Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Константин Седых - Даурия [1948]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, prose_history, История, Роман

Аннотация. Роман Константина Седых «Даурия» — своеобразный сибирский вариант шолоховского «Тихого Дона» — представляет собой впечатляющую панораму жизни сибирского казачества, столкновение частных судеб с катаклизмами Большой Истории «Революция, Гражданская война» высекает искры подлинного драматизма.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 

Зычный хохот заглушил шум ливня. Никита и Данилка хотели было бежать следом за Лукашкой и Симоном, но Роман сказал: — Не ходите. Раз уж те пошли, то хоть и поругаются, а коней приведут. По-Федоткиному не сделают. — Надо хоть огонь развести, обсушить их, когда вернутся, — сказал Никита и принялся разводить в очаге огонь из лежавшего у порога сухого хвороста. Лукашка и Симон прискакали назад верхами. Оба принялись ругать Федота, который с папиросой в зубах уже сушился у костра. — Чего уж теперь ругаться, раз маху дали, — сказал он им. — Давайте лучше сушитесь, а то ночью лазаря запоете. …В полночь разведчики приблизились к поселку Березовскому. В нем не было ни одного огонька, но отчаянно тявкали собаки. — Неужели нас зачуяли? — спросил Симон Романа. — Не должны бы. Это они на кого-то в улицах лают. Спешились за огородами в приречных кустах. В поселок отправились пять человек во главе с Федотом. Пошли они по огородам, чтобы не нарваться в проулках на семеновские заставы. Назад вернулись через полтора часа и сообщили: стоит в поселке много кавалерии, а в центре, у церкви, расположены две батареи полевых орудий. У одной выставлена большая охрана. — Должно быть, это дежурные расчеты, — высказал свое предположение Федот, — так что настороже, сволочи, держатся. А хорошо бы у них эти пушки оттяпать, — мечтательно закончил Федот. — Ну ладно, — помня наказ Журавлева не ввязываться в драку, прервал его Роман, — больше нам здесь делать нечего. Номера полков на обратном пути узнаем, — уверенно заявил Роман. — К утру нам надо до Кутомары добраться. Выше Березовского дорога проходит по правому берегу Борзи, прижатая к самой речке отвесными скалами. Но дальше долина становится шире, и там в одном месте, недалеко от дороги, разросся дремучий колок. В середине колка есть небольшая полянка. На рассвете разведчики добрались до колка и расположились на полянке. Один взвод сразу же улегся спать, а другой залег на закрайке колка и стал наблюдать за дорогой. Утро было туманное и сырое. Долго разведчики зябли, кутались в дождевики и шинели. Но едва туман рассеялся, как стало сильно припекать солнце, и разморенные люди дремали, изредка переговариваясь. Федот лежал рядом с Романом и вслух продолжал мечтать о том, чтобы снова обзавестись пушками. Около полудня на дороге появилась сотня казаков. Шла она без дозоров. Впереди спокойно ехал молодой подъесаул в низко надвинутой фуражке, в синих галифе с желтыми лампасами. Следом за ним ехали два хорунжих. Они весело разговаривали и курили. До Романа донесся обрывок разговора о каком-то банкете в офицерском клубе. Из услышанного он заключил, что сотня идет откуда-то с линии железной дороги. Вдруг Федот возбужденно зашептал ему: — Пришьем, Ромка, офицериков. Мы их на таком расстоянии сразу срежем. — Не дури, не дури. Не за тем нас сюда послали. Минуту спустя Федот негромко вскрикнул. — Ты это чего? — спросил Роман. — Петьку Кустова и Митьку Каргина узнал. — Врешь? — Ничего не вру. Смотри в седьмом ряду спереди. Оба рядышком едут, сволочи… Ну, видишь? Петька-то, гад, уже урядник! — Видать-то вижу, а признать не могу. — Да они это, ей-богу, они. Едут, сучьи дети, и не подозревают того, что мы их можем очень свободно ухлопать. Сметанники проклятые, куроеды… — Ладно, молчи. В другой раз повстречаем, так спуску не дадим. — А ведь мы раньше с Митькой большими друзьями были. Вместе у Елисея пшеницу из амбара воровали, — возбужденно шептал Федот. — Однажды мы за ночь четыре мешка отборной пшенички на вино да на конфеты умыли. Когда сотня скрылась из виду, он пошел будить остальных разведчиков, чтобы рассказать им про Митьку с Петькой. Только разбудил Лукашку и принялся ему рассказывать, как от Романа прибежал посыльный с приказом всем идти в цепь. На дороге появилась густая колонна пехоты. — А ведь это, ребята, японцы, — приглушенным шепотом оповестил всех Симон, ложась в цепь рядом с Романом и Федотом. — Японцы!.. — передразнил его Федот. — Что они тебе, с неба упадут, что ли? — А я тебе говорю — они. Вон и знамя ихнее. Впереди колонны, сквозь пыль, показалось белое знамя с красным кругом. — Это у них солнце на знамени намалевано, — припав к винтовке, твердил свое Симон, и под левым глазом его подергивался какой-то мускул. Японцы, все как один низенького роста, были в мундирах цвета хаки с желтыми пуговицами и с красными поперечными погонами, в серых брезентовых гетрах. Шли они плотно сомкнутыми рядами, взбивая густую пыль. В каждом ряду было шесть человек, и все они походили друг на друга, как оловянные солдатики. — Давайте угостим этих гадов, — не вытерпел обычно спокойный Симон и передернул затвор винтовки. — Нельзя этого делать. Ты дурака не валяй. — Да ведь сердце рвет. Ты подумай только, где они идут. Расходились тут на нашу голову. Никогда я не думал, что эти макаки будут расхаживаться там, где я хлеб сеял, сено косил, где каждая травинка мне родная. А они, как дома, разгулялись. Продал им Семенов Забайкалье, продал. И когда мы теперь изведем эту погань? Ярость, сжигавшая Симона, передалась и другим. Роман видел, как трясся всем своим телом Никита Клыков, как грыз сухую ветку Федот, как дрожала на спуске винтовки рука Лукашки. — Не кипятитесь, ребята, — сказал им Роман, — придет время и стрелять будем, рубить под корень. А сейчас наше дело в прятки играть, счет этой чертовой силе вести. Следом за первой колонной, которая насчитывала восемьсот солдат, с интервалом в две-три версты прошла вторая, а за нею — горная батарея и минометы на грузовиках. Потом долго шли обозы. За обозами опять ехали казаки с крашеными пиками и какая-то дружина человек в триста, вооруженная наполовину берданками. Всего за день прошло по дороге два батальона японцев, полк семеновской пехоты и до двух полков кавалерии. Уже на закате прошел последний большой обоз, охраняемый японцами, в средине которого восьмерка дюжих грудастых лошадей везла полевое орудие с двумя зарядными ящиками. — Дураки будем, если не оттяпаем это орудие, — сказал партизанам Федот. — Можно сказать, что нам его Бог посылает. — Отбить его немудрено. А вот как ты его к своим доставишь, если впереди столько япошек и беляков? — спросил Роман. — Доставлю. Жилы надорву, кровью харкать стану, а доставлю, — умоляюще глядя на Романа, говорил Федот. Роман ничего ему не ответил и стал писать обстоятельное донесение Журавлеву. С донесением отправил трех человек, а с остальными, поддавшись общему настроению, решил потрепать обоз и отбить орудие. Удержаться от этого он не мог. Слишком обидным и оскорбительным было это нашествие чужих солдат на родную землю. Короткими ногами в брезентовых гетрах попирали они ее, и казалось, содрогается она от гнева и отвращения. Через день, через два займут они Мунгаловский и одним своим присутствием там осквернят самое заветное и святое, что только есть у Романа и его товарищей. Эта мысль потрясла и ошеломила его. Он взглянул с болью на леса и сопки, на пашни и сенокосы и почувствовал свою безмерную вину перед ними. По глухому лесу правобережья повел он своих шестьдесят бойцов обратно к Березовскому. Обогнув поселок, его маленький отряд оказался восточнее березовской поскотины, в густых придорожных кустах. Солнце уже закатывалось, когда задержавшийся в поселке обоз двинулся дальше. Медленно вытягивался он из улицы на каменистый тракт, и, наблюдая за ним, дрожали бойцы от нетерпения, пробуя — легко ли вынимаются из ножен клинки, есть ли сила в руках. — Чур, не дрейфить, — объезжая ряды, говорил Роман, — от меня не отставать, крошить япошек в капусту. — Нас не сопрет. — Постараемся, — отвечали бойцы строгими голосами. Пропустив обоз мимо себя, Роман выхватил клинок и дал поводья Пульке. С криком «ура» вырвались за ним на тракт бойцы и понеслись на обоз. Казаки в голове обоза оглянулись и как по команде ударили нагайками по коням. Bсe до одного пустились они наутек. Растерявшиеся японцы кинулись вслед за ними, на бегу скидывая с себя ранцы, бросая винтовки. Лишь человек десять стреляли от подвод по разведчикам, трясясь от ужаса. Но били они словно с завязанными глазами. И только одного Никиту Клыкова нанесло на слепую пулю. Стрелявшего в Никиту наотмашь зарубил Роман, а остальных порубили, затоптали конями бойцы и понеслись за убегающими. Впереди всех скакал теперь Федот и дико горланил: — Даешь пушку! Покинутая расчетом и ездовыми пушка завалилась одним колесом в придорожную канаву. Упряжка ее сбилась в кучу, храпела, рвала постромки. Федот спрыгнул с седла, начал усмирять и распутывать этот лошадиный клубок. К нему на помощь бросились Симон и Алексей Соколов, а все другие пролетели дальше. Самые проворные из убегающих японцев успели ухватиться за стремена казаков и бежали чудовищными прыжками, не выпуская их из рук. Перепуганные казаки полосовали их нагайками, чтобы заставить бросить стремена. Остальные японцы, отчаянно работая локтями и часто-часто перебирая ногами, без оглядки улепетывали следом за ними, и никто не догадался свернуть с дороги, недалеко от которой был спасительный лес. Бойцы настигали их и с матерщиной рубили. Пощадили только одного японца. Уж больно резво умел бегать этот японец. Роман и Лукашка догнали его только на восьмой версте от поселка. К тому времени они успели приостыть и решили этого диковинного солдата-бегунца показать самому Журавлеву. Захваченный обоз оказался с патронами и снарядами. Это была удача, о которой партизанское командование давно мечтало. Но нелегко было доставить эту добычу Роману туда, где в ней так нуждались. С патронами дело обстояло лучше: бойцы набили ими переметные сумы, набили туго все патронташи и карманы и навьючили до десятка лошадей. Но не то было с Федотовой пушкой, которой он ни за что не хотел поступиться. Везти ее можно было только по лесам и сопкам, где зачастую нельзя было не только проехать, но и пройти. Но Федот твердил одно: — Без пушки я — никуда. Пока живой — не брошу ее, — и отчаянно крыл матюгами всех, кто пробовал отговаривать его. Тогда Роман выделил ему на помощь пятнадцать самых сильных бойцов, а сам уехал с остальными вперед, увозя с собой двадцать тысяч патронов и убитого наповал Никиту Клыкова, похоронить которого решили на мунгаловском кладбище. К вечеру на вторые сутки Роман был уже в расположении партизан. По его просьбе Журавлев отправил навстречу Федоту всю Золотую сотню. Под охраной этой сотни и явился со своей пушкой обратно Федот только на седьмой день. На него и на бойцов страшно взглянуть. Они оборвались, как черти, отощали, обросли щетиной. И хотя они посмеивались над Федотом, но рады были не меньше его, что благополучно доставили эту чертову пушку. Назавтра во всех полках был зачитан приказ Журавлева, в котором он объявлял благодарность Федоту Елизарьевичу Муратову и назначал его командиром орудия. Так восстановил себя Федот в правах начальника партизанской артиллерии и по этому случаю снова нацепил на свои сапоги серебряные шпоры и стал отращивать для солидности усы, которые росли прямо не по дням, а по часам. И чем больше они становились, тем важней и серьезней делался их хозяин, нашедший наконец свое призвание. XXIII К зиме все населенные пункты Восточного Забайкалья повидали у себя и красных и белых. Три конные партизанские дивизии, насчитывающие пятнадцать тысяч сабель, стремительно разгуливали по всему гигантскому треугольнику, образуемому Маньчжурской железнодорожной веткой и реками Аргунь и Шилка. Четырнадцать кадровых казачьих полков, многочисленные станичные дружины и Азиатская дивизия барона Унгерна гонялись за ними либо убегали от них в города, занятые крупными японскими гарнизонами. Борьба шла не на жизнь, а на смерть. Шахтеры, железнодорожники и приискатели, крестьяне и казачья беднота Забайкалья составляли ставшую грозной силой партизанскую армию. Воевали они преимущественно по ночам. В станицах и селах, на приисках и заимках ежедневно завязывались скоротечные схватки. Каждое утро где-нибудь выводили за поскотину и расстреливали то захваченных в одном белье офицеров, то связанных и предварительно избитых до полусмерти партизан. Много свежих могил прибавилось в тот страшный год и на мунгаловском кладбище. Крепко спали там в братской могиле бывшие фронтовики и родственники партизан, выданные Сергеем Ильичем. А осенью привезли с Богдатского хребта Данилку Мирсанова и Назарку Размахнина, незадолго перед этим перешедших на сторону партизан и убитых в Богдатском бою. С первыми стужами смерть заглянула и в козулинский дом. Однажды утром вступил в поселок один из полков Азиатской дивизии. Тотчас же зашныряли по всем дворам и конюшням дюжие казачьи урядники в поисках лошадей под полковой обоз. Старик Козулин как раз собирался ехать за водой и запрягал в обледенелые сани с бочкой гнедую мохноногую кобылу, когда в ограду явился урядник в барсучьей папахе с нагайкой в руке. Он оглядел кобылу со всех сторон, ощупал поочередно все ее ноги и, подойдя к бочке, спихнул ее с саней. Старик уже понял, к чему все это клонится, и стоял, тяжело вздыхая. Урядник высморкался ему на валенок и весело произнес: — Ну, папаша, надевай доху потеплее и сейчас же кати на площадь. Повезешь снаряды. — А куда повезу-то? Ежели далеко, так на такой кляче не довезу. На дороге она сдохнет. — Куда поедешь — знать тебе не полагается. А в общем, недалеко. Завтра к вечеру домой вернешься. — Сдохли бы вы с этими снарядами, — проворчал старик и пошел собираться. Обоз выступил из поселка только вечером и ехал всю ночь по Уровскому тракту на север. На рассвете прибыл он в деревню Гагарскую. За ночь старик Козулин так намерзся, что, сдав снаряды, заехал к знакомому мужику, напился у него горячего земляничного чаю и полез на печку. Он понимал, что раз его освободили, то нужно скорее уезжать домой, но чувствовал себя настолько худо, что весь день и всю ночь не слезал с печи. Его то знобило, то кидало в жар. А на рассвете началась со всех сторон стрельба. Это напали на унгерновский полк партизаны. Хозяин со своей семьей полез в подполье. Но у старика не было сил сойти с печки. Так и пролежал он там весь бой, крестясь и дрожа от страха. На солнцевсходе стрельба утихла, и в избу полезли с надворья партизаны в косматых папахах, в козлиных и собачьих дохах. Они наполнили избу холодом, громким оживленным говором и смехом. Радостно возбужденные после удачного боя, они добродушно посмеивались над вылезшим из подполья хозяином и просили хозяйку пожарче топить печь, поскорее поить их чаем. Старик лежал и трясся всем телом, боясь, что партизаны увидят его и станут допытываться, кто он и откуда. И в это время услыхал, как один из партизан спросил у хозяина: — Это у тебя, Николай, что за гнедуха во дворе стоит? Однако, она мунгаловская? — Мунгаловская и есть. Это дедушки Козулина гнедуха, — ответил хозяин. «Ну, пропал», — решил старик и притаился ни жив ни мертв, а партизан продолжал спрашивать: — Где же у тебя дед-то спасается? — Да вон он на печке лежит. Нездоровится ему шибко. Тотчас же ситцевый полог, закрывавший печку, отдернулся, и старик увидел молодое, нарумяненное морозом лицо с черными усиками. Он пригляделся и узнал Романа Улыбина. Роман приветливо поздоровался с ним, назвав его по имени и отчеству. — Здравствуй, милый, здравствуй, — обрадовался старик. — Слава Богу, что ты на меня наткнулся. А то ведь нарвись я на другого, так меня живо без кобылы оставят. А мне пешком теперь до дому ни за что не добраться. — Ну, как там у нас дома живут? — спросил Роман. Ему не терпелось узнать о Дашутке, с которой так сухо и мало разговаривал он при их встрече во время весеннего пребывания партизан в Орловской. Но прямо спросить о ней он стеснялся. — Известно как. Одними подводами всех замучили. Никакой жизни не стало. У нас Дарья и та опять раз в обоз ездила. — А как она, здорова? — Здоровехонька. Что ей поделается, молодой-то! — А где Епифан? Все в дружинниках обретается? — Там, милый, там. Не рад он этой своей службе, да ничего сделать нельзя. Силой заставляют служить. Говорил я ему, чтобы к вам подавался, — решил приврать старик, — да боится, что вы зарубите его. — Если по доброй воле перейдет, ничего ему не сделаем. Только пусть поторопится, а то поздно будет. — Ладно, ладно… Скажу я ему, если живым до дому доберусь. Поговорив со стариком и узнав, что он совсем больной, Роман сходил и привел к нему партизанского фельдшера. Фельдшер выслушал старика, дал ему два каких-то порошка, велел принять их оба сразу и потом хорошо пропотеть. Хозяйке же фельдшер приказал поить больного малиновым отваром, а на ночь поставить ему горчичники. На другой день старик почувствовал себя настолько сносно, что решил ехать домой. Вместе с партизанским разъездом доехал он до мунгаловских заимок и оттуда благополучно добрался до дому. Выбежавшей встретить его Дашутке он первым делом рассказал о встрече с Романом и о том, как хорошо Роман отнесся к нему. — О тебе два раза спросил. Кланяться велел. А меня, можно сказать, от смерти спас. Главного партизанского дохтура заставил лечить меня, — похвастался старик. Дашутку взволновало это и сделало счастливой как никогда в жизни. XXIV Ночью старику опять стало плохо, и утром он уже не мог подняться с кровати. С каждым днем ему становилось все хуже и хуже. Аграфене и Дашутке стало ясно, что он уже не жилец на белом свете. Умер он на пятый день, в студеный и ясный полдень. Когда он был при последнем издыхании, взвод приехавших из Орловской семеновцев на окраине, у поскотины, завязал перестрелку с партизанским разъездом, пришедшим со стороны Урова. Аграфена, Дашутка и Верка, бросив старика одного, спрятались в подполье. Когда они вылезли оттуда, он был уже мертв. Они все в голос запричитали не от горя, а больше потому, что этого требовал обычай. Наплакавшись, Аграфена и Дашутка пошли по соседям сзывать старух, чтобы обмыть и обрядить покойника, и девок — копать для него могилу. Дашутка вернулась назад с Агапкой Лопатиной и Ольгой Мунгаловой. В это время под сараем у Козулиных уже копошился однополчанин покойного, старик Каргин. Он доставал лежавшие на балках под крышей сухие лиственничные доски на гроб. В кухне старухи с засученными рукавами, тихо двигаясь и чинно переговариваясь, обмывали на лавке своего ровесника и вспоминали, каким молодчагой и ухарем был он в молодости. Дашутка и ее подруги оделись потеплее и вышли в ограду. Старик Каргин, сняв с себя полушубок и оставшись в одной синей телогрейке, обстругивал на верстаке пахучие доски. Дашутка стала запрягать в сани гнедуху, а Агапка с Ольгой накладывали на них сухие черноберезовые дрова. Поверх дров уложили они две лопаты, лом и кайлу. На кладбище приехали, когда короткий день клонился к вечеру. Земля сильно промерзла от сорокаградусных морозов. С большим трудом врылись в нее подруги на каких-нибудь пол-аршина и совершенно выбились из сил. — Придется оттаивать, а то ничего у нас не получится, — сказала Дашутка, бросив из рук тяжелый лом, со звоном упавший на мерзлые комья выброшенной из могилы глины. Дрова сложили в могилу, подожгли их, когда они разгорелись как следует, подруги поехали домой. В тот вечер, прибираясь во дворах и оградах, видели мунгаловцы на фоне угрюмого неба над кладбищенской сопкой багровое зарево от пожога. Это зарево будило в них тревожные и горькие мысли об отцах и братьях, в лютой злобе гонявшихся друг за другом среди белых сопок, в тайге, в степях. На другой день оттаявшая за ночь земля легко поддалась усилиям Дашутки и Ольги. Они работали одними лопатами, и к полудню могила была готова. Из мужчин на похороны пришел все тот же старик Каргин. По его команде девки уложили покойника в гроб и вынесли из дому. У крыльца гроб поставили на сани. Дашутка взяла в руки вожжи, прикрикнула на гнедуху, и та медленно тронулась с места. Заскрипели сани, заголосили старухи, и похоронная процессия двинулась из ворот на улицу. Шли за санями десятка три старух, баб и девок, закутанных в шали и полушалки. В тот самый день из станицы Орловской выехал на Мунгаловский большой семеновский разъезд. Разъездом командовал Каргин. В заиндевелой косматой папахе, с карабином за плечами и биноклем на груди ехал он впереди одетых в шубы и дохи дружинников. За поскотиной он выслал вперед дозор из трех человек. Когда дозор оказался примерно на полверсты впереди, разъезд двинулся следом за ним. Шли попеременно то шагом, то на рысях. В долине Драгоценки дымились наледи, и видимость была плохая. Каргин приказал дружинникам держать винтовки наизготовку, опасаясь засад в придорожных кустах и оврагах. Никого не встретив, вскоре после полудня разъезд благополучно добрался до сопки-коврижки, под которой стояла козулинская мельница. Первыми на крутую сопку вскарабкались, поскидав с себя дохи, дозорные. С гребня сопки они увидели поселок и белые столбы дыма над ним, а на дороге к кладбищу — похоронную процессию. Они приняли ее за колонну партизан. Моментально один из дозорных скатился сажени на две с гребня и закричал спешивавшимся дружинникам: — Давайте, ребята, скорее сюда! Из Мунгаловского партизаны уходят. Обстрелять их надо. Дружинники вперегонки полезли на скользкую сопку. Каргин оступился и съехал примерно с половины сопки обратно к коноводам. Дружинники, не дожидаясь его, стали залпами бить по процессии. …Дашутка шла рядом с санями и понукала с трудом одолевавшую крутой подъем гнедуху, когда немного впереди нее и правее пули начали срывать снег с дугообразного гребня придорожного сугроба. Потом она услыхала глухие звуки выстрелов. Тотчас же эти звуки потонули в истошном вопле баб и старух, ринувшихся кто куда. Дашутка бросила вожжи и упала в придорожный забитый снегом ров. Гнедуха круто повернула назад. На повороте сани накренились, гроб свалился с саней, и покойник выпал из него. Гнедуха по снежной долине неслась стремглав под гору, высоко вскидывая ноги. Следом за ней бежали врассыпную самые проворные бабы и девки. Когда Каргин наконец очутился на сопке, дружинники уже расстреляли по обойме патронов. Вскинув к глазам бинокль, он увидел не партизан, а самые обыкновенные похороны. С краской стыда на лице закричал он злым, простуженным голосом: — Прекратить стрельбу! Вы ведь баб за красных приняли. Что, глаза у вас повылазили? Там кого‑то хоронить везли. Опозорились теперь мы. В поселок хоть глаза не кажи. Дружинники перестали стрелять и начали виновато чесать в затылках. Каргин напустился на парня, который первый принял похороны за красных: — Ты что, Мирошка, окосел с перепоя? Из-за тебя нам теперь прохода не дадут, затюкают так, что жизни не рады будем. Ведь мы, чего доброго, ухлопали там какую-нибудь божью старушку. Я тебе за это приварю пять нарядов вне очереди. В это время со стороны Урова подошел к Мунгаловскому большой партизанский отряд Романа