Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Александр Дюма - Граф Монте-Кристо [1844-1845]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Высокая
Метки: adventure, adv_history, Для подростков, Приключения, Роман

Аннотация. «Граф Монте-Кристо», один из самых популярных романов Александра Дюма, имеет ошеломительный успех у читателей. Его сюжет автор почерпнул из архивов парижской полиции. Подлинная жизнь сапожника Франсуа Пико, ставшего прототипом Эдмона Дантеса, под пером настоящего художника превратилась в захватывающую книгу о мученике замка Иф и о парижском ангеле мщения.

Аннотация. Сюжет «Графа Монте-Кристо» был почерпнут Александром Дюма из архивов парижской полиции. Подлинная жизнь Франсуа Пико под пером блестящего мастера историко-приключенческого жанра превратилась в захватывающую историю об Эдмоне Дантесе, узнике замка Иф. Совершив дерзкий побег, он возвращается в родной город, чтобы свершить правосудие - отомстить тем, кто разрушил его жизнь. Толстый роман, не отпускающий до последней страницы, «Граф Монте-Кристо» - классика, которую действительно перечитывают.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 

   Лодку привязали к берегу и  пошли  на  поиски  удобного  бивака;  по, по-видимому, взятое ими направление не понравилось контрабандисту,  наблюдавшему за высадкой, потому что он крикнул Гаэтано:    - Нет, не туда!    Гаэтано пробормотал извинение и, не споря,  пошел  в  противоположную сторону; между тем два матроса зажгли факелы от пламени костра.    Пройдя шагов тридцать, они остановились на площадке, вокруг которой в скалах было вырублено нечто вроде  сидений,  напоминающих  будочки,  где можно было караулить сидя. Кругом на  узких  полосах  плодородной  земли росли карликовые дубы и густые заросли миртов. Франц  опустил  факел  и, увидев кучки золы, понял, что не он первый оценил удобство этого места и что оно, по-видимому, служило обычным пристанищем для кочующих посетителей острова Монте-Кристо.    Каких-либо необычайных событий он уже не ожидал; как только он ступил на берег и убедился если не в дружеском, то во всяком случае равнодушном настроении своих хозяев, его беспокойство рассеялось, и запах  козленка, жарившегося на костре, напомнил ему о том, что он голоден.    Он сказал об этом Гаэтано, и тот ответил, что ужин - это самое  простое дело, ибо в лодке у них есть хлеб, вино, шесть  куропаток,  а  огонь под рукою.    - Впрочем, - прибавил он, - если вашей милости так  понравился  запах козленка, то я могу предложить нашим соседям двух куропаток в  обмен  на кусок жаркого.    - Отлично, Гаэтано, отлично, - сказал Франц, - у вас поистине природный талант вести переговоры.    Тем временем матросы нарвали вереска, наломали зеленых миртовых и дубовых веток и развели довольно внушительный костер.    Франц, впивая запах козленка, с нетерпением ждал возвращения Гаэтано, но тот подошел к нему с весьма озабоченным видом.    - Какие вести? - спросил он. - Они не согласны?    - Напротив, - отвечал Гаэтано. - Атаман, узнав, что вы француз, приглашает вас отужинать с ним.    - Он весьма любезен, - сказал Франц, - и я  не  вижу  причин  отказываться, тем более что я вношу свою долю ужина.    - Не в том дело: у него есть чем поужинать, и даже больше чем  достаточно, но он может принять вас у себя только при  одном  очень  странном условии.    - Принять у себя? - повторил молодой человек. - Так он выстроил  себе дом?    - Нет, по у него есть очень удобное жилье, по крайней мере, так  уверяют.    - Так вы знаете этого атамана?    - Слыхал о нем.    - Хорошее или дурное?    - И то и се.    - Черт возьми! А какое условие?    - Дать себе завязать глаза и снять повязку, только когда он сам  скажет.    Франц старался прочесть по глазам Гаэтано, что кроется за этим  предложением.    - Да, да, - отвечал тот, угадывая мысли Франца, - я  и  сам  понимаю, что тут надо поразмыслить.    - А вы как поступили бы на моем месте?    - Мне-то нечего терять; я бы пошел.    - Вы приняли бы приглашение?    - Да, хотя бы только из любопытства.    - У него можно увидеть что-нибудь любопытное?    - Послушайте, - сказал Гаэтано, понижая  голос,  -  не  знаю  только, правду ли говорят...    Он посмотрел по сторонам, не подслушивает ли кто.    - А что говорят?    - Говорят, что он живет в подземелье, рядом с  которым  дворец  Питти ничего не стоит.    - Вы грезите? - сказал Франц, садясь.    - Нет, не грежу, - настаивал Гаэтано, - это сущая правда. Кама, рулевой "Святого Фердинанда", был там однажды и вышел оттуда совсем оторопелый; он говорит, что такие сокровища бывают только в сказках.    - Вот как! Да знаете ли вы, что  такими  словами  вы  заставите  меня спуститься в пещеру Али-Бабы?    - Я повторяю вашей милости только то, что сам слышал.    - Так вы советуете мне согласиться?    - Этого я не говорю. Как вашей милости будет угодно. Не смею  советовать в подобном случае.    Франц подумал немного, рассудил, что такой богач не станет гнаться за его несколькими тысячами франков и, видя за всем этим только  превосходный ужин, решил идти. Гаэтано пошел передать его ответ.    Но, как мы уже сказали, Франц был предусмотрителен,  а  потому  хотел узнать как можно больше подробностей о своем странном и таинственном хозяине. Он обернулся к матросу, который во время его разговора с  Гаэтано ощипывал куропаток с важным видом человека, гордящегося  своими  обязанностями, и спросил его, на чем прибыли эти люди, когда нигде но видно ни лодки, не сперонары, ни тартапы.    - Это меня не смущает, - отвечал матрос. - Я знаю их судно.    - И хорошее судно?    - Желаю такого же вашей милости, чтобы объехать кругом света.    - А оно большое?    - Да тонн на сто. Впрочем, это судно на любителя, яхта,  как  говорят англичане, но такая прочная, что выдержит любую непогоду.    - А где оно построено?    - Не знаю; должно быть, в Генуе.    - Каким же образом, - продолжал Франц, -  атаман  контрабандистов  не боится заказывать себе яхту в генуэзском порту?    - Я не говорил, что хозяин яхты контрабандист, - отвечал матрос.    - Но Гаэтано как будто говорил.    - Гаэтано видел экипаж издали и ни с кем из них не разговаривал.    - Но если этот человек не атаман контрабандистов, то кто же он?    - Богатый вельможа и путешествует для своего удовольствия.    "Личность, по-видимому, весьма таинственная, - подумал Франц,  -  раз суждения о ней столь разноречивы".    - А как его зовут?    - Когда его об этом спрашивают, он  отвечает,  что  его  зовут  Синдбад-Мореход. Но мне сомнительно, чтобы это было его настоящее имя.    - Синдбад-Мореход?    - Да.    - А где живет этот вельможа?    - На море.    - Откуда он?    - Не знаю.    - Видали вы его когда-нибудь?    - Случалось.    - Каков он собой?    - Ваша милость, сами увидите.    - А где он меня примет?    - Надо думать, в том самом подземном дворце, о  котором  говорил  вам Гаэтано.    - И вы никогда не пытались проникнуть в этот заколдованный замок?    - Еще бы, ваша милость, - отвечал матрос, - и даже не раз; но все было напрасно; мы обыскала  всю  пещеру  и  нигде  не  нашли  даже  самого узенького хода. К тому же, говорят, дверь отпирается не ключом,  а  волшебным словом.    - Положительно, - прошептал Франц, - я попал в сказку  из  "Тысячи  и одной ночи".    - Его милость ждет вас, - произнес за его спиной голос, в котором  он узнал голос часового.    Его сопровождали два матроса из экипажа яхты.    Франц вместо ответа вынул из кармана носовой платок и подал его часовому.    Ему молча завязали глаза и весьма тщательно, - они явно опасались какого-нибудь обмана с его стороны; после этого ему предложили поклясться, что он ни в коем случае не будет пытаться снять повязку.    Франц поклялся.    Тогда матросы взяли его под руки и повели, а часовой пошел вперед.    Шагов через тридцать, по соблазнительному запаху козленка,  он  догадался, что его ведут мимо бивака, потом его провели еще шагов пятьдесят, по-видимому в том направлении, в котором Гаэтано запретили идти;  теперь этот запрет стал ему понятен. Вскоре, по  изменившемуся  воздуху,  Франц понял, что вошел в подземелье. После нескольких секунд ходьбы он услышал легкий треск, и на него повеяло благоухающим  теплом;  наконец,  он  почувствовал, что ноги его ступают по пышному  мягкому  ковру;  проводники выпустили его руки. Настала тишина, и чей-то голос произнес  на  безукоризненном французском языке, хоть и с иностранным выговором:    - Милости прошу, теперь вы можете снять повязку.    Разумеется, Франц не заставил просить себя дважды; он снял  платок  и увидел перед собою человека лет сорока, в тунисском костюме, то  есть  в красной шапочке с голубой шелковой кисточкой, в черной суконной,  сплошь расшитой золотом куртке, в широких  ярко-красных  шароварах,  такого  же цвета гетрах, расшитых, как и куртка, золотом, и в желтых туфлях; поясом ему служила богатая кашемировая шаль, за которую был  заткнут  маленький кривой кинжал.    Несмотря на мертвенную бледность лицо его  поражало  красотой;  глаза были живые и пронзительные; прямая  линия  носа,  почти  сливающаяся  со лбом, напоминала о чистоте греческого типа; а зубы, белые, как жемчуг, в обрамлении черных, как смоль, усов, ослепительно сверкали.    Но бледность этого лица была неестественна; словно этот человек  долгие годы провел в могиле, и краски жизни уже не могли вернуться к нему.    Он был не очень высок ростом, но хорошо сложен, и, как у  всех  южан, руки и ноги у него были маленькие.    