Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Вячеслав Шишков - Емельян Пугачёв [1945]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history, История, Роман

Аннотация. Жизнь, полную побед и поражений, хмельной вольной любви и отчаянной удали прожил Емельян Пугачев, прежде чем топор палача взлетел над его головой. Россия XVIII века... Необузданные нравы, дикие страсти, казачья и мужичья вольница, рвущаяся из степей, охваченных мятежом, к Москве и Питеру. Заговоры, хитросплетения интриг при дворе «матушки-государыни» Екатерины II, столь же сластолюбивой, сколь и жестокой. А рядом с ней прославленные государственные мужи... Все это воскрешает знаменитая эпопея Вячеслава Шишкова - мощное, многокрасочное повествование об одной из самых драматических эпох русской истории.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 

Толпа переправилась через реку и, оказавшись в тылу отряда секунд-майора Наумова, принудила его убраться в крепость. Наступил вечер. Толпа расположилась на ночлег. За ночь невдалеке от палатки государя казаки соорудили виселицу, они надеялись, что так или иначе, а супротивникам народным доведется качаться на веревках. На другой день, после завтрака, Пугачев приказал казакам собраться в круг. Горнист Ермилка в медный, начищенный бузиной рожок проиграл сбор. Со вчерашнего дня на нем красовались расшитые шелком татарские сапоги, снятые им с повешенного сыщика. Пугачев искал случая, чтобы укрепить в своем молодом войске незыблемую уверенность, что есть он не вор Емелька, как внушало казакам яицкое начальство, а истинный государь. – Позвать сюда старшину Витошнова! – велел он. Начальник передавшейся вчера сотни, Андрей Витошнов, был человек старый, сухой, лицо скуластое, со втянутыми щеками, борода седоватая, взгляд исподлобья, хмурый. Пугачев уселся на покрытый ковром пень. Подошедший Витошнов оказался как раз под виселицей, петля болталась над самой его головой. Пугачев устремил на старика пронзительный взор свой. Сердце Витошнова захолонуло. – Ты, старик, много разов бывывал в Питенбурхе. Видал ли меня там, владыку своего? – внятно спросил Емельян Иваныч. Казаки разинули рты, ждали, что ответит старшина. Витошнов потупился, переступил с ноги на ногу и, запинаясь, ответил: – Кабыть, видал, батюшка. Помню. Глаза Пугачева засияли. Он поднялся, громко сказал: – Слышали ль, детушки, что старик молвит? Видел меня в столице и ныне признал во мне третьего императора Петра Федорыча. Казаки ответили одобрительным гулом. Из толпы раздались голоса: – Надежа-государь, а что повелишь делать со старшинскими змеенышами? – Надлежало бы их на путь наставить да к присяге привести. Авось в ум войдут да нам верно служить будут, – присматриваясь к толпе, сказал Пугачев. Поднялся шум. Два степенных казака, Овчинников да Максим Шигаев, стали внушать «батюшке», что казачество этим людям не верит. Они, мол, богатенькие, им и присяга не присяга, они, мол, все равно государевых слуг мутить станут. – В прошлом году зимой – тебе, батюшка, ведомо – в войске Яицком мутня была, – сказал Максим Шигаев, помахивая концами пальцев по надвое расчесанной бороде, – в те поры наши казаки генерала Траубенберга прикончили. Так уже мы знаем, что эти молодчики старшинской руки держались, супротив громады шли. – В нас, в казаков войсковой бедняцкой руки, картечами палили! – Истинная правда... Так! – снова зашумели в толпе. – Не лучше ль, батюшка, ваше величество, – сказал Овчинников, – повесить их, чтоб им в наказанье, а прочим во страх. – За Витошнова-старика мы поручимся, – кричали казаки. – И за Гришуху Бородина поручимся, даром что он племянник Мартемьяна, нашего гонителя. А этих – смерти предать! Довольно им измываться над нами! Пугачев насупился, невнятно пробурчал: «Верно, ежели попала под каблук змея – топчи!..» – взмахнул рукой и резко возгласил: – Быть по-вашему! Кривой, «страховидный» казак Бурнов, избравший себе службу царского палача, поспешил исполнить повеленье «батюшки». Глава IV Именное повеление. Клятва. «Бал продолжается!» 1 Капитан Крылов возвратился домой поздним вечером, было темно, в теплом небе звезды мерцали, Ваня уже спал. – Ну, мать, пропало войско Яицкое, – раздраженно сказал он жене. – Казачишки бегут к вору, как полоумные... Ужо-ко он медом будет их кормить. Андрюшка Витошнов сбежал, старый черт, с целой сотней дураков, да утром утекло полсотни... Заваривается каша! Семеныч подал капитану умыться, капитанша принесла бок жареной индейки да флягу с травничком, однако Крылов за стол не сел, а поспешил к коменданту. У Симонова сидели Мартемьян Бородин и секунд-майор Наумов, пили чай с вареньем из ежевики и с сотовым медом. Крылова пригласили к столу. Вместо захворавшей комендантши чай разливала Даша, миловидная девушка, приемная дочь Симонова. – Подкрепился дома-то? – спросил Симонов Крылова. – Не успел, господин полковник. – Дашенька, скомандуй-ка борщу капитану... Отменный борщ! Крылов вынул из кармана бумагу мятежников и, рассказав, как она попала к нему, передал ее коменданту. Тот надел очки, приблизил к себе свечу, стал вслух читать: – «Войскам Яицкого коменданту, казакам, всем служивым и всякого звания людям мое именное повеление». – Ах, бестия! Складно... И почерк добрый, – встряхнул бумагой комендант. – Неужели сам он, Пугач, писал? Мартемьян Бородин заглянул через плечо Симонову в бумагу и, распространяя сивушный дух, прохрипел: – Сдается мне – Ванька Почиталин это. Его рука. Его, его! Он лучший писчик по всему Яику, он, помнится, мои атаманские реляции, на высочайшее имя приносимые, перебелял... Он, он!.. Недаром к вору удрал, наглец... Только бы поймать, праву руку отсеку пащенку! Стойте-ка, – тучный Бородин, опершись о столешницу, поднялся, шустро подошел к окну и, распахнув раму, заорал во тьму сентябрьской ночи: – Эй, казак!.. Дежурный! Скачи к Яшке Почиталину, веди его, усатого дьявола, на веревке в искряную избу либо на гауптвахту. Да пук розог приготовь! Приведешь, мне доложишь... – Напрасно хлопочешь, Мартемьян Иваныч, – вмешался Крылов, с аппетитом хлебая борщ. – Яков Почиталин и племянник твой Григорий с казаками к вору утекли... – Да ну-у?! – протянул Бородин и снова заорал в окно: – Эй, казак! Отставить! Симонов, поморщившись, сказал Бородину: – Экой ты неспокойный. Сядь, – и стал продолжать чтение «воровской» бумаги: – «Как деды и отцы служили предкам моим, так и мне послужите, великому государю, и за то будете жалованы крестом и бородою, реками и морями, денежным жалованьем и всякою вольностью». (Вот он чем берет их, болванов, – заметил Симонов.) «Повеление мое исполняйте и со усердием меня, великого государя, встречайте, а если будете противиться, то восчувствуете как от Бога, так и от меня гнев. Великий государь Петр Третий Всероссийский». Симонов отшвырнул бумагу, а Бородин затряс усищами, зашумел: – Встретим, дай срок! Уж мы тебя, злодея, встретим... Ах ты, каторжник, ах ты, рыло неумытое. Царь... Ха-ха-ха! Мы те покажем Петра Третьего Всероссийского!.. А нут-ка, Андрей Прохорыч, отмахни мне кусочек поросятинки. Ха, подумаешь, дерьмо какое, в цари полез!.. Дашенька, подай мне, старику, горчички да водочки чуток... С горя, ей-Богу, с горя! Ведь я, Дашенька, кумекал с Гришкой окрутить тебя святым венцом, а глянь, что вышло... ну, подожди ж, племянничек родимый... В просторной горнице темно, лишь две свечи в бронзовых подсвечниках горели, и никто не заметил, как густо скраснела Дашенька: у ней на сердце не Гришка Бородин, а гвардии сержант Митя Николаев. Где-то он, благополучен ли? Поди, уж к Оренбургу подъезжает. Ой, Митя, Митя!.. Уехал и проститься позабыл. ...А в это время сержанту Николаеву рубили ножом косу: подвели к стоячему дереву, примостили затылком да и тяпнули. – Ну вот, и казаком стал, – проговорил краснощекий Тимоха Мясников и бросил пук волос в траву. – А ведь ты, Николаев, из господишек: либо сбежишь, либо нас продашь, – сказал Митька Лысов и зло захохотал. – Ни то, ни другое, – сердито возразил сержант. – Не хуже вас служить стану государю... – Ой ли?.. – и нахрапистый Митька, опять захохотав, погрозил сержанту пальцем. ...По белой стене мотались-елозили тени от сидящих за столом. Вот одна быстро издыбила и уперлась головой в потолок. Это поднялся комендант, полковник Симонов. – Значит, как я и говорил вам на совещании... (Крылов, опоздавший к совещанию, особо внимательно вслушивался в слова начальника.) В першпективе предстоят нам немалые хлопоты со злодейской толпой. Добро, ежели поймаем вора... Только как ловить будем, какими силами? У меня пятнадцать штаб– и обер-офицеров, пятьдесят три сержанта с унтер-офицерами да семьсот человек рядовых, ну еще сотня оренбургских казаков, на коих, признаться, я шибко-то положиться не могу. Вот и вся моя воинская сила! А крепостца наша, увы, в самом плачевном положении. Вот в каких обстоятельствах застает неимоверный по внезапности и каверзный по дерзости своей подлый казус. И доверительно вам говорю, господа командиры, не могу я решиться на риск вывести все наши силы за городок, чтоб сразить злодея: выведешь, да, чего доброго, и назад не вернешься. Ведь сами знаете, каково настроение яицких казаков и всех жителей в городке, население при всякой в наших рядах заминке примет сторону самозванца. – Искру туши до пожара, беду отводи до удара, господин полковник, – сказал Крылов. – То-то же и есть! – в волнении воскликнул Симонов, ероша стриженные в бобрик волосы. – Пуще всего опасаюсь, что искра разгорится в пламя... при нашем невольном попустительстве. – Он вздохнул и потупился. И все вздохнули. – Итак, взвешивая обстоятельства, нам волей-неволей остается взять тактику оборонительную. И положиться на Господа Бога, а наипаче на самих себя. Гм, гм... надеяться на помощь Оренбурга вряд ли следует: Рейнсдорп сам может оказаться в опасном состоянии. Да еще неизвестно, когда мой курьер сержант Николаев доскачет до него, а может, и вовсе не доскачет... – потряхивая головой, тихо, с грустью, закончил он. Черноволосая круглощекая Дашенька при этих словах заморгала и незаметно смахнула тонкими пальцами навернувшиеся слезы. Гости раскланялись с хозяевами, пошли к выходу. Симонов, остановив Бородина, взял его под руку, отвел к окну. – Вот что, господин старшина, – сказал он, – хотя ты такой же полковник, как и я... – И сверх сего бывший войсковой атаман, – проговорил басом Мартемьян Бородин, вскинув на Симонова мутные полупьяные глаза. – Да, – подтвердил Симонов. – Но все-таки хоть ты и «сверх сего», а подо мной, брат, служишь, ибо я комендант вверенной мне ее величеством крепости. А посему, имея в виду времена тревожные, приказываю тебе: пить брось! – резко сказал Симонов. – Ежели хоть однажды нарушишь мое приказание – на меня не пеняй: тотчас будешь посажен на гауптвахту и к тебе будет приставлен лекарь с пиявками и рвотным... – Да Боже сохрани! Да что вы, Иван Данилыч, батюшка. Брошу, брошу!.. Ведь я и не пью много-то. Ведь это я с праздника покуролесил, Воздвиженьев день был, – заторопился, запыхтел Мартемьян Бородин, – двадцать пять лет верой и правдой служу всемилостивой. И верность свою докажу ее величеству. Рубите мне голову с плеч, ежели я на аркане не приведу к вам вора Емельку! – потрясая кулаками и жирным загривком, закричал Мартемьян Бородин, отечные мешки под его глазами взмокли, он скривил рот и пьяно завсхлипывал. Оба полковника обнялись и простились. Симонов остался в столовой один. Да еще Дашенька тут же прибирала посуду. Он оперся о стол ладонями, опустил черноволосую, с легкой проседью, голову и желчно подумал про только что ушедшего Бородина: «Неуч, лихоимством и подлостью стяжавший немалые богатства. Рабов, негодяй, завел себе из калмычишек. Если б не был ты мздоимцем да утеснителем, и восстания на Яике не случилось бы. А не было бы восстания, и Пугачев в здешних местах был бы немыслим. Ты, Мартемьян Бородин, создал Пугачева!» – Вы что сказать изволили, папенька? – спросила Даша. – А? Нет, я ничего, – откликнулся Симонов. – Иди-ка, там тебя на кухне Мавра ждет. Даша вытерла большую фарфоровую кружку петербургского ломоносовского завода и, вздохнув, вышла. Как только захлопнулась за ней дверь, Симонов схватил из шкафа штоф с водкой, с проворностью налил почти полную кружку, перекрестился, выпил залпом, крякнул и, махнув рукой, побрел к себе в спальню. 2 К полдню, приблизясь ко городку версты на полторы, толпа в нерешительности остановилась: на том же месте, как и вчера, стоял отряд секунд-майора Наумова, впереди отряда – густые рогатки, а перед рогатками – четыре полевые пушки. Лишь только часть пугачевцев пошла, для пробы, конным строем на отряд, пушки загрохотали, засвистела картечь, конники повернули обратно. Огорченный упорством Яицкого городка, Пугачев на совете сказал: – С голыми руками супротив пушек соваться нечего. Я свое войско верное зря тратить не стану. Пойдемте прочь куда ни то. Авось одумаются, гонцов за нами спосылают. Тогда с честию войдем в городок. – Пойдем, ваше величество, по линии до Илецкой крепости, – мазнув по надвое расчесанной темно-русой бороде, присоветовал высокий, сутулый Максим Шигаев. – По пути форпосты встренутся, людей да пушки забирать там станем. Казаки поддакнули Шигаеву. Пугачев подумал, снял шапку, почесал затылок. Ему нравился этот степенный казак с умными серыми глазами, да, в сущности, и спорить-то было не о чем. – Ну ин пойдем по линии. Так тому и быть, – сказал он. Двинулись степной дорогой вверх по Яику. Возле форпоста Рубежного, пройдя полсотни верст, толпа остановилась на роздых. После обеда Пугачев велел трубить сбор в казачий круг. Снова залился-зазвенел рожок губастого Ермилки. Звание горниста было его гордостью. Когда круг собрался и Пугачев вошел в него, шапки с голов как ветром сдунуло. – Вот, детушки, – громко начал Пугачев, – вас теперь у меня поболе четырех сотен. Неверная жена моя, немка окаянная Катерина, что со дворянами престола родительского лишила меня, она и вас всех, детушки мои, пообидела, лишила войско Яицкое привилегий и вольностей и замест атамана подсунула коменданта Симонова. Ну, Бог ей судья. А вот я, третий император Петр Федорыч, обычаи ваши древние блюду и сызнова дарую вам казацкое устройство, согласуемо древним обычаям. И положил я подкрепить вас чинами и званием, чтобы вы не бегали от меня, а были во всем довольны. Сего ради повелеваю выбрать вам себе вольным выбором атамана, полковника, есаула и четырех хорунжих. А ты, простой казак Давилин, отныне будь при моей особе дежурным, вроде адъютанта... Ну, с Богом! Казаки закричали «ура», стали швырять вверх шапки. Пугачев поклонился кругу, отер пот с лица и пошел в свою палатку. Его поддерживали под локотки Яким Давилин и Зарубин-Чика, искренне привязанный к государю и больше всех оберегавший его. Уж солнце стало садиться, когда Емельяну Ивановичу доложили, что круг закончил свое дело. Андрей Овчинников выбран