащей безумной ярости.
Тем временем «мисс Браун» чинно сидела в глубине веранды, в стороне от остальных. Из темного солярия быстро появилась высокая элегантная мисс Айрин Маллард, двадцати восьми лет, из Тампы, штат Флорида. Она догнала его на последней ступеньке и резко повернула к себе, цепко и легко сжав его плечи прохладными длинными пальцами.
— Куда вы идете, Джин? — сказала она спокойно. Светло-фиалковые глаза были слегка усталыми. От нее исходил тонкий изысканный аромат розовой воды.
— Оставьте меня в покое! — пробормотал он.
— Так нельзя, — сказала она тихо. — Она не стоит этого — никто не стоит. Возьмите себя в руки.
— Оставьте меня в покое! — сказал он яростно. — Я знаю, что делаю! — Он вырвался от нее, спрыгнул со ступеньки и, пошатываясь, побежал по двору за угол дома.
— Бен! — резко сказала Айрин Маллард.
Бен поднялся с темных качелей, где он сидел с миссис Перт.
— Попробуйте как-нибудь остановить его, — сказала Айрин Маллард.
— Он помешался, — пробормотал Бен. — В какую сторону он пошел?
— Вон туда… за дом. Скорее!
Бен быстро спустился по ступенькам и косолапо зашагал по газону за дом. Двор резко спускался под уклон, и угловатая задняя часть «Диксиленда» опиралась на десяток побеленных столбов из щербатого кирпича высотой в четырнадцать футов. В смутном свете у одной из этих хрупких подпор, уже окруженное рассыпающимися обломками отсыревшего кирпича, возилось пугало, поднявшее тонкие виноградные плети рук на храм.
— Я убью тебя, дом, — задыхался он. — Гнусный, проклятый дом, я снесу тебя. Я обрушу тебя на шлюх и постояльцев. Я разобью тебя, дом. — Новое конвульсивное движение его плеч обрушило на землю мелкий дождь щебня и пыли.
— Ты упадешь и погребешь под собой их всех, дом, — сказал он.
— Дурак! — крикнул Бен, бросаясь на него. — Что ты делаешь? — Он обхватил Юджина сзади и оттащил его от столбов. — По-твоему, ты вернешь ее, если сломаешь дом? Разве на свете нет других женщин? Почему ты позволяешь, чтобы одна забрала все лучшее в тебе?
— Пусти меня! Пусти меня! — говорил Юджин. — Какое тебе до этого дело?
— Не думай, дурак, что меня это трогает, — яростно сказал Бен. — Ты причиняешь вред только себе. По-твоему, ты заставишь постояльцев страдать, если обрушишь дом себе на голову? Ты думаешь, идиот, кому-нибудь будет жалко, если ты себя убьешь? — Он встряхнул брата. — Нет. Нет. Мне все равно, что ты с собой сделаешь. Я просто хочу избавить семью от забот и расходов на похороны.
С воплем ярости и недоумения Юджин попытался вырваться. Но старший брат вцепился в него отчаянно, хваткой Морского Старика. Потом огромным усилием рук и плеч мальчик приподнял своего противника с земли и швырнул его о белую стену подвала. Бен отпустил его и перегнулся от сухого кашля, прижимая руку к впалой груди.
— Не дури! — выдохнул он.
— Я ушиб тебя? — тупо сказал Юджин.
— Нет. Иди в дом и умойся. Раза два в неделю тебе стоило бы причесываться. Нельзя ходить дикарем. Пойди съешь чего-нибудь. У тебя есть деньги?
— Да… достаточно.
— Ты теперь опомнился?
— Да… не говори об этом, пожалуйста.
— Я не хочу говорить об этом, дурак. Я хочу, чтобы ты научился немного соображать, — сказал Бен. Он выпрямился и отряхнул испачканный известкой пиджак. Потом он продолжал спокойно: — К черту их, Джин! К черту их всех! Не расстраивайся из-за них. Бери от них все, что можешь. И плюй на все. Никому до тебя нет дела. К черту все это! К черту! Бывает много плохих дней. Бывают и хорошие. Ты забудешь. Дни бывают разные. Пойдем!
— Да, — сказал Юджин устало, — пойдем! Теперь все в порядке. Я слишком устал. Когда устаешь, то становится все равно, правда? Я слишком устал, чтобы испытывать боль. Мне теперь все равно. Я слишком устал. Солдаты во Франции устают, и им все равно. Если бы сейчас кто-нибудь навел на меня винтовку, я бы не испугался. Я слишком устал. — Он начал растерянно смеяться, испытывая блаженное облегчение. — Мне наплевать на все и на всех. Прежде я всего боялся, но теперь я устал, и мне нет дела ни до чего. Вот как я буду переносить все, что угодно, — я буду уставать.