Но что больше всего поразило Франца, принявшего  рассказ  Гаэтано  за басню, так это роскошь обстановки.    Вся комната была обтянута алым турецким  шелком,  затканным  золотыми цветами. В углублении стоял широкий диван, над  которым  было  развешано арабское оружие в золотых ножнах, с рукоятями,  усыпанными  драгоценными камнями: с потолка спускалась изящная лампа венецианского стекла, а ноги утопали по щиколотку в турецком ковре; дверь, через которую вошел Франц, закрывали занавеси, так же как и вторую дверь, которая вела  в  соседнюю комнату, по-видимому, ярко освещенную.    Хозяин не мешал Францу дивиться, но сам отвечал осмотром на осмотр  и не спускал с него глаз.    - Милостивый государь, - сказал он наконец, - прошу простить меня  за предосторожности, с которыми вас ввели ко мне; но этот остров по большей части безлюден, и, если бы кто-нибудь проник в тайну моего обиталища, я, по всей вероятности, при возвращении нашел бы мое жилье в довольно  плачевном состоянии, а это было бы мне чрезвычайно досадно не потому, что я горевал бы о понесенном уроне, а потому, что лишился бы  возможности  по своему желанию предаваться уединению. А теперь  я  постараюсь  загладить эту маленькую неприятность, предложив вам то, что вы едва ли рассчитывали здесь найти, - сносный ужин и удобную постель.    - Помилуйте, - сказал Франц, - к чему извинения?    Всем известно, что людям, переступающим порог волшебных замков, завязывают глаза; вспомните Рауля в "Гугенотах"; и, право, я не могу пожаловаться: все, что вы мне показываете, поистине стоит чудес "Тысячи и  одной ночи".    - Увы! Я скажу вам, как Лукулл: если бы я знал, что вы  сделаете  мне честь посетить меня, я приготовился бы к этому. Но как  ни  скромен  мой приют, он в вашем распоряжении; как ни плох мой ужин, я  вас  прошу  его отведать. Али, кушать подано?    В тот же миг занавеси на дверях раздвинулись и  нубиец,  черный,  как эбеновое дерево, одетый в строгую белую тунику, знаком пригласил хозяина в столовую.    - Не знаю, согласитесь ли вы со мной, - сказал незнакомец  Францу,  но для меня нет ничего несноснее, как часами сидеть за столом друг  против друга и не знать, как величать своего собеседника.  Прошу  заметить, что, уважая права гостеприимства, я не спрашиваю вас ни о  вашем  имени, ни о звании, я только хотел бы знать, как вам угодно, чтобы я к вам  обращался. Чтобы со своей стороны не стеснять вас, я вам скажу,  что  меня обыкновенно называют Синдбад-Мореход.    - А мне, - отвечал Франц, - чтобы быть в положении Аладдина, не  хватает только его знаменитой лампы, и потому я не вижу никаких препятствий к тому, чтобы называться сегодня Аладинном. Таким образом мы останемся в царстве Востока, куда, по-видимому, меня перенесли чары какого-то доброго духа.    - Итак, любезный Аладдин, - сказал таинственный хозяин, - вы слышали, что ужин подан. Поэтому прошу вас пройти  в  столовую;  ваш  покорнейший слуга пойдет вперед, чтобы показать вам дорогу.    И Синдбад, приподняв занавес, пошел впереди своего гостя.    Восхищение Франца все росло: ужин был сервирован  с  изысканной  роскошью. Убедившись в этом важном обстоятельстве, он начал  осматриваться. Столовая была не менее великолепна, чем гостиная, которую он только  что покинул; она была вся из мрамора, с ценнейшими античными барельефами;  в обоих концах продолговатой залы стояли прекрасные статуи с корзинами  на головах. В корзинах пирамидами лежали самые редкостные плоды:  сицилийские ананасы, малагские гранаты, балеарскио апельсины, французские персики и тунисские финики.    Ужин состоял из жареного фазана, окруженного корсиканскими  дроздами, заливного кабаньего окорока, жареного козленка под соусом тартар,  великолепного тюрбо и гигаптского лангуста. Между  большими  блюдами  стояли тарелки с закусками. Блюда были серебряные, тарелки из японского  фарфора.    Франц протирал глаза, - ему казалось, что все это сон.    Али прислуживал один и отлично справлялся  со  своими  обязанностями. Гость с похвалой отозвался о нем.    - Да, - отвечал хозяин, со светской непринужденностью угощая  Франца, - бедняга мне очень предан и очень старателен. Он помнит, что я спас ему жизнь, а так как он, по-видимому, дорожил своей головой, то он  благодарен мне за то, что я ее сохранил ему.    Али подошел к своему хозяину, взял его руку и поцеловал.    - Не будет ли нескромностью с моей стороны, - сказал Франц, - если  я спрошу, при каких обстоятельствах вы совершили это доброе дело?    - Это очень просто, - отвечал хозяин. - По-видимому, этот плут прогуливался около сераля тунисского бея ближе, чем это позволительно  чернокожему; ввиду чего бей приказал отрезать ему язык, руку и голову: в первый день - язык, во второй - руку, а в третий - голову. Мне всегда хотелось иметь немого слугу; я подождал, пока ему отрезали язык, и предложил бою променять его на чудесное двуствольное ружье, которое накануне,  как мне показалось, очень поправилось его высочеству. Он колебался: так  хотелось ему покончить с этим несчастным. Но я прибавил к ружью английский охотничий нож, которым я перерубил ятаган его высочества; тогда бей согласился оставить бедняге руку и голову, по с тем условием, чтобы его ноги больше не было в Тунисе. Напутствие было излишне.  Чуть  только  этот басурман издали увидит берега Африки, как он тотчас же забирается в  самую глубину трюма, и его не выманить оттуда  до  тех  пор,  пока  третья часть света не скроется из виду.    Франц задумался, по зная, как истолковать жестокое добродушие, с  которым хозяин рассказал ему это происшествие.    - Значит, подобно благородному моряку, имя которого вы носите, - сказал он, чтобы переменить разговор, - вы проводите жизнь в путешествиях?    - Да. Это обет, который я дал в те времена, когда  отнюдь  не  думал, что буду когда-нибудь иметь возможность выполнить его, - отвечал, улыбаясь, незнакомец. - Я дал еще несколько обетов и надеюсь в свое время выполнить их тоже.    Хотя Синдбад произнес эти слова с  величайшим  хладнокровием,  в  его глазах мелькнуло выражение жестокой ненависти.    - Вы, должно быть, много страдали? - спросил Франц.    Синдбад вздрогнул и пристально посмотрел на нею.    - Что вас навело на такую мысль? - спросил он.    - Все, - отвечал Франц, - ваш голос, взгляд,  ваша  бледность,  самая жизнь, которую вы ведете.    - Я? Я веду самую счастливую жизнь, какая только может быть на земле, - жизнь паши. Я владыка мира; если мне понравится какое-нибудь место,  я там остаюсь; если соскучусь, уезжаю;  я  свободен,  как  птица;  у  меня крылья, как у нее; люди, которые меня окружают, повинуются мне по первому знаку. Иногда я развлекаюсь тем, что издеваюсь над людским правосудием, похищая у него разбойника, которого оно ищет, или преступника, которого оно преследует. А кроме того, у меня есть  собственное  правосудие, всех инстанций, без отсрочек и апелляций, которое осуждает и оправдывает и в которое никто не вмешивается. Если бы вы вкусили моей жизни,  то  не захотели бы иной и никогда не возвратились бы в мир, разве  только  ради какого-нибудь сокровенного замысла.    - Мщения, например! - сказал Франц.    Незнакомец бросил на Франца один из тех взглядов,  которые  проникают до самого дна ума и сердца.    - Почему именно мщения? - спросил он.    - Потому что, - возразил Франц, - вы кажетесь мне человеком,  который подвергается гонению общества и готовится свести с ним какие-то страшные счеты.    - Ошибаетесь, - сказал Синдбад и рассмеялся  своим  странным  смехом, обнажавшим острые белые зубы, - я своего рода филантроп и,  может  быть, когда-нибудь отправлюсь в Париж и вступлю в соперничество  с  господином Аппером и с Человеком в синем плаще [18].    - И это будет ваше первое путешествие в Париж?    - Увы, да! Я не слишком любопытен, не правда ли? Но уверяю вас, не  я тому виной; время для этого еще придет.    - И скоро вы думаете быть в Париже?    - Сам не знаю, все зависит от стечения обстоятельств.    - Я хотел бы там быть в одно время с вами  и  постараться,  насколько это будет в моих силах, отплатить вам за гостеприимство, которое вы  так широко оказываете мне на Монте-Кристо.    - Я с величайшим удовольствием принял бы ваше приглашение, -  отвечал хозяин, но, к сожалению, если я поеду в Париж, то, вероятно, инкогнито.    Между тем ужин продолжался; впрочем, он, казалось, был  подан  только для Франца, ибо незнакомец едва притронулся к роскошному пиршеству,  которое он устроил для нежданного гостя и  которому  тот  усердно  отдавал должное.    Наконец, Али принес десерт, или, вернее, снял  корзины  со  статуй  и поставил на стол.    Между корзинами он поставил небольшую золоченую чашу с крышкой.    Почтение, с которым Али принес эту чашу, возбудило  во  Франце  любопытство. Он поднял крышку и увидел зеленоватое тесто, по виду напоминавшее шербет, но совершенно ему не известное.    Он в недоумении снова закрыл чашу и, взглянув на хозяина, увидел, что тот насмешливо улыбается.    - Вы не можете догадаться, что в этой чаше,  и  вас  разбирает  любопытство?    - Да, признаюсь.    - Этот зеленый шербет - не что иное, как амврозия, которую Геба подавала на стол Юпитеру.    - Но эта амврозия, - сказал Франц, - побывав в руках людей, вероятно, променяла свое небесное название на земное? Как называется это снадобье, к которому, впрочем, я не чувствую особенного влечения, на  человеческом языке?    - Вот неопровержимое доказательство нашего материализма! - воскликнул Синдбад. - Как часто проходим мы милю нашего счастья, не замечая его, не взглянув на него; а если и взглянем, то не узнаем его. Если  вы  человек положительный и ваш кумир - золото, вкусите этого шербета, и перед  вами откроются россыпи Перу, Гузерата и Голкопды; если вы  человек  воображения, поэт, - вкусите его, и границы возможного  исчезнут:  беспредельные дали откроются перед вами, вы будете блуждать, свободный  сердцем,  свободный душою, в бесконечных просторах мечты. Если вы честолюбивы,  гонитесь за земным величием - вкусите его, и через час вы  будете  властелином, - не маленькой страны в уголке Европы, как Англия, Франция или  Испания, а властелином земли,  властелином  мира,  властелином  вселенной. Троп ваш будет стоять на той горе, на которую Сатана возвел Иисуса и, не поклоняясь блуду, не лобызая его когтей, вы будете верховным повелителем всех земных царств. Согласитесь, что это соблазнительно, тем  более  что для этого достаточно... Посмотрите.    С этими словами он поднял крышку маленькой золоченой чаши,  взял  кофейной ложечкой кусочек волшебного шербета, поднес его ко рту и медленно проглотил, полузакрыв глаза и закинув голову.    Франц не мешал своему хозяину наслаждаться любимым лакомством;  когда тот немного пришел в себя, он спросил:    - Но что же это за волшебное кушанье?    - Слыхали вы о Горном Старце [19], - спросил хозяин, - о  том  самом, который хотел убить Филиппа Августа?    - Разумеется.    - Вам известно, что он владел роскошной долиной у подножия горы,  которой он обязан своим поэтическим прозвищем. В этой  долине  раскинулись великолепные сады, насажденные Хасаном-ибн-Сабба, а в садах  были  уединенные беседки. В эти беседки он приглашал избранных  и  угощал  их,  по словам Марко Поло, некоей травой, которая переносила их в эдем,  где  их ждали вечно цветущие растения, вечно спелые плоды, вечно юные девы.  То, что эти счастливые юноши принимали за действительность, была  мечта,  но мечта такая сладостная, такая упоительная, такая страстная, что они продавали за нее душу и тело тому, кто ее дарил им, повиновались  ему,  как богу, шли на край света убивать указанную им жертву и безропотно умирали мучительной смертью в надежде, что это лишь переход к той блаженной жизни, которую им сулила священная трава.    - Так это гашиш! - воскликнул Франц. - Я слыхал о нем.    - Вот именно, любезный Аладдин, это гашиш, самый лучший, самый чистый александрийский гашиш, от Абугора, несравненного мастера, великого человека, которому следовало  бы  выстроить  дворец  с  надписью:  "Продавцу счастья - благодарное человечество".    - А знаете, - сказал Франц, - мне хочется самому убедиться в справедливости ваших похвал.    - Судите сами, дорогой гость, судите сами; но не останавливайтесь  на первом опыте. Чувства надо приучать ко всякому новому впечатлению,  нежному или острому, печальному или радостному. Природа борется против этой божественной травы, ибо она не создана для радости и цепляется за  страдания. Нужно, чтобы побежденная природа пала в этой борьбе, нужно, чтобы действительность последовала за мечтой: и тогда мечта берет верх,  мечта становится жизнью, а жизнь - мечтою. Но сколь различны эти  превращения! Сравнив горести подлинной жизни с наслаждениями жизни  воображаемой,  вы отвернетесь от жизни и предадитесь вечной мечте. Когда вы  покинете  ваш собственный мир для мира других, вам покажется, что вы сменили  неаполитанскую весну на лапландскую зиму. Вам покажется, что вы  спустились  из рая на землю, с неба в ад. Отведайте гашиша, дорогой гость, отведайте.    Вместо ответа Франц взял ложку, набрал чудесного шербета столько  же, сколько взял сам хозяин, и поднес ко рту.    - Черт возьми! - сказал он, проглотив  божественное  снадобье.  -  Не знаю, насколько приятны будут последствия, по это вовсе не  так  вкусно, как вы уверяете.    - Потому что ваше небо еще не приноровилось к  необыкновенному  вкусу этого вещества. Скажите, разве вам с первого раза  понравились  устрицы, чай, портер, трюфели, все то, к чему вы после пристрастились?  Разве  вы понимаете римлян, которые приправляли фазанов ассой-фетидой, и китайцев, которые едят ласточкины гнезда? Разумеется, нет. То же и с гашишем.  Потерпите неделю, и ничто другое в мире не сравнится для вас с ним,  каким бы безвкусным и пресным он ни казался вам сегодня. Впрочем,  перейдем  в другую комнату, в вашу. Али подаст нам трубки и кофе.    Они встали, и пока тот, кто назвал себя Синдбадом и кого мы тоже время от времени наделяли этим именем, чтобы как-нибудь называть его, отдавал распоряжения слуге, Франц вошел в соседнюю комнату.    Убранство ее было проще, но не  менее  богато.  Она  была  совершенно круглая, и ее всю опоясывал огромный диван. Но диван, стены,  потолок  и пол были покрыты драгоценными мехами, мягкими и нежными, как самый пушистый ковер; то были шкуры африканских львов с  величественными  гривами, полосатых бенгальских тигров, шкуры капских пантер, в ярких пятнах,  подобно той, которую увидел Данте, шкуры сибирских медведей  и  норвежских лисиц - они были положены одна на другую, так что казалось, будто ступаешь по густой траве или покоишься на пуховой постели.    Гость и хозяин легли на диван; чубуки жасминового дерева с  янтарными мундштуками были у них под рукой уже набитые табаком, чтобы не  набивать два раза один и тот же. Они взяли по трубке. Али подал огня  и  ушел  за кофе.    Наступило молчание; Синдбад погрузился в думы, которые, казалось,  не покидали его даже во время беседы, а Франц предался  молчаливым  грезам, что всегда посещают курильщика хорошего табака, вместе с дымом  которого отлетают все скорбные мысли и душа населяется волшебными снами.    Али принес кофе.    - Как вы предпочитаете, -  спросил  незнакомец,  -  пофранцузски  или по-турецки, крепкий или слабый, с сахаром или без  сахара,  настоявшийся или кипяченый? Выбирайте: имеется любой.    - Я буду пить по-турецки, - отвечал Франц.    - И вы совершенно правы, - сказал хозяин, - это показывает, что у вас есть склонность к восточной жизни. Ах! Только на Востоке умеют жить. Что касается меня, - прибавил он со странной улыбкой, которая не укрылась от Франца, - когда я покончу со своими делами в Париже,  я  поеду  доживать свой век на Восток; и если вам угодно будет навестить меня, то вам  придется искать меня в Каире, в Багдаде или в Исфагане.    - Это будет совсем нетрудно, - сказал Франц, - потому что мне  кажется, будто у меня растут орлиные крылья и на них я облечу весь мир в одни сутки.    - Ага! Это действует гашиш! Так расправьте же свои крылья и уноситесь в надземные пространства: не бойтесь, вас охраняют, и если ваши  крылья, как крылья Икара, растают от  жгучего  солнца,  мы  примем  вас  в  наши объятия.    Он сказал Али несколько слов по-арабски, тот поклонился и вышел.    Франц чувствовал, что с ним происходит странное превращение. Вся  усталость, накопившаяся за день, вся тревога, вызванная событиями  вечера, улетучивались, как в  ту  первую  минуту  отдыха,  когда  еще  настолько бодрствуешь, что чувствуешь приближение сна. Его тело приобрело бесплотную легкость, мысли невыразимо просветлели, чувства вдвойне обострились. Горизонт его все расширялся, но не тот мрачный горизонт, который он  видел наяву и в котором чувствовал какую-то  смутную  угрозу,  а  голубой, прозрачный необозримый, в лазури моря, в блеске  солнца,  в  благоухании ветра. Потом, под звуки песен своих матросов, звуки столь чистые и прозрачные, что они составили бы божественную мелодию, если  бы  удалось  их записать, он увидел, как перед ним встает  остров  Монте-Кристо,  но  не грозным утесом на волнах, а оазисом в пустыне; чем ближе подходила  лодка, тем шире разливалось пение, ибо с  острова  к  небесам  неслась  таинственная и волшебная мелодия, словно некая Лорелея хотела завлечь  рыбака или чародей Амфион - воздвигнуть там город.    Наконец лодка коснулась берега, но без усилий, без толчка,  как  губы прикасаются к губам, и он вошел в пещеру, а чарующая музыка все не умолкала. Он спустился, или, вернее, ему показалось, что  он  спускается  по ступеням, вдыхая свежий благовонный воздух, подобный тому, который  веял вокруг грота Цирцеи, напоенный таким  благоуханием,  что  от  него  душа растворяется в мечтаниях, насыщенный таким огнем, что от него распаляются чувства; и он увидел все, что с ним было наяву, начиная  с  Синдбада, своего фантастического хозяина, до Али, немого  прислужника;  потом  все смешалось и исчезло, как последние тени в гаснущем волшебном  фонаре,  и он очутился в зале со статуями, освещенной одним  из  тех  тусклых  светильников, которые у древних охраняли по ночам сон или наслаждение.    То были те же статуи, с пышными формами, сладострастные и  в  то  нее время полные поэзии, с магнетическим взглядом, с  соблазнительной  улыбкой, с пышными кудрями. То были Фрина, Клеопатра, Мессалина, три великие куртизанки; и среди этих бесстыдных видений, подобно чистому  лучу,  подобно ангелу на языческом Олимпе, возникло целомудренное создание, светлый призрак, стыдливо прячущий от мраморных распутниц  свое  девственное чело.    И вот все три статуи объединились в  страстном  вожделении  к  одному возлюбленному, и этот возлюбленный был он; они приблизились к его ложу в длинных, ниспадающих до ног белых туниках, с обнаженными персями, в волнах распущенных кос; они принимают позы, которые  соблазняли  богов,  но перед которыми устояли святые, они озирают на него тем неумолимым в пламенным взором, каким глядит на птицу змея, и он не имеет сил противиться этим взорам, мучительным, как объятие, и сладостным, как лобзание.    