1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63
– Ваше величество, вы коснулись самого существенного вопроса, – отвечал Атос. – Если б не чудо, о котором я имел честь доложить вам, Монк, вероятно, остался бы непобедимым врагом короля Карла Второго. Бог вложил странную, дерзкую и остроумнейшую мысль в голову одного человека, а другую мысль, честную и смелую, – в голову другого. Соединившись, эти две мысли произвели такую перемену во взглядах генерала Монка, что из смертельного врага он стал другом низложенного короля.
– Вот именно это я и хотел знать, – сказал король. – Но кто же эти два человека?
– Два француза.
– О, я очень рад.
– А мысли? Меня больше интересуют мысли, чем люди, – прибавил Мазарини.
– Правда, – прошептал король.
– Вторая мысль, честная и смелая, по менее важная, заключалась в решении добыть миллион, спрятанный покойным королем Карлом Первым в Ньюкасле, и на это золото купить помощь Монка.
– Ого! – пробормотал Мазарини, пораженный словом «миллион». – Но ведь Ньюкасл был занят Монком?
– Именно так, господин кардинал, потому-то и я назвал эту идею смелой. Дело состояло вот в чем: надо было вступить в переговоры с Монком, а если он отвергнет предложения, которые будут ему сделаны, добыть для Карла Второго эту сумму, действуя на порядочность, а не на верноподданнические чувства генерала Монка… Так все и было, несмотря на некоторые препятствия; генерал оказался человеком честным и отдал золото.
– Мне кажется, – сказал король нерешительно и задумчиво, – что король Карл Второй ничего не знал об этом миллионе, когда был в Париже.
– А я думаю, – прибавил кардинал насмешливо, – что его величество король английский знал о существовании этих денег, но предпочитал иметь два миллиона вместо одного.
– Ваше величество, – отвечал Атос твердо, – король Карл Второй находился в такой крайней бедности во Франции, что не мог нанять почтовых лошадей; в таком отчаянии, что несколько раз помышлял о смерти. Он и не подозревал, что золото спрятано в Ньюкасле, и если б один дворянин, подданный вашего величества, храни гель этой тайны, не рассказал ему о ней, Карл Второй жил бы до сих пор в самом жестоком забвении.
– Перейдем к мысли, странной, дерзкой и остроумной, – перебил Мазарини, предчувствуя поражение. – Что это за мысль?
– Вот она: генерал Монк был единственным препятствием к восстановлению Карла Второго на престоле, и один француз вздумал устранить это препятствие.
– Ого! Да этот француз – просто злодей, – сказал Мазарини, – и мысль не настолько хитра, чтобы помешать повесить или колесовать его на Гревской площади по приговору парламента.
– Вы ошибаетесь, монсеньер, – сухо заметил Атос. – Я не говорил, что этот француз намеревался убить генерала Монка, а только – что он хотел устранить его. Каждое слово во французском языке имеет определенное значение, и дворяне хорошо понимают его. Впрочем, была война, и того, кто служит королю против врагов его, судит не парламент, а бог. Французский дворянин задумал овладеть Монком и исполнил свое намерение.
Король оживился, слушая рассказ о таких подвигах. Юный брат короля ударил кулаком по столу, воскликнув:
– Вот молодец!
– И Монка похитили? – спросил король. – Но генерал находился в своем лагере…
– А француз был один.
– Удивительно! – воскликнул Филипп.
– Да, правда, удивительно! – повторил король.
– Ну! Два львенка спущены с цепи! – прошептал Мазарини. И прибавил вслух, не думая скрывать своей досады:
– Я не знал всех этих подробностей. Ручаетесь ли вы за их достоверность?
– Разумеется, ручаюсь, господин кардинал, потому что сам был очевидцем этих событий.
– Вы?
– Да, монсеньер.
Король невольно подошел к Атосу; герцог Филипп стал возле Атоса с другой стороны.
– Рассказывайте, граф, рассказывайте! – воскликнули оба в один голос.
– Ваше величество, француз похитил генерала Монка и привез к королю Карлу Второму в Голландию… Король освободил Монка, и генерал из чувства благодарности возвратил Карлу Второму престол, – за который столько храбрецов сражались без успеха.
Герцог Филипп в восторге захлопал в ладоши. Людовик XIV, более осторожный, спросил:
– И это все правда?
– Совершеннейшая, ваше величество.
– Один из моих дворян знал тайну о существовании миллиона и сохранил ее?
– Да.
– Кто он?
– Ваш покорный слуга, – просто ответил Атос.
Ропот восхищения был наградой Атосу. Даже сам Мазарини поднял руки к небу.
– Сударь, – сказал король, – я постараюсь найти средства вознаградить вас.
Атос вздрогнул.
– Не за честность: награда за честность оскорбила бы вас. Я должен наградить вас за участие в восстановлении на престоле брата моего Карла Второго.
– Разумеется, – подтвердил Мазарини.
– Успех этого дела радует все наше семейство! – прибавила Анна Австрийская.
– Позвольте, – сказал Людовик XIV. – Правда ли, что один человек пробрался к Монку в его лагерь и похитил его?
– У этого человека было десять помощников, но это были лишь жалкие наемники.
– И больше никого?
– Никого.
– Кто же он?
– Господин д'Артаньян, отставной лейтенант мушкетеров вашего величества.
Анна Австрийская покраснела. Мазарини пожелтел от стыда. Людовик XIV стал мрачен; пот выступил на его бледном лице.
– Что за люди! – прошептал он.
И он невольно бросил на кардинала взгляд, который испугал бы Мазарини, если б тот в это время не зарылся головой в подушку.
– Сударь! – воскликнул молодой герцог Анжуйский, кладя свою белую, женственную руку на плечо Атосу. – Скажите этому храбрецу, прошу вас, что брат короля французского будет пить за его здоровье завтра с сотней лучших французских дворян.
Сказав эти слова, юный герцог заметил, что в припадке восторга смял свою манжетку. Он с величайшим старанием расправил ее.
– Поговорим о деле, ваше величество, – вмешался Мазарини, который никогда не приходил в восторг и не носил манжет.
– Хорошо, – отвечал Людовик XIV. – Сообщите нам о цели вашего посольства, граф, – сказал он, обращаясь к Атосу.
Атос торжественно предложил руку леди Генриетты Стюарт молодому принцу у брату короля.
Совещание длилось час, после чего отворили дверь придворным. Они как ни в чем не бывало заняли прежние места, точно в этот вечер в их обычных занятиях не было никакого перерыва.
Атос оказался около Рауля. Отец и сын пожали друг другу руки.
Глава 42. МАЗАРИНИ СТАНОВИТСЯ МОТОМ
Пока Мазарини старался оправиться от охватившей его внезапно тревоги, Атос и Рауль успели обменяться несколькими словами в углу комнаты.