войсковым атаманом. Дмитрий Лысов – полковником, старик Андрей Витошнов – есаулом. Кочуров, Григорий Бородин и еще двое – хорунжими. – В сем звании вашем мы согласны утвердить вас. Служите мне и делу нашему верою и правдою, – торжественно молвил Пугачев стоявшим на коленях выбранным и допустил их к целованию руки. Поискав глазами, подозвал он к себе сержанта Николаева: – Исполнил ли ты, молодец, повеление мое, написал ли присягу? – Готова, ваше величество, – и сержант с учтивыми поклонами поднес государю лист бумаги. – Секретарь, огласи присягу, да погромче, чтоб многому людству слышно было. Иван Почиталин принял с поклоном из рук государя лист, вскочил на телегу, где, хлопая крыльями, горланил на всю степь красноперый петух, и неспешно, смакуя каждое слово присяги, прочел: – «Я, казак войска государева, обещаюсь и клянусь всемогущим Богом, пред святым его Евангелием, в том, что хощу и должен всепресветлейшему, державнейшему, великому государю императору Петру Федорычу служить и во всем повиноваться, не щадя живота своего, до последней капли крови, в чем да поможет мне Господь Бог всемогущий». Все казаки стояли без шапок, каждый вскинул вверх правую руку. – Клянетесь ли повиноваться мне, своему государю? – вопросил Пугачев. – Клянемся! – гаркнули во всю грудь казаки, потрясая шапками. – Верой и правдой служить обязуемся! – Клянетесь ли, что не спокинете меня, государя своего, и не разбредетесь по ветру, покамест мы вкупе не повершим дела великого? – Клянемся, надежа-государь! Повелевай нами, свет наш! Долго еще слышалось по степи: «Клянемся, клянемся!» Сам государь и большинство казаков смаргивали навернувшиеся слезы. Государь любовался бравыми, готовыми на подвиг молодцами; казаки любовались государем. От сердца к сердцу, из очей в очи шли невидимые токи взаимного доверия между вооруженной ратью и вождем ее. О завтрашнем дне не думалось на людях. Только ночью, когда в изголовье – боевое седло, у ног конь привязан, а вверху бескрайняя крыша в звездах, мятежному казаку, будь он молод или стар, не дают покою думы о будущем. Казак ворочается с боку на бок, надвигает шапку на глаза, на уши, чтоб забыться, но думы не покидают его, и думы эти страшны. Они страшны потому, что к прошлому нет возврата, что навсегда отрезан путь к семье, к горькому родному дыму, от которого порой, быть может, градом катились из глаз слезы. Прощай, прошлое, прощай, родимая семья! Теперь казак-мятежник живет лишь настоящим часом. А в настоящем – яркое солнце светит, в небе журавли летят, пылит дорога, надежа-государь со свитой едут, знамена реют, телеги тарахтят, и красноперый приблудный петух поет свое «кукареку». А там, позади, на страх врагам, покачиваются в петлях одиннадцать раздетых, разутых богатеньких казаков. И вот уже во сто глоток грянула, взвилась лихая песня. Ежели будет во всем удача, то дня через два, присоединив к себе попутные форпосты, государева рать должна вступить в казачий Илецкий городок. Не доезжая Оренбурга, версты за три от него, старый яицкий казак Петр Пустобаев услышал в городе пальбу из пушек и приостановился. – О мать Пресвятая Богородица... что же это? Уж не злодей ли окаянный в город вошел? Как бы в лапищи к ему не угодить, в богомерзкие. Чу!.. Опять палят... На дороге из-за кустов показался верблюд, на нем маленький бронзоволикий черноусый киргиз в малахае. Верблюд, мерно вышагивая и чуть покачиваясь, шел из города. Конь Пустобаева захрапел, заплясал, бросился в сторону. Казак передернул узду, вытянул коня плетью, крикнул: – Эй, малайка! А что в городу, чи спокойно, чи нет? – Э-э-э... покой, покой... нашаво... – раскачнувшись, ответил киргиз и, подмигнув казаку, захохотал. «Пьяная морда», – подумал Пустобаев. Миновав Меновой двор, он въехал в город. Было семь часов вечера, только что кончилась всенощная, трезвонили колокола. На городской окраине избушки, мазанки, либо огород с полверсты, в нем шалаш, а на грядках с капустой вороньи пугала. Сыпучий песок кругом, беспризорно бродят коровы, козы, овцы, с лаем бросаются под ноги казацкой лошадки зубастые псы. Пустобаев работает плеткой направо-налево. А вот и базар, торговые ряды, соборная церковь, цейхгауз, гауптвахта, дома купцов и начальства, дворец губернатора. Все тихо, разбойников нет, жители ходят спокойно, мирно. И тут только Пустобаев заметил: у богатых домов, в гостином дворе и на высоких шестах дворца губернатора развеваются флаги... Вот так оказия!.. Царский день, что ли, какой? А в окнах дворца уйма света, свечи да свечи, как в Божьей церкви о пасхальной заутрени. Он зашел в кордегардию и сказал дремавшему за столом дежурному старому капралу, чтоб тот немедля доложил губернатору о прибытии курьера от коменданта Симонова «по самонужнейшему делу». – Пакет, что ли, у тебя? Давай я снесу, – потягиваясь и зевая во весь рот, сказал капрал. – Ну, как можно... Лично, из рук в руки приказано... Самонужнейшее! – А что стряслось? – Как что стряслось? Нешто не знаете? Нешто наш сержант не приезжал к вам с донесением? – Никакого сержанта... – Ай, Боже ж ты мой! – воскликнул бородатый казак, опускаясь на лавку. – Неужто злодей изымал его? – Да что случилось-то? – Как что!.. – гулко крикнул Пустобаев и замотал бородой. – По степу Емелька Пугач с шайкой бродит, народ мутит, форпосты берет, к Яицкому городку делал подступ... Ах, Боже ж ты мой... Вот те и Митрий Павлыч Николаев!.. Ну, иди, иди, господин капрал, доложись... А по какому разу у вас артиллерийская пальба и флаги везде выкинуты? Уж не государыня ли матушка именинница? – Никакая не государыня, а сама губернаторша именинница, сама Росдорфша, вот кто, – с необычайной важностью, очевидно, желая поразить воображение провинциального казака, сказал старый, беззубый капрал и самодовольно запыхтел сквозь усы: – Ну, шагай, проведу тебя в палаты через кухню... Только навряд ли примет сам-то. Поди, выпивши, а то и вовсе раскорячился. Винища этого самого таскали, таскали к обеду, конца-краю нет. Целый полк в лоск споить можно... На-ка, хвати чарку и ты, – он достал из шкафа с делами штоф водки, поднес казаку стакан и сам выпил. Пустобаев только теперь заметил, что капрал не особенно тверд на ногах. – Так какой, говоришь, Пугач, что еще за Пугач такой? – Вот увидишь... А не увидишь, так услышишь... – А ты не стращай, – пробубнил капрал, направляясь через сад в кухню. – Мы с его высокопревосходительством и не таких Пугачей пугали. А то заладил – Пугач да Пугач... Тьфу! А еще казак... Шагай веселей! – Он государем назвался, Петром Третьим... Вот он какой, Пугач-то! – То есть как это государем назвался?! – заорал капрал, входя с казаком в кухню. – Ах, государем? Петром Третьим, покойником? Ах ты, сукин ты сын!.. Я те покажу... Эй, повар, прачка, кухарка, хватайте разбойника, бунтовщика! Я те покажу, как государем называться! – И капрал сгреб казака двумя горстями за густую бородищу. – Да ты что, пьяная твоя харя! – заорал казак и с маху брякнул капрала на пол. Вся кухня враз захохотала. Казак присмотрелся: кухня была пьяна. Вошел молодой офицер. Казак стоял в передней вот уже порядочно времени, а из покоев никто не появлялся. Где-то в задних комнатах сотрясала стены духовая музыка, раздавался размеренный трескучий топот и лязг шпор – должно быть, шли там плясы. При свете двух оплывших свечей на подзеркальнике казак осмотрел себя в огромном, от потолка до полу, зеркале: русая, с сильной проседью, борода целехонька, от капральских пьяных лап, кажись, ни один волос не пострадал. Ну и слава те Господи! В соседнем зале беготня, выкрики, визгливый женский хохот – надо быть, в жмурки господа играют. Казак услыхал приближавшиеся к передней мужские голоса, отскочил от зеркала, вытянулся в струнку. – Да, да, да... Касак? Ах, касак?.. От Симонофф?.. Где он, где? В переднюю вошли четверо: сам генерал-поручик Иван Андреич Рейнсдорп, два его адъютанта и молодой офицерчик, что повстречал казака в кухне. Губернатор был невысок и мало осанист, с круглым брюшком, ножки тонкие, в длинных чулках, башмаках и серого цвета атласных кюлотах. Такой же, со срезанными полами, кафтан, расшитый серебряной травкой, на кафтане – звезда, кресты, медали. Яйцеобразное, раскрасневшееся от выпивки лицо губернатора было маловыразительно: преобладали черты туповатости, чванства. Из апартаментов в переднюю он нес себя как бы на цыпочках, прижав локти к бокам, оттопырив мизинцы и слегка повиливая бедрами. Увидав в отдалении замершего на месте человека, он приостановился, вскинул к глазам лорнет, оправленный в черепаху и золото, и стал наступать на Пустобаева. Позабыв дышать, дюжий детина глядел в лицо генерала бодро и преданно. Генерал ближе, ближе... И вот лорнет его уперся в бородишку казака. «Гм», – сказал генерал и стал отступать, пятясь задом. Остановился, чуть выставил правую ногу вперед, выпятил грудь, чтоб казаться воинственным, и командирским охрипшим баском крикнул с задором: – Здорово, касак! – Здравы бывайте, ваше высокопревосходительство! – выкатив глаза, гаркнул казак-бородач с такой силой, что подвыпивший губернатор покачнулся, удивленно вскинул рыжие брови и, обернувшись, подмигнул толпившимся возле дверей гостям: – Вот голос... Очшень, очшень карашо... Кто такой, что скажешь, касак? – И губернатор снова поднес к большим карим глазам изящный лорнет свой. – Дозвольте репортовать! Строевой казак Яицкого городка Петр Пустобаев, спосылован господином комендантом Симоновым с важным пакетом к вам, батюшка, ваше высокопревосходительство, и повелено мне оный пакет препоручить вам в собственные ручки... Дозвольте репортовать! Губернатор, оттопырив мизинец, украшенный бриллиантовым перстнем, с миной брезгливости принял пакет за уголок двумя пальцами и чрез плечо протянул его адъютанту: – Симонофф... пакет... Что за экстренность? Можно бы повременить! У меня, видишь, бал. – Самоважнейшее дело, батюшка! – опять гаркнул Пустобаев. – Господин комендант приказал: ежели, говорит, тебя, Пустобаев, в дороге словят злодеи да пакет отберут, ты, говорит, ежели, говорит, от петли избавишься, как можно старайся утечь от разбойников и прямо, говорит... – Тсс... Стой, касак!.. Какие разбойники, какая петля? Какая утечь? Пфе... Гаспада! Ви слюшаете? У меня в губернии тишь да гладь, да Божья благодать. А они там, а они с Симонофф... – вспетушился, засеменил взад-вперед ножками губернатор. – Насмелюсь доложить. К Яицкому городку подступал намеднись Емелька Пугачев, с изменниками... Он государем себя назвал, Петром Федорычем, силу скопляет, грозит, лиходей, всех перевешать, кои не согласятся признать его богомерзкую харю за государя покойного... – Што, што, што?! – Губернатор округлил рот, вскинул к глазам лорнет, попятился. И среди гостей, толпившихся в дверях, раздались восклицания любопытства, тревоги. – Пасфольте, пасфольте... – бормотал губернатор, то повертываясь в сторону гостей, то устремляя свой взор на казака. Его жирное, яйцеобразное лицо еще более раскраснелось, темно-рыжие букли с косичкой жалко мотались. – Или я очшень есть пьян, или твоя Симонофф, как это... ну как это?.. Твоя Симонофф сбился с ума... есть помешанный... Его маленечко надо в дольхауз сажать. Но я, кажется... я, кажется... – Иван Андреич!.. Вы ни капельки не пьяны, вы душка, – прозвенел от дверей голосок, и маленькая блондинка с крупным бюстом, одетая в бальное, смело декольтированное платье, вольным жестом послала молодящемуся губернатору воздушный поцелуй. – Кончайте же скорей, Иван Андреич... Нас ждут фанты... Глаза губернатора потонули в блаженной улыбке. Забыв про яицкого казака, коменданта Симонова, злодея Пугачева и обратясь всей своей персоной к блондинке с пышным бюстом, он поцеловал концы собственных пальцев. – Данке зер, данке зер... Один момент, и я... тотчас, тотчас... – Пугач от Яицкого городка отогнан, ваше высокопревосходительство!.. – гаркнул казак, с удивленьем и злобой посматривая на генерала и на барыньку. – Так что полторы сотни наших казачишек ускакали к нему, к злодею... Дозвольте доложить! Передались, значит... – Шо, шо, шо? Как ты скасал, дружок? Ах, ты еще здесь? Поручик! Распоряжайтесь касаку водка... В толпе громко зашептали: «Кресло, кресло генералу». В дальних комнатах продолжала греметь музыка, все так же слышался трескучий, подобный ружейным залпам, топот лихих танцоров. – Данке! – Поблагодарив услужливого офицера, губернатор устало опустился в придвинутое ему кресло. – Гаспада! Я слюшаю битого час вот этот касак и нисшшево не паньмайт... – развел он руками. – Пугашов, Пугашов... Какой такой Пугашов?.. – Ваше высокопревосходительство! – с ноткой досады в голосе воскликнул адъютант, держа в руке рапорт полковника Симонова. Он все время порывался доложить губернатору содержание бумаги. – Разрешите... – Ба! – прервал его генерал, ударив себя ладошкой в покатый морщинистый лоб. – Припоминайт, припоминайт... Вильгельмьян Пугашов... Знаю! – Осмелюсь, генерал, доложить... – Знай, знай!.. Лютше вас знай... Он каторжник, рваный ноздря. Был схвачен, посажен в казанский тюрьма, но милейший Яков Ларионович Брант[85] очшень маленечко прозевал его, и сей каторжная душа маленечко ату, ату... бежаль... – Разрешите, генерал, – и адъютант в лакированных ботфортах щелкнул шпорами. – Его сиятельство Захар Григорьич Чернышев[86], не далее как месяц тому назад... – Знай, знай!.. Лютше вас знай... Граф Чернышев приказал хватать его, хватать! – Губернатор оскалил белые ровные зубы и срыву схватил руками воздух. – И што же? Я выпускал своя канцелярия сотни бумаг, сотни настрожайших приказов... Но где его поймать? А вот он... он, рваный ноздря, сам дается в руки... Хе-хе-хе... Гаспада! Нет, ви слишите, ви слишите?.. Государь... Петр Федорыч... Симоноффа напугал... Хе-хе-хе! Слюшай, касак! Разговаривай Симонофф, пусть он спит спокойно. Таких Петр Федорычев мы маленько вешаем и плеточкой стегаем до самой смерть... генерал Рейнсдорп зорко смотрит своя губерния, и государыня императрисс им очшень, очшень довольна. И сей злодей потерпит казнь сами люта... Только, полагаю, сей злодей и в поминках нет. Видумка, фата-моргана, сказка... Пфе, пфе... – Разрешите, генерал. Комендант Симонов излагает факты... И факты содержания весьма острого... – Только не тотчас, не тотчас, – вскочил с кресла генерал и, прижав локти к толстым бокам, отмахнулся ладонями. – Зафтра, поручик, зафтра. Горячка нет, пустой вздор. Слюшай, сержант! Отведи, голюбчик, касака на кухня, чтоб был сыт, пьян и... и... нос в кабаке. Прощай, касак! Обнимай меня, генерала... – и губернатор, благосклонно улыбаясь, двинулся навстречу казаку. – Не могу насмелиться, ваше высокопревосходительство, – попятился Пустобаев и провел рукавом кафтана по губам, чтоб приготовиться к поцелую. – Не достоин я... – А вот я насмеливаюсь, я достоин! – Низкорослый генерал обнял верзилу и поцеловал его в бороду. – О! Учитесь, молодежь, как надо обращаться рюска