Бен закурил сигарету.
— Это уже лучше, — сказал он. — Пойдем поедим! — Он улыбнулся узкой улыбкой. — Идем, Самсон.
Они медленно пошли вокруг дома.
Он умылся и плотно поел. Постояльцы уже кончили ужинать и разбрелись во тьме: одни ушли на площадь слушать духовой оркестр, другие — в кино, третьи — гулять по городу. Насытившись, он вышел на крыльцо. Было темно и почти пусто, только на качелях сидела миссис Селборн с богатым лесоторговцем из Теннесси. Ее низкий звучный смех с мягким журчанием лился из чана мрака. «Мисс Браун» тихо и чинно покачивалась в одиночестве. Это была грузная, скромно одевавшаяся женщина тридцати девяти лет; она держалась с тем легким и комичным оттенком чопорности, старательной добропорядочности, который всегда отличает проститутку, живущую инкогнито. Она была очень благовоспитанна. Она была настоящая леди, — о чем не замедлила бы заявить, если бы ее рассердили.
«Мисс Браун» жила, по ее словам, в Индианаполисе. Она не была уродом: просто ее лицо было пропитано неумолимой тупостью Среднего Запада. Несмотря на похотливость ее широкого тонкогубого рта, она выглядела невозмутимо самодовольной, у нее были пышные, но тусклые каштановые волосы, маленькие карие глазки и рыжеватая кожа.
— Пф! — сказала Элиза. — Она такая же «мисс Браун», как я, можете мне поверить.
Днем прошел дождь. Вечер был прохладным и темным; влажная клумба перед домом пахла геранью и намокшими анютиными глазками. Он сел на перила и закурил. «Мисс Браун» качалась.
— Стало прохладно, — сказала она. — Этот небольшой дождь принес много пользы, не так ли?
— Да, было жарко, — сказал он. — Я ненавижу жару.
— Я тоже не выношу ее, — сказала она. — Вот почему я и уезжаю на лето. У нас там пекло. Вы здесь и не знаете, что такое жара.
— Вы ведь из Милуоки?
— Из Индианаполиса.
— Я помнил, что откуда-то оттуда. Большой город? — спросил он с любопытством.
— Да. Весь Алтамонт уместится в одном его уголке.
— Ну, а насколько большой? — алчно расспрашивал он. — Сколько у вас там жителей?
— Точно не знаю. Больше трехсот тысяч, если считать с пригородами.
Он обдумал этот ответ с жадным удовлетворением.
— Красивый город? Много красивых домов и общественных зданий?
— Да… пожалуй, — ответила она задумчиво. — Это очень хороший, уютный город.
— А люди какие? Чем они занимаются? Они богатые?
— Да-а… Это деловой и промышленный город. Там много богатых людей.
— Наверное, они живут в больших домах и разъезжают в больших автомобилях? — настойчиво спрашивал он. Потом, не дожидаясь ответа, продолжал: — Они едят вкусные вещи? Какие?
Она неловко засмеялась, смущенная и сбитая с толку.
— Да, пожалуй. Немецкие блюда. Вы любите немецкую кухню?
— Пиво, — пробормотал он с вожделением. — Пиво, а? Вы его там делаете?
— Да. — Она сладострастно засмеялась. — По-моему, вы плохой мальчик, Юджин.
— А театры и библиотеки? У вас там часто гастролируют? Разные труппы?
— Да, очень. В Индианаполис привозят свои представления все труппы, имевшие успех в Чикаго и в Нью-Йорке.
— А библиотека у вас большая, а?
— Да, у нас хорошая библиотека.
— Сколько в ней книг?
— Ну, этого я не знаю. Но это хорошая, большая библиотека.
— Больше ста тысяч книг, как вам кажется? Полмиллиона там, наверно, не будет? — Он не дожидался ответов и говорил сам с собой. — Нет, конечно, нет. А сколь ко книг можно брать сразу?
Великая тень его голода склонилась над ней: он рвался из себя, наружу, пожирая ее вопросами.
— А какие у вас девушки? Блондинки или брюнетки?
— Да те и другие, — но темноволосых, пожалуй, больше.
Она смотрела на него сквозь тьму, посмеиваясь.
— Красивые?
— Ну, не знаю. Это уж вы сами должны решать, Юджин. Я ведь одна из них. — Она поглядела на него со скромным бесстыдством, предлагая себя для обозрения. Потом с дразнящим смешком сказала: — По-моему, вы плохой мальчик, Юджин. Очень плохой.
