Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Юрий Бондарев - Тишина [1962]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, prose_su_classics

Аннотация. В романе «Тишина» рассказывается о том, как вступали в мирную жизнь бывшие фронтовики, два молодых человека, друзья дества. Они напряженно ищут свое место в жизни. Действие романа развертывается в послевоенные годы, в обстоятельствах драматических, которые являются для главных персонажей произведения, вчерашних фронтовиков, еще одним, после испытания огнем, испытанием на «прочность» душевных и нравственных сил.

Аннотация. Действие романа «Тишина» развертывается в послевоенные годы, в обстоятельствах драматических, которые являются для главных персонажей произведения, вчерашних фронтовиков, еще одним, после испытания огнем, испытанием на «прочность» душевных и нравственных сил.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

Они вышли. Грузный, заплатив точно по счетчику, зашагал по хрустевшему стеклу застывших луж — к подъезду, у широкой двери сердито-удивленно оглянулся, двое тоже оглянулись — Константин с бесстрастным выражением смотрел на серое здание министерства. На бульварах он обогнал «Победу» Сенечки Легостаева и притормозил машину, опустив стекло, — студеный воздух, металлически пахнущий ледком, мерзлой корой зимних бульваров, охолодил лицо. И тотчас Сенечка, заметив притершуюся рядом машину, нагловато ухмыляясь, убрал стекло, крикнул Константину: — Как делишки? Живем? — Пожалуй. — Вечером, Костька, время найдешь? Хочу познакомить тебя! Прелестные девушки! — Легостаев сдвинул со лба шапку, моргнул на заднее сиденье. — Как, а? Первый класс!.. Глянь! Убиться можно! — Знаешь что… — Так как? А? К стеклу из глубины сиденья наклонились, прислонясь щеками, два женских напудренных личика — одинаковые пуховые шапочки, кругло подведенные брови, чересчур алые губы выделялись вместе с расширенными вопросительными глазами. Одна из них, оценивающе сощурясь, равнодушно поманила пальчиком в черной кожаной перчатке. Константин усмехнулся, отрицательно покачал головой. И тогда другая, постарше, вздернув черные выщипанные брови, грубовато просунула кисть к щеке молоденькой, рывком отклонила ее от стекла и, засмеявшись Константину мужским смехом, поцеловала ее в губы. — Как? Шик! Парижские девочки! — подмигнул Легостаев восхищенно. — И такие по земле ходят! Дурак ты женатый, Костька! — Я бы тебе посоветовал бросать все это к чертовой матери! — сказал Константин. — Ты это понял? — Чихать я хотел! К чему придерешься? — крикнул Легостаев. — Пусть план с меня требуют! Чего бояться-то? Я человек честный! — А я бы тебе посоветовал бросать это к черту, — повторил Константин. — Ты понял, Сенька? — Живи, Костька! «Победа» Легостаева свернула в переулок, и Константин, нахмурясь, поднял стекло — машину продуло жестким холодом, выстудило тепло печки; он подумал почти с завистью: «Сенечка живет как хочет. Что ж, когда-то и я жил так, не задумываясь ни над чем. Но тогда не было Аси, тогда ничего не было. Было только ожидание. Что же это со мной? Страх за себя? За Асю? Страх? Может быть, опыт рождает страх? Привычка к опасности — вранье! Только в первом бою все пули летят мимо. Потом — рядом гибель других, и круг суживается…» Он вывел машину на Манежную площадь и посмотрел на ресторан «Москва», испытывая щекочущий холодок в груди, затормозил в ряду машин у светофора возле метро, напротив входа в ресторан. Там, за колоннами, откуда от высоких дверей тогда ночью сбегали трое (он тогда увидел троих, как он помнил), сейчас никого не было. Только ниже ступеней толпа двигалась к метро, переходила на улицу Горького, выстраивались очереди на троллейбусных остановках — обычная зимняя будничная толпа. И, глядя на толпу, он почему-то успокоился немного. «Но Михеев… Соловьев… — подумал опять Константин с прежним тошнотным ощущением. — Почему он спросил о Быкове? Почему он напомнил о Быкове?» Красный свет в светофоре скакнул вниз, перешел в желтый, перескочил в зеленый. Ряд машин тронулся. Руки его, от волнения ставшие влажными, вжались в баранку, привычно гладкую, округлую поверхность ее; и в это время кто-то, запоздало выскочив из троллейбусной очереди, свистнул («Эй, эй, такси!»), но он проехал через перекресток на улицу Горького с облегчением, что не посадил никого. На площади Пушкина свернул к стоянке такси — в очереди он был пятый, — вышел из машины купить сигареты. Он сунул деньги в окошечко табачного ларька и, когда брал сигареты со сдачей, сбоку пьяно навалился, ерзая плечом, молодой парень в кепочке, осипло говоря: «Мне, трудящему человеку, «Беломор». И Константин, теряя мелочь, не увидел, не успел разобрать черты его лица, выругаться. В десяти шагах от ларька, на углу, около телефонной будочки вполоборота стоял невысокого роста, с покатыми плечами борца мужчина в спортивном полупальто, стоял, развернув газету, невнимательно пробегал строчки и одновременно из-за газеты взглядывал на площадь, на близкую стоянку такси, — и Константин почувствовал оглушающие горячие прыжки крови в висках. Не попадая пачкой сигарет в карман, Константин двинулся по тротуару, внезапно свинцовая тяжесть появилась в затылке, в спине, в ногах. Эта тяжесть тянула его книзу, назад, непреодолимо требовала обернуться туда, на угол, но он не обернулся. Он с правой стороны влез в машину, включил мотор и лишь тогда, преодолевая эту тяжесть в спине, в затылке, оглянулся назад. Человека с газетой на углу не было. «Все!.. — подумал Константин. — Я не мог ошибиться!.. Что же это, что же? За мной следят? Может быть, я не замечал раньше? Не обращал внимания? Или это мания преследования?» 9 — Квартира тридцать семь — на третьем этаже? — Кажется. На площадке третьего этажа, пахнущей едкой кислотой, Константин отдышался, посмотрел в огромное окно, ощущая коленями накаленную паровую батарею. Машина стояла внизу у края тротуара, на другой стороне этой тихой и узенькой окраинной улицы; желтели окна в деревянных домах. И мимо них, мимо фонарей и машины косо летел легкий снежок. Константин подождал на площадке, успокаиваясь перед темными дверями незнакомых квартир с черными пуговками звонков, почтовыми ящиками; запыленная, в разбитом плафоне лампочка тлела под потолком, на стены сочился свет, как в мутной воде. — Тридцать семь… Он вполголоса откашлялся, подошел к двери с номером «37» — массивной, дубовой, какие бывают только в старых домах, и тут же сильным нажимом позвонил два раза. Звонок заглушенно прозвучал где-то рядом, за дверью; показалось, смолк, будто в далеком пространстве, и Константин позвонил еще раз — долгим, непрерывным звонком. Он ждал, притискивая пальцем кнопку; этот раздражающе-серый огонь лампочки на площадке слабо освещал массивную дверь, и железный почтовый ящик, и потускневшую на нем наклейку какой-то газеты. — Кто там? — Простите, Быков здесь живет? — А в чем дело? Кто? — Откройте, пожалуйста. Загремели ключом, щеколдой, защелкали французским замком, потом дверь приоткрылась, возникла в проеме, задвигалась полосатая пижама, половина освещенного лица, ежик волос. И Константин, рывком оттолкнувшись от косяка, шагнул в переднюю и сейчас же, не поворачиваясь, захлопнул дверь за собой, услышав сзади звонкий стук замка. — Здравствуйте, Петр Иванович! — проговорил он. — Сколько лет, сколько зим! Не разбудил вас? Не узнали? — Кто? Кто? Быков, заметно постаревший, дрогнув опавшим, даже худым, лицом с темными одутловатостями под глазами, отшатнулся к шкафу в передней, не узнавая, стал подымать и опускать руки, выговорил наконец: — Костя?.. Константин?.. — Угадали? Что ж мы торчим в прихожей, Петр Иванович? — сказал Константин наигранно-радостно. — Проводите в апартаменты, не вижу гостеприимства! А где же Серафима Игнатьевна? Быков, изумленно собрав бескровные губы трубочкой, попятился от шкафа в комнату, из которой розовым огнем светил висевший над столом абажур, и, не сумев выговорить ни слова, указал рукой. — Благодарю, — сказал Константин. В комнате, громоздко заставленной мебелью, кабинетными кожаными креслами, старинным зеркальным буфетом, отливающим на полочках стеклом посуды, ваз, рюмок, Константин, не сняв куртки, тотчас упал в кожаное кресло, бросил на комод шапку, выложил на плюшевую скатерть сигареты, спички, глянул на Быкова. — Ну вот! — произнес он. — Теперь я вижу, как вы устроились. Кажется, неплохо. Адресный стол дал точный адрес. Прекрасный тройной товарообмен. Соседи не мешают? — Рад я, Костя, рад… Пепельница… на буфете, Костя, — проговорил Быков и снова поднял и опустил руки. — Ах, Костя, Костя… — Что же вы стоите, Петр Иванович? В углу комнаты над диваном малиновым куполом светился торшер; на тумбочке стакан с водой, какой-то порошочек; вдавленная подушка лежала на диване, и Быков сел возле нее, подобрав ноги в тапочках, пижамные брюки натянулись на коленях; все его неузнаваемо осунувшееся лицо пыталось