– Ты давно в Париже, Рауль? – спросил граф.
– С тех пор, как вернулся принц.
– Здесь я не могу говорить с тобой, за нами наблюдают. Но я сейчас еду домой и там жду тебя: приезжай, как только освободишься.
Рауль поклонился.
К ним подошел принц. У него был ясный и глубокий взгляд, как у благородных хищных птиц. Чертами лица он тоже напоминал птицу. Орлиный нос принца Конде был прямым продолжением его плоского лба; придворные насмешники, безжалостные даже к гению, уверяли, что у наследника знаменитого дома Конде не человеческий нос, а орлиный клюв.
Его проницательный взгляд и повелительное выражение лица обыкновенно смущали тех, с кем он разговаривал, больше, чем величественная осанка или красота, если бы ими обладал победитель при Рокруа. Огонь так быстро вспыхивал в его выпуклых глазах, что всякое одушевление походило у него на гнев.
Все при дворе уважали принца; многие трепетали перед ним.
Людовик Конде подошел к Раулю и графу де Ла Фер с явным намерением заговорить с первым и получить поклон от второго.
Никто не умел кланяться с таким благородным изяществом, как граф де Ла Фер. В его поклоне не было и следа угодливости, обычной в поклонах придворных. Зная себе цену, Атос кланялся принцам, как равным, искупая неизъяснимой приветливостью независимость манер, оскорбительную для их гордости.
Принц хотел заговорить с Раулем. Атос опередил его.
– Если бы виконт де Бражелон, – сказал он, – не был покорнейшим слугою вашего высочества, я просил бы его представить меня вам…
– Я имею честь говорить с графом де Ла Фер? – спросил принц.
– С моим отцом, – прибавил Рауль, покраснев.
– Одним из честнейших людей Франции, – продолжал принц, – одним из первых дворян, нашего государства… Я так много слышал о вас хорошего, что часто желал видеть вас в числе своих друзей.
– Такую честь, – отвечал Атос, – может оправдать лишь мое уважение и преданность вашему высочеству.
– Виконт де Бражелон отличный офицер, – сказал принц. – Видно, что он прошел хорошую школу. Ах, граф, какие в ваше время у полководцев были солдаты!..
– Ваше высочество совершенно правы, – но теперь солдаты могут похвастаться полководцами.
Этот комплимент, не похожий на лесть, очень понравился человеку, которого вся Европа считала героем и который пресытился похвалами.
– Очень жаль, граф, что вы оставили службу, – произнес принц Конде. Скоро королю придется вести войну с. Голландией или с Англией. Представится много случаев отличиться такому человеку, как вы, знающему Англию, как Францию.
– Могу сказать вашему высочеству, что я, кажется, не ошибся, оставив службу, – отвечал Атос с улыбкой. – Франция и Англия будут отныне жить в мире, как две сестры, если верить моему предчувствию.
– Вашему предчувствию?
– Да, прислушайтесь к тому, о чем говорят за столом кардинала.
В это время кардинал приподнялся на постели и подозвал знаком брата короля.
– Ваше высочество, – сказал Мазарини, – прикажите взять это золото.
И он указал на огромную кучу тусклых и блестящих монет, которую выиграл граф де Гиш.
– Оно мое? – вскричал герцог Анжуйский.
– Здесь пятьдесят тысяч экю… Они ваши…
– Вы дарите их мне?
– Я играл для вашего высочества, – отвечал кардинал все более и более слабеющим голосом, как будто усилие, которое он сделал, чтобы подарить деньги, истощило все его силы, телесные и умственные.
– Боже мой! – прошептал Филипп вне себя от радости. – Какой счастливый день!
Он проворно сгреб деньги со стола и положил в кармины… Более трети кучки осталось еще на столе.
– Шевалье, – обратился Филипп к своему любимцу де Лоррену, – поди сюда.
Тот подошел.
– Возьми, – приказал герцог, указывая на оставшиеся деньги.
Эту необычную сцену все присутствующие приняли как трогательный семейный праздник. Кардинал вел себя как отец французских принцев: оба принца выросли под его крылом. Никто не счел щедрости первого министра гордостью или даже дерзостью, как нашли бы в наше время.
Придворные только завидовали… Король отвернулся.
– Никогда еще не было у меня таких денег, – весело сказал Филипп, проходя со своим любимцем к выходу, чтобы уехать. – Никогда! Какие они тяжелые, эти сто пятьдесят тысяч ливров!
– Но почему господин кардинал подарил вдруг герцогу столько денег? шепотом спросил принц Конде у графа де Ла Фер. – Верно, он очень болен?
– Да, ваше высочество, болен. У него, как вы могли заметить, скверный вид.
– Но ведь он умрет от этого! Сто пятьдесят тысяч ливров! Непостижимо!
Скажите, граф, почему он их подарил? Найдите причину.
– Прошу ваше высочество не спешить с выводами. Вот герцог Анжуйский идет к нам вместе с шевалье де Лорреном. Послушайте, о чем они говорят.
Шевалье говорил герцогу вполголоса:
– Неестественно, что кардинал подарил столько денег вашему высочеству… Осторожнее, ваше высочество, не растеряйте… Чего же хочет от вас кардинал?
– Слышите? – сказал Атос на ухо принцу. – Вот ответ на ваш вопрос.
– Скажите же, ваше высочество, – нетерпеливо спрашивал де Лоррен, стараясь угадать по тяжести денег, оттягивающих его карман, какая сумма досталась на его долю.
– Это свадебный подарок, любезный шевалье!
– Как?
– Да, я женюсь, – продолжал герцог Анжуйский, не замечая, что он в эту минуту проходил мимо принца и Атоса, которые низко поклонились ему.
Де Лоррен бросил на молодого герцога такой странный и полный ненависти взгляд, что граф де Ла Фер вздрогнул.
– Вы женитесь? Вы! – повторил де Лоррен. – Это невозможно! Неужели вы решитесь на такую глупость?
– Не я решаюсь на эту глупость, а меня принуждают к ней, – отвечал герцог Анжуйский. – Но пойдем скорей, повеселимся на эти деньги.
Провожаемый поклонами придворных, он вышел со своим приятелем, радостно улыбаясь.
– Так вот в чем секрет! – тихо сказал принц Атосу. – Он женится на сестре Карла Второго?
– По-видимому, да.
Принц Конде задумался на минуту, глаза его блеснули.
– Вот оно что, – медленно произнес он, словно разговаривая с самим собою, – значит, шпаги долго еще но будут выниматься из ножен!..
И он вздохнул.
Один Атос слышал этот вздох и угадал все, что он в себе таил: подавленные честолюбивые стремления, разрушенные мечты, обманутые надежды…
Принц вскоре стал прощаться. Король тоже собрался уходить. Атос сделал Раулю знак, подтверждавший его прежнее приглашение.
