Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Анатолий Иванов - Вечный зов [1971-1976]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, prose_su_classics, О войне, Роман, Сага

Аннотация. Широки и привольны сибирские просторы, под стать им души людей, да и характеры их крепки и безудержны. Уж если они любят, то страстно и глубоко, если ненавидят, то до последнего вздоха. А жизнь постоянно требует от героев «Вечного зова» выбора между любовью и ненавистью...

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 

— Та-ак… — выдохнул Фёдор, стоя в дверях, шумно дыша. Инютин бросил на стол ложку. — Рано ты, Фёдор, пришёл-то. Ведь я ещё спать не лёг. — Кирьян?! — воскликнула Анфиса умоляюще и рухнула на колени перед мужем, уткнув голову ему в колени. Плакала она или нет, было не слышно, но, видимо, плакала, потому что плечи и спина её колыхались. Длинные волосы Анфисы рассыпались, закрыли голые ноги Кирьяна. Он положил руку на плечо жены, чуть погладил её. — Будет. Встань. Не надо. Всё это — и поведение Анфисы, и жесты Кирьяна, и его слова, и нежность в голосе — было необычным и даже пугало Фёдора. Анфиса поднялась, стала прибирать волосы, чуть отвернувшись и от Фёдора и от мужа. — Ты что делаешь, а? — хрипло заговорил Фёдор. — Ты почему это… трактор оставил?! А ежели снег завтра? Ты не понимаешь, что ли, что война… военное время? Объясняй. — Долгое вышло бы объяснение мне с тобой, — сказал не торопясь Кирьян, — да и не суметь мне. Слов не найти. А теперь — уходи отсюдова. — Работать со мной не хочешь — не надо. Поищи другого комбайнёра, с ним, может, больше заработаешь. Но два-три дня мог бы потерпеть. А там, на другое лето, и ищи. А за самовольный уход с работы спросим! — Спросишь? А может, у тебя спросило затупилось? — Постой, постой… — Фёдор поводил в воздухе усами. — Мне бы догадаться сразу, что ты в военкомат опять лыжи наладил… Ну, сняли с тебя броню? В добровольцы записали? — Хотели, да бумаги не нашлось. Покудова погодить велели. Фёдор насмешливо вздёрнул губой. — Доброволец — смехота одна… Ну а пока бумаги ищут, дожинать нам ту полоску надо. На заре стукну тебе в окошко, чтоб готов был. К утру на стане надо быть. А счас прикорну пойду, со вчерашнего вечера не спамши. — К утру-то ещё много может чего произойти, — как-то загадочно и туманно ответил Кирьян и, тоже усмехнувшись, прибавил: — Стучи, если хочешь. Сейчас, говорю, рано пришёл, а на заре будет в самый раз. Анфиса тебе откроет. И, видя, что Анфиса поспешно обернулась, хотела что-то сказать, прихлопнул ладонью по столу: — Ну! Фёдор пытался сообразить, о чём говорит Кирьян, но не мог. В избу, толкнув Савельева плечом, влетела Вера. — Нету на вокзале его, все закоулки обшарили. Успел, должно, с каким-нибудь поездом уехать, — быстро проговорила она, разматывая платок. Потом прижала ладони к разгоревшимся на свежем воздухе щекам и замолчала. — Что за переполох такой? — уже взявшись за дверную скобку, спросил из любопытства Фёдор. — Кто куда уехал? — Да вы не знаете, что ли? — всплеснула руками Вера. — Андрейка же ваш на фронт убежал! — Кто? — Фёдор даже шагнул к Вере. — Чего мелешь? Как убежал? И, не дожидаясь ответа, ринулся за дверь. * * * * Некоторое время в избе Инютиных стояла тишина. Потом Анфиса загремела заслонкой, стала собирать на стол. Ужинали тоже молча. — Колька где? — спросил у Веры отец. — Там ещё, на станции, шарится. И Димка ихний, и Семён. Может, говорят, притаился всё же где. Там ведь заводских грузов горы навалены. Ещё через некоторое время Кирьян опять спросил у дочери: — Так ты что, окончательно, что ли, за Алейникова этого замуж решилась? Вера пролила на стол суп из ложки, но больше ничем не выдала своего состояния. — Там видно будет, — глядя в тарелку, ответила она. Анфиса поглядела на дочь, но ничего не сказала. — А Сёмка Савельев? Побоку, что ли? — Ты чудной, право… Я сказала — там видно будет. — Значит, ничего не решено у вас с Яковом? — А что может быть решено? Он в райком только заходит да молчком глядит на меня. — Врёшь. Мать говорила, провожает он тебя часто с работы. — Где часто? Раза два всего и было. Идёт — молчит, доведёт до крылечка — молчит. На прощанье промямлит: «До свидания» — и скорей прочь. — Ну а Сёмка знает? — Колька ему изложил всё. — И что он? — А ничего. Молчит. А с глазу на глаз с ним давно не виделись. Он всё с утра до ночи грузы на завод со станции возит… — Так… — Кирьян положил ложку, отодвинул тарелку. — Не знаю я, Верка, что с тебя получилось. То ли стерва первостатейная выросла, то ли ещё чего похлеще. — Сколько уж раз я от тебя это слышала, — усмехнулась Вера. — Надоело. Ничего пока с меня не выросло. И, выйдя из-за стола, накинула пальтишко, ушла куда-то. После ужина Анфиса молча принялась убирать со стола. Кирьян курил у дверей на голбчике. После встал, надел сапоги, верхнюю рубашку, пиджак, старую тужурку. Он собирался будто на работу. Только штаны на нём были выходные, нерабочие. — Подай сидор, — сказал он Анфисе. Она вытащила из-под кровати небольшой вещевой мешок. Но не подала его, уронила на пол, а сама упала на грудь мужу. — Кирьян! Одумайся! Всё хорошо у нас будет. По-другому… — Не верю, — глухо сказал он. — Будет, будет… Кирьян! — Запрокинув мокрое лицо, Анфиса умоляюще глядела ему в лицо. — Да и не в этом дело… Не могу я просто больше вообще… Не хватает мне чего-то в самом себе. А чего — не знаю. Вот и поищу. А ты живи как хочешь. Дети большие, я говорил… После войны, останусь живой, приеду сюда поглядеть. На тебя и вообще… Ну, тогда всё видно будет… А тебе всё прощаю. — Ты подумай, что делаешь-то? На войну убегом, как мальчишка какой, как Андрейка?! Ну, тот малый, несмышлёныш. А ведь нас-то засмеют! И тебя засмеют. Слыхано ли, чтобы пожилой мужик на войну убегал? — торопливо и сбивчиво говорила Анфиса. — Ничего, пущай смеются. — Да ведь счас, слыхала я, так просто не проедешь по желдороге-то? Тебя ведь с первой станции воротят… — Поглядим ещё… Я не тут, не у нас, садиться буду. Дойду до полустанка, а там прицеплюсь на товарняк… Али ещё как… Андрейка подпортил мне, сейчас везде за поездами следить будут. Поглядим, в общем. — Кирьян! Родимый! Да и так взяли бы тебя… — Будет, сказано, — уже раздражённо произнёс Кирьян, отстраняя от себя жену. — Мне ни верности, ничего от тебя не надо теперь, кроме одного… Ни сегодня, ни завтра, ни через неделю не говори, где я и куда я. Вот об этом и прошу только… А чтоб не думали тут, что скрылся от войны, что сбежал, я напишу тебе потом оттуда, ежели доберусь… Чтоб, значит, не причиняли вам тут никаких притеснений. Ну, всё! Кирьян поднял вещевой мешок, ступил к двери. Анфиса всё громче кричала, подвывая, всё крепче цеплялась за мужа. Он пытался оторвать от себя жену, оттолкнуть, но не мог. Так, почти волоча её за собой, он вышел в сенцы. И только там ему удалось на мгновение оттолкнуть её. Он быстро выскочил на низкое крылечко, захлопнул за собой двери и накинул щеколду на крючок. — Кирья-ан! — донеслось из-за дверей. Анфиса пыталась их открыть, дёргала на себя. «Верка придёт со свиданий своих и откроет… Или Колька скорей воротится…» — подумал Кирьян и шагнул с крыльца. * * * * Фёдор, кажется, в два прыжка достиг своего дома, отмахнул дверь. — Ну? Анна в рабочих сапогах и грязной фуфайке крутилась по комнате, будто помешанная. Следом за ней ходила Ганка с кружкой в руках и повторяла: — Тётя Аня, тётя Анечка! Выпейте и лягте. Найдётся он, куда он убежит? Тётя Аня… Анна остановилась, глянула на мужа пустыми глазами. Потом медленно стала подымать руки к лицу и одновременно оседать на пол. Она упала бы, если бы Фёдор не подхватил её. Он посадил жену на кровать. — Выпейте, тётя Аня, — опять поднесла ей кружку Ганка. Анна теперь взяла у неё кружку и выпила. — Как это случилось? — спросил Фёдор. Как случилось — этого никто не знал. Утром, как обычно, Андрейка взял свой старый, потрёпанный ранец и пошёл в школу. Анна с недавнего времени работала на заводе по трудовой повинности. В час дня она пришла домой пообедать и накормить ребятишек. Ни Андрейки, ни Димки дома не было. Димка учился в седьмом классе, приходил из школы иногда поздно, но Андрейка должен был уже вернуться… «Что это он сегодня?» — подумала Анна и стала собирать на