1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
– Диана жива! – бормотал старец. – Диана, моя Диана! А мне сказали – она умерла. О господи!
И сей сильный воин, привыкший к победам в войнах и междоусобицах, которого пощадили и копья и пули, сей старый дуб, как ударом молнии пораженный известием о смерти дочери и все же оставшийся на ногах, сей могучий борец, сумевший противостоять горю, был сломлен, раздавлен, уничтожен радостью. При виде дорогого образа, который плыл и колыхался перед его глазами, словно рассыпаясь на отдельные атомы, барон отступил, колени его подогнулись, и не поддержи его Бюсси, он покатился бы вниз по лестнице.
– Бог мой! Господин де Бюсси! – воскликнула Диана, стремительно сбегая по ступенькам, которые отделяли ее от отца. – Что с батюшкой?
Этот же вопрос, только еще более недоуменный, читался и в глазах молодой женщины, напуганной внезапной бледностью и непонятным поведением барона при встрече с ней, встрече, о которой, как она думала, барона должны были предупредить заранее.
– Господин барон де Меридор почитал вас мертвой, сударыня, и оплакивал вас, как подобает оплакивать такому отцу такую дочь.
– Как? – воскликнула Диана. – И никто его не разуверил?
– Никто.
– Да, да, никто! – отозвался старец, выходя из состояния небытия. – Никто, даже господин де Бюсси.
– Неблагодарный! – произнес Бюсси тоном ласкового упрека.
– О нет, – ответил старик, – нет, вы были правы, – вот она, минута, которая с лихвой оплачивает все мои страдания. О моя Диана! Моя любимая Диана! – продолжал он, одной рукой охватив голову дочери и притягивая ее к своим губам, а другую руку протянув Бюсси.
И вдруг он вскинул голову, словно какое-то горестное воспоминание или новый страх пробились к нему в сердце сквозь броню радости, которая, если так можно выразиться, только что одела это сердце.
– Однако вы говорили, сеньор де Бюсси, что я увижу госпожу де Монсоро. Где же она?
– Увы, батюшка! – прошептала Диана.
Бюсси собрал все свои силы.
– Она перед вами, – сказал он, – и граф де Монсоро ваш зять.
– Что, что? – пролепетал пораженный барон. – Господин де Монсоро – мой зять, и никто меня об этом не известил, ни ты, Диана, ни он сам, никто?
– Я не смела писать вам, батюшка, из страха, как бы письмо не попало в руки принца. К тому же я полагала, что вы все знаете.
– Но зачем, – спросил барон, – к чему все эти непонятные секреты?
– О да, батюшка, подумайте сами, – подхватила Диана, – почему господин де Монсоро оставлял вас в уверенности, что я мертва? Для чего он скрывал от вас, что он мой муж?
Барон, весь трепеща, словно боясь постигнуть до конца эту мрачную тайну, робко вопрошал взором и сверкающие глаза своей дочери, и грустные и проницательные глаза Бюсси.
Тем временем, шаг за шагом продвигаясь вперед, они вошли в гостиную.
– Господин де Монсоро – мой зять, – все еще бормотал ошеломленный барон де Меридор.
– Это не должно вас удивлять, – ответила Диана, а в голосе ее прозвучал ласковый упрек, – разве вы не приказали мне выйти за него замуж, батюшка?
– Да, если он тебя спасет.
– Ну вот, он меня и спас, – глухо проговорила молодая женщина и упала в кресло. – Он меня и спас – если не от беды, то, во всяком случае, от позора.
– Тогда почему он не известил меня, что ты жива, меня, который так горько тебя оплакивал? – повторял старец. – Почему он предоставил мне погибать от отчаяния, когда одно слово, одно-единственное, могло вернуть мне жизнь?
– О, тут есть какой-то коварный умысел, – воскликнула Диана. – Батюшка, отныне вы меня не оставите. Господин де Бюсси, вы не откажетесь нас защитить, не так ли?
– К моему сожалению, сударыня, – сказал молодой человек, склоняясь в поклоне, – у меня нет права проникать в ваши семейные тайны. Я должен был, видя странное поведение вашего супруга, найти вам защитника, которому вы могли бы открыться. Вот он, этот защитник, за ним я ездил в Меридор. Отныне ваш отец с вами, и я удаляюсь.
– Он прав, – печально заметил старец. – Господин де Монсоро боялся прогневать герцога Анжуйского, господин де Бюсси тоже боится навлечь на себя гнев его высочества.
Диана бросила на молодого человека красноречивый взгляд, который означал:
«Вы, кого зовут храбрецом Бюсси, неужели вы боитесь гнева герцога Анжуйского, как может его бояться господин де Монсоро?»
Бюсси понял значение взгляда Дианы и улыбнулся.
– Господин барон, – сказал он, – умоляю извинить меня за странную просьбу, и вас, сударыня, я тоже прошу простить меня, ибо намерения у меня самые благие.
Отец и дочь обменялись взглядами и замерли в ожидании.
– Господин барон, – продолжал Бюсси, – спросите, я вас прошу, у госпожи де Монсоро…
При последних словах, подчеркнутых Бюсси, молодая женщина побледнела; увидев, что он причинил ей боль, Бюсси понравился:
– Спросите у вашей дочери, счастлива ли она в браке, на который дала согласие, выполняя вашу родительскую волю.
Диана заломила руки и зарыдала. Таков был единственный ответ, который она была в состоянии дать Бюсси. Впрочем, никакой другой не был бы яснее этого.
Глаза старого барона наполнились слезами, он начинал понимать, что, быть может, слишком поспешил завязать дружбу с графом де Монсоро и эта дружба сыграла роковую роль в несчастной судьбе его дочери.
– Теперь, – сказал Бюсси, – правда ли, сударь, что вы отдали руку вашей дочери господину де Монсоро добровольно, не будучи к этому вынуждены силой или какой-нибудь хитростью?
– Да, при условии, что он ее спасет.
– И, действительно, он ее спас. Я не считаю нужным спрашивать у вас, сударь, намерены ли вы держать свое слово.
– Держать свое слово – это всеобщий закон и, в особенности, закон для лиц благородного происхождения, и вы, сударь, должны это знать лучше, чем кто-либо. Господин де Монсоро, по вашим собственным словам, спас жизнь моей дочери, стало быть, моя дочь принадлежит господину де Монсоро.
– Ах, – прошептала молодая женщина, – почему я не умерла!
– Сударыня, – обратился к ней Бюсси, – теперь вы понимаете, – у меня были основания сказать, что мне здесь больше нечего делать. Господин барон отдал вашу руку господину де Монсоро, да вы и сами обещали ему стать его женой при условии, что снова увидите вашего отца живым и невредимым.
– Ах, не разрывайте мне сердце, господин де Бюсси, – воскликнула Диана, подходя к молодому человеку, – батюшка не знает, что я боюсь его, батюшка не знает, что я его ненавижу. Батюшка упорно желает видеть в нем моего спасителя, ну а я, руководствуясь не рассудком, а чутьем, утверждаю, что этот человек – мой палач.
– Диана! Диана! – закричал барон. – Он спас тебя!
– Да, – вскричал Бюсси, выйдя из себя и разом преступив границы, в которых до сей минуты его удерживали благоразумие и щепетильность, – да, ну а что, если опасность была не столь велика, как вам кажется, что, если опасность была мнимой, что, если… Ах, да разве я знаю? Поверьте мне, барон, во всем этом есть какая-то тайна, которую мне еще предстоит раскрыть, и я ее раскрою. Но считаю своим долгом вам заявить, если бы мне, мне самому, посчастливилось оказаться на месте господина де Монсоро, то и я спас бы от бесчестия вашу целомудренную и прекрасную дочь, но, клянусь богом, который мне внемлет, я не стал бы требовать оплаты за эту услугу.
– Он ее любит, – сказал барон, который и сам чувствовал всю отвратительность поведения графа де Монсоро, – а любви надо прощать.
– А я? – крикнул Бюсси. – Разве я…
Испуганный этой вспышкой, невольно вырвавшейся из его сердца, Бюсси замолчал, но оборванная фраза была доказана его вспыхнувшим взором.
Диана поняла Бюсси не хуже, чем если бы он высказал словами все, что кипело в его душе, а может быть, его взгляд был красноречивее всяких слов.
– Итак, – сказала она, краснея, – вы меня поняли, не правда ли? Ну что ж, мой друг, мой брат, ведь вы притязали на оба эти имени, и я отдаю их вам. Итак, мой друг, итак, мой брат, можете ли вы мне чем-нибудь помочь?
– Но герцог Анжуйский! Герцог Анжуйский! – лепетал старик, которого все еще слепила молния грозившего ему высочайшего гнева.
– Я не из тех, кто боится гнева принцев, синьор Огюстен, – ответил молодой человек, – и либо я сильно ошибаюсь, либо нам нечего страшиться этого гнева; коли вы того пожелаете, господин барон, то я сделаю вас таким близким другом принца, что это он будет вас защищать от графа де Монсоро, ибо подлинная опасность, поверьте мне, исходит от графа, опасность неизвестная, но несомненная, невидимая, но, быть может, неотвратимая.