Мало-помалу спальня опустела. Мазарини остался один, терзаемый своими страданиями, которых уже не скрывал.
– Бернуин! – произнес он слабым голосом.
– Что угодно, монсеньер?
– Позвать Гено!.. Поскорее!.. Мне кажется, я умираю, – сказал кардинал.
Испуганный Бернуин побежал в переднюю, отдал приказ, и верховой, поскакавший за доктором, обогнал карету короля Людовика XIV на улице Сент-Оноре.
Глава 43. ГЕНО
Приказание кардинала было спешное, и Гено не заставил себя ждать.
Он нашел больного в постели, с посиневшим лицом, распухшими ногами, с судорогами в желудке. У кардинала был жестокий приступ подагры. Он мучился ужасно и проявлял нетерпение, как человек, не привыкший к страданиям. Увидев Гено, он воскликнул:
– Ну, теперь я спасен!
Гено был человек очень ученый и очень осторожный, который не нуждался в критике Буало, чтобы заслужить подобную репутацию. Когда он встречался с болезнью, закрадись она хоть в тело самого короля, он обращался с больным без всякой пощады. Он не сказал, таким образом, Мазарини, как ждал министр: «Врач пришел, прощай болезнь». Напротив, осмотрев больного с весьма мрачным видом, он воскликнул только:
– О!
– В чем дело, Гено? И что за лицо у вас?
– У меня такое лицо, какое должно быть, чтобы лечить ваш недуг. У вас очень серьезная болезнь, монсеньер.
– Подагра… О да, подагра.
– С осложнением, монсеньер.
Мазарини приподнялся на локте и спросил с беспокойством:
– Неужели я болен опаснее, чем думаю?
– Господин кардинал, – ответил Гено, садясь у постели, – вы много потрудились в своей жизни, вы много страдали.
– Но я еще, кажется, не стар. Подумайте, мне только пятьдесят два года.
– О господин кардинал, вам гораздо больше… Сколько лет продолжалась Фронда?
– Зачем вы спрашиваете об этом?
– Из медицинских соображений.
– Да почти десять лет.
– Хорошо. Считайте каждый год Фронды за три года… Выходит тридцать лет, значит, лишних двадцать. Двадцать и пятьдесят два – семьдесят два года. Стало быть, вам семьдесят два года, а это уже старость.
Говоря это, он щупал пульс больного. Пульс показался ему таким плохим, что он тотчас прибавил, несмотря на возражения Мазарини:
– Если считать каждый год Фронды за четыре года, то вам будет восемьдесят два.
Мазарини, побледнев, спросил еле слышным, голосом:
– Вы говорите серьезно?
– Да, к сожалению, – отвечал медик.
Кардинал дышал так тяжело, что даже неумолимый доктор сжалился бы над ним.
– Болезни бывают разные, – промолвил Мазарини. – С некоторыми можно справиться.
– Это правда, монсеньер. И по отношению к человеку такого ума и мужества, как ваше высокопреосвященство, не следует прибегать к уверткам.
– Не правда ли? – воскликнул Мазарини почти весело. – Ибо в конечном счете для чего существует власть, сила воли? Для чего существует талант, ваш талант, Гено? И чему в конце концов служат наука и искусство, если больной, обладающий всем этим, не может избежать угрожающей ему опасности?
Гено пытался вставить слово, но Мазарини, не дав ему открыть рта, продолжал:
– Вспомните, что я самый послушный из ваших больных. Я слепо повинуюсь вам…
– Знаю, знаю, – кивнул Гено.
– Так я выздоровею?
– Господин кардинал, ни сила, ни воля, ни могущество, ни гений, ни наука не могут остановить болезни, которую бог насылает на свое создание. Когда болезнь неизлечима, она убивает, и тут ничего не поделаешь.
– Так моя болезнь… смертельна? – спросил Мазарини.
– Да, монсеньер.
Кардинал упал в изнеможении, как человек, раздавленный огромной тяжестью. Но у Мазарини была закаленная душа и мощный ум.
– Гено, – сказал он, приподнимаясь, – вы позволите мне проверить ваше решение? Я соберу ученейших врачей всей Европы и посоветуюсь с ними… Я хочу жить с помощью каких бы то ни было лекарств!
– Вы напрасно думаете, – отвечал Гено, – что я один решился бы произнести приговор такой драгоценной жизни, как ваша. Я опрашивал ученейших медиков Европы и Франции… двенадцать человек.
– И что же?
– Они считают, что болезнь ваша смертельна; в моем портфеле протокол консультации, подписанный ими. Если вам угодно прочесть эту бумагу, вы увидите, сколько неизлечимых болезней мы нашли у вас. Во-первых…
– Не нужно! Не нужно! – вскричал Мазарини, отталкивая бумагу. – Не нужно, Гено! Я сдаюсь!
И глубокая тишина, во время которой кардинал собирался с духом и силами, последовала за бурной взволнованностью предыдущей сцены.
– Есть еще кое-что, – промолвил Мазарини, – есть знахари, шарлатаны.
В моей стране те, от кого отказываются врачи, пробуют свой последний шанс у площадных лекарей, которые десять раз убьют, но сто раз спасут жизнь.
– Разве вы не заметили, ваше преосвященство, что я в течение последнего месяца сменил, по крайней мере, десяток лекарств?
– Да… И что же?
– А то, что я истратил пятьдесят тысяч ливров, чтобы купить у всех этих плутов их секреты. Список исчерпан, мои средства тоже. Вы не излечены, а без моего искусства вы были бы мертвы.
– Это конец, – промолвил тихо кардинал. – Это конец.
Он бросил мрачный взгляд на все свои богатства.
– Надо расстаться со всем этим! – прошептал он. – Я умираю, Гено? Я умер!
– О, нет еще! – вымолвил доктор.
Мазарини схватил его за руку.
– Когда же? – спросил он, глядя расширившимися глазами прямо в лицо невозмутимого медика.
– Таких вещей не говорят, монсеньер.
– Обыкновенным людям – нет. Но мне… Каждая минута моей жизни стоит сокровищ!.. Скажи мне, Гено!
– Нет, нет, монсеньер…
– Я так хочу, скажи! О, дай мне хоть месяц, и за каждый из этих тридцати дней я заплачу тебе по сто тысяч ливров!
– Бог дает вам дни, а не я, – отвечал Гено. – Бог даст вам не больше двух недель.
Кардинал тяжело вздохнул и упал на подушку прошептав:
– Спасибо, Гено, спасибо.
Затем, когда медик собрался уходить, он приподнялся и сказал, устремив на него пламенный взгляд:
– Никому ни слова! Ни слова!
– Я знаю эту тайну уже два месяца: вы видите, я умел хранить ее.