Он лихорадочно закурил еще одну сигарету.
— Все бы отдала за папиросу, — пробормотала «мисс Браун». — Но тут, наверное, нельзя? — Она посмотрела по сторонам.
— Почему бы и нет? — нетерпеливо сказал он. — Никто вас не увидит. Сейчас темно. Да и какое это имеет значение?
По его спине пробегали электрические токи возбуждения.
— Пожалуй, я покурю, — шепнула она. — У вас найдется сигарета?
Он протянул ей пачку; она встала, чтобы прикурить от крохотного пламени, которое он прятал в ладонях. Прикуривая, она прислонилась к нему тяжелым телом, закрыв глаза и сморщив лицо. Она придержала его дрожащие руки, чтобы огонек не колебался, и не сразу отпустила их.
— А что, — сказала «мисс Браун» с лукавой улыбкой, — если ваша мама увидит нас? Вам влетит!
— Она нас не увидит, — сказал он. — К тому же, — добавил он великодушно, — почему женщины не могут курить, как мужчины? Ничего плохого в этом нет.
— Да, — сказала «мисс Браун». — Я тоже считаю, что на такие вещи следует смотреть широко.
Но в темноте он усмехнулся, потому что, закурив, она выдала себя. Это был знак — признак профессии, безошибочный признак разврата.
Потом, когда он сел возле нее на перила и положил ей на плечи руки, она пассивно отдалась его объятию.
— Юджин! Юджин! — сказала она с насмешливым упреком.
— Где ваша комната? — спросил он.
Она сказала.
Позднее Элиза во время одного из своих быстрых налетов из кухни бесшумно возникла возле них.
— Кто тут? Кто тут? — сказала она, подозрительно вглядываясь в темноту. — А? Э? Где Юджин? Кто-нибудь видел Юджина?
Она прекрасно знала, что он здесь.
— Да, я здесь, — сказал он. — Что тебе нужно?
— А! Кто это с тобой? Э?
— Со мной мисс Браун.
— Почему бы вам не посидеть тут, миссис Гант? — сказала «мисс Браун». — Вам же, наверно, жарко, и вы устали.
— О! — неловко сказала Элиза. — Это вы, «мисс Браун»? Я не могла разглядеть, кто тут. — Она включила тусклую лампочку над дверью. — Здесь очень темно. Кто-нибудь может сломать ногу на ступеньках. Вот что я вам скажу, — продолжала она светским тоном, — как легко дышится на воздухе. Если бы я могла все бросить и жить в свое удовольствие…
Она продолжала этот добродушный монолог еще полчаса, все время быстро зондируя взглядом две темные фигуры перед собой. Потом нерешительно, неуклюже обрывая одну фразу за другой, она вернулась в дом.
— Сын, — тревожно сказала она перед уходом, — уже поздно. Ложись-ка ты спать. Да и всем пора.
«Мисс Браун» любезно согласилась и направилась к двери.
— Я пошла. Я что-то устала. Спокойной ночи.
Он неподвижно сидел на перилах, курил и прислушивался к звукам в доме. Дом отходил ко сну. Он поднялся по черной лестнице и увидел, что Элиза собралась удалиться в свою келью.
— Сын, — сказала она тихо, несколько раз укоризненно покачав сморщенным лицом. — Вот что я тебе скажу — мне это не нравится. Это нехорошо, что ты так поздно засиживаешься наедине с этой женщиной. Она тебе в матери годится.
— Она ведь у тебя живет? — сказал он грубо. — Не у меня. Я ее сюда не звал.
— Во всяком случае, — обиженно сказала Элиза, — я с ними не якшаюсь. Я держу свою голову высоко, не хуже других. — Она улыбнулась ему горькой улыбкой.
— Ну, спокойной ночи, мама, — сказал он с болью и стыдом. — Забудем о них хоть на время. Какое это имеет значение?
— Будь хорошим мальчиком, — сказала Элиза робко. — Я хочу, чтобы ты был хорошим мальчиком, сын.
В ее тоне была виноватость, оттенок сожаления и раскаяния.
— Не беспокойся! — сказал он резко, отворачиваясь, как всегда болезненно пронзенный ощущением детской невинности и упорства, которые лежали в основе ее жизни. — Не твоя вина, если я не такой. Я тебя не виню. Спокойной ночи!
Свет в кухне погас, он услышал, как тихонько стукнула дверь его матери. По темному дому веяли прохладные сквозняки. Медленно, с бьющимся сердцем, он начал подниматься по лестнице.