простой шалвек... – сказал губернатор. Офицеры с улыбкой пристукнули каблуком о каблук. А казак Пустобаев запыхтел, завздыхал. Губернатор быстро повернулся кругом, щелкнул пальцами: – Але, але, гаспада... Бал продолжается! – И, окруженный толпой гостей и подхваченный под руку блондинкой, он направился в апартаменты. – Люблю простой рюска народ, люблю касак!.. А образованный класс, о, нет, нет... где-то там, в облаках... мечты, химеры, а штоб твердо на почва стать, нет того, нет того... Вот я – немец... с гордостью говорю – немец... У-ти-ли-таризм! О! Чтоб не сказать более... Гаспада! В фантики... Гоп-ля! Больше жизни!.. Бал продолжается!.. А где же именинница? Возвращаясь ни с чем из Оренбурга, казак Пустобаев у самой Татищевой встретил запряженную парой кибитку с рогожным кузовом, ее сопровождали два верховых казака. – Ой, матушка! – заглянув внутрь кибитки и узнав в сидящей там женщине капитаншу Крылову, вскричал Пустобаев, сдернул шапку, соскочил с коня. – Да куда же вы собралися? Уж не в Ренбурх ли? – В Оренбург, в Оренбург, – сказала капитанша, высунув из кузова бурое, пропылившееся лицо. Кибитка остановилась. – Андрей Прохорыч так распорядился, отправил нас с Ваней, а сам, голубчик, один-одинехонек остался... в этакую-то страсть... – Капитанша выхватила из рукава беличьего салопа носовой платок и всплакнула. Рядом со смуглой, сухощавой капитаншей сидела дородная нянька, а меж ними – Ваня. Он безмятежно спал, перегнувшись в колени матери. – А что ж, матушка... И верно рассудил Андрей-то Прохорыч... Неровен час... А в Ренбурхе от злодея сподручней отсидеться-то можно... Ну, да Бог хранит... А как же, матушка, вас ангелы Божьи невредимо чрез толпу-то злодейскую пронесли? – Да ночью проскочили... Ой, да и страху было. Ведь они подле Илецкого городка стоят. А вот Бог пронес. – Я, матушка, в обрат возьму, провожу вас до Ренбурха-то. – Что ты, что ты, Пустобаев! Поди, тебе губернатором спешное поручение дадено... – Да нетути, матушка. Именины, вишь ты, у губернатора-то, сама генеральша именинница, гостей полон дворец, и все пьяные, и губернатор под турахом. Дак ему не до Пугачева! Полопотал, полопотал дурнинушку какую-то, покривлялся, опосля того возгаркнул: «Продолжайте бал!» – да с тем и убрался... Э-эх... Одно званье, что губернатор... Капитанша словам Пустобаева подивилась и разрешила сопровождать ее до Оренбурга. Пустобаев обрадовался. У него страшно болела голова, он прошлой ночью в генеральской кухне столь усердно налакался водки да всяких вин, что с ним лихо приключилось, на весь губернаторский дом стонал и охал. Теперь в самый раз будет в Оренбурге опохмелиться. Сзади кибитки примостился на сене хромой солдат Семеныч, денщик капитана Крылова. Его голова с потешной косичкой моталась, как у мертвого барана. Старое, изморщенное лицо было красно, он пускал слюни и сладко спал. – Пьяный? – Пьяный, – улыбаясь, ответили едущие в ряд с Пустобаевым казаки. – Дважды с козел кувыркался. Ну-к мы прикрутили его полотенцем к задку. Тут спокой! – А где же добыл он вина-то? – с надеждой спросил Пустобаев. – Да вином-то мы, слава те Христу, мало-мало запаслись, – сказал молодой казак. – Не хошь ли, дед? – А ну дай чуток сглотнуть... Дюже башка трещит. Могутный и широкоплечий, он приостановился, ужал в пудовую лапищу глиняную баклажку с водкой, задрал седоватую бороду и, что приняла душа, – откушал. Вот и слава Богу, и развеселился. Догнал кибитку, перегнулся в седле, заглянул в лицо Крыловой, гулко прокричал: – Вспомнил, матушка! Ей-Богу, вспомнил... – Чо вспомнил-то? – А как же, – заулыбался Пустобаев, оттопырил большой палец и с маху ткнул им в свою грудь. – Его высокопревосходительство изволили меня самолично в бороду причмокнуть. – Да неужто? Поцеловал, что ли? – Как есть! – еще громче закричал Пустобаев. – Мы с ним оба-два обнявшись были. Я тверезый, они выпитчи... Крылова улыбнулась, а Пустобаев продолжал, вдруг похмурев лицом: – И вот еще что, матушка! Николаева-то нашего, сержанта-то, что с донесеньем к губернатору спосылан, нетути в Ренбурхе! – Как так? – ахнула капитанша. – Да где же он? Неужто... к злодею угодил? – Похоже, что так, – трезвея, подал казак голос и тяжело вздохнул. Глава V Илецкий городок. Царский лик. Раздумье 1 Новоизбранный атаман государева войска Андрей Афанасьевич Овчинников, имея на левой руке белую повязку – знак власти, въехал с двадцатью конными казаками в Илецкий городок. Городок расположен на возвышенном левом берегу Яика, вблизи устья реки Илека и в стороне от большого тракта на Оренбург. Кругом по яицкому левобережью тянулась всхолмленная степь. Городок обнесен земляным валом, имеющим вид неправильного четырехугольника, а поверх вала – бревенчатый заплот с раскатами и батареями для двенадцати пушек. В крепостцу вели двое ворот, в ней помещались казармы, покои для начальства, провиантский магазин, соляная управа, несколько домов зажиточных казаков; остальная же казачья масса жила в трехстах домишках возле вала – здесь был базар, каменная церковь, кой-какая торговля и соляные лавки. Илецкие казаки права на рыбную ловлю не имели, занимались хлебопашеством, скотоводством, работали по добыванию соли на соляных развалах. Местность возле городка и даже в самой крепости изрыта глубокими ямами: в некоторых из них копошились киргизы, калмыки и казаки, ломали каменную соль, огромные куски ее сваливали на тачки и отвозили к штабелям. Илецкая высокого качества соль славилась издревле, ею снабжалось почти все Приволжье. Овчинников остановился со свитой на базаре. Длиннолицый, горбоносый, с русой, кудрявой, как овечья шерсть, бородкой, он сказал толпе набежавших казаков: – Я послан от самого государя Петра Федорыча... Но его тут же перебили возбужденные голоса: – А как же наш атаман Портнов третьеводнись на казацком кругу оглашал бумагу коменданта Симонова, а в оной бумаге сказано, што все врачки: мол, что Петр Федорыч давно умерши, а бунт, мол, бунтит беглый донской казак Емелька Пугачев, защищайте, мол, от него, злодея, крепость... Народ шумел. Овчинников крикнул с коня: – Братья казаки! Не слушайте никого, меня слушайте. К вам идет истинный государь, он в семи верстах отсюдова. И вы, атаманы-молодцы, дурость свою бросьте, а встречайте его величество с хлебом да солью. А ежели перечить будете да воспротивитесь – смотрите, атаманы-молодцы, государь грозен, непокорных он вешать станет, а городок ваш выжжет и вырубит. Собирайте круг, решайте! В набат звонить было запрещено. Нашелся барабан. В сопровождении оживленной кучи мальчишек барабанщик быстро прошагал по городку. Услыхав бой барабана, илецкий атаман Лазарь Портнов взобрался на земляной вал и стал наблюдать, что творится на площади. Меж тем Андрей Овчинников и с ним шесть казаков из его свиты двинулись к дому зажиточного казака Александра Творогова, знакомого Овчинникову. Узнав от Овчинникова, что сейчас на кругу решается участь городка и что завтра должен прибыть сюда сам государь, Творогов обрадовался и выразил желание дать приют высокому гостю у себя. – Уж я всмятку расшибусь, а батюшке утрафлю... Был вечер. На огонек пришел безбородый, как скопец, Максим Горшков. Он несколько дней скрывался от преследований Симонова и Мартемьяна Бородина. Он один из той пятерки[87], которая еще так недавно, запершись ночью в бане Тимохи Мясникова, целовала крест на верность Пугачеву и торжественно клялась хранить известную им пятерым тайну, что Пугачев не царь, а самозванец. Тайну эту пятерка хранила крепко. Узнав о том, что «государь» намерен завтра вступить в Илецкий городок, Максим Горшков простодушно обнял Овчинникова, потом Творогова и грубым голосом, с оттенком сильного волнения, воскликнул: – Ну и праздничек у нас будет! Свет увидим!.. И уже к ночи прибыла к Овчинникову депутация от круга. Большинство порешило принять государя с честию. Атаман Лазарь Портнов, еще вчера приказавший вырубить звено в мосту чрез Яик, чтоб воспрепятствовать переправе Пугачева, только что узнал от своих наушников о постановлении круга и, потеряв мужество, решил этой же ночью бежать. Но предусмотрительный Овчинников распорядился поставить возле его дома караул. На следующий день к полудню войско Пугачева через восстановленный за ночь мост переправилось на илецкую сторону. Возле открытых крепостных ворот большой толпой стояли одетые по-праздничному казаки со знаменами и пиками, женщины, ребята. Впереди толпы два священника в парчовых пасхальных ризах, лохматый дьякон, дьячки и клир с хоругвиями, запрестольными крестами, иконами в серебряных окладах. Вся эта цветистая картина с белой приземистой церковкой, поросшим блеклою травою и бурьяном крепостным валом, выглядывающими из-за него красными крышами построек, полусгнившим, в лишаях, бревенчатым тыном поверх вала и кудрявыми садами возле хат – вся эта необычная картина, мягко освещенная утренним сентябрьским солнцем, поражала и настраивала на особый лад Пугачева. Он впервые въезжал в укрепленный городок как признанный государь. В свежем воздухе весело звенькали, трезвонили, бухали колокола, клир дружно и уверенно пел церковную стихиру, лохматый дьякон, не переставая, махал курящимся кадилом в сторону приближающегося государя, в тысячу ртов кричал приветствия народ, взмахивая шапками, цветистыми шалями, вскинув к небу сверкающий частокол остроконечных пик. И как только подъехал государь, знамена и пики преклонились, а народ, от беспорточного мальчишки до престарелого попа, стал на колени. Пугачев со свитой подъехал ближе, осадил коня, приосанился, обвел толпу неспешным строгим взглядом и громко поздоровался: – Здорово, господа илецкие казаки!.. Встаньте, детушки! Народ дружно поднялся на ноги и, кто во что горазд, до хрипоты кричал: – Будь здоров, надежа-государь! Государь соскочил с коня, передал поводья дежурному Давилину, четкой поступью подошел к иконе и, перекрестясь, приложился к ней. Оба священника и дьякон успели благоговейно облобызать руку императорской особы. Пугачев принял сей знак раболепия как должное, однако левый его ус пошевелился от плохо скрытой ухмылки. Затем он, сделав так же четко полуоборот, принял на оловянном блюде хлеб да соль от Максима Горшкова с Твороговым. Окруженный народом и свитой, под сенью церковных хоругвей, он затем торжественно прошествовал через крепостные ворота к церкви. По правую и левую руку от него в пылавшей на солнце парче и с воздетыми крестами шли два священника, молодой и старый, а перед царем, пятясь задом, беспрерывно кадил ему лохматый, тоже в золотой парче, соборный дьякон. Дымя ароматным ладаном, он то и дело кланялся великому гостю поясным поклоном. Колокольный трезвон вдруг смолк, заговорил государь: – Вы не верьте, детушки, что вам супротивники мои наскажут. Я доподлинный государь есть. Служите мне верой и правдой. А я, великий государь, уже отведу от вас, горемык, утеснения и бедность. – От утеснения и бедностей избавить обещает! – подхватили в толпе, с улички на уличку. Весть эта от кучки к кучке пробежала по всему городку. – Когда Бог сподобит Питенбурх покорить да престол оттягать, я у великих бояр и деревни, и села отниму, посажу их на жалованье, пусть служат. А тем, что с престола меня сбросили, тем без пощады головы порублю. Сын мой, Павел Петрович, человек молодой, так он, поди, и не знает меня, отвык от отца-то... Коим-то веком одно дитятко нажито. Дай Бог мне снова свидеться с ним... – На глазах государя навернулись слезы. Так, шествуя к церкви, беседовал Пугачев с окружавшим его народом, а сам нет-нет да и покосится на идущего рядом с ним старого попа. И вдруг сурово сказал ему: – Чего пялишься на меня, поп? Не признал, что ли? – и сдвинул брови. По спине старого попа ледяной холодок прополз, поп обомлел, откачнулся от Пугачева, прошамкал: – Признаю, признаю, батюшка ваше величество... Как не признать! – А коли признаешь, поминай только мое, государево, имя в церкви, а имя государыни похерь. И чтоб напредки такожде было. Как донесут меня ноги до Питера, я Катерину в монастырь заточу, пускай там грехи отмаливает. А ты, поп, верный народ мой приведи к присяге. После молебна духовенство первое присягнуло государю, затем присяга учинена была всему илецкому войску. Когда государь вышел из церкви, загремели ружья, затрезвонили колокола. Он приказал отворить двери кабака, пусть ради государева праздника побалуется народ винишком безденежно. Но вот лицо его омрачилось, будто вспомнил он нечто досадное. – А где же здешний атаман... как его... где Лазарь Портнов? Пошто он рапорт не чинил и не присягал мне, государю своему? Уж полно, не утек ли хитрец? – Дозвольте, ваше величество, – шагнул вперед Андрей Овчинников, держа руки по швам. – Оного злодея атамана я своевластно заарестовать приказал. Уж не прогневайтесь... И люди стали жаловаться государю, что атаман Портнов шибко обижал их и многих вконец разорил. Максим Горшков с Твороговым подтвердили голоса эти. – Коли такой он обидчик, а мне супротивник, прикажи, Овчинников, чтоб ныне же злодея предать смерти, – сказал Пугачев. 