– Однако, ежели герцог узнает, что Диана жива, все погибло, – возразил старый барон.
– Ну, коли так, – сказал Бюсси, – я вижу, что бы я ни сказал, все равно вы прежде всего и скорее, чем мне, поверите господину де Монсоро. Не будем больше об этом говорить; вы отказываетесь от моего предложения, господин барон, вы отталкиваете всемогущую руку, которую я готов призвать вам на помощь; бросайтесь же в объятия человека, который так прекрасно оправдал ваше доверие. Я уже сказал: мой долг выполнен, и мне больше нечего здесь делать. Прощайте, сеньор Огюстен, прощайте, сударыня, больше вы меня не увидите, я ухожу. Прощайте!
– Ну а я? – воскликнула Диана, схватив его за руку. – Разве я поколебалась хотя бы на секунду? Разве я изменила свое отношение к нему? Нет. На коленях умоляю вас, господин де Бюсси, не покидайте меня, не покидайте меня!
Бюсси сжал стиснутые в мольбе прекрасные руки, и весь гнев разом слетел с него, как под жаркой улыбкой майского солнца с гребня скалы внезапно слетает снеговая шапка.
– В добрый час, сударыня! – сказал Бюсси. – Я принимаю святую миссию, которую вы на меня возлагаете, и через три дня, ибо мне требуется время, чтобы добраться до принца, – он, по слухам, нынче совершает вместе с королем паломничество к Шартрской богоматери, – не позже чем через три дня мы снова увидимся, или я недостоин носить имя Бюсси.
И, подойдя к Диане, опьяняя ее страстным дыханием и пламенным взглядом, он тихо добавил:
– Мы с вами в союзе против Монсоро, помните же, что это не он вернул вам отца, и не предавайте меня.
И, пожав на прощание руку барона, Бюсси устремился из комнаты.
Глава XXVI
О том, как брат Горанфло проснулся и какой прием был оказан ему в монастыре
Мы оставили нашего друга Шико в ту минуту, когда он восхищенно любовался братом Горанфло, который беспробудно спал, сотрясая воздух громкозвучным храпом. Шико знаком предложил хозяину гостиницы выйти и унести свечу, еще до этого он попросил мэтра Бономе ни в коем случае не проговориться почтенному монаху, что его сотрапезник выходил в десять часов вечера и вернулся только в три часа утра.
Поскольку мэтру Бономе было ясно, что, какие бы отношения ни связывали шута и монаха, расплачивается всегда шут, он питал к шуту великое почтение, а к монаху относился довольно пренебрежительно.
Поэтому он пообещал Шико никому не заикаться насчет событий прошедшей ночи и удалился, как ему и было предложено, оставив обоих друзей в темноте.
Вскоре Шико заметил одну особенность, которая привела его в восторг: брат Горанфло не только храпел, но и говорил. Его бессвязные речи были порождением не терзаемой угрызениями совести, как вы могли бы подумать, а перегруженного пищей желудка.
Если бы слова, выпаливаемые братом Горанфло во сне, присоединить одно к другому, мы получили бы необычайный букет из изысканных цветов духовного красноречия и чертополоха застольной мудрости.
Шико тем временем понял, что в кромешной тьме ему чрезвычайно трудно будет выполнить свою задачу и восстановить статус-кво, так чтобы его собутыльник, проснувшись, ничего не заподозрил. И в самом деле, передвигаясь в темноте, он, Шико, может неосторожно наступить на одну из четырех конечностей Горанфло, раскинутых в неизвестных ему направлениях, и тогда боль вырвет монаха из мертвой спячки.
Чтобы немного осветить комнату, Шико подул на угли в очаге.
При этом звуке Горанфло перестал храпеть и пробормотал:
– Братие! Вот лютый ветер: се дуновение господне, дыхание всевышнего, оно меня вдохновляет.
И тут же снова захрапел.
Шико выждал минуту, пока сон не завладеет монахом, затем осторожно начал его распеленывать.
– Б-р-р-р-р! – зарычал Горанфло. – Какой холод! Виноград не вызреет при таком холоде.
Шико прервал свое занятие на середине и несколько минут выжидал, потом опять принялся за работу.
– Вы знаете мое усердие, братие, – забормотал монах, – я все отдам за святую церковь и за монсеньора герцога де Гиза.
– Каналья! – сказал Шико.
– Таково и мое мнение, – немедленно отозвался Горанфло, – с другой стороны, несомненно…
– Что несомненно? – спросил Шико, приподнимая туловище монаха, чтобы натянуть на него рясу.
– Несомненно, что человек сильнее вина; брат Горанфло боролся с вином, как Иаков с ангелом, и брат Горанфло победил вино.
Шико пожал плечами.
Это несвоевременное движение привело к тому, что Горанфло открыл один глаз и увидел над собой улыбающегося Шико, который в неверном свете углей очага показался ему мертвенно-бледным и зловещим.
– Ах, только не надо призраков, не надо домовых, – запротестовал монах, словно объясняясь с каким-то хорошо знакомым чертом, который нарушил условия подписанного между ними договора.
– Он мертвецки пьян, – заключил Шико, окончательно облачив брата Горанфло в рясу и натягивая ему на голову капюшон.
– В добрый час! – проворчал монах. – Наконец-то пономарь догадался закрыть дверь на хоры, и больше не дует.
– Теперь просыпайся, когда тебе вздумается, – сказал Шико. – Мне все равно.
– Господь внял моей молитве, – бормотал Горанфло, – и мерзопакостный аквилон,[82] который он наслал, чтоб померзли виноградники, превратился в сладчайший зефир.[83]
– Аминь! – сказал Шико.
Придав возможно большую правдоподобность нагромождению пустых бутылок и грязных тарелок на столе, он соорудил себе подушку из салфеток и простыню из скатерти, улегся на пол бок о бок с Горанфло и заснул.
Солнечным лучам, упавшим на глаза монаха, и доносившемуся из кухни хриплому голосу трактирщика, который подгонял своих поварят, удалось пробиться сквозь густые пары, окутывавшие сознание Горанфло.
Монах приподнялся и с помощью обеих рук утвердился на той части тела, которой предусмотрительная природа предназначила быть центром тяжести человека.
Не без труда завершив свои усилия, Горанфло воззрился на красноречивый натюрморт из пустой посуды на столе; Шико, лежавший, изящно изогнув руку, с таким расчетом, чтобы из-под этой руки иметь возможность обозревать комнату, не упускал из виду ни одного движения монаха. Время от времени гасконец притворно храпел – и делал это так естественно, что оказывал честь своему таланту подражателя, о котором мы уже говорили.
– Белый день! – воскликнул монах. – Проклятие! Белый день! Похоже, я всю ночь здесь провалялся.
Затем он собрался с мыслями.
– А как же аббатство! Ой-ой-ой!
И схватился судорожно подпоясываться шнурком – труд, который Шико не счел нужным взять на себя.
– Недаром, – продолжал Горанфло, – у меня был страшный сон: мне снилось, я покойник и завернут в саван, а саван-то весь в пятнах крови.
Горанфло не совсем ошибался.
Ночью, наполовину проснувшись, он принял скатерть, в которую был завернут, за саван, а винные пятна на ней – за кровь.
– К счастью, это был сон, – успокоил он себя, снова озираясь вокруг.
На этот раз глаза монаха остановились на Шико: тот, почувствовав на себе его взгляд, захрапел с удвоенной силой.
– Как он великолепен, этот пьяница, – продолжал Горанфло, завистливо глядя на товарища. – И, наверное, счастлив, – добавил он, – раз спит так крепко. Ах, побыл бы он в моей шкуре!
И монах испустил вздох, который, слившись с храпением Шико, образовал такой мощный звук, что, несомненно, разбудил бы гасконца, если бы гасконец действительно спал.
– А что, если растолкать его и посоветоваться? – подумал вслух Горанфло. – Ведь он мудрый советчик.
Тут Шико утроил свои старания, и его храп, достигавший органного звучания, поднялся до раскатов грома.
– Нет, не надо, – сам себе возразил Горанфло, – он чересчур будет задаваться. Я и без его помощи сумею что-нибудь соврать. Но что бы я ни соврал, – продолжал монах, – мне не миновать монастырской темницы. Дело не в темнице, а в том, что придется посидеть на хлебе и на воде. Ах, хоть бы деньги у меня были, тогда бы я совратил брата тюремщика.
Услышав эти слова, Шико незаметно вытащил из кармана довольно округлый кошелек и сунул его себе под живот.
Эта предосторожность оказалась отнюдь не лишней, ибо Горанфло с сокрушенной миной придвинулся к своему другу, печально бормоча:
– Если бы он проснулся, он не отказал бы мне в одном экю, но его сон для меня священен… и придется мне самому.
Тут брат Горанфло, до сих пор пребывавший в сидячем положении, сменил его на коленопреклоненное и, в свою очередь склонившись над Шико, осторожно запустил руку ему в карман.
