1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
– Каким же образом он хочет подчинить вас себе?
– Он говорит, что хочет, чтобы я приняла его безоговорочно, приняла разумом – а я не знаю, что он хочет этим сказать. Он говорит, что хочет создать физический союз двух демонических элементов, а не двух человеческих сущностей. Понимаете, в одно мгновение он говорит одно, в другое – совершенно другое, и постоянно противоречит сам себе.
– К тому же, он всегда думает только о себе и своей неудовлетворенности, – медленно добавила Гермиона.
– Да, – воскликнула Урсула. – Как будто речь идет только о нем одном. Вот поэтому наш брак и невозможен.
Но в следующий момент она начала оправдываться.
– Он настаивает, чтобы я приняла в нем неизвестно что, – сказала она. – Он хочет, чтобы я приняла его как абсолютную величину. Но, по-моему, он не хочет ничего давать взамен. Ему не нужны по-настоящему теплые близкие отношения, он не согласится на это, такие отношения для него неприемлемы. Он не позволит мне ни думать, ни чувствовать – он ненавидит эмоции.
Последовало долгое молчание, и каким же горьким было оно для Гермионы! Отчего же он не потребовал этого от нее? Это он вовлек ее в мир мысли, это он неумолимо толкал ее в пучину познания – а затем за это же ее и возненавидел.
– Он хочет, чтобы я оказалась от собственного «я», – продолжала Урсула, – хочет лишить меня моей сущности.
– Раз ему нужно именно это, – негромко протянула Гермиона, – почему он не женится на одалиске?
На ее вытянутом лице теперь было ироничное и довольное выражение.
– Да, – рассеянно согласилась Урсула.
Но самое неприятное было в том, что ему не нужна была одалиска, ему не нужна была рабыня. Гермиона стала бы его рабыней – в ней жило непреодолимое желание пасть ниц перед мужчиной – мужчиной, который, однако, должен был бы боготворить ее и считать ее высшим существом. Ему не нужна была одалиска. Он хотел, чтобы женщина приобрела что-то с его помощью, чтобы она полностью отказалась бы от себя и тем самым вобрала в себя его до последней капли, чтобы она смогла принять его без остатка, до мельчайших проявлений его физической сущности, мельчайших и самых невыносимых.
Но если она, Урсула, сделает это, будет ли он благодарен ей? Будет ли он после всего этого благодарен ей или же он просто использует ее, использует как средство для удовлетворения своих потребностей, не признавая в ней равное существо? Именно так поступали остальные мужчины. Они хотели показать самих себя, они не считали ее личностью, своим отношением они сводили на нет все, что составляло ее внутренний мир. Так же, как сейчас это делала Гермиона, предавая свое женское начало. Гермиона походила на мужчин, она верила только в то, во что верили мужчины. Она изменила своей женской сущности. И будет ли Биркин благодарен ей, Урсуле, или же просто отбросит ее, как ненужную вешь?
– Да, – сказала Гермиона, когда они обе решились прервать свои размышления. – Это было бы неправильно – мне кажется, это был бы неверный шаг…
– Выйти за него замуж? – спросила Урсула.
– Да, – медленно протянула Гермиона. – По-моему, вам нужен другой мужчина – отважный, обладающий сильной волей…
Гермиона вытянула руку и с экстатической силой сжала ее в кулак.
– Вам нужен мужчина, подобный героям ушедших веков – вы должны стоять за его спиной, когда он отправляется на войну, вы должны видеть его силу и слышать его клич… Вам нужен физически крепкий мужчина, с мужской волей, а не ранимое существо.
Она остановилась, словно пифия, выкрикнувшая свое пророчество, а затем устало и экзальтированно продолжила:
– Понимаете ли, Руперт совсем не такой, он другой. У него хрупкое здоровье и хрупкое тело, о нем нужно постоянно, постоянно заботиться. Он такой изменчивый и неуверенный в себе – и чтобы помочь ему, нужно обладать огромным терпением и знаниями. А вы не кажетесь мне терпеливой женщиной. Вам придется приготовиться страдать – причем очень много страдать. Вы даже не представляете себе, сколько нужно вынести для того, чтобы сделать его счастливым. Временами он живет очень напряженной духовной жизнью – слишком, слишком восхитительной. Но после этого наступает срыв. Вы не можете себе представить, что мне пришлось пережить рядом с ним! Мы уже так давно вместе, я знаю его по-настоящему, я прекрасно знаю, что он из себя представляет. И мне кажется, я должна вам это сказать: по-моему, ваш брак обернется катастрофой – для вас еще более ужасной, чем для него.
Гермиона забылась в своих горьких мыслях.
– Он такой неуверенный в себе, такой непостоянный – силы оставляют его, и наступает депрессия. Даже не представляете себе, что такое эти его депрессии. Невозможно описать, сколько боли они приносят. Сначала он заверяет тебя в своей преданности и называет «любимая», но уже через некоторое время обрушивает на тебя свою ярость, пытаясь уничтожить. Постоянство ему неведомо, и эти ужасающие, чудовищные срывы возникают у него постоянно. Его настроение очень быстро меняется с хорошего на плохое и обратно – с плохого на хорошее. И все остальное по сравнению с этим просто пустяки…
– Да, – с сочувствием сказала Урсула, – должно быть, вы настрадались.
Неземной свет засиял на лице Гермионы. Она сжала кисть, как человек, на которого нашло прозрение.
– И нужно с готовностью отдаться этим страданиями, нужно быть готовой страдать ради него ежечасно и ежедневно, если вы хотите помочь ему, если он сможет хоть чему-нибудь сохранить верность…
– А я не хочу страдать ежедневно и ежечасно, – ответила Урсула. – Не хочу, я постыдилась бы так страдать. Потому что быть несчастной очень унизительно.
Гермиона умолкла и долго не сводила с Урсулы пристального взгляда.
– Вы так считаете? – наконец, вымолвила она.
И этими словами Гермиона хотела показать собеседнице, как далеко той до нее. Ведь страдания для Гермионы были самым главным в ее жизни, она отдавалась им с головой. Но и она тоже верила в счастье.
– Да, – сказала она. – Человек непременно должен быть счастлив.
Но как же тяжело дались ей эти слова!
– Да, – уже совершенно апатично произнесла Гермиона, – только по-моему, ваш брак обернется катастрофой, истинным бедствием, особенно, если вы слишком поспешно выйдете замуж. Неужели нельзя быть вместе, не связывая себя узами брака? Мне кажется, брак пагубно скажется на вас обоих. Я говорю это скорее ради вашего блага – к тому же, меня беспокоит его здоровье…
– Разумеется, – сказала Урсула. – Сам факт брака не имеет для меня значения – для меня это неважно – это нужно ему.
– Это минутное настроение, – устало отрезала Гермиона с беспрекословным превосходством более опытной женщины.
Повисла пауза. Затем Урсула нерешительно, но вызывающе бросила:
– Вы считаете, что я совершенно приземленная женщина, да?
– Вовсе нет, – ответила Гермиона, – вовсе нет! Я просто считаю, что вы молоды и полны жизненной энергии, дело даже не в возрасте или опыте – все дело в породе. Руперт принадлежит к людям старой породы, его место среди них; вы же кажетесь мне такой молодой, вы принадлежите к новому, неопытному поколению.
– Неужели! – воскликнула Урсула. – А я напротив считаю, что он удивительно молод.
– Да, а в некоторых вопросах он вообще младенец. Тем не менее…
Они обе замолчали. Урсула ощутила глубокую неприязнь и некоторую безысходность.
«Неправда все это, – говорила она себе, мысленно обращаясь к своей сопернице. – Это совсем не так. Это тебе нужен физически сильный мужчина, который сможет подавить тебя, а не мне. Это тебе, а не мне, нужен бесчувственный мужик. Ты ничего не знаешь о Руперте, совершенно ничего не знаешь, и это несмотря на все годы вашей близости. Ты не даешь ему женской любви, ты даешь ему воображаемую любовь, поэтому-то он и отталкивает тебя. Ты ничего не понимаешь. Тебе известны только мертвые истины. Да любая кухарка сможет его понять, но только не ты. Все твое знание – это ничего не значащие засохшие идеи. Ты, фальшивая насквозь, неверная, что ты можешь знать? Что толку в твоих рассуждениях о любви – ты, искаженное отражение женщины? Как ты можешь что-то знать, если ты ни во что не веришь? Ты не веришь в себя, в свое женское начало, так кому нужен твой тщеславный, пустой ум?»
Женщины сидели во враждебном молчании. Гермиону уязвляло, что все ее добрые намерения, все ее предложения самым вульгарным образом отторгались другой женщиной. Урсула ничего не понимала и никогда бы не смогла понять, она навсегда останется лишь неразумной ревнивой женщиной, обладающей хорошей порцией мощной женской эмоциональности, женской привлекательности и очень небольшим количеством женской рассудительности, – но только не умом. А Гермиона уже давным-давно решила для себя, что если ума нет, то не стоит апеллировать к здравому смыслу – просто не стоит обращать внимания на невежу. Ох уж этот Руперт! – теперь одно из его плохих настроений толкнуло его в объятия этой абсолютно женственной, цветущей, эгоистичной женщины – такова была его реакция и с ней ничего нельзя было поделать. Он то бросался вперед, то его откидывало назад – но скоро амплитуда этого бессмысленного метания станет слишком большой, она вызовет в нем раскол и он погибнет. Спасения не было. Это страшное и нецеленаправленное колебание между животными порывами и духовной истиной, эти два противоположных полюса, разорвут его пополам, и он тихо исчезнет из этой жизни. Все было бесполезно – впадая в крайности, он переставал быть цельным существом, он лишался разума; он был не совсем тем мужчиной, который смог бы сделать счастливой женщину.
Они сидели до тех пор, пока не появился Биркин. Он в мгновение ока уловил царившую в комнате враждебность, извечную и непреодолимую, и закусил губу. Но притворился, что ничего не замечает.
– Здравствуй, Гермиона, ты уже вернулась? Как ты себя чувствуешь?
– Гораздо лучше. А как ты? Что-то ты неважно выглядишь…
– Ну… Знаете, Гудрун и Винни Крич собирались придти на чай. По крайней мере, они мне так сказали. Устроим настоящее чаепитие. Урсула, каким поездом ты приехала?
Эта попытка примирить их ни у одной, ни у другой не вызвала ничего, кроме досады. Женщины наблюдали за ним – Гермиона с глубокой неприязнью и жалостью, а Урсула с крайним нетерпением.
Он нервничал, но определенно был в хорошем расположении духа и сыпал общепринятыми банальностями. Урсула негодующе удивлялась его манере вести светскую беседу – он умел это делать не хуже любого фата в подлунном мире. Поэтому она напустила на себя холодный вид и замкнулась в молчании. Все происходящее казалось ей необычайно фальшивым и унизительным. А Гудрун все еще не было.