стол, уверенная, что вот-вот появятся оба. Ещё подождав, вышла из дома глянуть вдоль улицы — не идут ли сыновья? И точно, в конце улицы бежал вроде Димка. «А где же другой пострелёнок?» Тут она заметила, что из-под крыльца торчит угол какой-то книжки. Анна нагнулась, вытащила. Это была Андрейкина арифметика. Анна пошарила под крыльцом, вытащила ещё несколько учебников и тетрадей младшего сына. «Это ещё что такое?!» — млея от нехорошего предчувствия, подумала она, вертя в руках книжки и тетрадки. До неё донёсся голос подбегающего Димки: — Мама, мама! Андрейка… Вот, — и протянул бумажку. — Что? Что случилось? Андрейкиными каракулями в бумажке было нацарапано: «Дим, скажи Кольке, что он дурак. Зачем ходить в военкомат-то? Пусть сделает, как я. А что я на фронт поехал — мамке скажи, чтоб не волновалась. Но только дня через три. Я надеюсь, что ты не сразу, ладно? Твой брат Андрей». — Да что это, что такое? — всё ещё не понимая, вымолвила Анна. — Что? На войну убежал, паразит такой! Побоялся только, что надеяться нечего, сёдни же скажу, — сунул бумажку в физику. А физика у нас последний урок. Сообразил. Я учительнице сказал, а она: «Беги, говорит, скорей, скажи дома…» И тут только до Анны дошёл весь смысл Андрейкиной записки. — Ах он змей пустоголовый! — бледнея, закричала она. — Пропадёт, с голоду сдохнет… Что же делать-то, Димушка? На станцию, однако, надо, — может, он ещё там болтается. А Семён, Семён-то знает? — Навряд… Откуда ему? — Димушка, сынок! Ты беги на станцию, там и Сёмку где-нибудь встретишь, скажешь… А я — в милицию… Стой, стой! — крикнула она, видя, что Димка метнулся вдоль улицы. — Голодный же, хлеба хоть возьми… Димка заскочил в дом, схватил со стола несколько ломтей и стрелой полетел на станцию. В милиции Анне не дали сказать и слова: — Знаем. Из школы звонили. Приняли меры. Поставили в известность линейный отдел милиции. Не волнуйтесь, найдём. Живой ведь человек… Из милиции Анна тоже побежала на станцию. Остаток дня Анна, Семён, Димка, а также взявшиеся откуда-то Колька и Вера Инютины да ещё долгоногая Ганка обшаривали все закоулки вокзала, проверяли все вагоны отходящих составов, ходили между грудами кирпичей, штабелями леса… Но всё было бесполезно, Андрейки нигде не было. — Пропал, пропал мальчонка! — сама не своя, шептала Анна. — Прижулькнут где-нибудь… или под колёса попадёт. — Ты, мама, иди-ка домой, — сказал Семён, когда начало темнеть. — Никуда он не денется, найдётся. Ганка, Вера, отведите её домой. Но идти она согласилась, когда совсем стемнело. — А вы ещё с Димкой поищите… Может, он тут всё же где притаился, — сказала она Семёну. — Конечно, мы ещё поищем, мама… Всё это Фёдору сбивчиво рассказали Анна и Ганка. Он выслушал стоя, не раздеваясь, Анна во время рассказа плакала, сидя на кровати. — Будет слёзы лить, — проговорил Фёдор, сбрасывая тужурку. — Дай чего пожрать, со вчерашнего гостеванья крохи во рту не было. Раз ищут — найдут. Не иголка он, в самом деле. Сейчас сам сбегаю в милицию, узнаю, как там они его ищут… И, ожидая, пока жена даст ему поесть, поставил локти на стол, уронил в ладони тяжёлую голову. Поужинав, он в самом деле пошёл в милицию. Вернулся и молча начал раздеваться, стаскивать сапоги. Прошлёпав босыми ногами по крашеному полу кухни, где спала теперь Анна, лёг на кровать, лицом к стене. — Чего там? — не вытерпела Анна. — Неизвестно что про Андрейку? — Неизвестно пока. Спи давай. Через минуту повернулся на спину, проговорил: — Аникей Елизаров сказал, что братца твоего Макарку вскорости судить будут. Он это автолавку-то… жиганул, академик. Да и кому боле? Он да Гвоздёв Лёнька какой-то. Что за Гвоздёв — не припомню. Да ещё Витька им Кашкаров помогал. Специалист, и мальчишку подбил. Приварят теперь Макару, не мирное время… Фёдор зевнул и умолк. Через полминуты он задышал глубоко и ровно. Анна с ненавистью глядела на мужа. Ей казалось, что рот его всё ещё растянут в зевке, что зияет на его лице широкая чёрная яма… * * * * Летом 1910 года, в жаркий июньский день, Силантий Савельев приехал с кафтановской заимки, швырнул в угол кнут и сел к столу, зажав голову руками. — Пресвятая Мария, заступница… — перекрестилась Устинья. — Где Федька? — Огородишко поливает. Да ты чё? — А то, что её, жизнь-то нашу, да в громотухинскую пролубку! Федьку требует Михаил Лукич в смотрители заимки-то… — Охтиньки-и! — И Устинья плюхнулась на лавку. — Ить испохабят мальчонку… Пятнадцать годков всего… — Ну! То ли испохабят, то ли с голоду подыхать… Выбирать из двух нам только… Последние годы завязывали Савельевых всё туже и туже. Началось всё с возвращения в деревню Демьяна Инютина. Несколько дней он погулял, потом надвое разрезал осиновый сутунок, каждый обрезок покачал в руках, пробуя на вес, один отбросил, а другой стесал на конус, в верхнем конце сделал широкий паз, приладил сыромятные ремни с застёжками. — Вот и нога готова, — сказал он тому же Силантию, завернувшему как-то на огонёк. — Осина — она ничего, лёгкая. А может, ещё какое дерево легче есть, а? — Кто его знает? Я не пробовал, нужды не было. — У тебя нужда-то в тюрьме сидит, — скривив шелушившиеся от долгой пьянки губы, сказал Демьян. — Да что ты, ей-богу? Парнишка по глупости, может… Странные бывают превращения с людьми. Был Демьян до войны человеком робким, забитым, голь перекатная, как и Силантий. Вместе они в юности по девкам бегали, вместе ломали спину на кафтановских пашнях. Но пришёл с войны георгиевским кавалером — и будто подменили человека. Как-то враз, с первого же дня, повёл он себя так, будто выше стал на голову Силантия, выше других. Впрочем, ни Силантий, никто другой ещё не знали, не предполагали, какие дремавшие в нём силы и желания пробудило обладание Георгиевским крестом, какие планы строил этот человек, лёжа в госпитале, на жёсткой больничной койке. — Господи, помоги ногу только сохранить! — хрипел он, мучаясь от боли. — Ведь кавалер я теперь, один на всю нашу деревню. Как же я без ноги? Когда ногу всё же отрезали до колена, он, выплакавшись с досады, обозлённый на весь мир, твердил мысленно: «Ну, погодите… погодите… погодите…» Что означало это «погодите» — он тогда и сам не знал. Но чувствовал: в обиду теперь ни людям, ни жизни себя не даст. Выстрогав деревяшку, Демьян на другой день протёр суконкой свой крест, надел новую рубаху и заявился в дом к Кафтанову. — А-а, кавалер… — протянул Кафтанов, красный, распаренный, дуя на блюдце. — Садись почаевничай с нами. Уважь… Демьян кинул картузишко в угол, перекрестился на образа. Жена Кафтанова, жёлтая, исхудалая, редковолосая, налила ему чашку. «Ишь, всё такая же тощая, — подумал Демьян. — Али болезнь её какая грызёт?» Он выпил одну чашку и отодвинул её, давая понять, что пришёл не чаёвничать, а по важному делу. Кафтанов был мужчина крупный, раскормленный, с ноздреватыми щёками. Большой нос в частых розовых прожилках, и глаза в таких же прожилках, в густой окладистой бороде просвечивала седина. Вытерев полотенцем мокрые губы, он насмешливо спросил: — Так что ж, кавалер, насчёт работы? — Оно так, Михаил Лукич. Насчёт службы. — Какой ты работник с одной-то ногой? — Кафтанов поцарапал волосатую грудь. — Оно так, Михаил Лукич. Работать мне несподручно теперь, а служить можно. Жена Кафтанова перекрестилась и тихонько, как мышь, выскользнула за дверь. — Ладно, Демьян. Поскольку кавалер ты, дам тебе лёгкую службу. Будешь на заимке у меня в Огнёвских ключах жить. Я, помнишь ведь, человек гулливый, бабёнок люблю туда возить. — Как же, как же… Расшабашный ты человек, Михайло Лукич. Известно. — Ну вот… Будешь там жить, заимку в порядке содержать, самогонку курить. Чтоб, когда мне вожжа под хвост попадёт, всё там наготове было. Жеребцов пару там я держу на всякий случай — ходить за имя будешь. В общем, навроде, значит, смотрителя ставлю тебя… И Кафтанов раскатисто захохотал, в глазах его с красными прожилками выступили слёзы. Отсмеявшись, добавил: — Самый ты удобный для этого человек. Когда перепьюсь, сударушки мои на тебя не обзарятся, должно быть… Демьян, однако, хранил серьёзность, даже неодобрительно поглядел на Кафтанова. — Что обижаешь кавалера, бог тебе простит, Михайло Лукич. А с какого боку я удобней тебе, это ты ещё и сам не знаешь. В словах и голосе бывшего