Однако Шико, в отличие от своего собутыльника, не счел своевременным обращаться с претензиями к знакомому черту и позволил монаху вдоволь порыться и в том и в другом кармане камзола.
– Странно, – сказал Горанфло, – в карманах пусто. А! Должно быть – в шляпе.
Пока монах разыскивал шляпу, Шико высыпал на ладонь содержимое кошелька и зажал монеты в кулаке, а пустой кошелек, плоский, как бумажный лист, засунул в карман штанов.
– И в шляпе ничего нет, – сказал монах, – это меня удивляет. Мой друг Шико дурак чрезвычайно умный и никогда не выходит из дому без денег. Ах ты, старый галл, – добавил он, растянув в улыбке рот до ушей, – я забыл, что у тебя есть еще и портки.
Его рука скользнула в карман штанов Шико и извлекла оттуда пустой кошелек.
– Иисус! – пробормотал Горанфло. – А ужин… кто заплатит за ужин?
Эта мысль так сильно подействовала на монаха, что он тотчас же вскочил на ноги, хотя и неуверенным, но весьма быстрым шагом направился к двери, молча прошел через кухню, невзирая на попытки хозяина завязать разговор, и выбежал из гостиницы.
Тогда Шико засунул деньги обратно в кошелек, а кошелек – в карман и, облокотившись на уже согретый солнечными лучами подоконник, погрузился в глубокие размышления, начисто позабыв о существовании брата Горанфло.
Тем временем брат сборщик милостыни продолжал свой путь с сумой на плече и с довольно сложным выражением лица; встречным прохожим оно казалось глубокомысленным и благочестивым, а на самом деле было озабоченным, так как Горанфло пытался сочинить одну из тех спасительных выдумок, которые осеняют ум подвыпившего монаха или опоздавшего на перекличку солдата; основа этих измышлений всегда одинакова, но сюжет их весьма прихотлив и зависит от силы воображения лгуна.
Когда брат Горанфло издалека увидел двери монастыря, они показались ему более мрачными, чем обычно, а кучки монахов, беседующих на пороге и взирающих с беспокойством поочередно на все четыре стороны света, явно предвещали недоброе.
Как только братья заметили Горанфло, появившегося на углу улицы Сен-Жак, они пришли в столь сильное возбуждение, что сборщика милостыни обуял дикий страх, который до сего дня ему еще не приходилось испытывать.
«Это они обо мне судачат, – подумал он, – на меня показывают пальцами, меня поджидают; прошлой ночью меня искали; мое отсутствие вызвало переполох; я погиб».
И голова его пошла кругом, в уме промелькнула безумная мысль – бежать, бежать немедля, бежать без оглядки. Однако несколько монахов уже шли навстречу, несомненно, они будут его преследовать. Брат Горанфло не переоценивал свои возможности, он знал, что не создан для бега вперегонки. Его схватят, свяжут и поволокут в монастырь. Нет, уж лучше сразу покориться судьбе.
И, поджав хвост, он направился к своим товарищам, которые, по-видимому, не решались заговорить с ним.
– Увы! – сказал Горанфло. – Они делают вид, что больше меня не знают, я для них камень преткновения.
Наконец один монах осмелился подойти к Горанфло.
– Бедный брат, – сказал он.
Горанфло сокрушенно вздохнул и возвел очи горе.
– Вы знаете, отец приор ожидал вас, – добавил другой монах.
– Ах, боже мой!
– Ах, боже мой, – повторил третий, – он приказал привести вас к нему немедленно, как только вы вернетесь в монастырь.
– Вот чего я боялся, – сказал Горанфло.
И, полумертвый от страха, он вошел в монастырь, двери которого за ним захлопнулись.
– А, это вы, – воскликнул брат привратник, – идите же скорей, скорей, досточтимый отец приор Жозеф Фулон вас требует к себе.
И брат привратник, схватив Горанфло за руку, повел или, вернее, поволочил его за собой в келью приора.
И снова за Горанфло закрылись двери.
Он опустил глаза, страшась встретиться с грозным взором аббата; он чувствовал себя одиноким, всеми покинутым, лицом к лицу со своим духовным руководителем, который, наверное, разгневан его поведением – и справедливо разгневан.
– Ах, наконец-то вы явились, – сказал аббат.
– Ваше преподобие… – пролепетал монах.
– Сколько беспокойства вы нам причинили! – сказал аббат.
– Вы слишком добры, отец мой, – ответил Горанфло, который никак не мог взять в толк, почему с ним говорят в таком снисходительном тоне.
– Вы боялись вернуться после того, что натворили этой ночью, не так ли?
– Признаюсь, я не смел вернуться, – сказал монах, на лбу которого выступил ледяной пот.
– Ах, дорогой брат, дорогой брат! – покачал головой приор. – Как все это молодо-зелено и как неосмотрительно вы себя вели.
– Позвольте мне объяснить вам, отец мой…
– А зачем объяснять? Ваша выходка…
– Мне незачем объяснять? – сказал Горанфло. – Тем лучше, ибо мне трудно было бы это сделать.
– Я вас прекрасно понимаю. Вы на миг поддались экзальтации, восторгу; экзальтация – святая добродетель, восторг – священное чувство, но чрезмерные добродетели граничат с пороками, а самые благородные чувства, если над ними теряют власть, достойны порицания.
– Прошу прощения, отец мой, – сказал Горанфло, – но если вы все понимаете, то я ничего не понимаю. О какой выходке вы говорите?
– О вашей выходке прошлой ночью.
– Вне монастыря? – робко осведомился монах.
– Нет, в монастыре.
– Я совершил какую-то выходку?
– Да, вы.
Горанфло почесал кончик носа. Он начал понимать, что они толкуют о разных вещах.
– Я столь же добрый католик, что и вы, и, однако же, ваша смелость меня напугала.
– Моя смелость, – сказал Горанфло, – значит, я был смел?
– Более чем смел, сын мой, вы были дерзки.
– Увы! Подобает прощать вспышки темперамента, еще недостаточно укрощенного постами и бдениями; я исправлюсь, отец мой.
– Да, но в ожидании я не могу не опасаться за последствия этой вспышки для вас, да и для всех нас тоже. Если бы все осталось только между нашей братией, тогда совсем другое дело.
– Как! – сказал Горанфло. – Об этом знают в городе?
– Нет сомнения. Вы помните, что там присутствовало более ста человек мирян, которые не упустили ни слова из вашей речи?
– Из моей речи? – повторил Горанфло, все более и более удивленный.
– Я признаю, что речь была прекрасной. Понимаю, что овации должны были вас опьянить, а всеобщее одобрение могло заставить вас возгордиться; но дойти до того, что предложить пройти процессией по улицам Парижа, вызываться надеть кирасу и с каской на голове и протазаном на плече обратиться с призывом к добрым католикам, согласитесь сами – это уже слишком.
В выпученных на приора глазах Горанфло сменялись все степени и оттенки удивления.
– Однако, – продолжал аббат, – есть возможность все уладить. Священный пыл, который кипит в вашем благородном сердце, вреден вам в Париже, где столько злых глаз следит за вами. Я хочу, чтобы вы его поостудили.
– Где, отец мой? – спросил Горанфло, убежденный, что ему не избежать тюрьмы.
– В провинции.
– Изгнание! – воскликнул Горанфло.
– Оставаясь здесь, вы рискуете подвергнуться гораздо более суровому наказанию, дражайший брат.
– А что мне грозит?
– Судебный процесс, который, по всей вероятности, может закончиться приговором к пожизненному тюремному заключению или даже к смертной казни.
Горанфло страшно побледнел. Он никак не мог взять в толк, почему ему может грозить пожизненное тюремное заключение и даже смертная казнь за то, что он всего-навсего напился в кабачке и провел ночь вне стен монастыря.
– В то время как ежели вы согласитесь на временное изгнание, возлюбленный брат, вы не только избегнете опасности, но еще и водрузите знамя веры в провинции. Все, что вы делали и говорили прошлой ночью, весьма опасно и даже немыслимо здесь, на глазах у короля и его проклятых миньонов, но в провинции это вполне допустимо. Отправляйтесь же поскорей, брат Горанфло, быть может, и сейчас уже слишком поздно и лучники короля уже получили приказ арестовать вас.
– Как! Преподобный отец, что я слышу? – лепетал монах, испуганно вращая глазами, ибо по мере того, как приор, чья снисходительность поначалу внушала ему самые радужные надежды, продолжал говорить, брат сборщик милостыни все больше поражался чудовищным размерам, до которых раздувалось его прегрешение, по правде говоря весьма простительное. – Вы сказали – лучники, а какое мне дело до лучников?
– Ну, если вам нет до них дела, то, может быть, у них найдется дело к вам.
– Но, значит, меня выдали? – спросил брат Горанфло.
– Я мог бы держать пари, что это так. Уезжайте же, уезжайте.
– Уехать, преподобный отец, – сказал растерявшийся Горанфло, – но на что я буду жить, если уеду?