– Я решила провести зиму во Флоренции, – через некоторое время сказала Гермиона.
– Правда? – откликнулся он. – Но там же так холодно!
– А я остановлюсь у Палестры. У нее очень неплохо.
– Почему тебя так тянет во Флоренцию?
– Точно сказать не могу, – медленно протянула Гермиона.
Она перевела на него свой тяжелый взгляд.
– Барнз открывает свою эстетическую школу, и Оландез собирается прочитать несколько лекций о национальной политики Италии…
– Все это ерунда какая-то, – заметил он.
– Нет, я с тобой не согласна, – возразила Гермиона.
– И кто тебе больше нравится?
– Мне нравится и тот, и другой. Барнз – первопроходец. К тому же меня интересует Италия и то, как будет пробуждаться ее национальное самосознание.
– Уж лучше бы пробудилось что-нибудь другое, только не национальное самосознание, – сказал Биркин, – особенно если учесть, что в Италии под этим подразумеваются торгово-промышленные интересы. Терпеть не могу Италию и ее демагогию. К тому же Барнз самый настоящий дилетант.
Гермиона враждебно замолчала. Но ей все же удалось вернуть Биркина в свой мир! Как незаметно умела она влиять на него – в одно мгновение она перевела его раздраженное внимание на себя. Он принадлежал только ей.
– Нет, – ответила она, – ты ошибаешься.
Внезапно она замерла на месте, подняла лицо вверх, словно пифия, которая вот-вот разразится пророчеством, и экзальтированно продолжила:
– Il Sandro mi scrive che ha accolto il piu grande entusiasmo, tutti i giovani, e fanciulle e ragazzi, sono tutti...[54]
Она говорила по-итальянски, словно об итальянцах можно было говорить только на их языке.
Руперт неприязненно выслушал ее «песнопение», а затем ответил:
– Даже при всем при том мне это не нравится. Их национальное самосознание – всего-навсего индустриализм, который, как и мелочную зависть, я от всего сердца презираю.
– А по-моему, ты ошибаешься, ты совершенно не прав, – проронила Гермиона. – Я считаю, что рвение современных итальянцев так прекрасно и ненаигранно, ведь это страсть к Италии, L’Italia...
– Вы неплохо знаете Италию? – спросила Урсула.
Гермиона была очень недовольна, что ее речь прервали таким вопросом. Тем не менее, она все же снисходительно ответила:
– Да, вполне хорошо. В юности я вместе с мамой провела там несколько лет. Мама скончалась во Флоренции.
– О…
Повисла пауза, неприятная и для Урсулы, и для Биркина. Одна только Гермиона, казалось, была спокойной и ничего не замечала. Биркин был бледен, его глаза горели словно у больного лихорадкой человека, да и вообще он выглядел крайне изможденно.
Какие же муки испытывала Урсула, сидя в эпицентре противоборства двух характеров! Ей казалось, что ее лоб сковали железные обручи.
Биркин позвонил, чтобы несли чай. Ждать Гудрун дальше казалось невозможным. Когда дверь открылась, в комнату вошел кот.
– Micio! Micio![55] – позвала Гермиона своим размеренным, неестественно-певучим голосом. Молодой кот оглянулся и медленной и величественной походкой направился к ней.
– Vieni – vieni qua, – говорила Гермиона ласкающе-покровительственным тоном, которая всегда считала себя самой опытной и мудрой, точно мать-настоятельница монастыря. – Vieni dire Buon’Giorno alla zia. Mi ricorde, mi ricorde bene – non he vero, piccolo? E vero che mi ricordi? E vero?[56]
Она медленно и с насмешливым безразличием гладила его по голове.
– Он понимает по-итальянски? – спросила Урсула, не знавшая ни слова на этом языке.
– Да, – помедлив, отозвалась Гермиона. – Его мать была итальянкой. Она родилась во Флоренции в моей корзинке для бумаг, в утро дня рождения Руперта. Она стала ему подарком.
Принесли чай. Биркин разливал его по чашкам. Странно было видеть, насколько нерушимой была близость между ним и Гермионой. Урсула почувствовала себя лишней. Даже чайные чашки и старинное серебро протягивали ниточку от Гермионы к Биркину. Казалось, они принадлежали прошедшему времени, ушедшему миру, в котором было место только для него и для нее и в котором она, Урсула, была чужой. В их изысканной среде она была парвеню. Ее традиции не были их традициями, их принципы не были ее принципами. Но их традиции и принципы были упрочившимися, они были одобрены и обладали божьей благодатью. Он и она, Гермиона и Биркин, были людьми одной и той же старой формации, одной и той же высохшей и закоснелой культуры. А она, Урсула, была отступницей. Именно так чувствовала она себя в их присутствии.
Гермиона налила в блюдце немного сливок. Простота, с которой эта женщина распоряжалась вещами Биркина, выводила Урсулу из себя, обескураживала ее. Это выглядело так, как будто все так и должно было быть, словно так предначертано судьбой.
Гермиона посадила кота себе на колени и поставила сливки перед ним. Кот оперся передними лапами на стол и склонил свою изящную молодую мордочку к блюдцу.
– Seccuro che capisce italiano, – пропела Гермиона, – non l’avra dimenticato, la lingua della Mamma[57].
Она ухватила голову кота длинными, медлительными, белыми пальцами, подняла ее вверх, не позволяя ему пить, не выпуская его из своей власти. Она всегда получала удовольствие, когда могла проявлять свою власть, – особенно над любым существом мужского пола. Кот с видом скучающего мужчины снисходительно прищурился и облизнулся. Гермиона издала короткий, гортанный смешок.
– Ecco, il bravo ragazzo, come e superbo, questo![58]
Эта спокойная и странная женщина с котом в руках выглядела очень живописно. В ней была выразительность неподвижной статуи, в некотором смысле она была актрисой.
Кот отвернулся от нее, без всяких эмоций высвободился из ее хватки и начал пить, опустив нос в самые сливки, прекрасно удерживая равновесие и лакая со странным, едва слышным прихлюпиванием.
– Не стоит приучать его есть на столе, – сказал Биркин.
– Хорошо, – ответила Гермиона, не противореча ему.
Взглянув на кота, она заговорила своим прежним ироничным протяжным голосом.
– Ti imparano fare brutte cosi, brutte cose...[59]
Она неспешно подняла голову Мино, подцепив указательным пальцем его белый подобородок. Молодой кот огляделся вокруг с непревзойденным равнодушием, но не стал ни на что смотреть, опустил голову и начал умываться. Гермиона вновь гортанно хмыкнула.
– Bel giovanotto[60], – сказала она.
Кот потянулся вперед и тронул изящной белой лапкой край блюдца. Гермиона опустила его на пол с изящной медлительностью. Эти выверенные, элегантные, осторожные движения напомнили Урсуле о Гудрун.
– No! Non e permesso di mettere il zampino nel tondinetto. Non piace al babbo. Un signor gatto cosi selvatico!..[61]
Она прижала пальцем мягкую кошачью лапку, а в ее голосе слышалась все та же насмешливая издевка.
Урсула потерпела поражение. Сейчас ей хотелось только одного – уйти. Все оказалось бессмысленным. Гермиона ни за что не сдаст своих позиций, ее же надежды были призрачны и неосуществимы.
– Я пойду, – внезапно сказала она.
Биркин посмотрел на нее едва ли не с испугом – так он боялся ее гнева.
– Не стоит так торопиться, – попытался он удержать ее.
– Нет, – ответила она, – мне пора.
Она повернулась к Гермионе, не дав ему возможности сказать что-то еще, протянула ей руку и попрощалась:
– До свидания.
– Всего хорошего, – пропела Гермиона, задерживая руку Урсулы в своей. – А вам действительно нужно уходить?
– Да, мне и правда нужно уходить, – сказала Урсула с окаменевшим лицом, избегая взгляда Гермионы.
– А нужно ли?..
Но Урсула уже высвободила свою руку. Она обернулась к Биркину, быстро и чуть ли не язвительно попрощалась с ним и открыла дверь раньше, чем он успел ее перед ней распахнуть.
Она вышла на улицу и очень быстро пошла вниз по дороге, охваченная гневом и смятением. Удивительно, какую беспричинную ярость и ожесточение вызвала в ней Гермиона одним своим присутствием. Она понимала, что уступила свое место другой женщине, она знала, что выглядела невоспитанной, неотесанной и неестественной. Но ей было все равно. Она только быстрее шла по дороге, но ей очень хотелось вернуться и насмешливо рассмеяться им в лицо. Потому что они надругались над ее чувствами.
Глава XXIII
Прогулка
На следующий день Биркин разыскивал Урсулу. В школе был сокращенный день. Он появился, когда утро подходило к концу, и попросил ее покататься с ним днем на машине. Она согласилась. Но при этом ее лицо было замкнутым и равнодушным, и у него упало сердце.
День выдался безоблачный, но туманный. Он подъехал на своей машине и она села рядом с ним. Но по выражению ее лица было видно, что она все еще закрыта для него, что она не реагирует на его знаки. Когда она становилась такой, противостоя ему, словно стена, его сердце сжималось.
Его жизнь казалась ему такой малозначимой, что ему было почти все равно. Иногда ему казалось, что ему нет никакого дела до того, существуют ли Урсула, Гермиона и остальные люди или же нет. Какое ему дело! Зачем нужно бороться за жизнь, связанную с другим существом, жизнь, которая приносит удовлетворение? Почему бы не плыть по течению, ведя вольную жизнь – как в плутовском романе?[62] Почему бы и нет? Зачем ему все эти человеческие взаимоотношения? Разве нужно принимать мужчин и женщин всерьез? Зачем вообще создавать какие-то серьезные связи? Почему бы не жить обыденной жизнью, плыть по течению, принимать все таким, как есть?
И в тоже время он был обречен на древние как мир попытки жить серьезно, именно такая жизнь была предначертана ему.
– Смотри, – сказал он, – что я купил.
Машина бежала по широкой белой дороге между осенними деревьями.
Он протянул ей маленький бумажный сверток. Она взяла его и раскрыла.
– Какая прелесть! – воскликнула она.
Она рассматривала подарок.
– Какая восхитительная прелесть! – воскликнула она вновь. – Но зачем ты мне их дал?
Она постаралась, чтобы в вопросе прозвучала обида.
На его лице промелькнуло утомленное раздражение. Он слегка пожал плечами.
– Потому что мне так захотелось, – сухо сказал он.
– Но почему? Зачем тебе это?
– Ты хочешь выяснить мои мотивы? – спросил он.
Повисло молчание, и она рассматривала кольца, которые были завернуты в бумагу.
– Я думаю, что они прекрасны, – сказала она, – особенно это. Это просто великолепно.