Улыбина. Партизаны, так же как и дружинники, залегли на сопке и видели оттуда, как белые обстреливали похороны. — Вот сволочи! — ругались партизаны. — От страха и злобы уже с бабами воюют. Роман приказал обстрелять дружинников. Попав под пули партизан, дружинники ускакали на Орловскую. Тогда Роман поднялся на ноги, крикнул коноводам: — Давайте с конями на южный склон, да поживее. В поселок поедем. За мной! — скомандовал он партизанам и бегом бросился по склону сопки. Через несколько минут прискакали туда и коноводы. Партизаны сели на коней и наметом понеслись к поселку. Когда Дашутка поняла, что больше не стреляют, она вылезла из канавы и, заливаясь слезами, подошла к покойнику. К ней подбежала Агапка. Вдвоем они уложили его в гроб, накрыли крышкой и, не переставая плакать, пошли в поселок. Увидев скачущих навстречу им партизан, Дашутка сказала: — Ох, и наругаю же я их, если они знакомыми окажутся. Я им, бессовестным рожам, такого наговорю, что вовек не забудут. С бабами воевать вздумали… Роман еще издали узнал Дашутку по красному полушалку с кистями. Узнала и она его. — А ведь это, девка, Роман! — обрадовалась она. — Вот уж мы ему зададим жару. Дашутка вытерла глаза рукавицей, торопливо поправила полушалок на голове и принялась грозить кулаком подъезжающему Роману. — Вы что, с бабами вздумали воевать? С пьяных глаз, что ли? — Это не мы с вами воевали, это дружинники отличились. Разве вы не видели, откуда в вас стреляли? — Есть когда тут разглядывать. — А кого это вы хороните? — Да дедушку нашего. Наделали вы с вашей войной нам беды. Ведь он у нас из гроба вывалился. Мы его так на дороге и бросили. Ума не приложу, как мы теперь и похороним его сегодня. Солнце-то вот-вот закатится. — А белые в поселке есть? — Вчера приезжали, а сегодня не были. — Ну, тогда мы поможем вам деда похоронить. Старик он у вас хороший был. Папаша-то твой не в него, — сказал Роман и приказал пяти партизанам ехать в поселок, пяти — на сопку, за кладбище, в дозор, а с остальными решил похоронить деда честь по чести. Подъехав к гробу, партизаны спешились, подняли его на плечи и медленно двинулись в гору. Дашутка, Агапка и еще несколько девок шли за ними. Один из партизан, стараясь поудобнее подпереть гроб угловатым плечом, пошутил: — Ехали, как говорится, на бал, а попали на похороны. Как бы только с этими похоронами мы сами покойниками не сделались. — Ты эти свои дурацкие шуточки брось, — напустился на него Роман. — Надо совесть иметь. На кладбище Роман сказал: — Был этот дед в свое время неплохой вояка. Проводим его в могилу салютом. И, опуская гроб в могилу, партизаны дали залп из винтовок. Похоронив чин чином старика, они вернулись в поселок. Аграфена Козулина встретила их на улице и обратилась к Роману: — Раз схоронили вы дедушку, то заезжайте к нам помянуть его. — Заедем? — спросил Роман у своих. — Заедем, — согласно отозвались они, — хоть погреемся с дороги. — Ну, хорошо, только ненадолго, — сказал Роман и завернул в козулинские ворота, не испытав при этом ни одного из тех чувств, с которыми глядел, бывало, в прежнее время и на эти ворота, и на дом с цветами на подоконниках. Дашутка все время, пока Роман был у них, искала удобного случая поговорить с ним наедине. О многом хотелось его порасспрашивать, много порассказать. После того как сожгли семеновцы улыбинскую усадьбу, а мать и братишка Романа уехали к своим родственникам в Чалбутинскую, боялась Дашутка, что после войны Роман не вернется в Мунгаловский. Но поговорить по душам им так и не пришлось. Когда Роман, поблагодарив ее мать за угощение, садился на коня, Дашутка, махнув рукой на людей, подошла к нему, спросила: — Долго еще воевать-то будете? Так ведь и состаритесь на войне. — Сколько придется, столько и будем. Ну, до свидания, — подал он Дашутке руку и шепнул, таясь от других: — Ты жди меня. Как-нибудь на днях я еще приеду. Тогда поговорим. Но встретиться им больше не пришлось. На следующий день полк Романа был переброшен под Сретенск, где партизан теснили японские части. …Обстрел дружинниками похоронной процессии наделал много шуму. Узнав об этом, партизаны вдоволь позлорадствовали над конфузом своих противников. Каргин решил оправдаться и донес по начальству, что в похоронную процессию стреляли не дружинники, а партизаны. Через неделю в одной из белогвардейских газет была напечатана целая статья о том, что партизаны обстреливают мирное население, и в пример приводилась мунгаловская история, во время которой якобы перебили партизаны чуть не сотню стариков и старух. — Вот это расписали! — дивились дружинники. — Из мухи слона сделали. — И спрашивали со смешком Каргина: — И когда это ты так ловко врать научился? А ему и без этих насмешек было не по себе. Несусветная ложь белогвардейской газеты буквально ошеломила его. Стало ему совершенно очевидно, что нечем больше семеновцам агитировать против партизан, если решились они на эту дикую клевету. XXV После весенних и летних боев с партизанами орловская станичная дружина прослыла одной из самых боеспособных семеновских частей. Среди разношерстного атаманского воинства, либо наемного, либо насильно мобилизованного, была дружина редким исключением. Больше чем наполовину состояла она из богатых казаков. Спаянные ненавистью к партизанам, угрожавшим их жизненному благополучию, дрались эти люди с неизменным ожесточением и упорством. Где уговорами, а где и принуждением вели они за собой и менее справную часть казачества. Командир дружины Каргин хотя богатством и не славился, но слыл за расчетливого и смелого человека. Способными людьми были все сотенные и взводные командиры дружины. Первую сотню, где был взвод Шароглазовых и взвод Тонких, водил байкинский вахмистр Дорофей Золотухин, рыжебородый, неразговорчивый старовер, храбрец, боявшийся на этом свете одного лишь табачного дыма. Вторая сотня ходила под началом старшего урядника Филиппа Масюкова, и в ней тоже редкий казак не доводился другому кумом или сватом. Уровский медвежатник Андрон Ладушкин, черный и хитрый, как ворон, командовал третьей сотней, казаки-таежники из которой не тратили зря ни одного патрона. Озлобленные стойкостью орловцев партизаны не стали брать их в плен. Этот факт умело использовали заправилы дружины для спайки своих рядов. Но к концу девятнадцатого года и в дружине начался тот разброд и развал, которыми были охвачены все без исключения русские части Семенова. Дружинники храбро дрались до тех пор, пока верили в свою победу. Но как только была утрачена эта вера, началось разложение. Пока Каргин верил в победу, он не задумывался над тем — правильно ли ведут себя семеновские части, занимаясь расстрелами и порками сочувствующего красным населения. Дружинники из богачей вели себя не хуже отпетых карателей. Они пороли стариков и баб в крестьянских деревнях, тащили все, что плохо лежало, в двух деревнях сожгли четыре дома видных партизан. И Каргин, дороживший своим положением командира дружины, не пытался удержать их от этого, хотя дружинники из казаков победнее не раз высказывали ему свое возмущение поступками богачей. Когда же Каргин понял, что дело идет к концу, он круто переменился. Командиров сотен и взводов, которые любили пороть и грабить, стал он строго призывать к порядку. Дорофею Золотухину, самому отпетому и неуемному из своих сотников, он пригрозил, что расправится с ним и со всеми его помощниками, если не прекратят они безобразного отношения к мирным жителям. В этом он опирался на сочувствие большинства своих дружинников. Генерал Мациевский, командовавший семеновскими войсками в Восточном Забайкалье, вскоре после Богдатского боя прислал Каргину распоряжение отправиться с дружиной в поселок Зеренский и сжечь в нем все дома ушедших в партизаны. Выполнить его распоряжение Каргин наотрез отказался и был отстранен от командования дружиной. На следующий день он сдал дружину есаулу Соломонову, отряд которого был влит в дружину и стал ее четвертой сотней. Присоединение к дружине соломоновских карателей вызвало среди доброй половины дружинников глухой ропот. Скоро этот ропот вылился в открытое неповиновение новому командиру. Дружинники из сотни Андрона Ладушкина наотрез отказались выполнить приказ о расстреле арестованных Соломоновым стариков, чьи сыновья ходили в партизанах. Тогда Соломонов приказал харачинам схватить десять человек наиболее упрямых дружинников и наказать их страшной поркой. В ту же ночь поровшие дружинников харачины были заколоты кинжалами, а в квартиру Соломонова кинута бутылочная граната. От взрыва ее пострадал хозяин квартиры. Утром Соломонов покинул дружину вместе со своими наемниками и больше не возвращался в нее. Командовать дружиной стал Филипп Масюков — урядник из Орловской. Через неделю дружина вернулась на стоянку в Орловскую. Там все дружинники старше сорокалетнего возраста были уволены в отпуск. Уехал в отпуск и Каргин. В Мунгаловском стоял только что пришедший из Сретенска Четвертый казачий полк. Штаб полка разместился в каргинском доме. Каргин узнал об этом по желтому знамени, развевавшемуся над воротами его ограды. «Выходит, и дома спокойно не поживешь», — подумал он с раздражением, въезжая в раскрытые настежь ворота. В ограде стояли у заборов и коновязей расседланные кони с надетыми на морды торбами, прохаживался дневальный в белой папахе и в крытом защитного цвета материей японском полушубке. Каргина он встретил сердитым окриком: — Кто ты такой, что прешь прямо в ограду? — Я хозяин этого дома. — Ну раз хозяин, тогда можно. А закурить у вас, хозяин, не будет? — Не курю, браток. — Жаль, — сказал дневальный и отвернулся от него со скучающим видом. Каргин расседлал коня, пошел в дом. В прихожей жарко топилась плита. На плите жарилось в большой чугунной кастрюле мясо. От него приятно пахло лавровым листом и луком. На деревянной кровати лежали внавалку шинели и полушубки, во всех углах стояли винтовки с ложами, выкрашенными блестящей светло-коричневой краской. У окна за столом дремали дежурные ординарцы, все чубатые и розовощекие, как на подбор. Дверь в горницу была полуоткрыта. Оттуда пахло душистым дымом папирос, доносился негромкий, сдержанный говор. Заглянув мимоходом в горницу, Каргин прошел тихонько на кухню, где ютилась его семья. Там стоял на столе кипящий самовар, вокруг которого сидели остальные ординарцы и пили чай с японскими галетами и мороженой колбасой. Каргин поздоровался с ними, расцеловал кинувшихся к нему ребятишек. — Ну, а вы чего приуныли? — спросил он потом горюнившихся на лавке в кухне Серафиму и Соломониду. — Не с чего веселыми-то быть, — ответила ему Соломонида. — Мы теперь только и знаем, что еду готовим да самовары кипятим для постояльцев. Ни днем, ни ночью покоя нет. Вечером, когда Каргин сидел с ребятишками на кровати, на кухню зашел командир полка, войсковой старшина Фомин, худощавый, высокого роста мужчина с запавшими щеками, с большими залысинами на лбу. От залысины лоб его казался узким и непомерно высоким. Каргин вскочил на ноги. — Сидите, сидите, хозяин, — махнул рукой Фомин и улыбнулся какой-то усталой, располагающей к себе улыбкой. — Простите за беспокойство. Я зашел познакомиться с вами, потолковать, — и он запросто протянул Каргину узкую длиннопалую руку. Присев на подставленный Каргиным стул, Фомин спросил: — Давно воюете с партизанами? — С самой весны. Почти все время в боях были. — Вы что ж, командир дружины? — Был полгода командиром, а теперь сменен. В дружине, как никак, три сотни, и в каждой сотне сто пятьдесят человек, а я только старший урядник. Военного образования не имею. Вот и отставили, — не открывая истинной причины своего ухода из командиров, ответил Каргин. — Но я слышал еще в Чите, что ваша дружина одна из лучших наших частей! Значит, уж не такой вы плохой командир, как рисуете. Думаю, у вас есть чему поучиться и нам, старшим офицерам. Вот я и хочу спросить вас, чем вы объясните неуспех всех наших попыток уничтожить партизан? Мне, новому человеку на этом фронте, интересно знать, в чем тут дело. — Причин тут много, ваше благородие. — Ну, а все-таки… Каргин изучающе посмотрел на Фомина, желая узнать, насколько можно быть с ним откровенным. Фомин понял это и улыбнулся: — Не бойтесь, хозяин, меня. Заверяю вас честным словом, что сказанное останется между нами. «Э, будь что будет», — решил Каргин, давно искавший человека, перед которым мог бы излить свою душу, и начал говорить: — Больно уж неустойчивы наши части, ваше благородие. Воюют они, за малым исключением, так, как работает на своего хозяина нерадивый батрак. Без души воюют, без интереса. Если партизаны отступают, они преследуют их на почетном расстоянии. Если же партизаны насядут на них — убегают сломя голову. От какой-нибудь сотни, вооруженной дробовиками, удирает целый полк, от полка — бригада. Скажу без хвастовства: если бы воевали все, как наша дружина, был бы кое-какой успех. Но и то относительный. Красные сильны и делаются сильнее с каждым днем. Ломаю я над всем этим голову, крепко ломаю… — И какой же сделали вывод? — Такой, что хочется иногда на все плюнуть и уехать на китайскую сторону. В тот вечер Каргин не успел высказаться до конца. С надворья вернулись ординарцы, и Фомин, прекратив разговор, попрощался и ушел к себе. На другой день он позвал Каргина в горницу, угостил коньяком и возобновил прерванную беседу. Каргин успел к тому времени поговорить о нем с ординарцами. Ординарцы, каждый по-своему, хвалили Фомина. Двое из них были его одностаничниками и знали всю его родословную. Приехав домой после тяжелого ранения на турецком фронте, занимался он сельским хозяйством. Жил небогато. На службу к Семенову попал по мобилизации. Из всего услышанного Каргин заключил, что опасаться Фомина нечего. Очертя голову высказал он ему давно наболевшее. Фомин горько рассмеялся. Нервно закурил папиросу и тут же потушил ее, сунул в цветник. Пройдясь по комнате, заговорил все тем же усталым голосом: — Да, трудно закрывать глаза на все происходящее. Я хорошо понимаю вас, Каргин. Вы спрашиваете: неужели мы не можем поступать более благоразумно? Боюсь, что нет. Таковы законы борьбы. Наша трагедия в том, что мы враги подавляющей массы своего народа. Мы защищаем свои бывшие права и привилегии. А кровные интересы народа требуют, чтобы мы были лишены всего этого раз навсегда. Таково положение вещей. — И чем же все это может кончиться? — внутренне холодея, спросил Каргин. — Если японцы наводнят своими войсками все Забайкалье и Дальний Восток, тогда мы удержимся. Иначе в самом скором времени наступит развязка. — Но ведь с японцами связываться тоже опасно. Они живо Забайкалье к рукам приберут. — В том-то и дело, Каргин. Боюсь, что это будет так. Закрывать глаза здесь не приходится. — Что же тут можно сделать? — Трудно придумать. Скорее всего, пока не поздно, надо просто выходить из игры. Возможность для этого есть — граница ведь рядом. Через три дня Четвертый полк ушел на Уров. Фомин дружески распрощался с Каргиным. А через неделю крупные партизанские силы окружили ночью полк в поселке Кунгурово и наголову разбили его. Фомин вырвался из окружения только с одной сотней. В Нерчинском Заводе он был арестован белым командованием, и ему грозил расстрел. Но он сумел с чьей-то помощью бежать из-под ареста и уйти на китайскую сторону. XXVI Разбив Четвертый полк, партизаны вновь заняли поселки Орловской станицы — Ильдикан и Козулино. Оттуда разъезды их стали ежедневно наведываться в Мунгаловский. Мунгаловские дружинники бежали в Орловскую. Только Каргин не захотел присоединиться к своим. Он ухитрялся жить дома. Спал он не раздеваясь и своего коня все время держал оседланным. Партизаны обычно появлялись по обогреву. Долго Каргин благополучно уходил от них. Расположившись где-нибудь на сопке, дожидался он ухода партизан и снова возвращался домой. Все родные и соседи уговаривали его бросить эту игру со смертью и уехать. Но он не хотел об этом и слышать. В один из воскресных дней партизаны пожаловали гораздо раньше. Каргин только что встал и завтракал на кухне, когда большой партизанский разъезд въехал в Царскую улицу. Впереди разъезда с карабином наизготовку ехал бывший председатель Орловского совдепа Пантелей Кушаверов. Был одет Кушаверов в меховую офицерскую куртку, крытую синим сукном и отороченную сизой мерлушкой. На голове его была барсучья папаха, на ногах — пестрые оленьи унты. Концы алого башлыка развевались у него за спиной. Следом за ним ехали решившие побывать дома Лукашка Ивачев, Симон Колесников и Прокоп Носков. О появлении партизан Каргину сообщила насмерть перепуганная Соломонида. Каргин выскочил из-за стола, оделся и выбежал в ограду. Оседланный конь его, тот самый, которого добыл он на Даурском фронте, стоял под сараем и ел овес из деревянной колоды. Он подтянул седельные подпруги, взнуздал коня и стал выводить его из-под сарая. В это время Кушаверов был уже напротив его дома, но Каргин не заметил его, пока не сел на коня. Увидели они друг друга почти одновременно. Кушаверов скинул на руку карабин и закричал: — Стой! Попался, гад… Каргин пригнулся, отчаянно гикнул на коня и прямо через забор перемахнул во дворы. Кушаверовская пуля сорвала с его головы папаху. Вздыбив коня, он яростно погрозил Кушаверову кулаком. Но, видя, что тот торопливо передергивает затвор карабина, метнулся за баню. Изготовив винтовку, осторожно выдвинулся из-за угла бани. Сразу три пули сорвали иней с бревен над самой его головой. Это выстрелили Лукашка, Симон и Кушаверов. Каргин прицелился было в Симона, но потом взял и выстрелил в Кушаверова. Тот выронил из рук карабин и медленно повалился на шею коня. А Каргин через предусмотрительно открытые задние ворота махнул на гумно, с гумна — в огород и оттуда — на заполье. Лукашка, Симон и Прокоп кинулись преследовать его. Гнались они за ним до самого кладбища. У кладбища Каргин спешился и залег, бросив коня с закинутыми на луку поводьями. Партизаны остановились. Дело принимало дурной оборот. Каргин наверняка мог перебить их из своего укрытия, но он не захотел стрелять. Он только крикнул им: — Поворачивайте назад, если жизнь не надоела! — Сдавался бы лучше, Елисей, — предложил ему миролюбиво Прокоп. — Все равно сколько ни побегаешь, а попадешься. Давай уж лучше подобру. Бери с меня пример. — Пошел ты к черту, сума переметная! Сам еще покаешься, что переметнулся. Так что не агитируй, а уметывай подобру-поздорову. А я был казаком и казаком помру. — Ну и катись тогда к такой матери, — разобиделся Прокоп. — Сдыхай со своим гонором или к китайцам подавайся. Больше упрашивать не будем. — А я не нуждаюсь. Уезжайте, или стрелять буду. — Уедем от греха, ребята. С ним шутки плохие, — сказал Лукашка своим товарищам, и они шагом поехали прочь. Когда отъехали, Лукашка, досадуя на себя и на Прокопа с Симоном, сказал: — Жалко, что у нас так получилось. Следовало его хлопнуть. Старорежимец он до мозга и костей. — Моли Бога, что он тебя не хлопнул, — усмехнулся Прокоп, — болтается как дерьмо в проруби, а отчаянный, холера. — Засаду надо устроить, — не слушая его, горячился Лукашка. — Такого гада следовало еще в восемнадцатом году хлопнуть. А теперь из-за него вон какого человека решились. Ведь гляди, так и не выживет Кушаверов-то. XXVII Ранив Кушаверова у ворот своей усадьбы, Каргин был вынужден снова вернуться в дружину. Он принял мунгаловскую сотню и, пока дружина стояла в Орловском, беспробудно пьянствовал в компании с Андроном Ладушкиным и Епифаном Козулиным, которые прислушивались к его словам. В январе партизаны перешли в наступление. В ночном бою они крепко потрепали дружину и заставили убраться в Нерчинский Завод, превращенный японцами в настоящую крепость. На всех окружавших город горах постоянно находились у них крупные заставы с пулеметами, жившие в построенных наспех избушках. Построить эти приземистые избушки стоило им большого труда. Каждое бревно японцы втаскивали туда на своих плечах, медленно карабкаясь по крутым обледенелым склонам. Немало солдат было изувечено при этих работах. Но когда избушки были поставлены, японцам стали не так страшны пятидесятиградусные морозы на засыпанных снегом горах. Закутанные в меха неповоротливые солдаты больше не замерзали на постах и реже обмораживались. В трескучий предутренний мороз заиндевелые с головы до ног орловцы подходили к городу. На Воздвиженском хребте остановила их японская застава. Командовавший заставой офицер приказал им через переводчика спешиться. Солдаты принялись проверять погоны на плечах дружинников. Они считали настоящими семеновцами только тех, у кого погоны были накрепко пришиты, а не приколоты на булавки. Партизаны-разведчики, часто наряжавшиеся в белогвардейскую форму, научили их этому. Возмущенные унизительной процедурой, дружинники принялись было протестовать, но наведенные на дорогу пулеметы сделали их сговорчивыми. Японец с заиндевелым шарфом на лице и с рукавицами на веревочках подошел к Каргину и стал ощупывать его плечи. Убедившись, что погоны накрепко пришиты, японец весело оскалился: — Хоросо… Больсевики тебе нет. — Ух ты, макака поганая!.. — обложил японца по матушке Каргин, чувствуя желание ткнуть его в зубы. А рядом Андрон Ладушкин с обманчиво ласковым выражением говорил другому японцу: — Эх ты, тварюга! Будь моя воля, я бы тебя сейчас как цыпленка задушил. После долгой задержки на заставе дружина стала спускаться с хребта к окутанному морозным туманом городу. Ни одного огонька не было видно в нем в эту глухую пору. Крепко продрогшие за ночь дружинники ругали на чем свет стоит «союзничков». Андрон Ладушкин, как и Каргин, имевший за русско-японскую войну три Георгиевских креста, сказал: — Завтра же пропью к такой матери мои кресты. — Что это на тебя вдруг нашло? — поинтересовался Каргин. — Да ведь как же не пропить-то! Узнают макаки, за что награжден я, так еще разобидятся, сказнить меня прикажут. — И Андрон рассмеялся. На въезде в Большую улицу снова раздался резкий гортанный голос: — Стойра!.. Сытрррять буду! Дружинники остановились. По обе стороны улицы был перед ними высокий снежный завал, над которым виднелись шапки японцев. Офицер с электрическим фонариком в руках подошел к командиру дружины. После долгих и придирчивых расспросов дружинники наконец очутились в городе. Под постой отвели им Новую улицу по соседству с Восьмым казачьим полком. Назавтра Каргин встретил своего старого знакомого, сотника Кибирева. Он все еще служил старшим адъютантом у атамана отдела, генерал-майора Гладышева. Поговорив с Каргиным, он пригласил его к себе на пельмени. Вечером за пельменями, пока не подвыпили, разговор у них клеился плохо. Мешали этому гости, которым Кибирев, очевидно, не совсем доверял. Но когда гости ушли, Кибирев налил себе и Каргину по стакану водки и сказал вполголоса: — Ну, теперь давай разговаривать, Елисей Петрович. Я ведь знаю, за что тебя разжаловали из командиров дружины. Дал нам Бог такую власть, что пропади она пропадом. Раньше я вот этими штучками гордился, — похлопал себя Кибирев по погонам. — Не дешево они мне дались, а теперь они жгут мои плечи. Когда-то за них уважали, а сейчас презирают. В песнях поется, что прежде палачи щеголяли в красных рубахах, а теперь их узнают по золотым погонам. — Но ведь не все же офицеры подлецы, — возразил Каргин, пораженный откровенностью Кибирева. — Конечно, нет. Но