батрака было что-то необычное. Кафтанов, прищурив глаз, посверлил Инютина. — Ну-ка, поясни. — Выгода твоя в том, чтоб главным смотрителем меня поставить над всем твоим хозяйством. Это было так неожиданно, что Кафтанов оторопел. — Окроме торговли, конечно, — добавил Демьян. — Торговыми делами ты уж сам занимайся. — Ты чего, дурак, мелешь? Как так главным? — А навроде приказчика али управляющего. На манер как у богатых господ. — Да у тебя мозгов-то хватит ли? — Ничего… Дело крестьянское. — Кхе-кхе… Гм… — Кафтанов обошёл кругом Демьяна, разглядывая его так, будто впервые увидел такое чудо. — Так… Ну а воровать сильно будешь? — Не без этого, если без утайки сказать, — глядя Кафтанову прямо в глаза, отрезал Демьян, — Дурак без выгоды живёт. А я — человек. Да только на копейку сворую, на червонец прибыли принесу. Кафтанов глядел и глядел на Демьяна во все глаза. — Интересный ты, однако, с войны пришёл. Да ведь сын у меня, Зиновий, есть, семнадцать годов уж ему. Его и хочу этим… главным управляющим ставить. — Молодо — зелено, Михаил Лукич, говорится. Торговлей вот и пусть покуда занимается. Там ему делов хватит. А я — остальным. А ты, как и следоват, над всем вожжи держать будешь да кнутом помахивать… И тут Демьян упал на колени, схватил руку Кафтанова. — Верой и правдой служить буду, Михайло Лукич… Крестом своим клянусь — вернее пса буду. Увидишь и поймёшь всю выгоду, ей-богу! Скоро увидишь, совсем скоро, ежели всё в мои руки отдашь. У меня ништо не выскользнет. А не поглянусь тебе али разор принесу какой — пинка под зад да за ворота. Кто тебе помешает? Михайло Лукич… На другой день Инютин распоряжался на конюшне Кафтанова, каких лошадей отряжать на пахоту, каких — за товаром в город для кафтановских лавок. Через неделю появился на пашне, прошёлся из конца в конец огромного поля, глубоко увязая деревяшкой в рыхлой земле. Там, где деревяшка лезла неглубоко, останавливался, кричал: — Эй, кто пахал? — И когда подходил какой-нибудь заветренный мужичонка, говорил, не глядя в глаза: — За ночь, значитца, перепашешь как положено. За износку хозяйского плуга и лишнюю надсадку лошадей осенью вычтем, как водится. Говорил он тихо, спокойно, не сердясь, и никто как-то не принимал всерьёз его слов. Но в июне, когда начался сенокос, Демьян так же спокойно говорил многим михайловским мужикам: — Я б тебя взял, Гришуха, у тебя по лавкам-то сидят не то пятеро, не то семеро. Да ить помню — с хитрецой ты пахал весной, меленько. Глаз да глаз за тобой надобен. А я поспевать не могу везде, одна нога-то у меня. Ты уж поищи где в другом месте работы, за Громотуху сплавай, в соседнюю деревню, может, там наймёшься. За пахоту, понятно, осенью разочтёмся. А ты, Федот, вроде работящий, да спать по утрам горазд. На пасху-то, помнишь, до обеда спал почти. А землица сохла… Не знаю, что с тобой и делать. Ладно, возьму последний раз… Без крика и ругани, как-то незаметно Демьян установил свои порядки найма. Кому отказывал в работе, те плевались и уходили пытать счастья в другие деревни. А кто работал у Кафтанова, по-прежнему не чуяли над собой особой беды. Мало ли об чём поскрипит Демьян, чем постращает… Побурчит да забудет. Но осенью, при расчётах, все обалдели: каждому приходилось за работу чуть ли не вдвое меньше, чем в прежние годы. Поднялся ропот и шум. Мужики потребовали самого Кафтанова. — Ну, молчать! — коротко сказал тот. — Демьян нанимал вас — с ним и рассчитывайтесь… — Вот так, мужички, — усмехнулся Инютин в отпущенную за лето рыжеватую, лисью бородку. — Кто это из вас тут особые говоруны? Память-то, якорь её, не забыть бы… Когда закончился год, Демьян пришёл к Кафтанову, вынул мятые бумажки из кармана. — Так вот, Михайле Лукич, я тут подбил бабки приблизительно. Ржи при тех же пашнях, овсов, ячменей да гречишки мы собрали в общей сложности тыщ на десять пудов поболе прошлогодних твоих урожаев. Сенца заготовили славно, если хочешь, можно коров двадцать-тридцать подкупить. Ну, маслица сбили, медку накачали чуток побольше. В рублях подсчитать — ты уж сам. Но мне сдаётся — тысчонок на двадцать я тебе лишней прибыли принёс. Вот, решай, прогадал ты, нет ли на мне. Ежели нет — может, вознагражденья прибавишь. — Ну, жила ты, Демьян, не ожидал, — сказал Кафтанов. — Гляди, как бы мужики тебя не пристукнули твоей же деревяшкой. Года полтора Демьян Инютин жил в той же кособокой избушке, что и до ухода на войну. А осенью 1907 года нанял бродячих плотников, и они за месяц поставили ему аккуратненький домишко в три комнатки. — Разве тебе такие хоромы поднять бы теперь? — как-то с улыбочкой стриганул его староста Панкрат Назаров. — А куда нам больше? Я, да баба, да Кирьяшка — и вся семья. На топливо зря тратиться. Зима-то долгая. — Теперь тебе токмо и прибавлять семью. — Да нет уж. Родилку-то пора попу на кадилку отдавать. Это вам, жеребцам молодым… — Не скажи. Ты тоже деревяшкой-то своей, как жеребец копытом, землю пашешь. — Чего? — мотнул бородёнкой Демьян, пытаясь поймать смысл в последних словах Назарова. В первое лето Инютин не притеснял Силантия Савельева. Может, потому, что не было случая придраться. Силантий всякую работу делал на совесть. Демьян не раз проверял глубину его вспашки, придирчиво ходил вокруг свершённых Силантием стогов, не раз в самое неудачное время объявлялся на гумне, по плечо втыкал руку в ворох провеянного им хлеба, вытаскивал горсть ржи, проверял на сорность, деревяшкой разворачивал кучи половы, любопытствуя, нет ли там зёрнышек. И, сопя, отходил. Силантий работал ещё старательней, чуя, что малейший промах ему дорого обойдётся. И точно… Зимой, вывозя с дальних покосов сено, Силантий замешкался раз до темноты. Спеша, он не поберёгся на дорожном раскате, воз накренился и опрокинулся. Хрустнула оглобля, заржала, падая в снег, лошадь. Пока Силантий освобождал коня, вырубал и прилаживал временную оглоблю, стало совсем темно. В темноте он принялся перевьючивать воз. Подул вдруг ветер, клочья сена понесло в поле. Выбиваясь из сил, он пытался как-то сложить воз. Но вилы с пластами сена выворачивало из рук. А тут ещё повалил снег, ветер усилился, кругом засвистело, заревело. В две-три минуты бешеные порывы ветра разлохматили, раздёргали остатки сена, уволокли его прочь, в сугробы, в темноту, до последней былинки. Делать было нечего, Силантий, продрогший до костей, бросил в пустые сани бастрык, верёвку, вилы, поехал в деревню, чистосердечно всё рассказал Демьяну. — Работнички, чтоб вас… — грязно выругался Демьян. — Против порядка смутьянить — на это вы горазды… Ступай. На другое утро, когда Силантий пришёл на кафтановскую конюшню, Демьян поднял на него круглые, начавшие уже заплывать жиром глаза. — Ступай, ступай… Я ить сказал вчерась. — Да ты что это, Демьян? Ну, случилось… Поимей сердце. — Ежели я буду иметь его, Михаил Лукич по миру пойдёт. — Далеко ему до сумы-то… Как нам до бога… — Во-он ты ещё как?! Пошёл, сказано! Красных дней и во всей-то жизни Силантия не было, а с этих пор и вообще наступили одни чёрные. Правда, время от времени Демьян давал какую-нибудь работу и ему, Силантию, и Фёдору, когда тот стал подрастать. Но что бы и как бы старательно они теперь ни делали, Демьяну всё казалось не так, он вечно на них покрикивал, заставлял переделывать, платил разве-разве половину. — Да что это он за кровосос такой? — не раз глухо говорил Фёдор, ноздри его от обиды подрагивали. — Я ему, попомни, воткну вилы в бок. — Одумайся, что мелешь?! — зеленел и без того позеленевший Силантий. — А потом на каторгу за прохиндея этого? Неизвестно, каким путём — то ли сам подслушал, то ли кто другой да потом угодливо донёс Демьяну, — только Инютин узнал об этих словах. Он не рассердился, лишь сказал с ухмылочкой: — Во-во… Едино семя — едино племя. Ишь волчонок! Ну, ты-то ещё воткнёшь ли, нет ли, а я, считай, уже изделал это. И вообще перестал давать Савельевым работу. Демьян знал, что делал. Работы, кроме как у Кафтанова, в деревне не было. Силантий пробовал ходить на заработки в Шантару, по другим деревням. Иногда и удавалось кое-что подработать. Федька ловил на Громотухе рыбу, зимой ставил петли на зайцев. Этим и жили кое-как, но концы с концами свести было невозможно. Все Савельевы обносились, в избе, кроме стола, табуреток да