Это было кольцо с круглым опалом, красным и пламенным, в оправе из маленьких рубинов.
– Тебе больше нравится это? – спросил он.
– Думаю, да.
– Мне больше нравится с сапфиром, – сказал он.
– Это?
Это было кольцо с прекрасным сапфиром, ограненным «розочкой», которое окаймляли маленькие бриллианты.
– Да, – сказала она, – оно милое.
Она подняла его на свет.
– Да, пожалуй, оно самое лучшее…
– Голубое, – сказал он.
– Да, красиво.
Внезапно он вывернул руль, чтобы машина не врезалась в тележку фермера. Машина налетела на насыпь. Он был бесшабашным водителем, и в то же время очень ловким. Но Урсула испугалась. В нем всегда была какая-то невнимательность, которая приводила ее в ужас. Она внезапно почувствовала, что он может убить ее, устроив ужасную автомобильную аварию. На мгновение она окаменела от страха.
– По-моему, то, как ты водишь, очень опасно, – сказала она.
– Нет, не опасно, – сказал он, а затем, выдержав паузу, добавил: – А разве желтое кольцо тебе не нравится?
Это был топаз квадратной огранки в стальной оправе, или какой-то другой камень очень тонкой работы.
– Да, – сказала она, – оно мне очень нравится. Но почему ты купил эти кольца?
– Потому что хотел их купить. Они не новые.
– Ты купил их для себя?
– Нет. На моих руках кольца не смотрятся.
– Так зачем же ты их купил?
– Для того чтобы подарить тебе.
– Вот как? В таком случае ты должен отдать их Гермионе! Твое место рядом с ней.
Он не ответил. Она так и сидела, зажав драгоценности в руках. Ей хотелось примерить их, но что-то удерживало ее. Более того, она боялась, что ее руки были слишком большими, мысль о том, что ей не удастся надеть их ни на один из пальцев, кроме как на мизинец, приводила ее в чудовищный страх. Они молча ехали по пустынным проселкам.
Ее возбуждала езда на машине, она даже забыла, что он находится рядом.
– Где мы? – внезапно спросила она.
– Недалеко от Ворксопа.
– А куда мы едем?
– Куда глаза глядят.
Такой ответ ей понравился.
Она раскрыла ладонь, чтобы посмотреть на кольца. Они доставляли ей удовольствие, лежащие на ее ладони три кружка с выдающимися драгоценными камнями, пойманные в ее руке. Она обязательно должна была примерить их. Она сделала это тайно, нежелая, чтобы он увидел, чтобы он не узнал, что ее палец был слишком большим для них. Но он тем не менее увидел. Он всегда все сидел, если ей этого не хотелось. Это было еще одной его неприятной, настораживающой чертой.
Только кольцо с опалом с его тонкой металлической оправой подошло на ее безымянный палец. А она была суеверной. Нет, и так слишком многое предвещало дурное, она не примет от него это кольцо в знак обручения.
– Смотри, – сказала она, вытягивая руку, чуть согнутую и подрагивающую. – Остальные мне не подходят.
Он взглянул на мерцающий красный, мягкий камень на ее необычайно нежной коже.
– Да, – сказал он.
– Но ведь опалы же предвещают плохое? – жалобно заметила она.
– Ну да. А я предпочитаю все, что пророчит неудачу. Удача слишком вульгарна. Кому нужно то, что принесет удача? Мне – нет.
– Но почему? – рассмеялась она.
И, подталкиваемая желанием увидеть, как будут смотреться на ее руках другие кольца, она надела их на мизинец.
– Их можно расширить, – сказал он.
– Да, – с сомнением ответила она, и вздохнула.
Она понимала, что, принимая кольца, она обручалась с ним. Однако, казалось, судьба была сильнее ее. Она вновь взглянула на драгоценности. Они казались ей очень красивыми, и дело было не в их красоте как украшений, ни в их стоимости, а потому, что это были крошечные осколки красоты.
– Я рада, что ты их купил, – сказала она, с некоторой неохотой, вытягивая руку и нежно кладя ее на его локоть.
Он едва заметно улыбнулся. Ему хотелось привлечь ее к себе. Но в глубине души он чувствовал равнодушие и безразличие. Он знал, что она по-настоящему испытывает к нему страсть. Но это не до конца занимало его. Существовали глубины страсти, когда человек становился обезличенным и равнодушным, когда все эмоции пропадали. В то время как Урсула все еще находилась на эмоциональном уровне, личном уровне, который всегда оставался чертовски личным. Он овладел ей так, как никогда не овладевал собой. Он овладел ей у самого истока ее мрака и стыда, словно демон, смеющийся над потоком волшебного порока, который был одним из источником ее существования – смеющийся, содрогающийся, впивающий, вбирающий ее всю до конца. А что касается нее, когда она сможет отказаться от своего «я», чтобы принять его в самом водовороте смерти?
Сейчас она была совершенно счастлива. Машина продолжала катиться, день был тихий и туманный. Она разговаривала с оживленной заинтересованностью, анализируя людей и движущие ими мотивы – Гудрун, Джеральда. Он рассеянно отвечал. Его больше не интересовали личности и люди – все люди были разными, но сегодня они все были ограничены определенными рамками, говорил он; существовало только немногим больше двух идей, двух огромных потоков действий, которые порождали различные формы реакций. Все эти реакции у различных людей были разными, но они следовали нескольким великим законам и по сути своей никакой разницы между ними не было. Они действовали и противодействовали неосознанно согласно нескольким великим законам, и как только эти законы, эти великие принципы, становились известными, люди теряли свою мистическую загадочность. По своей сути они все были одинаковыми, и разница между ними была только вариацией на заданную тему. Никто из них не нарушал заданных условий.
Урсула была с этим не согласна – для нее люди все еще были неизведанной страной – но возможно не настолько, как она пыталась себя убедить. Возможно, теперь она интересовалась ими только по инерции. Возможно также, что ее интерес носил деструктивный характер, ее анализ был всего-навсего раздиранием на куски. В ней было какое-то внутреннее пространство, где ей не было дела до людей и их отличительных черт, даже чтобы и разрушить их. Казалось, на мгновение она затронула эту внутреннюю тишину, притихла и на мгновение обернулась с мыслями только о Биркине.
– Как чудесно было бы приехать домой, когда уже стемнеет! – сказала она. – Можно выпить чай попозже – ладно? Устроим «большой чай».[63] Разве это будет не чудесно?
– Я обещал поужинать в Шортландсе, – сказал он.
– Но это же неважно – можешь пойти завтра.
– Там будет Гермиона, – сказал он довольно напряженным голосом. – Через два дня она уезжает. Мне кажется, я должен попрощаться с ней. Я больше никогда ее не увижу.
Урсула отстранилась и закрылась от него в яростном молчании. Он нахмурился и его глаза вновь начали мерцать гневным светом.
– Ты ведь не возражаешь, да? – раздраженно спросил он.
– Нет, мне все равно! Какое мне до этого дела? Почему это я должна возражать?
Ее тон был насмешливым и оскорбительным.
– Этот вопрос-то я себе и задаю, – сказал он, – почему ты должна возражать! Но мне кажется, что ты все-таки возражаешь.
– Уверяю тебя, я нисколько не против, и совершенно не возражаю. Иди туда, где твое место – вот и все, что я от тебя хочу.
– Какая же ты дура! – воскликнул он. – Только и твердишь: «Иди туда, где твое место». Да между мной и Гермионой все кончено! Она для тебя имеет большее значение, если уж на то пошло, чем для меня. Ты можешь только восставать в чистейшей воды противодействии ей – а быть ее противоположностью значит быть ее двойником.
– Ах противоположностью! – воскликнула Урсула. – Знаю я твои уловки. Ты не заставишь меня закрыть глаза своими изворотливыми фразами. Твое место рядом с Гермионой и ее избитой комедией. Ну а раз так, значит, так тому и быть. Я тебя не виню. Но в таком случае между нами не может ничего быть.
Он остановил машину, охваченный вспыхнувшим раздражением, и они возбужденно продолжили выяснять отношения прямо посередине проселка. Их ссора дошла до критической точки, поэтому они даже не замечали всей нелепости своего положения.
– Если бы ты только не была такой дурой, если бы ты не была такой дурой, – с горьким отчаянием вскричал он, – то ты бы поняла, что можно оставаться приличным человеком, даже если ты и совершил ошибку. Я ошибся в том, что все эти годы провел с Гермионой – это вело только к смерти. Но, в конце концов, у человека может оставаться немного человеческого приличия. Но нет, ты разрываешь мне душу своей ревностью при одном только упоминании имени Гермионы.
– Я ревную?! Я – ревную?! Ты ошибаешься, если так думаешь! Я нисколечко не ревную к Гермионе, она для меня пустое место, так-то вот! – Урсула прищелкнула пальцами. – Нет, это ты все время лжешь! Именно ты должен всегда к ней возвращаться, точно собака к своей рвоте. Мне ненавистно, то, что олицетворяет собой Гермиона. А олицетворяет она ложь, фальшь, смерть. Но тебе это нужно, ты ничего не можешь с этим поделать, не можешь! Ты все еще часть того старого, удушающего образа жизни – ну так и возвращайся к нему! Но не приходи ко мне, я не имею с этим ничего общего.
И во власти напряженных и сильных чувств, она выскочила из машины и, бросившись к живой изгороди, начала бессознательно срывать розовомясые ягоды бересклета, часть из которых лопнула, обнажив оранжевые семена.
– Ну и дура же ты! – горько и как-то презрительно вскричал он.
– Да, дура. Я – самая настоящая дура. И благодарю за это Бога. Я слишком большая дура, чтобы переварить твои умные мысли. Слава Богу! Отправляйся к своим женщинам – отправляйся, они как раз тебе подходят. Возле тебя всегда увивается несколько штук, и так будет всегда. Иди же к своим духовным невестам – но тогда забудь про меня, потому что я, слава Богу, не такая. Но тебя такое не удовлетворяет, да? Твои духовные невесты не могут дать тебе то, что тебе нужно, они недостаточно заурядны и плотски для тебя, да? Поэтому ты идешь ко мне, но держишь их за спиной! Ты женишься на мне ради каждодневного использования. Но ты оставишь за своей спиной достаточный запас своих духовных невест. Знаю я твою грязную мелочную игру!
Внезапно ее охватило такое пламя, что она в бешенстве топнула ногой, и Биркин отшатнулся, испугавшись, что она может ударить и его.
– А я, я недостаточно интеллектуальна, я не настолько интеллектуальна, как эта Гермиона!
Она нахмурилась, а глаза горели, как у тигрицы.
– Так отправляйся к ней, вот что я тебе скажу, отправляйся к ней, иди. Ха, она интеллектуальна, она! Да она самая что ни на есть грязная материалистка. Это она-то интеллектуальна? Да какое ей дело до этого, в чем ее интеллектуальность? Что она такое?