выразить нечто похожее на улыбку. — Костя… Костя… Да, Костя, вот живу здесь… Коротаем преклонные годы… Далеко от центра, от метро. Сообщение автобусом. И… и магазинов мало, — заговорил Быков слабым, растроганным голосом. — Магазинов мало… Неудобно я обменял, Константин, неудобно… Скучаю по старой квартире. А Серафима Игнатьевна гостит в Ленинграде, у дочки… Верочка замуж вышла… А я вот третий месяц как из больницы вышел, операцию перенес, Костя. Вот как получилось. Константин намеренно не смотрел на Быкова, смотрел на коробок, по которому чиркал спичкой с нарочитой неторопливостью; закурил, сказал: — А я, признаться… — Константин проследил, как дым сигареты шел к абажуру, струей толкаясь в него. — Признаться, я не думал застать вас дома, Петр Иванович. — То есть как? Почему же, Костя? — спросил и поперхнулся вроде Быков. — Кончаю в восемь часов. В театры, концерты не хожу. Стар. И болен я… Да и никогда не ходил. У меня семья… сам знаешь. Эх, Костя-Константин, вспоминал тебя, все время помнил я. Как же я рад, что заглянул ко мне, обрадовал старика. Вот спасибо. Лады. А то бирюками живем… знакомых никаких нет. Спасибо. А я слышу, звонок, думаю: «Ну кто бы это, ошибся кто?» Пить мне категорически нельзя, а может, ты рюмочку пропустишь? Ах, спасибо, что пришел! Жаль, Серафимы Игнатьевны нет, она тебя… вспоминала… Константин заинтересованно прищурился на него. — Признаться, я думал, Петр Иванович, — упорно договорил он, — что вы давно… — Он показал перекрещенные пальцы. — Оказывается, нет. Приятно удивлен. Просто не верится. Ну что ж, видимо, не все сразу. — Шутишь все? Неужто не изменился совсем? — Быков качнулся вперед, неспокойно заелозил по полу тапочками. — Ах, не изменился ты, Константин. Вроде вон седина на висках, а не изменился. Весело проживешь жизнь. — Не верится. Неужели это вы, Петр Иванович Быков? — проговорил Константин. — Не верится. Быков сидел перед ним, весь седой, отечный, моргая красноватыми припухлыми веками, и Константин видел его какое-то опавшее желтое лицо, его странно костистый покатый лоб, открытую волосатую грудь и спущенные на сливочно-белых ногах шерстяные носки, теплые тапочки — эти признаки домашности и семьи; видел ковры на стене, диван, громоздкую, не без претензии на роскошь мебель, как будто стиснувшую со всех сторон его, — и медленно повторил: — Неужели это вы, Петр Иванович Быков? И я у вас когда-то работал? — Что? — приоткрыл веки Быков и уперся растопыренными пальцами в диван. — Ты, Костя, вроде не в духе никак? Ах, шут тебя возьми, всегда ты был парень с шуточкой. Давай-ка, — он устало поднялся, старчески зашаркал тапочками, направился к буфету, — пропусти малую за здоровье да вспомним старое, мы ведь с тобой, Константин… Константин покусал усики. — Что ж, не пропустим, но — вспомним! Вот это ваш письменный стол, уважаемый Петр Иванович? Вот этот ваш? Что здесь — бумаги, деньги? Быков уже держал графинчик, вынутый из буфета, повернул голову, замер; дверца буфета, скрипя, закрываясь, уперлась в его плечо, собрав складкой пижаму. — Ты что, Константин? — спросил он и понял. — Никак за деньгами приехал? Чудак, сразу бы и сказал. Найдем. Вчера как раз получку получил. Да много ли тебе надо? Бери. Ничего, сведем концы с концами! Бери. С графинчиком он приблизился к широкому письменному столу, выдвинул ящик, затем отсчитал в нем несколько ассигнаций. — На, двести пятьдесят тут, потом отдашь, будет если… Ну садись, выпей маленькую. Где работаешь-то? — В уголовном розыске, — сквозь зубы сказал Константин и двинулся к столу, упрямо и зло глядя в глаза Быкова. — Меня интересуют не водка, не деньги, Петр Иванович! Меня интересуют доносы. Все копии ваших доносов! Вы меня поняли? И если вы сделаете шаг к двери… — выговорил он с угрожающим покоем в голосе. — Я не ручаюсь за себя! Руки чешутся, терпения нет! Ясно? Будете орать — придушу вот этой подушкой. Все поняли? Быков, болезненно выкатив белки, не закончил наливать из графинчика, синие губы собрались трубочкой, пробормотал: — Ты — как?.. Как?.. Он стукнул графинчиком о стол около недолитой рюмки; щеки его стали пепельно-серыми, кожа натянулась на скулах. — Эх ты, Константна, Константин!.. За кого ж принимаешь меня?.. О чем говоришь? Неужели серьезно ты? — Благодетель вы мой, запомните — я вас не идеализирую! — Константин, все покусывая усики, твердо глядел сверху вниз в лицо Быкова. — Ну, я жду основное: копии доносов. Первый — на Николая Григорьевича Вохминцева. Второй — на меня. Хочу познакомиться с содержанием — и только. Вы меня поняли? Стало тихо. Было слышно, как жужжал электрический счетчик на кухне. Быков отрывисто и горько засмеялся. — Эх ты, герой, ерой. — Он задергал головой; капельки влаги выступили на покрасневших веках. — Я к тебе как к человеку, Константин, а ты — эх! Герой, а у ероя еморрой! Налетчик! Ты знаешь, что за это тебе будет?.. Знаешь, что бывает по закону за насилие? За решетку посадят! Жизнь на карту ставишь? — Да, Петр Иванович! Пока вы строчите доносики — ставлю. Пока. — Значит, что ж — убить меня, Константин, хочешь? — Может быть. Где копни доносов? — Какие доносы? Обезумел? — вскричал Быков. — С Канатчиковой сбежал? — Вот что, Петр Иванович, — сказал Константин. — Вы сейчас сделаете то, что я вам скажу, иначе… Когда у вас была очная ставка с Николаем Григорьевичем? В сорок девятом году? В этом же году вы настрочили доносик на меня после истории с бостоном? Ну? Так? Иди иначе? — Врешь! — Садитесь к столу! — Константин резко пододвинул бумагу на середину стола. — А ну, берите ручку, пишите! Вы напишете то, что я вам скажу. — Что-о? — Вы напишете то, что я вам продиктую! И это будет правдой. — Да ты что — с Канатчиковой сбежал? — выговорил Быков и отступил к дивану, широкие рукава пижамы болтались на запястье. — Чего я должен писать? С какой стати? Чего выдумал?.. — Вы это сделаете! — оборвал Константин. — Сейчас сделаете! Садитесь к столу! Что смотрите? Константин с силой подтолкнул Быкова к столу, чувствуя рукой его дряблое, незащищающееся тело, но то, что он делал в этой комнате, пахнущей сладковатым лаком старой мебели, и то, что говорил, — все как будто делал и говорил не он, не Константин, а кто-то другой, незнакомый ему. И вдруг на секунду ему показалось — все, что делал он, слышал и видел сейчас, происходило как будто бы и существовало в отдалении: и странно малиновый купол торшера, и стол, и деньги на столе, и звук своего голоса, и ватный, ныряющий голос Быкова, и движения собственных рук, ощутивших дряблое тело. Где-то в неощутимом мире жили, работали, целовались, ждали, плакали, любили, гасили и зажигали свет в комнатах люди, где-то медленно шел снег, горели фонари и по-вечернему светились витрины магазинов, но ничего этого точно и осмысленно не существовало сейчас, словно земля, предметы ее потеряли свою реальную и необходимую сущность; и то, что он делал, не было жизнью, а было чем-то серым, отвратительным, водянистым, зажатым здесь, в этой комнате, как в целлофановом сосуде. — Костя!.. Что же ты делаешь? «Действительно, что я делаю с ним? — подумал Константин. — Так не должно быть. Я делаю противоестественное… Если все это можно делать, тогда страшно жить!» Он посмотрел на Быкова. Быков стоял перед столом в расстегнутой пижаме, пальцы корябали желтую грудь, покрытую седым волосом, зрачки застыли на руках Константина. — Костенька, это что же, а? Зачем? По какому праву? «А ему было страшно, когда писал доносы? — подумал почему-то Константин. — Мучила его совесть?» — А по какому праву… — произнес Константин, и тут ему не хватило воздуха, — по какому праву вы, черт вас возьми, писали доносы, клеветали — по какому? Если у вас было право, оно есть и у меня! А ну садитесь и пишите: заявление в МГБ от Быкова Петра Ивановича. Что стоите? Поняли? — Что ты говоришь? Костя! — крикнул Быков и заморгал одутловатыми веками. — Какое заявление? — Все вспомните. И о доносе. И об очной ставке двадцать девятого января, где вы… вели себя как последняя б…! Двадцать девятого января! Вот это и напишите, что оклеветали невинного человека, честного коммуниста! Напоминаю: двадцать девятого января была очная ставка! Константин сдавил локоть Быкова, подвел его к столу, и Быков, выставив короткие руки, словно бы слабо защищаясь, внезапно обессиленно повалился на стул и, сгорбясь, задергался, заплакал и засмеялся, выговаривая сдавленным шепотом: — Что ж ты делаешь? Ты думаешь, вот… испугал меня? Да меня жизнь тысячу раз пугала… Эх, Константин, Константин. — Быков на миг замолчал, клоня дрожащую голову. — А если я тебе скажу, что много ошибался я. Если скажу… И на очной… вызвали, коридоры, тюрьма… не помню, что говорил! Ошибся!.. Только в одном не ошибся… Я ж знаю, что у меня за болезнь. Язву, говорят, вырезали! А я знаю… — На меня тоже, старая шкура, перед смертью донос написал? Быков вскинул свое желтое, в пятнах лицо, жалко отыскал глазами