Франц закрывает глаза и, бросая вокруг себя последний взгляд,  смутно видит стыдливую статую, закутанную в свое покрывало;  и  вот  его  глаза сомкнулись для действительности, а  чувства  раскрылись  для  немыслимых ощущений.    Тогда настало нескончаемое наслаждение, неустанная  страсть,  которую пророк обещал своим избранникам. Мраморные уста ожили, перси  потеплели, и для Франца, впервые отдавшегося во власть гашиша, страсть стала мукой, наслаждение - пыткой; он чувствовал, как к его лихорадочным губам прижимаются мраморные губы, упругие и холодные, как кольца змеи; но в то время как руки его пытались оттолкнуть эту чудовищную страсть, чувства  его покорялись обаянию таинственного сна, и, наконец, после борьбы, за которую не жаль отдать душу, он упал навзничь, задыхаясь, обессиленный,  изнемогая от наслаждения, отдаваясь поцелуям мраморных  любовниц  и  чародейству исступленного сна.   XI. ПРОБУЖДЕНИЕ     Когда Франц очнулся, окружающие его предметы показались ему продолжением сна; ему мерещилось, что он в могильном склепе, куда, словно  сострадательный взгляд, едва проникает луч солнца; он протянул руку и  нащупал голый камень; он приподнялся и увидел, что лежит в  своем  плаще  на ложе из сухого вереска, очень мягком и пахучем.    Видения исчезли, и статуи, словно это были призраки, вышедшие из  могил, пока он спал, скрылись при его пробуждении.    Он сделал несколько шагов по направлению к лучу света; бурное  сновидение сменилось спокойной действительностью. Он понял, что он в  пещере, подошел к полукруглому выходу и увидел голубое небо и лазурное море. Лучи утреннего солнца пронизывали волны и воздух; на берегу сидели  матросы, они разговаривали и смеялись; шагах в десяти от берега лодка  плавно покачивалась на якоре.    Несколько минут он наслаждался прохладным ветром, овевавшим его  лоб; слушал слабый плеск волн, разбивавшихся о берег и оставлявших на  утесах кружево пены, белой, как серебро; безотчетно, бездумно  отдался  он  божественной прелести утра, которую особенно живо чувствуешь после фантастического сновидения; мало-помалу, глядя на открывшуюся его взорам жизнь природы, такую спокойную, чистую, величавую, он  ощутил  неправдоподобие своих снов, и память вернула его к действительности.    Он вспомнил свое прибытие на остров, посещение атамана  контрабандистов, подземный дворец, полный роскоши, превосходный ужин и ложку гашиша.    Но в ясном дневном свете ему показалось, что прошел, по крайней мере, год со времени всех этих приключений, настолько живо  было  в  его:  уме сновидение и настолько оно поглощало его мысли. Временами ему чудилась то среди матросов, то мелькающими, по скалам, то качающимися в  лодке  те призраки, которые услаждала его ночь своими ласками. Впрочем,  голова у него была свежая, тело отлично отдохнуло; ни малейшей тяжести,  напротив, он чувствовал себя превосходно и с особенной радостью вдыхал свежий воздух и подставлял лицо под теплые лучи солнца.    Он бодрым шагом направился к матросам.    Завидев его, они встали, а хозяин лодки подошел к нему.    - Его милость Синдбад-Мореход, - сказал он, - велел  кланяться  вашей милости и передать вам, что он крайне сожалеет, что не мог проститься  с вами; он надеется, что вы его извините, когда узнаете, что он был вынужден по очень спешному делу отправиться в Малагу.    - Так неужели все это правда, друг Гаэтано? - сказал Франц. - Неужели существует человек, который поцарски принимал меня на этом острове и уехал, пока я спал?    - Существует, и вот его яхта, которая уходит на всех парусах: и  если вы взглянете в вашу подзорную трубу, то, по  всей  вероятности,  найдете среди экипажа вашего хозяина.    И Гаэтано указал рукой на маленькое судно, державшее  курс  на  южную оконечность Корсики.    Франц достал свою подзорную трубу, наставил ее и посмотрел в  указанном направлении.    Гаэтано не ошибся. На палубе, обернувшись лицом к острову, стоял  таинственный незнакомец и так же, как Франц, держал в руке подзорную  трубу; он был в том же наряде, в каком накануне предстал перед  своим  гостем, и махал платком в знак прощания.    Франц вынул платок и в ответ тоже помахал.    Через секунду на яхте показалось легкое облако дыма, красиво  отделилось от кормы и медленно поднялось к небу; Франц услышал слабый выстрел.    - Слышите? - спросил Гаэтано. - Это он прощается с вами.    Франц взял карабин и выстрелил в воздух, не надеясь,  впрочем,  чтобы звук выстрела мог пробежать пространство, отделявшее его от яхты.    - Что теперь прикажете, ваша милость? - спросил Гаэтано.    - Прежде всего зажгите факел.    - А, понимаю, - сказал хозяин, - вы хотите отыскать вход в  волшебный дворец. Желаю вам успеха, ваша милость, если это может  вас  позабавить; факел я вам сейчас достану. Мне тоже не давала покоя эта мысль, и я раза три-четыре пробовал искать, но, наконец, бросил.  Джованни,  -  прибавил он, - зажги факел и подай его милости.    Джованни исполнил приказание, Франц взял факел и вошел в  подземелье; за ним следовал Гаэтано.    Он узнал место, где проснулся на ложе из вереска; но  тщетно  освещал он стены пещеры: он видел только по дымным следам, что и до него  многие принимались за те же розыски.    И все же он оглядел каждую пядь гранитной стены,  непроницаемой,  как будущее; в малейшую щель он втыкал свой охотничий нож; на каждый  выступ он нажимал в надежде, что он подастся; но все было тщетно, и он без всякой пользы потерял два часа.    Наконец он отказался от своего намерения; Гаэтано торжествовал.    Когда Франц возвратился на берег, яхта казалась уже только белой точкой на горизонте. Он прибег к помощи своей подзорной трубы, но даже и  в нее невозможно было что-нибудь различить.    Гаэтано напомнил ему, что он приехал сюда охотиться за дикими козами; Франц совершенно забыл об этом. Он взял ружье и пошел бродить по острову с видом человека, скорее исполняющего обязанность, чем забавляющегося, и в четверть часа убил козу и двух козлят. Но эти козы, столь же  дикие  и ловкие, как серны, были так похожи па наших домашних коз, что  Франц  не считал их дичью.    Кроме того, его занимали совсем другие мысли. Со вчерашнего вечера он стал героем сказки из "Тысячи и одной  ночи",  и  его  думы  непрестанно возвращались к пещере.    Несмотря на неудачу первых поисков, он возобновил  их,  приказав  тем временем Гаэтано изжарить одного козленка. Эти вторичные поиски  продолжались так долго, что, когда Франц возвратился, козленок был уже изжарен и завтрак готов.    Франц сел на то самое место, где накануне к нему явились с  приглашением отужинать у таинственного хозяина, и снова увидел, словно чайку  на гребне волны, маленькую яхту, продолжавшую двигаться  по  направлению  к Корсике.    - Как же это? - обратился он к Гаэтано. - Ведь вы  сказали  мне,  что господин Синдбад отплыл в Малагу, а помоему, он  держит  путь  прямо  на Порто-Веккио.    - Разве вы забыли, - возразил хозяин лодки, - что среди  его  экипажа сейчас два корсиканских разбойника?    - Верно! Он хочет высадить их на берег? - сказал Франц.    - Вот именно. Этот человек, говорят, ни бога, ни черта  не  боится  и готов дать пятьдесят миль крюку, чтобы оказать услугу бедному малому!    - Но такие услуги могут поссорить его с властями той страны,  где  он занимается такого рода благотворительностью, - заметил Франц.    - Ну, так что же! - ответил, смеясь, Гаэтано. -  Какое  ему  дело  до властей? Ни в грош он их не ставит! Пусть попробуют  погнаться  за  ним! Во-первых, его яхта - не корабль, а птица, и любому фрегату даст  вперед три узла на двенадцать; а во-вторых, стоит ему только сойти на берег, он повсюду найдет друзей.    Из всего этого было ясно, что Синдбад, радушный хозяин  Франца,  имел честь состоять в сношениях с контрабандистами и разбойниками всего побережья Средиземного моря, что рисовало его с несколько странной стороны.    Франца ничто уже не удерживало на Монте-Кристо; он потерял всякую надежду открыть тайну пещеры и поэтому поспешил заняться завтраком, приказав матросам приготовить лодку.    Через полчаса он был уже в лодке.    Он бросил последний взгляд на яхту; она скрывалась из глаз  в  заливе Порто-Веккио.    Франц подал знак к отплытию.    Яхта исчезла в ту самую минуту, когда лодка тронулась в путь.    Вместе с яхтой исчез последний след минувшей ночи: ужин, Синдбад, гашиш и статуи - все потонуло для Франца в едином сновидении.    Лодка шла весь день и всю ночь, и на  следующее  утро,  когда  взошло солнце, исчез и остров Монте-Кристо.    Как только Франц сошел на берег, он на время, по крайней мере,  забыл о своих похождениях и поспешил покончить с последними светскими  обязанностями во Флоренции, чтобы отправиться в Рим, где его  ждал  Альбер  де Морсер.    Затем он пустился в путь и в субботу вечером прибыл в почтовой карете на площадь Таможни.    Комнаты, как мы уже сказали, были для  них  приготовлены;  оставалось только добраться до гостиницы маэстро Пастрини, но это  было  не  так-то просто, потому что на улицах теснилась толпа, и Рим уже был охвачен глухим и тревожным волненьем - предвестником великих событий. А в Риме ежегодно бывает четыре великих события: карнавал, страстная неделя,  праздник тела господня и праздник св. Петра.    