таких очень мало и с каждым днем становится все меньше. Одни уходят сами, других убирают. Так обходятся со всеми честными людьми из нашего брата, а о простом народе и говорить нечего. Порют и расстреливают у нас в Заводе за всякий пустяк. Каждую ночь кого-нибудь да выводят в расход. Заводские собаки питаются теперь человечиной. Ведь трупы расстрелянных подбирать и хоронить запрещено. От всех этих ужасов иногда хочется просто пустить себе пулю в лоб. — А что же думает атаман Семенов? Кибирев выпил налитый стакан водки, встал и, прикрыв поплотнее двери, уселся рядом с Каргиным. — Так ты спрашиваешь, что думает атаман? Он думает об одном — как можно дольше побыть у власти. Я, грешный, полагал когда-то, что это крупная личность. Но это просто недоучка, карьерист и мерзавец, каких еще свет не видывал. Ты знаешь караульских богачей-скотоводов, у которых глаза не видят дальше носа? Они считают, что мир создан для них одних. Так вот, Семенов сын одного из таких живоглотов. Чтобы удержаться у власти и умножить свои капиталы, он готов истребить хоть всю Россию. Он давно запродал японцам свою душу со всеми потрохами, за что и получил атаманскую булаву. И оттого, что он только игрушка в чужих руках, не слушается он никаких благоразумных голосов. Атаман нашего отдела трижды доносил ему о диком произволе, который вершится здесь Шемелиным и его приспешниками. И что же, ты думаешь, получил он в ответ? «Действия генерала Шемелина одобряю. Не суйтесь не в свое дело». После такого ответа у нашего атамана поджилки затряслись. И, кажется, недаром. На днях приезжает ему на смену другой. — Да что ты говоришь? Значит, Гладышева убирают. — К сожалению, да. — Что же тогда нашему брату делать? — Думать надо и крепко думать, пока не полетело все прахом. Поздно ночью, совершенно расстроенный, вышел от Кибирева Каргин. Над сонным городом стоял в белых кольцах полный месяц, клубилась морозная мгла. По тому, как сразу защипало у него кончики ушей, Каргин понял, что стужа стоит несусветная. Подходя к деревянному зданию казначейства, где помещалась контрразведка, он увидел, как оттуда вывели и погнали ему навстречу толпу арестованных. Он пригляделся, и у него пошел по коже мороз: арестованные были в одном белье. Стало ясно без слов, куда их ведут. Шедший впереди арестованных офицер в белой папахе, увидев Каргина, бешено крикнул: — Прочь с дороги! Каргин метнулся к заиндевелому забору. Офицер с револьвером в руке подбежал к нему, спросил: — Кто такой? — Командир третьей сотни орловской станичной дружины. — Ты что, не знаешь приказ? После двенадцати часов запрещено ходить по улицам. — Я этого не знал. Мы только вчера пришли в город. — Давай проходи! — махнул офицер рукой и скомандовал конвойным: — Поживее, вы! Иначе эта падаль в пути замерзнет. — И, закрыв меховой перчаткой прихваченное морозом левое ухо, он быстро зашагал вверх по Сеннушке, за крайними домами которой смутно маячили одетые в иней кустарники. Арестованных гнали японцы с примкнутыми к винтовкам плоскими штыками и несколько солдат Второго Маньчжурского полка. Каргин узнал их по черепам, нашитым на рукавах. Арестованные, связанные попарно, шли, потупив головы, и лица их были белее снега. В одном из них Каргин узнал орловского фельдшера Гусарова, которого он уважал. Острый, пронизывающий холодок подкатился к сердцу Каргина, наполняя его тоской и отчаянием. Через два дня он снова пришел к Кибиреву и рассказал о том, что привелось ему видеть. — Это, брат, тебе в диковинку, а мы об этом слышим каждый день, — грустно улыбнулся Кибирев и поставил на стол бутылку с водкой. — Давай выпьем, да только забывать ничего не будем. Мы с тобой, слава Богу, еще душ наших желтым чертям не продали. Я знаю тебя не первый год, поэтому не боюсь быть откровенным. Я хочу прямо спросить тебя: что ты думаешь насчет того, чтобы все это перевернуть вверх тормашками? — Давно ломаю над этим голову. Да разве можно тут что-либо сделать? — Можно! Шемелина и его шайку надо убрать, заодно разделаться и с японцами. Их ведь только один полк. — А где для этого силы взять? В нашей дружине можно подбить на такое дело всего половину людей. С богачами же и разговаривать нечего. Сразу выдадут. — Силы найдутся. Восьмой и Четырнадцатый казачьи полки, олочинская и чалбутинская дружины пойдут с нами, за редким исключением, все. Поддержат нас и все три казачьих батареи, учебная команда и отдельная сотня… Японцев в городе только половина. Остальные сидят на сопках. Там мы и выморозим их, как тараканов, когда батарейцы раскатают их бараки. — Ну, хорошо. Шемелина уберем, японцев вырубим, а дальше что? К партизанам на поклон пойдем? Или одним нашим отделом будем воевать и с ними и с Семеновым? — Если выйдет с переворотом, через неделю же большинство семеновской армии будет на нашей стороне. А тогда мы попробуем помириться и с партизанами. Наши партизаны — это, по-моему, еще не большевики. Это люди, восставшие против семеновского произвола и непрошеных гостей из-за моря. И вот, пока не пришли с запада настоящие большевики, надо успеть договориться с ними. Для этого мы должны немножко покраснеть, а партизаны побелеть. — Нет, Алексей Николаевич, — сказал на это Каргин, — партизан ты, однако, побелеть не заставишь. Если бы были в партизанах одни казаки, их еще можно было бы пошатнуть, а то ведь там и крестьяне, и приискатели, и рабочие с железной дороги и с угольных копей. Я у себя в поселке два года ратовал за то, чтобы одни чуточку побелели, а другие — покраснели и зажили душа в душу. Но ни черта из этого не вышло. — Не вышло потому, что ты был один. Но когда к этому будут стремиться десятки и сотни людей, располагающих к тому же серьезной силой, — может выйти. Я тебе не сказал еще, что в этом деле нас могут поддержать американцы. Они не хотят, чтобы Забайкалье прикарманили японцы, поэтому можно смело рассчитывать на их помощь. Недавно у нас в отделе гостила группа американских офицеров из Даурии. Сносились они не с военным командованием, а с нами, как с органом казачьего самоуправления. Прощупывали они, каково настроение в массе казачества. Гладышев, правда, очень осторожно, но жаловался им. Под впечатлением беседы с ними рискнул он донести на Шемелина. Но тут он, кажется, просчитался. — А Гладышев в заговоре тоже участвует? — Нет. Но если осуществится то, что мы замышляем, он, конечно, примкнется к нам. — Ладно, — сказал после долгого размышления Каргин. — Хуже, чем оно есть, не будет. На меня и на половину моей сотни можешь рассчитывать. Касательно других сотен сообщу через три дня. Начну помаленьку выведывать, кто там чем дышит… XXVIII В тот день, когда происходил у них этот разговор, сотня Андрона Ладушкина была назначена сопровождать отряд японских фуражиров на одну из пригородных заимок. На заимке фуражиры были атакованы двумя партизанскими эскадронами. Дружинники, неприязненно относившиеся к японцам, в душе были довольны таким оборотом дела. Дав для очистки совести по партизанам два-три залпа, они сели на коней и пустились наутек. Японцы, бросив обоз и скидывая с себя на бегу тулупы и полушубки, побежали вслед за дружинниками. Скоро партизаны настигли и порубили их. Только человек семь самих проворных японцев, успевших ухватиться за стремена дружинников, версты три бежали, не отставая от лошадей. Партизаны, прекратив погоню, повернули назад, и японцы считали себя спасенными. Но тут Андрон закричал на дружинников: — Куда вы их на свою голову спасаете! Они расскажут в Заводе, как мы прикрывали их, и не миновать нам расстрела. Рубите их к такой матери! Семь бед — один ответ. — И, выхватив шашку, Андрон зарубил скуластого, в расстегнутом мундире унтер-офицера, от которого шел пар. Дружинники моментально прикончили остальных. Но возвращаться в город, погубив всех фуражиров и не потеряв ни одного казака, было все равно рискованно. Нужно было сделать вид, что сотня доблестно прикрывала своих «союзничков». Андрон послал тогда двух человек с донесением о завязавшемся бое и просил подмоги. Сам же вернулся к заимке и, заняв две сопки, завязал перестрелку с партизанами. Партизаны, должно быть, сочли, что сотня вернулась с подкреплением, и оставили заимку, отойдя на север. Дружинники подобрали убитых японцев, нагрузили ими четыре подводы, а на пятую уложили забинтованных товарищей, изображавших раненых, и уже ночью возвратились в город. Шемелин и его штаб хотя и догадывались, как было дело, но постарались ради собственного благополучия выгородить Андрона перед японцами. На другой день был издан и зачитан в частях гарнизона специальный приказ, в котором Андрону и его сотне выносили благодарность за доблесть и мужество, проявленные в бою с превосходящими силами противника. В орловской дружине приказа того предусмотрительно не огласили. При первой же встрече с Каргиным Андрон рассказал ему обо всем. — Молодец! — похвалил его Каргин. — Скоро еще не то будет! — И приглушенным шепотком принялся посвящать его в планы затевавшегося переворота. Андрон эту затею горячо одобрил. Также одобрил ее и командир полубатареи хорунжий Назаров. Втянуть в заговор Каргин не рискнул только Дорофея Золотухина и Филиппа Масюкова. Дней через пять Каргин отправил Епифана Козулина с десятью посёльщцками за сеном на Серебрянку, к Аргуни. Возвращаясь обратно, Епифан ехал впереди всех, восседая на небольшом возу в своей рыжей собачьей дохе. Между кожевенными заводами и городом дорога шла по крутому косогору, заросшему березовым мелколесьем и кустарниками. Заметенная с обеих сторон сугробами, дорога была так узка, что на ней трудно было разминуться. В этом месте и повстречались мунгаловцы и японцы из стоявшего на кожевенных заводах батальона. Японцы везли муку с паровой мельницы, которая находилась на противоположном краю города. Японцев было человек тридцать. Вооружен из них был только офицер, сопровождавший обоз. — Сворачивай! — заорал на Епифана офицер, выбегая вперед обоза. — Куда я тут, к черту, с сеном-то сверну? Сам сворачивай. С мукой свернуть способнее, — спокойно ответил Епифан, продолжая сидеть на возу. Тогда офицер что-то скомандовал солдатам, и человек пятнадцать из них подбежали к Епифанову возу. Не успел Епифан глазом моргнуть, как воз был перевернут, и он полетел с него головой в сугроб. Поднявшись, Епифан сбросил с себя доху и, оставшись в одной телогрейке, выбежал на дорогу. Солдаты уже опрокидывали следующий воз, на котором ехал Егорка Большак. Тогда Епифан развернулся и двинул по уху ближайшего к нему солдата. Солдат отлетел шага на три и опрокинулся навзничь, жалобно мяукнув. Офицер выхватил было револьвер, но Епифан, размахнувшись с левой, ахнул его наотмашь по золотым зубам. Офицер плюхнулся на дорогу, выронил револьвер. Епифан схватил револьвер и его рукояткой стал укладывать ринувшихся на него японцев, с веселым бешенством приговаривая: — На, съешь, на, подавись… Дружинники и ехавшие за ними следом какие-то батарейцы, засучивая на бегу рукава, подоспели к Епифану на выручку. Японцы, спотыкаясь и падая, бросились врассыпную. — Ну, братцы, теперь надо давать ходу, пока не поздно, — сказал Епифан. Могучим рывком он поднял и поставил на дорогу свой опрокинутый воз. В следующую минуту он уже сидел на возу и, не жалея кнута, погонял коня. Дружинники и батарейцы не отставали от него. Вернувшись в сотню, дружинники завезли сено во дворы, подальше от улицы. Потных лошадей выпрягли и попрятали по амбарам и завозням. Сено, где можно было, подмели к сену своих хозяев, тщательно все подгребли граблями, а санные следы выровняли под метелку. Только тогда Епифан побежал доносить о случившемся Каргину. — Ну, теперь держись! Так и знай, пожалуют японцы с обыском. Ты спрячься так, чтобы до вечера тебя ни одна душа не видела, — приказал он Епифану, а сам пошел предупредить Филлипа Масюкова. Минут через сорок на трех грузовиках с пулеметами пожаловали на Новую улицу японцы. Масюков в сопровождении японских офицеров обошел все дворы, где размещались дружинники. — За сеном кто-нибудь у вас ездил сегодня? — спрашивал он казаков. Но всюду слышал одно. — Никак нет, — отвечали ему взводные и отделенные командиры и удивленно спрашивали, что случилось. Японские офицеры настороженно прислушивались к ответам, ко всему приглядывались и разочарованно покусывали толстые вывернутые губы… Вскоре после этого заговорщики снова сошлись у Кибирева. Кибирев предложил им начать переговоры с партизанским командованием. — Нам нужно знать заранее, — сказал он, — — как отнесутся партизаны к тому, что мы затеваем. По слухам, Красная Армия скоро дойдет до Байкала. Нам нужно поторопиться, если мы думаем чего-либо достигнуть. Рассчитывать только на свои собственные силы мы не можем. Необходимо прощупать, как отнесутся к нашей программе партизаны. С его предложением все согласились, и в тот же вечер они с Каргиным написали письмо Журавлеву, в котором выражали желание встретиться для переговоров по очень важному делу. XXIX Посланные Каргиным к Журавлеву дружинники из сотни Андрона Ладушкина в ночь на двадцать пятое января были задержаны заставой Девятого партизанского полка. Спешенных и обезоруженных, привели их под конвоем в штаб. Дежурным по штабу был в ту ночь Роман Улыбин. В одном из дружинников признал он подозерского охотника Капитоныча, с которым познакомился во время охоты на коз в марте восемнадцатого года. — Здорово, — коротко приветствовал его застуженным басом лесной нелюдим в косматой маньчжурской папахе. — Здравствуй, здравствуй, — сдержанно усмехнулся Роман. — Какими судьбами к нам? — Письмо привез вашему главному. — От кого? — От Каргина и Кибирева. — Давай его сюда. Поглядим что за письмо. — Не могу. Приказано передать только Журавлеву. Не вяжись ко мне, а давай буди его поскорее. Дело у нас срочное, — сердито шевеля мохнатыми бровями, прорычал Капитоныч, недовольный тем, что приходится много разговаривать. Роман решил с ним не спорить и пошел будить Журавлева. Приоткрыв половинку филенчатой двери, он боком протиснулся в скупо освещенную привернутой лампой горницу поселкового атамана, где спал на деревянном диване у жарко натопленной печки недомогавший в те дни Журавлев. — Павел Николаевич! — дотронулся он рукой до его плеча. — Важные новости. Прибыли парламентеры от орловской дружины. Журавлев тотчас же оторвал от подушки в красной наволочке всклокоченную лобастую голову. Сел, прибавил в лампе огонь и стал застегивать воротник гимнастерки. Затем пригладил волосы, поправил на себе поясной ремень и приказал ввести парламентеров. Войдя в горницу, Капитоныч прежде всего помолился на образа, а потом молча и с достоинством отвесил поклон Журавлеву. — Ну, что скажешь, старый служивый? — глядя на Георгиевские кресты на полушубке Капитоныча, спросил Журавлев. — Письмо тебе, — достал Капитоныч из своей папахи прошитый нитками и залитый сургучом пакет. Журавлев взял пакет, не спеша распечатал, прочитал и весело улыбнулся. — Хорошо. Посоветуюсь с кем надо, а потом дадим наш ответ… Отведи служивых на кухню и вели накормить, — приказал он Роману, — а сам сейчас же позови ко мне Василия Андреевича и Бородищева. Василий Андреевич с работниками своего организационно-инструкторского отдела жил в доме через дорогу от штаба. Когда Роман пришел к нему, он еще не спал, хотя был уже третий час ночи. С давно потухшей трубкой в зубах сидел он за трофейной пишущей машинкой и при скудном свете жестяной лампешки сосредоточенно отстукивал по клавишам крепкими смуглыми пальцами. «Опять, видно, воззвание какое-нибудь сочиняет. И когда только спит человек?» — подумал Роман о нем с восхищением и теплотой. Романа Василий Андреевич встретил довольным возгласом: — А, племяш! Кстати, брат, зашел, кстати. Я тут, понимаешь, с вечера бьюсь над одним воззваньицем. Послушай, как оно у меня получилось. По-моему — ничего. Но все-таки ты послушай. На свежую голову, глядишь, и подскажешь что-нибудь дельное, — и, не дав Роману опомниться, стал увлеченно читать. — Хорош-шо! — с полным убеждением объявил Роман, так как давно считал, что лучше дяди никто не напишет. До сих пор он помнил его обжигающее душу воззвание, которое читал в восемнадцатом году в Чите, когда красные оставляли ее. — Значит, ничего, говоришь? — лукаво усмехнулся Василий Андреевич. — Какое там ничего… Прямо здорово! — с еще большей убежденностью подтвердил Роман. — Экий ты, брат, восторженный, — погрозил ему пальцем Василий Андреевич, — хитришь ведь, огорчать старика не хочешь. — Да нет же… У меня и в мысли этого не было. — Ладно, ладно… Давай рассказывай, с чем пожаловал. Узнав, что приехали парламентеры, Василий Андреевич принялся ругать Романа. — Так что же ты молчишь? Вон какие новости, а ты битый час торчишь у меня и помалкиваешь. И когда ты научишься порядку? — горячился он надевая полушубок и одновременно прибирая на столе бумаги. Роман, посмеиваясь, молчал. Прибежав в штаб, Василий Андреевич увидел горячо споривших Журавлева и Бородищева. Размахивая письмом под носом Журавлева, Бородищев кричал: — А я тебе говорю, что тут может быть и подвох! Придешь к ним для переговоров и влипнешь, как кур во щи. Если они серьезно хотят разговаривать, так пусть сами и едут к нам. Кориться ведь они хотят. Василий Андреевич взял у него письмо, подошел к лампе и стал читать. Журавлев и Бородищев наблюдали за ним, остывая от возбуждения. Дочитав, он спросил Бородищева: — А откуда ты взял, что они кориться хотят? Из письма этого не видно. Они просто изъявляют желание встретиться с нашими ответственными представителями. — Как это так не видно? Даже очень все видно. Раз пишут, значит, приспичило. В письме этом одно из двух: либо подвох, либо — сдаюсь, помилуйте! — Нет, здесь что-то другое, — с видом, не допускающим возражений, сказал Василий Андреевич. — Из всего этого мне ясно только одно: не одним нам известно, что Красная Армия уже под Иркутском. Вот это и заставляет Каргина, Кибирева и всех, кто с ними, что-то предпринимать. А сдачей на милость здесь и не пахнет. Хитрят эти люди, а мы должны их перехитрить. — Что же ты тогда посоветуешь? — спросил Журавлев. — Встретиться с ними. Хотя бы только затем, чтобы выведать, что у них затевается… Да, — потер Василий Андреевич левой рукой лоб, — а кто привез это письмо? Может, кое-что узнаем от этих людей. — Да, потолковать с ними не мешает, — согласился Бородищев. — Роман! — крикнул Журавлев. — Попроси сюда парламентеров. Через две минуты в горнице снова появились Капитоныч и два его спутника. — Михаил Капитоныч, что ли? — приглядевшись к нему, спросил Василий Андреевич. — Он самый. А откуда ты меня знаешь? Я тебя вижу как будто впервые. — Разбогател, видно, если своих одностаничников не узнаешь, — пошутил Василий Андреевич. — Я — Василий Улыбин. Капитоныч удивленно взметнул косматыми бровями и уже без прежней сдержанности сказал: — Тогда еще раз здорово! Помню тебя! Бывал ты у меня с отцом. Василий Андреевич пригласил парламентеров садиться и, достав из кармана хранившуюся на случай пачку китайских сигарет, предложил им закурить. Двое охотно закурили, но Капитоныч отказался. — Благодарствую! Куревом отродясь не грешил. Помедлив, Василий Андреевич спросил его: — Ну, так что у вас там затевается? Переходить к нам решились? — Да не совсем оно так, — замялся Капитоныч, — переходить как будто не собираемся, а помириться желаем. — Что-то я не пойму тебя. Как же это так — помириться? Капитоныч хитренько прищурился: — А, к примеру, так, как оно у ребятишек бывает. Утром друг другу носы в кровь разобьют, а к обеду снова вместе, и водой не разольешь. Это я к тому говорю, что делить нам нечего. Столкнули нас друг с другом лихие люди. Поняли мы это и решили им того… под зад коленом. Ну, а с вами полюбовно столковаться, — довольно закончил он, вспотев от длинного разговора. — Так, так… — выслушав его, забарабанил Василий Андреевич пальцами по столу. — Как же это думаешь ты помирить батрака и хозяина, фабриканта и рабочего? Как ты помиришь у нас Алеху Соколова и Архипа Кустова, Семена Забережного и Сергея Ильича? Какими посулами отделаешься от вдов и сирот, которых наделали и пустили по миру господа белопогонники? Дадите вы этим сукиным детям по загривку. Ну, а дальше что? Прямо присоединиться к нам вы не собираетесь. Поторговаться еще хотите. А торговаться-то мы с вами и не будем. Простить тех, кто заблуждался по несознательности, кто не порол и не расстреливал наших отцов и братьев мы можем. Но жить по старинке не собираемся. На этот счет у нас давно все взвешено и обдумано. А вам я скажу вот что: если вы действительно поняли, что с Семеновым вам не по пути, милости просим к нам. Ничего вам худого не сделаем. Ну, а насчет каких-нибудь взаимных уступочек — забудьте и думать. — С Семеновым-то мы, верно, обожглись, — насупив брови, буркнул Капитоныч, — а обжегшись на молоке, дуешь и на воду, — доверительно улыбнулся он Василию Андреевичу. — Я это к тому клоню, что и к вам подаваться боязно. Как бы, думаем, и тут промашки не получилось. У нас ведь какое ни на есть, а хозяйство. С жиру мы, конечно, не бесимся, но голодными не сидим. А свяжись с вами, вы и скажете: твое — мое и ваше — наше. Вот она в чем закавыка-то! Журавлев и Бородищев рассмеялись, а Василий Андреевич подался всем туловищем вперед и дружески похлопал Капитоныча по колену. — Ты, я, брат, вижу, себе на уме. Правильно! Режь, что думаешь, не стесняйся! Только бояться таким хлеборобам, как ты, нечего. Ничего отнимать у вас мы не собираемся. А когда покончим с белогвардейцами и интервентами, вместе с вами будем думать, как лучше построить новую жизнь. Только своей руководящей роли в борьбе за эту жизнь наша партия никаким каргиным и кибиревым не отдаст. Пусть уж они в овечьи шкуры не рядятся. — Значит, ни коня, ни старухи моей отнимать у меня не собираетесь? — пошутил довольный Капитоныч. — Нет, владей ими сам! — Ну, а как насчет Бога? Веру-то в него отмените, что ли? — Тоже не собираемся. Вера в Бога — это личное дело каждого. Если веришь, молись себе на здоровье. Руки, ноги тебе за это никто не отрубит. — Ну, спасибо, Василий Андреевич! Разъяснил ты нам всю арифметику от корки до корки. Вот, если говоришь ты святую правду, значит мозгами пошевелить нам ой как надо! Хорошо бы тебе и с другими из нашего брата так потолковать. А то ведь народ мы неграмотный, вертят нами Каргин да Кибирев как хотят. Затеяли они переворот, много казаков из тех, кто победней, на это дело подбили, а куда целятся — не поймешь. Надо бы тебе поговорить с ними. Тогда бы уж, если отрубили, так раз и навсегда. — Поговорить, конечно, следовало бы. Но ведь к вам приедешь, а вы, чего доброго, к Шемелину на исповедь потащите, — улыбнулся Василий Андреевич, довольный тем, что Капитоныч наконец проговорился. — Да что ты, паря! Разве креста у нас на вороте нет? — с жаром сказал Капитоныч, а другой дружинник поддержал его, решительно заявив: — В обиду не дадим, будь покоен. Приезжай. Василий Андреевич незаметно подмигнул Журавлеву и стал расспрашивать Капитоныча и его спутников, где стоит дружина в Нерчинском Заводе, как туда можно пробраться и где устроить свидание. Выяснив все интересующие его подробности, спросил в заключение, все ли дружинники знают о готовящемся перевороте. — Нет, в первой сотне, где богач к богачу, ни одна душа не знает. Там ведь Дорофей