Но на темной лестнице, где звук его шагов глох в толстом ковре, он столкнулся с телом женщины и по благоуханию, похожему на аромат магнолии, узнал миссис Селборн. Они вцепились друг другу в плечи, застигнутые врасплох, затаившие дыхание. Она наклонилась к нему, и по его лицу, воспламеняя щеки, скользнули пряди ее белокурых волос.
— Тсс! — прошептала она.
И секунду они простояли, обнявшись, грудь к груди, — единственный раз соприкоснувшись так. Затем, получив подтверждение темному знанию, которое жило в них обоих, они разошлись, разделив жизнь друг друга, чтобы и дальше встречаться на людях со спокойными, ничего не говорящими глазами.
Он бесшумно нащупывал дорогу в темном коридоре, пока не добрался до двери «мисс Браун». Дверь была чуть-чуть приоткрыта. Он вошел.
Она забрала его медали, все медали, которые он получил в школе Леонарда — одну за искусство ведения спора, одну за декламацию и одну, бронзовую, за Вильяма Шекспира. «V. III. 1616–1916» — пошла за дукат!
У него не было денег, чтобы платить ей. Она не требовала много — одну-две монеты каждый раз. Дело, говорила она, не в деньгах, а в принципе. Он признавал справедливость такой точки зрения.
— Если бы мне были нужны деньги, — говорила она, — я бы не стала путаться с тобой. Меня каждый день кто-нибудь да приглашает. Один из богатейших людей города (старик Тайсон) пристает ко мне с самого моего приезда. Он предложил мне десять долларов, если я поеду покататься с ним в автомобиле. Твои деньги мне не нужны. Но ты должен мне что-нибудь давать. Хоть самую малость. Без этого я не смогу чувствовать себя порядочной женщиной. Ведь я не какая-нибудь потаскушка из общества вроде тех, которые шляются по городу каждый день. Я слишком себя уважаю для этого.
Поэтому вместо денег он давал ей медали, как залоги.
— Если ты не выкупишь их, — сказала «мисс Браун», — я отдам их своему сыну, когда вернусь домой.
— У вас есть сын?
— Да. Ему восемнадцать лет. Он почти такой же высокий, как ты, и вдвое шире в плечах. Все девушки от него без ума.
Он резко отвернул голову, побелев от тошноты и ужаса, чувствуя себя оскверненным кровосмешением.
— Ну, хватит, — сказала «мисс Браун» со знанием дела, — теперь пойди к себе в комнату и немного поспи.
Но, в отличие от той первой в табачном городке, она никогда не называла его «сынком».
Бедняжка Баттерфляй, как тяжело ей было,
Бедняжка Баттерфляй так его любила…
Мисс Айрин Маллард сменила иголку граммофона в солярии и перевернула заигранную пластинку. Затем, когда торжественно и громко зазвучали первые такты «Катеньки», она подняла тонкие прелестные руки, как два крыла, ожидая его объятия, — стройная, улыбающаяся, красивая. Она учила его танцевать. Лора Джеймс танцевала прекрасно: он приходил в бешенство, видя, как в танце ее обвивают руки какого-нибудь молодого человека. Теперь он неуклюже начал движение с непослушной левой ноги, считая про себя: раз, два, три, четыре! Айрин Маллард скользила и поворачивалась под его нескладной рукой, бестелесная, как прядка дыма. Ее левая рука касалась его костлявого плеча легко, как птичка, прохладные пальцы вплетались в его горящую дергающуюся ладонь.
У нее были густые каштановые волосы, расчесанные на прямой пробор; перламутрово-бледная кожа была прозрачной и нежной; подбородок полный, длинный и чувственный — лицо прерафаэлитских женщин. В прекрасной прямизне ее высокой грациозной фигуры таилась какая-то доля пригашенной чувственности, рожденной хрупкостью и утомлением; ее чудесные глаза были фиалковыми, всегда чуть-чуть усталыми, но полными неторопливого удивления и нежности. Она была как мадонна Луини — смесь святости и соблазна, земли и небес. Он держал ее с благоговейной осторожностью, как человек, который страшится подойти слишком близко, страшится разбить священный образ. Изысканный аромат ее тонких духов обволакивал его, как невнятный шепот, языческий и божественный. Он боялся прикасаться к ней — и его горячая ладонь потела под ее пальцами.
Иногда она тихо кашляла, улыбаясь, поднося к губам смятый платочек с голубой каемкой.
Она приехала в горы не ради собственного здоровья, а из-за матери — шестидесятипятилетней женщины, старомодно одетой, с капризным лицом, проникнутым безнадежностью старости и болезней. У старухи была астма и порок сердца. Они приехали из Флориды. Айрин Маллард была очень способной деловой женщиной, она служила главным бухгалтером в одном из алтамонтских банков. Каждый вечер Рэндолф Гаджер, президент банка, звонил ей по телефону.