2 Весь второй этаж богатого дома Ивана Творогова отведен для государя. За накрытым в красном углу, под иконами, большим столом восседает на подушке Пугачев. Он уже успел побывать в жаркой бане, разомлел, красное лицо его в мелкой испарине, он утирается свежим рушником и пьет холодный настой на малине с медом. – Доложь мне, пожалуй, Иван Александрыч, как илецкие-то казаки живут, ладно ли? – спросил хозяина. – Да не ахти как живут, батюшка... – Ты садись, Александрыч. Творогов сначала отказывается, затем с низким поклоном нерешительно садится против Пугачева. Он считает его истинным государем Петром Федоровичем, поэтому в обращении с высоким гостем радушен и чрезмерно подобострастен. Пугачеву это по сердцу, он разговаривает с хозяином милостиво и доверчиво. Свита государя, во главе с Андреем Овчинниковым, не смея без зову приблизиться к столу, смирно стоит возле большой, украшенной изразцами печки, посматривает в сторону государя, ловит его взгляды, перешептывается. Государь доволен и поведением свиты. Пусть стоят, пока не прикажет им сесть. На то и государь он! Стол накрыт на десять персон. Оловянные тарелки, железные вилки, стальные, в костяной оправе, ножи, деревянные ложки. Три серебряные чары, стаканы, кружки, глиняные и стеклянные жбаны, фляги, зеленые штофы дутого стекла. Большая солонка и высокие подсвечники, искусно высеченные из крепкой илецкой каменной соли. Пугачев любуется всей этой утварью, прищелкивает языком, спрашивает, где сии диковинки выделывают. – Да у нас же, наши казаки, надежа-государь, старики которые. Ведь в здешних местах соль ломают. – Видел! – говорит Пугачев. – Весь грунт ископанный. Много соли-то? – Без краю. Инженерной команды офицер намеднись приезжал, сказывал: наша соль первая на свете и хватит ее на тысячу лет. А продает ее казна по тридцать пять копеек с пудика. – Дороговато, – сказал Пугачев, – ужо я сбросить прикажу – чтоб по два гривенника... – Ой, надежа-государь! Пока вы в баньке парились, наши казачишки всю соль-то из складов растащили безденежно, в грабки... – Как это можно? – поднял Пугачев голову. – Давилин! Поди уйми народ... Моим именем... Давилин сорвался было с места. Хозяин сказал: – Да уж поздно, батюшка. Что с возу упало, считай – пропало! – Ахти беда, ахти беда какая! – сокрушенно покачивал головой Пугачев. – Этакой убыток казне причинили, неразумные... В это время три женщины – мать хозяина, его красивая жена Стеша и подросток-дочка – притащили снизу варево-жарево. Поставив блюда на стол, они кувырнулись втроем в ноги Пугачеву. Тот, заглянул в лучистые Стешины глаза, протянул женщинам руку для лобызания. – Благослови, батюшка ваше величество, поснедать, – кланялся Пугачеву хозяин. – Благодарствую, ништо, ништо! – сказал Пугачев и, обратясь к свите: – Ну, господа атаманы, залазьте, коли так, за стол. Ты, Андрей Афанасьевич, садись по праву мою руку, – велел он Овчинникову. – Ты, Чика, – по леву, а хозяин супротив государя пускай сидит – так во всех императорских саблеях полагается. А достальные гости – кто где садись. Помолясь на икону, все чинно уселись, женщины ушли, началась еда. – Завтра, атаманы молодцы, мы государственной важности дела станем вершить, смотренье крепости учиним, в складах наведем ревизию. А сей день – отдых, – сказал Пугачев, принимая из рук хозяина серебряную чару. Ели много, смачно чавкая и облизывая пальцы, пили еще больше. Женщины то и дело подносили новые блюда с бараниной, рыбой, курятиной. Стеша всякий раз, крадучись, поглядывала на красивого, статного батюшку-царя. Пугачев слегка охмелел, стал на язык развязен. – Империя моя богата, – говорил он, обгладывая куриную ножку. – В Сибири соболь да золото, на Урал-горах железо да медь – там пушки льют. А у вас вот соль. Вот сколь богата, господа казаки, держава моя великая! С заграницей не сравнить нашу Россиишку, далеко не родня. Там только одна видимость. Бывал я в Пруссии у Фридриха, бывал в гостях и у турецкого султана, и у папы римского прожил в прикрытии сколько-то годов – всего насмотрелся. И он, не отставая в аппетите и проворстве от прочих едоков, принялся рассказывать о славном городе Берлине, о Кенигсберге, о том, какие в Кенигсберге богатые ярмарки живут и какие на эти ярмарки съезжаются морем и сушей люди со всего света. Тут тебе и поляки, и французы с англичанами, эфиопы и гишпанцы. Еще говорил он о том, как ездил на охоту с Фридрихом Прусским, как они устукали матерущего медведя в пятьдесят пудов, как из райских птиц жареное кушали: ну, такой превкусной пищи сроду не доводилось есть, да навряд ли когда и доведется. Казаки, уничтожая снедь и пития, слушали государя со вниманием. Невоздержанный полковник Дмитрий Лысов перехватил хмельного. Сначала икота напала на него, затем сон стал одолевать – он упер плешивую с козлиной бородкой головку в столешницу и громко захрапел. Пугачев, прервав рассказ и насупив брови, уставился на него. Еще с первой их встречи на степном умете[88] не лежала у Пугачева душа к нему. – Поднять полковника! – приказал Пугачев. – Пускай прямо сидит пред государем. А не может – уведите его. Лысова выволокли вон и уложили в сенцах. Трапеза тянулась допоздна. Все были пьяны, кроме Пугачева и хозяина. Все вышли, пошатываясь. Слышно было, как по улицам, с песней, с балалайкой, с бубнами, гуляли илецкие казаки. Дом казненного атамана Портнова был расхищен дочиста. Казаки принесли Творогову триста серебряных рублевиков, жалованный ковш, два бешмета, кафтан, канаватную лисью шубу и кушак. – Примай шурум-бурум для государя! Государь почивал после обильного обеда. Во сне стонал, скорготал зубами и вдруг вскочил: ему пригрезилось, будто генерал Петр Иваныч Панин, крикнув: «Взять Бендеры!», – пребольно опоясал его нагайкой. Свесив ноги, Пугачев сидел на пуховиках за пологом, весь от пота мокрый, хлопал в темноте глазами, не мог сообразить, где он? Неужто в Турции? Но ни Бендер, ни Панина! Мертвая тишина. – Эй! – крикнул он. Тьма молчала. – Эй! Где я? – Здесь, ваше величество! – Из соседней комнаты вышел со свечой хозяин. – Проснулися? Уж очинно мало почивать изволили – часу не прошло... – Да неужто? – изумился и вместе с тем обрадовался Пугачев. – А я, брат, взопрел, Иван Александрыч. Дюже мягко у тебя тут да и гораздо угревно под пологом-то. Спасибо тебе. Да ты, часом, не грамотен ли? – спросил Пугачев, причесывая гребнем взлохмаченную голову. – Мало-мало грамотен, ваше величество, – и серые, с хитринкой и лукавством глаза Творогова выжидательно воззрились на государя. – Добро, добро, Иван Александрыч! Грамотеи мне шибко нужны. Послужи, брат, мне. Награждение примешь. Пугачев встал и прошелся по горнице, устланной узорными дорожками. Тут Творогов подал государю присланные казаками вещи. Пугачев принялся рассматривать их. – Это называется военная добыча, трохвеи, – оживленно говорил он, примеривая шубу. Он деньги рассовал по карманам – карманы огрузли, шубу повесил на колок и сказал: – А знаешь, Иван Александрыч, можно ли сюда поболе девок нагнать приглядистых, чтоб песни поиграли, потешили бы сердце мое царское. – Ой, батюшка ваше величество! Да разом, разом все сполню! Плясунов не надо ли, казачишек? – Ни-ни!.. – погрозил батюшка пальцем. – Только мы с тобой – ты да я. Ну я-то плясать не стану, мне не подобает с простым людом. Ну а ты-то попляши, ты молодой. Кой тебе год-то? – Тридцать два минуло, батюшка. – Добро, добро! Ты вот что, ты никого не пускай, и Давилина не пускай... А караул возле твоего дома держат? – Держат, батюшка... И две пушки выкачены. – Хозяин быстро вышел, сказав: – Сейчас холодненького вам пришлю. Пугачев распахнул окно. Прохладный воздух ворвался в горенку, и пламя свечей заколыхалось. В небе уже стояли звезды, с площади доносились шумные крики, песни. Вот мимо окон поспешно прошагал хозяин, за ним пробежала его дочь-подросток. А к Пугачеву вошла красивая, полногрудая Стеша, поставила на круглый столик баклагу с питьем, проговорила нараспев: – Пожалуйте, батюшка, прохладиться! – Благодарствую, – ответил Пугачев, внезапно обнял Стешу и силой поцеловал ее в сочные губы, сказав: – Знай государя императора! Та охнула, отстранилась, на мгновение закрыла лицо руками, затем руки упали, мускулы лица дрогнули, и не понять было Пугачеву – улыбается Стеша или плачет. – Свет мой! – страстно выдохнула Стеша. 3 Огоньки, огоньки, много огоньков! И девок много! В большой горнице, где был обед, из угла в угол протянуты под потолком крест-накрест две бечевки, к ним привязаны три дюжины свечей, да четыре свечи горели на столе в высоких подсвечниках из соли. Свечи толстые, самодельные, горели ярко, не чадили. Государь восседал на широком мягком стуле посреди дверного проема в спальню, как врезанная в раму картина. По обе стороны его горели на круглых столиках две свечи, нарочно зажженные Стешей, чтоб лучше был виден лик царя. Стены оклеены розоватыми, в цветах, шпалерами, потолок выбелен, на низких окнах – кисея и гераньки. На стене у входной двери в порядке развешаны ружья, сабли, прочие военные доспехи. Вдоль стены – прикрытые коврами сундуки с добром. Осматривая горницу при свете свечей и наткнувшись взором на окованные жестью сундуки, Пугачев вспомнил купеческий сундук, добытый им со дна Волги, вспомнил весь свой путь с Ванькой Семибратовым на Каму[89] и вспомнил молодую красотку Катерину. «Вот бы посмотрела теперь на меня, на государя императора», – с невольной тревогой подумал он, дивясь своей судьбе, вознесшей его из безвестного бродяги в степень государя. Вспомнив о далекой Катерине, о соловьиной ночи на реке, он тотчас же перевел свой взор на Стешу, сидевшую в пяти шагах от него. Глаза их встретились. Стеша облизнула губы и потупилась. «Хороша хозяйка, приглядиста!» – вновь подумал он и, заслышав шаги вошедшего в горницу плечистого хозяина с медной сулеей в руке, отвел глаза от запылавшего лица смиренной Стеши. – Вот, ваше величество, сладкий медок, год в земле зарытый был. Для ради вас выкопал. Выкушайте чарочку. Только дюже крепок он, много пить поостерегитесь, батюшка! – Хозяин, наклонившись, кричал эти слова в самое ухо государю, обычным же голосом говорить было бесполезно: тридцать девушек, сидевших вдоль стен на лавках и на сундуках, с такой силой и с таким самозабвенным азартом горланили песни, что звенело в ушах и вздрагивали стекла. Пугачев жмурил довольные глаза то на голосистых девок, то на колыхавшиеся задорные огоньки свечей. Он выпил меду, крякнул, утер усы, сказал: – Ну и добер мед твой, Иван Александрыч! Слышь-ка, мне подобает девкам деньги швырять, а у меня рубли. Не можешь ли разбить их на серебряную мелочь, пятаки да гривенники? Творогов охотно на это согласился. Пугачев отсыпал ему в полу пригоршню рублевиков и выпил вторую чару меду. В голове у него загудело, по рукам, по ногам потекла пьяная истома. Взглянул на девок, те уже в пляс пошли. Песня, взвизги, топот – дом дрожит! Девки не больно-то приглянулись Пугачеву: «мелкого роста», плотные, присадистые. «Не девки, а крупа», – разочарованно подумал он. Но вот в плавном хороводе показалась статная, высокая девица. Она то подбоченивалась и улыбчиво кивала головой подругам, картинно вправо-влево изгибалась, вскидывала руку, помахивала платочком, как бы подманивая к себе милого, и, поводя плечами, плыла мелкой переступью по раскидистому кругу. Пугачеву показалась она столь гибкой, столь прекрасной, что его сердце вперебой пошло, а большие глаза вспыхнули, как у филина во тьме. Все до единой девки глаз не спускали с Пугачева, а она хоть бы разок взглянула в его сторону. Пугачев мазнул по усам, по бороде ладонью, вздернул плечи, приосанился. А как он считал себя одетым для царской особы не особенно нарядно, то, когда подошел хозяин с целым блюдом серебряной мелочи, он сказал: – Подай-кось мне шубу сюды, Иван Александрыч, чегой-то мерзну я. – Мигом, ваше величество!.. Только жарища у нас, с чего бы это вы заколели-то?.. – Пугачев запахнул накинутую на плечи богатую, с огромным воротником, шубу и снова сел, величественный, важный, каким и подобает быть царю. Все до единой девки, топоча ногами, глаз не сводят с государя, а вот та гордячка только платочком машет и опять никакого внимания ни к государю, ни к его лисьей, крытой алым канаватом, шубе. Ах ты, бесенок!.. – Кто такая? – спросил Пугачев стоявшего сзади него хозяина. – А это Устинья Кузнецова, ваше императорское величество, яицкого казака Петра Кузнецова дочерь. Матери нету у нее, у бедной, сиротки. В наш городок к тетке погостить приехала. – Не в замужестве? – Нетути... Ведь ей только шестнадцать годков сполнилось. Вы не глядите, что такая рослая... Девчонка и девчонка! Пугачев прищурил правый глаз, засопел сквозь ноздри, сказал: – Слушай, Иван Александрыч, я сейчас стану деньги швырять... Что, в полу-то дыр да щелей у тебя нету, не закатятся? – Пол плотный, батюшка, потешьтесь, пошвыряйте... Пугачев ужал в обе горсти мелочь, размахнулся и швырнул в пляшущих девок. – Лови, красавицы, на орехи да на пряники! Девки с криком «Спасибо, батюшка, спасибо, надежа-государь!» бросились подбирать повсюду раскатившиеся деньги. А вот Устинья Кузнецова и не подумала ловить царскую подачку, она отерлась белым платком, оправила волосы и села под окна, к государю боком, точно бы и в помине его нет. Ну, право же бесенок, а не девка! Государь схватил еще горсть денег, вскинул руку и, словно картечью из пушки, стрельнул прямехонько в Устинью Кузнецову. Но охмелевшая рука промахнулась, серебряная картечь пролетела мимо, ударила в стену, зазвенела, взбренькала и рассыпалась, как град. – Устинья! – нетерпеливо крикнул Пугачев. – Подь сюда, девонька! Она тотчас встала, быстро, четко подошла к государю, низехонько отвесила ему поклон. Лицо у нее продолговатое, нежное, румяное, аккуратно очерченные губы плотно поджаты, льняного цвета, вьющиеся на висках волосы заплетены в тугую косу. «Ой, красива!» – про себя молвил Пугачев, невольно отводя взор от задорно-бесстрашных темных глаз ее. – Вались, вались батюшке в ноги да целуй ручку государеву, – делая растопыренной ладонью жест книзу, командовал хозяин. – Не надобно, отставить! – крикнул Пугачев. Рывком сбросив шубу с правого плеча, он вытащил из кармана горсть серебряных рублей, сказал девушке: – Подставляй подол, красавица. Прими дар от государя. – Та приподняла концами пальцев красный, в белых кружевах, фартук. Пугачев всыпал туда деньги: – А когда станешь замуж выходить, весточку пришли мне, эстафет. Государь желает на свадьбе на твоей пир вести. Ну ступай, красавица, с Богом, да поиграй мне песенок. Мастерица ты! Устинья сызнова низко поклонилась государю и, поводя наливными плечами, прочь пошла. Пугачев потянулся к третьей чарке. Хозяин только головой крутнул: годовалый мед после третьей валит всякого. – Опасаюсь, ваше величество, как бы не сборол вас мед-то, – сказал он. – В препорцию, – ответил государь и, перекрестясь, выпил. А девки снова завели песни и плясы. Устинья звонко зачинала: Чтобы рученьки играли, Чтобы ноженьки плясали... Девки подхватывали: Ай-люли, ай-люли, Скачет заяц в криули!.. Поднялся бурный пляс. Хозяин сбросил кафтан и, ударяя ладонями по голенищам, тоже кинулся плясать. Пред охмелевшими глазами Пугачева все крутилось, метлесило, дом качался, стены прыгали, вихрь по горнице ходил, огоньки свечей мотались ошалело – вот-вот сорвутся и, как жар-птицы, в поднебесье улетят. – Ай-люли, ай-люли! – гремели песни, и пол с треском грохотал, гудел. – Ай-люли, ай-люли, – выпив четвертую, затем и пятую чару, стал подпевать, стал прихлопывать в ладоши Пугачев. Чтобы щечки розовели, Девьи губоньки алели... – Ай-люли, ай-люли! – гремели голоса, и горбоносый хозяин подскакивал с присвистом под самый потолок. – Ай-люли, ай-люли, – с улыбкой подпевал счастливый Пугачев. Все плыло, крутилось, кувыркалось, а он подпевал да подпевал. Затем откинулся к спинке стула, блаженно улыбнулся, сказал: – В пле... в плепорцию... Ась? – смежил глаза и захрапел. 