нескольких чугунков, ничего не было. Нынешней весной, перед самым половодьем, Силантий возвращался домой из соседней деревни, неся в кармане рваного зипунишка заработанную трёшницу. Он торопился, чтобы до ледолома поспеть в Михайловку. Когда перешёл Громотуху, его нагнала запряжённая парой крытая кошева́ с колокольцами. Он посторонился, давая дорогу, но кошева остановилась. — Постой. Ты, Силантий, откуда? — услышал он голос самого Кафтанова. — С Гусевки я… Работал тама месяц. — Погоди. А пошто не у меня? Кафтанов был пьяненький, весёлый, глаза поблёскивали, крупный нос багровел, как стылый помидор. В глубине кошевы угадывалась женщина, завёрнутая в тулуп. — Я давно у тебя не роблю уж, Михайла Лукич. Демьян не дозволяет… — Как так? Да ведь ты самый работник… А ну, садись! Силантий взобрался на козлы. — А правь на Огнёвские ключи! Не жалеть жеребцов! На ключи так на ключи, Силантию было всё равно. Он уже понял, что Кафтанов загулял. На лесной заимке стоял крепкий сосновый дом в четыре комнаты, конюшня, баня и ещё кое-какие службы. Баня стояла на берегу озера, в котором водились огромные щуки. Летом Кафтанов любил, напарившись, нырять в это озеро и подолгу плавать в нём. Когда приехали, из дома на звук колокольцев выскочил молодой парень, бывший приказчик кафтановской лавки в Шантаре Поликарп Кружилин, схватил лошадей под уздцы. Савельев знал, что этот коренастый парень с буйными чёрными вихрами, с режущим взглядом всю зиму, с осени, живёт на заимке в должности «смотрителя». Силантий не раз заходил в шантарскую лавку, встречаясь с глазами приказчика, думал: «Хлюст. Такие-то обсчитают — и глазом не моргнут». За что хозяин разжаловал его в «смотрители», Силантий не знал. Да и кто поймёт крутой и сумасбродный нрав Кафтанова? И потом — то ли разжаловал, то ли пожаловал, тоже было не понять. Говорили, что молодой приказчик лихо пляшет, и Кафтанов, напившись, заставлял якобы его плясать до упаду перед своими сударушками. Кафтанов выпрыгнул из кошевы. Следом вылезла и женщина, тоже вроде пьяная, по виду цыганка, сбросила тулуп, сверкнула узкими глазами. Кружилин кинулся к ней, намереваясь отвести в дом. — Прочь! — рявкнул Кафтанов, сам повёл её к крыльцу. Потом вышел из дома, бросил Кружилину его полушубок и шапку. — В Михайловке сдашь коней Демьяну, а сам в Шантару, на прежнее место. Поплясал — и будет. — И закрутил волосатым кулаком перед носом Поликарпа. — А то, гляжу, к бабам моим сильно прилабуниваться стал, зараза, как только я переберу. Совести у вас, кобелей, нету. Твоё счастье, что ни разу не поймал! А то камень бы к шее да в пруд… Кружилин надел полушубок, молча сел в кошеву и уехал. — Вот так, — удовлетворённо произнёс Кафтанов. — Ты-то, Силантий, откобелил, должно, уж, а? Будешь теперь заместо Поликашки тут. Ну, тащи самогонки. Вон в курилке возьми, помидоров из погребушки достань… Что рот раззявил, живцом у меня!.. Да баню растапливай, мыться с цыганкой этой будем… Так Силантий стал жить на Огнёвской заимке. Сперва старику муторно было глядеть на пьяные оргии хозяина и его гостей. Иногда Кафтанов привозил откуда-то на заимку по нескольку мужиков и баб, они по неделям беспробудно пили, жрали, орали песни, плясали, все вместе мылись в бане, выгоняя хмель, а потом с разбегу с визгом, с гоготом ныряли, прыгали в озеро. И мужики и бабы бесстыдно шлялись по дому, по заимке полуголые. — Собачник… Прости ты, господи, истинный собачник… — шептал иногда Силантий, присев где-нибудь отдохнуть. Перед началом гульбища на заимку всегда приезжал Демьян Инютин, привозил всякие копчёности, солёное сало, конфеты, иногда ящик-другой никогда не виданных Силантием, диковинных бутылок с вином. Он почти ничего не говорил Силантию, лишь кисло усмехался в лисью свою бородку, как бы говоря: ладно, мол, живи уж пока, раз хозяин того желает. Так и шла жизнь до сегодняшнего дня… Фёдор, за последние годы вытянувшийся чуть не с отца, пришёл с огорода весь мокрый. Старые холщовые штаны были засучены выше колен, ноги грязные. Густые, давно не стриженные волосы космами падали на лоб. — Чего тут такое? — спросил он начавшим ломаться голосом. В плечах он был ещё узок, лопатки сильно выпирали из-под рубахи, длинные руки болтались чуть не до колен, но ладони уже широкие, сильные, мужские, над верхней губой пробивался первый пушок, грудь начинала бугриться. — Умывайся. На заимку Огнёвскую поедешь… — А зачем? — Зачем, зачем! Заместо меня вроде Кафтанов ставит. Глазёнки Фёдора загорелись, но тут же он потушил их. Он не раз бывал на заимке (правда, в отсутствие Кафтанова и его гостей), знал, какую работу исполняет отец. — Не сам Кафтанов, а Лушка это Федьку-то облюбопытствовала, — невесело проговорил Силантий, когда Фёдор пошёл умываться. — Ходит по заимке, трясёт грудищами, сучка ненасытная… Третий день Кафтанов пьёт с ней. — Испохабят парнишку, господи! Испохабят, — всё ныла Устинья. — Не дам я его, не дам! — Не дашь… Учили плёткой, поучат и дубиной. Куда ты денешься… Когда Фёдор умылся и оделся, Силантий посадил его в пролётку, сказал, вручая вожжи: — Лушка там с хозяином, упаси бог тебя касаться её. Помни: свернёт тебе Кафтанов голову и под мышку положит, если что… Будет приставать Лушка — бей её по мордасам. Это Кафтанов тебе зачтёт даже. — Чо это она ко мне будет? — краснея, сказал Фёдор. Женщин Фёдор ещё не знал, но, как и для всякого деревенского подростка, для него давно не было в этой области человеческих отношений никаких секретов. — Гляди, гляди, сынок! Я не зря говорю. А гнев кафтановский ты знаешь. Фёдор уехал, одолеваемый страхом и любопытством. На заимку он приехал засветло, зашёл в дом. Кафтанов, сдвинув тарелки на середину стола, лежал на нём грудью и головой. Лукерья Кашкарова в застёгнутой наглухо кофточке, в длинной измятой юбке тормошила его то с одного, то с другого бока: — Михаил Лукич, поспать тебе надо… Михаил Лукич… — Вот приехал я… — сказал Фёдор. Лукерья не обратила даже внимания на него. Ей было на вид лет двадцать пять — тридцать. Гибкая, как змея, полногрудая и широкозадая («Тонка, да усадиста», — говорил про неё сам Кафтанов), она двигалась по комнате легко и неслышно, на ногах держалась твёрдо, но Фёдор видел, что она тоже сильно пьяна. — А-а! — протянул Кафтанов, услышав голос Фёдора, поднял голову. — Подойди… Фёдор подошёл, Кафтанов взял его сильной рукой за подбородок, мутными глазами долго смотрел в лицо. — Ничего. Соплив пока и не возгрив. Н-но ежели ты, пёсья харя… И ежели ты! — повернулся он к Лушке. — Свяжу обоих — и в озеро! — Да ты что, Михаил Лукич! Мне морда этого Силантия до тошноты опротивела. И глазами всё режет, режет, будто… Отяжелел ты, айда, поспи маленько. — Да, я пойду, пойду… Лукерья увела Кафтанова в боковую комнату. Фёдор слышал, как она укладывала его на кровать, снимала сапоги, бросала их на пол. Он вышел из дома. Убрав лошадь, Фёдор побродил по двору, не зная, что делать. Вернулся в дом, глянул на дверь, за которой скрылась Лушка с Кафтановым. Оттуда доносился храп. Стараясь не греметь, он привёл в порядок стол и комнату. Всё ещё было светло, и Фёдор решил порыбачить. «Может, завтра как раз ухи-то и спросят», — подумал он. Фёдор знал, где у отца стояли удочки, лежали морды, корчажки и прочая рыболовная снасть. Тут же он нашёл в банке и червей, накопанных отцом, видно, вчера или даже сегодня. До самой темноты Фёдор сидел в камышах, потаскивая карасей. А перед глазами безотвязно стояла почему-то Лушка с её туго выпирающими под кофтой грудями, с широким задом, с растрёпанными волосами. Фёдор краснел, пытался отогнать видение, думать о чём-нибудь другом. Но она лезла и лезла ему в глаза… Спать он лёг в отцовской комнатушке, закинув дверь на толстый кованый крючок. Уснуть долго не мог, ворочался. Забылся, наверное, под утро. Прохватился он от осторожного стука в дверь. Сердце бешено заколотилось. — Кто? — осевшим голосом спросил Фёдор. — Вставай, — послышался Лушкин голос. — Хозяин зовёт. — А-а, счас, — помедлив, ответил он. Подумал: «И что ему не дрыхнется, паразиту…» Только-только, видно, зарилось, в окно было видно, что поверх верхушек деревьев чуть засинел краешек неба. Фёдор толкнул створки окна, услышал призывный голос одинокой пичуги. Грудь ему изнутри царапнул утренний