Айрин Маллард закрывала телефонную трубку рукой, иронически улыбалась Юджину и умоляюще возводила глаза к потолку.
Иногда Рэндолф Гаджер заезжал за ней и приглашал ее куда-нибудь. Юджин угрюмо удалялся, чтобы ожидать ухода богача; банкир с горечью глядел ему вслед.
— Он хочет жениться на мне, Джин, — сказала Айрин Маллард. — Что мне делать?
— Он же годится вам в дедушки, — сказал Юджин. — У него на макушке плешь, зубы у него вставные и мало ли еще что! — сказал он сердито.
— Он богатый человек, Джин, — сказала Айрин, улыбаясь. — Не забывайте об этом.
— Ну, так давайте выходите за него! — яростно воскликнул он. — Да, выходите! Самое подходящее для вас. Продайте себя! Он же старик! — сказал он мелодраматически. Рэндолфу Гаджеру было почти сорок пять лет.
Но они медленно танцевали в серых сумерках, которые были как боль и красота; как утраченный свет в морских глубинах, в которых плавала его жизнь, затерянная русалка, вспоминая свое изгнание. И пока они танцевали, та, которой он не решался коснуться, отдавалась ему всем телом, нежно нашептывала ему на ухо, тонкими пальцами, сжимала его горячую ладонь. И та, которой он не хотел коснуться, лежала пшеничным снопом на его руке, залог исцеления, убежище от единственного утраченного из всех лиц, противоядие от раны по имени Лора, тысяча мимолетных ликов красоты, несущих ему утешение и радость. Великий карнавал боли, гордости и смерти развернул в сумерках свое жуткое видение, окрашивая его печаль одинокой радостью. Он утратил, но все паломничество по земле — это утрата: миг отсекания, миг потери, тысячи манящих призрачных образов и высокое страстное горе звезд.
Стало темно. Айрин Маллард взяла его за руку и вывела на крыльцо.
— Сядьте, Джин. Мне надо поговорить с вами. — Ее голос был серьезным, негромким. Он послушно сел рядом с ней на качели в ожидании неминуемого нравоучения.
— Я наблюдала за вами последние несколько дней, — сказала Айрин Маллард. — Я знаю, что происходит.
— О чем вы говорите? — сказал он сипло, его сердце отчаянно застучало.
— Вы знаете о чем, — сказала Айрин Маллард строго. — Вы слишком хороший мальчик, Джин, чтобы тратить себя на эту женщину. Сразу видно, кто она такая. Мы с мамой говорили об этом. Такая женщина может погубить мальчика вроде вас. Вы должны положить этому конец.
— Откуда вы знаете? — пробормотал он. Ему было страшно и стыдно. Она взяла его дрожащую руку и держала в своих прохладных ладонях, пока он не успокоился. Но он не стал ближе к ней — он остановился, испуганный ее красотой. Как и Лора Джеймс, она казалась ему слишком высокой для его страсти. Он боялся ее плоти; плоть «мисс Браун» его не пугала. Но теперь эта женщина ему надоела, и он не знал, как расплатиться с ней. У нее были все его медали.
Все убывающее лето он проводил с Айрин Маллард. Вечером они гуляли по прохладным улицам, полным шороха усталых листьев. Они ходили вместе на крышу отеля и танцевали; позднее «Папаша» Рейнхард, добрый, нескладный и застенчивый, пахнущий своей лошадью, подходил к их столику, сидел и пил вместе с ними. После школы Леонарда он учился в военной школе, стараясь выпрямить иронически искривленную шею. Но он остался прежним: лукавым, суховатым, насмешливым. Юджин глядел на это доброе, застенчивое лицо и вспоминал утраченные годы, утраченные лица. И в его душе была печаль о том, что никогда не вернется. Август кончился.
Наступил сентябрь, полный улетающих крыльев. Мир был полон отъездами. Он услышал барабаны. Молодые люди уходили на войну. Бена снова забраковали при призыве. Теперь он готовился уехать искать занятие в других городах. Люк ушел с военного завода в Дайтоне, штат Огайо, и поступил во флот. Перед отъездом в военно-морскую школу в Ньюпорте, штат Род-Айленд, он приехал домой в короткий отпуск. Улица взревела, когда он прошел по ней своей вульгарной раскачивающейся походкой — полощущие синие штаны, ухмылка до ушей, густые кудри непокорных волос, выбивающиеся из-под шапочки. Ни дать ни взять моряк-доброволец с плаката.