Ее ярость, казалось, вырвалась из нее и опалила его лицо. Он поежился.
– Я говорю тебе, что это грязь, еще раз грязь и ничего, кроме грязи. И тебе нужна эта грязь, ты жить без нее не можешь. Духовность! Это ее-то насмешки, ее тщеславие и ее чудовищный материализм-то духовны? Да она грязная баба, совершенно грязная, она истинная материалистка, это все так омерзительно. Ради чего, в конце концов, она так старается, ради чего вся эта страсть к общественным проблемам, как ты ее называешь. Общественное рвение – да какое у нее может быть рвение! Покажите мне его! Где оно? Ей нужна мелочная минутная власть, ей нужна иллюзия, что она великая женщина, вот и все. В душе же она не верит ни в Бога, ни в черта, она заурядна, как грязь. Вот такова-то она в глубине души. Все остальное – притворство. Но тебе это нравится. Тебе нравится пустая духовность, ты ею питаешься. А почему? Да потому что под ней скрыта грязь. Ты думаешь, я не знаю обо всей порочности твоих и ее сексуальных отношений? Знаю. Вот эта-то порочность тебе и нужна, мерзкий ты лжец! Так получи ее, получи! Мерзкий лжец!
Она отвернулась и судорожно начала обрывать с изгороди ветки бересклета и вдевать их дрожащими пальцами в петлицу своего жакета.
Он сидел и молча наблюдал за ней. В нем поднялась волна удивительной нежности, когда он увидел, как дрожат ее чувствительные пальцы: и в то же самое время он чувствовал гнев и отчуждение.
– Это унизительная сцена, – холодно сказал он.
– Да уж, действительно унизительная, – согласилась она. – Но унижает она больше меня, чем тебя.
– Поскольку ты сама решила унизить себя, – сказал он.
И вновь вспышка озарила ее лицо, а в глазах загорелся желтый огонь.
– Ты! – воскликнула она. – Ты! Ты, любитель правды! Ты, ревнитель чистоты! Твоя правда и твоя чистота смердят! Они воняют падалью, который ты питаешься, ты, питающийся отбросами пес, ты, пожиратель трупов. Ты омерзителен, омерзителен и я хочу, чтобы ты об этом знал. Твоя чистота, твоя непорочность, твоя доброта – да, спасибо, хватит с нас ее! Ты всего-навсего омерзительная, страшная, как смерть, непристойная тварь, – вот кто ты, непристойная и извращенная тварь. Ты и любовь! Ты можешь хоть сто раз говорить, что любовь тебе не нужна. Нет, тебе нужны ты сам, грязь и смерть – вот что тебе нужно. Ты настолько извращен, ты питаешься смертью. А затем…
– Там велосипедист, – сказал он, сжимаясь от ее громкого обличения.
Она взглянула на дорогу.
– Мне все равно! – воскликнула она, но, тем не менее, замолчала.
Велосипедист, проезжавший мимо и слышавший ссору и повышенные голоса, с любопытством взглянул на мужчину, потом на женщину и на стоящую машину.
– Здравствуйте, – бодро поприветствовал он их.
– Добрый день, – сухо отозвался Биркин.
Они молчали, пока мужчина не отъехал подальше.
Лицо Биркина просветлело. Он знал, что по большей части она была права. Она знала, что у него была извращенная натура – такая одухотворенная, с одной стороны, а с другой – до странности порочная. Но разве она сама была лучше? Разве кто-нибудь в этом мире был лучше?
– Все это, возможно, так и есть – ложь, зловоние и так далее, – сказал он. – Но духовная близость Гермионы немногим отвратительнее твоей эмоционально-ревнивой близости. Но можно сохранять приличия – даже в общении с врагами: ради себя самого. Гермиона мой враг – на всю жизнь. Вот почему я должен ласково убрать ее со своей дороги.
– Ты! Ты, твои враги и твои ласки! Хорошенькое зрелище ты делаешь из себя. Но это никого, кроме тебя не занимает. Я ревную! Да все, что я говорю, – ее голос наполнился яростью, – я говорю только потому, что это правда, понимаешь ли ты?! Потому что ты это ты, омерзительный и неискренний лжец, побеленный склеп. Вот почему я так говорю. А ты слушай это...
– …и будь благодарен, – добавил он с насмешливой гримасой.
– Да, – воскликнула она, – и если в тебе есть хоть капля приличия, то ты будешь благодарен.
– Однако во мне нет ни капли приличия, – парировал он.
– Верно! – воскликнула она. – Этой капли в тебе нет. Вот поэтому ты можешь идти своим путем, а я пойду своим. Это ни к чему не ведет, совершенно ни к чему. Поэтому можешь оставить меня сейчас, дальше я с тобой не поеду. Оставь меня.
– Ты даже не знаешь, где ты, – сказал он.
– О, не волнуйся, уверяю тебя, со мной все будет в порядке. У меня в кошельке десять шиллингов, и это позволит мне вернуться из любого места, куда бы ты меня не завез.
Она заколебалась. Кольца все еще были на ее пальцах: два – на мизинце, одно – на безымянном. И она все еще колебалась.
– Отлично, – сказал он. – Если человек – дурак, этому ничто не поможет.
– Совершенно верно, – ответила она.
Но она все еще медлила. Затем на ее лице появилось угрожающее и злобное выражение, она рывком сняла кольца с пальцев и бросила в его сторону. Одно попало ему в лицо, остальные – ударились о пальто и скатились в грязь.
– И забери свои кольца, – сказала она, – иди и купи себе женщину где-нибудь в другом месте – такую, которая с радостью разделит с тобой весь твой духовный бред, их найдется сколько угодно. Или же занимайся с ними своим физическим бредом, а духовный – оставь Гермионе.
С этим она пошла прочь от него вверх по дороге. Он неподвижно стоял, наблюдая за ее мрачным и довольно некрасивым уходом. Проходя мимо живых изгородей, она хмуро срывала веточки и вставляла их в петлицы жакета.
Она становилась меньше и меньше, и вскоре совсем исчезла из вида.
Его разум накрыла тьма. В нем тлела только одна, маленькая искорка сознания.
Он чувствовал себя разбитым и обессиленным, и в то же время ощущал облегчение. Он отошел к обочине и сел на насыпь.
Без сомнения, Урсула была права. Все, что она говорила, было правдой. Он знал, что его одухотворенность была сопутствующим обстоятельством испорченности, что она была чем-то типа удовольствия от саморазрушения. Для него в саморазрушении было что-то возбуждающее, особенно когда оно переводилось в плоскость духовного. Он осознал это и избавился от этого. Но разве эмоциональная близость Урсулы, эмоциональная и физическая не несла той же опасности, что и отвлеченная духовная близость Гермионы? Слияние, слияние, это ужасное слияние двух существ, на котором настаивали все женщины и почти все мужчины, разве не было оно тошнотворным и ужасным, было ли это слияние духа или эмоционального тела? Гермиона считала себя совершенной Идеей, к которой должны возвращаться все мужчины; а Урсула была совершенным Чревом, порождающим сосудом, к которому должны вернуться все мужчины! И обе наводили ужас. Почему они не могли остаться отдельными существами, ограниченными собственными возможностями? Зачем нужна вся эта ужасная всеобъемлемость, эта ужасающая тирания? Почему нельзя оставить свободу другому существу, зачем нужно поглощать, плавить, превращать в часть себя? Нужно полностью раствориться в мгновениях, но не в другом существе.
Он не мог смотреть, как его кольца валяются в бледной дорожной пыли. Он поднял их и инстинктивно обтер. Они были маленькими свидетельствами природы красоты, природы счастья в живительном созидании, но его руки были теперь в пыли и песке.
Его разум все еще пребывал во тьме. Ужасный сгусток сознания, который упорно обосновался там, словно навязчивая идея, раскололся, исчез, его жизнь растворилась во мраке, разлившись по ногам и телу. Но теперь в сердце его появилось беспокойство. Он хотел, чтобы она вернулась. Он дышал легко и часто, как младенец, и его дыхание было невинным, ничем не омраченным.
Она возвращалась. Он увидел, как она отрешенно бредет вдоль высокой изгороди и медленно приближается к нему. Он не шелохнулся, больше он на нее не смотрел. Он словно погрузился в сон, обрел покой, задремав и полностью расслабившись.
Она подошла и встала перед ним, склонив голову.
– Смотри, какой цветок я тебе нашла, – сказала она, жалобно приближая лилово-красную, покрытую колокольчиками веточку вереска к его лицу. Он увидел собрание цветных колокольчиков и похожую на ствол дерева тонкую веточку: и ее руки с их необычайно тонкой, необычайно чувствительной кожей.
– Он милый! – сказал он, смотря на нее с улыбкой и беря у нее цветок. Все опять стало просто, очень просто, проблемы растворились в небытии. Но ему ужасно хотелось заплакать, в остальном ему было скучно и сильные чувства утомили его.
Затем его сердце наполнилось жарким желанием нежности. Он встал и взглянул ей в лицо. Оно было новым и о! удивление и страх озаряли его таким нежным светом. Он обнял ее и она спрятала лицо у него на плече.
Он чувствовал умиротворение, простое умиротворение, стоя на проселке и нежно обнимая ее. Наконец-то покой! Старый, отвратительный мир напряжения наконец-то исчез, он чувствовал, что его душа обрела силу и спокойствие.
Она взглянула на него. Удивительный золотой свет в ее глазах теперь стал мягким и приглушенным, они чувствовали себя друг с другом легко. Он нежно целовал ее, много-много раз. В ее глазах появилась улыбка.
– Я обидела тебя? – спросила она.
Он улыбнулся в ответ и взял ее руку, такую мягкую и податливую.
– Неважно, – сказал он, – все к лучшему.
Он вновь осыпал ее многочисленными поцелуями.
– Правда? – спросила она.
– Конечно, – ответил он. – Подожди, я еще с тобой расквитаюсь.
Она внезапно рассмеялась с диким лукавством в голосе и крепко обхватила его.
– Ты мой, любовь моя, не так ли? – воскликнула она, притягивая его к себе.
– Да, – мягко ответил он.
Его голос был таким мягким и совершенным, что она притихла, словно подчиняясь судьбе, которая наступила. И в то же время она неохотно подчинялась, но все произошло и без ее согласия. Он нежно повторял свои поцелуи с мягкой, тихой радостью, от которой ее сердце почти перестало биться.
– Любимый мой! – воскликнула она, поднимая к нему лицо и глядя на него испуганным, нежным, удивленным, полным блаженства взглядом.