холодный воздух. Он натянул сапоги и откинул крючок. Откинул — и попятился: за дверьми, как привидение, белела она, Лукерья… «Привидение» шагнуло в комнату, закрыло двери на крючок, вытянув в стороны руки, двинулось к нему. Фёдор прилип к стене, в коленках у него больно заныло. Лушка подошла вплотную, взяла обеими руками его голову и принялась жадно целовать в щёки, в подбородок, пытаясь отыскать губы. От неё несло самогонным перегаром и ещё чем-то сладковато-приторным. Фёдор вертел головой, уворачиваясь от мокрых горячих губ. — Пошла… Пошла ты!.. — хрипел он не своим голосом. — А ты молочный ещё… Попробованный, видать, — хохотнула Лушка, прижала его щекой к голой груди. Впервые почувствовав живое женское тело, Фёдор охмелел, в голове его зазвенело. Не помня себя, он рванулся… Очнулся он где-то в лесу, в густых кустах, долго и тупо соображал — его собственное сердце это стучит или он всё ещё слышит под щекой звон в Лушкиной груди? По небу расплывалась ярко-малиновая заря, наперебой свистели птицы. Где-то рядом слышались шаги по траве. — Федька… Федька… — тихо звала Лушка. — Чего испугался-то, дурачок? Вот дурачок! Фёдор ещё плотнее прижался к земле. Шаги, удаляясь, затихли. «А ведь не отвори я окошко раньше, не сбежать бы мне от неё, ведьмы, — думал Фёдор. — Никак не сбежать…» В кустах он пролежал долго. Взошло уже солнце, а он всё лежал, пока не заныла от холода грудь. Наконец встал, поплёлся к заимке. Кафтанов, чёрный, опухший, сидел за столом, глодал кусок копчёного мяса. Перед ним стояла бутылка, стакан. Лукерья сидела рядом, кутаясь в платок. — Ты где это, сопля тебе в глотку, пропадаешь?! — сверкнул глазами Кафтанов. — Что у тебя коленки-то в зелени? По траве, что ль, ползал? Чего молчишь? — А что она лезет ко мне? — сказал вдруг Фёдор, мотнув головой на Лукерью. Кашкарова быстро взглянула на Фёдора умоляющими глазами. — Постой, — Кафтанов бросил на стол недоглоданную кость. — Как это лезет? — Обыкновенно… «Иди, говорит, Михаил Лукич зовёт…» Я двери открыл, а она… Когда чуть зариться начало… — Что врёшь-то, поганец такой?! — взвизгнула Лукерья. — Замолчь! — придавил Кафтанов, как камнем, её возглас. — И что она? Фёдор совсем растерялся. Он вспомнил предостережение отца, ему жалко почему-то стало и Лушку. Он испугался и за себя — неизвестно ведь, как может понять всё это Кафтанов и что предпринять! «Поганец я, это верно, — мелькнуло у него. — Выдал бабу… Сказать бы: рыбалил с утра — карасишки-то есть… Но вывернуться теперь как? Себе только хуже сделаешь…» — Глотку заложило?! — рявкнул Кафтанов. — Отвечай! Подстёгнутый этим возгласом, Фёдор сказал: — Ничего я не вру. Кто к титькам-то прижимал меня? — Бесстыдник! Врёшь, врёшь! Врёт он, Михаил Лукич… Кафтанов никак не реагировал на Лушкины слова. Он налил из бутылки полный стакан, выпил, обтёр рукавом губы. — Подай-ка, Фёдор, плётку. Вон на стенке висит… — Михаил Лукич! — закричала Лукерья, сползла со стула, обхватила ноги Кафтанова. Фёдор снял тяжёлую, четырёхгранную плеть, подал Кафтанову. Тот встал, отбросил Лушку пинком на середину комнаты и одновременно вытянул её плетью. От первого же удара туго обтягивающая её кофта лопнула, и Фёдор увидел, как на гладкой Лушкиной спине вспух красный рубец. Охнув, женщина поползла на четвереньках к стене, вскочила… Загораживая лицо от ударов, Лукерья металась по комнате, а Кафтанов хлестал и хлестал её, выкрикивая: — С-сука мокрозадая! На молосольное потянуло?! Убью-у!.. Плеть свистела, Кафтанов тяжко хрипел, Лукерья только взвизгивала и никак не могла найти двери. Фёдор, боясь, что и его достанет плеть, зажался в угол. Наконец Лукерья ударилась спиной в двери, вывалилась в тёмный коридор, оттуда на крыльцо, кубарем скатилась на землю, быстро поднялась и, придерживая на груди лохмотья кофточки, кинулась по дороге, ведущей в Михайловку. Потом Кафтанов и Фёдор сидели за столом, мирно беседовали. Кафтанов допивал свою бутылку и расспрашивал подробности Лушкиного ночного посещения. Сначала Фёдор стеснялся, а затем как-то осмелел и рассказал всё, вплоть до того, как Лушка шарилась по кустам и звала его. — Так… — удовлетворённо произнёс Кафтанов и принялся грузно ходить по комнате. Фёдор со страхом наблюдал за ним. Но ничего угрожающего в выражении лица хозяина не было. Наоборот, он усмехнулся в бороду лениво и добродушно. — Бабье племя — оно, парень, пакостливое. Самое что ни на есть лисье племя. А каждая лиса даже во сне кур видит… Кафтанов нагнулся, поднял валявшуюся на полу плётку. Фёдор, гремя табуреткой, метнулся в дальний угол. Постукивая в ладонь черенком плётки, Кафтанов с любопытством глядел на Фёдора влажными, в красных прожилках, глазами. — А вырастешь ты, должно быть, хорошей сволочью, — сказал Кафтанов. — И чем-то, должно быть, этим самым, ты мне глянешься пока. Ну, там посмотрим. А покуда — живи здесь с батькой. Я счас его обратно пришлю. Одному тебе жутко тут будет, да ещё и заимку спалишь. Запрягай жеребца, чего зажался!.. До осени Фёдор жил вместе с отцом на Огнёвской заимке. Житьё было лёгкое, привольное. Вдвоём они поставили пару стогов сена для лошадей, а больше, собственно, делать было нечего. Фёдор рыбачил в озере, собирал ягоды, копался на огороде, который был при заимке, лазил с хозяйским ружьём по прибрежным камышам, скрадывая уток. Ружьё он взял в руки впервые, но быстро освоился с ним, научился срезать уток даже на лету. — Ишь ты! — восхищённо качал головой отец, когда Фёдор приносил иногда до дюжины селезней и крякух. — Ловок! — Это что! — отмахивался Фёдор. — На медведя бы сходить. А, бать? В малинник, что за согрой, похаживает косолапый, я приметил. Дай мне пару медвединых патронов с жаканами-то! — Я те покажу ведмедя! — строго говорил отец. — Сдурел? Он тя живо порешит, — и прятал патроны подальше. Когда наезжал Кафтанов со своим, как говорил отец, «собачником», на заимке дым стоял коромыслом. Над лесом, над озером с темна до темна висели разгульные песни, крики, говор, смех, женский визг. В первый приезд Силантий попытался как-то оградить сына от всей этой грязи. Едва застучали по корневищам лесной дороги колёса, послышались пьяные голоса, Силантий схватил дробовик, сунул его сыну. — Ступай, ступай на дальние озерки. Тута, возле заимки, не стреляй, спужаешь сударушек его… — Да что ты, батя?.. Может, помочь тебе чего? — Отправляйся, говорю, чтоб тебя!.. Но через минуту Силантий понял, что его уловки бесполезны. Ввалившись в дом, Кафтанов потребовал: — Федька? Где ты? — Нету его. В лесу с утра шатается где-то… — Как нету? Был чтоба! За что деньги плачу? — Михаил Лукич, ослобонил бы парня от этого… — взмолился Силантий. — С-сыть у меня! Освобождать — так обоих сразу… как Демьян мне в ухи советует. Хошь, что ли? С голоду ить подохнешь. Вина, самогону! Жратву из тарантаса тащи в дом! Пока держу, живите тут… Появится Федька — ко мне сразу… Фёдор пришёл из леса на закате солнца. — Иди уж, — вздохнул Силантий, не глядя на сына. — Разов шесть тебя хозяин спрашивал. Чем ты ему глянулся? В доме, несмотря на распахнутые окна, было чадно. Какие-то бородатые мужики, потные, пьяные женщины вперемежку сидели за столом, заунывно тянули песню. — А-а, явился?! Тихо! — крикнул Кафтанов. — Федька это, сын моего Силантия. Ха-ароший будет человек. Садись рядом с хозяином, пей, гуляй… Кафтанов был пьян, гости ещё пьянее. Кажется, они не поняли, кто такой Фёдор, приняли его за родственника Кафтанова, полезли обниматься. Фёдор уворачивался от колючих, бородатых лиц, отталкивал от себя воняющих потом женщин. Кафтанов глядел на это, кажется, с удовольствием. — Ну, будет, будет! — крикнул он наконец. — Кыш, бабы, замусолили совсем. У-у, к-кобылы! А он парень порядочный. Он на вас тьфу! За это я ему в другой раз развесёлую деваху привезу. Для него только… Али Лушку Кашкарову, а? Хошь? Я её, суку, заставлю ноги твои вымыть и воду выпить. Ну, хошь, говори! — Не хочу, — испуганно проговорил Фёдор. — И правильно! — захохотал Кафтанов. — И хорошо. Рано тебе ещё. Н-но гляди на нас и привыкай. Соображай так же. А захочешь — скажи, я тебе мигом… Я кого полюбил, всё для того сделаю! В сыновья тебя, если хошь, определю. Заслужишь если… А сейчас выпей рюмочку и ступай, баню с отцом топите. Одну только выпей, для