— Люк! — крикнул мистер Фоссет, агент по продаже земельных участков, затаскивая его с улицы в аптеку Вуда. — Черт подери, сынок, ты внес свою лепту! Я угощаю тебя. Что будешь пить?
— Чего-нибудь покрепче, — сказал Люк. — Полковник, мое почтение! — Он поднял заиндевевший стакан трясущейся рукой и выпрямился перед ухмыляющейся стойкой. — С-с-сорок лет назад, — начал он хриплым голосом, — я мог бы отказаться, но сейчас не могу. Ей-богу, не могу!
Болезнь Ганта возобновилась с удвоенной силой. Его лицо стало изможденным и желтым, ноги подгибались от слабости. Было решено, что он снова поедет в Балтимор. И Хелен поедет с ним.
— Мистер Гант, — уговаривала Элиза, — почему бы вам не бросить все и не отдохнуть на старости лет? Вы уже слишком слабы для того, чтобы продолжать дело; на вашем месте я бы ушла на покой. За мастерскую мы без труда получим двадцать тысяч долларов… Если бы у меня были такие деньги, я бы им показала! — Она хитро подмигнула. — За два года я бы удвоила или утроила эту сумму. Сейчас надо действовать быстро, чтобы не отстать. Вот как надо вести дела.
— Боже милосердный! — простонал он. — Это мой последний приют на земле. Женщина, есть ли в тебе милосердие? Прошу, дай мне умереть спокойно! Теперь уж недолго осталось. После моей смерти делай что хочешь, только оставь меня в покое теперь. Христом богом прошу. — Он громко захныкал.
— Пф! — сказала Элиза, без сомнения думая этим его подбодрить. — Вы же совсем здоровы. Все это одно воображение.
Он застонал и отвернулся.
Лето в горах умерло. Листва приобрела едва заметный оттенок ржавчины. По ночам улицы наполнялись печальным лепетом, и всю ночь на своей веранде он, словно в забытьи, слышал странные шорохи осени. И все люди, которым город был обязан своим веселым шумным ликом, таинственно исчезли за одну ночь. Они вернулись назад в просторы Юга. Страну все больше охватывало торжественное напряжение войны. Вокруг него и над ним слышался сумрак суровых усилий. Он ощущал смерть радости, но внутри него слепо нарастали изумление и восторг. Первый лихорадочный припадок, охвативший страну, теперь стал трансформироваться в машины войны — машины, чтобы молоть и печатать ненависть и ложь, машины, чтобы накачивать славу, машины, чтобы заковывать в цепи и сокрушать протест, машины, чтобы муштровать людей и превращать их в солдат.
Но страну осенило и истинное чудо: взрывы на полях сражений бросали свой отблеск и на прерии. Молодые люди из Канзаса уезжали, чтобы умереть в Пикардии. Где-то в чужой земле лежало еще не выплавленное железо, которое должно было их сразить. Тайны смерти и судьбы читались в жизнях и на лицах, у которых не было никакой своей тайны. Ведь чудо возникает из союза обыденного и необычного.
Люк уехал в ньюпортскую военную школу. Бен отправился в Балтимор с Хелен и Гантом, который, перед тем как снова лечь в больницу для лечения радием, предался буйному запою, из-за чего им пришлось переменить гостиницу, а самого Ганта в конце концов уложить в постель, где он стенал и обрушивал проклятия на бога вместо того, чтобы адресовать их устрицам, съеденным в невероятных количествах и запитым пивом и виски. Они все пили много; но эксцессы Ганта ввергли Хелен в дикую ярость, а Бена исполнили хмурым и злобным отвращением.
— Проклятый старик! — кричала Хелен, хватая за плечи и встряхивая его несопротивляющееся осоловелое тело, распростертое на постели. — Так бы и избила тебя! Разве ты болен? Я всю свою жизнь загубила, ухаживая за тобой, а ты здоровее меня! Ты надолго переживешь меня, старый эгоист! Просто зло берет!
— Деточка! — ревел он, широко разводя руками. — Благослови тебя бог, я пропал бы без тебя.
— Не смей называть меня деточкой! — кричала она.
Но на следующий день, по дороге в больницу, она держала его за руку, когда он, дрожа, на мгновение оглянулся на город, который лежал позади и впереди них.
— Здесь я жил мальчиком, — пробормотал он.
— Не тревожься, — сказала она, — мы тебя поставим на ноги. Ты снова станешь мальчиком!