– Ступайте, Гено, я позабочусь о вас. Велите Бриенну прислать мне чиновника, которого зовут Кольбером. Ступайте.
Глава 44. КОЛЬБЕР
Кольбер был недалеко. Весь вечер он не выходил из соседнего коридора, разговаривая с Бернуином и Бриенном, и обсуждал с обычной ловкостью придворного человека все события и новости, вскипающие, как пузыри, на поверхности каждого события. Пора нарисовать в нескольких словах портрет одного из любопытнейших людей того времени, и нарисовать его с такой правдивостью, с какой могли сделать это живописцы той эпохи. Кольбер был человеком, на которого историк и моралист имеют равные права.
Кольбер был тринадцатью годами старше Людовика XIV, будущего своего владыки. Человек среднего роста, скорее худой, чем полный, с глубоко сидящими глазами, плоским лицом, черными жесткими и столь редкими волосами, что с молодости принужден был носить скуфейку. Взгляд у него был строгий, даже суровый. С подчиненными он был горд, перед вельможами держался с достоинством человека добродетельного. Всегда надменный, даже тогда, когда, будучи один, смотрел на себя в зеркало. Вот отличительные черты внешности Кольбера.
Что же до его ума, то все расхваливали его глубокое умение составлять счета и его искусство получать доходы там, где могли быть одни убытки.
Кольбер додумался до того, чтобы содержать гарнизоны в пограничных городах, не платя жалованья солдатам и предоставляя им существовать за счет контрибуции. Столь ценные качества подсказали Мазарини мысль после смерти своего управляющего Жубера назначить на его место Кольбера. Мало-помалу Кольбер выдвинулся при дворе, несмотря на свое незнатное происхождение: дед его был виноторговцем; отец тоже торговал, сначала вином, а потом сукном и шелковыми материями.
Кольбер, которого прочили в купцы, служил приказчиком у лионского торговца; потом он бросил лавку, уехал в Париж и поступил в контору господина Битерна, прокурора суда. Тут-то и научился он искусству составлять счета и еще более трудному искусству запутывать их. Твердость Кольбера принесла ему очень большую пользу.
В 1648 году двоюродный брат Кольбера, покровительствовавший ему, устроил его на службу к Мишелю Летелье, который был тогда министром.
Однажды министр послал Кольбера с поручением к Мазарини.
Кардинал в то время отличался цветущим здоровьем, в тяжелые годы Фронды еще не засчитывались ему втрое и вчетверо. Он жил в Седане, где его очень беспокоила одна придворная интрига, в которой Анна Австрийская готова была предать его.
Интригу эту затеял Летелье. Он получил письмо от Анны Австрийской, драгоценное для него и очень опасное для Мазарини. Но так как он всегда (и очень искусно) вел двойную игру, стараясь то мирить, то ссорить между собой всех своих противников, то и тут он решил показать письмо Анны Австрийской кардиналу, чтобы обеспечить себе его благодарность.
Послать письмо было легко; получить его обратно было гораздо труднее.
Летелье посмотрел кругом, заметил мрачного худого чиновника, который, нахмурив брови, писал бумаги, и решил, что он лучше всякого жандарма исполнит его поручение.
Кольбер поехал в Седан с приказанием показать кардиналу Мазарини письмо и привезти его назад к Летелье.
Он с особенным вниманием выслушал приказ, заставил повторить его два раза и задал вопрос: что важнее – показать письмо или привезти его обратно?
Летелье отвечал:
– Важнее привезти письмо назад.
Кольбер отправился в путь, спешил, не щадя себя, и вручил Мазарини сначала письмо от Летелье, уведомлявшее кардинала о драгоценной посылке, а потом само письмо королевы.
Мазарини, читая письмо Анны Австрийской, густо покраснел, ласково улыбнулся Кольберу и отпустил его.
– А когда будет ответ? – почтительно спросил Кольбер.
– Завтра.
– Завтра утром?
– Да.
На другой день, с семи часов утра, Кольбер был уже на месте. Мазарини заставил его ждать до десяти. Кольбер, которому пришлось сидеть в передней, и не подумал обидеться. Когда настала его очередь, он вошел, Мазарини отдал ему запечатанный пакет, на ко – тором была надпись: «Господину Мишелю Летелье».
Кольбер посмотрел на конверт с особенным вниманием; кардинал ласково улыбнулся ему и подтолкнул его к двери.
– А письмо ее величества королевы-матери? – спросил Кольбер.
– Оно в пакете со всем прочим.
– Очень хорошо, – сказал Кольбер и, зажав шляпу между колен, начал распечатывать пакет.
Мазарини вскрикнул.
– Что это вы делаете? – спросил он грубо.
– Распечатываю конверт, монсеньер.
– Вы что, не верите мне, господин педант? Видана ли подобная дерзость?
– О монсеньер, не гневайтесь на меня! Могу ли я не верить вашему слову?
– Так что же?
– Я не верю исправности вашей канцелярии. Что такое письмо? Клочок бумаги! Разве нельзя забыть лоскуток бумаги? Ах! Взгляните сами, господин кардинал, я не ошибся!.. Ваши чиновники забыли этот клочок бумаги.
Письма королевы нет в пакете.
– Вы наглец и ничего не понимаете! – закричал Мазарини с гневом. Убирайтесь и ждите моих приказаний!
Сказав это с чисто итальянской живостью, он вырвал пакет из рук Кольбера и вернулся в свой кабинет.
Но гнев его не мог продолжаться вечно, и Мазарини одумался. Каждое утро, отворяя дверь своего кабинета, Мазарини видел лицо дежурившего у дверей Кольбера, который смиренно, но упорно просил у него письмо королевы-матери.
Мазарини не выдержал и наконец отдал письмо. Возвращая драгоценную бумагу, кардинал произнес строжайший выговор, в продолжение которого Кольбер только рассматривал, разглаживал, даже нюхал бумагу, буквы и подпись, как будто имел дело с отъявленным мошенником. Мазарини еще больше разбранил его, а бесстрастный Кольбер, убедившись, что письмо настоящее, ушел, не сказав ни слова, точно глухой.
За это он получил после смерти Жубера место управляющего делами кардинала: Мазарини, вместо того чтобы разгневаться, восхитился им и пожелал сам иметь такого верного слугу.
Кольбер сумел скоро заслужить милость Мазарини и стать для него необходимым. Чиновник знал все его счета, хотя кардинал никогда ни слова не говорил ему о них. Этот секрет очень крепко связывал их друг с другом; вот почему Мазарини, готовясь перейти в иной мир, хотел спросить его совета, как распорядиться имуществом, которое он оставлял на земле.
Расставшись с Гено, кардинал позвал Кольбера, предложил ему сесть и сказал:
– Потолкуем, господин Кольбер, и серьезно, потому что я болен и могу умереть.