Золотухин, а его мы потрухиваем, — ответил Капитоныч. — Хорошо. Тогда вы на минутку выйдите, Михаил Капитоныч, — сказал Василий Андреевич. — Посоветуемся и быстренько дадим наш ответ. Когда парламентеры вышли, он сказал Журавлеву и Бородищеву: — Очевидно, придется ехать, товарищи. Дело опасное, связанное с большим риском, но я обязан поехать как большевик и как земляк этих людей. Попытаюсь оставить Каргина и Кибирева на бобах — переманить большую часть дружинников к нам. — Пропадешь, Василий, ведь ехать надо к черту в пекло, ты подумай об этом, — сказал Журавлев. — Напишем лучше письмо. Гарантируем им полную безопасность и предложим переходить к нам. — Письмо попадет Каргину и Кибиреву, а они его постараются никому не показать. Нам же нужно раскрыть глаза рядовым дружинникам, раскрыть вопреки их эсерствующим главарям. — Тогда уж давай лучше я поеду, — предложил Бородищев. — Этим мы ничего не выгадаем. Ты нужен здесь не меньше, чем я. Кроме того, в орловской дружине я знаю людей почти наперечет, а это чего-нибудь да стоит. После долгих споров Василий Андреевич настоял на своем. Парламентерам решено было сказать, что партизанские представители постараются пробраться в Нерчинский Завод в ближайшие два дня, но кто именно будут эти представители, решили, ради предосторожности, не говорить. Затем их пригласили обратно в горницу, и уже не Василий Андреевич, а Журавлев объяснил им: — Предложение ваших закоперщиков о встрече принимаем. Самое позднее через два дня наши представители прибудут в Нерчинский Завод. Остановятся они там, где вы сочтете удобным. Думаем, что никакого предательства не произойдет. В противном случае никого потом из вашего брата в плен брать не будем. Дружинники выслушали его и были заметно разочарованы, что приедет кто-то другой, а не Василий Андреевич. XXX Утром Журавлев позвал к себе Романа и Лукашку Ивачева. Усадив их рядом на диван, прошелся по горнице от стола к порогу и спросил, умеют ли они носить офицерские погоны. — Можно попробовать, — ответили они и понимающе переглянулись. — Тогда, значит, произвожу вас в сотники. Поручается вам опасное и ответственное задание. Василий Андреевич едет на тайные переговоры в Нерчинский Завод, битком набитый японцами и семеновцами. Будете сопровождать его. Отберите по своему усмотрению человек тридцать что ни на есть ухорезов и отрепетируйте все так, чтобы комар носу не подточил. За сохранность Василия Андреевича отвечаете собственными головами. Понятно? — Понятно, — ответили они. — Тогда начинайте действовать. Для подготовки даю вам ровно сутки. Когда они вышли из штаба на залитую солнцем снежную улицу, Лукашка с восхищением сказал: — Ну и дядька, паря, у тебя! Вон на какую штуковину решился. Как подумаю — мороз прошибает. Держись давай теперь! Назавтра во второй половине дня с Урова по дороге на Нерчинский Завод ехал немолодой и суровый по виду полковник, сопровождаемый небольшим эскортом. Это был Василий Андреевич, чисто выбритый и даже надушенный. Был одет он в расшитые бисером оленьи унты и в крытый синим сукном полушубок, отороченный сизой мерлушкой. Алый с золотым позументом башлык развевался у него за плечами, медвежья папаха была надвинута на самые брови. В кармане у него лежали документы на имя командира особой кавалерийской бригады полковника Белокопытова, за три дня до того убитого партизанами в ночном бою на Унде. Молодцеватые сотники в ослепительно белых папахах держались на подобающем расстоянии от него и, отчаянно дымя душистыми папиросами, сдержанно переговаривались. Здоровенные и чубатые, как на подбор, казаки на светло-гнедых конях, обвешанные патронташами и гранатами, не жалея глоток, лихо, с присвистом пели: Взвейтесь, соколы, орлами, Полно горе горевать, То ли дело под шатрами В поле лагерем стоять Когда проезжали попутные заимки и села, жители разглядывали их и судачили: — Видно, новая часть какая-то. Вишь ты, как смело едут. Здешних-то партизаны давно отучили с песнями ездить. Верстах в десяти от Нерчинского Завода по обеим сторонам дороги начались густые, осыпанные инеем кустарники. Дорога, делая крутые зигзаги, пошла в косогор к перевалу, розовому от вечернего солнца. Роман и Лукашка, а за ними и все остальные приумолкли, внутренне подобрались. Один Василий Андреевич невозмутимо посасывал трубку, изредка поворачивал голову и оглядывал их насмешливо прищуренными глазами. — Неужели у него кошки на сердце не скребут? — спросил Лукашка Романа. — Ведь это прямо жуть, на что он решился. Зря все это, однако, затеялось. — А вот в Заводе узнаем — зря или не зря, и ты пока за упокой не служи. Начинало смеркаться, когда на одном из поворотов выехавший вперед Роман столкнулся почти вплотную с идущими навстречу солдатами. Солдат было трое: один безоружный, двое с винтовками. От неожиданности они опешили, а затем метнулись в кустарник, по пояс проваливаясь в глубоком снегу. Роман решил, что с солдатами что-то неладно. — Куда бежите? Своих не узнали! — довольный неожиданным приключением, закричал он на солдат и пустился их догонять. Лукашка поспешил к нему на помощь. Они догнали солдат и, грозя им наганами, завернули на дорогу. Подъехал Василий Андреевич и строго осведомился, в чем дело. — Какие-то неизвестные солдатики, господин полковник. Почему-то вздумали убегать от нас, — вскинув руку к папахе, лихим тенорком доложил Роман. — Какой части? — спросил полковник холодеющих от страха солдат. — Двадцать второго стрелкового, — заикаясь, дрожащим голосом ответил тот из них, который был без винтовки. — Почему убегать вздумали? — Врасплох-то за красных вас приняли, господин полковник. — А куда и зачем идете? — На Ошурковскую заимку, там наша полурота овес молотит, — отвечал уже без запинки солдат. Василий Андреевич совсем было поверил ему и хотел уже распорядиться, чтобы солдат отпустили, но в это время Роман свирепо рявкнул на них: — А где у вас погоны? Солдаты вздрогнули и сразу стали ниже ростом. — К партизанам идете, голубчики? — Никак нет! Как это можно, — отчаявшись, упрямо твердили двое из солдат, не замечая, как сразу оживились и офицеры и казаки. — А ну-ка, обыщите их, — приказал Василий Андреевич. При обыске у одного из солдат за подкладкой папахи, а у другого за голенищем валенка нашли собственноручно отстуканные Василием Андреевичем на машинке воззвания к белым казакам и солдатам. Василий Андреевич довольно покрутил усы, подмигнул Роману. Роман, скрывая усмешку, спросил: — Что прикажете делать с ними? Василию Андреевичу захотелось открыться солдатам, ставшим вдруг для него родными, и похвалить их. Но ради предосторожности он решил не делать этого. И, жалея, что приходится напрасно мучить служивых, отдал команду, которая привела их в ужас: — Отведите с дороги и ликвидируйте. Только без шума, — и когда солдат повели, шепнул Роману: — Отпустишь их и научишь, как лучше идти. — Дайте хоть покурить перед смертью, японские холуи, — обратился к Роману солдат, который не сказал до этого ни слова. — Давай закури, — протянул ему Роман портсигар, наклоняясь с седла. — Только вот умирать ты рано собрался и нас напрасно оскорбляешь. Ты меня с тем полковником не путай. Я и мои казаки давно сочувствуем красным и сами податься к ним мечтаем, да удобного случая еще не было. Берите ваши винтовки и идите своим путем. Только на Ошурковскую заимку не заходите, там казаки стоят. Ошеломленные солдаты решили, что он смеется над ними, и уходить не торопились. — Идите, идите спокойно, — сказал Роман и обратился к своим: — Поехали, братцы, а то полковник там ждет не дождется. Солдаты продолжали стоять на месте. И только когда казаки скрылись за поворотом, один из них протяжно свистнул: — Вот эт-та сотничек! Дай ему Бог здоровья, — и нагнулся подобрать свою винтовку, к которой до этого боялся прикоснуться. На заснеженном перевале партизаны были остановлены японской заставой. От гортанного окрика часового Роман невольно вздрогнул. Он подобрал потуже поводья, пригнулся в седле и подумал: «Ну, что-то сейчас будет!» То же самое переживали и остальные. Но Василий Андреевич спокойно ответил на окрик: — Свои. — Все на месте! Один подъезжает ко мне, — крикнул выбежавший на дорогу офицер, отчаянно коверкая русские слова. Василий Андреевич подъехал к нему. Офицер навел на него электрический фонарик и, увидев золото погон, почтительно попросил предъявить документы. Подавая документы, Василий Андреевич, занимавшийся на каторге и в ссылке английским языком, осведомился — не говорит ли господин офицер по-английски. Получив утвердительный ответ, закатил он пораженному офицеру несколько сносных английских фраз насчет ужасной сибирской стужи, выразил сожаление, что доблестные воины Страны восходящего солнца вынуждены от нее страдать. Английский язык лучше всяких документов убедил офицера, что перед ним настоящий полковник. Он любезно оскалился и разрешил ему и его эскорту следовать дальше. Проезжая мимо высыпавших на дорогу солдат в волчьих шапках и с рукавицами на веревочках, партизаны разглядывали их и напряженно посмеивались. Через двадцать минут увидели они хмурый притихший город. Благополучно миновав заставу на въезде в Большую улицу, Василий Андреевич вздохнул с облегчением. Половина дела была сделана. Напротив городского собора какие-то гулящие казачьи офицеры спросили у ехавших за Василием Андреевичем Романа и Лукашки: — Какая часть, господа офицеры? — Особая кавалерийская, — козырнул им Роман. — Есаула Савватеева там знаете? — Знаю. Он теперь уже не есаул. В войсковых старшинах ходит, — ответил Роман и поспешил проехать. — Хор-рошо подзалил! — выразил ему свое одобрение Лукашка. В глухом больничном переулке дежурили дожидавшиеся партизанских представителей дружинники Каргина. Это были писарь Егор Большак и Михей Воросов. — Где здесь можно обосноваться на постой? — спросил их условленной фразой Василий Андреевич. Егор Большак приблизился к нему и негромко спросил: — Разрешите спросить вас, ваше благородие… — Спрашивай, спрашивай, — назвав Большака по имени и отчеству, ответил Василий Андреевич и протянул ему руку. — Василий Андреевич! — ахнул Большак. — Ну и ну, брат ты мой… А ведь мы думали… Видок у тебя, дай Бог каждому — полковник и полковник. Василий Андреевич мягко, но решительно оборвал его и спросил, куда нужно ехать. Большак еще раз с сомнением взглянул на Василия Андреевича, ухмыльнулся в усы и вдруг, браво откозыряв «полковнику», направился, как было условлено, на Новую улицу, в дом, где квартировал Каргин. Свернув направо, Большак остановился у ворот третьего дома от переулка. Войдя через калитку во двор, он раскрыл двустворчатые ворота, и партизаны въехали в них. Ворота тотчас же закрыли, и у них встали партизанские часовые с американскими ручными пулеметами. Большак повел Василия Андреевича, сопровождаемого Романом и Лукашкой, в дом. Они поднялись на высокое крыльцо, затем вошли в большие холодные сени, где тускло горел фонарь и лежали какие-то мешки и седла. В сенях было две двери — направо и налево. — Проходите сюда, — показал Большак налево. Василий Андреевич прокашлялся, подбадривая себя, и решительно открыл обитую кошмой и клеенкой дверь. В ярко освещенной прихожей стояли Каргин и Андрон Ладушкин, оба прямые и важные, со всеми регалиями на черных рубахах. Узнав Василия Андреевича и его спутников, Каргин вспыхнул и пошатнулся, как от удара. Было ясно, что он не ожидал этой встречи. — Ну, здравствуйте, станичники, — сухо и коротко поклонился Василий Андреевич. — Я уполномочен партизанским командованием для переговоров с вами. Извините за маскарад, но иначе я к вам пробраться не мог. — Милости просим, — поборов замешательство, поклонился ему в свою очередь Каргин. — Куда прикажете пройти? — Пожалуйте сюда, — распахнул Каргин дверь, ведущую в просторный, с завешенными наглухо окнами зал, и посторонился, пропуская Василия Андреевича и его спутников. В зале чинно сидели дожидавшиеся их знакомые и незнакомые дружинники и три офицера. При их появлении все они вскочили на ноги и замерли навытяжку. — Здрасте! — каждый по-своему, но все вдруг ответили они на приветствие Василия Андреевича. Он отрекомендовал себя, а затем обошел всех с официальным рукопожатием. Преисполненные важности Роман и Лукашка последовали его примеру. Когда все шумно расселись по местам, изучающе разглядывая друг друга, красивый, с густой шевелюрой и пушистыми усами офицер, сидевший за круглым столом, приподнялся и обратился к Василию Андреевичу: — Разрешите начинать, гражданин уполномоченный? — Пожалуйста, пожалуйста, — ответил тот и сразу подобрался, посуровел. Сидевший рядом с Капитонычем Роман спросил у него фамилию офицера. — Кибирев, — шепнул Капитоныч и отвернулся. — Собравшиеся здесь, гражданин уполномоченный, — начал Кибирев, — твердо решили покончить с семеновским и японским произволом в Забайкалье. Мы располагаем достаточными силами для того, чтобы взять власть в свои руки на территории четвертого отдела. Мы не сомневаемся также в том, что нас одобрят и присоединятся к нам остальные отделы нашего войска и подавляющее большинство семеновской армии. Мы хотим прекращения братоубийственной войны, мы не хотим видеть свое Забайкалье японской вотчиной. Но вместе с тем, — Кибирев помедлил и, словно подбадривая себя, мотнул головой, — мы не хотим видеть в Забайкалье и коммунистических порядков. Мы считаем, что не хотят видеть этих порядков у себя и многие из партизан, которые являются такими же казаками и крестьянами, как и мы. Только семеновский террор и японская интервенция заставили этих людей шатнуться в сторону большевиков. Мы можем и должны с вами сговориться, чтобы установить здесь такую власть, которая была бы в одинаковой степени приемлема для нас и для вас. Именно затем мы и решили встретиться с вами, чтобы выяснить вашу точку зрения на этот счет. — Ну что же, высказались вы, господин Кибирев, вполне откровенно, откровенней некуда, — поднялся со стула и заговорил Василий Андреевич. — Разрешите и мне быть откровенным и прямо сказать, что с вашим предложением вы обратились не по тому адресу. В отношении партизан, которых я представляю здесь, вы глубоко заблуждаетесь. Вы боитесь Советской власти, а партизанам только эта власть и нужна. — Советскую-то власть и мы не хаем, — перебил какой-то усатый дружинник с широко расставленными глазами и почти квадратным лицом, — если бы эта власть да без коммунистов, так мы бы горой за нее стояли. От этой реплики Кибирев недовольно поморщился, а один из офицеров прямо схватился за волосы. Василий Андреевич с усмешкой бросил усатому: — Советская власть без коммунистов — это патрон без пороха, мякина вместо хлеба, если угодно. — А почему вы, гражданин уполномоченный, предъявляете на Советскую власть исключительные права? Насколько мне известно, за нее боролись и другие революционные партии России, — мрачно проговорил молчавший до этого офицер-артиллерист. — Никогда они за нее не боролись. В тысяча девятьсот семнадцатом году они посылали своих представителей в Советы только затем, чтобы взять их в свои руки и выставить из них большевиков. А когда им это не удалось, они круто повернули вправо и после Октябрьской революции начали открытую беспощадную борьбу с Советской властью. Теперь эти партии в одном лагере с Колчаком и Семеновым, которые куплены со всеми потрохами японскими, американскими и прочими империалистами. А этим господам угодно стать хозяевами русского народа и русской земли. — Все это так, Василий Андреевич, — сказал Каргин, — но ведь вы шибко круто берете. Мы казаки, а вы казачье сословие совсем упразднить хотите, равноправие наводите. От этого нашего равноправия многим волком выть приходится. Мужики теперь спят и видят, чтобы казачьи земли себе забрать. А ведь эти земли наши прадеды своей кровью заслужили. — Да, казачье сословие мы упраздним. Так же как упразднили все существовавшие в России сословия и сословные привилегии. Но упразднить сословие — это вовсе не значит стереть с лица земли казаков. Они получат права, одинаковые со всеми гражданами России. Мы отменим для них обязательную воинскую повинность, мы примем на счет государства обмундирование и снаряжение призванных на военную службу казаков. Об этом сказал в своем обращении ко всему трудовому казачеству вождь рабочего класса, Председатель Совета Народных Комиссаров Владимир Ильич Ленин. Это настолько важный документ, что я позволю себе зачитать его. — Василий Андреевич достал из своей полевой сумки перепечатанное на машинке обращение, откашлялся и стал читать: «Властью революционных рабочих и крестьян Совет Народных Комиссаров объявляет всему трудовому казачеству Дона, Кубани, Урала и Сибири, что Рабочее и Крестьянское правительство ставит своей ближайшей задачей разрешение земельного вопроса в казачьих областях в интересах трудового казачества и всех трудящихся на основе советской программы и принимая во внимание все местные и бытовые условия и в согласии с голосом трудового казачества на местах. В настоящее время Совет Народных Комиссаров постановляет: 1. Отменить обязательную воинскую повинность казаков и заменить постоянную службу краткосрочным обучением при станицах. 2. Принять на счет государства обмундирование и снаряжение казаков, призванных на военную службу. 3. Отменить еженедельные дежурства казаков при станичных правлениях, зимние занятия, смотры и лагери. 4. Установить полную свободу передвижения казаков. 5. Вменить в обязанность соответствующим органам при Народном Комиссаре по военным делам по всем перечисленным пунктам представить подробные законопроекты на утверждение Совета Народных Комиссаров. Председатель Совета Народных Комиссаров В. Ульянов (Ленин)». Рядовые казаки, прослушав обращение, возбужденно заговорили все сразу. Было ясно, что они даже не подозревали о существовании этого важного документа, так близко касающегося любого из них, и теперь каждый по-своему выражал свое одобрение. Офицеры и Каргин растерянно молчали, пораженные тем действием, которое оказали ленинские слова на их подчиненных. Когда шум несколько улегся, Василий Андреевич продолжал: — Как видите, тем, у кого руки в мозолях, нечего нас бояться. Волком выть от нас будет только тот, кто любит на чужой шее ездить, чужим горбом себе добро наживать. А что касается земельного вопроса, совершенно ясно, что земля должна быть поделена более справедливо. Земли у нас столько, что ее хватит казакам и крестьянам, нужно только хозяйничать на ней не так, как хозяйничали до сих пор. — Бросьте разводить тут агитацию, гражданин уполномоченный! — крикнул Кибирев. — Вы мягко стелете, да жестко спать. — Это не агитация, это мой ответ Каргину. Да и что мне агитировать, если сама жизнь за нас агитирует. Ваши шомполы, нагайки, ваши карательные шайки — наши лучшие агитаторы сегодня, — рассмеялся Василий Андреевич. Озлобленный его смехом, Кибирев вскочил на ноги и заявил, что им больше не о чем говорить с гражданином уполномоченным, и предложил расходиться. Но большинство присутствующих запротестовало против этого. Многим дружинникам слова Василия Андреевича явно пришлись по душе, и они были не прочь потолковать с ним, что называется, начистоту. Видя такое настроение, Кибирев и офицеры решили демонстративно уйти, но дружинники, опасаясь, что они пойдут и выдадут партизанских представителей контрразведке, уйти им не позволили. — Ну что же, мы остаемся, но умываем руки, — пожал плечами Кибирев, больше всего ненавидевший в эту минуту Василия Андреевича, которому так легко удалось посеять раздор между заговорщиками. Роман все время, пока эта необыкновенная беседа шла более или менее спокойно, с острым любопытством разглядывал офицеров и дружинников, добрую половину из которых хорошо знал. По выражению лиц старался определить он, кто как настроен. Напротив него сидел все время помалкивавший Андрон Ладушкин, коренастый моложавый урядник, сотня которого поголовно состояла из уровских белковщиков и зверобоев, от которых солоно приходилось партизанам. Было видно, что Андрон тщательно взвешивает каждое слово Василия Андреевича и о чем-то напряженно думает. Рядом с Андроном сидел важный, насупленный Епифан и покусывал кончики своих серебряных усов, глядя в какую-то одну точку на потолке. Изредка он поворачивался к Андрону и что‑то говорил ему. За ними виднелась огненно-рыжая голова Егора Большака, который все хватался за воротник своей гимнастерки, словно он душил его. Дальше, у кадки с каким-то вьющимся комнатным растением, нервно поигрывал темляком своей шашки старавшийся держаться в тени Каргин, и всякое резкое слово Василия Андреевича заставляло его тоскливо морщиться. Когда же Кибирев и офицеры вспылили и с шумом поднялись со своих мест, он тоже вскочил и принялся уговаривать их не уходить, стараясь одновременно утихомирить и тех из дружинников, которые с угрозой наступали на офицеров. «Этот все такой же, все помирить старается», — подумал про него Роман, а про Ладушкина и Большака решил, что те, по-видимому, склонны всерьез договориться с партизанами. Когда водворился порядок, к Василию Андреевичу обратился Андрон Ладушкин: — Значит, под корешок нас выводить не собираетесь? — Нет, Андрон Михайлович, такие люди, как ты, могут не дрожать за свою шкуру. К нам вам путь не заказан. — Что же, ежели оно все так, как ты толкуешь, то нам и верно нечего друг друга за грудки брать. Давайте вот и помиримся. — Ты что, Андрон! — обрушился на него Епифан Козулин. — Забыл, видно, как партизаны нашего брата на распыл пускают? У них в трибунале для нас один приговор — голова с плеч. Взбудораженные его словами, дружинники и офицеры, одни серьезно, другие зло и насмешливо, уставились на Василия Андреевича. «Посмотрим, что ты на это скажешь», — читал на их лицах Роман. — Да, мы сурово расправляемся, но только с оголтелыми богачами, с казацкой верхушкой. — Врешь! Разбираться вы не шибко любите, — запальчиво бросил Епифан. Сидевший с ним рядом Капитоныч обернулся к нему и стал его в чем-то разубеждать. А Василий Андреевич, обращаясь ко всем, спокойно отвечал на выкрик Епифана: — Нет, разбирались и разбираемся… Под одну метелку всех не метем. Именно поэтому я и рискнул приехать сюда… Кого мы, например, уничтожили в Мунгаловском? Платона Волокитина и Чепаловых. Что это за люди были — вы сами знаете. Цвет нашего поселка выдали они карателям. Так неужели же мы должны были пощадить их? Таких подлецов мы не щадили и не пощадим. Жестокая необходимость заставляет нас показать в таком случае, что наша рука не дрогнет. — Вы что же, приехали к нам, чтобы похвастаться, что у вас рука не дрогнет? — не вытерпел и подал свой голос Кибирев. — Нет, ради этого удовольствия не забрался бы я в ваше логово. Я приехал сказать казакам-середнякам, казакам-труженикам, что их интересы не имеют ничего общего с интересами атамана Семенова. А вам, гражданин Кибирев, я скажу, что ваша программа — это смесь монархизма с эсеровщиной! — Неверно! — закричал, багровея, Кибирев. — Мы не монархисты и не эсеры. — Заблуждаетесь, гражданин Кибирев… Под любым пунктом вашей программы с удовольствием подпишется каждый правый эсер. — Больно скоро вы ярлыки наклеиваете. — Ярлыков я не наклеиваю. Вы сказали, о чем вы думаете, я сказал, кто ваши единомышленники. Разве вы не говорили, что не хотите видеть в Забайкалье коммунистических