4 Солнце едва показалось, а Пугачев был уже на ногах. Пошел в баню, чтоб веничком похвостаться да вчерашний хмель выбить. Ну и мед! Затем он завтракал. Хозяин предлагал опохмелиться, Пугачев наотрез отказался: – И тебе на деле не советую. Давилину он отдал приказ, чтоб тот распорядился седлать коня. – Да немедля передать атаману Овчинникову, чтоб все войско было в крепости в строевом порядке, а илецких казаков выстроить особо – три сотни, в походной амуниции. В крепость он прибыл в сопровождении Ивана Творогова и всей свиты. Опять в честь государя стали палить пушки, но он тотчас запретил – нечего по-пустому порох тратить. Подъехав к илецким казакам, стоявшим в конном строю, он поздоровался с ними и громко возгласил: – Господа илецкие казаки! Поздравляю вас с полковником, каковым быть имеет, по моему высочайшему повелению, известный вам казак Иван Александрыч Творогов. Ему покоряйтесь, отселе он главный начальник ваш. Казаки закричали благодарность и согласие, а произведенный в полковники Творогов скатился с рослого коня и пал государю в ноги. Затем казаки, сотня за сотней, не спеша проехали перед государем. Государь слез с коня и произвел подробный осмотр крепости: объяснения давали новый полковник Творогов и бывший сержант, ныне хорунжий, Дмитрий Николаев. Были тщательно осмотрены пятнадцать пушек, годными признаны десять, из них четыре медных. У трех не было лафетов, лежали на поломанных телегах. Государь приказал, чтоб к завтраку же были сделаны лафеты. – Чумаков! – обратился он к яицкому казаку Федору Чумакову. – Мне вестно, что ты знатец в батарейном деле. Так быть же у меня начальником всей моей артиллерии. Ты вместе с Николаевым забери из складов порох, свинец, снаряды и представь мне оных список. – Слушаюсь, надежа-государь, – сказал, низко кланяясь, кривоногий сорокапятилетний Федор Федотыч Чумаков. У него круглое костистое лицо, нос толстый, с защипочкой, бурая борода лопатой. От здания к зданию, от батареи к батарее, обычной своей походкой шел Пугачев столь быстро, что свита едва поспевала за ним вприпрыжку. «Ну и легок батюшка на ногу!» – думал всякий. Обошли крепостной вал. Все повернулись взором к церкви. Возле нее, на суку древней осокори, висел, руки вниз, разутый и полураздетый атаман Лазарь Портнов. К Пугачеву вперевалку подошел упитанный, румяный человек с густой, опрятно расчесанной бородой, снял обеими руками шапку и, чинно поклонившись, сказал: – Позволь, надежа-государь, слово молвить. Аз раб Божий православной древлеапостольской веры, храмы наши убираю малеванием, а такожде и лики старозаветных икон подновляю. Вот намеднись довелось мне писать лик старца Филарета, всечестного игумена... При упоминании о Филарете, игумене раскольничьего скита, что на реке Иргизе, глаза Пугачева расширились. Еще так недавно, под обликом бродяги, Емельян Иваныч прожил у него в укрытии три дня. Тогда в мятущуюся душу запали многие слова умного старца. Игумен говорил, что Петр Федорыч, может быть, жив, а может, и умер, как знать? Только народ ждет его с упоением. И еще: «Народ похощет, любого своим сотворит, лишь бы отважный да немалого ума человек сыскался», – произнес тогда старец поразившие Пугачева слова. И вот сейчас перед ним бородатый Богомаз... Уж не обмолвился ли ненароком игумен Филарет, не сказал ли чего лишнего этому человеку? И Пугачеву стало неприятно. Он взглянул на румяного, голубоглазого бородача с немалым подозрением. Но открытое, добродушное лицо живописца успокоило его. Человек в черном длиннополом казакине, на кожаной лямке через плечо висит перепачканный мазками красок деревянный ящичек, кисти рук живописца белые, с длинными пальцами. – Говори, что тебе надобно и как звать тебя? – Зовут меня Иван, сын Прохоров. А как вы были, батюшка, скорым заступником веры нашей древлей, обрелось во мне усердие писать лик ваш царский, – заискивающе улыбнулся живописец. – Изрядно, изрядно! – Пугачев покрутил усы, поднял плечи. – Для ради сего в укромное место куда-нибудь нужно, надежа-государь... Сержант Николаев, смущенно хлопая глазами, сказал не без робости: – Наидостойным местом я почел бы канцелярию, ваше величество, там и холст сыщется. Да и находитесь вы своей особой против нее. – Добро, добро, Николаев! Нехай так, – сказал Пугачев и пошел в канцелярию. Все последовали за ним. Сержант Николаев тронул живописца за плечо и показал глазами на висевший в дубовой раме поясной портрет Екатерины: валяй, мол, на нем. Живописец подморгнул, улыбнулся, кивнул головой в сторону Пугачева: а вдруг, мол, батюшка на это прогневается. Николаев шепнул: «А ты спроси». – Ваше царское величество, – масляным голосом обратился бородач-живописец к Пугачеву. Он без тени сомнения принимал его за истинного императора. – Хоша у меня припасена для ради письма лика вашего подгрунтованная холстина, да, вишь ты, беда – подрамника нету. – Да как же быть-то, Иван Прохоров? – Да вот как быть... Дозвольте, батюшка, посадить вас на всемилостивую матушку, – и живописец указал рукою на портрет. Пугачев пристойно рассмеялся (подражая ему, все вокруг заулыбались), крутнул головой, сказал: – Ну и штукарь!.. Чего ж ты, бороду, что ли, намалюешь Катерине-то да усы? – Пошто! Я напредки грунтом ее перекрою, а как грунт поджухнет, вас на оном писать зачну. В канцелярии было довольно светло. Пугачев обернулся к портрету и прищурился. На него вполоборота глядела величавая дама с большими глазами, с поджатыми, слегка улыбавшимися губами, с оголенными круглыми плечами, к правому плечу голубая лента, на груди осыпанная драгоценными каменьями звезда. – Гордячка!.. Заговорщица!.. – Он сдвинул брови, лик его стал грозным. Живописец, неотрывно наблюдавший за Пугачевым, переступил с ноги на ногу, оробел. – Вот ужо соберу силу да тряхну Москвой, тогда и тебе, красавица, туго будет... Станешь локоток кусать, да не вдруг-то укусишь. Ладно, сажай на Катьку! – приказал он бородачу. Портрет сорвали со стены. Пыль, дохлые мухи, паутина, живой паук... Живописец попросил государя, чтоб все ушли, не мешали бы. Пугачев оставил дежурного Давилина. Живописец раскрыл ящик с кистями и красками в стеклянных пузырьках, заткнутых деревянными пробками. Терпко запахло скипидаром и олифой. Покрыв портрет серым грунтом, бородач сказал: – Ой, беда, многотрудно писать лик-то ваш, батюшка, зело много скорби в очах-то ваших светлых. А вторым делом, эвот, эвот какие складки меж бровей-то к челу идут, как у Николы Чудотворца – гневлив на неправду Христов угодник был, – говоря так, речистый живописец перетащил с Давилиным на середину канцелярии дубовую скамью. Давилин свернул втрое свой чекмень и положил под сиденье государя. Тот сел, расчесал гребнем усы, бороду, приосанился, поправил высокую мерлушковую шапку. Давилин взломал кинжалом запертый кленовый шкаф, добыл голубоватые листы добротной бумаги. Иван Прохоров, близоруко прищуриваясь и оскаливая зубы, внимательно рассматривал лицо Пугачева и штрих за штрихом накладывал на бумагу очиненным липовым углем. Это был набросок, проба. – Слышь, Прохоров? – сказал Пугачев. – А долго ль мне, как статуя, сидеть доведется? – Да не столь долго, надежа-государь, прижухнет грунт скоренько, у меня средствия особые подмешаны... – откликнулся живописец и, чтоб развлечь батюшку, стал рассказывать: – За веру стражду, ваше величество. Из богоспасаемого града Воронежа от гонителей веры нашей бежать повелось страха ради. И даде мне приют всечестной старец Филарет, под единою кровлей обретаемся с ним вкупе. Пугачев вновь встревожился. – Сколь давно ты у него проживаешь-то? – Да с весны, батюшка, с нынешней весны, с месяца мая. Старец-то в Казань меня спосылывал, к Щелокову-купцу. Таперичь в обрат вертаюсь. В Яицкий городок заезжал, а там, ведаешь, рабов Божьих нашей веры довольно. Да беда! В руки Симонова коменданта едва не угодил... – Ах, наглец, изменник! – сказал Пугачев, отмахнувшись от мухи. – Не уйдет он от моей царской руки. Его да еще Крылова капитана со всем отродьем в петлю вздерну... Супротивление оказывали мне. – Ну, вот таперичь, ваше величество, замрите, – прервал царя живописец, взял загрунтованный портрет Екатерины и, помолясь на восток двуперстием, приступил к делу. – Не ворочайтесь, батюшка, сидите смирно. Да не можно ли в пресветлые очи-то улыбочку пустить, а то горазд хмурый выйдете, батюшка... – Благодарствую, пущу, – сказал Пугачев. Но как ни старался, не мог придать глазам веселость. – Ах, ах! – сокрушался живописец. – Хошь морщинки-то по челу меж глаз как ни то разгладьте... Портрет писался в напряженном молчании. Были выписаны глаза да основные черты лица, все же остальное едва намечено. – Сие распишу и без вашего усердного сидения, батюшка. Зело притомились, поди? Пугачев действительно заскучал. Но сознание, что его пишут как царя, давало ему силы переносить скованность неволи... – Ну вот, присмотритесь, ваше величество... Пугачев подошел к портрету. – Неужто я таков? Горазд грозен да немилостив... – Сущий вы, батюшка, – что видело око мое, то и на холст положило, – потупясь, ответил живописец. – Взор царственный, вселяющий в души смертных немалый трепет, неправду людскую, аки огонь, сжигающий. – Давилин, схож ли я? – Капелька в капельку, ваше величество! Ежели бороду снять, на великого Петра Алексеича смахивать станете... – На дедушку моего? Не врешь, так правда! – сказал Пугачев и вышел. Портрет ему не понравился. Он ожидал увидеть себя в славе и сиянии, с державой и скипетром в руках. И пожалел затраченное время. ...Через две недели портрет был в келье игумена Филарета. Кланяясь в ноги старцу, живописец восторженно говорил: – Лик государя объявленного, Петра Федорыча, списал, великого заступника веры нашей... – Покажь, покажь. Живописец развязал портрет, упакованный в синюю набойчатую скатерть, и, как некую святыню, подал игумену. Тот долго всматривался в черты изображенного лица. Наконец воскликнул: – Ай-ай-ай! Хоть и не больно схож, а он... Камо гряду от лица твоего? Аще взыду на гору, ты тамо еси; аще спущуся во ад, ты тамо еси... Вскую шаташася, – старец произносил слова эти каким-то загадочным голосом, а в его глубоких темных глазах поблескивали огоньки. Живописец смущенно нашептывал старцу: – В народе толкуют, атамана Портнова в Илецком городке вздернул царь-батюшка, Симонова собирается казни предать. Ну и грозен, грозен Петр Федорыч, радетель наш. А власти не признают его, за беглого казака Омельку Пугачева принимают, окаянные! Филарет, как вошли в келью, сказал: – Надлежит сему государеву портрету подписану быть. Мы умрем, а он останется на посмотренье людям. Зная, что Иван Прохоров не горазд в грамоте, Филарет достал из-за божницы пузырек с чернилами, очинил гусиное перо и приготовился писать. Перед тем, не доверяя очам своим, он заглянул в пожелтевшую тетрадь с записями о событиях и встречах и на давней странице сыскал строки: «Сего числа имел беседу с забеглым казаком по имени Емельян Пугачев; нашей веры человек, но дик и странен, донос же попаляем в сиром звании своем гладом духа и проворством помышления». Живописец, кланяясь в пояс, молвил: – Ты, отче Филарет, пиши тако: сей-де лик пресветлого императора и государя Петра Федорыча Третьего, великого ревнителя веры нашей древлей, писан-де той же веры Иваном, сыном Прохоровым... в тысяча семьсот... – Да уж не учи, знаю! – перебил его старец и оправил очки. Скорбно, про себя, в бороду улыбаясь, он на обратной стороне портрета вывел следующую надпись: «Емельян Пугачев, родом из казацкой станицы, нашей православной веры, принадлежит той веры Ивану сыну Прохорову. Писан лик сей 1773 года сентября 21 дня»[90]. 5 Государя со свитой угощал обедом Иван Творогов. Перед началом трапезы, кланяясь, он сказал: – Бью челом, хлебом да солью да третьей любовью, – и всем налил водки. А государю поднесла чару на медном с эмалью персидском блюде сама Стеша. Красивая, рослая, румяная, с лукавым в глазах блеском, она была в лучшем наряде и походила на боярышню. Но Пугачев, приняв чарку, хотя и положил на блюдо пять рублевиков, взглянул на Стешу равнодушно. Обиженная Стеша горестно вздохнула, потупилась. А вот как ей хотелось, чтобы государь чокнулся с ней и при всех поцеловал ее. Неужли эта птичка остроносая, Устька Кузнецова, батюшку приворожила? Все выпили в честь новой полковницы-хозяйки и полковника-хозяина, а когда Творогов взял бутыль, чтобы снова налить водки, Пугачев махнул рукой: – Убрать! Негоже теперь. Казаки переглянулись, бороды их печально повисли. За обедом был совет, куда назавтра путь держать. Решили двинуться к крепости Рассыпной. – Оная крепостца махонькая, ваше величество, – сказал Творогов, покручивая кудрявую бородку. – Она по ту сторону Яика, по пути к Оренбургу. В полугоре стоит. Супротив нее киргиз-кайсаки вброд Яик переходят, народу пакости чинят. – А кто там комендант и много ли воинской силы? – спросил Пугачев. – Комендантом там майор Веловский. При нем полсотни оренбургских казаков да рота старых солдатишек. – Не больно страшно, – сказал Пугачев. – Почиталин, напиши-ка им мой манифест. А где сержант Николаев? Пущай и он вместях с тобой работает, он поболее тебя учился-то. Казаки опять переглянулись. Им не нравилось, что государь приближает к себе какое-то дворянское отродье. Сержант Николаев без зова обедать с государем не посмел. Приближенные косятся на него, как на чужака, особенно Митька Лысов, а с ним заодно Давилин. К тому же душевное состояние сержанта было самое подавленное. Он сидел на земляном полу, жевал хлеб с маслом, глаза его застилались слезами. С трепетом осматривал он последнюю судьбу свою. Предвидение своего трагического конца повергало его в трепет. – Что я наделал, что наделал... Уж лучше бы быть мне повешенным, нежели изменником... – шептал сержант, но, взглянув на висевший труп казненного Портнова, судорожно передернул плечами. – Ну как мне быть? – уж в который раз безответно вопрошал он самого себя. – Бежать? За мной следят. Да и как явлюсь с обрезанной косой к полковнику Симонову. К тому же предатель-возница наверняка всем разболтал, как я кувыркался в ноги Пугачеву. А ежели остаться служить верой и правдой? Но кому служить? И чего эта толпа изменников хочет? Всех их ждет веревка с перекладиной... А вместе с ними и меня! Он, двадцатипятилетний молодец, стиснул дрожавшие губы, голубые выпуклые глаза его засверкали; пристукнув кулаком в землю, сержант неожиданно для самого себя выкрикнул: – Служить! Все в нем замерло, все подчинилось этому внезапному, но крепкому решению. Да, он будет служить новому хозяину, как верный пес. И никаких помышлений об измене! – Служить! – еще решительней выкрикнул сержант. Он снова стал взвешивать все обстоятельства, вдумываться в нелегкие, сложные условия предстоящей жизни. Ну что ж... Пугачев даровал ему жизнь, приблизил его к себе, и в тяжелый час он, Николаев, всегда найдет у этого человека защиту. А вдруг Пугачев воистину есть государь Петр Третий, как о том твердит разбойник Чика и тот старый дурак, Почиталин? Царь! Пострадавший, убитый, воскресший, ищущий для народа правды! Диво мне, что он царский облик потерял, – вон сколько в рабском виде жил, простым смердом... Сержанту показалось, что земля вздрогнула под ним и заколыхалось небо: он закрыл руками лицо, как от сильного света, и повалился навзничь. – Николаев! Эвот ты где валяешься... Беги скорей, государь кличет... Он поднял голову. Пред ним стояли два вершних казака. Он вскочил и побежал. – Дашенька, милая Дашенька! – спотыкаясь, бормотал он на бегу. – Ты думаешь, что я погиб? Нет, я жив еще... Но – погибаю! ...