– О, нет ничего легче. Вы брат сборщик милостыни для монастыря: вот этим вы и будете существовать. До нынешнего дня собранными пожертвованиями вы питали других; отныне сами будете ими питаться. И затем, вам нечего беспокоиться. Боже мой! Мысли, которые вы здесь высказывали, приобретут вам в провинции столько приверженцев, что, ручаюсь, вы ни в чем не будете испытывать недостатка. Однако ступайте, ступайте с богом и в особенности не вздумайте возвращаться, пока не получите от нас приглашения.
И приор, ласково обняв монаха, легонько, но настойчиво подтолкнул его к двери кельи.
А там уже все братство стояло в ожидании выхода брата Горанфло.
Как только он появился, монахи толпой бросились к нему, каждый пытался прикоснуться к его руке, шее, одежде. Усердие некоторых достигало того, что они целовали полы его рясы.
– Прощайте, – говорил один, прижимая брата Горанфло к сердцу, – прощайте, вы святой человек, не забывайте меня в своих молитвах.
– Ба! – шептал себе под нос Горанфло. – Это я-то святой человек? Занятно.
– Прощайте, бесстрашный поборник веры, – твердил другой, пожимая ему руку. – Прощайте! Готфрид Бульонский[84] – карлик рядом с вами.
– Прощайте, мученик, – напутствовал третий, целуя концы шнурка его рясы, – мы все еще живем во тьме, но свет вскоре воссияет.
И, таким образом, Горанфло, передаваемый из рук в руки, шествовал от поцелуя к поцелую, от похвалы к похвале, пока не оказался у входных дверей монастыря, и как только переступил порог, эти двери захлопнулись за ним.
Горанфло посмотрел на двери с выражением, не поддающимся описанию. Из Парижа он вышел пятясь, словно уходя от ангела, грозящего ему концом своего пламенного меча.
Вот что он сказал, подойдя к городской заставе:
– Пусть дьявол меня заберет! Они там все с ума посходили, а если не посходили, то, будь милостив ко мне, боже, стало быть, это я, грешный, рехнулся.
Глава XXVII
О том, как брат Горанфло убедился, что он Сомнамбула, и как горько он оплакивал свою немощь
Вплоть до рокового дня, к которому мы пришли в своем повествовании, того дня, когда на бедного монаха свалилась неожиданная беда, брат Горанфло вел жизнь созерцательную, то есть он выходил из монастыря рано поутру, если хотел подышать свежим воздухом, и попозже, если желал погреться на солнышке; уповая на бога и на монастырскую кухню, он заботился лишь о том, чтобы обеспечить себе добавочно и в общем-то не так уж часто сугубо мирские трапезы в «Роге изобилия». Число и обилие этих трапез зависели от настроения верующих, ибо оплачивались они только звонкой монетой, собранной братом Горанфло в виде милостыни. И брат Горанфло, проходя по улице Сен-Жак, не упускал случая сделать остановку в «Роге изобилия» вместе со своим уловом, после чего доставлял в монастырь все собранные им в течение дня доброхотные даяния за вычетом монет, оставшихся в кабачке. А еще у него был Шико, его друг, который любил хорошо поесть в веселой компании. Но на Шико нельзя было полагаться. Порой они встречались три или четыре дня подряд, потом Шико внезапно исчезал и не показывался две недели, месяц, шесть недель. То он сидел с королем во дворце, то сопровождал короля в очередное паломничество, то разъезжал по каким-то своим делам или просто из прихоти. Горанфло принадлежал к числу тех монахов, для которых, как и для иных детей полка, мир начинался со старшего в доме, сиречь с монастырского полковника, и заканчивался пустым котелком. Итак, сие дитя монастыря, сей солдат церкви, если только нам позволят применить к духовному лицу образное выражение, которым мы только что охарактеризовали защитников родины, никогда и в мыслях не держал, что в один прекрасный день ему придется пуститься в путь навстречу неизвестности.
Если бы еще у него были деньги! Но приор ответил на его вопрос по-апостольски просто и ясно, как это сказано у святого Луки: «Ищите и обрящете».
Подумав, в каких далеких краях ему придется искать, Горанфло почувствовал усталость во всем теле.
Однако на первых порах самое главное было уйти от опасности, которая над ним нависла, опасности неизвестной, но близкой, по крайней мере такое заключение можно было сделать из слов приора.
Незадачливый монах был не из тех, кто может изменить свою внешность и с помощью какой-нибудь метаморфозы ловко ускользнуть от преследователей, поэтому он решил сначала выйти в открытое поле и, укрепившись в этом решении, довольно бодрым шагом прошел через Бурдельские ворота, а затем в страхе, как бы лучники, приятную встречу с которыми посулил ему аббат монастыря Святой Женевьевы, и в самом деле не проявили бы излишнего рвения, украдкой, стараясь занимать как можно меньше места в пространстве, пробрался мимо караульни ночной стражи и поста швейцарцев.
Но когда он оказался на вольном воздухе, в открытом поле, в пятистах шагах от городской заставы, когда увидел на склонах рва, имеющих форму кресла, первую весеннюю травку, пробившуюся сквозь землю, увидел впереди над горизонтом веселое весеннее солнце, слева и справа – пустые поля, а сзади шумный город, он уселся на дорожном откосе, подпер свой двойной подбородок широкой толстой ладонью, почесал указательным пальцем квадратный кончик носа, напоминающего нос дога, и погрузился в размышления, прерываемые жалобными вздохами.
Брату Горанфло недоставало только кифары для полного сходства с одним из тех евреев, которые, повесив свои арфы на иву, во времена разрушения Иерусалима, оставили будущему человечеству знаменитый псалом «Super flumina Babylonis»[85] и послужили сюжетом для бесчисленного множества печальных картин.
Горанфло вздыхал так выразительно еще и потому, что приближался девятый час – час обеденной трапезы, ибо монахи, отстав от цивилизации, как это и подобает людям, уединившимся от мирской суеты, в году божьей милостью 1578-м все еще придерживались обычаев доброго короля Карла V, который обедал в восемь часов утра, сразу после мессы.
Перечислить противоречивые мысли, вихрем проносившиеся в мозгу брата Горанфло, вынужденного поститься, было бы не менее трудно, чем счесть песчинки, поднятые ветром на морском берегу за бурный день.
Но первой его мыслью, от которой, мы должны это сказать, он с большим трудом отделался, было: вернуться в Париж, пойти прямо в монастырь, объявить аббату, что он решительно предпочитает темницу изгнанию и даже согласен, если потребуется, вытерпеть и удары бичом, двойным бичом, и in-pace,[86] лишь бы ему клятвенно обещали побеспокоиться об его трапезах, число коих он даже согласился бы сократить до пяти в день.
Эта мысль оказалась весьма навязчивой, она бороздила мозг бедного монаха добрую четверть часа и наконец сменилась другой, несколько более разумной: двинуться прямехонько в «Рог изобилия», разбудить Шико, а если он уже проснулся и ушел, то вызвать его туда, рассказать, в каком горестном положении оказался он, брат Горанфло, из-за того, что имел слабость уступить его вакхическим призывам, рассказать и получить таким путем от своего друга пенсию на пропитание.
Этот план занял Горанфло еще на четверть часа, ибо монах отличался здравомыслием, а идея сама по себе была не лишена достоинств.
Затем появилась и третья, довольно смелая мысль обойти вокруг стен столицы, войти в нее через Сен-Жерменские ворота или Нельскую башню и тайно продолжать сбор милостыни в Париже. Он знал теплые местечки, плодородные закоулки, маленькие улочки, где знакомые кумушки откармливают вкусную птицу и всегда готовы бросить в суму сборщика милостыни какого-нибудь каплуна, скончавшегося от ожирения. В благодарном зеркале своих воспоминаний Горанфло видел некий дом с крылечком, в котором изготовлялись всевозможные сушения и варения, изготовлялись главным образом для того, – во всяком случае, брат Горанфло любил так думать, – чтобы в суму брата сборщика милостыни в обмен на его отеческое благословение можно было бросить банку желе из сушеной айвы, или дюжину засахаренных орехов, или коробку сушеных яблок, один запах которых даже умирающего заставил бы подумать о выпивке. Ибо, надо признаться, помыслы брата Горанфло по большей части были обращены к наслаждениям накрытого стола и к радостям покоя, и он не раз с некоторой тревогой подумывал о двух адвокатах дьявола, по имени Леность и Чревоугодие, кои в день Страшного суда выступят против него. Но мы должны сказать, что в ожидании сего часа достойный монах неуклонно следовал, хотя и не без угрызений совести, но все же следовал, по усыпанному цветами склону, ведущему к бездне, в глубине которой неумолчно воют, подобно Сцилле и Харибде,[87] два вышенареченных смертных греха.
Именно поэтому последний план особенно улыбался Горанфло. Ему казалось, что он создан для такого существования. Однако выполнить этот план и вести прежний образ жизни можно было, только оставшись в Париже, а в Париже Горанфло на каждом шагу мог встретить лучников, сержантов, монастырские власти – словом, паству, весьма нежелательную для беглого монаха.