Константина, а слезы скатывались по трясущимся щекам, и он по-детски торопливо слизывал их с губ, повторяя: — Не писал, не писал! На тебя не писал! Как к сыну к тебе относился. Спрашивали, плохого не говорил… А ты знаешь, сколько мне жить-то осталось? Знаешь? С такой болезнью… — Хватит! — морщась, перебил Константин. — Хватит проливать слезы, Петр Иванович! Ей-богу, не жалко мне вас! — Костя, Костя… Помру, вот рад будешь? А не хотел бы я… — вставая и покачиваясь, прошептал Быков и ладонью стал вытирать мокрое лицо. — Защищался я… А совесть у меня тоже есть. Что ж ты будешь делать со мной? Если я сам… — В монастырь… Если бы можно было — в монастырь. К чертовой матери я отправил бы вас в монастырь, паскуда! — Серафима Игнатьевна и дочь у меня… Но когда Быков, обмякший, подавленный, тихонько постанывая, расслабленно опустился на диван, никак не мог раскупорить порошок на тумбочке, Константин не смотрел на него, сжав зубы от жгучего отвращения, от смешанного чувства жалости и вязкой нечистоты, и в это мгновение едва сдерживал себя, чтобы не выбежать из этой комнаты с одним желанием — глотнуть морозного воздуха, лишь ощутить освежающий и реальный холодок его. Он не глядел на Быкова, испытывая ненависть к себе. «Нет, нет, нет! — подумал он. — Жалость? К черту! К черту!» Он круто выругался и выбежал из комнаты. В машине он, как всегда, привычно очищал перчаткой стекло, смотрел мимо поскрипывающей стрелки «дворника» на полосы фар, но не видел ясно ни скольжения фар по мостовой, ни по-ночному пустых улиц, синеющих новым снежком, по-прежнему падавшим с темного неба. Константин гнал машину, чувствуя горячие рывки сердца при перемене сигналов на светофорах, далеко простреливающих миганием безлюдные пролеты улиц, инстинктивно скашивал взгляд на регулировщиков — и не было момента осмыслить то, что сделал… После того как загорелся за площадью всеми освещенными залами Павелецкий и белая полоса окон привокзального ресторана с летящим на эти теплые окна снегом выдвинулась навстречу, унеслась назад и машина, нырнула в сразу показавшийся туннелем переулок, Константин затормозил машину под стеной дома и долго сидел, прислонясь лбом к скрещенным на руле рукам. В первой комнате света не было. Зеленый огонь настольной лампы косым треугольником упал под ноги ему, на пол, из полуоткрытой спальни, куда он вошел, и там загремел отодвигаемый стул — Константин остановился. В проеме двери, загородив огонь, проступала темная фигура Аси. Она запахивала на талии халатик. И испуганный, непонимающий голос ее: — Костя?.. Ты уже вернулся? Она шарила по стене выключатель; Константин успел увидеть ее напрягшиеся под халатиком голые ноги, и тотчас вспыхнул свет; после темноты он был неожиданно ярок, и Константин отчетливо увидел лицо Аси, бледное, залитое электричеством, яркой чернотой блестели глаза. — Ты уже вернулся? — Нет. Я заехал по дороге, — преодолевая хрипоту, сказал Константин. — Я хотел тебя увидеть. Она со вздохом опустила плечи. — Я не ожидала тебя. Ты вошел тихо-тихо, и я почему-то испугалась. — У тебя было открыто, — сказал он. — Ася, вот что… Я сейчас был у Быкова. — Что? Что? — Я был у него, — ответил Константин. Темные увеличенные глаза Аси перебегали по его лицу, по его кожаной куртке, а пальцы теребили поясок халатика, и брови, и глаза ее будто не соглашались с тем, что сказал он. — Ты? Был? У Быкова? — отделяя слова, проговорила Ася и отошла от него, ладонями зажала уши. — Слушать не хочу! Ничего не говори мне! — Ася! — сказал Константин. — Ася, милая, ничего не случилось, я хотел объяснить тебе… И тронул ее локоть; Ася почти брезгливо отстранилась, сказала шепотом, с гадливым отвращением: — Ты был? У Быкова? Зачем? Он растерянно проговорил: — Ася… — Зачем ты это сделал? — Прости, если я… — Зачем? Что ты наделал, Костя? «Как объяснить ей все? — подумал Константин. — Как?» Ася, зажмурясь, откинула голову и молчала. Он виновато приблизился к ней, увидел ее длинную шею, слабую выемку ключиц — и ему страстно захотелось осторожно обнять ее, успокоить, сказать, что он сам до конца не знает, для чего он это сделал; и ему хотелось объяснить ей, что в последнее время он живет, точно ухватившись за надломленную ветку над трясиной, что ему не дает покоя, его мучает какая-то неуловимая, скользкая, надвигающаяся опасность, что он живет с ощущением следящего взгляда в спину — и не может преодолеть это, и боится за нее, за себя. Ему хотелось почувствовать успокаивающую тяжесть ее ладони на своих волосах и покаянно лицом прижаться к теплоте ее колен. Он все время ощущал в себе нервное и злое напряжение, готовый ко всему — к драке, к непоправимой беде, к словам, которые разрушали и еще более усугубляли что-то. — Ася, — ответил он, стараясь говорить спокойно, но не сделал, как хотел, не обнял ее, услышал свой фальшиво прозвучавший голос: — Честное слово… ничего не случилось. — Ничего не случилось? Неужели ты не понимаешь? Ты не понимаешь? Он ни перед чем не остановится. Ты подумал о нас? О чем ты с ним говорил? — Теперь он ничего не сделает. Он уже сделал… — Что? Что он сделал? Она взяла его за борта кожаной куртки, спрашивая: — Что он сделал? — Ася, родная, мы еще поживем, не надо ни о чем думать, — сказал он, по-прежнему пытаясь говорить спокойно. — Ты сказал «еще»? Почему — еще? — Я говорю о Николае Григорьевиче. — Прошу тебя, скажи яснее, Костя. Но в эту минуту у него не хватало сил посмотреть ей в лицо, и, медля, Константин легонько снял ее теплые влажные пальцы с бортов куртки, прижал их к подбородку, глухо договорил: — Может быть, я не должен был, Ася… Но я не мог. Прости меня. Я… поеду. И тут его поразил неестественно оживленный голос Аси: — Если ты разрешишь, я сейчас оденусь и поеду с тобой! Хоть один раз в жизни хочу увидеть твою работу. Ты хочешь?.. Константин почти испуганно взглянул на нее — Ася решительно развязывала поясок халатика, торопилась, и по лицу ее он видел: она готова была одеться сейчас. Он остановил ее поспешно: — Асенька, этого нельзя! Ася, это не разрешается, меня просто снимут с работы. Этого нельзя! Тогда она заложила руки в карманы халатика и так села на стул, сказала тихо: — Ну иди, Костя. — Не надо, — Константин наклонился к ней и, едва прикоснувшись, поцеловал в волосы. — Не надо ни о чем плохом думать. Ложись спать, Ася. Со мной будет все в порядке. Я уверяю тебя, со мной будет все в порядке. 10 К концу смены он был рассеян с пассажирами, получал деньги не считая, невнимательно и забывчиво переспрашивал, куда везти. Ощущение давящей тоски, неясности, не отпускающего беспокойства, никогда раньше не испытываемого им, заставляло его перед утром бесцельно гонять машину по Москве. Ему было все равно: выработает он сегодня деньги или нет, и лишь немного проходило напряжение, когда он бесцельно мчал машину по пустынным переулкам без светофоров, неизвестно для чего подгоняя себя: «Быстрей, быстрей!» И как только привычно подкатывал к стоянке, инстинктивно приглушал мотор, тишина ночных улиц с ровным пространством мостовой удушливо наваливалась на него. Тогда он слышал, как в машине четко стучали, отсчитывали время часы с настойчивым упорством заведенного механизма. Смена кончалась в девять утра. Константин ждал конца смены. Он точно не знал, что должен будет делать этим утром. «Только не ждать, только не ждать, — убеждал он себя. — Я должен поговорить с Михеевым? Я хочу ясности… Но какой? Ну а дальше что?» И независимо от того, как пойдет разговор с Михеевым, его мучило это «а дальше что?», и оттого, что он не в силах был полностью представить, что будет дальше, его охватывал нервный озноб, холодок змейками полз по спине. Мотор был не выключен, печка работала, становилось душно, жарко в машине, пахло нагретым металлом, а он, подняв воротник, никак не мог согреться, и было горячо и сухо во рту. Потом он не выдержал ожидания конца смены и в восьмом часу утра повел машину к парку. Константин остановился на набережной, в трех минутах езды от гаража, — здесь он хотел перехватить Михеева по пути. И здесь было удобно ждать, — тут такси проезжали к парку из центра. Утро начиналось чистое, розовое, со звонким морозцем, с зеркально молодым, хрустким ледком на мостовой. Лопаясь, он брызнул трещинками под каблуками, когда Константин вылез из машины, разминаясь после долгого сидения. Холодного накала заря надвигалась из-за дальних улиц, краснел лед канавы, подымался парок над незамерзшим стоком бань возле далекого моста. Там, за мостом, над крышами вертикально дымили фабричные трубы; дым не таял, стекленел в небе, и были безмолвны ближние улицы в ранней стуже утра. Воспаленными глазами Константин оглядывал набережную и небо, хлебнул несколько раз на полную грудь горьковато-холодный воздух — и от глотков этого крепкого студеного воздуха немного закружилась голова. Похрустев каблуками по ледку, он залез в машину, и теперь не было желания двигаться, думать — вот так только сидеть, расслабив тело, ощущая эту пустоту, зябкость морозного утра, в котором, словно на краю света, стояла дымящаяся зимняя заря. «Вот так хорошо», — подумал он. Вместе с напряжением уходила грубая острота реальности, исчезала, покачиваясь, как на мягких рессорах, усталость, вся прошедшая ночь, разговор с Асей… И тут же как вспышка в темноте: «Михеев!.. А что Михеев? Что я должен делать с Михеевым?» — Машина? Зачем машина? Кто водитель? Эй! «Не заметил знак!» — вяло раздражаясь, подумал Константин и в ожидании долгого разговора с дотошным орудовцем разомкнул веки, принял удивленное выражение простецкого парня. — А что, товарищ, разве?.. А где знак? История повторяется… — Что? — Один раз — как комедия, другой раз — как штраф. И он приготовился зевнуть перед обычной нотацией, но не зевнул — за стеклом увидел бритое досиня лицо, круто выдающийся вперед подбородок; лицо кричало: — Что? Кто сказал? Что сказал? — Я, — договорил Константин. — Доброе утро, товарищ Гелашвили! Он узнал машину директора парка. Машина стояла впритирку, от работы мотора покачивался штырек антенны, и стекла, внутренность машины были в багровом освещении. Раскрыв дверцу, вынося ногу в хромовом сапоге на мостовую, Гелашвили рассерженно опрашивал: — Почему? Почему, я интересуюсь? Корабельников!.. Сидишь и спишь? Кто разрешил? На курорт приехал? План перекрыл? Гелашвили был в новом, белеющем меховыми отворотами полушубке, щегольски сидевшем на его сильной, атлетической фигуре, как отлично сшитый костюм; правая рука толсто забинтована, покоилась на марлевой перевязи — кажется, вчера поранился в мастерской. Левой рукой он решительно открыл заднюю дверцу Константиновой машины, спросил: — Что — план перекрыл? Молчишь? Что молчишь? Гелашвили, соединив в прямую линию брови, подозрительно осмотрел пол и сиденья, проверил, нет ли следов цемента или извести; материалы эти для перевыполнения плана шоферы иногда прихватывали частникам на коммерческих складах. А этого Гелашвили не прощал. — Говори — слушаю! — сказал Гелашвили, проверив и багажник. — Почему не работаешь? Когда смена кончается, в девять? Разучился на часы смотреть? Самый образованный шофер парка, отличный водитель, в пример ставили! Пассажир ждет, скучает, а ты на курорте сидишь? (Это была излюбленная его фраза.) Не дам! Разговор короткий! Надоело — уходи, плакать не буду! Лодырей не надо! Я таких шоферов в каждой подворотне найду! Ну, говори, объясняй — слушаю! Куда смотришь? На меня смотри! — Может быть, я и уйду, — сказал Константин, глядя на фабричные дымы, плавающие среди утреннего неба. — Может быть, — и, посмотрел в глаза Гелашвили, накаленные, неотступные. — Воевал? — лающе спросил Гелашвили. — Опять уточняется анкета? — Ты как винтовку бросил! — крикнул Гелашвили, хищно сверкнув зубами. — Дезертир! Константин хмуро сказал: — Не будь вы директором парка… А впрочем, если вы повторите, я найду не менее крепкие выражения… — Что повторить? Что? — крикнул Гелашвили. — Может быть… Подумаю!.. Начальства испугался? Струсил? Говори, а я от правды не умру, почему стоял? Ну как мужчина говори! Не кисейная барышня — может, пойму! Ну что, пассажира ждал из этого дома? Объясни! И Константин понял: он хотел, чтобы было именно так. — Вы правы, жду, — ответил Константин. — Завтра перед сменой зайдешь! Всякие дурацкие слухи ходят о тебе — надоело уже слушать! Гелашвили сурово фыркнул, потом, сгибая атлетический торс, влез в свою машину и что-то резко приказал шоферу. «Победа» Гелашвили расстелила дымок на багровом ледке асфальта, покатила по набережной в сторону парка. «Всякие слухи? — подумал Константин, стискивая зубы. — Что ж, кажется, Илюша торопится. И кажется, он не так глуп! Нет! Он, оказывается, тертый парень, с виду ошибешься!..» На часах было пять минут девятого. Он повел машину к парку. — Никак захворал, Костенька? Или ремонтировался на линии? Всегда сверх плана, а сегодня — кот наплакал. Если что — бюллетень бы взял. — Умница, — сказал Константин. — Я всегда говорил, что без женщин мужчины пропали бы… Принимай деньги, Валенька, какие есть. Михеев вернулся с линии? Кассир Валенька, курносенькая, вся светленькая, перебирая быстрыми пальчиками тощую пачку ассигнаций — ночную выручку Константина, — не задерживая пересчета, тряхнула кудряшками. — Друг без дружки жить не можете! Он сдавал деньги — о тебе спросил. У него двоюродная сестра заболела. Торопился как бешеный. А ты, Костенька, у Акимова, у летчика, спроси. Он его за мойкой попросил посмотреть. — Благодарю, Валенька. И он не спеша двинулся к мойке, мимо машин, пахнущих после рейсов маслом, теплым бензином — привычным машинным потом. Завывание моторов уходило на этажи гаража — и в эти звуки знакомо вплетался прохладный плеск воды в мойке, возле которой выстроились прибывшие из ночных смен такси. Когда смолкали моторы, было слышно, как перекликались там голоса, звучные, как в бане. — Привет, Геннадий, привет, Федор Иванович! — сказал Константин, еще издали завидев Акимова и Плещея около мойки. Акимов, голубоглазый, с зачесанными назад белыми, точно седыми, волосами, в летной куртке на «молниях», рассеянно смотрел, как два мойщика — пареньки в рабочих халатах, — деловито суетясь, били струями из шланга в ветровые стекла. Федор Иванович Плещей, посасывая мундштук, прокуренным басом покрикивал, торопя мойщиков: «Бегай, бегай, как молодой в субботу!» — и его крупное, покрытое оспинками лицо было добродушно, массивная фигура стояла прочно на раздвинутых ногах. — Еще раз здоров, что ли! — прогудел Плещей и в знак приветствия двинул косматыми бровями. Акимов же ослепительно заулыбался. — Как дела, Костя? — Тебе известно, Геня, где Илюша? — спросил Константин и подмигнул мойщикам. — Здорово! — Попросил проследить за мойкой, уехал к сестре — заболела, кажется, — ответил Акимов. — Или день рождения у нее. Что-то в этом роде. Пусть едет. — Ну а зачем тебе этот долдон? — Плещей кашлянул дымом, ударом о ладонь выбивая сигарету из мундштука. — Нашел балаболку-дружка, знатока масла и аптек. Орел — вороньи перья! — Да что вы, Федор Иванович! Парень как парень, — обиженно сказал Акимов. — Я ведь его лучше вас знаю, вместе живем. У всех у нас есть слабости. И у меня. И у вас ведь есть, Федор Иванович… — Видел Иисуса Христа? — сказал Плещей. — А, черт тебя съешь! Тебя, брат, за доброту и наивность и из авиации выперли! — И, заметив, как покраснел и отвернулся Акимов, дружески тиснул его в объятии. — Ладно, я, брат, как грузчик, рубанул, не на паркетных полах воспитывался. Ну по кружке пивка в честь получки? А? Посидим, помолотим языками за жизнь? — Пожалуй, — согласился Константин. — Не вышло, братцы, гляди на выход! Домашняя орава за мной, борщ стынет! Живите, братцы! Варька зорко оберегает меня от пива — толстею! Он, довольный, крякнул, косолапо и неуклюже загребая ногами, пошел от мойки между машинами. Навстречу ему в окружении четырех мальчишек стройно шла в пуховом платке женщина средних лет, с цыгански смуглым, когда-то, видимо, очень красивым лицом, узкие глаза обрадованно блестели Плещею. — Варька, молодец! Держи монеты! Есть свидетели — не выпил ни кружки! — Плещей беззастенчиво, на весь гараж чмокнул жену в щеку, отдал ей деньги, затем сгреб одного мальчишку, усадил верхом на толстую, бычью шею, приказал смеясь: «Держись за уши», — троих подхватил на руки; зашагал, обвешанный семейством, к выходу в сопровождении жены, смущенно следившей за ним из-под платка. Говорили, она была цыганка. Плещей увез ее из табора, когда работал грузчиком на волжских пристанях. — Завидую ему, — задумчиво проговорил Акимов. — За такую жену и таких пацанов жизни не жалко. — Да, — подтвердил Константин. — А ты не женат, Геня? — Не вышло. Так пошли, Костя? Мне на метро до Таганки. До вечера буду в Москве, а потом к себе, во Внуково. Кстати, что передать Михееву? Мы с ним вдвоем по дешевке снимаем комнату в поселке. Скажи — я передам. — Ты говоришь, ничего парень Михеев? — спросил Константин. — Ты это серьезно считаешь, Геня? — А что, Костя? — Знаешь, Геня, а что, если я с тобой поеду во Внуково?.. Если можно, я поеду. Ты не против? Мне нужен Михеев. Подожду его. Принимаешь в гости? — В авиации говорят: не задавай глупых вопросов. 