Рука об руку они вошли в приемную, где — обрамленный смертью, ужасом, деловитой практичностью сиделок и мелькающими фигурами спокойных мужчин, с глазами-буравчиками и серыми лицами, которые так уверенно проходят среди разбитых жизней, — раскинув руки в жесте безграничного милосердия, во много раз больше самого большого из ангелов Ганта, со стены смотрит образ кроткого Христа.
Юджин несколько раз навестил Леонардов. Маргарет выглядела исхудавшей и больной, но великий свет в ней, казалось, пылал от этого только ярче. Еще никогда он не ощущал так ее огромного безмятежного терпения, великого здоровья ее духа. Все его грехи, вся его боль, все усталое смятение его души были смыты этим бездонным сиянием; суета и зло жизни спали с него, как грязные лохмотья. Он словно вновь облекся в одеяние из света без единого шва.
Но он не мог открыть ей того, что переполняло его сердце: он свободно говорил о своих занятиях в университете, — и больше почти ни о чем. Его сердце изнемогало от бремени признаний, но он знал, что не может говорить, — она не поймет. Она была так мудра, что могла только верить. Один раз в отчаянии он попытался рассказать ей о Лоре: он выпалил свое признание неловко в нескольких словах. Он еще не кончил, а она уже начала смеяться.
— Мистер Леонард! — позвала она. — Представьте себе этого негодяя с девушкой! Вздор, мальчик! Ты даже не знаешь, что такое любовь. Не выдумывай! Успеется через десять лет. — Она нежно посмеивалась про себя, глядя вдаль рассеянным туманным взором.
— Старина Джин с девушкой! Бедная девушка! О господи, мальчик! Тебе еще долго этого ждать. Благодари судьбу!
Он резко опустил голову и закрыл глаза. «Моя чудесная святая! — думал он. — Вы были ближе ко мне, чем кто бы то ни было. Как я обнажал перед вами свой мозг и был бы рад обнажить сердце, если бы посмел! И как я одинок, — и сейчас и всегда».
Вечерами он гулял по улицам с Айрин Маллард; город опустел и погрустнел от отъездов. Редкие прохожие спешили мимо, словно увлекаемые короткими внезапными порывами ветра. Он был заворожен ее тонкой усталостью; она давала ему утешение, и он никогда не касался ее. Но трепещуще и страстно он обнажал перед ней бремя, давившее его сердце. Она сидела рядом с ним и гладила его руку. Ему казалось, что он узнал ее, только когда много лет спустя вспомнил про нее.
Дом почти опустел. Вечером Элиза тщательно уложила его чемодан, удовлетворенно пересчитывая выглаженные рубашки и заштопанные носки.
— Теперь у тебя много теплой одежды, сын. Побереги ее.
Она положила чек Ганта в его внутренний карман и заколола английской булавкой.
— Следи за деньгами, милый. Ведь неизвестно, с кем тебе придется ехать в поезде.
Он нервно мялся возле двери — он предпочел бы незаметно исчезнуть, а не кончить прощанием.
— По-моему, ты мог бы провести последний вечер с матерью, — сказала она ворчливо. Ее глаза сразу затуманились, а губы задергались в полной жалости к себе горькой улыбке. — Вот что я тебе скажу! Очень это странно, а? Ты и пяти минут со мной не посидишь, а уже думаешь, как бы уйти куда-нибудь с первой попавшейся женщиной. Хорошо. Хорошо. Я не жалуюсь. Наверное, я только на то и гожусь, чтобы стряпать, шить и собирать тебя в дорогу. — Она разразилась громким плачем. — Наверное, только на это я и годна. Все лето я почти не видела тебя.
— Да, — сказал он горько, — ты была слишком занята постояльцами. Не думай, мама, что тебе удастся растрогать меня в последнюю минуту, — воскликнул он, уже глубоко растроганный. — Плакать легко. Но я все время был здесь, только у тебя не было на меня времени. О, бога ради! Давай покончим с этим! Все и без этого достаточно скверно. Почему ты всегда ведешь себя так, когда я уезжаю? Тебе хочется сделать меня как можно несчастнее?
— Вот что, — бодро сказала Элиза, мгновенно перестав плакать, — если у меня получатся два-три дела и все пойдет хорошо, то весной я, может быть, встречу тебя в большом прекрасном доме. Я уже выбрала участок, — продолжала она с веселым кивком.
— А-а! — В горле у него захрипело, и он рванул воротник. — Ради бога, мама! Прошу тебя!
Наступило молчание.
— Ну, — торжественно сказала Элиза, пощипывая подбородок. — Веди себя хорошо, сын, и учись как следует. Береги деньги, я хочу, чтобы ты хорошо питался и тепло одевался, но денег на ветер не бросай. Болезнь твоего отца потребовала больших расходов. Тратим, тратим и ничего не получаем. Неизвестно, откуда возьмется следующий доллар. Так что будь бережлив.