порядков? — Говорил, не отрицаю, — процедил сквозь зубы Кибирев. — А об этом самом кричат сейчас в истерике все здешние эсеры любых мастей. Вы отличаетесь от этих господ только тем, что сами решили покончить с семеновщиной. Что же касается целей, то они у вас одни и те же. Скажите мне, какую вы хотите установить здесь власть? — Всеобщую! — Значит, такую, в которой бы участвовали представители всех сословий здешнего населения? — Именно. — Ну, а кто же будет задавать при этой власти тон? Рабочий, простой крестьянин и казак или казацкая верхушка вкупе с фабрикантами, купцами и золотопромышленниками? — А хотя бы и так! — зло перебил его Кибирев. — Только что же здесь плохого? Сынков и пасынков у нас не будет. По всеобщему выбору поставим мы к власти честных и умных людей, которые бы за Россию радели. А ведь вам на нее наплевать. — Верю, верю… Только честность и пригодность этих людей определять будут купцы Чепаловы и золотопромышленники Андоверовы. А раз так, то в Орловской по-прежнему будет атаманить Шароглазов. Ну, а повыше его генерал Гладышев сядет. Вот ведь вы к чему стремитесь. Но если это устраивает вас, то никак не устраивает сто пятьдесят миллионов русского народа. Что же касается России, то позволь тебя спросить: кому помогают злейшие ее враги — нам или вам? Так что не тебе упрекать нас в измене родине! Сраженный Кибирев замолчал и готов был в эту минуту убить Василия Андреевича. Дружинники взволновались, зашумели. То, что они услыхали, было горькой правдой, и это заставило их шевелить мозгами. Каждый из них понял, что Василий Андреевич знает досконально, за что он борется, чего хочет. А они до сих пор слепо шли на поводке у людей, которые если не заблуждались, то обманывали их самым бессовестным образом. И выходило так, что надо было, не откладывая надолго, все взвесить и сделать какой-то бесповоротный и окончательный выбор. И в эту минуту молчавший все время Каргин с особой отчетливостью понял, что здесь, в этой комнате, рушатся сейчас его последние надежды, что становится он все более и более одиноким в своем желании все оставить в жизни по-старому. После длинной паузы Ладушкин спросил Василия Андреевича, что же он посоветует в заключение делать заговорщикам. — Мой совет один: если хотите, чтобы кончилась скорее гражданская война, чтобы ушли от нас несолоно хлебавши все интервенты, — осуществляйте свой заговор и переходите к нам. Если будет угодно, мы пришлем к вам на помощь пять-шесть наших лучших полков. И если вы решитесь на этот шаг и чистосердечно будете служить вместе с нами нашей Советской Родине, мы простим и забудем ваши прежние грехи и заблуждения. Сейчас вам, станичники, еще не поздно искупить свою вину. Это я говорю абсолютно всем присутствующим здесь. — Ладно, подумаем, — сказал Ладушкин. Кибирев и офицеры угрюмо молчали. Каргин уткнулся лицом в ладони и, казалось, плакал. — Подумайте, это никогда не вредно, только думать правильно не значит думать долго, — вставая, проговорил Василий Андреевич. — Уже поздно, и нам пора ехать. Надеюсь, что никакой попытки расправиться с нами или задержать нас вы не сделаете? — Он недвусмысленно посмотрел в сторону Каргина и Кибирева. — Конечно, нет, — надменно бросил Кибирев, хотя именно о том и думал. С лихорадочной быстротой он обдумывал план захвата Василия Андреевича. Это была единственная возможность оправдаться перед контрразведкой за участие в заговоре. Те же самые мысли копошились и у Каргина, который не плакал, а горько досадовал и на себя и на Кибирева за то, что надумали они завести эти переговоры. Каргин не сомневался, что Василий Андреевич многих заставил поверить себе, и он со злобой думал про того лобастого и ничем невозмутимого человека, который знал, что делал. А Василий Андреевич не спеша оделся, отвесил всем общий поклон и, сопровождаемый Романом и Лукашкой, вышел из зала, оставив заговорщиков в великом смятении и разброде. XXXI План переворота был разработан заговорщиками еще до встречи с Василием Андреевичем. Предполагалось осуществить его в ночь на шестое февраля. Расклеенные по городу афиши извещали, что в ту ночь в доме офицерского собрания будет поставлен спектакль, после которого начнутся «танцы до рассвета». Кибирев с отдельной сотней должен был окружить офицерское собрание и арестовать находившихся в нем семеновских и японских офицеров. В это же время Каргин и Андрон Ладушкин со своими сотнями и дивизион Четырнадцатого полка разоружают японский батальон на кожевенных заводах. Восьмой казачий полк и олочинская дружина нападают на японцев, расквартированных в городе. В случае необходимости орудия двух казачьих батарей, стоявшие в капонирах повыше собора и во дворе начальной приходской школы, прямой наводкой расстреливают занятые японцами здания. Второй дивизион Четырнадцатого полка и чалбутинская дружина нападают на паровую мельницу, занятую также японским батальоном. Японцев же, которые находились на сопках, оставляли до утра. В случае успешного поворота в городе они при любых обстоятельствах должны были погибнуть или сдаться. Батарейцы обещали разнести их избушки с первых же снарядов. Остальное довершил бы суровый горный мороз. Утром же предполагалось освободить и всех заключенных, из которых Кибирев думал сформировать чуть ли не полк. Но встреча с Василием Андреевичем показала, что участники заговора тешили себя совершенно несбыточным. Воочию убедились они, что партизанами руководят большевики. Это сразу же заставило всех офицеров отказаться от переворота. Охладели к нему и Каргин с Кибиревым и без конца раскаивались в том, что на переговоры с Василием Андреевичем пригласили слишком много людей. Немало дружинников после этого стали всерьез подумывать о том, чтобы перейти к партизанам. Офицеры же порвали с Кибиревым всяческие сношения и поглядывали на него довольно косо. В любую минуту он и Каргин ждали предательства с их стороны. Каргин предлагал ему бросить все и бежать за границу, но тот почему-то не решался на это. А четвертого утром случилось то, чего они так боялись. Восьмой и Четырнадцатый полки были подняты по тревоге и ушли из города на Орловскую. Сразу же после их ухода в улицах появились японские патрули. На выездах из города встали заставы. С крыши здания, где находился японский штаб, начали передавать флажками какие-то сигналы на «Крестовку» и другие сопки. Каргин и Ладушкин приказали своим сотням заседлать лошадей и скрытно выставить часовых. Предусмотрительный Андрон распорядился в занимаемой им усадьбе разобрать несколько заборов, чтобы приготовить на всякий случай прямую дорогу за город. Каргин, изнывавший в неведении, послал двух дружинников на квартиру к Кибиреву. Сам он пойти туда не рискнул. Дружинники вернулись в сумерки и сообщили: Кибирев арестован еще ночью вместе с женой, отдельная сотня только что разоружена японцами. Каргин немедленно перевел свою полусотню в усадьбу к Ладушкину. Там он сказал казакам: — Не все вы, братцы, знаете, что происходит. Хотели мы японцам и нашим отпетым карателям устроить жаркую баню и взять власть в свои руки. Только не выгорело это. Сейчас мы оставляем Завод. Тот, кто хочет остаться здесь, пусть остается. Мы будем с боем прорываться через заставу. — А куда же пойдем? — спросил Егор Большак. — Должно быть, за границу. — Ну, тогда нам не по пути. Я в другое место попробую податься. Остаться пожелало человек тридцать. Они разъехались по своим квартирам, расседлали лошадей и попрятались по домам. С остальными Каргин начал через дворы выбираться на задворки, к кустарникам. Там уже дожидался его Андрон со своей сотней, которая уходила вся до одного человека. Посовещавшись, решили прорываться в конном строю через заставу на перевале. Японец-часовой на заставе, завидев их, выстрелил в воздух. Из избушки начали выбегать и ложиться в цепь японские солдаты. Мешкать было нечего. Каргин вырвал из ножен шашку и скомандовал: — За мной, братцы! Японцы, не успев выкатить пулеметов, встретили сотни ружейным огнем. Но успели они дать только два залпа. Дружинники доскакали до цепи и начали гоняться за японцами по кустам, рубя их шашками, топча конями. Скоро вся застава была уничтожена. Но далось это недешево. Сотни потеряли больше тридцати человек. Одним из них оказался смертельно раненный в грудь Капитоныч. Когда его сняли с седла и Каргин стал расстегивать его полушубок, чтобы попытаться перевязать его, Капитоныч сказал: — Не надо. Сейчас помирать буду. Поезжайте с Богом, да не поминайте меня лихом. — На губах его показалась кровь и потекла на седые усы. Каргин поцеловал его в лоб, сказал: — Прости, брат Капитоныч… — И разрыдался. Капитоныча он глубоко уважал. Отскакав от Завода верст на восемь по направлению к Аргуни, Ладушкин спросил Каргина: — Куда уходить будем? По-моему, одна дорога — к партизанам. Виноваты мы перед ними, да покорную голову меч не сечет. — Нет, я, Андрон, к партизанам не пойду. Меня они не пощадят. — Так куда же ты думаешь? — За границу. — Ну, значит, расходятся наши пути-дороги. Я за границу не поеду. Если не помилуют меня партизаны, умру, да не в китайщине… Большой ты мне друг, Елисей! С кровью я тебя оторву от сердца, а вот от родной земли, от этих падей и сопок мне и с кровью не оторваться. Без нее мне не жить. Прости, брат, и прощай. — Смотри, смотри, дело твое, — сухо отозвался Каргин. А Андрон смахнул рукавом полушубка закипевшие на ресницах слезы и обратился к дружинникам: — Я, братцы, решил к партизанам. Кто со мной — давай налево. Половина его сотни отъехала с дороги влево. Из мунгаловской сотни также десятка три людей двинулись налево. Все остальные решили идти с Каргиным за границу. Сняв с голов папахи, казаки распрощались друг с другом — одни на время, другие навсегда. XXXII В феврале Мунгаловский раз десять переходил из рук в руки. Четвертый и Восьмой партизанские полки воевали здесь с Азиатской дивизией барона Унгерна и Шестым Забайкальским полком. Обе стороны старались застигнуть друг друга врасплох, и бои происходили чаще всего по ночам. В боях жителям Мунгаловского доставалось не меньше, чем воюющим. Особенно плохо им было, когда наступали белые. Подойдя к поселку, они начинали палить из орудий. Снаряды калечили и убивали скот, зажигали дома и ометы соломы в гумнах. Партизаны, боясь окружения, сломя голову отходили на Орловскую, а жители лезли в подполья. Белые занимали поселок, а затем через сутки-другие их так же лихо вышибали из него партизаны. Но наконец незадолго до событий в Нерчинском Заводе партизаны вынуждены были отойти на Уров. У них совершенно вышли запасы патронов, а обзавестись ими за счет противника не удалось. В поселке обосновался тогда на длительную стоянку Шестой Забайкальский полк. Полк этот считался у Семенова вполне надежным. В нем не было еще случаев перехода казаков на сторону партизан. Костяк его составляли сыновья караульских богачей-скотоводов. Воевали они плохо, но любили пороть и грабить мирное население, не разбираясь — на чьей оно стороне. Грабили все, что плохо лежало, возили награбленное сбывать китайским купцам. Больше всего процветала в полку охота за молоденькими ягнятами, из шкурок которых получались щеголеватые папахи. У каждого казака имелось в переметных сумах несколько сырых и уже выделанных ягнячьих шкурок. Они играли на шкурки в карты, меняли их на вино. У Козулиных стали на постой восемь казаков. Обосновались они в горнице, наполнив ее неистребимым запахом солдатчины. Скоро все цветники были набиты окурками, крашеный пол загажен, а на печке развешены портянки и рукавицы, расставлены мокрые катанки. Вечером, накормив казаков ужином, Дашутка пошла в свое зимовье взглянуть на ягнят и кур. Еще с крыльца услыхала она в зимовье какую-то возню. Недоумевая, в чем дело, приблизилась она к зимовью и увидела, что дверь его распахнута настежь. «Неужели собака туда забралась?» — подумала Дашутка и, схватив суковатую палку, смело подошла к двери. В ту же минуту на нее набросился из-за угла какой-то человек, зажал ей рот и грубо впихнул в зимовье, где дико метались потревоженные ягнята. Затем мимо нее пробежали из зимовья еще два или три человека. Они захлопнули дверь и заложили засов снаружи. Дашутка закричала «караул» и не помня себя выбила заледенелое окошко, с трудом вылезла через него и с криком побежала в дом. При ее появлении казаки-постояльцы переглянулись между собой, похватали винтовки и выбежали в ограду. Скоро ни с чем вернулись назад и посоветовали Афафене держать ягнят в избе. Но на следующую же ночь эти казаки, куда-то сходив, возвратились с задушенными ягнятами в торбах. Утром Дашутка узнала, что у Каргиных и Мунгаловых утащили в ту ночь из зимовья всех ягнят. На вторую неделю пребывания полка в Мунгаловском с севера опять стали ежедневно наведываться партизанские разъезды. Появлялись они обычно по обогреву и завязывали перестрелку с заставами белых. Командир полка полковник Щеглов приказал заставам не выпускать из поселка на север никого из мунгаловцев, чтобы они не имели возможности сноситься с партизанами. Жители не могли привезти ни дров, ни сена и кормили скот соломой, а печки топили заборами и постройками. У Козулиных дрова еще были, но сено вышло. Дашутка кормила овец и коров соломой и с горечью видела, как худели они от такого корма. Тогда-то и решилась она съездить за сеном, которое стояло у них в зародах в четырех верстах от поселка около тракта на Уров. Мать всячески отговаривала ее от такой затеи, но Дашутка договорилась с казаками, стоявшими у них, что в тот день, когда они будут находиться в заставе, они выпустят ее из поселка. Однажды после ужина казаки стали собираться на заставу. Уходя, они сказали Дашутке: — Если хочешь, завтра можешь съездить за сеном. Мы тебя пропустим. Только выезжай пораньше. Дашутка проснулась задолго до рассвета. На заиндевелых окнах серебрился свет ущербного месяца, в соседних дворах заливисто тявкали собаки. Зевая и потягиваясь, прошлепала она босыми ногами по кухне. На теплом припечке нашарила спички и стала растапливать печь. Сложенные с вечера в печку дрова хорошо просохли и весело запотрескивали, едва она сунула в них пучок зажженной бересты. Дым синей широкой лентой потянулся в трубу. Из трубы тотчас же закапали черные от сажи капли, и она догадалась, что ночью шел снег. Чтобы не марался шесток, положила на него жестяную заслонку. Потом поставила в печку чугунок с водой. Пока умывалась и причесывалась, вода в чугунке запузырилась и запела на разные голоса. Позавтракав, Дашутка вышла в ограду. За Драгоценкой смутно краснело над белыми сопками небо. В ограде мягко искрился голубой пушистый снег, шевелились черные тени. Высоко в студеной синеве блестела подкова месяца. Напоив из ведра гнедуху, обмела ей бока метлой, сбила с копыт железным молотком заледенелые комья снега и стала запрягать в приготовленные с вечера сани. Только выехала из своих ворот, как повстречала Соломониду Каргину. Заслонясь от резкого ветра черной варежкой, Соломонида крикнула: — Куда это тебя понесло? Сидела бы лучше дома. Партизаны, того и гляди, опять заявятся. Подымут они перепалку с нашими, и очутишься ты между двух огней. — Я до партизан вернуться успею. Они ведь только по обогреву ездят, — ответила Дашутка, подымая воротник козлиной дохи. Макушки сопок ярко алели, когда Дашутка была уже у своего зарода. Зарод с наветренной стороны забило высоким сугробом. На сугробе виднелись вмятины волчьих следов. Она опасливо огляделась по сторонам. Две вороны с простуженным карканьем пролетели над ней к поселку. Она скинула с себя доху, взяла с саней вилы и по заледенелому сугробу поднялась на зарод. Очистив от снега овершье, с трудом разворошила его и стала накладывать воз прямо с зарода. Ветер все время мешал ей. Он парусом надувал ее широкую юбку, бил по лицу концом полушалка, рвал сено с вил. Ей приходилось всячески ухитряться, чтобы сохранить равновесие и удержать в руках тяжелые навильники, с которых сыпалась на полушалок и за воротник колючая труха. Занятая делом, она не заметила, как к зароду подъехали партизаны на покрытых инеем лошадях, все в дохах и косматых папахах. — Здорово, молодуха! — гаркнул у нее за спиною насмешливый голос. Она вздрогнула, и сено с вил упало. Его тотчас же подхватило ветром, развеяло во все стороны. — Да ты не бойся, не бойся, — сказал пожилой партизан с обметанными инеем бородой и бровями. Другой, помоложе и побойчее, добавил: — Мы не кусаемся. — И как это вы тихо подъехали? — спросила Дашутка. — Такое уж наше дело… А что, белые от вас не ушли? — Нет, все еще стоят. А вчера к нам новые подъехали. — И много? — Кто их знает. Не считала я. Только они всю Подгорную улицу под постой заняли. — Мужик-то у тебя, молодуха, где? В белых али у нас? — расспрашивал, посмеиваясь, молодой, похлопывая мохнатой рукавицей по седельной луке. — Его у меня еще в восемнадцатом году под Маньчжурией убили. Поговорив с Дашуткой, партизаны принялись совещаться. В это время над падью, ярко освещенной солнцем, гулко раскатился ружейный залп. Партизаны повернули и поскакали туда, откуда приехали. Дашутка спрыгнула с зарода и присела на воз. Залпы следовали один за другим. Выглянув из‑за воза, она увидела на ближайшей сопке человек тридцать казаков. Стоя, били они навскидку по партизанам. Им удалось свалить под одним из них коня. Она оглянулась. Потерявший коня партизан сбросил с себя доху и попытался бежать. В это время его посадил к себе в седло другой, и они скрылись из виду за сверкающими кустами. Казаки стали спускаться с сопки к Дашутке. Это ее сильно встревожило. То, что она разговаривала с партизанами, могло обойтись ей очень дорого. В дикой тоске тыкала она вилами в сено, но никак не могла набрать навильник. Первым к ней подскакал с винтовкой наизготовку урядник, румяный и круглолицый. На нем был желтый полушубок и белая папаха, лихо сбитая на ухо. Скаля в улыбке кипенно-белые зубы, он добродушно спросил: — Какие это ты с партизанами разговоры разводила? — Они вязались ко мне с расспросами, не ушли ли вы из поселка. — А ты им что сказала? — Сказала, что не ушли. Да они потом это и сами увидели, как начали вы палить по ним, — улыбнулась Дашутка, успокоенная поведением урядника. Но следом за ним подъехал с казаками длиннолицый и горбоносый хорунжий. Наезжая на Дашутку конем, хорунжий грубо спросил: — Ты почему без разрешения из поселка выехала? Свидание здесь красным назначила? — Никому я не назначала никакого свидания. — Ладно. В штабе разберемся… Плюхин! — приказал хорунжий уряднику. — Помоги этой бабенке увязать воз и веди ее в поселок. А мы поедем посмотреть, куда девались красные. Хорунжий ударил нагайкой рыжего с белым пятном на лбу коня и понесся на север. Казаки последовали за ним. Урядник слез с коня и стал помогать Дашутке завязывать воз. Он искренне жалел ее и все время твердил: — Да… Влипла ты с этим чертовым сеном. Офицеры наши такие собаки, что не приведи Бог. Едва они выехали на дорогу, как возвратился хорунжий с казаками. — Поживей! — скомандовал он сидевшей на возу Дашутке и хлестнул нагайкой гнедуху. В поселке Дашутку доставили прямо в штаб полка. Штаб находился в доме Архипа Кустова. Командир полка полковник Щеглов, тридцатилетний мужчина с голубыми остекленелыми глазами, бабник и пьяница, завтракал, когда к нему явился с рапортом хорунжий. Выслушав его, Щеглов спросил: — Баба-то хоть добрая? — Кровь с молоком, господин полковник! — Приведи ее сюда. — Щеглов оттолкнул тарелку с недоеденной котлетой и начал ходить по горнице, приводя себя в порядок. Через минуту хорунжий втолкнул Дашутку в горницу и закрыл за нею дверь. Нарумяненное холодом лицо ее горело, руки теребили концы полушалка. — Ого! — вырвалось у Щеглова. Он бросил в кадку с фикусом окурок папиросы и строго спросил: — Кто ты такая? Большевичка? — Что вы, ваше благородие! Какая же я большевичка? Отец мой в дружине с самой весны ходит, — глядя на него со страхом и надеждой, торопливо говорила Дашутка. — Хорошо. Постараемся выяснить, правду ли ты говоришь. А до выяснения будешь находиться под арестом. — Да что же тут выяснять-то? Вам здесь любой скажет, кто я такая. Но у Щеглова было свое на уме. Он позвал хорунжего и велел посадить Дашутку в кустовское зимовье под замок. Едва захлопнулась за нею забухшая, обитая кошмою дверь зимовья, как она в полном изнеможении опустилась на лавку и расплакалась. Выплакавшись, принялась ходить из угла в угол, не находя себе места. На голбце стоял небольшой деревянный ящик с сапожными колодками и инструментами. Она принялась рыться в нем и нашла короткий, сделанный из литовки ножик с обшитой кожей рукояткой. Взяла его и спрятала в правый рукав. Узнав об аресте дочери, Аграфена Козулина кинулась к соседкам, мужья которых находились в дружине. Скоро человек десять их отправились вызволять Дашутку. Это, возможно, и удалось бы им, если бы Щеглов не получил к тому времени срочного донесения о событиях в Нерчинском Заводе. Когда допущенные к нему казачки все разом принялись кричать, что он напрасно безобразничает в поселке, где большинство жителей ходит в белых, он с матерщиной оборвал их: — Врете, поганки длинноволосые! Все ваши мужья переметнулись сегодня на сторону красных. Я теперь за вас примусь. Вы у меня попляшете! — И он приказал ординарцам гнать их. Дашутка видела в отдушину возле двери, как мать с соседками прошла к Щеглову. Она оживилась и стала надеяться на свое вызволение. Но когда ординарцы нагайками выгнали женщин из кустовской ограды, снова почувствовала себя как птица в западне. Поздно вечером пьяный Щеглов явился в зимовье. Следом за ним вошел денщик с зажженной лампой в руках. При входе их Дашутка, дремавшая на голбце, испуганно вскочила на ноги. Щеглов взял у денщика лампу и приказал ему убираться. Поставив лампу на печку, он с пьяной икотой сказал: — Ты, бабонька, не помирай раньше времени. Мы можем с тобой великолепно сговориться. Садись, — показал он на широкую лавку у передней стены, застланную холстиной. — Ничего, я постою. . — Садись! — прикрикнул он, и Дашутка покорно опустилась на краешек лавки. Щеглов уселся рядом с ней и, заглядывая ей нагло в глаза, спросил: — Ты понимаешь, чего я хочу? — Давно все поняла. — Ну вот и хорошо, что ты такая сговорчивая. — И он попытался обнять ее. — Ты лучше не трогай меня! — сильно толкнув его в грудь, вскочила с лавки Дашутка и отбежала к печке. Щеглов достал из кармана портсигар, закурил папиросу. Сделав две-три затяжки, изжевал весь мундштук и кинул папиросу в угол. Потом с угрозой сказал: — Ты не брыкайся много! Либо мы с тобой сговоримся тихо и мирно, либо я спущу на тебя взвод казаков. Выбирай, что лучше. — Эх ты, ваше благородие! — с презрением бросила Дашутка. — Только и умеешь, что с бабами воевать. Есть ли в тебе хоть капля стыда-то? — Молчать! — рявкнул Щеглов и пошел на нее. — Не лезь ты лучше ко мне… — бросилась от него Дашутка к порогу и попыталась открыть дверь. Но она оказалась закрытой снаружи. — Ну что же, пеняй на себя, — прохрипел Щеглов и позвал топтавшегося за дверью денщика. — Что прикажете, господин полковник? — открывая дверь, спросил денщик. — Иди и скажи ординарцам, что отдаю эту бабу им. Тогда Дашутка выхватила нож и бросилась на Щеглова, но он пнул ее носком сапога в живот. Отлетев в сторону, она упала на пол, прикусив до крови язык. Щеглов