Неужели это было на самом деле? Но его глаза были прекрасными, ласковыми, лишенными напряжения или волнения, они были красивы и слегка улыбались ей, улыбались вместе с ее глазами. Она спрятала лицо у него на плече, пытаясь укрыться от него, потому что он видел ее насквозь. Она знала, что он любит ее, и ей было страшно, она попала во власть неведомой ей стихии, вокруг нее возник новый рай. Она хотела, чтобы он пылал страстью, потому что страсть не вызывала у нее волнения. Эта тихая и хрупкая ситуация пугала ее гораздо больше подобно тому, как пространство пугает сильнее, чем давление.
Она вновь быстро подняла голову.
– Ты любишь меня? – быстро и импульсивно спросила она.
– Да, – ответил он, не замечая ее движения, а только ее неподвижность.
Она знала, что это было правдой. Она высвободилась из его объятий.
– Так и должно быть, – сказала она, оборачиваясь и смотря на дорогу. – Ты нашел кольца?
– Да.
– Где они?
– У меня в кармане.
Она просунула руку в его карман и вынула их. Она горела нетерпением.
– Может, поедем? – спросила она.
– Да, – ответил он.
И они снова сели в машину и примечательное поле их битвы осталось позади.
Они ехали по безлюдной местности, день уже клонился к вечеру, и вокруг ощущалась умиротворенность и красота. В душе он чувствовал приятную легкость, жизнь наполняла его словно из какого-то нового фонтана, казалось, он будто только что появился на свет из содрогающегося чрева.
– Ты счастлив? – спросила она его в своей странной восторженной манере.
– Да, – ответил он.
– Я тоже, – воскликнула она, охваченная внезапным экстазом, обнимая его одной рукой и судорожно прижимая к себе, в то время как он вел машину.
– Остановись, – сказала она. – Мне не нравится, что ты всегда должен что-то делать.
– Нет, – сказал он. – Вот закончим наше маленькое путешествие и будем свободны.
– Будем, любимый, будем, – восторженно воскликнула она, целуя его, когда он повернулся к ней.
Он продолжал вести машину с обновленным сознанием, напряжение, сковывавшее его сознание, исчезло. И, казалось, что сознание разлилось по всему его телу, во всем его теле пробудилось простое, сияющее понимание, словно он только что родился, подобно младенцу, подобно вылупившемуся из яйца птенцу, навстречу новой вселенной.
Уже в сумерках они спустились с длинного склона холма и внезапно справа, под ней, в долине, Урсула увидела очертания кафедрального собора Саутвелла.
– Так вот где мы! – радостно воскликнула она.
Строгий, мрачный, уродливый собор готовился раствориться во тьме наступающей ночи, когда они въехали на узкую городскую улицу, и золотые огни превращали витрины магазинов в фон для библейских сценок.
– Отец приезжал сюда с мамой, – сказала она, – когда они впервые познакомились. Ему здесь очень нравится – он обожает этот собор. А ты?
– Да. Кажется, будто кристаллы кварца торчат из темной долины. Мы устроим свой «большой чай» в «Сарациновой голове».
Когда они спустились вниз по холму, они услышали, что колокола на соборе отзванивали гимн, когда часы пробили шесть.
Славлю тебя, мой Бог, сегодня ночью,
За то, что ты благословил весь свет…[64]
Урсуле казалось, что мелодия капля за каплей падала с невидимых небес на сумрачный город. Казалось, так звучат покрытые мраком, минувшие века. Все казалось таким отдаленным. Она стояла в старинном дворике маленькой гостиницы, ощущая запах соломы, конюшен и бензина. Над головой она видела первые звездочки. Что все это было? Это не было реальным миром, это был сказочный мир из детства – великое нашедшее свои очертания воспоминание. Мир перестал быть реальным. Она сама была странной, божественной реальностью.
Они сидели вместе у огня в маленькой комнате.
– Это правда? – удивляясь, спросила она.
– Что?
– Все это – это истинно?
– Истинно только самое прекрасное, – сказал он, состроив ей гримасу.
– Правда? – смеясь, усомнилась она и взглянула на него.
Он все еще казался таким далеким. Ее душа смотрела новыми глазами. Она видела в нем странное существо из другого мира. Она была точно во власти чар и все преобразилось. Она вновь вспомнила старое волшебство Книги Бытия, где сыновья Господни увидели прекрасных дочерей человеческих. Он был одним из них, одним из этих странных существ из запредельного мира, которое смотрело на нее и видело, что она была прекрасна.
Он стоял на коврике возле камина и смотрел на нее, на ее лицо, повернутое кверху прямо как цветок, свежий, наполненный светом цветок, слабо мерцающий золотым сиянием, орошенный каплями первого света. И он едва заметно улыбался, словно слов не существовало в этом мире, кроме молчаливого восторга, который один цветок вызывает в другом. Они, улыбаясь, радовались присутствию друг друга, чистому присутствию, о котором нельзя было и подумать, не то что уж познать. Но в его глазах сияла легкая ирония.
Она внезапно прильнула к нему, словно во власти чар. Встав перед ним на колени на коврик, она обвила руками его бедра и прижалась к ним лицом. Сокровища, сокровища! На нее нахлынуло ощущение, словно ее одарили сокровищами.
– Мы любим друг друга! – восторженно сказала она.
– Больше чем любим, – ответил, глядя на нее со своей высоты с сияющим, спокойным лицом.
Неосознанно, она скользнула своими пальцами по его ягодицам, по ходу некоего волшебного жизненного потока. Она отыскала что-то, что-то более восхитительное, более прекрасное, чем сама жизнь. Там, в задней части его бедер, вниз по бокам, скрывалось странное волшебство движения его жизни. Это была странная реальность его существа, самое средоточие его, там, куда стремились бедра. Именно дотронувшись до этого места, она увидела в нем сына Господня, какие существовали в начале мира, не человека. Кого-то иного, кого-то большего, чем просто человек.
Это наконец принесло ей облегчение. У нее были любовники, она знавала страсть. Но это была не любовь и не страсть. Так было, когда дочери человеческие возвращались к сыновьям Господним, странным нечеловеческим сыновьям Господним, которые существовали, когда только был создан мир.
Теперь ее лицо превратилось в одно сияющее пятно вырвавшегося наружу золотого света, когда она смотрела на него, и она положила свои ладони сзади его бедер, когда он стоял перед ней. Он посмотрел на нее сверху вниз и казалось, что его яркие густые брови словно диадема венчают его глаза. Она была прекрасной, словно новый великолепный цветок, распустившийся у его ног, она была райским цветком, чем-то большим, чем просто женщиной, настоящим испускающим свет цветком. Однако в нем была какая-то натянутость и скованность. Ему не нравилось, что эта скорченная фигура испускала такой свет.
Ей больше нечего было желать. Она нашла одного из сынов Господних из Книги Бытия, а он нашел одну из первых самых светлых дочерей человеческих.
Она проводила руками по линии его живота и бедер, сзади, и живительный огонь пробежал по ее жилам, темной струей переливаясь в ее тело из его. Это был темный поток наэлектризованной страсти, который она вызвала в нем и который вобрала в себя. Она создала новую насыщенную электрическую цепь, новый поток страстной электрической энергии между ними, которая возникала в самых темных полюсах тела и замыкалась в идеальную Цепь. Этот темный электрический огонь бежал от него к ней и захлестывал обоих безмерным покоем и удовлетворением.
– Любовь моя, – воскликнула она, поднимая на него взгляд и раскрывая в порыве страсти глаза и рот.
– Любимая, – отвечал он, наклоняясь и целуя ее, постоянно целуя ее.
Она сомкнула руки на полной, округленной выпуклости его живота, когда он наклонился над ней. Ей казалось, что она касается средоточия волшебной темноты, которая и была им. Казалось, она теряет сознание и падает вперед, и он тоже словно потерял сознание, наклонившись над ней. Для них обоих это было совершенное забвение и в то же время самый невыносимый переход к жизни, великолепная наполненность, волшебное блаженство, захлестывающее, устремляющееся потоком из источника глубинной жизненной силы, самой черной, самой глубинной, самой странной жизненной силы человеческого тела в основании живота и внизу спины.
После молчания, когда потоки странной темной жидкости покинули ее, захлестнув ее, унеся с собой ее разум, пробежав вниз по спине, к коленям, через ступни, странный поток, уносящий все с собой и превращая ее в совершенно новое существо, она стала абсолютно свободной, она ощущала себя свободной в совершенном покое, в своей совершенной сути.
Она безмолвно и блаженно поднялась, улыбаясь ему. Он стоял перед ней и сиял, он был настолько реальным, что ее сердце почти прекратило биться. Он стоял перед ней, странное, целостное тело, обладавшее удивительными токами, какими обладали тела сыновей Господних, живших в начале мира. В его теле существовали странные потоки, более загадочные и мощные, чем она знала или могла себе представить, дарующие большее удовлетворение, насыщающие и душу, и плоть, насыщающие до конца. Она считала, что нет источника глубже фаллического источника. А теперь, смотрите, из охваченной страстью скалы – человеческого тела, из странно-восхитительных богов и бедер, более глубоких, более загадочных, чем фаллический источник, струились потоки непередаваемой словами тьмы и непроизносимых сокровищ.
Они были счастливы и могли совершенно обо всем забыть. Они рассмеялись и решили насладиться принесенной ранее едой. Там кроме всего прочего был пирог с олениной, большой, нарезанный широкими ломтями окорок, яйца, кресс-салат и красная свекла, мушмула, яблочный пирог и чай.
– Как вкусно! – с удовольствием воскликнула она. – Как изысканно все это выглядит! Давай, я разолью чай.
Когда ей приходилось исполнять такие светские обязанности, как, например, разливать чай, она обычно нервничала и чувствовала себя неуверенно. Но сегодня она от всего отрешилась и, чувствуя себя легко, полностью забыла о дурных предчувствиях. Чай изящной струйкой лился из торчащего вперед тонкого носика. В ее глазах сияла теплая улыбка, когда она подавала Биркину чай. Наконец-то она научилась быть спокойной и совершенной.
– Все это наше, – сказала она ему.
– Все, – ответил он.
Она издала странный гукающий звук, полный ликования.
– Я так рада! – воскликнула она с непередаваемым облегчением.
– Я тоже, – сказал он. – Но мне кажется, нам следует отказаться от наших обязанностей, и чем быстрее, тем лучше.
– Каких обязанностей? – удивленно спросила она.
– Нам нужно в одночасье бросить работу.
В ее лице забрезжило новое понимание.
– Разумеется, – сказала она, – само собой.
– Мы должны выбраться отсюда, – сказал он. – Не остается ничего, кроме как выбраться отсюда и как можно быстрее.
Она с сомнением посмотрела на него через весь стол.
– Но куда? – спросила она.
– Не знаю, – ответил он. – Просто побродим немного по свету.
И она вновь вопросительно поглядела на него.
– Я была бы совершенно счастлива на мельнице, – сказала она.
– Это слишком близко к прошлому, – сказал он. – Давай немного поскитаемся.