Опять наступило молчание. Она сказала свое слово; она приблизилась к нему, насколько могла, и вдруг почувствовала себя безъязыкой, отрезанной, отгороженной от горькой и одинокой замкнутости его жизни.
— Как мне тяжело, что ты уезжаешь, сын, — сказала она негромко, с глубокой и неопределенной грустью.
Он внезапно вскинул руки в страдальческом незавершенном жесте.
— Какое это имеет значение! О господи, какое это имеет значение!
Глаза Элизы наполнились слезами настоящей боли. Она схватила его руку и сжала ее.
— Постарайся быть счастливым, сын, — заплакала она, — будь хоть немного счастлив. Бедное дитя! Бедное дитя! Никто не знает тебя. До того, как ты родился, — сказала она голосом, охрипшим от слез, медленно покачала головой и, хрипло покашляв, повторила: — До того, как ты родился…
XXXII
Когда он вернулся в университет, там все переменилось, трезво настроившись на войну. Университет стал тише, печальнее, число студентов уменьшилось, они были моложе. Все, кто был постарше, ушли воевать. Остальные томились от невыносимого, хотя и сдержанного беспокойства. Их не интересовали занятия, карьера, успехи — война захватила их своим торжествующим Теперь. Какой смысл в Завтра? Какой смысл трудиться во имя Завтра? Большие пушки разнесли в клочья тщательно составленные планы, и они приветствовали конец всякой обдуманной наперед работы с дикой, с тайной радостью. Учились они без всякой охоты, рассеянно. В аудиториях их взгляды были невидяще устремлены на книги, а уши чутко ловили сигналы тревоги и действий снаружи.
Юджин начал год усердно, поселившись с молодым человеком, который был лучшим учеником алтамонтской государственной школы. Звали его Боб Стерлинг. Стерлингу было девятнадцать лет, он был сыном вдовы. Он был среднего роста, всегда аккуратно и скромно одет; ничто в нем не бросалось в глаза. Поэтому он мог добродушно и чуть-чуть самодовольно посмеиваться над всем, что бросалось в глаза. У него был хороший ум — быстрый, внимательный, прилежный, лишенный оригинальности и изобретательности. Он все делал по расписанию: он отводил определенное время на приготовление каждого задания и проходил его трижды, быстро бормоча про себя. Он отдавал белье в стирку каждый понедельник. В веселой компании он смеялся от души и искренне развлекался, но не забывал о времени. Когда подходил срок, он глядел на часы и говорил: «Все прекрасно, но работа-то стоит», — и уходил.
Все прочили ему блестящее будущее. Он с ласковой серьезностью выговаривал Юджину за его привычки. Не надо разбрасывать одежду. Не надо сваливать в кучу грязные рубашки и трусы. Надо отвести постоянное время для каждого занятия; надо жить по расписанию.
Они жили на частной квартире в конце парка, в светлой комнате, украшенной большим количеством вымпелов университета, которые все принадлежали Бобу Стерлингу.
У Боба Стерлинга было больное сердце. Однажды, поднявшись по лестнице, он остановился на площадке, задыхаясь. Юджин открыл ему дверь. Приятное лицо Боба Стерлинга в бледных пятнышках веснушек было свинцово-белым. Посиневшие губы дергались.
— В чем дело, Боб? Что с тобой? — сказал Юджин.
— Поди сюда, — сказал Боб Стерлинг и усмехнулся. — Приложи сюда голову. — Он притянул голову Юджина к своей груди. Чудесный насос работал медленно и неравномерно, с каким-то присвистом.
— Господи боже! — воскликнул Юджин.
— Слышал? — сказал Боб Стерлинг, начиная смеяться. Потом он вошел в комнату, потирая сухие руки.
Но он совсем разболелся и не мог посещать лекции. Его положили в университетскую клинику, где он пролежал несколько недель — вид у него был не очень больной, но губы оставались синими, пульс бился медленно, а температура все время держалась ниже нормальной. Ничто ему не помогало.
Приехала мать и увезла его домой. Юджин писал ему регулярно каждую неделю и получал в ответ короткие, но бодрые записочки. Потом он умер.
Две недели спустя вдова приехала за вещами сына. Она молча собирала одежду, которую уже никто больше не будет носить. Это была толстая женщина лет сорока пяти. Юджин снял со стены все вымпелы и сложил их. Она упаковала их в чемодан и собралась уходить.
— Вот еще один, — сказал Юджин.
Она вдруг заплакала и схватила его за руку.
|
The script ran 0.014 seconds.