бросился, чтобы отнять у нее нож, но она успела подняться на ноги и опять пошла на него. В ту же минуту в зимовье ворвались ординарцы. И тогда Дашутка, откинув голову назад, полоснула себя ножом по горлу. Красные круги пошли у нее в глазах. Она зашаталась, медленно повалилась на правый бок, и последнее, что промелькнуло в ее меркнущей памяти, было воспоминание о том, как скакал к ней навстречу Роман в день похорон деда, одновременно обрадованный и смущенный. XXXIII Вскоре после событий в Нерчинском Заводе, подчиняясь директиве обкома, партизаны Журавлева двинулись на соединение с амурцами и завязали ожесточенные бои за Сретенск, крупнейший опорный пункт атамана в Восточном Забайкалье. Одновременно полк Кузьмы Удалова был послан на юго-запад, к Маньчжурской железнодорожной ветке, по которой шло из-за границы снабжение семеновцев и действовавших в Забайкалье японских дивизий генерала Ооя. С полком Удалова надолго ушел из родных мест и Роман Улыбин. Он так и не узнал тогда, какая судьба постигла орловскую дружину и что случилось с Дашуткой в февральскую вьюжную ночь. Стремительным рейдом шел полк по студеным даурским степям. Партизаны, жившие предчувствием скорой победы, были настроены бодро, воевали лихо и весело. За три недели побывали они в тридцати станицах и селах. Шесть станичных дружин, два карательных отряда и батальон японской пехоты разбили они наголову ночными налетами. Нелегко было воевать при сорокаградусном морозе, на пронизывающем до костей ветру, но вера в победу воодушевляла их. Всюду население встречало их как освободителей, везде вливались в полк десятки и сотни новых бойцов. Скоро Удалов разбил свой полк на три полка по тысяче сабель в каждом и стал именовать свою часть Отдельным летучим партизанским отрядом. В станице Улятуевской, на дневке, вызвал он к себе Романа и сказал ему: — Знаю я тебя, Ромка, не первый день. Котелок у тебя ничего, вроде подходяще. Так что сдавай свою сотню Симону Колесникову и принимай Третий полк. Только смотри не зазнавайся, иначе разжалую в два счета. Роман, утративший за десять месяцев непрерывных боев свою былую самонадеянность, сказал, что с полком ему не справиться. — Как это не справишься, если я тебе приказываю? — удивился Удалов. — Я ведь знаю, что делаю. Еще как управишься-то! Об этом я могу по себе судить. Был я прежде сотенным трубачом во Втором Читинском полку, которым войсковой старшина, нынешний семеновский генерал Михайлов, командовал. А теперь я вон какой махиной управляю. И должно быть, неплохо, раз Гришка Семенов оценил мою голову в тридцать тысяч золотых. А потом, скажу тебе по секрету — командовать нашим народом нетрудно. Каждый знает, за что головой рискует. — Все это так, — согласился Роман, — а только поискал бы ты, товарищ Удалов, человека поопытнее и постарше. Выведенный из терпения Удалов стукнул кулаком по столу и прикрикнул: — Хватит, поговорили! Принимай полк — и баста! В начальники штаба я тебе Елизара Матафонова определил, а Матафонов, он такой, он любого генштабиста за пояс заткнет… В ту же ночь Удалов повел свой отряд на запад, к Цугольскому дацану, где, как узнал он, стояла кавалерийская бригада того самого генерала Михайлова, у которого был он простым трубачом. Удалову не терпелось сразиться с Михайловым, показать ему, на что способен «Кузька-трубач», как пренебрежительно звали его офицеры полка. Ледяная поземка мела в степи, полный месяц в морозных белых кольцах плыл по студеному небу. Возбужденный Кузьма, одетый поверх полушубка в косматую козью доху, ехал по заметенной дороге рядом с Романом и командиром Второго полка Савватеевым, на ходу разрабатывая план предстоящего боя. — Дацан стоит в котловине, — говорил он хрипловатым, простуженным голосом, — с трех сторон от него сопки, с четвертой Онон. За рекой тоже сопки к самому берегу подступили. Выгорит у нас дело, если мы эти сопки займем без шума. Пусть Михайлов спокойно спит, пока мы его не разбудим. — Ночь-то уж больно светлая, — заметил ему Савватеев. — Ежели есть у них на сопках посты, за пять верст они нас увидят. — Месяц скоро закатится, так что на сопки в темноте поползем, — возразил Удалов. — Роман со своим полком заононскую сторону займет, устроит там в узких местах засады. А два других полка пойдут к дацану и кинутся в атаку на сопки. Взять их нужно во что бы то ни стало. А когда займем их да начнем беляков в дацане на выбор бить, метнутся они на Онон. Там им Ромка и должен показать, почем фунт лиха. Ясно я говорю? — Вполне, — ответили Роман и Савватеев и поспешили к своим полкам. На рассвете, в белой морозной мгле, поднимавшейся от Онона, партизаны сбили с сопок семеновские посты и открыли по дацану сильный ружейно-пулеметный огонь. Заметались семеновцы среди беспорядочно разбросанных построек дацана, неся большие потери. Затем уцелевшие повскакали на коней и понеслись толпами к Онону. Там по ним в упор ударили пулеметы Третьего полка. Обезумевшие семеновцы, очутившись в этой огненной мышеловке, долго метались из стороны в сторону, как слепые. Когда совсем рассвело, уцелевшие сдались в плен. Вырвались из окружения и умчались в сторону станции Оловянной не больше ста человек. С ними удалось удрать и генералу Михайлову. В Оловянной Михайлов сообщил по прямому проводу в Читу о разгроме партизанами своей бригады и застрелился в комнате телеграфистов. Когда партизаны заняли дацан, Удалов обратился к ним с короткой речью: — Бурятских монахов, хоть они и дармоеды, не обижать, без разрешения ничего у них не трогать. Кто не послушается, пусть на себя пеняет. Ясно я говорю? — Ясно, — дружно и весело ответили бойцы. Ламы, услышав этот разговор командира с бойцами, почувствовали себя смелее, и главный настоятель дацана, могучего телосложения бурят в очках, обратился к Удалову с просьбой разрешить отправить утреннее богослужение. Удалов сказал, что ламы могут молиться своему будде сколько им будет угодно, и в свою очередь попросил разрешения побывать у них в храме во время службы. Получив согласие, отправился он в храм вместе с Романом, Савватеевым и начальником своего штаба, которые пошли с ним из простого любопытства. В храме, раскрашенном снаружи необычайно яркими и прочными, не утратившими своего первоначального цвета красками, увидели партизанские командиры множество отлитых из бронзы будд, одни из которых были не больше детских кукол, а другие возвышались от пола до потолка… Пятьсот коленопреклоненных лам, одетых в желтые и красные халаты, молились в дыму курений. Не выстояв службы до конца, Удалов вышел вон из храма. Поспешившим за ним командирам он сказал на крыльце: — Ну и дичь. Дрова бы рубить этим бездельникам, чтобы сало с них слезло. На них смотреть противно. Вечером привели к Удалову задержанную на одной заставе девушку в черной барашковой шапке и в крытой плисом бурятской шубе. Разрумяненное морозом чернобровое лицо ее показалось Удалову необыкновенно красивым. Он поднялся из-за стола, приняв соответственную его положению позу, и спросил у доставившего девушку партизана-китайца: — В чем дело, Седенкин? — Шпионку поймали, — уверенно обьявил китаец. Удалов оглядел девушку с ног до головы, строго спросил: — Откуда, красавица? — Из Оловянной. — Зачем к нам пожаловала? — Мне нужно видеть Удалова. — Я Удалов. Давай говори, что надо. — Надо переговорить наедине. Удалов сделал знак рукой, и все находившиеся в избе люди немедленно вышли за дверь. Оставшись наедине с командиром, девушка сняла свою барашковую шапку, ловко распорола ее черную подкладку и, достав оттуда исписанный химическим карандашом лоскут белого шелка, протянула его Удалову. Удалов повертел перед глазами исписанную шелковку и покраснел, словно его уличили в чем-то неприличном. Потом нехотя признался, что не умеет читать. Девушка окинула его удивленным взглядом и тоном приказания сказала: — Позовите надежного товарища, обязательно члена партии, и пусть он вам прочтет, что тут написано. Удалов взглянул за дверь, крикнул, чтобы ему немедленно прислали Романа Улыбина. Когда Роман вошел, он подал ему шелковку и угрюмо сказал: — Читай. Роман взял в руки необычное письмо. Писал Оловяннинский комитет партии, что «предъявительница сего» Вера Алексеевна Пляскина командируется в партизанский отряд товарища Удалова со специальным поручением, которое изложит ему на словах лично. — Вон ты пташка-то какая! Весенняя, — радостно изумился Удалов, а Роман стоял и глядел на девушку восхищенным взглядом. Задав девушке несколько проверочных вопросов, Удалов попросил ее: — Ну рассказывай, родная, с чем ты приехала. Вера рассказала, что в связи с приближением партизан на станции Оловянная поднялась паника и что команда семеновского бронепоезда, разагитированная подпольщиками, готова перейти к партизанам. — А какие части еще есть на станции? — спросил Удалов. Вера перечислила с исчерпывающей точностью: — Чехословацкий батальон подпоручика Кратохвилла, батальон юнкеров и две роты Второго Маньчжурского полка. Чехословаки уже объявили, что воевать с партизанами не будут. Начальство из Владивостока приказало им соблюдать нейтралитет. — Это хорошо. Ну, а япошки как? — Комитет считает, что если вы припугнете их, то и они заявят о нейтралитете. — Что ж, тогда попробуем припугнуть. Предъявим им этот самый, как его… — Ультиматум, — подсказала Вера. — Вот, вот, сразу-то и не выговоришь, — рассмеялся Удалов и, вызвав адъютанта, приказал подымать полки. На закате партизаны окружили Оловянную, разобрав на всякий случай полотно восточнее и западнее станции. Желая показать японцам и чехословакам свои силы, Удалов приказал передвигаться своим полкам в виду станции с места на место. Передвигались они до наступления темноты. А в девять часов вечера на станцию поехали партизанские парламентеры. Возглавлял их Роман Улыбин. Одетый в черный полушубок и косматую баранью папаху, с маузером на правом и серебряной шашкой на левом боку, имел он достаточно внушительный вид. Четверо богатырского сложения молодых и бравых ребят сопровождали его. Встреченные чехословацкой заставой, парламентеры явились сначала в вагон подпоручика Кратохвилла. Находившиеся на станции семеновцы хотели было схватить парламентеров с красными ленточками на папахах, но сопровождавшие их чехи решительно заявили, что не позволят этого. С чехами Роман договорился быстро. Подпоручик Кратохвилл подтвердил, что во всех случаях чехи будут придерживаться полного нейтралитета. А в заключение сказал по-русски: — Мы ничего не будем иметь против, если вы займете станцию и прогоните отсюда японцев и семеновцев. — И распорядился доставить парламентеров под охраной в штаб японского батальона, который находился в станционной школе. В жарко натопленном коридоре, освещенном яркой лампой, Романа и его спутников встретили японские офицеры, все широкозубые и подстриженные под ежик, с красными от волнения лицами. Коренастый, с реденькими и жесткими усиками майор с каким-то змеиным шипением спросил Романа на ломаном русском языке: — Что вам угодно от японского командования? Роман взял руку под козырек и тотчас же опустил, затем, стараясь говорить как можно тверже, ответил: — Передаю японскому командованию предупреждение командующего Особым партизанским корпусом: ровно в двадцать три часа части корпуса начнут занимать станцию. Наша цель — разоружить находящихся на станции семеновцев. — Мы не позволим! — запальчиво крикнул майор, по-крысиному показывая зубы. — Мы будем воевать с вами! — Попробуйте! Если с вашей стороны будет сделан по партизанам хоть один выстрел, вы будете уничтожены. Все до одного. Во избежание ненужного кровопролития вы должны соблюдать нейтралитет. Майор дернулся к стоявшим поодаль японским офицерам, перекинулся с ними несколькими фразами по-японски, затем прошипел Роману: — Хор-ро-со!.. Мы будем обсуждать ваш ультиматум. Вы будете ожидать здесь. — И направился в одну из комнат, куда вслед за ним двинулись и все офицеры. Роман проводил их насмешливым взглядом и уселся на стоявшую у стены скамейку. Рядом с ним сели и его спутники, настороженно поглядывая на торчавших у всех дверей часовых. Никто из них не мог предвидеть заранее, чем могло кончиться это посещение японского штаба. Долго споря, кричали удалившиеся в классную комнату японцы. Больше часа ждал их решения Роман, обливаясь потом в своем полушубке. Наконец не вытерпел, решительно поднялся на ноги и направился к двери, за которой совещались японские офицеры. Стоявший у двери часовой преградил ему дорогу винтовкой. Роман ловким движением отвел винтовку в сторону и рванул дверь. Офицеры изумленно уставились на него. Затем майор сердито крикнул: — Как вы смеете входить без позволений! — Время истекает, — обьявил Роман. — Через полчаса мы начинаем бой. Извольте поторопиться. — И вернулся на скамейку в коридор. Через три минуты майор вышел к парламентерам в сопровождении своих офицеров и с важным видом заявил, что императорская армия не участвует в войне русских… Ровно в 23 часа партизаны цепями двинулись со всех сторон на Оловянную. Семеновские офицеры попрятались кто куда успел, а солдаты сдались в плен. Команда бронепоезда, заранее обезоружив офицеров, перешла на сторону партизан. К утру партизаны выловили всех прятавшихся офицеров, сняли пушки и пулеметы с бронепоезда, замели под метелку оружие и боеприпасы на складах и на мобилизованных подводах отправили трофеи в сторону Цугольского дацана. Получив от разведки донесение, что на соседнем разъезде выгружается из эшелона японская пехота численностью до полка, Удалов приказал оставить Оловянную. Было уже светло, когда его полки удалялись от станции вниз по Онону. И когда они отошли примерно на версту, японцы открыли им вдогонку ожесточенную стрельбу. Партизаны хлестнули плетками по коням и скоро скрылись за увалами, имея ранеными всего двух бойцов. Довольный этим успехом, Удалов повел свой отряд в район слияния Ингоды с Ононом, где стояла бригада семеновской пехоты, прикрывавшая Сретенск. Во время рейда узнали партизаны печальную весть: 20 февраля у деревни Лоншаковой на Шилке осколком японского снаряда был смертельно ранен Павел Журавлев. Эта была тяжелая утрата для всех трудящихся Забайкалья. Всюду в партизанских частях оплакивали гибель любимого партизанского командира, всюду клялись отомстить за него врагу. Отряд Удалова отомстил за его смерть полным разгромом семеновской бригады в Удинском поселье, а партизаны Западного Забайкалья ответили на смерть командующего партизанской армией лихими налетами на пробивавшиеся к Чите каппелевские части и взрывами японских эшелонов, покидавших Верхнеудинск. XXXIV На исходе зимы закончила свой «ледяной поход» от Омска до Читы тридцатитысячная армия Каппеля. Сделавший за два года головокружительную карьеру от подполковника до генерал-лейтенанта, двадцатидевятилетний Каппель не дожил до конца похода. Въехал он в семеновскую столицу в обыкновенном сосновом гробу, накрытом знаменами лучших его дивизий — Ижевско-Воткинской и Уфимской. Где-то еще за Нижнеудинском сани, в которых он ехал, провалились в быструю горную речку Кан. На сорокаградусном морозе Каппель обморозился и через три дня, окоченев, умер. Смерть его не могла не порадовать атамана Семенова. Ему нужны были каппелевцы и не нужен был Каппель. В лице этого человека забайкальский атаман из простых есаулов видел слишком крупную для собственного благополучия фигуру. Он хорошо знал, что именно Каппеля адмирал Колчак прочил в свои преемники. И только японцы, при помощи которых Колчак надеялся выбраться из охваченной восстанием Сибири, заставили его скрепя сердце назначить Семенова главнокомандующим всеми вооруженными силами Дальнего Востока, а спустя две недели, накануне своего ареста, Семенову же передать и всю полноту военной и гражданской власти. Не сомневаясь, что со смертью Каппеля легко будет прибрать к рукам его армию, Семенов устроил ей необыкновенно пышную встречу. Встречали ее колокольным звоном и артиллерийскими салютами. Все лучшие здания в городе были отведены под постой каппелевцев. Все газеты в течение недели славословили участников «ледяного похода», называя их чудо-богатырями. В лучшей читинской гостинице «Селект» новоиспеченный правитель «Российской Восточной окраины» и его премьер-министр Таскин устроили в честь каппелевских генералов банкет, продолжавшийся целые сутки. А через день в Чите открылся войсковой казачий круг. Открыл его старейший казачий генерал Савельев. Первое слово он предоставил новому командующему каппелевской армией генералу Войцеховскому. Войцеховский, рядившийся в тогу демократа, рассказал делегатам круга, что представляет его армия, и заявил, что отныне эта армия отдает себя в распоряжение атамана Семенова для совместной борьбы с большевиками. Затем он, правда, в осторожной форме, но все же упрекнул читинских правителей в том, что они политикой массового террора сами плодят у себя большевиков. Его речь понравилась делегатам с мест, но Семенова и его генералов привела в бешенство. И Семенов постарался при первой возможности убрать Войцеховского. С помощью японской контрразведки Войцеховского обвинили в подготовке переворота и выдворили в Маньчжурию, а недовольных этим каппелевских офицеров стали потихоньку арестовывать и «выводить в расход». Командующим каппелевской армией Семенов назначил генерала Лохвицкого, ярого монархиста по своим убеждениям. Полтора месяца каппелевцы отдыхали, а затем после основательной чистки были сведены в два корпуса и двинуты в Восточное Забайкалье для борьбы с партизанами. От наступающей же с запада Красной Армии атаманскую вотчину прикрыли японские дивизии генерала Оой, совершившие перед этим несколько карательных экспедиций в Западном Забайкалье, где были сожжены ими десятки сел и расстреляны сотни стариков, детей и женщин. В конце апреля крупные силы каппелевцев перешли на правый берег Шилки, заняли станицы Жидкинскую и Шелопугинскую в долине реки Унды. Кавалерийские партизанские полки, сведенные в три дивизии, стояли в это время в станице Корпунской, где проводился перед этим фронтовой партизанский съезд, в котором участвовали представители Амурской Советской республики и большая группа командиров и политработников Красной Армии, пробравшихся к партизанам по таежным тропам севернее Читы. Выступление представителя командования Красной Армии было встречено бурными аплодисментами. А когда он в своей речи упомянул имя Ленина, все делегаты поднялись и устроили в честь главы Советского правительства долго не смолкаемую овацию. На съезде партизаны выбрали своим командующим Дмитрия Шилова, рекомендованного партийными организациями Амурской и Забайкальской областей. Затем партизаны единодушно проголосовали за назначение прибывших из Красной Армии товарищей на ответственные посты в дивизиях и полках. Новый штаб партизанской армии немедленно приступил к разработке плана боевых операций в помощь частям Красной Армии, наступавшим с запада на Читу. Первая партизанская дивизия Кузьмы Удалова, в которой по-прежнему командовал полком Роман Улыбин, стояла в одном из поселков Копунской станицы. Ежедневно дивизия проводила боевые учения, а по вечерам в полках выступали с политическими докладами представители Красной Армии. В солнечный, с легким теплым ветром день приехала в дивизию делегация читинских рабочих. Поднятые по сигналу полки были выстроены на просторном лугу под крутой и высокой сопкой, на склонах которой синел березник. В центре пестрого четырехугольника, образованного полками, наскоро соорудили трибуну из телег, накрытых досками. На трибуну, в сопровождении назначенного начальником Политического управления армии Василия Андреевича Улыбина и командира дивизии Кузьмы Удалова, поднялись рабочие делегаты. Было их три человека — седой коренастый молотобоец, рослая статная женщина и молодая русоволосая девушка в синем жакете и белой кубанке. Девушка держала в руке свернутое знамя на сделанном из казацкой пики древке. — Товарищи партизаны! — выкрикнул громким грудным голосом Василий Андреевич, призывая бойцов к порядку. — Сегодня у нас большой праздник. К нам приехали дорогие гости, посланцы рабочего класса. От могучего радостного «ура» всколыхнулся струящийся над полками весенний воздух. На молодецкое это приветствие откликнулось звонкое эхо в заречных сопках, галочья стая взмыла в синее небо и закружилась с криками над полками, подымаясь все выше и выше. — Даже галки обрадовались, — шутили в строю партизаны и, задирая голову кверху, весело смеялись и переговаривались. Выждав, когда отзвучала и замерла галочья кутерьма, стал говорить седой молотобоец. Он передал партизанам горячий братский привет от рабочих Читы-Первой, коротко рассказал, как и чем помогают рабочие наступающим с запада красноармейцам и своим землякам партизанам. — Весна наступает у нас. Весна, какой еще не бывало. Будет она весной нашей победы, весной небывалой радости, — сказал он и закончил свою речь здравицей в честь Советской России и Владимира Ильича Ленина. — Да здравствует Ленин!.. Ленин!.. Ленин!.. — буйным многоголосьем отозвались партизаны, потрясая вскинутыми винтовками и клинками. — Сейчас, товарищи, — объявил Василий Андреевич, — будет говорить член Коммунистического Союза Молодежи Надя Вахрушева. — И снова раздались приветственные крики четырех тысяч всадников. Подтянув красное знамя, девушка стремительно шагнула вперед. Налетевшим порывом ветра с силой развернуло алое полотнище у нее над головой. Девушка потеряла равновесие, покачнулась. Но, сделав усилие, быстро выпрямилась, уперла конец древка в скрепляющую доски перекладину и гордо тряхнула своей красиво посаженной головой в кубанке. Развевающимся на фоне синего неба, пылающим, как огонь, полотнищем закрыло от партизан коренастую фигуру молотобойца и стоявшего с ним рядом Удалова. Девушка начала говорить. Всюду партизаны услышали ее отчетливый, звонкий голос. — Товарищи! Читинская организация коммунистической молодежи поручила мне передать это знамя самым отважным партизанам, лучшей партизанской дивизии. — Подняв на минуту знамя, она снова нашла для него опору и стала рассказывать его волнующую историю. Знамя принадлежало читинскому красногвардейскому отряду, созданному в ноябре семнадцатого года. Под этим знаменем отряд устанавливал в Чите Советскую власть, сражался на Даурском и Прибалтийском фронтах в восемнадцатом году. На берегу Байкала, у разъезда Тимлюй, отряд был окружен чехами и белогвардейцами. В неравном бою погиб весь отряд. Знамя удалось спасти одному раненому красногвардейцу. Оправившись от ранения в доме знакомого путейского сторожа, пробрался он со знаменем в Читу. Скоро его арестовали и расстреляли семеновские палачи. Но перед расстрелом он успел сказать товарищу по камере, где у него хранится знамя. Товарищ сообщил об этом на волю, и знамя спрятали у себя две девушки, родные сестры Тюменцевы. Семеновские контрразведчики как-то пронюхали, что на Чите-Первой прячут красногвардейское знамя. Они разыскивали его целый год. Немало людей было арестовано, подвергнуто нечеловеческим пыткам. Были арестованы и расстреляны после долгих истязаний сестры Тюменцевы. Но знамя не затерялось, не попало в руки врагов. Его взяла на сохранение семья рабочего Доброва, участника революции пятого года и красногвардейца в восемнадцатом. Три сына и дочь были