– Человек смертей, – произнес Кольбер.
– Я всегда помнил об этом, господин Кольбер, и трудился, предвидя это… Вы знаете, я скопил кое-что…
– Да, монсеньер.
– Какой приблизительно сумме, по-вашему, равно мое состояние?
– Сорок миллионов пятьсот шестьдесят тысяч двести ливров девять су и восемь денье, – ответил Кольбер.
Кардинал испустил глубокий вздох, с изумлением взглянул на Кольбера, но позволил себе улыбнуться.
– Это деньги явные, – сказал Кольбер в ответ на улыбку кардинала.
Кардинал привскочил на постели.
– Что это значит? – воскликнул он.
– Я хочу сказать, что, кроме этих сорока миллионов пятисот шестидесяти тысяч ливров, у вас есть еще тринадцать миллионов, о которых никому не известно.
– Уф! – пробормотал Мазарини. – Вот человек!
В эту минуту голова Бернуина показалась в дверях.
– Что случилось? – спросил Мазарини. – Почему мне мешают?
– Ваш духовник пришел: его пригласили сегодня вечером, – отвечал камердинер. – Он сможет прийти еще раз не раньше, как послезавтра.
Мазарини взглянул на Кольбера; тот взял шляпу и произнес:
– Я приду позже, господин кардинал.
Мазарини колебался.
– Нет, нет, – сказал он, – вы мне так же необходимы, как и он. Притом ведь вы – мой второй духовник… и что я скажу одному, то может слышать другой. Останьтесь!
– А тайна исповеди? Ваш духовник может не согласиться.
– Об этом не беспокойтесь, пройдите за кровать.
– Я могу подождать в другой комнате.
– Нет, нет, вам полезно будет слышать исповедь честного человека.
Кольбер поклонился и прошел за кровать.
– Привести духовника, – сказал Мазарини, опуская полог кровати.
Глава 45. ИСПОВЕДЬ ЧЕСТНОГО ЧЕЛОВЕКА
Монах вошел спокойно, не удивляясь шуму и движению во дворце, вызванным болезнью кардинала.
– Пожалуйте, преподобный отец, – произнес Мазарини, бросив последний взгляд за полог кровати, – пожалуйте! Помогите мне, отец мой!
– Это мой долг, – отвечал монах.
– Сядьте поудобнее, я хочу принести вам полную исповедь: вы отпустите мне грехи, и я буду чувствовать себя спокойнее.
– Вы не так больны, монсеньер, чтобы подробная исповедь была неотложна… И она крайне утомит вас. Будьте осторожны.
– Вы думаете, это надолго, преподобный отец?
– Как можно думать иначе, если прожита такая большая жизнь, ваше преосвященство.
– О, это верно… Да, рассказ может быть долгим.
– Милосердие божье велико, – прогнусавил театинец.
– Ах, – сказал Мазарини, – боюсь, что я совершил много дел, за которые господь может покарать.
– Так ли? – простодушно спросил монах, отстраняя от лампы свое тонкое лицо, заостренное, как у крота. – Все грешники таковы: сначала забывают, а потом вспоминают, когда уже поздно.
– Грешники или рыбаки?[12]– спросил Мазарини. – Не намекаете ли вы на мое происхождение? Ведь я – сын рыбака.
– Гм, – пробормотал монах.
– Это мой первый грех, преподобный отец. Я велел составить генеалогию, выводящую мой род от древних римских консулов: Генанпя Мацерина Первого, Мацерина Второго и Прокула Мацерина Третьего, о котором говорит хроника Гаоландера… От Мацерина до Мазарини так близко, что сходство имен соблазнительно. Уменьшительная форма имени Мацерин значит «худенький». А теперь, преподобный отец, слову Мазарини с полным основанием можно придать значение «худой» в увеличительной степени, худой, как Лазарь.
И он показал монаху свои руки и ноги, иссушенные лихорадкой.
– Что вы родились в семействе рыбаков, в этом еще нет ничего плохого… Ведь и святой Петр был рыбаком; если вы кардинал, то он глава церкви. Далее!
– Тем более что я пригрозил Бастилией одному авиньонскому аббату, Бонне, который хотел опубликовать генеалогию дома Мазарини, такую удивительную…
– Что ей никто бы не поверил?..
– О преподобный отец, если б причина была в этом, мой грех был бы очень тяжкий… грех гордыни…
– То был излишек ума, и за это никого нельзя упрекнуть. Далее!
– На чем мы остановились? Да, на гордыне… Я хочу все распределить по смертным грехам.
– Мне нравятся точные разделения.
– Очень рад. Надо вам сказать, что в тысяча шестьсот тридцатом году… увы, тридцать один год тому назад…
– Вам тогда было двадцать девять лет.
– Пылкий возраст. Я изображал из себя солдата и в Испании участвовал в перестрелках, чтобы показать, что езжу верхом не хуже любого офицера.
Правда, надо добавить, что благодаря мне между испанцами и французами был заключен мир. Этим немного искупается мой грех.
– Не вижу греха в желании показать, что мастерски ездишь верхом. Это очень хорошо, и вы принесли честь монашескому званию. Как христианин – я хвалю, что вы остановили пролитие крови; как монах – горжусь мужеством, проявленным моим товарищем.
Мазарини скромно кивнул головою.
– Правда, – сказал он, – но последствия…
– Какие последствия?
– О, смертный грех гордыни всегда влечет за собою неисчислимые последствия… С той минуты, как я очутился между двух армий, понюхал пороху, проехал по фронту, я стал презирать генералов!
– А!
– Вот где зло!.. И с тех пор я не мог найти ни одного сносного.
– По правде сказать, у нас и не было замечательных полководцев, – заметил монах.
– О! – вскричал Мазарини. – У нас был принц Конде… Я долго мучил его!
– О нем нечего жалеть: у него достаточно славы и богатства.
– Хорошо, а Бофор, которого я заставил так сильно страдать в Венсенской башне?
– А! Но ведь он был мятежником, и безопасность государства требовала, чтобы вы принесли эту жертву… Далее!
– Кажется, я все сказал о гордыне. Есть другой грех, который я даже не смею назвать…
– Я дам ему название. Говорите!
– Вы, вероятно, слышали о моих близких отношениях с ее величеством королевой-матерью… Злые языки…
– Злые языки просто глупы… Для блага государства и ради молодого короля вы должны были жить в добром согласии с королевой… Далее, далее!
– Вы сняли с меня тяжелое бремя, уверяю вас, – сказал Мазарини.
– Все это сущая безделица… Переходите к серьезным вещам.
– Честолюбие, преподобный отец.
– Честолюбие – причина всех великих даяний, монсеньер.
– Я домогался тиары…
– Быть папой – значит быть первым из христиан. Почему не могли вы этого желать?
– Заявляли печатно, что для этой цели я даже продал Камбре испанцам.