В остальное время года город погружается в спячку и пребывает в  состоянии, промежуточном между жизнью и смертью, что делает его похожим  на привал между этим и тем светом - привал поразительно прекрасный,  полный поэзии и своеобразия, который Франц посещал уже раз шесть и который он с каждым разом находил все более волшебным и пленительным.    Наконец, он пробрался сквозь все возраставшую и все более волновавшуюся толпу и достиг гостиницы. На первый его вопрос ему ответили  с  грубостью, присущей занятым извозчикам и содержателям переполненных  гостиниц, Что в гостинице "Лондон" для него помещения нет.  Тогда  он  послал свою визитную карточку маэстро Пастрини и сослался на Альбера де Морсер. Это подействовало. Маэстро Пастрини сам выбежал к нему,  извинился,  что заставил его милость дожидаться, разбранил слуг, выхватил подсвечник  из рук чичероне, успевшего завладеть приезжим, и  собирался  уже  проводить его к Альберу, но тот сам вышел к нему навстречу.    Заказанный номер состоял из двух небольших спален и приемной. Спальни выходили окнами на улицу - обстоятельство, отмеченное маэстро  Пастрини, как неоценимое преимущество. Все остальные комнаты в этом этаже снял какой-то богач, не то сицилианец, не то мальтиец, - хозяин точно не знал.    - Все это очень хорошо, маэстро Пастрини, - сказал Франц,  -  но  нам желательно сейчас же поужинать, а на завтра и на следующие дни нам нужна коляска.    - Что касается ужина, - отвечал хозяин гостиницы, - то вам его  подадут немедля, но коляску...    - Но? - воскликнул Альбер. - Стойте, стойте,  маэстро  Пастрини,  что это за шутки? Нам нужна коляска.    - Ваша милость, - сказал хозяин гостиницы, - будет сделано  все  возможное, чтобы вам ее доставить. Это все, что я могу вам обещать.    - А когда мы получим ответ? - спросил Франц.    - Завтра утром, - отвечал хозяин.    - Да что там! - сказал Альбер. - Заплатим подороже, вот и  все.  Дело известное: у Дрэка и Арона берут двадцать пять  франков  в  обыкновенные дни и тридцать или тридцать пять по воскресеньям и праздникам; прибавьте пять франков куртажа, выйдет сорок - есть о чем разговаривать.    - Я сомневаюсь, чтобы ваша милость даже за двойную цену могли что-нибудь достать.    - Так пусть запрягут лошадей в мою дорожную коляску. Она немного  поистрепалась в дороге, но это не беда.    - Лошадей не найти.    Альбер посмотрел на Франца, как человек, не понимающий, что ему говорят.    - Как вам это правится, Франц? Нет лошадей, - сказал он, -  но  разве нельзя достать хотя бы почтовых?    - Они все уже разобраны недоли две тому назад и теперь  остались  те, которые необходимы для почты.    - Что вы на это скажете? - спросил Франц.    - Скажу, что, когда что-нибудь выше моего понимания, я имею обыкновение не останавливаться на этом предмете и перехожу к другому. Как обстоит дело с ужином, маэстро Пастрини?    - Ужин готов, ваша милость.    - Так начнем с того, что поужинаем.    - А коляска и лошади? - спросил Франц.    - Не беспокойтесь, друг мой. Они найдутся; не надо только скупиться.    И Морсер с удивительной философией человека, который все считает возможным, пока у него тугой кошелек или набитый бумажник, поужинал, лег  в постель, спал, как сурок, и видел во сне, что катается  на  карнавале  в коляске шестерней.   XII. РИМСКИЕ РАЗБОЙНИКИ     На другой день Франц проснулся первый и тотчас же позвонил.    Колокольчик еще не успел умолкнуть, как вошел сам маэстро Пастрини.    - Вот видите, - торжествующе сказал хозяин, не  ожидая  даже  вопроса Франца, - я вчера угадал, ваша милость, когда не решился ничего  обещать вам; вы слишком поздно спохватились, и во всем Риме нет ни одной  коляски, то есть на последние три дня, разумеется.    - Ну, конечно! - отвечал Франц. - Именно на те дни, когда она  больше всего нужна.    - О чем это? - спросил Альбер, входя. - Нет коляски?    - Вы угадали, мой друг, - отвечал Франц.    - Нечего сказать, хорош городишко, ваш вечный город!    - Я хочу сказать, ваша милость, - возразил  маэстро  Пастрини,  желая поддержать достоинство столицы христианского мира в глазах приезжих, - я хочу сказать, что нет коляски с воскресенья утром до  вторника  вечером; но до воскресенья вы, если пожелаете, найдете хоть пятьдесят.    - Это уже лучше! - сказал Альбер. - Сегодня у нас четверг, - кто знает, что может случиться до воскресенья?    - Случится только то, что понаедет еще тысяч десять - двенадцать  пароду, - отвечал Франц, - и положение станет еще более затруднительным.    - Любезный друг, - отвечал Морсер, - давайте наслаждаться настоящим и не думать мрачно о будущем.    - По крайней мере, окно у нас будет? - спросил Франц.    - Окно? Куда?    - На Корсо, разумеется!    - Вы шутите! Окно! - воскликнул маэстро Пастрини. -  Невозможно!  Совершенно невозможно! Было одно незанятое, в шестом этаже палаццо  Дориа, да и то отдали русскому князю за двадцать цехинов в день.    Молодые люди с изумлением переглянулись.    - Знаете, дорогой друг, - сказал Франц Альберу, -  что  нам  остается делать? Проведем карнавал в Венеции; там если нет колясок, то, по  крайней мере, есть гондолы.    - Ни в коем случае! - воскликнул Альбер. - Я  решил  увидеть  римский карнавал и увижу его хоть на ходулях.    - Превосходная мысль, - подхватил Франц,  -  особенно,  чтобы  гасить мокколетти; [20] мы нарядимся полишинелями,  вампирами  или  обитателями Ландов и будем иметь головокружительный успех.    - Ваши милости все-таки желают получить экипаж  хотя  бы  до  воскресенья?    - Разумеется! - сказал Альбер. - Неужели вы думаете, что мы будем ходить по улицам Рима пешком, как какие-нибудь писари?    - Приказание ваших милостей будет исполнено, - сказал маэстро Пастрини. - Только предупреждаю, что экипаж будет вам стоить шесть пиастров  в день.    - А я, любезный синьор Пастрини, - подхватил Франц, - не будучи нашим соседом миллионером, предупреждаю вас, что я четвертый раз в Риме и знаю цену экипажам в будни, в праздники и по воскресеньям; мы вам дадим  двенадцать пиастров за три дня, сегодняшний, завтрашний и  послезавтрашний, и вы еще недурно на этом наживетесь.    - Позвольте, ваша милость!.. - попытался возражать маэстро Пастрини.    - Как хотите, дорогой хозяин, как хотите, - сказал Франц, - или я сам сторгуюсь с вашим abettatore [21], которого я хорошо знаю, это мой  старый приятель, он уже немало поживился от меня, и, в надежде и впредь поживиться, он возьмет с меня меньше, чем я вам  предлагаю;  вы  потеряете разницу по своей собственной вине.    - Зачем вам беспокоиться, ваша милость? - сказал маэстро  Пастрини  с улыбкой итальянского обиралы, признающего себя побежденным. - Постараюсь услужить вам и надеюсь, что вы будете довольны.    - Вот и чудесно! Давно бы так.    - Когда вам угодно коляску?    - Через час.    - Через час она будет у ворот.    И действительно, через час экипаж ждал молодых людей; то была обыкновенная извозчичья пролетка, ввиду торжественного  случая  возведенная  в чин коляски. Но, несмотря на ее более чем  скромный  вид,  молодые  люди почли бы за счастье иметь ее в своем распоряжении на последние  три  дня карнавала.    - Ваша светлость! - крикнул чичероне высунувшемуся в окно  Францу.  Подать карету ко дворцу?    Хотя Франц и привык к напыщенным выражениям  итальянцев,  он  все  же бросил взгляд вокруг себя; но слова чичероне явно относились к нему.    Его светлостью был он сам, под каретой  подразумевалась  пролетка,  а дворцом именовалась гостиница "Лондон".    Вся удивительная склонность итальянцев к  преувеличению  сказалась  в этой фразе.    Франц и Альбер сошли вниз. Карета подкатила ко дворцу.  Их  светлости развалились в экипаже, а чичероне вскочил на запятки.    - Куда угодно ехать вашим светлостям?    - Сначала к храму святого Петра, а потом к Колизею, - как истый парижанин, сказал Альбер.    Но Альбер не знал, что требуется целый день на осмотр св. Петра и целый месяц на его изучение. Весь день прошел только в осмотре  храма  св. Петра.    Вдруг друзья заметили, что день склоняется к вечеру.    Франц посмотрел на часы: было уже половина пятого.    Пришлось отправиться домой. Выходя из  экипажа,  Франц  велел  кучеру быть у подъезда в восемь часов. Он хотел показать  Альберу  Колизей  при лунном свете, как показал ему храм св. Петра при лучах солнца. Когда показываешь приятелю город, в котором сам уже бывал, то вкладываешь в  это столько же кокетства, как когда знакомишь его с женщиной, любовником которой когда-то был.    Поэтому Франц сам указал кучеру маршрут. Он должен был миновать ворота дель-Пополо, ехать вдоль наружной стены и въехать в  ворота  Сап-Джованни. Таким образом, Колизей сразу вырастет перед ними и величие его не будет умалено ни Капитолием, ни Форумом, ни аркою  Септимия  Севера,  ни храмом Антонина и Фаустины на виа-Сакра, которые они могли бы увидеть на пути к нему.    Сели обедать. Маэстро Пастрини обещал им превосходный обед; обед оказался сносным, придраться было не к чему.    К концу обеда явился хозяин; Франц подумал, что он  пришел  выслушать одобрение, и готовился польстить ему, по Пастрини с первых же слов прервал его.    - Ваша милость, - сказал он, - я весьма польщен вашими похвалами;  но я пришел не за этим.    - Может быть, вы пришли сказать, что нашли для нас экипаж? -  спросил Альбер, закуривая сигару.    - Еще того менее; и я советую вашей милости бросить думать об этом  и примириться с положением. В Риме вещи возможны или невозможны. Когда вам говорят, что невозможно, то дело кончено.    - В Париже много удобнее: когда вам говорят, что это  невозможно,  вы платите вдвое и тотчас же получаете то, что вам нужно.    - Так говорят все французы, - отвечал задетый за живое маэстро  Пастрини, - и я, право, не понимаю, зачем они путешествуют?    - Поэтому, - сказал Альбер, флегматически пуская дым в потолок и раскачиваясь в кресле, - поэтому путешествуют только такие безумцы и  дураки, как мы; умные  люди  предпочитают  свой  особняк  на  улице  Эльдер, Гантский бульвар и Кафе-де-Пари.    Не приходится объяснять, что Альбер жил на  названной  улице,  каждый день прогуливался по фешенебельному бульвару и обедал в том единственном кафе, где подают обед, и то лишь при условии хороших отношений с  официантами.    Маэстро Пастрини ничего не ответил, очевидно обдумывая ответ Альбера, показавшийся ему не вполне ясным.    - Однако, - сказал Франц, прерывая географические размышления  хозяина, - вы все же пришли к нам с какой-нибудь целью. С какой именно?    - Вы совершенно правы; речь идет вот о чем: вы велели подать  коляску к восьми часам?    - Да.    - Вы хотите взглянуть на Колоссоо?    - Вы хотите сказать: на Колизей?    - Это одно и то же.    - Пожалуй.    - Вы велели кучеру выехать в ворота дель-Пополо, проехать  вдоль  наружной стены и воротиться через ворота Сан-Джованни?    - Совершенно верно.    - Такой путь невозможен.    - Невозможен?    - Или во всяком случае очень опасен.    - Опасен? Почему?    - Из-за знаменитого Луиджи Вампа.    - Позвольте, любезный хозяин, - сказал Альбер, -  прежде  всего,  кто такой ваш знаменитый Луиджи Вампа? Он, может быть, очень знаменит в  Риме, но, уверяю вас, совершенно неизвестен в Париже.    - Как! Вы его не знаете?    - Не имею этой чести.    - Вы никогда не слышали его имени?    - Никогда.    - Так знайте, что это разбойник, перед которым Дечезарис и  Гаспароне - просто мальчики из церковного хора.    - Внимание, Альбер! - воскликнул Франц. - Наконец-то на сцене появляется разбойник.    - Любезный хозяин, предупреждаю вас, я не поверю ни  слову.  А  засим можете говорить, сколько вам угодно; я вас слушаю. "Жил да  был..."  Ну, что же, начинайте!    Маэстро Пастрини повернулся к Францу, который  казался  ему  наиболее благоразумным из приятелей. Надобно отдать справедливость честному малому. За его жизнь в его гостинице перебывало немало французов, по некоторые свойства их ума остались для него загадкой.    - Ваша милость, - сказал он очень серьезно,  обращаясь,  как  мы  уже сказали, к Францу - если вы считаете меня  лгуном,  бесполезно  говорить вам то, что я намеревался вам сообщить; однако смею уверить, что я  имел в виду вашу же пользу.    - Альбер по сказал, что вы лгун, дорогой синьор Пастрини,  -  прервал Франц, - он сказал, что не поверит вам, только и всего. Но я вам поверю, будьте спокойны; говорите же.    - Однако, ваша милость, вы понимаете, что, если моя  правдивость  под сомнением...    - Дорогой мой, - прервал Франц, - вы обидчивее Кассандры; по ведь она была пророчица, и ее никто но слушал, а вам обеспечено внимание половины вашей аудитории. Садитесь и расскажите нам, кто такой господин Вампа.    - Я уже сказал вашей милости, что это разбойник, какого мы не видывали со времен знаменитого Мастрильи.    - Но что общего между этим разбойником и моим приказанием кучеру выехать в ворота дель-Пополо и вернуться через ворота Сан-Джованни?    - А то, - отвечал маэстро Пастрини, - что вы можете спокойно  выехать в одни ворота, но я сомневаюсь, чтобы вам удалось вернуться в другие.    - Почему? - спросил Франц.    - Потому, что с наступлением темноты даже в пятидесяти шагах за воротами небезопасно.    - Будто? - спросил Альбер.    - Господин виконт, - отвечал маэстро Пастрини, все еще до глубины души обиженный недоверием Альбера, - я это говорю не для вас, а для вашего спутника; он бывал в Риме и знает, что такими вещами не шутят.    - Друг мой, - сказал Альбер Францу, -  чудеснейшее  приключение  само плывет нам в руки. Мы набиваем коляску пистолетами, мушкетонами и двустволками. Луиджи Вампа является, но не он задерживает нас, а мы  его;  мы доставляем его в Рим, преподносим знаменитого разбойника его святейшеству папе, тот спрашивает, чем он может вознаградить нас за такую  услугу. Мы без церемонии просим у него карету и двух лошадей из папских  конюшен и смотрим карнавал из экипажа; не говоря  уже  о  том,  что  благодарный римский народ, по всей вероятности, увенчает нас лаврами на Капитолии  и провозгласит, как Курция и Горация Коклеса, спасителями отечества.    Лицо маэстро Пастрини во время этой тирады Альбера было достойно кисти художника.    - Во-первых, - возразил Франц, - где вы возьмете пистолеты, мушкетоны и двустволки, которыми вы собираетесь начинить нашу коляску?    - Уж, конечно, не в моем арсенале, ибо у меня  в  Террачине  отобрали даже кинжал; а у вас?    - Со мною поступили точно также в Аква-Пендепте.    - Знаете ли, любезный хозяин, - сказал Альбер, закуривая вторую сигару от окурка первой, - что такая мера весьма удобна  для  грабителей  и, мне кажется, введена нарочно, по сговору с ними?    Вероятно, такая шутка показалась хозяину рискованной, потому  что  он пробормотал в ответ что-то невнятное, обращаясь только к Францу,  как  к единственному благоразумному человеку,  с  которым  можно  было  столковаться.    - Вашей милости, конечно, известно, что, когда на вас  нападают  разбойники, не принято защищаться.    - Как! - воскликнул Альбер, храбрость которого восставала при  мысли, что можно молча дать себя ограбить. - Как так "не принято"!    - Да так. Всякое сопротивление было бы бесполезно.  Что  вы  сделаете против десятка бандитов, которые выскакивают из канавы, из  какой-нибудь лачуги или из акведука и все разом целятся в вас?    - Черт возьми! Пусть меня лучше убьют! - воскликнул Альбер.    Маэстро Пастрини посмотрел на Франца глазами, в  которых  ясно  читалось: "Положительно, ваша милость, ваш приятель сумасшедший".    - Дорогой Альбер, - возразил Франц, - ваш ответ великолепен  и  стоит корнелевского "qu'il mourut"; [22] но только там дело шло о спасении Рима, и Рим этого стоил. Что же касается пас, то речь идет всего  лишь  об удовлетворении пустой прихоти, а жертвовать жизнью из-за прихоти - смешно.    - Per Bacco! [23] - воскликнул маэстро Пастрини. -  Вот  это  золотые слова!    Альбер налил себе стакан лакрима-кристи и начал пить маленькими глотками, бормоча что-то нечленораздельное.    - Ну-с, маэстро Пастрини, - продолжал Франц, - теперь, когда приятель мой успокоился и вы убедились в моих миролюбивых наклонностях, расскажите нам, кто такой этот синьор Луиджи Вампа. Кто он, пастух или вельможа? Молод или стар? Маленький или высокий? Опишите нам его, чтобы мы  могли, по крайней мере, его узнать, если случайно встретим его в обществе,  как Сбогара или Лару.    - Лучше меня никто вам не расскажет о нем, ваша милость, потому что я знал Луиджи Вампа еще ребенком; и однажды, когда я сам попал в его  руки по дороге из Ферентино  в  Алатри,  он  вспомнил,  к  величайшему  моему счастью, о нашем старинном знакомстве; он отпустил меня и не  только  не взял выкупа, но даже подарил мне прекрасные часы и  рассказал  мне  свою историю.    - Покажите часы, - сказал Альбер.    Пастрини вынул из жилетного кармана великолепный брегет с именем мастера и графской короной.    - Вот они.    - Черт возьми! - сказал Альбер. - Поздравляю вас! У меня почти  такие же, - он вынул свои часы из жилетного кармана, - и они  стоили  мне  три тысячи франков.    - Расскажите историю, - сказал Франц, придвигая  кресло  и  приглашая маэстро Пастрини сесть.    - Вы разрешите? - спросил хозяин.    - Помилуйте, дорогой мой, - отвечал Альбер, - ведь вы не проповедник, чтобы говорить стоя.    Хозяин сел, предварительно отвесив каждому  из  своих  слушателей  по почтительному поклону, что должно было подтвердить его готовность  сообщить им все сведения о Луиджи Вампа.    - Постойте, - сказал Франц, - останавливая маэстро Пастрини, уже было открывшего рот. - Вы сказали, что знали Вампа ребенком. Стало  быть,  он еще совсем молод?    - Молод ли он? Еще бы! Ему едва исполнилось  двадцать  два  года.  О, этот мальчишка далеко пойдет, будьте спокойны.    - Что вы на это скажете, Альбер? Прославиться в  двадцать  два  года! Это не шутка! - сказал Франц.    - Да, и в этом возрасте Александр,  Цезарь  и  Наполеон,  хотя  впоследствии о них и заговорили, успели меньше.    - Итак, - продолжал Франц, обращаясь к хозяину, - герою вашей истории всего только двадцать два года?    - Едва исполнилось, как я уже имел честь докладывать.    - Какого он роста, большого или маленького?    - Среднего, приблизительно такого, как его милость, - отвечал хозяин, указывая на Альбера.    - Благодарю за сравнение, - с поклоном сказал Альбер.    - Рассказывайте, маэстро Пастрини, - сказал Франц, улыбнувшись  обидчивости своего друга. - А к какому классу общества он принадлежал?    - Он был простым пастухом в поместье графа СапФеличе, между Палестриной и озером Габри. Он родился в Пампинаре и с пятилетнего возраста служил у графа. Отец его, сам пастух, имел в Анапии  собственное  маленькое стадо и жил торговлей бараньей шерстью и овечьим сыром в Риме.    