Его голос мог быть таким мягким и беззаботным, он, проникая в ее жилы, наполнял ее воодушевлением. Тем не менее она мечтала об аллее, о заросшем саде и о покое. Еще она желала роскоши – аристократической экстравагантной роскоши. Шатание по свету вызывало в ней беспокойство, неудовлетворенность.
– И где же мы будем скитаться? – спросила она.
– Не знаю. Мне кажется, что я только что тебя повстречал, и мы отправились в путешествие – просто куда глаза глядят.
– Но куда мы можем прийти? – обеспокоенно спросила она. – В конце концов, мир только один и в нем нет особенно отдаленных мест.
– И все равно, – сказал он, – мне бы хотелось поехать вместе с тобой – в никуда. Мы просто побредем в никуда. Вот туда-то и надо стремиться – в никуда. Хочется убежать от определенных мест этого мира, убежать в свое собственное никуда.
Она все еще обдумывала его слова.
– Понимаешь, любимый, – сказала она, – боюсь, что поскольку мы всего-навсего люди, нам придется принять мир таким, каков он есть – потому что другого не существует.
– Нет, существует, – ответил он. – Есть место, где мы можем быть свободными – в этом месте не нужно носить много одежды – можно вообще ее не носить, там можно встретить немногочисленных людей, которые достаточно пережили, можно принимать все таким, какое оно есть, там ты будешь сама собой и не будешь ни о чем беспокоиться. Там, где есть это место, есть несколько людей…
– Но где? – вздохнула она.
– Где угодно – в любом месте. Давай отправимся на поиски. Именно это и нужно сделать – отправиться на поиски.
– Да, – сказала она, заинтригованная мыслью о путешествии. Но для нее это было всего-навсего путешествие.
– Стать свободными, – сказал он, – стать свободными в свободном месте с несколькими другими людьми.
– Да, – жалобно сказала она. Мысль о «нескольких других людях» ей не нравилась.
– Хотя это даже и не определенное место, – сказал он. – Это совершенные отношения между тобой и мной и другими – совершенные отношения, в которых мы могли бы быть свободными.
– Это так, любимый, так, – сказала она. – Есть ты и я. Это ведь ты и я, да?
Она протянула ему руку. Он подошел к ней и наклонился, чтобы поцеловать ее лицо. Ее руки вновь обняли его, ее ладони легли на его плечи и начали медленно двигаться, переходя на спину, потом медленно по спине, с необычными повторяющимися ритмичными движениями, и продолжая медленно скользить вниз, волшебно спускаясь по животу, по бокам. Ощущение полноты счастья, которому никогда не будет конца, вскружило ей голову. Ей казалось, что она может умереть в момент обретения восхитительных благ, обретения магической веры. Она вобрала его в себя так полно и нестерпимо, что лишилась сознания. В то же время она всего лишь тихо сидела в кресле, обнимая его и забывшись.
Он вновь мягко поцеловал ее.
– Мы никогда не должны разлучаться, – тихо пробормотал он. Она же не говорила ни слова, а только крепче прижимала руки вниз к источнику его темноты.
Они решили, очнувшись от блаженного забытья, написать о своем уходе из мира работы здесь и сейчас же. Она этого хотела.
Он позвонил в колокольчик и приказал принести бумагу для писем без адреса. Официант убрал со стола.
– Итак, – сказал он, – ты первая. Поставь свой домашний адрес и дату – затем пиши: «Директору отдела образования, Городская ратуша – Сэр…». Так! Я не знаю, как это обычно делается – мне кажется, о своем уходе нужно уведомить заранее… В любом случае: «Сэр, прошу вас удовлетворить мое прошение об отставке с поста школьной учитепльницы в средней школе Виллей-Грин. Была бы вам очень признательна, если бы вы смогли освободить меня от занимаемой должность как можно скорее, не ожидая истечения месячного срока». Вот так. Записала? Дай-ка посмотреть. «Урсула Брангвен». Отлично. Теперь я напишу свое. Я должен дать им три месяца, но я сошлюсь на здоровье. Я смогу это устроить.
Он сел за стол и написал прошение об отставке.
– Теперь, – сказал он, когда конверты были заклеены и надписаны, – давай опустим их я почтовый ящик вместе. Я знаю, Джеки скажет: «Вот совпадение!», когда получит два совершенно одинаковых письма. Заставим его сказать так или нет?
– Мне все равно, – сказала она.
– Нет? – размышляя, предложил он.
– Это же неважно, правда? – сказала она.
– Да, – ответил он. – Их воображение не коснется нас. Я отправлю твое отсюда, а мое потом. Я не могу позволить себе стать пищей для их сплетен.
Он посмотрел на нее с удивительной, предельной искренностью.
– Да, ты прав, – сказала она.
– Она подняла на него лицо, все сияющее и открытое. Он словно мог погрузиться в самый источник своего сияния. На ее лице появилось отстраненное выражение.
– Поедем? – спросил он.
– Как пожелаешь, – ответила она.
Скоро они выбрались из маленького городка и ехали по извилистым проселкам. Урсула уютно пристроилась рядом с ним, погрузившись в его постоянное тепло и смотрела, как бледный движущийся свет разрезал, делая видимой, ночь. Иногда это была широкая старая дорога с кусками травы с каждой стороны, пролетающая мимо, волшебная и эльфийская в зеленоватом свете, иногда виднелись склоненные над их головами деревья, иногда это были кусты ежевики, иногда стены дома для прислуги или торец фермерской усадьбы.
– Ты пойдешь в Шортландс на ужин? – внезапно спросила его Урсула.
Он удивленно вздрогнул.
– Бог мой! – воскликнул он. – В Шортландс! Да ни за что на свете! Только не туда. Кроме того, мы опоздали бы.
– Куда мы в таком случае поедем? На мельницу?
– Куда захочешь. Жалко ехать куда-то в такую прекрасную темную ночь. Вообще жалко выходить наружу. Жаль, мы не можем остановиться в этой прекрасной темноте. Это было бы лучше всего на свете – эта прекрасная окутывающая нас темнота.
Она сидела и удивлялась. Машина урчала и раскачивалась. Она знала, что ей не удастся уйти от него – темнота поглотила их обоих и скрыла в себе, ее нельзя было преодолеть. Кроме того, в темноте она могла полностью познать волшебство его темного гладкого живота, облаченного в темное и гладкое, и в этом познании была какая-то неизбежность и красота обреченности, обреченности, которую человек желает, которую полностью принимает.
Он вел машину, сидя тихо, словно египетский фараон. Он чувствовал, что он сидел, обличенный древним могуществом, как великие резные статуи реального Египта, что он настолько же реален и наполнен скрытой силой, как они, что на его губах играет рассеянная едва заметная улыбка. Он знал, что такое иметь странный волшебный поток силы в спине и животе, расходящийся по ногам, силы такой совершенной, что она лишала его движений и оставляла на его лице легкую, бездумную улыбку. Он знал, что такое проснуться и получить силу он этого примитивного сознания, глубочайшего физического сознания. И этот источник наделял его истинной и волшебной властью, магической, мистической, таинственной силой, словно электричество.
Было трудно говорить, так прекрасно было сидеть в этой живительной тишине, тонкой, полной немыслимого знания и немыслимой силы, замерев на веки, поддавшись этой вневременной силе, словно обездвиженные, наполненные высшей силой египтяне, застывшие в своей живой, утонченной тишине.
– Нам не нужно возвращаться домой, – сказал он. – У этой машины сиденья опускаются, образуя кровать, а еще мы можем поднять верх.
Она почувствовала радость и испуг и смущенно прижалась к нему.
– А как же дома? – спросила она.
– Пошлем им телеграмму.
Больше они ничего не говорили. Они ехали молча. Но каким-то вторым потоком сознания он направлял машину к выбранной цели. Потому что его свободный разум мог вести его к цели. Его руки, грудь и голова были округлыми и живыми, как у греческих статуй, у него не было застывших прямых рук египетских статуй, и не было мумифицированной, погруженной в сон головы. Искрящийся разум образовывал второй уровень над его истинно египетской сосредоточенностью на мраке.
Они подъехали к деревне, протянувшейся вдоль дороги. Машина медленно ползла, пока они не увидели почту. Тогда они остановились.
– Я пошлю телеграмму твоему отцу, – сказал он. – Я просто напишу: «Осталась на ночь в городе», хорошо?
– Да, – ответила она. Ей не хотелось задумываться над этим.
Она смотрела, как он заходит в здание почты, где, как она увидела, был также и магазин.
Биркин выглядел странно. Даже когда он оказался в освещенном общественном месте, в нем все равно сохранились тьма и загадочность. Живительная тишина, казалось, была его реальностью – едва заметной, мощной и неразгаданной.
А вот и он! Со странным воодушевлением она смотрела на него, на существо, которое никогда не будет разгадано, ужасное в своей мощи, волшебное и реальное. Темная, таинственная его реальность, которая никогда не будет выражена словами, делала ее необычайно свободной, высвобождала ее обретшее совершенство существо. В ней тоже жил мрак, и она тоже обрела свое завершение в тишине.
Он подошел и забросил в машину несколько пакетов.
– Тут хлеб, сыр, виноград, яблоки и шоколад, – сказал он и его голос казался насмешливым из-за безупречной тишины и силы, которые составляли его суть. Ей нужно было прикасаться к нему. Говорить, видеть – все это было пустое. Было бы издевательством смотреть и видеть перед собой мужчину. Она должна была полностью погрузиться во мрак и тишину, тогда перед ней откроются возможности мистического познания через невидимые прикосновения. Она должна была легко и беззаботно соединиться с ним, обрести знание, которое положило бы конец всякому знанию, обрести реальность уверенности в незнании.
Скоро они вновь оказались в темноте. Она не спрашивала, куда они едут, ей было все равно. Она сидела, ощущая наполненность и силу, которая точно лишала ее движения, силу безрасудную и обездвижушую. Она была рядом с ним, все напряжение оставило ее, она, подобно зависшей в равновесии звезде, не думала ни о чем. И она не переставала чувствовать темную радость предвкушения. Она прикасалась и прикасалась к нему. Своими прекрасными нежными кончиками пальцев, своей реальностью, она касалась его реальности – гладкой, чистой, непередаваемой реальности его сотканных из мрака чресл. Прикасаться, инстинктивно находить простым касанием его живительную реальность, его гладкие, чудесные чресла и сотканные из мрака бедра, – вот что она постоянно ощущала.
Он также ждал, замерев на месте в магическом трансе, чтобы она извлекла из него это знание, как он извлек его из нее. Он познал ее своим мраком, всей полнотой своего темного познания. Теперь она должна была познать его, и он тоже обретет свободу. Ночь перестанет существовать для него, как перестала она существовать для египтян, он застынет в тщательно взвешенном равновесии, он превратится в истинно-мистический средоточие физического существа. Они подарят друг другу это звездное равновесие, которое одновременно даст им свободу.