11 Дачный поселок находился в лесу, в двадцати минутах ходьбы от станции, заметенные улочки были скупо освещены фонарями, огни в окнах горели редко. Двухэтажный деревянный дом стоял на окраине, за забором, среди гудевшего массива елей; и когда от калитки шли по тропке, едва заметной меж сугробов, сбоку сыпался колюче-сухой снег, сбрасываемый ветром с крыши сарая, обдавало пресным холодком дачной глуши, запахом мерзлых дров: — Сейчас, — донесся спереди голос Акимова. — Сейчас отогреемся! Пока Акимов на крыльце возился с ключом, Константин, продрогнув, оглушенный вольным шумом деревьев, смотрел в потемки, на тени елей, махающих лапами перед стенами дома. В непрерывном гудении леса угадывались другие звуки: ветер бросая, комкал над поселком отдаленный лай собак. — Ну и в глухомань вы забрались, — сказал Константин. — Чем дальше от Москвы, тем дешевле, — ответил голос Акимова. — Тем более что хозяева здесь зимой не живут. Заходи. Да осторожней. Береги голову. Тут бочки, тазы, какие-то кастрюли — зачем, сам дьявол не поймет. А, бог мой! Я уже сбил ухом корыто. Нагибайся! Послушно нагнув голову, Константин последовал за Акимовым через промерзший тамбурчик, вонявший бочоночной плесенью, затхлой кислотой капусты, наугад перешагнул порог в сплошную тьму; почувствовал, как наступил на что-то мягкое, живое; угрожающе сиплое мяуканье раздалось под догами, затем сверкнули две зеленые искры из темноты. — А, черт! — выругался Константин. — А кошки, кошки зачем у вас? — Оставили хозяева, ловить мышей. — Ловит? — Слишком воспитан. Спит в книгах, такой-сякой. А мыши погрызли все ножки столов. Нам наверх… Акимов пошуршал по стене, щелкнул выключателем — вспыхнул в передней свет в пятнистом обгорелом абажурчике, стала видна дверь на первом этаже, забитая наискось доской, старые, облезлые обои, крутая, с перилами лестница на втором этаже. На нижних ступенях, взъерошив шерсть, хищно шипела на Константина огромная худая кошка. — Зверь, — заметил Константин и стал подыматься по ветхой деревянной лестнице на второй этаж за Акимовым. Скрип ступеней, шаги отдавались в даче, в нежилой пустоте забитых комнат, обдуваемых ветром. …Минут через пятнадцать сидели за столом, застеленным газетами, в маленькой комнате второго этажа, пили из граненых стаканов портвейн, закусывали яичницей, поджаренной Акимовым на электрической плитке. В печке, разгораясь, постреливая, жарко закипали в огне березовые поленья, тянуло деревенским дымком, становилось в комнате теплее, веселее, и Константин не без интереса глядел на запыленную этажерку, заваленную книгами, чужую старомодную и обветшалую мебель, на потертый ковер перед диваном, гипсовую голову Вольтера возле высокой лампы под абажуром юбочкой — и почему-то показалось, что неожиданно задержался в этом старом, пропахшем плесенью доме, случайно приобретя уют, огонь, а на рассвете надо двигаться к Висле в сыром тумане утра. — Ты здесь с Михеевым? — спросил Константин, подливая вина Акимову и себе. — А это чей китель? — Дачу сдает профессорская вдова, — ответил Акимов. — А это твой китель, Геня? На вешалке висел новый габардиновый китель с летными петлицами, но без погон, с полосой орденов и нашивками ранений — китель, словно недавно сшитый, приготовленный для парада, ни разу не надетый. — Глаза мозолит. Демонстрация получается, леший его дери! — Акимов снял китель с вешалки, кинул его на диван, вниз орденами, сказал: — О чем ты хочешь поговорить с Ильей? Если нет смысла отвечать — вопроса не было. Мы иногда, как оглоблей, лезем в чужую душу. Константин после колебания спросил: — Слушай, Геннадий, значит, ты считаешь Илью честным парнем? Только откровенно. — А что ты называешь честностью? — Знаешь что… пошел ты! Честность есть честность со времен… когда человек стал человеком. — Понимаю. Подожди. Акимов лег на раскладушку, сосредоточенно уставясь в потолок, на зыбкую тень абажура, свет лампы падал на лицо его, глаза стали ясными; с минуту он будто прислушивался к гудению ветра над крышей, слитному реву деревьев, царапанью и писку в щелях чердака; в Константин невольно посмотрел на потолок — он был низок, крыша, чудилось, вибрировала, где-то хлопал оторвавшийся кусок железа. — Ты что? — спросил Константин. — Выпьем-ка лучше, Геня. — ТУ-4, показалось. Реактивный бомбардировщик. Прости, пожалуйста, — виновато сказал Акимов и приподнялся на раскладушке, взял стакан. — Непогодка. Канитель. Совсем не летная погодка. — Ты не ответил, — напомнил Константин. — Я о Михееве. То, что я спрашиваю, до черта серьезно, Геня. — С Ильей? — удивился Акимов. — Нет. Это касается меня. Акимов откинул белые волосы со лба, облокотился на стол, взгляд его стал внимательным — исчезло то задумчивое выражение, какое было, когда он лег на раскладушку. — Я слушаю, Костя. — Геня, я только хочу спросить у тебя одно. По-твоему, Михеев — честный парень? Вы живете вместе. И ты должен знать его лучше меня. Михеев — честный парень? Константин уточнял то, что, казалось, было ясно ему, но он хотел услышать от Акимова хотя бы слабое подтверждение своей правоты или неправоты; ему важно было, что скажет сейчас Акимов: его серьезность, его спокойная размеренность и то, что он не до конца открывался, как это бывает у людей, зияющих что-то свое, не предназначенное для всех других, вызывали доверие к нему. — Я встречался с разной честностью, Костя, — ответил Акимов. — А именно? — Положим, было так, что мой бывший командир полка честно предупредил меня… — Предупредил? О чем? — Да. Предупредил, что меня готовят выпереть из испытателей во имя «расчистки кадров». Честно предупредил, но сам на комиссии ни слова не сказал в мою защиту. А знал меня почти всю войну. Считал меня своим любимцем, вместе летали на «Петлякове». Сам вешал мне ордена и обнимал перед строем. Но на комиссии молчал. И меня отстранили от испытаний. — Но почему? — Плен. Так я это понял. Но комиссия об этом вслух не говорила. Были только вопросы. «Где был с такого-то периода по такой-то?» — Ты был в плену? — В сорок пятом сбили над Чехословакией. В немецком концлагере был три месяца. Словаки помогли. Партизаны. Бежал. Акимов замолчал, откинул назад волосы. Крыша загремела под ударами ветра; врываясь в уши, навалился снаружи упруго ревущий гул леса, задребезжали стекла. Ударила ставня. Электрический свет сник, мигнул и вновь набрал полный накал. Константин покосился на лампочку, налил Акимову из уже нагревшейся в тепле бутылки. Акимов неторопливо, но жадно отпил из стакана. Константин спросил: — И что? — Впрочем, я понимаю командира полка. — В чем? — Мы испытывали секретные машины. Его этим и приперли. А у меня подозрительный пункт в анкете. — Ясно, — сказал Константин. — Твой комполка чересчур застенчив… — Не осуждай сплеча, Костя. Иногда складываются обстоятельства. Константин перебил его: — Когда-то я свято поклонялся обстоятельствам. Мы победили, война кончилась, мы вернулись, пусть каждый живет как хочет! Не совсем получилось, Геня. Я спокойнее бы относился к своей судьбе, если бы без памяти, скажу тебе откровенно, не любил одну женщину! Из-за нее я бросил институт, из-за нее — все… Ты знаешь, что такое счастье? — Видимо, одержимость… Я, конечно, о деле говорю. Но что у тебя, Костя? — Ничего, Генька. — А все же? — Я встретил своего комполка. — Я тебе не задаю никаких вопросов. Я не имею права, — сказал Акимов, и пошарил в углу под газетой, где стояли бутылки из-под кефира, и вытянул оттуда начатую бутылку «Зубровки». — Что-то, Костя, не берет меня эта портвейная дребедень. Добавим? — И тотчас обернулся к двери, прислушался. — Кажется, звонок? — Он? — спросил Константин. Оба прислушались. Звонка не было. Незатихающие шорохи проникли снизу, из-под пола, из забитых летних комнат, а здесь, наверху, ветер, задувая, свистел в щелях рам, и кто-то скребся, терся о дверь с лестницы. Снова, сник, мигнул свет. — Кошка, наверно, — сказал Акимов и подошел к двери, открыл ее; пустотой зачернела площадка лестницы. — А, ты тут скреблась? Что, надоело в одиночестве? В комнату вошла кошка, взъерошенная, озябшая; на мягких лапах проследовала к печке, к багровому жару в поддувале, села за поленцами березовых дров, притихла там, как в засаде. — У нас свет иногда дурит, — сказал Акимов. — Ветер провода замыкает, леший бы драл. Ну, добавим? — Он чокнулся с Константином и выпил полный стакан, не закусил. — Вот что, Костя, — сказал он, подхватывая подушку. — Куда сейчас поедешь? Жди Илью. На ночь он всегда возвращается. Я не буду мешать. Пойду спать, здесь есть комнатенка рядом. Можешь лечь на диван. — Я тебя не стесню? — Дьявольски воспитан ты. — Спасибо, Генька. Спокойной ночи. Я посижу покурю. Он проснулся от какого-то беспокоящего звука, давившего на голову, от внезапно толкнувшейся в сознании четкой и острой, как лезвие, мысли: случилось что-то! — и в первую секунду не сообразил, где он находится. В темноте гулко гремело железо на крыше, звенели стекла в мутно проступающей раме окна, несло холодом, — и он понял, где он и зачем приехал. Лежал на диване и был одет — не помнил, как прилег здесь, весь закоченел от дующего стужей окна, одеревенело плечо от неудобного лежания. Печь, видимо, давно погасла — одинокий уголек неподвижно тлел там, краснея в поддувале. Ветер обрушивался, бил по крыше, на чердаке тоненько попискивало, и как будто глухо, с перерывами кашлял кто-то под полом, — и вдруг продолжительный звонок донесся снизу, замер в глубинах дома и вновь настойчиво прорезался на первом этаже бьющимся непрерывным звоном. «Звонят?» Константин нащупал на столе