Маленький Вампа еще в раннем детстве отличался  странным  характером. Однажды, когда ему было только семь лет, он явился к палестринскому священнику и просил научить его читать. Это было нелегко,  потому  что  маленький пастух не мог отлучаться от стада; но добрый священник ежедневно ходил служить обедню в маленькое местечко, слишком бедное, чтобы  содержать священника, и даже не имевшее названия, так что его обычно называли просто "Борго" [24]. Он предложил Луиджи поджидать его на дороге  и  тут же, на обочине, брать урок, но предупредил, что уроки будут очень короткие и ученику придется быть очень старательным.    Мальчик с радостью согласился.    Луиджи ежедневно водил стадо на дорогу из Палестрины в  Борго.  Ежедневно в девять часов утра здесь проходил священник; он садился с мальчиком на край канавы, и маленький пастушок учился грамоте по требнику.    В три месяца он научился читать.    Но этого было мало: он хотел научиться писать.    Священник заказал учителю  чистописания  в  Риме  три  прописи:  одну большими буквами, другую средними, а третью мелкими, и показал мальчику, как переписывать их на аспиде заостренной железкой.    В тот же вечер, загнав стадо, Вампа побежал к палестринскому слесарю, взял большой гвоздь, накалил его, выковал, закруглил и  сделал  из  него нечто вроде античного стилоса.    На другой день он набрал аспидных пластинок и принялся за дело.    В три месяца он научился писать.    Священник, удивленный его сметливостью и  тронутый  его  прилежанием, подарил ему несколько тетрадей, пучок перьев и перочинный ножик.    Мальчику предстояла новая наука, но уже легкая в сравнении с прежней. Через неделю он владел пером так же хорошо, как и своим стилосом.    Священник рассказал про него графу  Сан-Феличе;  тот  пожелал  видеть пастушка, заставил его при себе читать и писать, велел управляющему кормить его вместе со слугами и назначил ему жалованье - два пиастра в  месяц.    На эти деньги Луиджи покупал книги и карандаши.    Владея необыкновенным даром подражания, он, как юный Джотто,  рисовал на аспидных досках своих овец, дома и деревья.    Потом при помощи перочинного ножа он стал обтачивать дерево и  придавать ему различные формы. Так начал свое поприще и  Пинелли,  знаменитый скульптор.    Девочка лет шести, стало быть немного моложе  Луиджи,  тоже  стерегла стадо вблизи Палестины; она была сирота, родилась в Вальмонтонс  и  звалась Терезой.    Дети встречались, садились друг подле друга, и, пока их  стада,  смешавшись, паслись вместе, они болтали, смеялись и играли; вечером они отделяли стадо графа Сан-Феличе от стада барона Черветри и  расходились  в разные стороны, условившись снова встретиться на следующее утро. Они никогда не нарушали этого условия и, таким образом, росли вместе.    Луиджи исполнилось двенадцать лет, а Терезе - одиннадцать.    Между тем с годами их природные наклонности развивались.    Луиджи по-прежнему занимался искусствами, насколько это было возможно в одиночестве, нрав у него был неровный: он то бывал  беспричинно  печален, то порывист, вспыльчив и упрям и всегда насмешлив. Ни один из мальчиков Пампинары, Палестрины и Вальмонтоне не только не имел на него влияния, но даже не  мог  стать  его  товарищем.  Его  своеволие,  требовательность, нежелание ни в чем уступать отстраняли от него всякое  проявление дружелюбия или хотя бы симпатии. Одна Тереза единым взглядом, словом, жестом укрощала его строптивый нрав. Он покорялся мановению женской руки, а мужская рука, чья бы она ни была, могла только сломать  его,  но не согнуть.    Тереза, напротив, была девочка живая, резвая и веселая, но чрезвычайно тщеславная; два пиастра, выдаваемые Луиджи управляющим графа  Сан-Феличе, все деньги, выручаемые им за разные безделушки, которые он  продавал римским торговцам игрушек, уходили на сережки из поддельного  жемчуга, стеклянные бусы и золотые булавки. Благодаря щедрости  своего  юного друга Тереза была самой красивой и нарядной крестьяночкой в окрестностях Рима.    Дети росли, проводя целые дни вместо и беспечно предаваясь  влечениям своих неискушенных натур. В их разговорах, желаниях и мечтах Вампа всегда воображал себя капитаном корабля, предводителем войска или губернатором какой-нибудь провинции, а Тереза видела себя богатой, в пышном наряде, в сопровождении ливрейных лакеев. Проведя весь день  в  дерзновенных мечтах о своем будущем блеске, они расставались, чтобы загнать своих баранов в хлев, и спускались с высоты мечтаний к горькой и убогой действительности.    Однажды молодой пастух сказал графскому управляющему, что  он  видел, как волк вышел из Сабипских гор и рыскал вокруг его  стада.  Управляющий дал ему ружье, а Вампа только этого и хотел.    Ружье оказалось от превосходного мастера из Брешиа  и  било  не  хуже английского карабина; но граф, приканчивая однажды раненую лисицу,  сломал приклад, и ружье было отложено.    Для такого искусного резчика, как Вампа, это не представляло  затруднений. Он измерил старое ложе, высчитал, что надо изменить, чтобы  ружье пришлось ему по плечу,  и  смастерил  новый  приклад  с  такой  чудесной резьбой, что если бы он захотел продать в городе одно только дерево,  то получил бы за него верных пятнадцать - двадцать пиастров.    Но он отнюдь не собирался этого делать: иметь ружье было его заветной мечтой. Во всех странах, где независимость заменяет свободу, первая потребность всякого смелого человека,  всякого  мощного  содружества  иметь оружие, которое может служить для нападения и защиты и, наделяя  грозной силой своего обладателя, заставляет других считаться с ним.    С этой минуты все свое свободное время Вампа  посвящал  упражнению  в стрельбе; он купил пороху и пуль, и все для него стало  мишенью:  жалкий серенький ствол оливы, растущей на склонах Сабинских  гор;  лисица,  под вечер выходящая из поры в поисках добычи; орел, парящий в воздухе. Скоро он так изощрился, что Тереза  превозмогла  страх,  который  она  вначале чувствовала при каждом выстреле, и любовалась, как ее юный товарищ  всаживал пулю, куда хотел, так же метко, как если бы вкладывал ее рукой.    Однажды вечером волк и в самом деле выбежал из  рощи,  возле  которой они обыкновенно сидели. Волк не пробежал и десяти шагов, как упал  мертвым.    Вампа, гордый своей удачей, взвалил его на плечи и принес в поместье.    Все это создало Луиджи Вампа некоторую известность; человек,  стоящий выше других, где бы он ни был, всегда находит почитателей. Во всей округе о молодом пастухе говорили, как о самом ловком, сильном и  неустрашимом парне на десять лье кругом; и хотя Тереза слыла чуть  ли  не  первой красавицей между сабинскими девушками, никто не решался  заговаривать  с ней о любви, потому что все знали, что ее любит Вампа.    А между тем Луиджи и Тереза ни разу не говорили между собой о  любви. Они выросли друг подле друга, как два дерева,  которые  переплелись  под землей корнями, над землей - ветвями и ароматами - в воздухе; у них было только одно желание: всегда быть вместе; это желание стало потребностью, и они скорее согласились бы умереть, чем разлучиться  хотя  бы  на  один день.    Терезе минуло шестнадцать лет, а Луиджи - семнадцать.    В это время начали поговаривать о разбойничьей шайке,  собравшейся  в Ленинских горах. Разбой никогда не удавалось искоренить  в  окрестностям Рима. Иной раз недостает атамана; но стоит только явиться ему, как около него тотчас же собирается шайка.    Знаменитый Кукуметто, выслеженный в Абруццских горах и  изгнанный  из неаполитанских владений, где он  вел  настоящую  войну,  перевалил,  как Манфред, через Гарильяно и нашел убежище между Соннино и Пиперно, на берегах Амазено.    Теперь он набирал шайку, идя по стопам Дечезариса и Гаспароре и надеясь вскоре превзойти их. Из Палестрины,  Фраскати  и  Пампинары  исчезло несколько юношей. Сначала о них  беспокоились,  потом  узнали,  что  они вступили в шайку Кукуметто.    Вскоре Кукуметто стал предметом всеобщего внимания. Рассказывали  про его необыкновенную храбрость и возмутительное жестокосердие.    Однажды он похитил девушку, дочь землемера в  Фрозиноне.  Разбойничий закон непреложен: девушка  принадлежит  сначала  похитителю,  потом  остальные бросают жребий, и несчастная служит забавой для всей шайки, пока она им не наскучит или не умрет.    Когда родители достаточно богаты, чтобы заплатить выкуп, к  ним  отправляют гонца; пленница отвечает головой за безопасность посланного. Если выкупа не дают, то участь пленницы решена.    У похищенной девушки в шайке Кукуметто был  возлюбленный,  его  звали Карлини.    Увидев его, она протянула к нему руки и считала  себя  спасенною,  но бедный Карлини, узнав ее, почувствовал, что сердце его  разрывается:  он не сомневался в том, какая ей готовится участь.    Однако, так как он был любимцем Кукуметто, три года делил с  ним  все опасности и даже однажды спас ему жизнь, застрелив  карабинера,  который уже занес саблю над его головой, то он надеялся, что Кукуметто  сжалится над ним.    Он отвел атамана в сторону, в то время как девушка, сидя под  высокой сосной, посреди лесной прогалины, закрывала лицо яркой  косынкой,  какие носят римские крестьянки, чтобы спрятать его от похотливых взглядов разбойников.    Карлини все рассказал атаману: их любовь, клятвы верности и  как  они каждую ночь, с тех пор как шайка расположилась в этих местах, встречаются среди развалин.    Как раз в этот вечер Карлини был послан в  соседнее  село  и  не  мог явиться на свидание; но Кукуметто якобы случайно очутился там и  похитил девушку.    Карлини умолял атамана сделать ради него исключение и пощадить  Риту, уверяя, что отец ее богат и даст хороший выкуп.    