у Доброва, все работали в большевистском подполье. Зимой семеновские ищейки напали на след подпольщиков, и этот след привел их к домику Добровых. Ночью семеновские юнкера окружили домик. Чтобы дать своей дочери возможность спасти знамя, Добров и его сыновья оказали юнкерам вооруженное сопротивление. Они отстреливались до тех пор, пока семеновцы не подожгли их домик. Добров и три его сына погибли, но знамя было спасено. — … Горит на этом знамени кровь бесстрашных красногвардейцев, кровь сестер Тюменцевых, кровь рабочей семьи Добровых, — сказала комсомолка под конец своей запавшей в душу каждого партизана речи. — Пусть же возьмут сегодня это знамя руки храбрых и мужественных бойцов красной партизанской армии! Пусть ведет их это знамя на подвиг, на святую месть палачам! Пусть оно станет знаменем победы Советской власти в нашем Забайкалье! Взволнованные рассказом комсомолки и пламенным ее призывом, долго молчали партизаны. Только знамя шумело и переливалось на ветру в объявшей полки тишине. Нарушил тишину напряженно прозвучавший голос Удалова, вставшего рядом с комсомолкой: — Командир Третьего полка Улыбин! Командир Горной батареи Муратов! Командир Золотой сотни Димов! Ко мне!.. Роман, Федот Муратов и Димов поскакали к трибуне с разных концов четырехугольника. Почти одновременно достигли они трибуны, взволнованные, с бьющими сердцами, с горящими лицами. — От имени командования приказываю, — обратился к ним Удалов, — принять это красногвардейское знамя как знамя дивизии. — Он повернулся к знамени и припал губами к краю алого полотнища. У Романа спазма сдавила горло, у Федота дрожали губы, у Димова непрошеная слеза скатилась в усы. А Удалов, обращаясь к делегатам, говорил: — Передайте, товарищи, наше партизанское спасибо славным комсомольцам, которые спасли это дорогое для нас революционное знамя. Скажите, что вручили вы его в надежные руки. Лучшие люди нашей дивизии, не знающие страха в бою, принимают от вас это знамя… Товарищи партизаны! Принимая знамя, поклянемся, что не опозорим его, что мужественно пронесем его в боях до дня недалекой победы! — Клянемся! — откликнулись как один тысячи голосов. По знаку Удалова Роман приблизился к знамени, поцеловал его и принял из рук комсомолки. Федот и Димов выхватили из ножен шашки и встали с ним рядом. С трудом удерживая рвущееся по ветру знамя, Роман поехал вдоль строя полков. Федот и Димов сопровождали его, один по левую, другой по правую руку, оба держались торжественно и прямо. Командиры полков и сотен, скомандовав при их приближении «смирно», брали под козырек, отдавая честь боевому революционному знамени… Накануне Пасхи Удалов получил приказ разгромить каппелевцев в Шелопугинской. Первый удар он решил нанести по группировке противника, расположенной в поселке Купряковском. Собрав на совещание командиров полков и отдельных сотен — Золотой и Волчьей, начертил он на память план местности, где предстояло вступить в схватку с каппелевцами, разложил его на столе и сказал: — Ну, так вот что, братцы. Глядите на мой чертеж и запоминайте. Вот это мост через Унду у Купряковского. Это — сопка напротив моста. А это вот — сам поселок и окружающие его сопки. Мы должны занять эти сопки и ворваться в поселок. Когда каппелевцы будут отступать через мост к Шелопугинской, вот с этой сопки должны ударить по ним пулеметы. В засаде здесь будут Волчья и Золотая сотни. Они должны добить каппелевцев… Все ясно-понятно? — Пока все понятно, — согласились командиры. — А раз так, на этом и кончим. С каппелевцами мы еще не воевали. Посмотрим, что это за «чудо-богатыри»! Сосредоточенные с вечера на исходных позициях, полки перед рассветом пошли спешенными цепями в атаку на сопки. Там у белых стояли только заставы, а главные силы, до двух полков пехоты, находились в поселке. С криками «ура» партизаны кинулись вперед и заняли сопки почти без потерь. В это время батарея Муратова стала бить по поселку, а цепи с вершин сопок вели редкую стрельбу и беспрерывно кричали «ура». В ночи это тысячеголосое «ура» звучало настолько устрашающе, что каппелевцы тотчас же начали отступать на Шелопугинскую. Партизаны быстро спустились с сопок и сели на коней. Когда каппелевцы хлынули на мост, по ним с расстояния в сто сажен ударили четыре пулемета. На мосту сразу образовалась гора конских и людских трупов. Каппелевцы в полном беспорядке отхлынули к поселку, а с обеих сторон уже вылетели в конном строю партизанские сотни с шашками наголо. Через две-три минуты на приречном лугу началась страшная рубка. Все не пожелавшие сдаться в плен каппелевцы были истреблены. Партизаны взяли в плен пятьсот человек, захватили двадцать станковых пулеметов, шестиорудийную батарею и множество боеприпасов. Эта первая, успешно закончившаяся схватка с каппелевцами показала всей партизанской армии, что каппелевцев можно бить так же, как и семеновцев. И партизаны, применяя свою обычную тактику внезапных ночных налетов, наносили каппелевцам тяжелые удары в течение полутора месяцев, пока не заставили их отойти к линии железной дороги. Неудача каппелевского наступления и нарастающий натиск частей народной армии, созданной на освобожденной территории Западного Забайкалья Дальневосточной республики, показали японцам, что их карта бита, что Забайкалья им не удержать. В тылу у них, на Маньчжурской ветке, по которой они могли благополучно убраться восвояси, действовало двенадцать конных и два пехотных партизанских полка, а с востока все решительнее нажимали амурцы. И тогда японцы стали просить правительство Дальневосточной республики о заключении месячного перемирия. Правительство ДВР, выполняя директиву Ленина не ввязываться в войну с Японией, согласилось на перемирие. Японцы стали постепенно оттягивать свои войска в Читу и дальше — на Маньчжурскую ветку. Туда к концу перемирия стали отходить и каппелевцы. Семеновская армия разлагалась. Ежедневно из нее уходили к партизанам сотни солдат. В августе японцы официально объявили о своем уходе из Забайкалья. Напрасно атаман Семенов обращался к правительству микадо с просьбами приостановить эвакуацию японских войск. Не добившись ничего, он улетел из окруженной Читы на самолете, бросив остатки своих войск, отступавших к маньчжурской границе, на разгром партизанам. В октябре 1920 года Чита пала. Почти одновременно в нее вступили части Народно-революционной армии ДВР и амурского партизана Старика. А через месяц, в буранный ноябрьский день, на границе Маньчжурии разыгрался завершающий партизанский бой с уходившим последним из Забайкалья каппелевским корпусом генерала Бангерского, состоявшим почти из одних офицеров. XXXV Вслед за эвакуировавшимися из Нерчинского Завода японцами ушли оттуда и семеновские части. В чалбутинских бакалейках, где жил Елисей Каргин, узнали об этом от хлынувших за границу казаков береговых станиц. Партизаны к тому времени находились в низовьях Аргуни и Шилки. Раньше чем через неделю они не могли появиться в районе Орловской. Каргин решил воспользоваться этим случаем и съездить домой за женой и ребятишками, чтобы вместе с ними мыкать недолю на постылой чужбине. Заседлав коня, переехал он утром вброд Аргунь и к вечеру уже был в Мунгаловском. Тишиной и запустением встретил его поселок. Не слышно было в нем проголосных девичьих песен, молодого смеха и говора на крашеных лавочках у ворот. У плетневых завалинок, у заборов и прямо на дороге лежали тогда круторогие, упитанные волы. Мерно и шумно вздыхали они в темноте, занятые бесконечной жвачкой, и нехотя подымались с теплой земли от громкого окрика. Но за полтора года гражданской войны семеновцы и партизаны перекололи на мясо работяг-волов. И теперь в Подгорной улице увидел Каргин только пару чьих-то костлявых сивых волов, которых спасла от смерти их дряхлость и худоба. Гулко стучали в выморочной тишине пустынных улиц копыта коня. С тяжелым сердцем проезжал Каргин мимо сожженных еще в прошлом году партизанских усадеб, где над смутно белеющими печами носились летучие мыши, мимо наглухо заколоченных домов Сергея Ильича, Платона Волокитина, братьев Кустовых и других богачей. На улыбинском пепелище встретила его жалобным мяуканьем бездомная кошка. В черном бурьяне зелеными огоньками горели ее одичалые, тоскующие глаза. «Должно быть, одна кошка и осталась у Улыбиных. Довоевались, сволочи, за счастливую жизнь», — подумал он с бессильной злобой про Василия Андреевича и Романа, которых с каждым днем ненавидел все больше и больше. Подъехав к своему дому, долго стучался Каргин в закрытые наглухо ставни горницы. Ворота открыл ему Митька, которого никак не думал он встретить дома. — Ты что, тоже отвоевался? — спросил он его, вводя коня в ворота. — Отвоевался! — сверкнув в темноте зубами, рассмеялся Митька. — Как ушли из Нерчинска японцы, так назавтра же весь наш полк по домам разбежался. — Что же теперь делать будешь? — Дома жить, чего же больше. Красным я ничего худого не сделал. Думаю, что меня они не тронут. А ты как, совсем вернулся или на время? — За семьей приехал. Как они, живы-здоровы? — Здоровы. Ребятишки совсем молодцами стали. Вчера с ними хлеб ездил жать. Только Каргин вошел в коридор, как к нему кинулись на шею разбуженные Серафимой Санька и Зотька. Он одарил их гостинцами и попросил Серафиму чем-нибудь покормить его. Она принесла из кладовки крынку молока и целое блюдо творожных шанег. Пока Каргин ужинал, вокруг стола собрались все семейные и наперебой рассказывали обо всем, что случилось в поселке за время его отсутствия. — Ну, поедете со мной за границу? — насытившись, спросил Каргин жену и детей. Ребятишки сразу выразили свое согласие. Санька заявил, что будет ловить в Аргуни сазанов, а Зотька сказал, что каждый день станет покупать у китайцев по фунту леденцов. — Здесь их у нас нет, а там сколько угодно, — пояснил он неодобрительно качавшему головой деду. — Эх вы, глупые, — сказал тогда Каргин. — Век бы их вам не видеть, этих китайских леденцов. Жить на чужой стороне не сладко. С радостью остался бы я дома, да только здесь мне не жить. За Кушаверова меня сразу расстреляют. — Значит, теперь навовсе уедешь? — спросил старик. — Ничего не поделаешь, приходится. — Выходит, хозяйство-то делить надо? — Нет, делиться я с Митюхой не буду. Возьму только с собой корову да плуг. Так что живите и хозяйствуйте тут без меня. Если вернусь, тогда выделите мне, что посчитаете нужным. — Шибко-то не нахозяйствуем, — вмешалась в разговор Соломонида. — Быков у нас ни одного не осталось и коней только два — хромая сивуха да Митькин конь. На них не распашешься, доброй пшенички не покушаешь. Обернула война из куля в рогожку, будь она проклята. Ведь после того как убежал ты за границу, белые вконец нас разорили. — Чего уж тут плакаться, — оборвал ее старик, — спасибо, что хоть в живых оставили. Утром, на водопое, Каргин встретил Герасима Косых, до ухода белых скрывавшегося в тайге. Поздоровавшись с ним, Герасим хмуро спросил Каргина: — Ну как, в китайские подданные переходишь? — и, выругав его по матушке, сказал: — Мутили, мутили вы тут, сволочи, воду!.. Эвон сколько народу погубили, а теперь за границу подались свою шкуру спасать. Дураки мы были, что слушались вашего брата, как бараны за вами шли. В других-то местах почти никто не пострадал, а у нас в каждом доме сироты и вдовы. И все это из-за тебя да из-за Сергея Ильича. — А я-то что плохого сделал? Я никого не предавал. Так что зря ты на меня несешь. — Ничего не зря. Кто нас в дружину силком гнал? Не ты, скажешь? А теперь чистеньким себя считаешь. Глядеть я на тебя не могу!.. Каргину нечего было ему возразить, и он поспешил убраться с ключа. Вернувшись домой, он приказал жене и ребятишкам собираться, а сам стал запрягать коня. Митька тем временем поймал во дворе одну из оставшихся коров, надел на нее ременную оброть и вывел в ограду. — Давай вяжи ее к оглобле, — сказал Каргин брату и пошел прощаться с отцом и сестрой. Через полчаса с накрепко закушенными губами оставил он свой дом. Серафима и ребятишки сидели на возу, а он шел возле телеги. В Подгорной улице повстречалась им жена Никулы Лопатина, Лукерья. Серафима крикнула ей, утирая глаза платком: — Прощай, Лукерья! — Скатертью дорога, милая, — бойко ответила ей та. — Без вас тут воздух чище будет. — Вот сволочь баба! — выругался в сердцах Каргин и погрозил Лукерье кулаком: — Не радуйся, лоскутница. Мы еще вернемся. — А это вилами на воде писано! — прокричала ему вдогонку Лукерья. …За хребтом мунгаловские владения кончились. Пошли земли крестьянских деревень Артемьевки и Георгиевки, жители которых все поголовно ходили в партизанах, и Каргин, сторожко оглядываясь по сторонам, стал все громче покрикивать на коня. Под вечер в последнем перед границей крестьянском селе заехал он в крайнюю, самую бедную избу, чтобы попросить воды для детей, измучившихся от жары и жажды. Изба была без всяких пристроек, с развалившейся плетневой оградой, с крошечными окошками, наполовину заделанными берестой. Стукнувшись головой о закопченную притолоку, вошел он в избу и увидел в ней невероятную нищету и запустение. На заплесневелом земляном полу сидел и грыз сырую картофелину ребенок грудного возраста в коротенькой, до пупа, рубашонке, черной от грязи. В углу, на деревянной рассохшейся кровати, среди невозможных лохмотьев качала на руках завернутую в тряпицу куклу белоголовая девочка лет шести. Такой же белоголовый парнишка, года на два старше ее, сидел в кути на лавке и чистил картошку сделанным из литовки кривым ножом. Девочка с испугом, а парнишка с любопытством уставились на Каргина. Он поздоровался с ними и спросил у парнишки: — А родители где у вас? — Мама на поденщину ушла, а тятя на войне. Он у нас партизан, — спокойно и с достоинством объяснил парнишка. — Что же вы так грязно живете? — задетый той гордостью, с которой парнишка упомянул об отце, продолжал допрашивать Каргин. — Бедные мы шибко, оттого и живем худо. Мама у нас все время на работе, а мы с сестренкой прибираться не умеем. Мы еще маленькие. Вот когда побьют всех белых, вернется тятька домой, тогда и мы лучше жить станем. Я тогда учиться буду. «Гляди ты, какой гусь! Рассуждает не хуже взрослого», — раздражаясь все больше на парнишку, подумал Каргин. Он в эту минуту по-особенному остро ужаснулся за себя и за своих ребятишек, которых когда-то мечтал вывести в люди. Белоголовый оборванный парнишка, живущий впроголодь, завтра может оказаться гораздо счастливее, чем они. Каргин расстроился от этих мыслей, что забыл, зачем очутился в избе. Вывел его из задумчивости вопрос парнишки: — А тебе что, дяденька, надо? — А мне, брат, воды попить надо и ребятишек моих напоить. Они у меня на улице на телеге сидят. Вода-то у вас есть? — Вон вода-то стоит. Черпай да пей, — показал парнишка на стоявшую у порога кадушку. — А ребятишкам своим ведерком зачерпни. Только ведерко не увози, оно у нас последнее. Каргин напился, зачерпнул полное ведерко и пошел поить детей. Когда возвращал партизанским детишкам ведерко, что-то дрогнуло у него в душе, и он неожиданно для самого себя, вопреки всему, что делал и думал до этого, сказал им сквозь зубы: — Счастливо вам отца дождаться, ребятки. Ночью он благополучно добрался до Чалбутинской и переправился на китайскую сторону. XXXVI Барон Роман Унгерн фон Штернберг был одним из главных сподвижников атамана Семенова. Последний отпрыск обедневшего рода тевтонских рыцарей, Унгерн родился на острове Даго, в бывшей Эстляндской губернии. Из морского кадетского корпуса он ушел добровольцем на русско-японскую войну. Там его наградили солдатским Георгиевским Крестом за храбрость и произвели в ефрейторы. В 1908 году он закончил в Петербурге Павловское военное училище и в чине хорунжего был назначен в Забайкальское казачье войско, в котором незадолго до этого было уволено в отставку много офицеров, не выказавших достаточной преданности «престолу и отечеству» в революцию пятого года. На их места были назначены тогда офицеры из виднейших дворянских семей России. Так попали в Забайкалье князья Голицын и Ухтомский, граф Кутайсов и известный из истории гражданской войны генерал войны генерал барон Врангель. Летом 1910 года Первый Аргунский полк, в котором служил Унгерн, был направлен в Монголию для охраны русской дипломатической миссии в Урге. Там он близко сошелся с виднейшими монгольскими князьями и ламами, изучал туземный язык, интересовался религией буддистов, читал их священные книги. Во время империалистической войны Унгерн служил в сводной Забайкальско-уссурийской казачьей дивизии. За бои в Восточной Пруссии был произведен он в войсковые старшины. Но вскоре военно-полевой суд приговорил его к трем годам крепости за избиение комендантского адъютанта в городе Тарнополе. Своего наказания по каким-то причинам он так и не отбывал. К этому времени относится аттестация, данная Унгерну его полковым бароном Врангелем. В ней было сказано: «Человек исключительной храбрости, но имеет в нравственном отношении весьма серьезный порок — постоянное пьянство. В состоянии опьянения способен на поступки, роняющие честь офицерского мундира, за что и был отчислен из полка в резерв чинов с понижением в звании». Февральская революция застала Унгерна в Петрограде. Там он случайно встретился со своим давнишним знакомцем есаулом Семеновым. Семенов только что был принят премьер-министром и главковерхом Керенским, предложил себя в распоряжение Временного правительства и получил задание немедленно ехать в Забайкалье и формировать Бурят-монгольский конный полк для подавления революционных выступлений в крупнейших городах Европейской России. Унгерн считал величайшим бедствием и позором свержение царского самодержавия и готов был присоединиться к кому угодно, чтобы только бороться «с разнузданной чернью», как презрительно величал он русских рабочих и крестьян. Он вызвался ехать вместе с Семеновым и быть его правой рукой. Так свела судьба озлобленных, непримиримых в своей ненависти к революции, предприимчивых и жестоких людей. Забайкальский кулак-живоглот и захудалый немецкий барон с неукротимой энергией готовились к борьбе с революционным народом. В Забайкальскую область они ехали вместе с группой других завербованных ими офицеров. Семенов был в своей офицерской форме, а Унгерн напялил на себя вишневого цвета монгольский халат с солдатским Георгием на груди и погонами на плечах. С этим одеянием он не разлучался потом вплоть до бесславного конца своего в степях Монголии. Всю дорогу курил он серебряную китайскую трубку-ганзу, штудировал русско-монгольский словарь, разговаривал по-монгольски и по-бурятски с хорошо знающим эти языки Семеновым. Когда они вдвоем выходили из вагона на остановках и прогуливались по перронам, все обращали внимание на эту странную и неразлучную пару. Коренастый и большеголовый Семенов имел в своих жилах изрядную примесь монгольской крови. У него широкое и мясистое, с тупым подбородком лицо, глубоко посаженные черно-коричневые глаза и кривые, с толстыми икрами ноги кавалериста. Полной противоположностью ему был долговязый и белобрысый барон. Он был на три года старше двадцатидевятилетнего Семенова, а казался на несколько лет моложе. Держался он подчеркнуто и прямо. Небольшую, на длинной шее голову его покрывали белесые реденькие волосы. Довольно красивое лицо барона безнадежно портили бледные, молочно-голубые глаза. Когда он бывал трезвым и совершенно спокойным, они бездумно и размывчиво голубели. Но стоило ему напиться, как застилало их белым туманом. Бессмысленно и тупо таращились они на собутыльника, заставляя его вздрагивать и боязливо отодвигаться от хмельного барона. В гневе они делались безумными глазами убийцы. Холодная, змеиная сила их давила, гипнотизировала далеко не малодушных людей. В дороге скрытный и сдержанный Семенов хорошо узнал, чем живет и дышит барон. Главным злом на белом свете он считал капитализм. Не раз он говорил Семенову: — Вся беда, есаул, в этих проклятых капиталистах, банкирах и ростовщиках. Не будь этой торгашеской погани, не было бы на земле заводов и фабрик, не было бы рабочего величества пролетария всероссийского и всякого другого. Прежде в мире было только две силы — потомственная аристократия и ее рабочее быдло — народ. Мы, аристократы духа и плоти, командовали и управляли, они подчинялись и работали. И все тогда шло на земле, как положено Господом Богом. Мы могли миловать и казнить, и никто не становился нам поперек дороги. А теперь нас, тысячелетних дворян, догола обобрали наши вчерашние холуи — ростовщики. Они пустили нас по миру, выкурили из поместий и замков, разбаловали, распустили народ… Чингисхан нам нужен сейчас, есаул, новый Чингисхан. Только он может навести в этом мире нужный порядок. Пусть он пройдет по всей вселенной как Божья кара, огнем и мечом очистит ее от скверны. И когда он перевешает и перестреляет всех евреев, всех бунтовщиков, только тогда мы вернем на землю свою власть, свое право распоряжаться людьми и скотами… Нет, не полк нам надо с тобой формировать из вшивых потомков грозного Темучина, а тысячу непобедимых летучих полков. Наобещай этим диким кочевникам золотые горы, поставь над ними жестокосердного, неумолимого властелина, и только пыль пойдет по всей Европе… Семенов посмеивался и молчал. Свой полк они формировали в Березовке под Верхнеудинском. С трудом набрали они три сотни прельстившихся на хорошее жалованье бурят, как грянула Великая Октябрьская революция. Тогда они срочно погрузили свой отряд в теплушки и отбыли на станцию Маньчжурия. Там в полосе отчуждения Восточно-Китайской железной дороги с помощью управляющего дорогой барона Дитерихса сколотили Особый Маньчжурский отряд и начали боевые действия против Красной гвардии. Дважды разбивали их наголову отряды Сергея Лазо, и только восстание чехословаков и поддержка Японии помогли Семенову стать на время хозяином Забайкалья. Тогда поручил он Унгерну сформировать целую дивизию из монгольских наемников. Из племен Внутренней Монголии Унгерн набрал несколько тысяч бывших разбойников, людей отчаянной жизни. Свою дивизию назвал он Конно-Азиатской, а монгольские полки для пущего страха — «татарскими». Имея такую силу и неограниченную помощь японцев, он начал всерьез подумывать о возрождении в Северо-Восточной Азии былой империи времен Чингисхана. По его настоянию Семенов созвал на станции Даурия съезд всех князей Внешней и Внутренней Монголии. На эту затею откликнулись забайкальские буряты, баргуты, чахары и харачины, но халхинцы отнеслись к ней резко враждебно. В это время страна их пользовалась государственной автономией, предоставленной ей Китаем под давлением России в 1912 году. Не желая терять свою независимость, они не послали на съезд ни одного своего представителя. Без них было создано в Даурии правительство Пан-Монголии. Влачило оно там самое жалкое существование, находясь фактически под арестом у Унгерна. Весь девятнадцатый год Унгерн со своей дивизией, пополненной казаками-добровольцами, воевал с партизанами Восточного Забайкалья. Там, где проходили его полки, дымились пожарища, качались в петлях повешенные, чернели вытоптанные поля и покосы. Во всех боях с помощью шести артиллерийских батарей и пулеметов Унгерн неизменно обращал в бегство партизанские отряды. Жестокий и беспредельно смелый, он никогда не щадил себя, а всегда находился там, где