другой подрасти надо. И помни, что я сказал… Жизнь могу открыть тебе. Фёдор раза два в жизни пробовал самогонку, она ему не понравилась, оба раза в висках у него долго и больно стучало, а потом тошнило. Несмотря на это, он не мог ослушаться Кафтанова, выпил. Самогонка оказала на него обычное действие. Таская воду в банный котёл, он чувствовал, что его вот-вот вырвет. Но и не рвало и тошнота не проходила. — Как они её жрут только! — пожаловался он отцу. — Ты голову помочи али — того лучше — искупайся. Фёдор искупался, нему действительно стало полегче. — Что самогонку не принимает душа, это хорошо, Федюша. А вот что это Кафтанов тебе там молол? Я случаем зашёл, вполуха слышал… — Так ежели слыхал, чего говорить? — Охо-хо, сынок… Слова как мёд, да с чем их едят? В сыновья… Нужон ты ему, как дырка в голове… Они присели на берегу озера. Колупая прутиком песок, Фёдор спросил: — А что, батя, ежели и вправду?.. С его-то помощью да и вправду можно как-нибудь за жизнь зацепиться? Он говорил раздумчиво, не торопясь. Впервые отец уловил в его словах что-то не детское, не ребячье и поразился: — Федьша?! Да неужель вырос ты?! Господи… Полчаса назад солнце скатилось за лес, небо наливалось прохладными сумерками. Над Фёдором и Силантием, попискивая, вились комары, в озере изредка играла рыба. То в одном, то в другом конце его слышался плеск, потом долго и медленно по чёрной водяной глади расплывались круги, таяли у берегов. Из дома неслись пьяные крики гостей Кафтанова и глохли в сгущающемся мраке. — Вот чего, сынок, скажу тебе, — после долгого молчания произнёс Силантий. — Остерегайся ты его слов, как самогонки этой. А то говорят люди: обрадовался крохе, да ковригу потерял. — Дак я что? — двинул плечом Фёдор. — Я тоже соображаю: с чего это он так сразу ласково ко мне? Непонятно. Но опять же слова «заслужишь если»… Это он, может, и со смыслом. А послужить чего мне? Послужу, руки не отвалятся. Там поглядим… Дочка вон у него растёт… — Чего, чего? — ещё более изумился Силантий. — А что? — повернул к нему Фёдор голову, поглядел в отцовские глаза прямо и открыто. — Да ты, страмец такой, об чём? — Не бывало, что ли, когда богатые невесты за бедняков шли? — Экой ты открываешься! — почти со страхом произнёс Силантий. — А не шибко ли далеко глядишь? Да и Анютка его ребёнок ещё, десятый год ей всего. — А мне куда торопиться? Я подожду. — И Фёдор встал. И опять показалось Силантию, что рядом стоит не пятнадцатилетний его сын, а какой-то другой, взрослый, рассудительный и незнакомый мужик. — Да когда это тебе всё… в головушку-то ударило? Когда всё сварилось там? — Не знаю, батя… — откровенно сознался Фёдор. — То ли когда он Лушку стегал, а мы потом сидели за столом да говорили. А может, сегодня. Ведь сказал же он зачем-то: в сыновья, заслужишь если, определю. По пьянству такое не говорится. — Господи! Господи!.. — только и простонал Силантий. Кафтанов погулял да уехал со своими гостями, жизнь на заимке пошла своим чередом. Но в отношениях отца и сына что-то изменилось, стало строже, сдержаннее. Разговаривать они стали меньше, больше молчали. Фёдор ходил по заимке задумчивый, будто вспоминал что постоянно, иногда отплывал на лодке в глубь озера, но забывал про удочки, ложился на корме и, подсунув руки под голову, долго, часами, глядел в пустое небо. Силантий наблюдал за сыном, вздыхал. Но никаких разговоров, подобных тому, что возле бани, не заводил. Опасения, что жизнь на заимке «испохабит» Фёдора, вроде были напрасными. Как и в первый раз, Фёдор выпивал иногда с хозяином рюмочку, не больше. К «сударушкам» Кафтанова интереса тоже не проявлял. Когда та или иная перепившаяся бабёнка шутя ли, всерьёз ли привязывалась к Фёдору, он не стесняясь хлестал её по щекам и говорил: — П-пошла, стерва… Завязать бы ноги тебе мёртвым узлом. Это, видно, нравилось Кафтанову. — Вот чего, сударушки мои… Кто совратит Федьку моего — сотенную в зубы! Старайтесь! — похохатывал он. Однажды в числе других мужиков и женщин он привёз на заимку и Лушку Кашкарову. — Вот, Федька, — он хлопнул Лукерью по крутой спине, — все печёнки она мне изъела: свози да свози к Федьке. — Что говоришь-то, Михаил Лукич? — взмолилась та. — Перечь у меня! — зыкнул Кафтанов и отвернулся, будто забыл о ней. В тот раз Кафтанов гулял дня три, и всё это время пьяная Лукерья, как тень, ходила за Федькой, сторожила каждый его шаг, норовила обнять при каждом удобном случае. — П-пошла, стерва, — говорил своё обычное Фёдор, отбиваясь под свист и гогот кафтановских гостей. На второй день, под вечер, выбрав время, она шепнула ему трезвым и, как показалось Фёдору, жалким голосом: — Пожалей меня, Фёдор… Они балаган устраивают, не понимаешь, что ли? Не могу я Мишку ослушаться… — Всё равно уйди! Не лезь! — отрезал Фёдор. На ночь он ушёл в лес, ночевал в стогу сена. На третий день он стал ходить по заимке с плетью, той самой, которой Кафтанов отстегал когда-то Лукерью. — А-а, не получаетца, паскудная твоя р-рыла?! — пьяно и злорадно гремел Кафтанов, крутя распухшей, разлохмаченной головой. — Талантов не хватает?! Н-ну, гляди у меня, последний день сроку… В этот «последний» день, как обычно, надо было топить баню. Сунув плётку в сапог, Фёдор натаскал в огромный казан воды, присел отдохнуть возле стенки, на припёке. Силантий, растопив баню, приткнулся рядом. — Уходи, Фёдор, в лес от греха, — сказал старик. — Возьми ружьё да уходи… Ведь он, Кафтанов, гляди, и в баню тебя с кобылой этой загонит. Им что, потеряли обличье-то людское… — Они потеряли, а я нашёл… Я с первой минуты понял, что не Лушка, а сам Кафтанов со мной играется. Но я его переиграю. — Как это? — Так… Отойди-ка, батя… Вон Лушка вышла, меня вызревает. Отойди. Старик, кряхтя, поднялся, поплёлся в конюшню. — Федя… Федя… — немедленно метнулась к бане Лукерья. — Прочь! — толкнул он её в грудь, ушёл за дом. — Федя… Пожалей… — Женщина догнала его. В окнах мелькнули лица кафтановских гостей. Заметив это, Фёдор схватил Лукерью за волосы, бросил на землю. Сверкая оголёнными ногами, она покатилась по траве. Фёдор выхватил из-за голенища плеть и принялся остервенело хлестать её по этим голым ногам, по спине, по голове. Из дома пьяно заулюлюкали, закричали, засвистели. Лукерья хотела встать, но снова упала, сжалась, укрывая голову, и только вздрагивала под его ударами… Опомнился Фёдор, когда его самого кто-то схватил за шиворот, сильно встряхнул. — А ежели изувечишь бабу?! — чуть не царапая его бородой, рявкнул Кафтанов. — Глаз выстегнешь, тогда что?! — Ничего, одноглазая походит! — крикнул Фёдор и, разгорячённый, рванулся из кафтановских рук. Но вырваться не мог. — Ишь ты волчонок! — вдруг рассмеялся Кафтанов, отпустил Фёдора, пнул всё ещё валяющуюся на траве Лукерью. — Пошла. И ты пойдём. По рюмке ещё проглотим — да в баньку. — И пить не буду. Не могу. — Ну и ладно, — покорно согласился Кафтанов. — Так посидишь рядом. А потом в баню пойдёшь со мной. В первый жар. Люблю я в первый жар ходить. Часа два спустя Фёдор, зевая, как рыба, выброшенная на берег, лежал на прохладном и скользком банном полу, а Кафтанов парился на полке, остервенело хлестал себя веником. — Федька-а! — то и дело кричал он сверху, невидимый в густых клубах обжигающего пара. — Ещё плесни ковшичек… Фёдор вставал, и сразу будто кипятком ошпаривало ему уши, нос, щёки, всю голову. Он торопливо черпал из жбанчика специально приготовленный отцом для этой цели квас, плескал на раскалённые камни и плашмя падал на пол. «Как он не сварится там?» — задыхаясь, думал о Кафтанове. Напарившись, Кафтанов выбегал наружу, с разбегу бултыхался в озеро, плавал в холодной воде, как тяжёлое бревно, снова забегал в баню, натягивал кожаные рукавицы и шапку, опять лез на полок… Одеваясь в предбаннике, он сказал: — Вот и хмель весь долой. Первое средство. Завтра с утра за дела примемся. А как же! Наше дело такое — пей, да дело разумей. Сомлел? — Жарко… — Поликашка Кружилин — тот крепкий на банный жар. Любил я с ним париться. Знатно он меня веничком обхаживал. Жалко и прогонять было отсюда, да в глазах его резь какая-то появляться начала. Думаешь, из-за баб я его прогнал отсюда? Бабы — это тьфу, их что навозу, мне не жалко, пущай бы любой пользовался. Для того и богом они сделаны. А вот резь в