– Вы, может быть, сами заказывали эти пасквили, чтобы проявить милосердие к авторам?
– В таком случае, преподобный отец, я дышу свободнее. Теперь остаются только мелкие грехи.
– Говорите.
– Страсть к игре в карты.
– Ну, она, конечно, носит несколько светский характер, но держать открытый дом обязывало вас звание.
– Я любил выигрывать…
– Кто же играет с намерением проиграть?
– Я иногда немного плутовал.
– Вы хотели обыграть партнера. Далее!
– Если так, преподобный отец, то у меня на совести уже не осталось ничего. Дайте же мне отпущение грехов, и душа моя, когда господь призовет ее, возлетит прямо на небо…
Монах сидел неподвижно.
– Чего вы ждете, преподобный отец? – спросил Мазарини.
– Конца вашей исповеди.
– Я кончил.
– О нет! Вы ошибаетесь.
– Право, не знаю!
– Припомните хорошенько!
– Я припомнил все, что мог.
– Тогда я помогу вашей памяти.
– Извольте.
Монах кашлянул несколько раз.
– Вы ничего не сказали ни о скупости, которая тоже смертный грех, ни об этих миллионах…
– О каких миллионах, преподобный отец?
– О тех, которыми вы обладаете, монсеньер.
– Преподобный отец, эти деньги мои. Зачем же говорить вам о них?
– Видите ли, наши мнения на этот счет расходятся. Вы думаете, что эти деньги принадлежат вам, а я полагаю, что они принадлежат отчасти и другим.
Мазарини поднес холодную руку ко лбу, с которого струился пот.
– Как так? – пробормотал он.
– А вот как. Вы нажили значительное состояние на службе королю?
– Значительное… гм!.. Но не чрезмерное…
– Все равно. Откуда получали вы доходы?
– От государства.
– Государство – это король.
– Что вы хотите этим сказать, преподобный отец? – спросил Мазарини с дрожью.
– Ваши аббатства дают вам не меньше миллиона в год. С кардинальским и министерским жалованьем вы получаете более двух миллионов ежегодно.
– О!
– За десять лет это составляет двадцать миллионов – двадцать миллионов, отданные в рост по пятидесяти процентов, приносят за десять лет еще двадцать миллионов.
– Для монаха вы прекрасно считаете.
– С тех пор, как в тысяча шестьсот сорок четвертом году вы изволили перевести наш орден в монастырь близ Сен-Жермен-де-Пре, я веду счета нашего братства.
– Да и мои тоже, как я замечаю.
– Надо знать понемногу обо всем, монсеньер.
– Так говорите же!
– Я полагаю, что с такою огромною ношей вам будет трудно войти в узкие врата рая…
– Так я буду осужден?
– Да, если не возвратите денег.
Мазарини испустил жалобный вздох.
– Возвратить! Но кому?
– Хозяину этих денег, королю.
Вздохи Мазарини перешли в стоны.
– Дайте отпущение! – сказал он.
– Невозможно, монсеньер. Возвратите деньги!
– Но раз вы отпускаете мне все грехи, почему вы не хотите отпустить этого?
– Потому что, отпуская его, я сам совершу грех, которого король никогда мне не простит.
Монах встал с сокрушенным видом и вышел так же торжественно, как вошел.
– Боже мой! – простонал Мазарини. – Кольбер, подите сюда! Я очень болен, друг мой.
Глава 46. ДАРСТВЕННАЯ
Кольбер появился из-за занавесок.
– Вы слышали? – спросил Мазарини.
– Увы!
– Прав ли он? Разве все мои деньги – дурно приобретенная собственность?
– Монах – плохой судья в финансовых делах, монсеньер, – отвечал холодно Кольбер. – Однако невозможно, чтобы за вами, ваше преосвященство, с вашими идеями в области теологии, была какая-либо вина. Она всегда находится, когда умирают.
– Умереть – это и есть главная вина, Кольбер.
– Это верно, монсеньер. Так перед кем же вы все-таки виноваты, по мнению этого театинца?
– Перед королем.
Мазарини пожал плечами.
– Словно я не спас его государство и его финансы!
– Здесь нечего возразить, монсеньер.
– Не правда ли? Значит, я законно заработал награду, вопреки моему исповеднику?
– Вне всякого сомнения.
– И я могу сберечь для моей семьи, столь нуждающейся, немалую часть из всего, что я заработал?
– Я не вижу к этому никаких препятствий, монсеньер.
– Я был совершенно уверен, советуясь с вами, Кольбер, что услышу мудрое мнение, – радостно заметил Мазарини.
Кольбер с обычной строгостью поджал губы.
– Господин кардинал, – прервал Кольбер Мазарини, – надо хорошенько посмотреть, нет ли в словах монаха ловушки.
– Ловушки?.. Почему? Он честный человек.
– Он думал, ваше преосвященство, что вы умираете, раз послали за ним… Мне показалось, он говорил вам: «Отделите данное вам королем от того, что вы сами взяли… «Припомните хорошенько, не сказал ли он чего-нибудь подобного. Это похоже на монаха.
– Возможно.
– Если это так, то я думаю, монсеньер, что монах вынуждает вас…
– Возвратить все?.. Это невозможно!.. Вы говорите то же самое, что и мой духовник!
– Но если возвратить не все, а только долю его величества, это сопряжено с большой опасностью. Вы искусный политик и, верно, знаете, что теперь у короля в казне нет и полутораста тысяч ливров наличных денег.
– Я не суперинтендант королевских финансов: у меня своя казна… Разумеется, я готов для блага короля… оставить ему сколько-нибудь… Но я не хочу обездолить мое семейство. Это не мое дело, – сказал Мазарини с торжеством, – это дело суперинтенданта Фуке, все счета которого я дал вам проверить в течение последних месяцев.
Кольбер поджал губы при одном лишь упоминании имени Фуке.
– У его величества, – пробормотал он сквозь зубы, – есть лишь те деньги, которые копит Фуке; а ваши деньги, монсеньер, будут для него лекарством. Оставить часть – значит опозорить себя и оскорбить короля; это значит признать, что эта часть была приобретена незаконным путем.
– Господин Кольбер!..
– Я думал, что монсеньеру угодно выслушать мое мнение.
– Да, но вы не знаете всех подробностей.
– Я все знаю, господин кардинал. Вот уже десять лет, как я просматриваю все столбцы цифр, какие только пишутся во Франции; и если мне стоило большого труда вбить их себе в голову, зато они сидят там крепко, и я могу рассказать, сколько тратится денег от Шербура до Марселя, начиная с ведомства умеренного Летелье и кончая тайными расходами расточительного Фуке.