Дашенька в эти минуты лежала в своей горенке, на деревянной, под кисейным пологом, кровати, ее голова завязана мокрым полотенцем, глаза покрасневшие, заплаканные. Из Оренбурга возвратился сегодня в Яицкий городок старый казак Пустобаев. После доклада коменданту он зашел в горенку Дашеньки и поведал ей горькую весть о том, что сержант Митрий Павлыч Николаев до Оренбурга не доехал, сгинул без вести. Но никто, как Бог! Придет время, суженый возьмет да и объявится. И убиваться столь прекрасной девоньке нечего: в отчаянье, сказывают, грех один, а мы все под милостию Божьей ходим. Ни приемной матери, ни приемному отцу своему Дашенька не обмолвилась ни словом. Рассудительная и своевольная, она решила пережить беду одна. Ну, может быть, при случае посоветуется с тайной подруженькой, Устей Кузнецовой, девушкой умной, с твердым характером, Дашеньке преданной. «Эх, Митя, Митя! Неужли же угодил ты в руки разбойника, неужли же злодей голову срубил тебе, а тело бросил на растерзание волков степных?» – мысленно причитает Даша, и белая подушка ее мокра от слез. ...И откуда знать было осиротевшей Дашеньке, что Митя ее жив, невредим? Вот он сидит в избе с кудрявым молодцом Иваном Почиталиным, и веленьем государя оба сочиняют манифест. Они пишут наспех, государь не терпит промедления и, наверное, укажет им внести какие ни на есть в манифест поправки. «Сим моим указом в Рассыпной крепости всякого звания людям повелеваю: как вы, верные мои рабы, служили и покорны были напредь сего мне и предкам моим, так и ныне в самом деле будьте верны и послушны, стремитесь с истинною верноподданническою радостью и детскою ко мне, государю вашему и отцу, любовию...» Сержант Николаев пишет бумагу со всей искренностью, двоедушничать – не в его нраве, ему хочется, чтоб этот бородатый человек остался его трудом доволен и чтоб крепость Рассыпная без пролития крови подчинилась ему. «Кто же сего моего указа не послушает, тот сам узнает праведный гнев противникам моим». Окончив, оба молодца направились к государю. Но было уже поздно: стоявшие у крыльца на карауле казаки повернули их обратно: – Не приказано пущать. Его величество почивают. Когда Пугачев ушел на покой в отведенную ему спальню, новая полковница, Стеша, услала своего мужа на тот конец улицы, к дьяконице, за дрожжами – завтра, мол, гостей на дорогу пирогами придется угостить. И только новый полковник за ворота, Стеша опрометью вверх по лестнице: надо же царю-батюшке оправить изголовье. Комендант Рассыпной крепости, майор Веловский, «возмутительного» пугачевского листа не принял. И как стали приближаться пугачевцы, он открыл по ним огонь из ружей. Но защитников крепости было весьма мало. Веловский объявил, чтобы все, кто хочет спастись, бежали в комендантский дом. Офицеры и несколько солдат заперлись в крепком деревянном доме и стали метко отстреливаться из окон. Среди войска Пугачева были убитые и раненые. – Зажигай! – кричали озлобленные пугачевцы и с пуками горящей соломы стали прокрадываться к осажденному дому. Пугачев послал Давилина с приказом, чтоб дом не поджигали, а супротивников взяли живьем. – А то, вишь, ветер: крепость огнем возьмется, все жительство безвинных людей сгорит. Не можно это, детушки. Вскоре казаки, осыпаемые пулями, вломились в комендантский дом и всех защитников доставили к Пугачеву. Он отдал такой приказ: майора Веловского с женой и офицера повесить, сдавшихся солдат поверстать в казаки, обрезать им косы, привести к присяге. Забрав три пушки, порох и снаряды, войско на следующий день выступило к Нижне-Озерной крепости. Пугачев чувствовал себя уверенно. Войско его дерется храбро, берет форпосты и крепости, уничтожает походя вражеские отряды. Еще осталось взять три крепости, а там – знай катись вольной дорогой к самому Оренбургу. Глава VI Нижне-Озерная и Татищева. Дух крепостного гарнизона. Ссора 1 Губернатор Рейнсдорп получил новое известие: прискакавший из Илецка гонец доложил, что городок занят мятежниками и население встретило самозванца хлебом-солью. Беспечный, бестолковый губернатор, вместо того чтоб это известие проверить, разослал по городу приглашения на новый бал по случаю коронации императрицы. Среди бала пришел рапорт коменданта Татищевой крепости, полковника Елагина, о занятии Пугачевым Илецкого городка и казни атамана Портнова. Казалось бы, известие ошеломляющее. Но, чтоб не омрачить торжества, губернатор скрыл от гостей грозившую всем опасность. Он был совершенно уверен в силе Оренбургской крепости, в отваге защитников ее и в собственной непогрешимости в делах военных. Пугачевцев же он считал просто-напросто шайкой разбойников, пополнявшейся изменниками-казачишками. Намерения этой обнаглевшей шайки – погулять, попить, пограбить. Впрочем, у генерала Рейнсдорпа разговор с «воровским сбродом» будет не долог, без особого труда он сотрет с лица земли всю «нечисть»! Итак, прежде всего – спокойствие, спокойствие... Бал продолжается! На другой день после бала явился с письмом посланец Нур-Али-хана. Этот владетельный азиат вел хитрую игру: он хотел оставаться верным царствующей императрице и в то же время вести дружбу с новоявленным царем. Рейнсдорпу он писал: «Мы, на степи находящиеся люди, не знаем: сей ездящий вор ли или реченный государь сам?» Далее он предлагал губернатору, ежели в том будет нужда, собрать своих пять тысяч киргизов, идти по следам самозванца и пленить его. Рейнсдорп на словах передал посланцу, что в помощи хана не нуждается, так как для «сокрушения злодея» достаточно и русских войск. В тот же день, получив, в дополнение ко всем другим известиям, тревожный рапорт полковника Симонова, губернатор сделал распоряжение бригадиру барону Билову выступить с воинским отрядом при шести полевых пушках навстречу самозванцу. Билову предписывалось идти к Илецкому городку, злодейскую толпу разбить, мятежников переловить. К вечеру 25 сентября 1773 года отряд барона Билова прибыл в Татищеву крепость, что в шестидесяти шести верстах от Оренбурга. А часа два спустя подъехал туда на бричке и сам Билов. Комендант крепости, старик Елагин, с нескрываемой радостью встретил его возле крепостных ворот: – Ну вот, батюшка Иван Карлыч, и вы пожаловали, спасибо! А утресь ко мне дочерь заявилась, Лидочка. Она, ежели изволите помнить, с нонешней весны в замужестве за Харловым, комендантом Нижне-Озерной. Ну, вот он и отправил ее в родительский дом: в Татищевой, мол, укрытие-то покрепче... Ох, Господи, вот до чего дожили, Иван Карлыч!.. Слыхано ли, видано ли, чтоб казаки, нарушив святую присягу, к разбойнику передались! Ну да ничего! Мы им покажем, где раки зимуют... В бараний рог согнем... И без промедления! Как полагаете? – По сведениям, у злодея до трех тысяч касаков и всякий сброд, – тяжело шагая рядом с Елагиным и посапывая, отозвался тучный, коротконогий барон Билов. – Откуда там три тысячи?! А хотя бы и так. У нас ведь тринадцать пушек. – У него, по имеющимся данным, тоже пушки есть. Но... будем уповать, что пресечем!.. – Он, батюшка Иван Карлыч, этот супостат Емелька, в Илецкой Защите атамана Портнова повесить приказал... Таковы слухи в народе. – Фсдор, фсдор! – вращая водянистыми глазами, выкрикнул Билов и потянул из кармана трубку с кисетом. – Нет, не вздор, – неожиданно рассердясь на легкомыслие немца, сказал полковник Елагин. – Да что вы, Иван Карлыч, все как-то в натыр идете?.. Они шли по узкой крепостной улочке, обстроенной приземистыми, крытыми соломой глинобитными казармами, кирпичными красными складами фуража, амуниции, топлива, зарывшимися в землю и обложенными дерном пороховыми погребами. Между постройками – небольшие огороды с грядами мака, подсолнухов. Много скворешен на шестах. У колодца с журавлем – два длинных корыта, жидкая вокруг грязца и деревянные надолбы, огрызенные лошадьми. Человек пятнадцать молодых казаков, по-особому подсвистывая – фиу, фиу, – поят коней с оживлением, что-то рассказывают, громко хохочут. Завидя командиров, смолкают и, перемигнувшись друг с другом, без особой охоты и радения, кой-как вытягиваются перед проходящим начальством. Рожи у казаков себе на уме, в прищуренных глазах их отблеск тайных мыслей. Рассеянный Билов этого всего не замечал, но благоразумный и пытливый полковник еще и до этого дня видел в поведении своих людей нечто странное, пугающее, и это сильно угнетало его. Да взять хотя бы этих пожилых, плохо бритых солдат с обветренными, морщинистыми лицами. Вот они сидят вдоль казарм, на завалинках. Двое, поглядывая на багряно-мутный диск заходящего солнца и сугорбясь, тянут грубыми голосами, как слепцы, заунывную стихиру; другие, вооружившись большими иголками, сощурившись, латают порты и рубахи. Иные, поставив в ногах шайки с водой, при помощи шомпола и палки неторопливо промывают стволы ружей и пищалей, а иные сидят вовсе без дела, балакают, как старухи у паперти, позевывают, закрещивая беззубые рты. Словом, держат себя солдаты так, будто кругом тишь да гладь. Проходя, Елагин нарочито строго смотрит в их сторону. Солдаты неохотно встают, и уже нет того, чтобы – каблук в каблук, грудь вперед, руки по швам. Один даже не подумал подняться. Поелозив задом на завалинке, он спрятался за спину стоявшего перед ним и притаился. – Кувалдин! – в полный голос окликнул старого солдата полковник. – Встать, сукин сын... Ко мне!.. Шаркая по земле ногами, старик кой-как подбежал. – Почему не встаешь, когда перед глазами начальство! – Старик мялся, молчал. – Тебя или не тебя спрашиваю? – Слеп я стал, ваше высокоблагородие, не дозрил вас. – Какой же ты, к чертовой матери, воин, как же ты во врага стрелять будешь? Раз слеп стал, в могилу, значит, пора... – Пора, пора, это так, – тряхнул головой Кувалдин и вызывающе, с оттенком угрозы добавил: – Вот ужо многие в нее, в могилушку-то, уляжутся. А будя Божья воля, тожно и мне не сдобровать. – Пшел прочь, дура! – крикнул на старика Елагин. А вот и комендантский, крепко выстроенный одноэтажный каменный дом. Высокое крыльцо с перилами, палисадник, рябина, полосатая будка, часовой с ружьем, полосатый столб, на столбе вестовой, в полпуда, колокол. – Покорно прошу, многочтимый Иван Карлыч, запросто поужинать у меня да и переночевать. Встретила их печальная Лидия. Ей двадцать третий год, она невысока, с тонкой талией. Серые под густыми бровями глаза на миловидном загорелом лице выразительны и грустны. Барон Билов тупо взглянул на нее, расшаркался и поцеловал ей руку. В клетке под потолком высвистывала канарейка, ей откликались из соседней горницы сразу два щегла. Денщик принял от Билова дорожный архалук и трость. 2 Всем елагинским хозяйством заправляла комендантша. Толстенькая, кругленькая, со здоровым румянцем на щеках, она по своим довольно обширным полям и пашням разъезжала верхом на калмыцкой лошадке. Время позднее, осеннее, а у нее еще овсы не скошены, вконец пересохли, зерно течет. Виной же тому ее супруг – полковник Елагин. Как ни ссорилась с ним, как ни корила его: «Службист неразумный, в генералы, что ли, тянешься?» – он все же на своем поставил и заместо полутораста солдат, нужных для второго сенокоса и прочих полевых работ, отпустил за последний месяц всего сорок человек, да и те – калека на калеке. «Ты, мать, в мои дела не суйся. Орда по степи грабежами промышляет, киргиз-кайсаки, не могу же я крепость обнажить». Вот чем прикрывается, непутевый! Но сегодня у нее на работе, слава Богу, все сто сорок человек. – Давай, давай, старички!.. Давай, давай, солдатики! – покрикивая, скачет она на своем коньке по жнивью, подобно воеводе. Она в длинных мужских сапогах, в короткой юбке, из-под которой выглядывают полосатые шаровары. На голове – солдатская войлочная шляпа. Старые солдаты вяжут снопы, с трудом разгибают затекшие спины, потягиваются, брюзжат: – Приморились, матушка. С утренней зари бьемся, а уж скоро солнцу закатиться. Домой пора. – Ладно, ладно... Выспитесь еще... – Да ведь через силу-то и конь не потянет. Не молоденькие! – А ты, капрал, знай подгоняй их, чего слюни-то распустил? А то у меня живо за решетку угодишь! Ну, ну, дружней, – и комендантша скачет к двум молодым казакам, сгребающим сено в копны. Старики, не слушая окриков капрала, бросают работу, сходятся в кружок, садятся на снопы, закуривают носогрейки. Глядя на эту странную группу утомленных людей, трудно было признать в них стойких воинов, геройством которых немало восхищался в свое время прусский король Фридрих. Согбенные, с погасшими глазами на морщинистых медно-бурых лицах, с пучками кое-как заправленных волос на затылке, они напоминали собой скорее сельских пономарей, чем боевых солдат. – Вот, братцы, какова наша служба царская... – ворчат старики, разминая сухими кулаками затекшие поясницы. – Не ее величеству служим, а комендантше... – У нас ли одних так?! У всех ахвицеров этакая же повадка – гонять солдат на работы на свои... Планида наша такая, – откликается соседям сухонький, низкорослый старичонка и широко раскрывает в позевоте беззубый рот: зубы съело время, повыбило начальство. Действительно, не только у полковника Елагина, но и по всему Яику, вместе с Яицким городком, вместе с крепостями и столицей края – Оренбургом, атаманы, старшины, офицеры и даже сам генерал Рейнсдорп, обзаведясь большими хуторами, в той или иной мере занимались сельским хозяйством и в качестве рабочей силы употребляли солдат, казаков, беглых, изловленных киргизов, калмыков. Иные же, как атаман Мартемьян Бородин, за гроши скупали рабов из бедноты малых народностей и закабаляли их себе, как вечных данников. 