спички, зажег, осветил часы, одновременно прислушиваясь, было два часа ночи. «Кто это? Звонят? Михеев?» При свете огонька зашевелились в комнате предметы: стол, бутылки, тарелки на столе. Забелела газета на полу; неверный свет странно оголял комнату, делая ее заброшенной, мертвой… Спичка обожгла пальцы, погасла, задушенная темнотой, и Константин все лежал на диване, напрягая слух, стиснув в кулаке спичечный коробок. Ему послышались людские голоса, возникшие шаги под окнами, и снова продолжительный звонок забился в его ушах. «Кто это?» Он знал, что ему нужно встать, включить свет, открыть дверь комнаты, спуститься по лестнице, пройти мимо забитых комнат первого этажа к тамбуру. Но он не мог сдвинуться с места, встать — что-то инстинктивно остановило его, подсказывало; что это не Михеев, это не мог быть Михеев, что там внизу, за дверями, было иное, и страх морозным холодом пополз по затылку, туго стянул кожу на щеках — отдавались удары крови в голове. Звонок на нижнем этаже оборвался. Весь дом был наполнен визгом, ветра, шорохами, по двери скребли, как наждаком. И хлипко, ветхо скрипела лестница, приближались снизу осторожные твердые шаги, качали ее… Он подумал: «Это Акимов» — и, сжимая в кулаке коробок, смотрел в темноту, ожидая — распахнется дверь, войдет Акимов, зажжет свет. Но дверь на лестницу сливалась со стеной, никто не входил. Только скрипели шаги по ступеням. — Акимов! Геннадий! — хриплым шепотом позвал Константин. Никто не ответил. И тут же в коротком затишье, между порывами ветра, услышал равномерные звуки за стеной, приглушенный храп — Акимов спал в соседней комнате. «Не может быть! Что же это?» Он, застыв, смотрел в сторону двери, выходившей на лестницу вниз, — в лицо дуло пахнущим морозцем сквозняком, дверь, чудилось, приоткрылась — кто-то в потемках бесшумно входил в комнату с площадки, шурша одеждой. — Кто?.. — крикнул Константин, уже готовый на все, и стал рвать из коробка спички, ломая их, будто несвоими пальцами. Одна зажглась, слабое пламя выхватило на секунду сузившуюся комнату, стол, бутылки на нем, диван… Дверь на лестницу была открыта. Она была широко распахнута в провал лестницы. Сквозняк шевелил газету на полу. «Что это со мной?» — подумал он, трудно дыша. И лег на спину, оттягивая воротник свитера, давивший шею, — жаркий и липкий пот окатил его. — Идиот!.. — выдавил из себя Константин и застонал. — Идиот!.. Он закрыл глаза и в ту же минуту порывисто оперся на локти, напрягая мускулы. Дом гудел под напорами ветра, и в нижнем этаже — это послышалось ясно — сначала внятно булькнул звонок, затем задребезжал исступленно, непрерывно, все нарастая; звонок раздавался на весь дом. И Константин, оттягивая и отпуская намокший от пота воротник свитера, теперь точно сознавал, что он не ошибался. «Акимова… Разбудить Акимова!..» Оглядываясь на окно, он встал, ноги сделали движение по комнате, неся облегченное, словно высушенное, тело. Натолкнувшись на зазвеневшие бутылки в углу, ничего не видя, он хотел постучать в стену, за которой спал Акимов, но что-то остановило его, и, задохнувшись от какой-то отчаянной решимости, Константин на ощупь по стене выбрался на лестничную площадку и, тут подождав немного, охрипшим голосом крикнул в темноту первого этажа: — Кто там?.. И с трудом зажег спичку. Пламя спички колебалось. Лестница ходила под его ногами — под рукой раскачивались ветхие перила, он делал намеренно сильные шаги, спускаясь все ниже. Он остановился, оглушенный звонком, пронзительно трещавшим над головой. — Кто там?.. — матерясь, крикнул Константин. — Кто?.. Ответа не было. Звонок смолк. Он стоял вслушиваясь. Спичка погасла. Тогда, приблизясь на несколько шагов к внутренней двери, он с размаху толкнул ее плечом и, натыкаясь на бочки в тамбуре, еле нашел, отодвинул железный засов в изо всей силы швырнул ногой входную дверь. Она распахнулась — ветер рванул ее к стене тамбура. Константин мгновенно замерз. — Кто там! Входи!.. — крикнул Константин. За дверью никого не было. Смутно отливали снегом ступени в темноте. Он усилием заставил себя сделать еще шаг через порог и здесь, на крыльце, в несущихся токах ветра, мерзлого запаха снега и хвои, озирался по сторонам, ослепленный темнотой ночи, чувствуя, как бешеными ударами рвется из груди сердце. Возле дома никого не было. — Так! — сказал он. И внезапно, не закрывая тамбура, Константин повернулся и, расталкивая бочки с капустной вонью, вбежал в дом; потом, хватаясь за расшатанные перила, бросился по лестнице вверх, а в комнате не сразу нашел висевшую на спинке стула куртку, надел шапку и после этого, переводя дыхание, услышал какие-то звуки в коридоре. Приближались шаги. Рука со спичкой вползла в комнату; ничего не понимающее, помятое лицо Акимова смотрело на Константина поверх огонька, голос был заспан, звучал обыденно: — Что за шум? Свет зажги… Илья приехал? Ты куда? — Тут звонил кто-то, — проговорил Константин. — Я в Москву!.. — Ку-да-а? Кто звонил?.. Бывает, звонок от ветра работает… Михеев не приехал? — Я — в Москву. — Ку-уда в Москву? Электрички нет до утра! — Доберусь на товарном. Будь здоров! И, уже не слушая, что кричал в спину Акимов, он сбежал по лестнице и выскочил, прыгая по ступеням крыльца, на снег, в навалившуюся на него ветреную стужу. И торопливо пошел, побежал к калитке, угадывая ногами скользкую тропку меж сугробов. В поселке не горело ни одного огня. Под ветром подвывали в небе провода, иголочки снега, срываемые с деревьев, резали разгоряченное и потное лицо Константина. Он бежал по темным и заметенным улочкам поселка — наугад, к станции. «Это просто я схожу с ума! — думал он, задыхаясь и видя впереди за крышами блеснувшие огни на путях. — Что же это было со мной? Что?» Он испытывал в эту минуту такую ненависть к самому себе, такое злое, презрительное отвращение, что, казалось, все, что он мог уважать в себе, было уничтожено ночью, и не было никакого смысла во всем, что он делал или хотел сделать. В том, что он испытывал сейчас, как бы проступил в нем второй человек, он ощущал его ненавистное движение внутри, его неудержимо, до унижения срывающийся, перехваченный голос, его липкий пот… «Если это… если это, тогда — конец…» Под Сталинградом после непрерывных бомбежек, когда в пыльной мгле пропадало солнце, он видел людей, которых называли «контуженными страхом», — дико бегающие пустые глаза, сизая бледность или не сходящая болезненная багровость лица, внезапный фальшивый смех, жадность к еде, старчески трясущиеся руки, потерявшие силу, и отправление нужды прямо в траншее. Такие не вызывали ни жалости, ни сочувствия. Это были живые мертвецы. Таких убивало на второй день; их убивало потому, что они с животной слепотой цеплялись за жизнь, потеряв способность жить. «Если это… — значит, конец!..» Проваливаясь в разъеденных ветрами сугробах затемненной улочки под трещавшими над заборами соснами, он во всех деталях вспоминал ночь на Манежной площади, жалкое, опустошенное лицо Михеева в переулке возле церкви, где они встретились, его визгливый голос: «Сам ответишь!» — и всплывал в памяти томительный разговор в отделе кадров с Соловьевым, потом человек с газетой возле стоянки такси на Пушкинской, приезд к Быкову — и, сопротивляясь тому, что подсказывало сознание, вдруг впервые ясно почувствовал взаимосвязь всего этого. «Что же теперь? — сказал он себе. — Но если бы был Сергей… поговорить с ним, решить!..» — сказал он еще себе и сейчас же подумал об Асе, а подумав о ней, представил ее лицо: он боялся его увидеть. «А как же Ася? Как же Ася? — подумал он опять. — Трус! Сволочь! Храбрился перед этим Соловьевым, Перед Быковым, перед Михеевым… Ложь! Обманывал себя, а правда, вот она — дрожание коленок…» Спотыкаясь, весь потный, он перешел пути под опущенным шлагбаумом, низко над землей басовито звенели телеграфные провода, светящиеся полосы рельсов уходили в раздвинутый впереди коридор лесов. Отдыхая, поворачиваясь боком к ветру, он поднялся на платформу, по-ночному освещенную тусклым островком вздрагивающих фонарей. Ветер хлопающим громом налетел на деревянное зданьице, холод пронизал потное тело — и, затягивая шарф, ускоряя шаги, он вошел под крышу станции. Тут, казалось, теплее было, покойнее, стояли изрезанные, щербатые скамейки, за окошечком кассы занавесочка висела, чуть шевелилась: ветер пробирался и туда. Константин, придерживая поднятый воротник, поискал на стене расписание. — Ждешь, дядя, никак электричку? — послышался голос за спиной. Константин обернулся. — А? В дальнем углу на скамье под лампочкой сидел плотный небритый парень в кожаном пальто и рядом другой — узкоплечий, с мальчишечьим лицом, в телогрейке, в ватных брюках. На скамье перед ними — бутылка водки, раскрытые консервы, оба деловито ели ножами из банки. Оглядев Константина, парень в кожанке отпил глоток из бутылки, передал ее узкоплечему. — Когда… электричка в Москву? — спросил