– Так вы хотите, чтобы я пересыпал все мои деньги в королевские сундуки! – насмешливо вскричал Мазарини, у которого подагра вырвала несколько тяжелых вздохов. – Король, конечно, не упрекнет меня, но он будет смеяться надо мною, растрачивая мои миллионы, и будет прав!
– Вы не поняли меня, монсеньер! У меня и в мыслях не было, чтобы король тратил ваши деньги.
– Но вы ясно дали это понять, советуя отдать ему мне мое имущество.
– Ах, монсеньер, – сказал Кольбер, – ваша болезнь так поглощает все ваши мысли, что вы совершенно забыли о характере его величества Людовика Четырнадцатого.
– Как так?
– Характером, если осмелюсь сказать правду, он очень похож на вас; основа его – гордость. Простите, монсеньер» высокомерие, хотел я сказать. У королей нет гордости – эта черта слишком свойственна роду человеческому.
– Вы правы.
– А если я прав, так вам, монсеньер, остается только отдать все деньги королю, притом сейчас же.
– Почему? – спросил Мазарини с величайшим любопытством.
– Потому, что король не примет всего.
– Не примет!.. Но у него нет денег, а честолюбие мучит его.
– Согласен…
– Он желает моей смерти.
– Монсеньер…
– Да, чтоб получить мое наследство, Кольбер. Да, он желает моей смерти ради наследства. А я еще стану помогать ему!
– Вот именно! Если дарственная будет написана в известной форме, он непременно откажется.
– Не может быть!
– Уверяю вас! Молодой человек, который еще ничего не совершил, который жаждет прославиться, и горит желанием управлять государством один, не примет ничего готового: он захочет создавать сам. Этот принц, монсеньер, не удовольствуется дворцом Пале-Рояль, который оставил ему в наследство Ришелье, ни дворцом Мазарини, который так великолепно построен по вашему велению, ни Лувром, где обитали его предки, ни Сен-Жерменским дворцом, где родился он сам. Все, что будет исходить не от него, он станет презирать, предсказываю вам это.
– Вы ручаетесь, что король, если я подарю ему мои сорок миллионов…
– Непременно откажется, если вы кое-что добавите при этом.
– Что же именно?
– Именно то, что монсеньер пожелает мне продиктовать.
– Но какая же мне от этого выгода?
– Огромная. Перестанут несправедливо обвинять вас в скупости, в которой авторы пасквилей упрекали знаменитейшего мужа нашего века.
– Ты прав, Кольбер. Пойди от моего имени к королю и отдай ему мое завещание.
– То есть дарственную?
– А если он примет?
– Тогда вашему семейству останется тринадцать миллионов – порядочная сумма.
– В таком случае ты либо предатель, либо глупец.
– Ни то, ни другое, монсеньер… Вы очень боитесь, мне кажется, что король примет деньги? Опасайтесь скорее, что он не возьмет их.
– Если он не примет, я отдам ему мои запасные тринадцать миллионов…
Да, отдам!.. Ох, боль опять начинается… Я сейчас потеряю сознание…
Ах, я очень болен, Кольбер… Знаешь ли, я очень близок к смерти.
Кольбер вздрогнул.
Кардинал действительно чувствовал себя очень плохо: пот тек с него ручьями на страдальческое ложе, и ужасающая бледность этого залитого влагой лица являла зрелище, какое самый очерствелый врач не мог бы видеть без сострадания. Кольбер был, безусловно, очень взволнован, ибо покинул комнату, призвав Бернуина к изголовью умирающего, и вышел в коридор.
Там, расхаживая взад и вперед с задумчивым выражением, придающим даже какое-то благородство его грубым чертам, опустив плечи, вытянув шею, с полуоткрытыми губами, с которых время от времени слетали бессвязные обрывки беспорядочных мыслей, он набирался смелости для шага, какой намерен был предпринять, тогда как в десяти шагах от него, отделенный одною лишь стеною, его господин задыхался в страшных муках, вырывавших у него жалобные крики, не думая более ни о сокровищах земли, ни о радостях рая, но лишь обо всех ужасах ада.
Пока Гено, призванный опять к кардиналу, старался помочь ему всевозможными средствами, Кольбер, сжимая обеими руками свою большую голову, обдумывал текст дарственной, которую надо было заставить кардинала подписать, как только страдания дадут ему хоть маленькую передышку. Казалось, стоны кардинала и посягательства смерти на этого представителя прошлого подстрекали ум молодого мыслителя.
Кольбер прошел к Мазарини, как только сознание вернулось к больному, и убедил его продиктовать следующую дарственную:
«Готовясь предстать перед владыкой небесным, прошу короля, земного моего властелина, принять от меня обратно богатства, которыми он в своей доброте наградил меня. Семейство мое будет счастливо, что они переходят в столь знаменитые руки. Опись моего имущества уже изготовленная, будет представлена его величеству по первому его требованию или при последнем вздохе преданнейшего его слуги
кардинала Мазарини»
Кардинал вздохнул и подписал, Кольбер запечатал пакет и отвез его в Лувр, где находился король.
Потом он вернулся домой, потирая руки, как работник, уверенный, что день не пропал даром.
Глава 47. КАК АННА АВСТРИЙСКАЯ ДАЛА ЛЮДОВИКУ ЧЕТЫРНАДЦАТОМУ ОДИН СОВЕТ, А Г-Н ФУКЕ – СОВСЕМ ИНОЙ
Слухи о тяжелом состоянии кардинала распространились быстро и привлекли в Лувр столько же посетителей, сколько и известие о женитьбе брата короля, герцога Анжуйского, о которой уже было объявлено официально.
Едва успел Людовик XIV вернуться во дворец и обдумать все виденное и слышанное в этот вечер, как слуга доложил ему, что толпа придворных, которая утром присутствовала при его вставании, опять явилась к его отходу ко сну. Этот знак почтения придворные оказывали обычно кардиналу, мало заботясь о том, нравится ли это королю.
Но у министра, как мы уже сказали, был сейчас тяжелый приступ подагры, и раболепство придворных тотчас обратилось к трону.
Придворные куртизаны обладают великолепным инстинктом чуять все события заранее. Они владеют высшими познаниями: они дипломаты, чтобы находить грандиозные развязки запутанных обстоятельств; они полководцы, чтобы угадывать исход битв; они врачи, чтобы лечить болезни.
Людовик XIV, которому его мать преподала эту аксиому среди многих других, понял, что его преосвященство монсеньер кардинал Мазарини очень болен.
Анна Австрийская, проводив молодую королеву в ее покои и освободившись от тяжелой парадной прически, прошла в кабинет к сыну, где тот, в мрачном одиночестве, с растерзанным сердцем, переживал один из тех немых и ужасных приступов королевского гнева, которые, разражаясь, чреваты бурными последствиями, но у Людовика XIV, благодаря его удивительному самообладанию, они превращались в легкие грозы.