И, кроме того, перед ним вырисовывалось еще одно препятствие: казначей монастыря Святой Женевьевы был слишком рачительный хозяин, чтобы оставить Париж без сборщика милостыни, стало быть, Горанфло подвергался опасности столкнуться лицом к лицу со своим собратом, обладающим тем неоспоримым преимуществом, что находится при исполнении своих законных обязанностей.
Представив себе эту встречу, брат Горанфло внутренне содрогнулся, и было от чего.
Он уже устал от своих монологов и своих страхов, когда вдруг заметил, что вдали, у Бурдельских ворот, показался всадник; вскоре под сводами арки раздался гулкий галоп его коня.
Возле дома, стоявшего примерно в ста шагах от того места, где сидел Горанфло, всадник спешился и постучался. Ему открыли, и он исчез во дворе вместе с лошадью.
Горанфло отметил это обстоятельство, потому что позавидовал счастливому всаднику, у которого есть лошадь и который, следовательно, может ее продать.
Но спустя короткое время всадник, – Горанфло узнал его по плащу, – всадник, говорим мы, вышел из дома, направился к находившейся на некотором удалении куще деревьев, перед которой громоздилась большая куча камней, и спрятался между деревьями и этим своеобразным бастионом.
– Несомненно, он кого-то подстерегает в засаде, – прошептал Горанфло. – Если бы я доверял лучникам, я бы их предупредил; будь я похрабрее, я бы сам ему помешал.
В этот миг человек в засаде, не спускавший глаз с городских ворот, бросил два быстрых взгляда по сторонам и заметил Горанфло, который все еще сидел, опираясь подбородком на руку. Присутствие постороннего, видимо, мешало незнакомцу. Он встал и с притворно равнодушным видом начал прогуливаться за камнями.
– Вот знакомая походка, – сказал Горанфло, – да и вроде бы фигура тоже. Похоже, я его знаю… но нет, это невозможно.
Вдруг неизвестный, в эту минуту повернувшийся к Горанфло спиной, опустился на землю, да с такой быстротой, словно ноги у него подкосились. Вероятно, он услышал стук лошадиных подков, донесшийся со стороны городских ворот.
И в самом деле, три всадника, – двое из них казались лакеями, – на трех добрых мулах, к седлам которых были приторочены три больших чемодана, не спеша выехали из Парижа через Бурдельские ворота. Как только человек у камней их увидел, он, елико возможно, скорчился, почти ползком добрался до рощицы, выбрал самое толстое дерево и спрятался за ним в позе охотника, высматривающего дичь.
Кавалькада проехала, не заметив человека в засаде или, во всяком случае, не обратив на него внимания, а он, напротив, жадно впился глазами во всадников.
«Это я помешал свершиться преступлению, – сказал себе Горанфло, – мое присутствие на этой дороге в эту минуту было проявлением воли божьей; как я бы хотел, чтобы господь снова проявил свою волю и помог мне позавтракать».
Пропустив всадников мимо себя, наблюдатель вернулся в дом.
– Прекрасно! – сказал Горанфло. – Вот встреча, которая принесет мне желанную удачу, если только я не ошибаюсь. Человек, кого-то выслеживающий, не любит, когда его обнаруживают. Значит, я располагаю чьей-то тайной, и пусть хоть шесть денье, но я за нее выручу.
И Горанфло, не мешкая, направил свои стопы к дому. Но чем ближе он подходил к его воротам, тем явственнее представлялись ему воинственная осанка всадника, длинная рапира, бившая своего владельца по икрам, и угрожающий взгляд, которым тот следил за кавалькадой. И монах сказал себе:
«Нет, решительно я ошибся, такой мужчина не позволит себя запугать».
Пока Горанфло шел к воротам, он окончательно убедился в бесцельности своего плана и чесал себе уже не нос, а ухо.
Вдруг его лицо озарилось.
– Идея! – сказал он.
Появление идеи в сонном мозгу монаха было столь редким событием, что Горанфло сам этому удивился. Однако уже и в те времена было известно изречение: необходимость – мать изобретательности.
– Идея! – твердил он. – И идея довольно хитрая. Я скажу ему: «Сударь, у всякого человека есть свои прожекты, свои желания, свои надежды, я помолюсь за исполнение ваших замыслов, пожертвуйте мне сколько-нибудь». Если он задумал какую-то пакость, в чем я нимало не сомневаюсь, он вдвойне заинтересован в том, чтобы за него молились, и поэтому охотно подаст мне милостыню. А потом я предоставлю этот казус на рассмотрение первому доктору богословия, который мне встретится. Я спрошу его – можно ли молиться об исполнении замыслов, кои вам неизвестны, особенно если предполагаешь, что они греховны. Как скажет ученый муж, так я и сделаю, и тогда отвечать буду уже не я, а он. А если я не встречу доктора богословия? Пустяки, раз у нас есть сомнение – мы воздержимся от молитв. А пока суть да дело, я позавтракаю за счет этого доброго человека с дурными намерениями.
Приняв такое решение, Горанфло прижался к стене и стал ждать.
Спустя пять минут ворота распахнулись, и из них появились лошадь и человек. Человек сидел верхом на лошади.
Горанфло подошел.
– Сударь, – начал он, обращаясь к всаднику, – если пять «Раtеr»[88] и пять «Аvе»[89] во исполнение ваших замыслов покажутся вам не лишними…
Всадник повернул голову к монаху.
– Горанфло! – воскликнул он.
– Господин Шико! – выдохнул пораженный монах.
– Куда, к дьяволу, бредешь ты, куманек? – спросил Шико.
– Сам не знаю, а вы?
– Ну со мной совсем другое дело, я-то знаю, – сказал Шико. – Я еду прямо вперед.
– И далеко?
– Пока не остановлюсь. Но ты, кум, почему ты не можешь мне сказать, что ты здесь делаешь? Я подозреваю кое-что.
– А что именно?
– Ты шпионишь за мной.
– Господи Иисусе! Мне за вами шпионить, да боже упаси! Я вас увидел, вот и все.
– Когда увидел?
– Когда вы выслеживали мулов.
– Ты дурак.
– Как хотите, но вон из-за тех камней вы внимательно за ними…
– Слушай, Горанфло, я строю себе загородный дом. Этот щебень я купил и хотел удостовериться, хорошего ли он качества.
– Тогда дело другое, – сказал монах, который не поверил ни единому слову Шико. – Стало быть, я ошибся.
– И все же, ты сам, что ты делаешь здесь, за городской заставой?
– Ах, господин Шико, я изгнан, – с сокрушенным вздохом ответил монах.
– Что такое? – удивился Шико.
– Изгнан, говорю вам.
И Горанфло, задрапировавшись в рясу, вытянулся во весь свой невеликий рост и принялся кивать головой вверх и вниз, взгляд его приобрел требовательное выражение, как у человека, которому постигшее его огромное бедствие дает право рассчитывать на сострадание себе подобных.
– Братия отторгли меня от груди своей, – продолжал он, – я отлучен от церкви, предан анафеме.
– Вот как? И за какую вину?
– Послушайте, господин Шико, – произнес монах, кладя руку на сердце, – можете верить мне или не верить, но, слово Горанфло, я и сам этого не знаю.
– Может быть, вас приметили прошлой ночью, куманек, когда вы шлялись по кабакам?
– Неуместная шутка, – строго сказал Горанфло, – вы прекрасно знаете, чем я занимался, начиная с давешнего вечера.
– То есть, – уточнил Шико, – чем вы занимались с восьми часов вечера до десяти. Что вы делали с десяти вечера до трех часов утра, мне неизвестно.
– Как это понять – с десяти вечера до трех утра?
– Да так – в десять часов вы ушли.
– Я? – сказал Горанфло, удивленно выпучив на гасконца глаза.
– Конечно, я даже спросил вас, куда вы идете.
– Куда я иду; вы у меня спросили, куда я иду?
– Да!
– И что я вам ответил?
– Вы ответили, что идете произносить речь.
– Однако в этом есть доля правды, – пробормотал потрясенный Горанфло.
– Проклятие! Какая там доля, вы даже воспроизвели передо мной добрый кусок вашей речи, она была не из коротких.
– Моя речь состояла из трех частей, такую композицию Аристотель считает наилучшей.
– И в вашей речи были возмутительные выпады против короля Генриха Третьего.
– Да неужели?! – сказал монах.
– Просто возмутительные, и я не удивлюсь, если узнаю, что вас преследуют как подстрекателя к беспорядкам.
– Господин Шико, вы открываете мне глаза. А что, когда я говорил с вами, у меня был вид человека проснувшегося?
– Должен признаться, куманек, вы показались мне очень странным. Особенно взгляд у вас был такой неподвижный, что я даже испугался. Можно было подумать, что вы все еще не пробудились и говорите во сне.
– И все же, – сказал Горанфло, – какой бы дьявол в это дело ни влез, я уверен, что проснулся нынче утром в «Роге изобилия».
– Ну и что в этом удивительного?