глазах — не люблю. Так ничего-ничего, да иной раз как глянет — будто надвое перережет, сволочуга. «Об чём, говорю, подумал сейчас, сказывай?!» — «Так», — говорит… Да, может, и правду так. А — непонятно. А я не люблю, когда непонятно. Приказчик он хороший, честный. Но ежели резь эта не потухнет в глазах — не погляжу, не пожалею. А у тебя вот рези этой нету. Может, потом появится? А? — Я… не знаю. Какая такая резь? — спросил Фёдор, а сам подумал: «Насчёт баб-то врёт… Ловко поймать хочет». — Какая… Ну ладно, там поглядим… Дай-ка ещё кваску глотнуть. Натянув исподние штаны, Кафтанов долго растирал рушником потную, волосатую грудь. — Я, Федьша, тебе так скажу, уже не по пьянке, а на трезвую голову, — вдруг заговорил он. — Что усыновлю тебя, этому не верь. У меня свой сын есть, Зиновий. Он всему дому голова будет после меня. Сейчас к торговым делам его приучиваю. Сюда не вожу — не к чему, рано ещё, сам свихнётся, когда пора придёт. Но человека из тебя сделать могу, ежели верой и правдой служить будешь. Ежели преданный будешь, как собачонка. Верные люди и мне нужны, Федя. Такие, как Демьян Инютин. Демьяна-то мне бог послал. Да таких людей он редко посылает, поэтому мне самому их делать приходится. Тому же Демьяну замену исподволь готовить надо. Думал, из Кружилина Поликашки чего сделать можно. Нет, резь эта в глазах у него засверкала. К тебе вот приглядываюсь теперь. Понял? — Я что? Я, Михаил Лукич, стараюсь. — Сердце у Фёдора замирало. — В общем, Фёдор, я тебе всё в открытую объяснил. Ты ещё молодой, но думай с самого начала жизни об своей судьбе. Всё от тебя самого зависит. Батька твой честный мужик, работящий. В тебе то же самое должно быть заложено. Батьке не повезло в жизни, не смог он за хвост поймать. А тебе этот хвост в руки кладу. А я не каждому положу… И, уже полностью одевшись, сказал с усмешкой: — А с Лушкой зря ты этак. Ты, видать, и вправду ещё мальчонок. Спать-то не пробовал с бабой? — Не… — покраснел Фёдор. — А я в бане оглядел тебя — ничего, всё в аккурате уж, как положено. Справишься не хуже всякого… — Не буду я этого, Михаил Лукич. — Ну-ну! Врёшь, придёт пора… — Не знаю… Только неохота пакоститься. — Убудет, что ли, от тебя? — Я не знаю. А только думаю вот иногда: и я ведь женюсь на ком-то, должно быть. Охота, чтоб всё ей досталось… — Ну-у?! — опять протянул Кафтанов. — Всё любопытней ты для меня, парень, становишься. Когда в тот раз Лушку ты продал, это мне понятно было. Казалось… — Почто это я продал её? — А как же? Святая-то простота редко бывает, сошла на нет. Каждый выгоду свою ищет… С выгодой ты и продал её, казалось мне. Фёдор только пожал плечами, вроде не понимая, о чём говорит Кафтанов. И сказал: — Дык, а что не надо мне говорить про то было? Она же с твоей постели убежала-то. Это ведь я тебя, Михаил Лукич, обманул бы… Кафтанов долго глядел на Федьку прищуренными глазами. Фёдор лица не отвернул, помаргивал просто и открыто. — Н-да, — сказал наконец Кафтанов, — Хорошо, если бы так-то… Ох как хорошо. Только в голую честность-то не верю я. Жизнь меня научила не верить. Мне почудилось: молод-то ты молод, а яйца в стену уже учишься забивать… И Кафтанов встал с лавочки, пошёл из предбанника. — Ладно, Федька… Я хоть бабник да пьяница, но глаз у меня на людей намётанный. Поглядим-поглядим — и живёхонько раскусим, что ты за суть-человек… * * * * Что за «суть-человек» вырастает из среднего сына, частенько думал теперь и Силантий. После того дня, когда Фёдор отхлестал плетью Лушку, а потом помылся в бане с самим Кафтановым, сын стал вовсе неразговорчивым. Иногда он, сидя за столом, долго размешивал в чашке варево, и чувствовал Силантий, что мысли сына где-то далеко. — Какие ещё новые планы в себе родишь? — спрашивал Силантий. — А так, — отмахивался Фёдор. Подступала осень, закровенились в лесу коряжистые осины, сожжённые наконец летним жаром, стали сохнуть и желтеть верхушки берёз. Погода стояла ещё тёплая, ветров не было, но чувствовалось — недалеко то время, когда подуют и ветры, посыплют дожди, устелют пожухлую траву мокрыми и тяжёлыми листьями. Но пока сникшие и поредевшие лесные травы были чистыми, только всё чаще и чаще попадались Фёдору берёзки и осины, под которыми аккуратными кружками были насыпаны сухие листочки. Это значит — недавно прыгнула на жёлтую ветку белка, тряхнула её, и несколько десятков листьев тихо зашуршали вниз, редковато устелив кусочек земли. На кафтановских пашнях началась страда, может, потому хозяин перестал наезжать в Огнёвские ключи. — Долго постится Михаил Лукич, — несколько раз вырывалось у Фёдора. Раз и два Силантий смолчал, а потом спросил: — Никак, заскучал по «собачнику» этому? — Мне-то что? — пожал плечами Фёдор. А через минуту вдруг добавил: — «Собачник» не «собачник», а живёт хозяин весело. Всласть живёт. — Так… — протянул Силантий. — Завидуешь? — Иди ты… Скажет тоже, — огрызнулся сын обиженно. «Скажет тоже… Чего мне завидовать-то?» — раздражённо и упрямо думал потом несколько дней Фёдор, не признаваясь себе, а может быть, не понимая, что действительно шевельнулась в нём зависть к весёлой и разгульной жизни хозяина, засочилась где-то внутри, размывая какие-то самые мягкие, податливые места. Так, наверное, жиденький вешний ручеёк течёт по травянистой канавке и находит вдруг место, где трава выбита, почва помягче, начинает по крупицам вымывать оттуда землю, уносить прочь. Скатятся вешние воды — глядишь, и на этом месте небольшой, сантиметров в десять-двенадцать, обрывчик, из стены которого торчат бурые, чёрные, белые травяные корешки. Он безобиден и не страшен пока, этот обрывчик, можно его и переехать и перешагнуть, даже не заметив. Но дождевые воды, скатываясь по той же ложбинке, продолжают незаметно вымывать землю под обрывчиком, к осени ямка становится вдвое, а если случаются частые и сильные ливни, то и втрое, вчетверо глубже. Зимой засыплет эту ямку снег, заровняет её вровень с краями, укроет сверху метровым белым слоем. Следующей весной на неделю раньше осядет в этом месте снег, оголит стылый обрывчик, по обледенелой пока стенке заструится вытекающая из-под снежного покрова водичка. Но солнце всё щедрее греет обрывчик, быстро съедает ледяную корку. И вот уже, урча и булькая, тугой тяжёлой струёй льются вниз с полуметровой высоты талые воды, вымывая теперь землю внизу не крупицами, а целыми горстями… На третий год с полутораметрового обрыва льётся, красиво брызгая радужными на солнце искрами, настоящий водопад, на четвёртый низвергается с шумом и грохотом целая речка, унося с собой комья земли, коренья трав, небольшие деревца… А ещё через несколько лет придёт на это место человек — и ахнет: ровное, сверкающее под солнцем изумрудной зеленью поле перерезает теперь надвое чёрный, глубокий, безобразный овраг. И этот овраг всё растёт да растёт, как гноящаяся рана, и поле будто стонет от этой раны, но заживить её не может… Не понимая, что в нём шевельнулась зависть к кафтановской жизни, Фёдор с нетерпением ждал, когда хозяин заявится на заимку. «С одной бабой приедет али снова кучу привезёт? — думал почему-то он, волнуясь, чувствуя, как больно стучит в груди сердце. — А может, снова Лушку притащит?» Если бы Кафтанов снова привёз Лушку и она опять начала приставать, Фёдор отхлестал бы её опять так же плетью. Это он знал твёрдо. И всё-таки, помимо своей воли, он вспоминал, как она тогда, в первый раз, стучалась к нему в дверь, как шла к нему в тёмной комнате, раскинув руки, как жадно прижала его лицо к голой груди… В голове от этих воспоминаний мутилось, закипала в жилах кровь. «Зараза, привязалась…» До боли сжимал он зубы, шёл к озеру, нырял в него поглубже, пытаясь достать самые холодные, поддонные струи. Ночами ему опять снилась эта Лушка и все другие кафтановские «сударушки». Полураздетые, пьяные, сидели они за столом, валялись по комнатам, гурьбой шли в баню, с визгом и хохотом прыгали в озеро, сверкая обнажёнными телами… — Чёрт… — вскакивал Фёдор на кровати, прижимая локтем колотящееся сердце. — Чего ты?! — приставал отец. — Так… Чудится всякое… И вдруг жизнь повернулась совсем в другую сторону. Однажды ночью Фёдор, по обыкновению, долго не мог заснуть. Неожиданно показалось, что в окно кто-то стукнул. Он вскочил на кровати, затих. Опять