Смотрясь в зеркало, Людовик говорил себе:
– Король… Король только по названию, а не в действительности!..
Призрак, пустой призрак!.. Безжизненная статуя, которой кланяются одни льстецы! Когда же ты поднимешь свою бархатную руку и сожмешь шелковые пальцы? Когда ты раскроешь не для вздоха и не для улыбки свой рот, осужденный на бессмысленное молчание мраморных изваяний дворцовых галерей?
Он провел рукой по лбу; желая освежиться, подошел к окну и увидел нескольких всадников, разговаривавших между собою, и небольшую группу любопытных. Всадники составляли отряд ночной стражи, а для собравшейся кучки народа король – вечный предмет любопытства, вроде носорога, крокодила или змеи.
Король ударил себя по лбу и воскликнул:
– Король французский! Какой титул! Народ французский! Какая масса людей!.. И вот я возвращаюсь в Лувр, лошади мои еще не остыли, а в ком я возбудил любопытство? Двадцать человек смотрят на меня… Что я говорю, двадцать? Нет и двадцати человек, интересующихся французским королем.
Нет даже десяти солдат на страже моего дворца: солдаты, народ, стража все в Пале-Рояле. Почему я, король, не могу получить этого?
– Потому, что в Пале-Рояле сосредоточено все золото, то есть вся сила человека, желающего царствовать, – ответил голос из-за портьеры в дверях кабинета.
Людовик быстро повернулся, узнав голос Анны Австрийской. Он вздрогнул и подошел к матери.
– Надеюсь, ваше величество, – сказал он, – вы не обратили внимания на пустые слова, вызванные уединением и скукою.
– Я обратила внимание только на одно, сын мой: вы жаловались.
– Я? О нет! – сказал Людовик XIV. – Нет, уверяю вас, нет, вы ошиблись.
– А что же вы делали?
– Я вообразил, что стою перед учителем и сочиняю ответ на заданную тему.
– Сын мой, – сказала Анна Австрийская, покачав головой, – вы напрасно не верите моим словам. Придет день, и может быть скоро, когда вам необходимо будет вспомнить закон: «В золоте заключено все могущество, и только тот король, кто всемогущ».
– Однако, – продолжал король, – вашим намерением ведь не было порицать богачи! века?
– О нет, – живо отозвалась Анна Австрийская – Нет, сир. Те, кто богат в наш век, под вашим владычеством, богат потому, что вы сами этого хотели, и у меня нет к ним ни злобы, ни зависти; они наверняка достойно послужили вашему величеству, если ваше величество дозволили им вознаградить самих себя. Вот что хотела я выразить словами, за которые, мне сдается, вы упрекаете меня.
– Богу не угодно, мадам, чтобы я когда-либо в чем-нибудь упрекнул свою мать.
– Притом же, – продолжала Анна Австрийская, – земное богатство недолговечно. Существуют страдания, болезни, смерть, и никто, – прибавила она с болезненной улыбкой, словно имея в виду себя, – не уносит богатства и величия с собой в могилу. Поэтому молодые пожинают то, что посеяли для них старики.
Людовик внимательно слушал слова королевы, старавшейся его утешить.
– Ваше величество, – сказал он, пристально взглянув на мать, – мне кажется, вы хотите прибавить еще что-то.
– Нет, ничего, сын мой. Но вы, верно, заметили сегодня вечером, что господин кардинал серьезно болен?
Людовик взглянул на мать, ища признаков волнения в ее голосе, грусти на ее лице. Лицо Анны Австрийской казалось расстроенным, но скорее от личных причин; может быть, ее беспокоили собственные болезни.
– Да, – сказал король, – господин кардинал очень болен.
– Великую потерю понесет государство, если господь отзовет его высокопреосвященство. Не так ли, сын мой? – спросила Анна Австрийская.
– Да, конечно, ваше величество, государство понесет непоправимую утрату, – отвечал король, покраснев. – Но, кажется, болезнь господина кардинала неопасна, и он еще не стар.
Едва успел король договорить, как камердинер приподнял портьеру и появился на пороге с бумагой в руке, ожидая, чтобы король позвал его.
– Что такое? – спросил Людовик.
– Письмо от господина кардинала Мазарини.
– Дайте.
Он взял письмо и хотел его распечатать, как вдруг послышался сильный шум в галерее, в передних и во дворе.
– О! – проговорил Людовик, видимо разгадавший причину поднявшегося шума. – Я говорил, что во Франции один король! Я ошибся: во Франции их целых два!
В эту минуту дверь распахнулась, и суперинтендант финансов Фуке предстал перед Людовиком XIV. Это он был причиной суматохи в галерее, это его лакеи шумели в передних, это его лошади проскакали по двору. Его появление вызвало тот особый гул голосов, которому завидовал Людовик XIV.
– Это не король, – заметила Анна Австрийская сыну, – а всего лишь очень богатый человек.
Горечь, звучавшая в словах королевы, выдавала ее ненависть. Но Людовик оставался совершенно хладнокровным. На лбу его не появилось ни малейшей морщинки.
Он приветливо кивнул головою Фуке, продолжая распечатывать письмо, поданное камердинером. Фуке заметил это движение и спокойно, с почтительной любезностью, подошел к Анне Австрийской, чтобы не помешать королю.
Людовик, однако, не начинал читать бумагу.
Он слушал, как Фуке говорил королеве комплименты, восторгаясь красотой ее рук. Лицо Анны Австрийской прояснилось; она почти улыбалась.
Фуке заметил, что король, забыв о письме, смотрит на него и слушает.
Он тотчас изменил позу и, продолжая разговор с королевой, повернулся лицом к королю.
– Вы знаете, господин Фуке, – сказал Людовик XIV, – что монсеньер очень плох?
– Знаю, ваше величество, – отвечал Фуке. – В самом деле, господин кардинал очень плох. Я был у себя в имении в Во, когда получил настолько тревожное известие, что тотчас все бросил.
– Вы выехали из Во сегодня вечером?
– Полтора часа тому назад, ваше величество, – отвечал Фуке, взглянув на свои часы, осыпанные брильянтами.
– Полтора часа! – повторил король, умевший лучше скрывать свой гнев, чем удивление.
– Понимаю, государь. Вы сомневаетесь в моих словах, ваше величество; но я приехал так скоро в Париж действительно чудом. Мне прислали из Англии три пары удивительных лошадей; я велел расставить их через каждые четыре лье и попробовал их сегодня вечером. Они пробежали расстояние от Во до Лувра в полтора часа; как видите, ваше величество, меня не обманули.
Королева улыбнулась с тайной завистью. Фуке постарался предупредив ее неудовольствие:
– Такие лошади, государыня, созданы не для подданных, а для королей, потому что короли ни в чем не должны уступать никому.
Король поднял голову.
|
The script ran 0.017 seconds.