– Как что удивительного? Ведь, по вашим сливам, в десять часов я ушел из «Рога изобилия».
– Да, но вы туда вернулись в три часа утра, и в качестве доказательства могу сказать, что вы оставили дверь открытой и я замерз.
– И я тоже, – сказал Горанфло. – Это я припоминаю.
– Вот видите! – подхватил Шико.
– Если только вы говорите правду…
– Как – если я говорю правду? Будьте уверены, куманек, мои слова – чистейшая правда. Спросите-ка у мэтра Бономе.
– У мэтра Бономе?
– Конечно, ведь это он открыл вам дверь. Должен вам заметить, что, вернувшись, вы просто раздувались от спеси, и я вам сказал: «Стыдитесь, куманек, спесь не приличествует человеку, особенно если этот человек – монах».
– И почему я так возгордился?
– Потому что ваша речь имела успех, потому что вас поздравляли и хвалили герцог де Гиз, кардинал и герцог Майеннский… Да продлит господь его дни, – добавил Шико, приподнимая шляпу.
– Теперь мне все понятно, – сказал Горанфло.
– Вот и отлично. Значит, вы признаете, что были на этом собрании? Черт побери, как это вы его называли? Постойте! Собрание святого Союза. Вот так.
Горанфло уронил голову на грудь и застонал.
– Я сомнамбула, – сказал он, – я давно уже это подозревал.
– Сомнамбула? – переспросил Шико. – А что это значит – сомнамбула?
– Это значит, господин Шико, – в моем теле дух господствует над плотью в такой степени, что, когда плоть спит, дух бодрствует и повелевает ею, а плоть, раз уж она спит, вынуждена повиноваться.
– Э, куманек, – сказал Шико, – все это сильно смахивает на колдовство. Если вы одержимы нечистой силой, признайтесь мне откровенно. Как это можно, чтобы человек во сне ходил, размахивал руками, говорил речи, поносящие короля, – и все это не просыпаясь! Клянусь святым чревом! По-моему, это противоестественно. Прочь, Вельзевул! Vade retro, Satanas!
И Шико отъехал в сторону.
– Значит, – сказал Горанфло, – и вы, и вы тоже меня покидаете, господин Шико. Tu quoque, Brute! Ай-яй-яй! Я никогда не думал, что вы на это способны.
И убитый горем монах попытался выжать из своей груди рыдание.
Столь великое отчаяние, которое казалось еще более безмерным оттого, что оно заключалось в этом пузатом теле, вызвало у Шико жалость.
– Ну-ка, – сказал он, – повтори, что ты мне говорил?
– Когда?
– Только что.
– Увы! Я ничего не помню, я с ума схожу, голова у меня битком набита, а желудок пуст. Наставьте меня на путь истинный, господин Шико!
– Ты мне говорил что-то о странствиях?
– Да, говорил, я сказал, что достопочтенный отец приор отправил меня постранствовать.
– В каком направлении? – осведомился Шико.
– В любом, куда я захочу, – ответил монах.
– И ты идешь?..
– Куда глаза глядят. – Горанфло воздел руки к небу. – Уповая на милость божью! Господин Шико, не оставьте меня в беде, ссудите меня парой экю на дорогу.
– Я сделаю лучше, – сказал Шико.
– Ну-ка, ну-ка, что вы сделаете?
– Как я вам сказал, я тоже путешествую.
– Правда, вы мне это говорили.
– Ну и вот, я беру вас с собой.
Горанфло недоверчиво посмотрел на Шико, это был взгляд человека, не смеющего верить в свалившееся на него счастье.
– Но при условии, что вы будете вести себя разумно, тогда я вам позволю оставаться закоренелым греховодником. Принимаете мое предложение?
– Принимаю ли я! Принимаю ли я!.. А хватит ли у нас денег на путешествие?
– Глядите сюда, – сказал Шико, вытаскивая длинный кошелек с приятно округлившимися боками.
Горанфло подпрыгнул от радости.
– Сколько? – спросил он.
– Сто пятьдесят пистолей.
– И куда мы направляемся?
– Это ты увидишь, кум.
– Когда мы позавтракаем?
– Сейчас же.
– Но на чем я поеду? – с беспокойством спросил Горанфло.
– Только не на моей лошади, клянусь телом Христовым. Ты ее раздавишь.
– А тогда, – растерянно сказал Горанфло, – что же мы будем делать?
– Нет ничего проще. Ты пузат, как Силен, и такой же пьяница.[90] Ну и, чтобы сходство было полным, я куплю тебе осла.
– Вы мой король, господин Шико; вы мое солнышко! Только выберите осла покрепче. Вы мой бог. Ну а теперь, где мы позавтракаем?
– Здесь, смерть Христова, прямо здесь. Взгляни, что там за надпись над этой дверью, и прочти, если умеешь читать.
И в самом деле, дом, находившийся перед ними, представлял собой нечто вроде постоялого двора. Горанфло посмотрел в ту сторону, куда был направлен указующий перст Шико, и прочел:
– «Здесь: ветчина, яйца, паштет из угрей и белое вино».
Трудно описать, как преобразилось лицо Горанфло при виде этой вывески: оно разом ожило, глаза расширились, губы растянулись, обнажив двойной ряд белых и жадных зубов. В знак благодарности монах весело воздел руки к небу и, раскачиваясь всем своим грузным телом в некоем подобии ритма, затянул следующую песенку, которую можно извинить только восторженным состоянием певца:
Когда осла ты расседлал,
Когда бутылку в руки взял,
Осел на луг несется,
Вино в стаканы льется.
Но в городе и на селе
Счастливей нет монаха,
Когда монах навеселе,
Пьет и пьет без страха.
Он пьет за деньги и за так,
И дом родной ему кабак.
– Отлично сказано! – воскликнул Шико. – Ну а теперь, возлюбленный брат мой, не теряя ни минуты, пожалуйте за стол, а я тем временем пущусь на поиски осла.
Глава XXVIII
О том, как брат Горанфло путешествовал на осле по имени панург и как во время этого путешествия он постиг многое такое, чего раньше не ведал
Прежде чем покинуть гостеприимный кров «Рога изобилия», Шико плотно позавтракал, и только поэтому он на сей раз с таким безразличием отнесся к своему собственному желудку, о котором наш гасконец, какой бы он ни был дурак или каким бы дураком он ни притворялся, всегда проявлял не меньшую заботу, чем любой монах.
К тому же недаром говорится – великие страсти подкрепляют наши силы, а Шико обуревала поистине великая страсть.
Он привел брата Горанфло в маленький домик и усадил за стол, на котором перед монахом тут же воздвигли некое подобие башни из ветчины, яиц и бутылок с вином. Достойный брат с присущими ему рвением и обстоятельностью взялся за разрушение этой крепости.
Тем временем Шико отправился по соседним дворам на поиски осла для своего спутника. Он нашел это миролюбивое создание, предмет вожделений Горанфло, дремлющим между быком и лошадью в конюшне у одной крестьянской семьи в Со. Облюбованный Шико ослик был четырехлетком серо-бурого цвета, его довольно упитанное тело покоилось на четырех ногах, имеющих форму веретен. В те времена такой осел стоил двадцать ливров, щедрый Шико дал двадцать два и увел животное, провожаемый благословениями хозяев.
Он вернулся с победой и даже втащил живой трофей в комнату, где пировал Горанфло, уже ополовинивший паштет из угрей и опорожнивший три бутылки вина. Монах, восхищенный видом своего будущего скакуна и размягченный к тому же винными парами, предрасполагающими к нежным чувствам, расцеловал животное в обе щеки и торжественно всунул ему в рот длинную корку хлеба – лакомство, заставившее ослика зареветь от удовольствия.
– Ого! – сказал Горанфло. – У этой твари божьей чудесный голосок. Мы как-нибудь споем дуэтом. Спасибо, дружок Шико, спасибо.
И немедленно нарек осла Панургом.
Бросив взгляд на стол, Шико убедился, что с его стороны не будет тиранством, если он предложит монаху оторваться от трапезы.
И он провозгласил решительным голосом, которому Горанфло не мог противостоять:
– Поехали, куманек, в дорогу, в дорогу! В Мелоне нас ждет полдник.
Хотя Шико говорил повелительным тоном, но он сумел сдобрить свой строгий приказ щепоткой надежды, поэтому Горанфло повторил без всяких возражений:
– В Мелон! В Мелон!
И тотчас же встал из-за стола и с помощью стула вскарабкался на своего осла, у которого вместо седла была простая кожаная подушка с двумя ременными петлями, заменявшими стремена. В эти петли монах просунул свои сандалии, затем взял в правую руку поводья, левой – гордо подбоченился и выехал из ворот постоялого двора, величественный, как господь бог, сходство с которым Шико не без оснований в нем улавливал.
Что касается Шико, то он вскочил на своего коня с самоуверенностью опытного наездника, и оба всадника, не медля ни минуты, рысью поскакали по дороге в Мелон.