Константин. — Неграмотный, дядя? — Узкоплечий, жуя, подошел к расписанию, стал водить, как указкой, кончиком ножичка по столбцам, обернул свое подвижное мальчишечье лицо и, смешливо пришепетывая, произнес сквозь щербинку меж зубов: — В пять утра первая… Бабушка, дедушка. Точно запомнил время, усики? Грузин? — Пошел к черту, — проговорил Константин. «В пять утра… В пять!» — Иди, Вась. Рубай, — вялым голосом позвал парень в кожанке. Константин, согревая руки в карманах, прислонился плечом к деревянной стене, лихорадочно соображая, что делать сейчас, — и смотрел на жующих в углу парней, но смутно видел их лица. Они ели молча. «Значит, в пять. Значит, в пять утра? Ждать до утра?» Ветер налетел на платформу, напоры его гулко разрывались вокруг станции, и донесся — может быть, почудилось — из ночи, из хаоса звуков слабый свисток паровоза, его тотчас смяло, унесло, как будто струйка ветра беспомощно пропищала в щели. — Бабушка, дедушка, — хохотнул паренек с мальчишечьим лицом. — Чего тут застыл, спрашивают? Садись в товарняк! Чего смотришь? Константин почти не разобрал то, что сказал парень, только показалось на миг, что он что-то понял особое, необходимое ему сейчас, — и даже руки, засунутые в карманы, налились млеющим нетерпением. «Только бы увидеть Асю… И — больше ничего. Только бы увидеть…» Парни кончили жевать, узкоплечий вытер лезвие о край скамьи, не отрывая смешливого взгляда от Константина. — Чего уставился, дедушка, бабушка? Не псих ты? Константин не ответил. Близкий свисток паровоза, рвя ветер, несся на станцию; Константин ногами почувствовал сотрясение пола и тут же рванулся к выходу, выбежал из деревянного зданьица в пронзительный, навалившийся паровозный рев, заложивший уши. По глазам полоснул сноп прожектора, трехглазая железная громада с грохотом, шипением мчалась, надвигаясь из ночи; и налетела на станцию, свистя паром с запахом угля; мелькнуло жаром красное окошко машиниста, Константина обдало теплой водяной пылью — и тяжело забили колесами о рельсы, наполняя станцию пульсирующим гулом, огромные закрытые вагоны. Это был товарняк. Константин, оглохший от грохота, пропустил половину состава и бросился за поездом по платформе, надеясь вскочить на тормозную площадку, но не рассчитал скорости поезда. С увеличенным бегом пронесся последний вагон, стуча тормозной площадкой. Эту площадку мотало, и мотало там темную фигуру в тулупе, и красный фонарь стремительно удалялся над открывшимися рельсами. Константин добежал до конца платформы, схватился за перила, упал на них грудью. «Здесь они не сбавляют скорость… Не вышло! Что же делать? Пешком идти?.. По рельсам идти? Только не ждать до утра. Все, что угодно, только не ждать!..» Платформа была по-прежнему унылой, ночной. В поселке не светилось ни одного окна. Почти сливаясь с темью станции, стояли две фигуры у стены — оттуда смотрели на него. «Все, что угодно, только не ждать! Только бы увидеть Асю! Только бы…» Когда он утром, растерзанный, потный, за сутки обросший щетиной, измазанный в мазуте, с полуоторванным рукавом, не вошел, а, пошатываясь, ввалился в комнату и когда чуждо, резко увидел на пороге Асю, растерянно открывшую ему дверь, Константин со спазмой в горле, тисками сжавшей его, хрипло прошептал: — Асенька… — И, сдергивая с шеи шарф, точно всю ночь нес на плечах нечеловеческий груз, смотрел на нее, едва стоя на онемевших ногах. — Ты жив, ты жив?.. А я уже не знаю, что подумала!.. Где ты пропадал? Не спала ночь, прозвонила все телефоны, наделала шуму — в Склифосовского, в парке… Ты знаешь, что я подумала? Ты знаешь? — Я тоже… о тебе, — прошептал он, не было сил говорить громко. И она еще что-то спросила его, но в эту минуту он ничего ясно не расслышал, казалось — спрашивали не губы ее, а брови, глаза, все лицо, подчиненное им. — Костя? Костя… — Я думал о тебе всю ночь, — сказал он. — Все время… — снова шепотом проговорил Константин, — и то, что… Я не жил бы без тебя… А она, прикусив губу, молчала и горько одним взглядом спрашивала его: «Это все, все?» — Ася, нас сняли с машин в конце смены. И отправили разгружать состав с лесом… Вот видишь, такой вид. Вот… Порвал рукав… Константин падал несколько раз на обледенелой насыпи, сбегал со шпал, когда навстречу неслись товарные поезда, и, оскользаясь, скатывался в кусты возле путей; он сел на товарняк только в Вострякове. Но лгал он ей наивно, как говорят неправду не подготовленные ко лжи, видел, что она еле заметно отрицательно качала головой, лишь так отвергая его неправду, и он договорил еле слышно: — Я виноват… Я не мог позвонить… Он глядел на нее, на темную, как капелька, родинку у края губ и с неверием вспоминал то мертво-бледное, испуганное ее лицо, какое представил, когда шел на станцию во Внукове, и со словами, застрявшими в горле, думал, что он ничего не сможет объяснить ей. — Пожалуйста, скажи мне правду… — Ася даже привстала на цыпочки, отвела его волосы с потного лба, заглядывая ему в глаза. — У тебя ночью… ничего не произошло? — Нет. — Спасибо, если это правда. — Я просто смертельно устал, — сказал он. — Ася, послушай меня… — Он не договорил. Ася, почему-то зажмурясь, перебила его: — Нет! Ничего не говори. Не надо. Костя. Когда ты найдешь нужным, расскажешь мне все. Сейчас — не надо. Сними куртку. Я зашью. И сходи в ванную. Усталость сразу пройдет. — Я… сейчас, Асенька. Он покорно снял куртку и, сняв, почувствовал от своего насквозь мокрого свитера запах прошедшей ночи — запах едкого страха, и отступил на шаг, повторил: — Асенька, родная моя. А она молча села на диван, положив его куртку на натянувшуюся на коленях юбку, разглаживая место, где был надорван рукав, опустила лицо, чуть дрогнули брови — и ему показалось, что она могла заплакать сейчас. «За что она любит меня? — подумал он. — За что ей любить меня?» — опять подумал он, видя прикосновение своей смятой, пропахшей вонью мазутных шпал куртки к ее чистым коленям, в ее чистой одежде — это грубое соединение ее, Аси, с той страшной ночью. И он уже напряженно ожидал на ее лице выражение брезгливости. — Иди же в ванную. Я зашью. Я сейчас зашью, — сказала она с дрожащей улыбкой. Он выбежал из комнаты. Он боялся, что не выдержит этой ее улыбки. 12 Константин дремал за столом, клонилась голова, смыкались веки — у него не было сил встать, раздеться, лечь на диван; а мартовский закат уже наливал комнату золотистым марганцем, наполнял ее благостной тишиной сумерек, и он подумал: как хорошо не двигаться, не заставлять себя что-либо делать с собой, со своим смятым усталостью телом. «Вальтер», — думал он. — Избавиться от «вальтера» — сегодня, сейчас. Его очень просто могут найти в сарае. Выбросить. Выбросить! И — ничего не было. И нет никаких доказательств. Главное — улика. Уничтожить ее! Выбросить эту память о войне!» Константин встрепенулся, как бы прислушиваясь к самому себе, в нерешительности встал: тело ломало, болели икры — это так не чувствовалось, когда без единого движения сидел он в мутной дреме после бессонной ночи. «Так, — рассчитывая, подумал Константин. — Взять ключ от сарая. Вернуться с охапкой дров. В коридоре не наткнуться на Берзиня, который в это время дома. Он рано приходит с работы. Впрочем, что это я? При чем тут Берзинь? Я иду за дровами. Как ходят все. Спокойно, надо спокойно». Когда он надел куртку и вышел из парадного, холодом защипало ноздри. Двор был тих, пуст; закат из-за крыш падал на сугробы, был багрово-ярок, еще по-зимнему крепко схватывал вечерний морозец в колючем воздухе. И низко над двором, окутываясь дымом печей, висел над трубами прозрачный тонкий месяц. Скрип снега, раздававшийся под ногами, казалось, достигал крыш; отталкиваясь, возвращался с неба — Константин по темнеющей тропке пошел на задний двор. Он вдруг остановился в двух шагах от сарая. Дверь сарая была открыта. Звучали голоса, и кто-то возился, покашливал там. «Кто в сарае? Берзинь? С кем?» — Вы, Марк Юльевич? — спросил он очень громко, позванивая связкой ключей, узнав покашливание Берзиня. — Добрый вечер! Как говорят… За порогом на чурбане сидел Марк Юльевич в очках, завязывал кашне, обмотанное вокруг горла, толстое лицо было лиловато-красное от заката. Он подтолкнул на переносицу очки, ответил тоном занятого человека: — Да, да. Это я… Это мы… — Нацелился колуном и, сидя, ударил по березовому поленцу; оно треснуло стеклянным звуком. — Что? — с задышкой проговорил он. — Тома! Подавай мне, пожалуйста, короткие… Я выбился из сил. За спиной его в углу сарая горела свеча, вставленная в горлышко бутылки; заслоняла ее закутанная в платок фигура Тамары; она выбирала поленья; прижимая их к груди, как ребенка, носила к отцу. — Это дядя Костя? — сказала она и бросила полено, поправила волосы на виске. — Это дядя Костя? — Она, видимо, сразу не разглядела его в полутьме, подошла вплотную, несмело спросила: — Вы за дровами? Вы?.. Она тихонько опустила чурбачок на землю, напротив Марка Юльевича, все не отводя от