царапнул кто-то в стекло, и качнулась во мраке за окошком неясная тень. — Бать! — крикнул Фёдор, хватая ружьё. — Что? Кто? — вскочил старик. — За окном кто-то… Не то медведь… А кони не храпят. — Какой тогда ведмедь? Опять чудится чёрт-те что. Фёдор встал, осторожно подошёл к окну. И увидел метрах в тридцати, под деревом, человеческую тень. — Бать, ей-богу, кто-то есть… Вон под сосной маячит… Ну-ка, я счас спытаю его, кто таков. — Куда ты?! Может, варнак какой, с каторги беглый… Вернись! — закричал Силантий, но Фёдор с ружьём выскочил в сенцы, стараясь не греметь, открыл дверь, спрыгнул с крыльца и, крадучись вдоль стены, двинулся за угол. К сосне он подошёл неслышно, поднял ружьё. — Эй ты… — вскрикнул Фёдор. И, видя, что человек качнулся, добавил угрожающе: — Стой, не шевелись! У меня ведь жакан, разворочу башку-то. Кто таков, что надо?! — А ты кто? Фёдор, что ли? — спросил человек тихо. — Ну, Федька… Да ты кто? — Опусти ружьё… Пристрелишь ещё родного брата. — Чего-о? Какого брата? — удивился Фёдор. — Вы тут одни с батькой, что ли? — Мы-то одни, — совсем ничего не соображая, промолвил Фёдор. Так после многолетнего отсутствия вдруг объявился старший сын Силантия Савельева — Антон. — Господи, Антошка?! Да как же это ты, откудова?! — причитал несколько минут спустя Силантий, торопливо зажигая лампу, суетясь вокруг стола. — Вот уж нежданный гость… Что это у тебя с рукой-то? Правая рука Антона была замотана грязными тряпками и привязана платком к шее. — На сучок наткнулся в лесу. — Да ночью-то почто? Крадучись-то? — Видишь, батя… Днём-то мне пока не очень как-то сподручно… Я в Михайловке был, мать сказала, что здесь вы… — Господи, да ты, никак, с тюрьмы беглый?! — догадался Силантий. — Демьян-то Инютин правду, выходит, говорил… — Правду, выходит, — улыбнулся Антон и повернулся к Фёдору: — А ты, братуха, ловко ко мне подкрался. Я, грешным делом, подумывал: как мой там братец, не тюхой ли матюхой всё растёт? Ошибся вроде. — Твоя наука, — буркнул Фёдор. — Ты гляди-ка, батя, вырос ведь! Мужик, с какого боку ни гляди. И Ванька тоже растёт. Когда я уезжал, он пешком под стол ходил, а сейчас… Идёт время. — Показывай руку-то. — Рука, батя, у меня плохая. На тебя надежда, подлечишь, может, — сказал Антон, разматывая тряпки. — Ну-ка, Федя, тащи воды. — На сучо-ок?! — ахнул Силантий, глянув на синюю, распухшую руку сына. — С ружья, что ли? — Не с рогатки. Нет ли тут у вас йоду. Лекарство такое. — Откудова тут лекарствам быть? Да ничего, мы травками как-нибудь. Антон был чужим, незнакомым. Крепкий, рослый, лоб стал ещё выпуклее, густые белёсые волосы чуть вились, серые глаза глядели пронизывающе. Щёки и подбородок заросли курчавой и тоже белёсой щетинкой. Одет он был не по-тюремному — в старый, но крепкий ещё пиджак, брезентовые брюки и засаленный картуз с крохотным жёстким козырьком. — Батя-то угадал: может, грит, варнак какой, беглый каторжник, — сказал Фёдор, поливая Антону на простреленную руку. — Во-первых, до каторги я пока ещё не дошёл. Вот поймают сейчас — тогда другое дело. А потом — на каторгах всякого люду полно, Фёдор. Есть и варнаки, есть и порядочные. — Ты порядочный, значит, будешь? Если поймают-то? — Да уж не варнак, — подмигнул Антон, завязывая руку. — Сынок, сынок, да ты поешь теперь, поешь, — суетясь по-прежнему, ставил Силантий на стол чашки, резал торопливо хлеб. — Может, рюмочку выпьешь? — Можно и рюмочку, батя, — согласился Антон. — Мне мать рассказывала о назначении этой заимки. Кафтанов, кажется, где-то по округе колесит, сегодня-то уж не заявится сюда? — Не должно. И потом — за день, за два Инютин всегда провизию доставляет. Он, Инютин, ещё в шестом году сказывал, что тебя посадили… Ты, что ж, доселя и сидел? — Зачем? И на свободе бывал иногда. В общем, батя, мне надо пожить тут у вас незаметно, пока рука не заживёт. Нельзя мне никуда с такой рукой. — Живи, сынок, живи… Хоть год у нас тут можно скрытничаться. А завтра я травок пользительных в лесу поищу. От гноя хорошие травки есть у нас. Токмо вот не воронить, когда хозяин с гостями объявляться будут. Да они сдалека ещё визжат-гигикают. — А Демьян-то Инютин? — сказал Фёдор. — Тот неслышно подъезжает всегда. — То верно, он как лиса… Ну, придумаем что-нибудь. Ты ешь, сынок. Покудова тепло, в конюшне, на сеновале спать будешь. Ежели что — сразу на землю и в лес. Конюшня у нас задом прямо в лес упирается. — Вот это мне подходит, батя. Утром отец, ещё до солнца придя из лесу, сказал Фёдору: — Ты, сынок, взял бы ружьё да посидел в скрадке. Там, где дорога к Журавлиным болотам подходит. Ежели поедет кто, стрельнешь, будто по утям. А я баню истоплю, травку вот заварю. Помыться надо Антошке, то да сё… — Ладно. До вечера Фёдор сидел в кустах, поглядывая на дорогу, раздумывал об Антоне. Его приезд откровенно пугал Фёдора. Во-первых, хотя и не каторжник, но беглый, размышлял он. Во-вторых, как это не варнак, коли в тюрьме сидел? Разве порядочных людей сажают? А в-третьих, что будет, если Антона поймают здесь? Кафтанов-то чего тогда? Ведь он в первую голову спросит: «Ты что ж, Фёдор, про брата мне смолчал?» Когда он в сумерках вернулся на заимку, Антон, вымывшийся в бане, посвежевший и отдохнувший, встретил его весело: — А-а, сторож! Спасибо, братуха… Знатно я вымылся. Руку вот хорошо пропарил. Только, я думаю, каждый день пустую дорогу стеречь муторно. Мы тут будем уши поострее держать. — Я не знаю, как лучше. Мне-то всё равно. Поговорив о том о сём, Антон ушёл спать на сеновал. Фёдор спросил у отца: — Он кто, Антошка, всё ж таки? Вор или жулик какой? — Ты чего мелешь?! — сильно рассердился отец. — Так непонятно, за что его в тюрьме держали. — Непонятно? А мне, думаешь, понятно?! — всё с той же злостью проговорил отец. И, покряхтев на своей кровати, ещё проговорил: — Политический, он говорит, я. — Каков таков — политический? — Откудова мне знать? Против векового сплотаторства, говорит, боремся мы. — Это опять что — сплотаторство? — Что, что… «Вот, говорит, Кафтанов ваш и есть сплотатор. Соки с вас вытягивает, платит за работу грош, а рубли себе в карман кладёт. Потому и развратничает тут с жиру, на заимке». «Ага, значит, беспременно спросит с меня Кафтанов, почему молчал про Антона», — подумал тревожно Фёдор. Ну, нам-то ничего тут, на заимке его, живётся. Сплотатор он там али кто… — Балбес ты ишо, — опять рассердился отец. Недели полторы или две они прожили спокойно. Ни Демьян Инютин, ни сам Кафтанов не появлялись. Антон был весел, разговорчив, но Фёдор видел, что старший брат каждую секунду настороже. Большую часть суток он валялся на сеновале, в дом заходил редко, только поесть. Садился всегда так, чтобы в окно видна была дорога, убегающая от заимки в лес, в Михайловку. Рука его заживала плохо. Отец варил какие-то травы в большом чугуне, заставлял по локоть совать туда больную руку. — Кость у тебя задетая, видно. Кость, главное, прогреть до нутра. Ничего, выходим. Однажды заморосил дождик, хмарный, угрюмый, вечер подкатил как-то неожиданно, скорее, чем обычно. Силантий, Антон и Фёдор сели ужинать. — Пойду-ка я в своё логово, — проговорил Антон, поглядев в окно. И, положив ложку, встал. — Посиди ещё, — сказал Силантий. — Какого чёрта в такую погоду принесёт! — В такую-то погоду их, всяких чертей, и носит. Сумрачно, дождик шумит. Видно плохо, слышно и того хуже… Будто в воду глядел Антон. Едва-едва разве успел он забраться на сеновал, как отворилась дверь и вошёл Демьян Инютин. — Што рот до ушей разинули обои? — спросил он, окатив Силантия и Фёдора обдирающим взглядом. — Дык… как это подъехал, что мы и не учуяли? — Оглохли, значит, — буркнул Демьян, поскрипывая деревяшкой, разделся, прошёл к столу. — Продрог я, дайте чаю. Силантий налил ему в кружку заваренного смородинным листом кипятку и, подавая, обомлел: на столе лежали возле опростанной чашки с кашей три грязные ложки, и Демьян не мигая глядел на эти ложки. Схватив тряпку, будто обтереть стол, Силантий смахнул все ложки в чашку, сунул эту чашку на шесток, бросил в неё и тряпку. «Что, если саданёт ему — почто три ложки-то?» — колотилось у него в мозгу. Демьяну, видно, ничего не садануло. Склонившись над кружкой, вытягивая жилистые губы, он громко тянул кипяток.

The script ran 0.031 seconds.