Она увидел, что теперь они едут между деревьями – огромными старыми деревьями с засыхающим папоротником под ними. Бледные, искривленные стволы казались призрачными, и, словно жрецы древнего культа, в отдалении вздымались волшебные и загадочные папоротники. Это была кромешно-черная ночь, с низко нависшими облаками. Машина медленно двигалась вперед.
– Где мы? – прошептала Урсула.
– В Шервудском лесу.
Было очевидно, что это место ему знакомо. Он ехал медленно, оглядываясь по сторонам. Затем они выехали на зеленую дорогу между деревьями. Они осторожно развернулись и поехали между лесными дубами по зеленому проселку. Зеленый проселок вывел их на небольшую травянистую лужайку, где между холмиками струился маленький ручеек. Машина остановилась.
– Мы останемся здесь, – ответил он. – И выключим свет.
Он тут же выключил фары, и осталась только ночь; тени деревьев казались реальностью другого, ночного бытия.
Он постелил плед на папоротник, и они опустились на него в абсолютной, немыслимой тишине.
Лес издавал слабые звуки, но ничто не нарушало тишины, ничто не могло ее нарушить, на мир был наложен какой-то странный запрет, порождая новое волшебство.
Они сбросили одежду и он привлек ее к себе, нашел ее, нашел истинно прекрасную действительность ее навсегда невидимой плоти. Жаждущие, какие-то нечеловеческие, его пальцы на ее скрытой наготе были пальцами тишины на тишине, тело волшебной ночи – на теле волшебной ночи, ночи-мужчины и ночи-женщины, которых никогда не увидит глаз, которых никогда не познает разум, которые были только пульсирующим откровением иного живущего существа.
Она воплотила в жизнь свое влечение к нему. Она дотрагивалась, она получала максимум непередаваемой информации в прикосновении. Темное, таинственное, совершенно тихое чудесное приобретение и вновь утрата; полное принятие и подчинение, волшебство, реальность которого никогда не будет познана; живая чувственная реальность, которую никогда нельзя будет перевести на язык разума, которая останется снаружи, в виде живого организма тьмы, молчания и таинственности, волшебного тела реальности.
Она удовлетворила свое желание. Он удовлетворил свое желание. Потому что она была для него тем, чем он был для нее – древним великолепием, волшебной, пульсирующей реальностью другого существа.
В эту прохладную ночь они спали под пологом машины, и это была ночь непрерванного сна.
Когда он проснулся, было уже довольно поздно. Они посмотрели друг на друга и рассмеялись, а затем отвели глаза, наполненные мраком и тайной. Затем они поцеловались и припомнили, как прекрасна была ночь. Оно было прекрасно, это наследие вселенской темной реальности, и им было даже страшно вспоминать. Они спрятали свои воспоминания и знание в дальние уголки своих сердец.
Глава XXIV
Смерть и любовь
Томас Крич умирал медленно, невыносимо медленно. Все считали невероятным, что нить жизни могла так истончиться и все же не рваться. Больной мужчина был невероятно слаб и изможден, жизнь в нем поддерживалась только морфием и напитками, которые он медленно потягивал. Он был только наполовину в сознании – лишь тонкая ниточка сознания связывала мрак смерти со светом дня. Однако его воля была непоколебима, он был целым и единым. Только вокруг него все должно быть тихо и спокойно.
Присутствие посторонних людей, помимо сиделок, теперь были трудно для него, он должен был делать над собой усилие.
Каждое утро Джеральд приходил в его комнату, надеясь найти, наконец, своего отца мертвым. Однако он все время видел то же прозрачное лицо, те же спутанные темные волосы на восковом лбу и ужасные, жуткие темные глаза, которые, казались, растворялись в бесформенной темноте, оставляя только маленькую искорку зрения. И все время, когда эти темные, жуткие глаза поворачивались к нему, все тело Джеральда пронзала горящая стрела отвращения, которая, казалось, отдается во всем его существе, угрожая расколоть его разум своим ударом и погрузить его в безумие.
Каждое утро его сын стоял там, прямой и полный жизни, сияя белизной своего существа. Эта сияющая белизна этого странного, близкого существа вводила отца в лихорадочную дрожь боязливого раздражения. Он не выносил жуткого, устремленного на него, пусть даже и на мновение, взгляда голубых глаз Джеральда. Поскольку ни один из них не стремился к длительному контакту – отец и сын смотрели друг на друга, а затем расставались.
В течение долгого времени Джеральд сохранял совершенное хладнокровие, он оставался потрясающе собранным. Но, в конце концов, страх переселил его хладнокровие. Он боялся, что что-то в нем сломается самым ужасающим образом. Он должен был остаться и вытерпеть все до конца. Какое-то извращенное желание заставляло его смотреть, как его отец выходит за грань жизни. И в то же время сейчас каждый день был страшен. Раскаленная до красна стрела ужасного страха, пронзающая все его тело, вызывала дальнейшее воспламенение. Весь день Джеральд постоянно от чего-то ежился, словно кончик Дамоклова меча покалывал основание его шеи.
Бежать было некуда – он был связан с отцом, он должен был увидеть его конец. А воля его отца никогда не давала слабину, никак не поддавалась смерти. Она разорвется только тогда, когда смерть оборвет ее – если только она не продолжит существовать и после физической смерти. И таким же образом воля сына тоже должна быть непреклонной. Он должен оставаться твердым и неуязвимым, смерть и процесс умирания не должны были коснуться его. Это было испытание судом божьим. Мог ли он выстоять и увидеть, как его отец медленно умирает и поглощается смертью, не сломается ли его воля, не отступит ли он перед всемогущей смертью. Словно краснокожий индеец во время пытки, Джеральд переносил весь этот процесс умирания, не дрогнув ни единым мускулом, без трепета. Это даже вызывало в нем ликование. В некоторой степени он желал этой смерти, насильно заставлял себя наблюдать за ней. Он словно сам нес смерть, даже когда он сам дрожал от ужаса. Но он все же мог нести ее, он мог торжествовать через смерть.
Но, истощив все силы во время этого испытания, Джеральд потерял хватку над внешней, повседневной жизнью. То, что было для него всем, стало пустым местом. Работа, удовольствие – все это осталось позади. Он более менее машинально продолжал вести дела, но все эти занятия стали ему чуждыми. Сейчас его занимала эта чудовищная борьба со смертью в собственной душе. Его воля должна была восторжествовать. Будь что будет, но он не склонит голову, не подчинится, не признает себя рабом. Смерть не станет его повелителем.
Но по мере того, как эта борьба продолжалась, все, чем он был, постепенно продолжало разрушаться, и, в конце концов, жизнь вокруг него превратилась лишь в выеденную оболочку; бушующий и бурлящий, словно море, шум, в котором он участвовал лишь поверхностно, а внутри этой полой оболочки были только темнота и мрачное пространство смерти. Он чувствовал, что должен на что-то опереться, в противном случае он упадет внутрь, в великую черную дыру, возникшую в центре его души. Его воля заставляла его жить внешней жизнью, думать внешним разумом, не позволяя внешней его сущности разрушиться или измениться. Но давление было слишком велико. Ему нужно было найти что-нибудь, что помогло бы создать равновесие. Что-то должно было проникнуть в полую пропасть смерти в его душе, заполнить ее и уравновесить своим давлением изнутри давление снаружи. Потому что день за днем он ощущал, что превращается в пузырь, заполненный темнотой, вокруг которого играет переливающаяся разноцветными красками оболочка его сознания и на которую внешний мир, внешняя жизнь, давила с ужасающим напором.
Это крайнее состояние инстинктивно заставило его обратиться к Гудрун. Теперь он готов был отказаться от всего – ему нужно было только создать с ней связь. Он провожал ее в мастерскую, чтобы только быть рядом с ней, говорить с ней. Он ходил по комнате и останавливался то тут, то там, бесцельно беря инструменты, кусочки глины, маленькие фигурки, которые она забраковала – они были странными и гротескными, – смотря на них и не видя.
А она чувствовала, что он следует за ней, ходит за ней по пятам, словно рок. Она отстранялась от него и в то же время она чувствовала, как он подкрадывался все ближе и ближе.
– Послушай, – сказал он ей однажды вечером необычно отстраненным и неуверенным голосом, – может, останешься сегодня на ужин? Мне бы очень этого хотелось.
Она слегка удивилась. Он произнес эту просьбу так, как мужчина мужчине.
– Меня ждут дома, – сказала она.
– О, они же не будут возражать, правда? – сказал он. – Я был бы ужасно рад, если бы ты осталась.
Ее длительное молчание в конце концов стало знаком согласия.
– Так я скажу Томасу, да? – спросил он.
– Мне нужно будет уйти сразу же после ужина, – сказала она.
Это был темный холодный вечер. В гостиной камин не горел, поэтому они сидели в библиотеке. Большую часть времени он рассеянно молчал, а Винифред говорила очень мало. Но когда Джеральд действительно оживлялся, он улыбался и говорил с ней мило и просто. Но затем он вновь впадал в длительное молчание, сам того не замечая.
Он чрезвычайно привлекал ее. Он ей казался таким задумчивым, а его необычная, отрешенная молчаливость, которую она не могла разгадать, трогала и заставляла ее удивляться ему, и даже вызывала в ней некоторое почтение к нему.
Но он был очень заботливым. Он передавал ей самое вкусное, что только было на столе, он приказал принести к ужину бутылку сладковатого золотого вина с тонким ароматом, зная, что она предпочтет его бургундскому. Она чувствовала, что ее ценят, что в ней почти нуждаются.
Когда они пили кофе в библиотеке, в дверь тихо, очень тихо постучали. Он вздрогнул и сказал: «Войдите». Тембр его голоса, точно звук, высокий дрожащий звук, лишил Гудрун спокойствия.
Сиделка в белом, словно призрак, нерешительно появилась в дверях. Она была очень привлекательной, но несколько странной, застенчивой и неуверенной в себе.
– Доктор хотел бы с вами переговорить, мистер Крич, – сказала она низким, едва слышным голосом.
– Доктор! – воскликнул он, вскакивая на ноги. – Где он?
– Он в столовой.
– Скажите ему, что я сейчас приду.
Он залпом допил кофе и пошел за сиделкой, которая растворилась, словно тень.
– Что это была за сиделка? – спросила Гудрун.
– Мисс Инглис – она мне больше всего нравится, – ответила Винифред.
Через некоторое время Джеральд вернулся, он казался озабоченным собственными мыслями и в нем чувствовалась та напряженность и отстраненность, которая свойственна слегка подвыпившему человеку. Он не сказал, зачем он понадобился доктору, но встал перед камином, сложив руки за спиной и его лицо было просветленным, и даже каким-то экзальтированным. Он не то чтобы думал – он просто застыл в чистом напряжении внутри себя, и мысли беспорядочно проносились в его разуме.