Они одним махом проделали четыре лье и остановились передохнуть. Монах тут же растянулся на земле под жаркими солнечными лучами и заснул. Шико же занялся подсчетом времени, которое уйдет на дорогу, и определил, что если они будут делать по десять лье за день, то расстояние в сто двадцать лье они покроют за двенадцать дней.
Панург кончиками губ ощипывал кустик чертополоха.
Десять лье – вот и все, что разумно можно было потребовать от соединенных усилий осла и монаха.
Шико покачал головой.
– Это невозможно, – пробормотал он, глядя на Горанфло, который безмятежно спал на придорожном откосе, как на мягчайшем пуховике, – нет, это невозможно; если этот долгополый хочет ехать со мной, он должен делать не менее пятнадцати лье в день.
Как видите, с некоторого времени на брата Горанфло начали сыпаться всяческие напасти.
Шико толкнул монаха локтем, чтобы разбудить и, когда тот пробудится, сообщить свое решение.
Горанфло открыл глаза.
– Что, мы уже в Мелоне? – спросил он. – Я проголодался.
– Нет, куманек, – сказал Шико, – нет еще, и вот поэтому-то я вас и разбудил. Нам необходимо поскорее туда добраться. Мы двигаемся слишком медленно, клянусь святым чревом, мы двигаемся слишком медленно!
– Ну а почему, собственно, скорость нашего передвижения так огорчает вас, любезный господин Шико? Дорога жизни нашей идет в гору, ибо она заканчивается на небе, подниматься по ней нелегко. К тому же что нас гонит? Чем дольше мы будем в пути, тем больше времени проведем вместе. Разве я странствую не ради распространения веры Христовой, а вы, разве вы путешествуете не для собственного удовольствия? Ну вот, чем медленнее мы поедем, тем надежнее будет внедряться в сердца святая вера, чем медленнее мы поедем, тем больше развлечений достанется на вашу долю. К примеру, я посоветовал бы подзадержаться в Мелоне на недельку; уверяют, что там готовят превосходные паштеты из угрей, а мне хотелось бы сделать беспристрастное и аргументированное сравнение мелонского паштета с паштетами других французских провинций. Что вы на это скажете, господин Шико?
– Скажу, – ответил гасконец, – что я совсем другого мнения: по-моему, нам надо двигаться как можно быстрее и, чтобы наверстать упущенное время, не полдничать в Мелоне, а прямо поужинать в Монтеро.
Горанфло недоуменно уставился на своего товарища по путешествию.
– Поехали, поехали! В дорогу! – настаивал Шико. Монах, который лежал, вытянувшись во всю длину, положив руки под голову, ограничился тем, что приподнялся и, утвердившись в своем седалище, жалобно застонал. – Тогда, куманек, – продолжал Шико, – коли вы хотите остаться и путешествовать на свой собственный лад, дело ваше, хозяйское.
– Нет, нет, – поспешно сказал Горанфло, напуганный призраком одиночества, от которого он только что чудом ускользнул, – я поеду с вами, господин Шико, я вас люблю и никогда не оставлю.
– Раз так, в седло, куманек, в седло!
Горанфло подвел своего осла к межевому столбику и утвердился на его спине, но на этот раз сел не верхом, а боком – на женский манер. Он заявил, что в такой позиции ему будет удобнее вести беседу. На самом же деле монах, предвидя, что его ослу придется бежать с удвоенной скоростью, разумно решил иметь под рукой две дополнительные точки опоры: гриву и хвост.
Шико поскакал крупной рысью; осел с ревом последовал за ним.
Первые минуты скачки были ужасны для Горанфло; к счастью, та часть тела, которая служила ему основной опорой, имела столь обширную площадь, что монаху легче было сохранять равновесие, чем любому другому наезднику.
Время от времени Шико привставал на стременах в смотрел вперед; не обнаружив на горизонте того, что ему было нужно, он давал шпоры коню.
Сначала Горанфло думал только о том, как бы не слететь на землю, и поэтому оставлял без внимания эти свидетельства нетерпения, показывавшие, что Шико кого-то разыскивает. Но когда он мало-помалу освоился и «выработал дыхание», как говорят пловцы, странное поведение гасконца бросилось ему в глаза.
– Эй, любезный господин Шико, – спросил он гасконца, – кого вы ищете?
– Никого, – ответил Шико. – Я просто гляжу, куда мы едем.
– Но ведь мы едем в Мелон, как мне кажется. Вы мне сами это сказали, вы мне даже обещали…
– Нет, мы не едем, куманек, мы не едем, мы стоим на месте, – отозвался Шико, пришпоривая коня.
– Как это мы не едем! – возмутился монах. – Да мы не сходим с рыси.
– В галоп! В галоп! – приказал гасконец, переводя своего коня в галоп.
Панург, увлеченный примером, также помчался галопом, но с плохо скрытой злостью, не предвещавшей его всаднику ничего доброго.
У Горанфло перехватило дыхание.
– Скажите, скажите, пожалуйста, господин Шико! – закричал он, как только снова обрел дар речи. – Вы зовете это путешествием для развлечения, но я совсем не развлекаюсь, лично я.
– Вперед! Вперед! – ответил Шико.
– Но у осла такие жесткие бока.
– Хорошие наездники галопируют только стоя на стременах.
– Да, но я, я не выдаю себя за хорошего наездника.
– Тогда оставайтесь!
– Нет, черт возьми! – закричал Горанфло. – Ни за что на свете!
– Ну, раз так, слушай меня, и вперед! Вперед!
И Шико, снова пришпорив коня, погнал его еще с большей скоростью.
– Панург хрипит! – кричал Горанфло. – Панург останавливается.
– Тогда прощай, куманек! – сказал Шико.
Горанфло на секунду чуть было не поддался искушению ответить теми же словами, но вспомнил, что лошадь, которую он проклинал в глубине сердца, унесет на своей спине не только его неумолимого спутника, но вместе с ним и кошелек, спрятанный у того в кармане. Поэтому он подчинился судьбе и, бешено колотя сандалиями в бока разъяренного осла, заставил его возобновить галоп.
– Я убью моего бедного Панурга, – жалобно кричал монах, взывая к корысти Шико, раз уж ему, по-видимому, не удалось повлиять на чувство сострадания гасконца, – я его убью, определенно убью.
– Что делать, убейте его, куманек, убейте, – хладнокровно отвечал Шико, ни на секунду не замедляя скачки. – Мы купим мула.
Панург, словно уразумев угрозу, содержащуюся в этих словах, свернул с большой дороги и вихрем помчался по высохшей боковой тропинке, идущей над самым обрывом. По этой тропинке Горанфло и пешим не осмелился бы пройти.
– Помогите! – кричал монах. – Помогите! Я свалюсь в реку!
– Нет никакой опасности, – отвечал Шико, – ручаюсь, что вы не утонете, даже если и свалитесь.
– О! – лепетал Горанфло. – Я умру, наверняка умру. И подумать только, все это случилось потому, что я стал сомнамбулой.
И монах направил в небеса взгляд, казалось говоривший: «Господи, господи, какое преступление я совершил, что ты наслал на меня такую казнь?»
Вдруг Шико, выехав на вершину холма, так резко осадил коня, что захваченное врасплох животное присело на задние ноги, крупом едва не коснувшись земли.
Горанфло, худший наездник, чем Шико, и к тому же вместо уздечки располагавший только поводком, Горанфло, говорим мы, продолжал скакать вперед.
– Стой! Кровь Христова! Стой! – кричал Шико. Но ослом овладело желание скакать галопом, а ослы весьма неохотно расстаются со своими желаниями.
– Остановись! – кричал Шико. – Иначе, даю слово, я пошлю тебе пулю вдогонку.
«Какой дьявол вселился в этого человека, – спрашивал себя Горанфло, – какая муха его укусила?»
Но голос Шико звучал все более и более грозно, и монаху уже чудился свист догонявшей его пули, поэтому он решился на маневр, выполнение которого значительно облегчалось его посадкой в седле; маневр этот состоял в том, чтобы соскользнуть с осла на землю.
– Вот и все! – сказал он, храбро скатываясь на свои мощные ягодицы и обеими руками сжимая поводок. Осел сделал еще несколько шагов, но волей-неволей должен был остановиться.
Тогда Горанфло начал искать глазами Шико, надеясь увидеть на его лице восхищение, которое не могло там не появиться при виде маневра, так лихо выполненного монахом.
Но Шико спрятался за скалой и оттуда продолжал делать предостерегающие и угрожающие знаки.
Эти призывы к осторожности заставили монаха понять, что на сцене есть и еще какие-то действующие лица. Он посмотрел вперед и увидел на дороге, на расстоянии пятисот шагов, трех всадников на мулах, едущих спокойной рысцой.
Горанфло с первого взгляда узнал путников, выехавших утром из Парижа через Бурдельские ворота, тех, кого Шико так прилежно высматривал из-за дерева.
Шико, не двигаясь, выждал, пока три всадника не скроются из вида, и тогда, только тогда подошел к своему спутнику, который сидел там, где упал, и крепко сжимал в руках поводок Панурга.