3 Крепость Нижне-Озерная, куда подступал Пугачев, стояла на крутом утесистом берегу Яика и была обнесена бревенчатым частоколом, на стенах и возле ворот – несколько пушек. Крепостной гарнизон – это горсть престарелых солдат, не более того – драгун да полсотни переселившихся сюда оренбургских казаков. Комендант крепости, майор Харлов, отправив свою жену в Татищеву, к отцу ее, коменданту Елагину, ждал от тестя подкрепление. Елагин с дочерью Лидией чуть не на коленях умоляли барона Билова скорее идти с войском выручать Харлова и крепость. Но Билов отказался: пусть Харлов спасает себя, как знает. Впрочем, он вышел с отрядом в поле, прошел верст пятнадцать и вернулся: не хватило отважного духу! Таким образом, Нижне-Озерная крепость обречена была на самозащиту. Харлов все еще ждал какой-то, откуда ни на есть, помощи, как чуда. Но вместо помощи все оренбургские казаки, как только стало смеркаться, вскочили на коней и умчались в сторону войск Пугачева. Харлов пришел в отчаянье, однако решил защищаться до конца. С помощью денщика он перевез свои пожитки в дом своего кума Киселева, расставил возле пушек крепостной гарнизон с четырьмя офицерами и, приметив уныние старых солдат, сказал им: – Смерти ли боитесь? Не бойтесь смерти, бойтесь измены государыне. Солдаты вздыхали, смотрели в землю, что-то бормотали невнятное, иные осеняли себя крестом. Чтоб подбодрить их, майор Харлов поднес им водки и сам выпил. Когда стемнело, с раската, где стояли пушки, ясно было видно, как в верстах двух от крепости засветились костры пугачевцев. – А ну, зажигай фитили! – скомандовал по линии Харлов. Старые бомбардиры с неохотой разобрали по рукам длинные палки с намотанной на концы паклей, стали мокать паклю в лагунки с дегтем, высекать огонь и раздувать трут. Харлов сам навел на костры жерла пушек и подал команду: – Поджигай запалы! Со скалы, где крепость, дыхнув длинным огнем, ударило в степь несколько пушечных выстрелов. – Ваше благородие, да нешто ядро достанет ворога? Только зря снаряды сничтожаем, – раздраженно сказал криворотый бомбардир. – Эхма-а, – вздохнул он и, казалось, хотел добавить: «Сдаваться бы надо, ваше благородие, вот что!» – А мы без ядер палить будем, для острастки! – как бы оправдываясь, проговорил Харлов и закричал: – Подтаскивай, ребята, картузы с порохом! Дуй вхолостую! И врагу острастка, и нам веселей. А как подойдут разбойники, мы их позаправде пугнем... От костра, где стояли в козлах ружья со штыками, раздались сердитые выкрики: – Разбойники, нет ли, а только одно осталось нам: сдаваться! – Нам супротив его силы не выдюжить... – Казачишки не зря спокинули крепость-то. – Людство малое у нас, а в петле помирать кому охота! Харлов дрогнул, но не подал виду, что слышал эти возмутившие его голоса. Он опять скомандовал: – Запалы! А ну, веселей! Пушки вновь ахнули в темную глухую степь огнем и дымом. Мрачный Харлов отошел в край раската и, запрокинув голову, потянул из фляги хмель. «Да, на таких надежды нет... Видно, отвоевался ты на этом свете, Харлов! Прощай, Лидочка, голубка моя, прощай», – шепчет он и с тоскою вглядывается в сторону Татищевой, куда скрылась любимая жена, с которой ему довелось прожить всего пять месяцев. Снова ревнули в темную ночь, одна за другой, четыре пушки. Комендант допил водку и велел денщику дополнить флягу до краев. В голове у него зашумело. Он приблизился к группе солдат и, напрягая волю, крикливо произнес: – Чего приуныли, ребята? Давай-ка песню! – Не до песен, ваше благородие, – надо бы помолиться да к смерти приготовиться... вот чего! – В мутных глазах старика стояли слезы. «Кончено, все кончено», – решил про себя Харлов и отошел прочь. Небо на востоке стало розоветь, на западе – сереть, занималось утро. Вскоре лагерь Пугачева пришел в движение. Захмелевший от выпитой водки и от бессонной ночи, Харлов стоял с молодым офицером Мишиным на раскате. Он махнул барабанщику рукой. Как-то ненужно, сиротливо, зазвучал барабан: тра-та, тра-та-та... Дремавшие солдаты встрепенулись. – К пушкам! – скомандовал Харлов. – К пушкам! – скомандовали офицеры. Солдаты с подавленною бранью вскарабкались на вал. По бурому полю на крепость надвигалась конная толпа. Впереди, на статном коне, – сам Пугачев, за ним – свита, знамена, лес поднятых пик. Крепость молчала. Сдается, что ли? Но вот внезапно пушки зевнули, засвистела картечь, заскакали ядра. – Ах, изменники! – сдвинув густые брови, ахнул Пугачев и подстегнул коня. Отряд пошел к крепости рысью. – Ваше царское величество, – подскакал к Пугачеву встревоженный Яков Почиталин. – Поопаситесь, батюшка... Отъехали бы вы к сторонке. Вишь, ядра... – Старый ты человек, а говоришь чистую дурь, – спокойно ответил Пугачев. – Разве пушки на царей льют?! – ...Запалы! Запалы! – не сводя с надвигавшегося врага глаз, командовал Харлов. Пушки гремели, не переставая. И вдруг, словно сговорившись, смолкли. Пугачевцы приближались. С их стороны уже слышались ружейные залпы. – Давай! Чего ж вы!.. – заорал Харлов и оглянулся. У пушек и за валом почти никого не было. Лишь прячась за частоколом, маячили тенями десятка полтора стариков, да на валу суетились четыре офицера, пытаясь надсадистыми криками: «Назад, черти! Назад!» – вернуть разбегающихся кто куда солдат. Харлов теперь сам, в одиночку, перебегал от пушки к пушке и зажигал запалы, сам себе командовал: «Пли! Пли!..» Но уже с треском рушились ворота, пугачевская конница вскочила в крепость. Харлов выхватил саблю. – Ура! Ура!.. – закричал он дико, пронзительно и бросился с вала навстречу коннице. Ударом пики ему выбили глаз, на щеку брызнула кровь, глазное яблоко моталось на толстом нерве, как маятник. Исступленный Харлов продолжал помахивать саблей направо-налево. В него вонзилось сразу несколько пик. Изрублены, исколоты были все офицеры и почти все солдаты. А те, кому удалось бежать, снова вернулись и, пав на колени, вопили дико: – Признаем государя, отца своего!.. Казаки-оренбуржцы, что вчера ускакали из крепости в стан Пугачева, рассыпались – одни по домам, другие – по складам, третьи бросились в дом харловского кума Киселева. – Эй, показывай, где харловское добро? Им указали. Они принялись вытаскивать пожитки на улицу. Два казака – трезвый и успевший здесь, в крепости, вдрызг напиться – вцепились в большой расписной сундук. Дочь Киселева кинулась им в ноги, заплакала: – Ой, родные, государи мои!.. Я ж невеста... Это ж мой сундук, с приданым! Казак, который потрезвее, отступился от сундука, сказал пьяному: – Пойдем. Грех забижать Анютку! Но пьяный ударил девку сапогом в лицо, она облилась кровью, завыла. Вбежали еще пятеро. – Подхватывай! – крикнул им пьяный. Сундук выволокли. Девка мчалась по улице. – Где надежа-государь? Где?! – кричала она, не помня себя. Пугачев стоял на раскате, осматривал с Чумаковым пушки. Девка повалилась в ноги царю и, целуя сапоги его, запричитала. – Встань, милая, – приказал Пугачев и, подхватив девушку под мышки, поднял ее, как перышко. – Кто смел обидеть тебя?! Пораженная неожиданной милостью, запинаясь и хныча, она рассказала о своем горе. Пальцы рук Пугачева сжались, разжались. Через ноздри задышав, он крикнул Давилину: – Немедля найтить! И вот молодой пьяный казак, с глазами тупыми и наглыми, сдернув шапку, остановился перед царем. А кругом – сбежавшийся народ: казаки, солдаты, жители. – Он? – спросил государь. – Этот? – Этот самый, – ответила девка. – Кузька-похабник, он здеся-ка в казаках служит... Эх ты, бесстыжай!.. – Детушки! – крикнул Пугачев, подымаясь на лафет пушки. – С пьянства да с грабительства немыслимо нам дело свое зачинать! Обижать беззащитных женок, да сирот, да стариков недужных по нраву ли вам? Вот девушку изобидел паскудник... Да что она, княгиня, что ли, какая, альбо барыня?! А вторым разом – он, безумный, пьян нажрался. Наше же дело военное, наше дело государственное... А посему... да исполнится царское повеление мое... Давилин! Оного Кузьку вздернуть на крепостных воротах, пусть все зрят, чего достоин! – Помилуй, помилуй... – вопил пьяный казак, упав перед Пугачевым на колени. – Вора миловать – доброго губить, – крикнул Пугачев. 4 Татищева крепость переживала крайнюю тревогу: было получено известие о разгроме Нижне-Озерной и гибели майора Харлова. Лидия Федоровна упала в обморок, комендантша бросилась на колени перед образом, дородный комендант Елагин, застонав и побагровев, рухнул в кресло. Но вслед он пришел в себя... Не время отдаваться отчаянию, надо действовать. На горах, в каких-нибудь трех верстах от крепости, показалась толпища пугачевцев. Он жадно выпивает кружку холодного квасу и спешит в канцелярию. Там бригадир барон Билов. – Ну что ж, – овладевая собой, говорит Елагин и вопросительно смотрит в глаза неподвижно сидящего за столом тучного, с блеклыми глазами, бригадира. – У нас с вами, Иван Карлыч, около тысячи человек воинской силы, да пятнадцать пушек, да крепостные стены, хоть и деревянные, а прочности доброй. Авось устоим? Как вы чаете? – Устоять должны, – выдавил сквозь зубы барон и, округлив толстые губы, пыхнул табачным дымом. – Я бы просил вас немедля выслать в поле изрядный секурс, чтоб дать врагу сражение. – И не подумаю, – более твердо сказал Билов, выхватив изо рта трубку и взмахнув ею. Елагин поднял брови. – Это почему, позвольте вас спросить? По какой причине вы изволили молвить «не подумаю»? – Как, как почему?.. – И Билов, пристукивая в пол длинной трубкой, раздельно сказал: – Перво, я старше вас чином и не находил бы столь нужным давать вам ответа. Два – я только-только вернулся из похода, быв на позиции восемнадцать верст от вашей крепость. – Ради чего же порешили вы вернуться, не дав майору Харлову помощи? – Ради того, что там, в Нижне-Озерной, пальба пушек... Весь мой штаб офицеров советовал вернуться, так как... – Так как вы трус! – выпалил, снова весь побагровев, Елагин. – Как вы смейт?! Я прикажу вас арестовать!.. – и, замахнувшись длинной, в два аршина, трубкой, барон кинулся на Елагина. – Не приближайтесь, не приближайтесь! Зарублю! – и Елагин схватился за шашку. В эту минуту в прихожей скрипнула дверь, послышалось покашливание, в канцелярию явились к утреннему своему часу писаря. Первым опамятовался полковник Елагин. С волнением в голосе он сказал Билову: – Господин бригадир! Бросим пререкания. В сей грозный час они не к лицу нам и не ко времени... – Господин полковник, извиняйт меня... Нервы, нервы! Не сплю ночей. – У меня тоже... тоже не сладко на сердце, – примиряюще проговорил Елагин. – В животе и смерти Бог волен, как говорится... Одначе мнится мне, что всех нас ждет неминучая гибель. – Может, вас ждет гибель, меня не ждет гибель, – пробубнил с досадою барон и, показав Елагину мясистую спину, направился вперевалку к выходу. Елагин резко встряхнул звонком. Вбежал дежурный. – Капитана Березкина! Явился офицер Березкин – щуплый, облезлый, безбровый, с тупо вытаращенными глазами человек. Елагин приказал ему взять отряд из пехотинцев и казаков, пушку и выйти из крепости, чтобы разведать силы мятежников. Вскоре заскрипели на всю степь давно не мазанные крепостные ворота, отряд вышел в поле. За действиями разведки полковник Елагин наблюдал с вышки, сооруженной на крепостном валу. Барон Билов с сотником Падуровым стояли возле вышки. Тимофей Иваныч Падуров, статный тридцатипятилетний красавец с пышными темными усами и чубом, прибыл во главе казачьего отряда из Оренбурга вместе с Биловым. В день своего приезда, проходя мимо дома коменданта, он увидел стоящую на крыльце красивую молодую женщину. «Кто такая, неужели жена этого старого верблюда Елагина?» Он снял шапку, тряхнул чубом, со всей учтивостью поклонился ей и, не останавливаясь, прошел в канцелярию. Узнав, что это супруга майора Харлова, он стал изыскивать способы поближе познакомиться с ней. И вот сегодня утром новое ошеломляющее известие: она – вдова. «Черт побери, а не грех бы и приволокнуться за красоткой», – неожиданно подумалось ему. Но он тотчас же себя пресек: «Омерзительно и глупо. Ведь такое горе у нее стряслось, а я женат и сына имею взрослого... К черту!.. Однако, что с нею станется, когда будет взята крепость? Бедная женщина...» Отряд офицера Березкина, казавшийся вблизи очень внушительным, отдаляясь от стен крепости, постепенно превращался в малую толпишку: степные пространства съедали его. Не успели люди пройти и версты, как с ближних гор лавой ринулись на них всадники. – Погибли наши! – сказал Падуров, и глаза его заблестели. Билов облизнулся, зашлепал губами и не успел ответить Падурову, как уже все было кончено: офицер Березкин, поддетый на пику, рухнул с коня, пехота с казаками частью порублена, частью захвачена в плен, и лишь солдат Колесников с тремя товарищами, нашпоривая лошадей, успели умчать пушку в крепость. – Ах, шорт их возьми, ловко бьются! – прищелкивая языком и сопя, сказал Билов спустившемуся с вышки Елагину. Билов успел хорошо выпить и сытно закусить. Глава VII Комендант Елагин. «Детушки! На штурм! На слом!» «Открой мне очи...» 1 Крепость пришла в смятение. Всех солдат, молодых и старых, выгнали из казарм, поставили под ружье вдоль крепостного вала, канониры с бомбардирами разместились на деревянных раскатах возле тринадцати медных и чугунных пушек. Тридцать стариков, сказавшись больными, залезли спасаться в казармах под нары, но свирепые капралы обнаружили их и погнали на фронт палками. В обывательских домах – немолчный плач женщин, перебранка: всех мужчин, способных носить оружие, приказано сгонять на защиту крепости. Всюду ропот, недовольство, слезы. Слезы, уныние и в дому коменданта. Лидия Федоровна в траурном черном платье сидит в обнимку с матерью в спальне. Обе безмолвно плачут. Как ни доказывал им комендант Елагин, что крепость безопасна, у них неистребимое предчувствие страшных бедствий. – Маменька, сестрица, не бойтесь, – вбежал шустрый семилетний Коля. За его поясом – деревянный кинжал, в руке – копье, конец которого обтянут свинцовой китайской бумагой из-под чая. – Бригадир Билов приказал всем своим казакам выйти из крепости да рассыпаться по степи. Сотник Падуров уж повел казаков. Я тоже побегу, догоню да рассыплюсь... – и мальчик воинственно потряс копьем. – Маменька, дозвольте! – Только тебя там не хватало, – сказала мать, моргая красными глазами. – Подай-ка нашатырь в бутылочке. Подавая нашатырь, черноглазый Коля говорил взахлеб: – Не плачьте, маменька. У нас еще тысяча... У нас одних казаков при Падурове шесть сотен. А Падуров... молодчина! Он мне чего-то подарил... Лидка, пойдем покажу. – Это что еще за Лидка! – оборвала его мать. – Он мне леденчик подарил... Видишь, Лидуха? И еще чегой-то. Пойдем, – и он подмигнул сестре. Мальчик чувствовал себя взрослым и, подражая отцу, старался, как умел, подбодрить женщин, но его маленькое сердце все же тревожно билось и страдало. В соседней комнате послышались грузные шаги коменданта. – Мать, выйди-ка сюда... Крепкая, приземистая комендантша сорвалась с места и, звеня висевшими у нее за поясом ключами, проворно выкатилась за дверь. – Лидка, на... – и мальчик, косясь на дверь, сунул сестре записку. – От него это... Лидия развернула вчетверо сложенную четко написанную бумажку и прежде всего отыскала подпись: «Тимофей Падуров». Сердце ее болезненно сжалось, густые брови в изумлении приподнялись. «Несравненная, бесценная Лидия Федоровна. Я знаю, что вас постигло неутешное горе. Я ласкаю себя мыслью помочь вам, но путей к тому не ведаю...» Ее рука с недочитанным письмом упала на колени, кончики побледневших губ обвисли, веки задрожали, голова поникла. – Чего, чего, чего он пишет-то? – подметив волнение сестры, зачастил смутившийся Коля. Но вот в спальню мрачной тенью, шатаясь, вошла комендантша. Закрыв пригоршнями мокрое от слез лицо и шатаясь, она завыла: – Кормилец-то наш, желанный-то наш, отец-то наш... – Маменька! – обомлев, вскочила Лидия. – Маменька, что стряслось? – Чистое белье надел... К смерти приготовился... Женщины бросились друг дружке на шею, громко зарыдали. – Да ну вас совсем, – часто замигав, жалобно сказал мальчик, острые плечи его быстро поднялись и опустились. – Бабы какие... Воют и воют целый день... – Он укоризненно покосился на женщин, но глаза его вдруг залились слезами. Он бросил копье, сорвавшимся цыплячьим голосом закричал: – Только и плачут, только и плачут!.. – и, кривя рот, всхлипывая, побежал к выходу. – Стой, Николенька, – поймал его вошедший