Константина спрашивающих глаз, и проговорила опять: — Дядя Костя?.. Берзинь сердито, шумно высвободил колун из полена, отдуваясь, простонал! — Дети, дети, задают столько вопросов — можно сойти с ума! Да, я устал слушать вопросы! Да, да! — сказал он в голос и ударил колуном по полену. — Он за дровами, это ясно? Он ничего не потерял в сарае, это ясно? В школе ты учила стихи? «Откуда дровишки? Из лесу, вестимо!» Ты учила эти стихи? А мы берем дрова из сарая! Константин, уже не звеня ключами, смотрел не на Берзиня, не на затихшую Тамару — смотрел на слабый и сухой червячок свечи над грудой сдвинутых дров. Там, в этом месте, был спрятан «вальтер», завернутый в носовой платок. Сверток этот был запрятан им на уровне гвоздя, забитого в стену, где постоянно висела ножовка. Дров на прежнем уровне не было. Они были разобраны. И он тотчас же вспомнил, что тогда ночью спрятал пистолет в дровах Берзиней, твердо зная, что у них никогда не будут искать его. И, оглушенный внезапным ужасом и стыдом, Константин взялся за покрытую ледяной и скользкой плесенью бутылку со свечой, обвел взглядом Берзиней. Оба они безмолвно, с каким-то объединенным сочувствующим вниманием глядели на него, на свечу, которую он тупым движением переставил на другое место; язычок свечи заколебался. — Вы… — сказал он и замолчал. И глухо договорил: — Не буду мешать. Простите… Берзинь закивал странно и часто, полукашляя в нос; свеча дробилась в стеклах его очков, и рядом с его лицом белело лицо Тамары, — он видел ее изумленно наползающие на лоб брови. Она откинула платок, выгнув свою еще по-детски беспомощную шею, готовая что-то сказать, но не говорила ничего. И он почувствовал себя как в душном цементном мешке и быстро пошел к двери; на пороге сказал: — Простите меня, Марк Юльевич. — Нет! Мы уходим! Томочка, возьми дрова! Мы мешаем соседу! Мешаем! — Берзинь вскочил, двигая локтями, головой, как будто собираясь бежать; концы кашне мотались на его груди. — Сопливая девчонка! Что ты сидишь, я тебя спрашиваю! — срываясь на фистулу, крикнул Берзинь, оглянувшись на дверь. — Сопливая наивная девчонка! Куда ты запускаешь глаза? Где твоя вежливость? О-о! Думать! В первую очередь человек должен думать!.. — Берзинь постучал указательным пальцем себе в лоб. — Мы живем в коллективе. Мы должны уважать соседей. Мы уходим из сарая! — Папа! — закричала Тамара возмущенно. — Не кричи! Мне стыдно за тебя! Почему ты боишься? Если у тебя не хватает смелости, я сама объясню Константину Владимировичу! Константин Владимирович! — Она перешла на шепот; — Константин Владимирович… Сегодня… мы брали дрова… И вы знаете… у нас… Константин обернулся. «Не говори! — хотелось сказать Константину. — Я все понял. Не говори ничего!» Он стоял, покусывая усики, смотрел на растерянно моргавшего Берзиня, на — шатающийся язычок свечи, на Тамару, доказательно прижавшую руку к груди. И сказал вполголоса: — Что «знаете»? Он не мог объяснить сам себе, почему так открыто выговорил «Что «знаете?»», и, сказав это, переспросил: — Не понимаю, что — знаете? О чем вы, Тамара? — Паршивая девчонка! Что ты говоришь, не слышали бы мои уши! — Берзинь махнул кашне вокруг воротника, грубо дернул Тамару за рукав. — Что ты говоришь Константину Владимировичу? Мы уходим, сию минуту уходим, Константин Владимирович! Вам не стоит слушать ее болтовню. Стоит ее послушать — и можно повеситься! — Ах так! Так, да? — сказала Тамара зазвеневшим голосом. — Ты трус! Ты боишься самого себя! Вот смотрите, Константин Владимирович, что мы нашли в сарае! Под этими дровами! Кто-то спрятал здесь! Смотрите! Она отшвырнула поленья, выхватила маленький серый сверток из-под дров, шепча: «Вот-вот», и, не сняв варежки, стала торопясь и вместе с тем боязливо разворачивать его. Конец пухового платка мешал ей, путаясь под руками, и в следующую секунду сверток выскользнул из ее рук. Пистолет со стуком упал в щепу. Аккуратные фетровые валенки Тамары стремительно отскочили в сторону от упавшего в щепу «вальтера». Берзинь, страдающе охнув, схватился за голову. — Что ты делаешь? Он заряжен патронами!.. Можно сойти с ума! — Он заряжен пулями, — сказал Константин. — Что? — удивился Берзинь. — Пулями, — сказал Константин, глядя на «вальтер». В щепе он тускло и масляно отливал металлом при огне свечи. Аккуратные валенки Тамары приблизились к пистолету и замерли. Она сказала: — Вот!.. — Пулями, — проговорил Константин. — Что? — спросил Берзинь потрясение. — Пулями, — повторил Константин, — которые убивали на войне. Усмехнувшись скованными губами, он поднял пистолет и, когда уже привычно держал на ладони этот зеркально отполированный, изящный, как детская игрушка, кусок металла, на миг почувствовал, как твердая рукоятка его, тонкая и влитая спусковая скоба плотно входят в ладонь, передавая руке холодную щекочущую жуть, таившуюся, запрятанную в этом круглом стволе, — стоит лишь сделать усилие, нажать спусковой крючок… Он услышал в тишине носовое дыхание Берзиня, скрип щепы под валенками — и тут же увидел в глазах Берзиня и Тамары, как бы вмерзших в одну точку, страх ожидания близкой опасности, исходившей от этого полированного металла; и обнаженно ощутил связь между собой и этим оставленным после войны «вальтером», будто он, Константин, нес опасность смерти — стоило лишь нажать спусковой крючок. И он особенно понял, что не может ни перед кем оправдаться, объяснить, зачем он оставил пистолет, и ясно представил бессилие доказательств. — Это… немецкий пистолет, — проговорил он наконец. — Старой марки. Лежит с войны… — И усмехнулся Тамаре. — Понимаете? — Да, да, да! Это чей-то пистолет… лежит с войны! — эхом подтвердил Берзинь. — Да, да, да! Это с войны! Конечно, конечно! — Ты, папа, говоришь ужасную ерунду! — досадливо выговорила Тамара. — Эти дрова привезли осенью. Привез Константин Владимирович! — Она обратилась к нему по-взрослому, голос был трезв, опытен, как голос зрелой женщины, и эта рассудительность поразила Константина. — Я уверена — револьвер надо сдать управдому или в милицию. Мы не знаем, зачем он здесь, может быть, готовится убийство! Это может быть? — Н-не думаю, — сказал Константин; струйки пота, щекоча, скатывались у него из-под шайки. Он добавил тихо: — Тамара, из этого оружия нельзя убить. Это «вальтер». Игрушка. Поймите — детский калибр. Кто-то привез его с войны как игрушку. — Из револьвера убивают, — ответила Тамара. — У нас в школе мальчик принес финку. Нашли в парте. Его исключили. Директор сказал, что весь класс потерял бдительность… Берзинь схватился за виски. — Какой управдом? Какая милиция? Какой директор? Что у тебя в голове! Какое твое собачье дело? Я повешусь от такой дочери! — Папа! Перестань! Это стыдно! Я ненавижу твои истерики! Мещанские слова! Я знаю, как ты читаешь газеты, слушаешь радио — зажимаешь виски, закрываешь глаза! Да, я знаю! — Голос ее опять трезво прозвучал в ушах Константина, ошеломив его откровенностью и прямотой. — Разбираешь события со своей мещанской колокольни! Берзинь, сжимая виски, закачался из стороны в сторону. — Что она говорит! Что она говорит, отвратительная девчонка! Замолчи! — Он весь затрясся и так дернул книзу руку Тамары, как будто хотел рукав телогрейки оторвать. — Замолчи, глупая! Или я тебя побью раз в жизни! Он топтался перед ней, маленький, круглый, вобрав голову в плечи — то ли готовый ударить ее, то ли сам головой и плечами ожидая удара, не веря в то, что сейчас услышал, а лицо стало как у ребенка, которому сделали больно. — Что ты делаешь… с отцом, — обезоруженно произнес он. — Что делаешь? Растерянно трогая кисть, которую грубо дернул отец, Тамара отошла к двери, расширяя глаза со стоявшими в них слезами, оттуда проговорила упрямым голосом: — Не смей меня больше трогать, не смей! Я комсомолка, папа. Мы никогда не должны забывать! Мы обсуждали на собрании… Мы советские люди. Разве этот револьвер нужен хорошему человеку? Зачем он ему? А если какой-нибудь вредитель ночью спрятал? Константин Владимирович, скажите же, скажите папе! Он ничего не хочет понимать. Константин Владимирович, скажите же ему! Нужно немедленно сообщить в милицию! Я сама пойду. Я не боюсь!.. Я сама пойду! — Замолчи! — срываясь на визг, затопал ногами Берзинь. — Я тебя изобью. Ты не моя дочь! Константин не ожидал этого — Тамара, вытерев глаза, решительно поправила платок и перешагнула фетровыми валенками через кучу дров, рванулась из сарая и побежала по тропке к воротам среди сугробов. — Тамара! Подождите… Тамара! Константин сунул «вальтер» в карман, увидел на секунду, как в отчаянии Берзинь со стоном опустился на чурбачок, — и он бросился к двери, ударившись о косяк, догнал Тамару на середине двора. Она гибко откинула голову, — бледное лицо в платке, детские глаза выступили из темноты. — Что вы? Вы — тоже? Тоже? — вскрикнула Тамара. — Что вы… хотите от меня? Вы боитесь, да? Почему вы все боитесь? Вы тоже боитесь?

The script ran 0.003 seconds.