Кукуметто притворился, что склоняется на мольбы своею друга, и  поручил ему найти пастуха, которого можно было бы послать  к  отцу  Риты,  в Фрозинопе.    Карлипи радостно подбежал к девушке, сказал ей, что  она  спасена,  и попросил ее написать отцу письмо, чтобы сообщить о том, что с ней случилось, и уведомить его, что за нее требуют триста пиастров выкупа.    Отцу давали сроку двенадцать часов, до девяти часов следующего утра.    Взяв письмо, Карлини бросился в долину разыскивать гонца.    Он нашел молодого пастуха, загонявшего в ограду свое стадо.  Пастухи, обитающие между юродом и горами, на границе между дикой и цивилизованной жизнью, - обычно посланцы разбойников.    Пастух немедленно пустился в путь, обещая через час быть в Фрозиноно.    Картини, радостный, вернулся к возлюбленной, чтобы  передать  ей  это утешительное известие.    Он застал шайку на прогалине, за веселым ужином; она поглощала припасы, взимаемые с поселян в виде дани; но он тщетно искал между  пирующими Кукуметто и Риту.    Он спросил, где они; бандиты отвечали громким хохотом.  Холодный  пот выступил на лбу Карлини, волосы на голове встали дыбом.    Он повторил свой вопрос. Один из сотрапезников палил в  стакан  орвиетского вина и протянул его Карлини.    "За здоровье храброго Кукуметто и красавицы Риты!"    В ту же минуту Карлини услышал женский крик. Он понял все. Он схватил стакан, пустил им в лицо угощавшего и бросился на крик.    Пробежав шагов сто, он  за  кустом  увидел  Кукуметто,  державшего  в объятиях бесчувственную Риту.    Увидев Карлини, Кукуметто встал и навел на него два пистолета.    Разбойники взглянули друг на друга: один - с  похотливой  улыбкой  на губах, другой - смертельно бледный.    Можно было думать, что между этими людьми сейчас произойдет  жестокая схватка. Но мало-помалу черты Карлини разгладились, его рука, схватившаяся было за один из пистолетов, заткнутых у него за  поясом,  повисла  в воздухе.    Рита лежала на земле между ними.    Лунный свет озарял эту сцену.    "Ну, что? - сказал Кукуметто. - Исполнил ты мое поручение?"    "Да, атаман, - отвечал Карлини, - и завтра, к девяти часам, отец Риты будет здесь с деньгами".    "Очень хорошо. А пока мы проведем веселую ночку. Эта девушка восхитительна, у тебя неплохой вкус, Карлини. А так как я не себялюбец,  то  мы сейчас вернемся к товарищам и будем тянуть жребий, кому она теперь  достанется".    "Стало быть, вы решили поступить с ней, как обычно?" - спросил Карлини.    "А почему бы делать для нее исключение?"    "Я думал, что во внимание к моей просьбе..."    "Чем ты лучше других?"    "Вы правы".    "Но ты не беспокойся, - продолжал,  смеясь,  Кукумотто,  -  рано  или поздно придет и твой черед".    Карлини так стиснул зубы, что они хрустнули.    "Ну, что же, идем?" - сказал Кукуметто, делая шаг в  сторону  товарищей.    "Я иду за вами".    Кукуметто удалился, оглядываясь на Карлини,  так  как,  должно  быть, опасался, что тот нападет на него сзади. Но ничто в  молодом  разбойнике не указывало на враждебные намерения.    Он продолжал стоять, скрестив руки, над все еще бесчувственной Ритой.    У Кукуметто мелькнула мысль, что Карлини хочет схватить ее на руки  и бежать с нею. Но это его не беспокоило, потому что он уже получил от Риты все, что хотел; а что касается денег, то триста пиастров, разделенных между всею шайкою, были такой ничтожной суммой, что они его мало интересовали.    И он продолжал идти к прогалине; к его  удивлению,  Карлини  появился там почти одновременно с ним.    "Жребий! Жребий!" - закричали разбойники, увидав атамана.    И глаза всех этих людей загорелись вожделением, в красноватом отблеске костра они были похожи на демонов.    Требование их было справедливо; поэтому атаман в знак согласия кивнул головой. Записки с именами, в том числе и с именем Карлини,  положили  в шляпу, и самый младший из шайки вытащил из этой самодельной урны одну из записок.    На этой записке значилось имя Дьяволаччо.    Это был тот самый, который предложил Карлини выпить за здоровье  атамана и которому Карлини в ответ на это швырнул стакан в лицо.    Из широкой раны, рассекшей ему лицо от виска  до  подбородка,  струей текла кровь.    Когда прочли его имя, он громко захохотал.    "Атаман, - сказал он, - Карлини сейчас отказался выпить за ваше  здоровье; предложите ему выпить за мое; может быть, он скорое  снизойдет  к вашей просьбе, чем к моей".    Все ожидали какой-нибудь вспышки со стороны  Карлини;  но,  к  общему изумлению, он взял одной рукой стакан, другой - флягу и палил себе вина.    "За твое здоровье, Дьяволаччо", - сказал он спокойным голосом.    И он осушил стакан, причем рука его даже не задрожала. Потом,  присаживаясь к огню, он сказал:    "Дайте мне мою долю ужина! Я проголодался после долгой ходьбы".    "Да здравствует Карлини!" - закричали разбойники.    "Так и надо! Вот это называется поступать по-товарищески".    И все снова уселись в кружок у костра; Дьяволаччо удалился.    Карлипи ел и пил, как будто ничего не произошло.    Разбойники удивленно поглядывали на него, озадаченные его  безучастием, как вдруг услышали позади себя тяжелые шаги.    Они обернулись: к костру подходил Дьяволаччо с молодой  пленницей  на руках.    Голова ее была запрокинута, длинные волосы касались земли.    Чем ближе он подходил к светлому кругу костра, тем заметней  становилась бледность девушки и бледность разбойника.    Так зловеща и торжественно было это появление, что все встали,  кроме Карлини, который спокойно остался сидеть, продолжая есть и пить, как  ни в чем не бывало.    Дьяволаччо подходил все ближе среди всеобщего  молчания  и,  наконец, положил Риту к ногам атамана.    Тогда все поняли, почему так бледен разбойник и так  бледна  девушка: под ее левого грудью торчала рукоять ножа.    Все глаза обратились к Карлини: у него на поясе висели пустые ножны.    "Так, - сказал атаман, - теперь я понимаю, для чего Карлини отстал".    Дикие натуры умеют ценить мужественный поступок; хотя, быть может, ни один из разбойников не сделал бы тою, что сделал Карлини, все его  поняли.    Карлини тоже встал с места и подошел к телу, положив руку на  рукоять пистолета.    "А теперь, - сказал он, - будет кто-нибудь оспаривать у меня эту женщину?"    "Никто, - отвечал атаман, - она твоя!"    Карлини поднял ее на руки и вынес из освещенного круга, который  отбрасывало пламя костра. Кукуметто, как обычно, расставил часовых, и  разбойники, завернувшись в плащи, легли спать около огня.    В полночь часовые подняли тревогу: атаман и разбойники в тот  же  миг были на ногах.    Это оказался отец Риты, принесший выкуп за дочь.    "Бери, - сказал он атаману, подавая мешок с серебром.  -  Вот  триста пиастров. Отдай мне мою дочь".    Но атаман, не взяв денег, сделал ему знак следовать за собой.  Старик повиновался; они пошли за деревья, сквозь ветви которых просвечивал  месяц. Наконец, Кукуметто остановился, протянул руку и указал  старику  на две фигуры под деревом.    "Вот, - сказал он, - требуй свою дочь у Карлини, он даст  тебе  отчет во всем".    И вернулся к товарищам.    Старик замер на месте. Он чувствовал, что  какая-то  неведомая  беда, огромная, непоправимая, нависла над его головой. Наконец, он сделал несколько шагов, стараясь различить, что происходит под деревом.    Заслышав шаги, Карлини поднял голову, и глазам старика более отчетливо представились очертания двух людей.    На земле лежала женщина; голова ее покоилась на коленях мужчины, наклонившегося над ней; приподняв голову, он открыл лицо  женщины,  которое он прижимал к груди.    Старик узнал свою дочь, а Карлини узнал старика.    "Я ждал тебя", - сказал разбойник отцу Риты.    "Негодяй! - воскликнул старик. - Что ты сделал?"    И он с ужасом глядел на Риту, неподвижную, окровавленную, с  ножом  в груди. Лунный луч падал на нее, озаряя ее тусклым светом.    "Кукуметто обесчестил твою дочь, - сказал Карлини, - я любил ее и потому убил; после него она стала бы игрушкой для всей шайки".    Старик по сказал ни слова, но побледнел, как привидение.    "Если я виноват, - продолжал Карлини, - отомсти за нее".    Он вырвал нож из груди молодой девушки и одной рукою подал его старику, а другой - обнажил свою грудь.    "Ты хорошо сделал, - сказал старик глухим голосом, - обними меня, сын мой!"    Карлини, рыдая, упал в объятия отца своей возлюбленной. То были  первые слезы в жизни этого запятнанного кровью человека.    "А теперь, - сказал старик, - помоги мне похоронить мою дочь".    Карлини принес два заступа, и отец вместе  с  возлюбленным  принялись рыть могилу под густыми ветвями столетнего дуба.    Когда могила была вырыта, отец первый поцеловал убитую, после него  возлюбленные; потом один взял ее за ноги, другой за плечи и  опустили  в могилу.    Оба встали на колени по краям могилы и прочитали молитвы по усопшей.    Потом они опять взялись за заступы и засыпали могилу.    Старик протянул Карлини руку.    "Благодарю тебя, сын мой, - сказал он, - теперь оставь меня одного".    "Но как же так..." - сказал тот.    "Оставь меня, я так хочу".    Карлини повиновался, подошел к товарищам, завернулся в плащ  и  скоро заснул, по-видимому, так же крепко, как они.    Еще накануне было решено переменить стоянку.    За час до рассвета Кукуметто поднял свою  шайку  и  приказал  отправляться в путь.    Но Карлини не хотел уйти из леса, не узнав, что сталось с отцом Риты.    Он пошел к тому месту, где расстался с ним.

The script ran 0.022 seconds.