– Мне нужно пойти повидать мамочку, – сказала Винифред, – и повидать папочку, прежде чем он уснет.
Она пожелала им обоим доброй ночи.
Гудрун также встала и собралась уходить.
– Ты ведь еще не уходишь, да? – спросил Джеральд, быстро взглянув на часы. – Еще рано. Я провожу тебя, когда ты пойдешь. Садись, не убегай.
Гудрун села, словно хотя он и витал мыслями где-то далеко, его воля подчинила ее себе. Она чувствовала себя почти загипнотизированной. Он был незнакомцем для нее, чем-то непознанным. О чем он думал, что чувствовал, стоя там с таким отрешенным видом и ничего не говоря? Он удерживал ее – она чувствовала это. Он не отпустит ее. Она смотрела на него, смиренно подчиняясь.
– Доктор сказал тебе что-нибудь новое? – через некоторое время мягко спросила она с тем нежным, робким сочувствием, которое затронуло тонкую нить в его сердце. Он приподнял брови в пренебрежительном, безразличном выражении.
– Нет, ничего нового, – ответил он, словно этот вопрос был совершенно обычным, тривиальным. – Он говорит, что пульс очень слаб, что он очень прерывист. Но это ничего еще не значит, ты и сама знаешь.
Он посмотрел на нее. Ее глаза были темными, мягкими, распахнутыми, в них было растеранное выражение, которое всколыхнуло в нем волну возбуждения.
– Нет, – через какое-то время пробормотала она. – Я в этом ничего не понимаю.
– Как и я, – сказал он. – Знаешь, не хочешь ли закурить? – давай!
Он быстро достал портсигар и протянул ей зажженную спичку. Затем он вновь встал перед ней возле камина.
– Да, – сказал он, – в нашем доме до болезни отца никто никогда особенно не болел.
Он какое-то время размышлял. Затем, взглянув на нее сверху вниз, глубокими, выразительными глазами, от которых ей стало страшно, он продолжил:
– Это что-то, с чем не считаешься, пока не столкнешься с ним. А тогда сталкиваешься, то понимаешь, что это всегда находилось рядом – всегда рядом. Понимаешь, о чем я говорю? О возможности этой неизличимой болезни, этой медленной смерти...
Он напряженно оперся ногой о мраморный порожек камина и взял сигарету в рот, глядя в потолок.
– Я знаю, – пробормотала Гудрун. – Это ужасно.
Он рассеянно курил. Затем он вынул сигарету изо рта и, просунув кончик языка между зубами, выплюнул крошку табака, слегка отворачиваясь, словно человек, рядом с которым никого нет или который погрузился в мысли.
– Я не знаю, какое воздействие это на самом деле оказывает на человека, – сказал он и вновь посмотрел на нее.
Ее обращенные к нему глаза были темными и внимательными. Увидев, что она задумалась, он отвернулся в сторону.
– Но я совершенно другой. Ничего не осталось, если ты понимаешь, о чем я. Кажется, что ты цепляешься за край пропасти и в то же время ты сам являешься этой пропастью. И поэтому ты не знаешь, что тебе делать.
– Да, – пробормотала она.
Резкая дрожь пробежала по ее нервам, резкая, не то удовольствие, не то боль.
– И что же делать? – спросила она.
Он отвернулся и стряхнул пепел с сигареты на крупные мраморные плиты камина, которые лежали, не огороженные ничем – ни каминной решеткой, ни перекладиной.
– Я не знаю, в этом я уверен, – ответил он. – Но я точно знаю, что нужно найти какой-нибудь способ разрешить эту ситуацию – не потому что я этого хочу, а потому что нужно, в противном случае ты конченый человек. Все вокруг, включая и тебя, вот-вот обвалится, и ты едва цепляешься руками. Да, такое положение вещей долго не продлится. Нельзя висеть на крыше и держаться за ее край руками вечно. Ты понимаешь, что рано или поздно тебе придется его отпустить. Ты понимаешь, о чем я говорю? Поэтому нужно что-то делать или произойдет крупный обвал – в том, что касается тебя.
Он слегка подвигался перед камином, раздавливая уголь каблуком. Он посмотрел на него. Гудрун чувствовала красоту старых мраморных панелей, покрытых изящной резьбой, обрамляющих его сверху и с боков. Она чувствовала, что судьба, наконец, схватила ее, поймала ее в какую-то ужасную и фатальную ловушку.
– Но что же делать? – смиренно бормотала она. – Ты можешь использовать меня, если я могу тебе чем-нибудь помочь – только как? Я не знаю, чем я могу тебе помочь.
Он озучающе посмотрел на нее.
– Мне не нужна твоя помощь, – слегка раздраженно сказал он, – потому что ничего поделать нельзя. Мне нужно только сочувствие, понимаешь ли: мне нужен кто-то, с кем бы я мог поговорить по душам. Это снимает напряжение. Но такого человека нет. Вот это-то и удивительно. Нет никого. Конечно, есть Руперт Биркин. Но он не умеет сочувствовать, он умеет только навязывать свою волю. А это совершенно бесполезно.
Она попала в ужасную западню. Она взглянула на свои руки.
Они услышали легкий звук открывающейся двери. Джеральд вздрогнул. Он был расстроен. И его дрожь необычно озадачила Гудрун. Затем он пошел вперед с быстро появившейся, грациозной, намеренной учтивостью.
– А, мама! – сказал он. – Как мило, что ты пришла. Как ты?
Пожилая женщина, закутанная, словно в свободный кокон, в пурпурное платье, медленно подошла вперед, слегка неуклюже, как обычно. Ее сын встал рядом. Он подвинул ей стул и сказал:
– Ты ведь знакома с мисс Брангвен, да?
Мать безразлично скользнула по Гудрун взглядом.
– Да, – ответила она.
Затем она обратила свои удивительные голубые, словно незабудки, глаза на сына, медленно усаживаясь на стул, который он ей придвинул.
– Я пришла справиться о твоем отце, – сказала она быстрым, едва слышным голосом. – Не знала, что у тебя гсти.
– Нет? Разве Винифред тебе не сказала? Мисс Брангвен осталась на ужин, чтобы несколько оживить нашу компанию…
Миссис Крич медленно обернулась к Гудрун и посмотрела на нее невидящим взглядом.
– Боюсь, это не доставило ей удовольствия. – Она вновь повернулась к сыну. – Винифред сказала мне, что доктор должен был что-то сказать тебе про отца. Это так?
– Только то, что пульс слабый и очень часто прерывается – поэтому он может не пережить эту ночь, – ответил Джеральд.
Миссис Крич сидела совершенно бесстрастно, точно не слышала этих слов. Ее тело, казалось, сгорбилось на стуле, ее светлые волосы прядями свисали вниз. Но ее кожа была чистой и тонкой, ее руки, сложенные и позабытые, были довольно привлекательны, в них была какая-то мощная энергия. В этой молчаливой неповоротливой массе разлагалось огромное количество энергии.
Она посмотрела на сына, стоящего рядом с ней, проницательного и мужественного. Ее глаза были прекрасного голубого цвета, они были более голубыми, чем незабудки. Казалось, она достаточно доверяла своему сыну и в то же время по-матерински сомневалась в нем.
– А как ты? – пробормотала она своим странным тихим голосом, словно никто, кроме него не должен был слышать ее слова. – Ты же не устроишь сцену, да? Ты же не впадешь в истерику?
Загадочный вызов последних слов озадачил Гудрун.
– Я так не думаю, мама, – ответил он довольно холодно, но бодро. – Кому-то придется пройти через это до конца, видишь ли.
– Правда? Правда? – быстро ответила его мать. – Почему ты хочешь взвалить все это на себя? Зачем это тебе – проходить до конца? Это закончится само собой. Ты здесь лишний.
– Нет, я не считаю, что я могу что-то сделать, – ответил он. – все дело в том, как все это на нас влияет.
– Тебе нравится, как это на тебя влияет, да? Это сводит тебя с ума? Тебе нужно осознать собственную важность. Тебе не стоит оставаться в доме. Почему бы тебе не уехать?
Эти слова, очевидно, плоды множества мрачных часов, удивили Джеральда.
– Не думаю, что сейчас, в последнюю минуту, мне стоит уезжать, мама, – сухо заметил он.
– Беречь себя, – ответила его мать, – беречь себя – вот о чем ты должен думать. Ты слишком много на себя взваливаешь. Займись собой или же твои мозги съедут набекрень, вот что с тобой случится. Ты слишком истеричен, ты всегда таким был.
– Со мной все в порядке, мама, – сказал он. – Не стоит беспокоиться обо мне, уверяю тебя.
– Пусть мертвые хоронят своих мертвецов – но не стоит хоронить себя вместе с ними, вот что я тебе скажу. Я довольно хорошо тебя знаю.
Он на это ничего не ответил, поскольку не знал, что сказать. Мать, съежившись, сидела молча, а ее прекрасные белые руки, на которых не было ни единого кольца, судорожно вцепились в подлокотники кресла.
– Ты не сможешь этого сделать, – почти с горечью сказала она. – У тебя духу не хватит. На самом деле от тебя толку не больше, чем от кошки, и так было всегда… Эта молодая женщина останется здесь?
– Нет, – сказал Джеральд. – Сегодня она поедет домой.
– Тогда ей лучше взять догкарт. Она далеко едет?
– Только до Бельдовера.
– А!
Пожилая женщина ни разу не посмотрела на Гудрун, но в то же время, казалось, она сознавала ее присутствие.
– Ты склонен слишком много на себя брать, Джеральд, – сказала его мать, поднимаясь на ноги с некоторым усилием.
– Ты уходишь, мама? – вежливо спросил он.
– Да, опять поднимусь наверх, – ответила она. И, повернувшись к Гудрун, она сказала ей: «До свидания». Затем она медленно подошла к двери, словно она только недавно научилась ходить. У двери с намеком подняла к нему лицо. Он поцеловал ее.
– Не провожай меня, – сказала она своим едва слышным голосом. – Больше ты мне не нужен.
Он пожелал ей доброй ночи, посмотрел как она идет к лестнице и медленно поднимается. Затем он закрыл дверь и вернулся к Гудрун. Гудрун также встала, чтобы уходить.
– Странное существо моя мать, – сказал он.
– Да, – ответила Гудрун.
– Думает о чем-то своем.
– Да, – сказала Гудрун.
Они замолчали.
– Ты хочешь уйти? – спросил он. – Подожди минутку, я попрошу заложить экипаж…
– Нет, – сказала Гудрун. – Я хочу прогуляться.
Он обещал проводить ее по длинной, одинокой дороге и ей этого хотелось.
|
The script ran 0.011 seconds.