– Да растолкуйте же мне наконец, любезный господин Шико, – сказал Горанфло, уже начинавший терять терпение, – чем мы занимаемся; только что требовалось скакать сломя голову, а теперь надо сидеть, где сидишь.
– Мой добрый друг, – сказал Шико, – я лишь хотел узнать, хорошей ли породы ваш осел и не обманули ли меня, заставив выложить за него двадцать два ливра. Теперь испытание закончено, и я доволен выше головы.
Как вы понимаете, монах не был обманут таким ответом и собрался было показать это своему спутнику, но природная леность одержала верх, шепнув ему на ухо, что с Шико лучше не спорить.
И монах ограничился тем, что, не скрывая своего дурного настроения, сказал:
– А, плевать на все! Но я чертовски устал и зверски голоден.
– Что ж, за этим дело не станет, – успокоил его Шико, игриво похлопывая по плечу. – Я тоже устал, я тоже голоден и в первом постоялом дворе, который встретится на нашем пути, мы…
– Что мы?.. – сказал Горанфло, не веря в такой счастливый поворот своей горемычной судьбы.
– А то, – продолжал Шико. – Мы закажем свиную поджарку, одно или два фрикасе из кур и кувшин самого лучшего вина, какое только есть в погребе.
– И вправду? Неужто на этот раз вы не обманете?
– Даю слово, куманек.
– Тогда поехали, – сказал монах, поднимаясь с земли. – Сейчас же поехали искать этот благословенный утолок. Шевели ногами, Панург, у тебя на обед будут отруби.
Осел радостно заревел.
Шико сел на коня, Горанфло пошел пешком, ведя осла в поводу.
Вскоре путники увидели столь необходимый им постоялый двор. Он находился на дороге между Корбеем и Мелоном. Но, к большому удивлению Горанфло, уже издали любовавшемуся этим желанным приютом, Шико приказал ему сесть на осла и повернул по дороге налево, в обход постоялого двора. Впрочем, Горанфло, чья сообразительность все время совершенствовалась, тут же понял, чем была вызвана эта причуда: перед воротами стояли три мула тех путешественников, за которыми Шико, по-видимому, следил.
«Так, значит, от прихоти каких-то трех проходимцев, – подумал Горанфло, – будет зависеть все наше путешествие, даже часы наших трапез? Как это печально».
И он сокрушенно вздохнул.
Со своей стороны, Панург, увидев, что они удаляются от прямой линии, которую даже ослы считают кратчайшим расстоянием между двумя точками, остановился и уперся в землю всеми четырьмя копытами, словно собираясь пустить корни на том месте, где он стоит.
– Видите, – жалостно оказал Горанфло, – даже мой осел отказывается идти.
– Ах вот как! Отказывается идти? Ну погоди же! – ответил Шико.
И, подойдя к кизиловой изгороди, он выломал из нее гибкий и довольно внушительный прут, длиною в пять футов и с дюйм толщиной.
Панург не принадлежал к числу тех глупых четвероногих, которые не интересуются происходящим вокруг и, не умея предвидеть события, замечают палку только тогда, когда удары обрушиваются на их спину. Он следил за действиями Шико, и они, несомненно, внушали ослу немалое уважение, и как только Панургу показалось, что он разгадал намерения гасконца, он тотчас же расслабил ноги и бойко двинулся вперед.
– Он пошел! Он пошел! – закричал Горанфло своему спутнику.
– Все равно, для того, кто путешествует в компании осла и монаха, добрая палка всегда пригодится, – изрек Шико.
И взял кизиловый прут с собой.
Глава XXIX
О том, как брат Горанфло обменял своего осла на мула, а мула – на коня
Мытарства Горанфло, по крайней мере в этот день, подходили к концу: сделав крюк, два друга снова выехали на большую дорогу и остановились на постоялом дворе, соперничающем с тем придорожным приютом, который они объехали, и удаленным от него на расстояние три четверти лье.
Шико занял комнату, выходившую на дорогу, и распорядился, чтобы ужин был подан в комнату. По всему было видно, что пища не являлась для гасконца первостепенной заботой. Зубами он работал вполсилы, зато смотрел во все глаза и слушал во все уши. Так продолжалось до девяти часов; поскольку к этому часу Шико не увидел и не услышал ничего подозрительного, он снял осаду, наказал засыпать своему коню и ослу монаха двойную порцию овса и отрубей и оседлать их, как только засветает.
Услышав этот наказ, Горанфло, который уже битый час казался спящим, а на самом деле пребывал в состоянии сладостной истомы, вызываемой сытным обедом, орошенным достаточным количеством бутылок доброго вина, тяжело вздохнул.
– Как только засветает? – переспросил он.
– Э, клянусь святым чревом! – сказал Шико. – Ты должен иметь привычку подниматься с рассветом.
– Почему? – поинтересовался Горанфло.
– А утренние мессы?
– Аббат освободил меня от них по слабости здоровья, – ответил монах.
Шико пожал плечами и произнес одно лишь слово: «Бездельник», прибавив к его окончанию букву «и», которая, как известно, является признаком множественного числа.
– Ну да, бездельники, – согласился Горанфло, – конечно, бездельники. А почему бы и нет?
– Человек рожден для труда, – наставительно сказал гасконец.
– А монах для отдохновения, – возразил брат Горанфло, – монах – исключение из рода человеческого.
И, довольный этим доводом, сразившим, по-видимому, даже самого Шико, Горанфло с великим достоинством вышел из-за стола и улегся в постель, которую Шико из страха, как бы монах не допустил какой-нибудь оплошности, приказал поставить в своей комнате.
И в самом деле, если бы брат Горанфло не спал таким крепким сном, то он мог бы увидеть, как Шико, едва рассвело, встал с постели, подошел к окну и, укрывшись за портьерой, принялся наблюдать за дорогой.
Вдруг он отпрянул от окна, несмотря на свою портьеру, и проснись брат Горанфло в эту минуту, он услышал бы, как стучат подковы трех мулов по вымощенной булыжником дороге.
Шико тут же подскочил к спящему монаху и принялся трясти его за плечо, пока тот не проснулся.
– Неужели мне не дадут ни минуты покоя? – забормотал Горанфло, проспавший десять часов кряду.
– Вставай, вставай, – торопил Шико. – Быстро, одеваемся и едем.
– А завтрак? – осведомился монах.
– Ждет нас на дороге в Монтеро.
– Что это такое – Монтеро? – спросил монах, совершенно невежественный в географии.
– Монтеро, – ответил гасконец, – это город, где завтракают. Вам этого довольно?
– Да, – коротко отозвался Горанфло.
– Тогда, куманек, – сказал Шико, – я спущусь вниз расплатиться за нас и за наших животных. Если через пять минут вы не будете готовы, я уеду без вас.
Утренний туалет монаха недолог, но у Горанфло он все же занял шесть минут. Поэтому, выйдя из ворот постоялого двора, он увидел, что Шико, пунктуальный, как швейцарец, уже скачет по дороге. Горанфло взобрался на Панурга, а Панург, воодушевленный двойной порцией овса и отрубей, которую ему отпустили по приказанию Шико, сам, не дожидаясь ничьих указаний, взял с места галопом и вскоре скакал бок о бок с лошадью Шико.
Гасконец стоял на стременах, прямой, как жердь.
Горанфло также привстал и увидел на горизонте трех мулов, исчезающих за гребнем холма.
Монах тяжело вздохнул, подумав: как это печально, что его судьба зависит от чьей-то чужой воли.
На этот раз Шико сдержал слово: они позавтракали в Монтеро.
Весь день был похож на предыдущий, как одна капля воды на другую, да и следующий день прошел примерно одинаково. Поэтому мы смело можем опустить подробности. Горанфло, плохо ли, хорошо ли, но уже начинал привыкать к кочевому образу жизни, когда на четвертые сутки к вечеру он заметил, что Шико постепенно утрачивает свою обычную веселость. Уже с полудня гасконец потерял всякий след трех всадников на мулах, поэтому он поужинал в дурном настроении и плохо спал ночью.
Горанфло ел и пил за двоих, распевал свои лучшие песенки, но Шико оставался мрачным и в разговоры не вступал.
Едва рассвело, он был уже на ногах и расталкивал своего спутника. Монах оделся, и от самых ворот они поскакали рысью, а вскоре перешли на бешеный галоп.
Но все было напрасно – мулы не появлялись на горизонте.
К полудню и конь и осел выбились из сил.
На мосту Вильнев-ле-Руа Шико подошел к будке сборщика мостовой пошлины со всех тварей, имеющих копыта.
– Вы не видели трех всадников на мулах? – спросил он. – Они должны были проехать нынче утром.
– Нынче утром не проезжали, сударь, – ответил сборщик. – Они проехали вчера рано вечером.
– Вчера?
– Да, вчера вечером, в семь часов.
– Вы их приметили?
– Проклятие! Как обычно примечают проезжающих.
– Я вас спрашиваю, не помните ли вы, что это были за люди?
– Мне показалось, что один из них господин, остальные двое – лакеи.
|
The script ran 0.011 seconds.