было всего трудней и опасней. Своих офицеров за все проступки и ошибки он избивал обычно бамбуковой палкой, с которой никогда не расставался, но рядовых не трогал. Это создало ему огромную популярность среди белых казаков, особенно в четвертом военном отделе. Там многие казаки-фронтовики хорошо его знали. И в результате были случаи, что к нему дезертировали люди из других семеновских полков. Он охотно принимал их и только спрашивал: — В Бога веруешь? Человека зарубить можешь? Получив утвердительный ответ, приказывал зачислять перебежчиков в свои ряды и всем им выплачивал жалованье царскими золотыми. К осени девятнадцатого года у него в дивизии было два казачьих и три «татарских» полка. В то время Унгерн стал кумиром дальневосточной белогвардейщины. Его на все лады расписывали и восхваляли в читинских, хабаровских и владивостокских газетах. Его добровольцы пели о нем: Хорошо барон боронит, Красным жару поддает. Он их рубит, он их гонит, Передышки не дает. Так пришла к нему слава. В интервью, данном им тогда сотруднику американского журнала «Азия» Фердинанду Оссендовскому, он хвастливо рассказывал о себе: «Мои воинственные предки принимали участие во всех крестовых походах. Один из Унгернов погиб под стенами Иерусалима, где сражался за освобождение гроба Господня на службе короля Ричарда Львиное Сердце. В двенадцатом веке Унгерны служили монахами в Тевтонском ордене. Они распространяли огнем и мечом христианство среди литовцев, эстов, латышей и славян. До пятнадцатого века они имели огромные поместья в Латвии и Эстонии. Один из Унгернов был знаменитым разбойником, наводившим страх на купцов Прибалтики. Другой — Петр Унгерн — был сам купцом и имел корабли на Балтийском море. Мой родной дед прославился как морской разбойник-корсар. Он грабил английские корабли в Индийском океане. Я сам создал в Забайкалье орден буддийских монахов — воинов с коммунизмом и коммунистами. Я буду счастлив, если с моей помощью свергнутые монархи Европы вернут себе троны. Ради этого я готов воевать где угодно и с кем угодно». Ревниво относившийся к растущей популярности Унгерна, Семенов начал побаиваться и всячески задабривать его. Он произвел его в генерал-лейтенанты, наградил золотым оружием и во всех своих письмах называл не иначе как «мой дорогой брат». И вот этот дорогой его брат неожиданно изменил ему в самое трудное время, когда с запада к Чите приближалась Народно-революционная армия, а японцы собирались уходить из Забайкалья. В самом начале августа во всех читинских газетах был опубликован для всеобщего сведения следующий приказ атамана: «Командующий Конно-Азиатской дивизией генерал-лейтенант барон Унгерн фон Штернберг за последнее время не соглашался с политикой главного штаба. Обьявив свою дивизию партизанской, он ушел в неизвестном направлении. С сего числа эта дивизия исключается из состава вверенной мне армии, и штаб впредь снимает с себя всякую ответственность за ее действия». Приказ Семенова вызвал переполох и всякие кривотолки в Чите. Наводнявшие ее беженцы с запада стали спешно укладываться и уезжать в Маньчжурию. Никто в это время не знал истинной подоплеки этого ошеломившего многих события. Узнав о нем из белогвардейских газет, партизаны горячо обсуждали загадочный факт. Многие из того, что Унгерн объявил свою дивизию партизанской, делали совершенно неправильный вывод. Они считали, что Унгерн обязательно перейдет на сторону красных. Сплошь и рядом партизаны не знали в ту пору истинного смысла слова «партизан». Оно для них значило то же самое, что «большевик» или «красный». В результате многие из них с нетерпением ждали, где и когда объявится наконец переметнувшийся к ним барон. Этому нашумевшему исчезновению Унгерна предшествовало в Чите одно немаловажное событие. Произошло оно в один из знойных июльских дней. В тот день атамана Семенова в его городской резиденции удостоил тайного посещения командующий японскими войсками в Забайкалье генерал Оой в сопровождении начальника своего штаба. После обмена приторно сладкими любезностями маленький и до смешного напыщенный Оой уведомил Семенова, что им только что подписан договор о перемирии с правительством Дальневосточной республики, созданной весной двадцатого года в Верхнеудинске по указаниям Ленина. Соблюдение этого договора, заявил он, обязательно и для войск атамана. Эта новость потрясла и возмутила Семенова до глубины души. Всего полтора месяца назад по договоренности с Ооем он снял все свои части с Западного фронта и бросил их вместе с каппелевцами на партизан Восточного Забайкалья. В этом наступлении вели воздушную разведку противника японские аэропланы. Не имея возможности маневрировать скрытно своими силами, партизаны отступили и оказались зажатыми с трех сторон в таежных дебрях Нижней Аргуни. — Ваше превосходительство! — воскликнул обманутый и оскорбленный атаман, осуждающе глядя прямо в скуластое, с седыми, аккуратно подстриженными усиками лицо генерала. — Как же это так? Я ничего не понимаю. Вы отлично знаете, что моими войсками одержан крупный успех. Красные загнаны в глухую безлюдную тайгу и блокированы там. Они находятся на краю гибели. У них нет ни продовольствия, ни боеприпасов. Не пройдет и месяца, как мы возьмем их голыми руками. — Ерунда! — сердито огрызнулся Оой. — Ваше наступление ничего не изменит. В тылу у партизан теперь Красная Амурская область. Оттуда им шлют помощь, туда они эвакуируют своих раненых и больных. Нельзя покончить с ними в таких условиях. — На этот раз их не спасет никакая помощь, — запальчиво возразил Семенов. — Они уже начали разбегаться. Целый полк у них ушел на китайскую сторону. — Все это так, все верно! — перебил его Оой и нетерпеливо пристукнул саблей о паркетный пол. — Но все дело в том, что наше императорское правительство изменило свои планы. Скоро наши войска начнут покидать Забайкалье, и мы считаем своим долгом предупредить вас об этом. Не стройте же себе никаких иллюзий. Мясистое лицо Семенова сделалось красным от прихлынувшей крови, исказилось от страха. — Но, ваше превосходительство! Это невозможно. Этого никак нельзя допустить. Я отказываюсь просто понимать вас. Бросить в такую минуту мою многострадальную армию, вашу верную союзницу… Да ведь это же… Это же уму непостижимо!.. — Слишком много громких слов. Ничего непостижимого в этом нет. Весенние бои с Красной Армией, когда мы вмешались и спасли Читу, показали, что мы здесь недостаточно сильны даже при наличии таких доблестных союзников, как вы и каппелевцы. Мы отбили первый натиск. Но он может повториться. Советская Россия одержала победу в войне с белополяками, и ничто не помешает ей обрушиться на нас всей своей мощью. Тогда, при наличии партизанских корпусов в тылу, нам не выбраться отсюда живыми. — Но что же будет теперь с Забайкальем? Что будет со всеми, кто приветствовал вас и дрался с вами бок о бок? — Мы будем молиться за них, — пообещал, состроив скорбные глаза, Оой. — А лично вы можете перебраться во Владивосток и оттуда продолжать свое возрождение России. Тем более что из Приморья нас не заставит уйти никакая сила. — Но барон Унгерн ни за что не пойдет туда… — Ему и не надо идти туда. Он, с вашего разрешения, пойдет совсем в другую сторону. В самое ближайшее время он направит свой путь в Монголию. Так угодно императорскому правительству. Вы имеете что-нибудь возразить?.. Возражать Семенов и не подумал. Это было все равно что подписать себе смертный приговор. Как только японские генералы покинули его, он хлебнул стакан коньяку и принялся сочинять верноподданническую телеграмму на имя микадо: «Ваше императорское величество! Вы всегда были стойким защитником идей человечности, достойнейшим из благородных рыцарей, выразителем чистых идеалов японского народа. В настоящее время прекращается помощь японских войск многострадальной русской армии, борющейся за сохранение Читы как политического центра, ставящего себе задачей мир и спокойное строительство русской жизни на восточной окраине, мною управляемой, в полном согласии с благородной соседкой — Страной восходящего солнца…» Семенов умолял микадо приостановить эвакуацию Забайкалья хотя бы на четыре месяца. За это время он обещал упрочить свое положение. Ответ на телеграмму совершенно обескуражил его. С бесцеремонной откровенностью его уведомили: «Императорское правительство не считает вас достаточно сильным для того, чтобы вы великую цель, которая нашему народу великую будущность обеспечивает, провести могли». После такой черной неблагодарности Семенов, не задумываясь, настрочил собственноручно секретное послание правительству Дальневосточной республики. В нем было сказано: «Главнокомандующий всеми вооруженными силами и походный атаман всех казачьих войск Российской Восточной Окраины генерал-лейтенант Григорий Михайлович Семенов предлагает предоставить Буферному государственному образованию образовываться вне всякого его участия. Он же лично со всеми верными ему частями уходит в Монголию и Маньчжурию, и вся его деятельность в этих странах должна всецело, до вооруженной силы включительно, поддерживаться Советской Россией при условии, что эта его деятельность будет совпадать с интересами России. Финансирование в пределах 100 000 000 иен в течение первого полугодия с моим обязательством вышиба Японии с материка и создания независимых Маньчжурии и Кореи. Обязательство свободного проезда в торжественной обстановке поезда атамана и маньчжуро-монгольских делегаций по всем железным дорогам Сибири и России. Соглашение между сторонами должно быть заключено в виде военного соглашения». Правительство ДВР не ответило на обращение преступника и авантюриста. Тогда он обратился к нему с новым, не менее диким предложением. При условии полной амнистии ему и его сподвижникам он соглашался отправиться со всем своим воинством добивать засевшего в Крыму барона Врангеля, под командой которого служил в былые годы. И на этот раз его не удостоили ответа. А между тем дела его катастрофически ухудшались с каждым днем. С запада, вслед за отходившими японцами, опять приближалась к Чите Народно-революционная армия, с северо-востока наседали амурцы, а на юге завершали стратегическую перегруппировку вышедшие из гор и тайги на оперативный простор два конных корпуса забайкальских партизан. В любой момент они могли перерезать железную дорогу, вышедшую за границу. А Семенов все еще на что-то надеялся и поэтому медлил с бегством из Читы. Досидел он там до того, что партизаны заняли ряд железнодорожных станций в непосредственной близости от его столицы. Не желая попасть к ним в руки и разделить судьбу Колчака, он улетел из Читы на аэроплане. Посадку аэроплан совершил у самой границы, в расположении Особой Маньчжурской бригады, на которую только и мог положиться атаман. После его бегства отступление семеновцев и каппелевцев к границе превратилось в паническое бегство. С тяжелыми боями пробивались они через районы, занятые красными. Из Читы последним уходил офицерский корпус генерала Бангерского. Из Восточного Забайкалья убегали Ижевско-Воткинская и Уфимская дивизии каппелевцев и остатки забайкальских, сибирских, оренбургских и уральских казачьих полков. XXXVII В мае прошли по всему Приаргунью первые грозы. От обильных дождей прояснился насыщенный дымом весенних пожаров воздух, буйно взыграли все речки, весело зазеленела земля. Не успел отцвести по лесам багульник, как распустилась в долинах черемуха. В осыпанных цветом ветвях ее от зари до зари распевали птахи, хмелея от терпкого запаха, брали взятки дикие пчелы. В горячей струящейся синеве смеялось щедрое солнце, таяли над хребтами пушистые облака, неугомонно шумели речки. Все живое радовалось и спешило жить. Необыкновенно хорошо было в те дни на душе у Романа Улыбина. После многих боев и походов возвращался он из Красной Армии к себе на родину. Беспокойное нетерпение не покидало его всю дорогу. От Сретинска ехал он днем и ночью, останавливаясь только затем, чтобы накормить коня. В притрактовых станицах и селах люди глазели на бравого, статного командира, как на диковинку. Вместо фуражки лихо сидела на нем белая богатырка с большой пятиконечной звездой. На парусиновой гимнастерке были нашиты поперек груди широкие малиновые стрелы. Синие с кожаными леями галифе и хромовые сапоги со шпорами довершали его наряд. Возмужавший и загорелый, много повидавший за годы гражданской войны, мало походил он на прежнего Романа. На ясном июньском закате подъезжал он на потном усталом коне к Орловской. Вокруг виднелись разбросанные на взгорьях и косогорах квадраты и прямоугольники пашен, нежно зеленеющие перелески. В придорожных кустах заливались на все голоса пернатые песенники, куковали на старых вербах кукушки. Усилившийся к вечеру аромат цветущей черемухи сладко тревожил и волновал Романа, будил в его памяти давно забытые весны. У ворот поскотины догнал он босого, в подсученных штанах человека с большим пучком свеженадранного лыка за спиной. — Здравствуйте, товарищ! — громко поздоровался с ним Роман. Человек испуганно обернулся, ответил на приветствие и вдруг закричал: — Роман Северьянович! Да неужто это ты, паря? Ах ты, друг мой фарфоровый. — Никишка, черт!.. — изумился в свою очередь Роман и спрыгнул с коня. Обросший рыжей бородой и сильно раздобревший человек оказался бывшим партизаном его сотни Никишкой Седякиным. Они обнялись и расцеловались. — Ну, паря, теперь ты от меня скоро не вырвешься, — сказал потом Никишка, — ты у меня ночевать должен. На радостях мы с тобой бутылку-другую разопьем. Да и куда тебе торопиться на ночь глядя? Домой надо прикатить, чтобы люди видели, какой ты стал теперь… И что это за форма у тебя такая бравая? — Форма командира Красной Армии. — Фу-ты, ну-ты, ноги гнуты! Да за тебя, выходит, голой рукой не цапайся. Молодцом, молодцом… Уж мы твою форму спрыснем сегодня, ежели только тебе пить не запрещается. Ведь ты небось партейный? — А разве партийному и выпить нельзя? — Выпить-то можно, да они все воздерживаются. — Нет, а я выпью с тобой от всего сердца. Рад я за тебя, рад, — отвечал Роман. Вечный батрак до революции, обзавелся теперь Никишка собственным хозяйством и жил в недавно выстроенной большой избе с сенями и клетью. В прибранной под метелку ограде стояли у него новый плуг и две телеги на железном ходу. Две лошади были привязаны на выстройку у забора, под поветью мычал белобокий породистый теленок. — Да ты, брат, в гору попер! — сказал удивленный Роман, оглядывая его хозяйство. — Откуда это у тебя все взялось? — За ум взялся, вот и обзавожусь помаленьку, — расплылся в самодовольной улыбке Никишка. — Сейчас ведь, ежели с головой, жить припеваючи можно. — Хоть бы ты меня научил, как это делается, — пошутил Роман. — Тут, брат, и учить нечего. Власть-то ведь теперь наша, Советская. От нее бедноте большая поддержка. Кто мне денег на коня дал? Она. И плуг мне с купеческого склада безвозмездно пожертвовала она, а в станице у нас селькрестком имеется. От него тоже поддержка идет — и семенная и всякая прочая. Так что теперь нам только и жить. — Никишка еще долго рассказывал Роману о том, как переменилась к лучшему и его собственная жизнь, и жизнь всей станичной бедноты. — Ну, а народу у вас много за границей? — Нет, теперь мало. В прошлом году, брат, ездила к беженцам комиссия от Советской власти. Бородищев ее возглавлял. Он всех, кто в белых из-под палки служил, вытащил из Маньчжурии на родину. У нас все середняки и бедняки теперь дома. Только нет трех купцов, станичного атамана да шести самых отъявленных сволочей из дружинников. — А в Мунгаловском как, не слыхал? — То же самое, что и у нас. Не вернулись только Каргин, Епиха Козулин да Кустов Архип с Барышниковыми. Этих-то сволочей Бородищев и не приглашал вернуться. А Епиха и мог бы, да не захотел. — А как семья его — дома или с ним? — Приедешь — узнаешь. А пока давай угощаться будем, — свернул на другое хозяин. Утром, не дождавшись завтрака, уехал Роман от Никишки. Через час увидел с перевала Мунгаловский, и чувство еще неизведанной радости подступило к сердцу, жарким током разлилось по жилам. Он постоял, полюбовался утопавшим в черемуховых садах поселком, пашнями на горных склонах, которых было не меньше, чем в прежние годы, синими зигзагами Драгоценки, праздничным видом земли и неба и стал спускаться по желтой, ослепительно блестевшей дороге. Справа от дороги в неглубокой, залитой солнцем лощине, словно люди с раскинутыми в скорби руками, горюнились кладбищенские кресты. Буйным, нежно пламенеющим цветом цвели на кладбище дикие яблони, ласково шумели молодые березки. Над ними в синеве заливались веселые жаворонки, но немо и безутешно горевали кресты на заросших бурьяном могилах. За годы гражданской войны бревенчатая кладбищенская ограда обветшала и во многих местах повалилась. По всему кладбищу спокойно разгуливали и щипали горный острец овцы и козы, курчавые ягнята бодались на могилах, и никому, видно, не казалось это, как прежде, кощунством. Верные блюстители обычаев старины либо спали непробудным сном на этом же кладбище, либо доживали свой век, опустившиеся и озлобленные на весь белый свет, на постылой чужбине. При виде кладбища на минуту охватило Романа знакомое чувство строгой и умиротворяющей грусти. Он вспомнил про дорогие его сердцу могилы отца и деда и захотел поглядеть на них, поклониться им поясным поклоном. Через широкий пролом в ограде заехал на кладбище, слез с коня и, ведя его на поводу, пошел к могилам. Томимый воспоминаниями, молча постоял над ними, выполол с них сорную траву и пошел обратно. Недавней грусти его как не бывало, не заслонила она его дум о предстоящей встрече с живыми, радостных ожиданий. Он подходил уже к развалившимся воротам, когда внимание его привлек выкрашенный в голубую, выгоревшую от солнца краску высокий с тремя перекладинами крест. Его неодолимо потянуло подойти и узнать, кто из посёльщиков похоронен под нарядным крестом. На средней перекладине креста вилась затейливая вязь церковнославянских букв. Подойдя вплотную, стал читать надпись и вдруг задохнулся от внезапного, затопившего душу горя. Надпись гласила: «Здесь похоронена Дарья Епифановна Козулина, безвинно погубленная, двадцати четырех лет от роду. Мир праху твоему, дорогая дочь». — Дарья Епифановна!.. — словно в беспамятстве повторил шепотом Роман строгие и скорбные слова надписи. «Так вот на что намекал мне Никишка», — подумал Роман. И, обхватив руками крест, медленно опустился к его подножию. Высокий могильный холмик, повитый степным плющом и усыпанный белыми звездами ромашек, источал запахи, от которых кружилась голова и болело сердце. Слишком много хорошего и невозвратного напомнили они Роману. — Эх, Дашутка, Дашутка… — заговорил снова Роман, обращаясь к ней, будто к живой, — помнишь, обещал тебе вернуться, встретиться? И вот как довелось повстречаться. И что это приключилось с тобой, что поделалось! А ведь я-то думал… торопился… И вот оно… Прочитав еще раз надпись на кресте, Роман поднялся и походкой смертельно уставшего человека покинул кладбище. За воротами, садясь на коня, долго не мог попасть ногою в стремя. Только выехал на дорогу, как из-под сопки донеслась до него лихая партизанская песня: Ружья в гору заблистали, Три дня сряду дождик лил. Против белых мы восстали, Журавлев там с нами был. Спеша и задыхаясь, отчетливо выговаривая каждое слово, пели звонкие мальчишеские голоса. И столько было в их пении удали и задора, столько упоения жизнью, что Роман оживился, словно стряхнул с себя каменную гору. Ему было приятно, что песня, которую сочинили они вдвоем с журавлевским ординарцем Мишкой Лоншаковым, стала достоянием детворы. Ему живо вспомнился июльский день в Богдатской тайге, накануне боя, когда, перебирая лады синемехой тальянки, Мишка поделился с ним мечтой о хорошей партизанской песне. «Мотив-то я к ней подобрал, а вот слов подходящих выдумать не могу», — сказал он. Роман согласился помочь, и целую неделю бились они потом с Мишкой, чтобы «складной и ладной» получилась песня. А через месяц ее распевала вся партизанская армия, давно тосковавшая о своей собственной песне. Четыре года прошло с тех пор!.. Много раз слышал Роман свою песню на Шилке и на Амуре, под Волочаевкой и Читой. Но никогда она не утешала его так, как утешила теперь. «Славно, черти, поют», — позавидовал он, встряхнувшись, и заторопил коня, чтобы поскорее увидеть ребят. И он увидел их. Они шли навстречу ему босые, в белых и красных рубашках, в заломленных набекрень картузах, с деревянными ружьями за плечами. Завидев его, ребятишки разом смолкли и, сойдя с дороги, остановились. — Здорово, молодцы! — приветствовал их Роман. — Куда путь держите? — Мангир рвать, — ответил самый бойкий парнишка в расстегнутой кумачовой рубахе и, хитро прищурившись, добавил: — А я тебя узнал, дядя. Ты ведь Роман Улыбин? — Верно. А вот я тебя узнать не могу. Чей же ты будешь? — Прокопа Носкова. — Ну, а вы чьи? — обратился Роман к остальным, и в ответ посыпались знакомые фамилии Мунгаловых, Лоскутовых, Пестовых, Косых, Назимовых. Поговорив с ребятами, спросил, не знают ли они, где живут теперь его мать и братишка Ганька. — Знаем! — закричали ребятишки все вдруг. — Живут они в кустовском доме. Ганька-то теперь комсомольский секретарь. Спектакли с комсомольцами ставит, да только нас туда не пускает. Маленькие еще, говорит. — Да что вы говорите? — обрадовался Роман. — Ну спасибо. А Ганьку я попрошу, чтобы он вас на спектакли пускал. Задаваться ему шибко нечего. — И, распрощавшись с ребятами, поехал дальше, переборов в себе полное безучастие ко всему окружающему. Первое, что увидел он в Царской улице, был красный флаг над чепаловским домом. Над окнами дома, выходящими на улицу, были прибиты большие железные вывески, гласившие: «Мунгаловский сельский Совет», «Мунгаловская изба-читальня». «Интересно, кто в сельсовете у нас заворачивает?» — захотелось узнать Роману, и он придержал коня, глядя на распахнутые настежь окна той половины дома, где, как он знал, находилась прежде спальня Сергея Ильича. Он увидел там сидевшего за столом чернобородого человека в защитного цвета рубахе. Человек заметил его и подошел к окну. Приглядевшись, он в величайшем возбуждении крикнул: — Ребята, да ведь Роман приехал! — и прыгнул из окна. Роман ахнул от счастливого изумления. Он узнал Семена Забережного и, соскочив с коня, бросился к нему навстречу. Пока они обнимали и разглядывали друг друга, из сельсовета прибежали Симон Колесников, Лукашка Ивачев и красивый, по-юношески угловатый парень, смутно напоминавший чем-то покойного деда Андрея Григорьевича. — А это кто? — спросил он у Семена. — Вот тебе раз! — расхохотался Семен. — Родного брата узнать не можешь. — Да как его узнаешь, если он меня перерос, — глядя на счастливо улыбавшегося Ганьку, сказал Роман и протянул ему руку. — Ну, здорово, комсомольский секретарь. — Здорово! — солидным баском ответил Ганька и тут же деловито осведомился: — Совсем или погостить приехал? — На побывку, — ответил Роман. А из кустовского дома, кем-то предупрежденная, повязывая на бегу полосатый платок, уже бежала мать. Она плакала и смеялась сквозь слезы, худенькая и совсем седая. Сиявшее над Мунгаловским солнце отражалось в ее глазах, которых не замутили все беды и горести, что выпали ей на долю.

The script ran 0.092 seconds.