в спальню отец. Полковник был в новом мундире, при всех орденах. Седые волосы всклокочены, мужественное лицо бледно, губы подергивались, меж бровями вертикальная врубилась складка. – Ну вот... Только вы ничего не опасайтесь... Ну вот... страшного ничего. Крепость устоит да еще и побьет супостатов-то. А все ж таки... на всякий случай... По закону христианскому благословить хочу. Ну, Лидочка... Дочь, вся сотрясаясь, опустилась на колени, обняла ноги отца, прижалась пылавшей щекой к его новым, начищенным ботфортам со шпорами. Мальчик стоял тут же. Он старался осмыслить происходящее. Но слезы застилали свет. Он видел, как лицо сестры исказилось мукою, как у отца дрожат колени и подергивается правая щека. Мальчик шевельнул плечами и вытер отсыревший нос рукавом рубахи. Трижды перекрестив и поцеловав дочь, старик Елагин обратился к жене. – Прощай, старушка, – выдохнул он и громко зафыркал носом. – Да ты не страшись. Бог милосерд. Все обойдется, как нельзя лучше. Тридцать лет прожили с тобой. Прощай, старенькая... – В широкой груди его захрипело. – Прощай, Федор Павлыч, прости меня. – Прощай, касатка моя! – Прощай, Федор Павлыч, батюшка! – Какими-то отрешенными глазами она с благоговением смотрела в его лицо, как на икону. Он обнял ее. У старухи дрожал подбородок, дрожали ноги, дрожала душа. Полковник подозвал сына. Мальчик быстро справился с собой, перестал плакать и, вплотную придвинувшись к отцу, стал рассматривать изящные, с золотом и эмалью, кресты на груди отца. – Ну вот, Николай... Ты мужчина. Не куксись. – Я ничего... я... я... – Учись, слушайся, уважай старших. Завсегда будь мужественным, храбрым. А как подрастешь, имей попечение о сестре, о матери. – У старого полковника кривился рот, трепетало правое веко. – И... завсегда будь верен царю, отечеству... как и отец твой... Прощай. Пять сотен оренбургских казаков приказанием Билова рассыпались по степи. Сбоку, то бросаясь вперед, то возвращаясь, гарцевал сотник Падуров. Этим маневром Билов рассчитывал задать мятежникам страх: пусть видят злодеи, сколь велика сила защитников. Стал гулять ветерок, пыль понеслась, хвосты лошадей задирались в сторону крепости. На вал, к тому месту, где было начальство, взобрался козлиной тропинкой священник в епитрахили, с крестом и Евангелием. Он прочел краткую молитву, окропил пушки и воинов, осенил крестом Билова с Елагиным, офицеров и всех защитников. Коля таскал за ним кадило и медный кувшин со святой водой. – Отец Симеон, осените святым крестом казаков в поле, – громко сказал Елагин. – Глядите, на них набегают мятежники. Действительно, подскакав к отряду Падурова сажен на тридцать, пугачевские всадники дали по казакам ружейный залп. Два казака упали, задетая пулей лошадь, взлягивая задом, понеслась по степи и брякнулась на землю. Отец Симеон высоко воздел руки с крестом и, троекратно осеняя поле брани, во всю мочь запел: Взбранной воеводе – победительная! Яко имущая державу непобедимую... От всяких нас бед освободи, да зовем ти... Наблюдавший в подзорную трубу Билов вдруг заорал не своим голосом: – Ах он... так его! Измена!.. О Бог мой... Измена... Стреляйте в него, стреляйте!.. Пушка! Пушка!.. – Измена! – закричал и Елагин. «Измена, братцы, измена...» – прошумело по всему гарнизону. – Измена! – крикнул не то испуганно, не то восторженно и семилетний Коля, улепетывая домой с известием, которым он собирался удивить мать и сестру. – Измена, измена! Падуров злодеям передался. И все казаки. Измена! – без передыху кричал он, бросив медный кувшин и крутя кадилом, как пращой. ...Падуров выхватил белый платок, замахал нападающим: «Стой! Стой!» Затем он скомандовал казакам построиться по сотням, и всем гамузом с криком «ура», со склоненными пиками оренбуржцы двинулись в сторону пугачевцев. – Ур-ра! Ур-ра!.. – охрипшими от радости глотками встречали новых друзей пугачевские конники. Со свитой подъезжал Пугачев. Падуров соскочил с коня, обнажил голову. – Рапортую, государь! – молодецки гаркнул он и, всматриваясь в чернобородое лицо Пугачева, мысленно ухмыльнулся: «Вот так Петр Федорыч... Хоть бы бороду обрил». – Рапортую: пять сотен оренбургских казаков бьют челом вашему величеству, просят принять их под высокую царскую руку. – Благодарствую, – проговорил Пугачев, окидывая орлиным взглядом бравую фигуру Падурова. – Кто таков? – Сотник Тимофей Иванов Падуров. – Так будь же моим полковником! Господа оренбургские казаки, вот вам полковник ваш! – Ур-ра! – заорали только что передавшиеся казаки, швыряя вверх шапки. Тут с крепости грянули, одна за другой, одиннадцать пушек. – Ого! – сказал Пугачев и, прищурив правый глаз, свирепо покосился на крепость. 2 С присоединением казаков Падурова силы Пугачева значительно окрепли. Емельян Иваныч решился на штурм крепости. Часть войска под начальством старика Андрея Витошнова он направил на Татищеву, с низовой стороны реки Яика, а сам двинулся сверху по течению. Однако Билов и Елагин удачной пальбой из пушек и ружей успели отбить обе атаки. – Стой, детушки, – сказал Пугачев, когда обе его части сошлись вместе. – Не гоже нам зря ума людей терять. А умыслил я тактику. Нужно ветер запрячь, чтобы помогал нам, детушки. Ишь, кожедер, завихаривает... Падая с гор и все усиливаясь, ветер дул прямо на крепость. – С нами Бог, – весело щуря то правый, то левый глаз, проговорил Пугачев и приказал поджечь наметанные возле крепостных стен большие стога сена. Взнялось, закрутилось, пыхнуло в разных местах пламя. Ближняя к крепости степь сразу оделась в огромные шапки огня. – Ги! Ги! Ги! – радуясь огню, как малые ребята, гикали, приплясывали татары, казаки, калмыки. – Нишаво, нишаво, бульно ладно... Озорной ветрище, крутясь и воя, налетал на шапки, с шумом ощипывал с них косматые золотые перья. Шапки дрожали, качались, таяли, никли к земле. В густых клубах розоватого, черного, желтого дыма, отрываясь от шапок, летели на крепость жар-птицы. С вихрем ветра, дыма и пламени, распушив золотые крылья и хвост, жар-птицы садились на соломенные крыши сараев, амбаров, хибарок, стоявших впритык к крепостному тыну. И в одночасье деревянные стены крепости были охвачены огнем. – Вот так бачка-осударь! – восторженно прищелкивали языками татары. – Бульно хитро... Якши, якши!.. В крепостной церкви забили сполох. На валу рассыпалась мерная дробь барабана. Гарнизонные солдаты, защитники крепости, таращили на пожар глаза, в смятенье бормотали: – Глянь, глянь, огонь за стены перелетывает. Пропали мы и все наше жительство! Иссиня-желтое пламя коварно и ласково гладило, щупало темные бревна крепостных укреплений. А налетевший порывистый ветер мигом раздувал вялое пламя в прожорливую бурную силу. Стены до самого верха, до батарей запылали. Загорелись крепостные ворота. – Горим, горим! – завопили впавшие в отчаянье солдаты. А те из семейных солдат и вольных людей, которые жили оседло в хибарках и лачугах, уже больше не слушая приказаний начальников, побежали спасать свое добро и семейства. Но многие солдаты, кое-кто из бомбардиров, живших в казармах, остались на месте. Зарядив пистолеты, пищали и ружья, они делали вид, что готовы к отпору врага. Елагин и особенно Билов пришли в крайнее замешательство, не зная, что предпринять. Билов дрожал, оплывшее лицо его стало иссиня-белым. – Пали! Пали! – кричал охрипший Елагин. Но палить было некуда: густым дымом заволокло все пространство, а снизу, цепляясь багровыми когтями, ползло по стене вверх пламя, и земля под ногами тлела. Воздух накаливался. Было нестерпимо жарко. Солдаты срывали с себя сермяжные куртки, кутали в них головы, пятились от огня. Пушки что было силы гремели впустую сквозь дым и огонь. Внизу, под самой стеной у горевших ворот, полковник Елагин внезапно услышал зычный выкрик: – Де-е-е-тушки!! На штурм!.. На слом!.. Это, привстав на стременах, подавал команду сам Пугачев, и в его голосе было столько силы и власти, что, помимо воли, сознание полковника пронизала мысль: уж не есть ли это в самом деле российский престолодержатель?! Ломая деревянные рогатки, заслоны, надолбы, пугачевцы вслед за вождем своим прокладывали дорогу к воротам. – На слом! На слом!.. – гремели освирепевшие голоса. В крепостном поселке шум, гам. Бабы, солдатки, ребята, переругиваясь и гайкая, волокут из горящих жилищ всякий скарб, выгоняют со дворов скот, бегут с ведрами за водой. Дурным голосом мычат коровы, заполошно визжат свиньи, скачут, как угорелые, козлы. А набатный колокол все гулче, все отчаянней. Но вот загорелась церковь, и колокол смолк. Пожар разгулялся среди крепостных построек не на шутку. – Господин полковник! – подскакивал к задыхавшемуся в дыму Елагину то один, то другой офицер. – На казармах воспламенились крыши, церковь горит, канцелярия горит... Вашему дому угрожает огонь. Что делать? – Стрелять, вот что! Соблюдать присягу!.. На лысую голову, на жирный, в складках, загривок Билова старый солдат льет из ведра холодную воду. Билов отфыркивается, бормочет: «Боже мой, Боже мой, подобный крепость потерять... Я никогда не питал надежды на этот франт Падуров, но... крепость!» И закричал истошно: – Елагин! Где полковник Елагин? А полковник в это время подбежал с горстью верных солдат к самому краю вала, выхватил пистолет и страшным, лающим голосом командовал: – Залп! Залп! Солдаты, три офицера и Елагин стреляли вниз, в дым, прицеливаясь по буйным крикам осаждающих. – Забей пули! Сыпь на полку порох! Залп! Залп!.. – кашляя и плача от едкого дыма, командует Елагин. Вот снизу, из клубов густого дыма, ударил ответно дружный залп, два солдата упали, остальные, оробев, скатились с вала. По тесовой, поросшей лишайником крыше каменного дома Елагина бесстрашно сновала приземистая комендантша. В мужских бахилах, в короткой старой юбчонке, в овчинной кацавейке и порыжевшей солдатской шляпе, она со старым денщиком торопливо устилает верблюжьими кошмами обращенный к пожарищу скат крыши. В воздухе жарко, как в печке. – Давай воды! Давай воды! – подбежав к торчащей над крышей пожарной лестнице, сколоченной из жердей, звонко кричит комендантша, обливаясь потом. Кухарка, два солдата и чернобородый конюх таскают из колодца воду, ведро за ведром подают наверх. Комендантша все позабыла – что с мужем, что с сыном, что с дочерью; с внезапно явившейся силой она хватает ведра и, позвякивая связкой ключей у пояса, опрокидывает воду на крышу и снова швыряет ведра вниз: «Давай, давай!..» ...Кругом треск, грохот, пламя, дымище. Вдруг гулко ударила пушка, а следом – крики, стоны, страшная брань. Это полковник Елагин, подтащив с солдатами пушку вплотную к горящим воротам, поджег запал, пушка взревела и ахнула картечью в толпу ринувшихся на штурм пугачевцев. В Елагине нет страха, он больше не помнит себя. Туман или дым вокруг него, пожар или молнии, рев пушек иль громовые раскаты – все спуталось в его сознании. Он был в состоянии мрачного бешенства. – Пли! Пли! – исступленно хрипел он, вперяя обезумевшие глаза в то ужасное и неодолимое, что было смертью. Мстительно вскинув кулаки, полковник скрипел зубами и, ничего не поняв, не успев даже почувствовать боли, рухнул на землю. Пронзенное массивное тело его было тотчас же подмято мчавшейся с диким ревом конницей. Началась резня. Всюду сверкают ножи, кинжалы, острия топоров. «Режь, бей, коли!» Страшные чернобородые, рыжебородые, усатые, бритые лица. Зубы стиснуты или злобно оскалены. В накаленных яростью глазах забвенье всего, чем перед тем жили, радовались и печаловались люди. Дым, огонь, лязг сабель, жалобное ржанье раненых коней, стоны падающих солдат... Штык порет сердце, выстрелы, выстрелы, визгливые выкрики, протяжные ругань, проклятия. Солдаты побросали оружие – их сотни три, – вскинули руки, кричали: «Сдаемся, сдаемся!» ...Комендантша, забыв семью и себя, стреляла через окно чердака по бегущим врагам. Возле нее три ружья и две пары пистолетов. Выстрелы метки, вот двое свалились – казак и татарин, за ними еще и еще. Скачет Падуров, что-то кричит. Комендантша, хищно прищурясь, взяла его на прицел... Она стреляла без промаха. Но тут кто-то схватил ее за волосы и поволок по узкой лестнице вниз: «А-а, ведьма чертячья!» ...И снова пронзительный, на всю крепость, голос Пугачева: – Де-е-тушки! Воинство мое! Пожар туши! Кое водой заливай, кое землей забрасывай... спасай погреба с порохом. Государеву казну спасай! Рви огню голову! Из конца в конец сотни глоток подхватывают: – Заливай! Государь приказывает!.. Дружной работой огонь сбили быстро. Ветер затих, воздух стал неподвижен. Дым помаленьку рассеялся. Больше трехсот плененных солдат гнали пугачевцы в свой лагерь, за полверсты от крепости. Пленным отрезали косы, привели к присяге, переименовали в «государевы казаки». На крепостной площади, возле церкви, качались на виселице бригадир Билов и комендантша Елагина. Вскоре из крепости прибыл в свой стан Пугачев. Ему представили толпу пленных офицеров, приказчиков соляных складов, казначея, мелких торгашей. Среди пленных была и Лидия Федоровна Харлова с семилетним Колей. Их нашли на чердаке у просвирни. Сотник Падуров не имел возможности даже перемолвиться с Харловой. Бледный, взволнованный, он стоял позади государя, сидевшего на табурете под деревом. Пугачев приказал всех офицеров и одного из приказчиков повесить. Иван Бурнов, набычась, подошел к обреченным и погнал их в сторонку. Никто из смертников о помиловании не просил. Пугачев подал знак. К нему подвели Харлову и ощетинившегося, как зверенок, Колю, за поясом у него – деревянный кинжал. Лидия Харлова в черном платье с приставшей к нему сенной трухой. Она остановилась в пяти шагах от Пугачева и, с омерзением взглянув на него, низко опустила голову. Левая щека ее запачкана сажей, платье местами разорвано, обнажилось круглое белое плечо. – Ну, здравствуй, красавица, – сказал Пугачев, – кто ты, откуда и как попала сюда? Падуров, встав лицом к Пугачеву, с волненьем сказал: – Дозвольте, ваше величество... Это дочь коменданта Елагина со своим братом, вдова коменданта Нижне-Озерной – Харлова. Прошу милости вашего величества отдать их под мое защищение. Харлова взбросила голову, широко распахнула на Падурова глаза. Пугачев сидел, чуть нагнувшись, оперев локоть о колено, и покручивал бороду. – Негоже, полковник Падуров... – косясь то на Падурова, то на Харлову, проговорил он. – Да ты воином прибыл ко мне, али... бабьим заступником?.. Давилин! Прикажи отвести эту с мальчишкой в мою палатку, – сказал он и, обратясь к остальным пяти пленным: – А вы будьте моим именем вольны, идите с Богом по домам. На вас вины не зрю. Из крепости утром прибыл сержант Николаев. – Ваше величество! Деньги в сумме двух тысяч трехсот семидесяти трех рублей пересчитаны и опечатаны. Как изволите распорядиться? – Дайте-ка нам с Падуровым коней, – приказал Пугачев. – А ну, полковник, айда за мной в крепость казну принимать. Подъехав к канцелярии, оба всадника соскочили с седел. Обиженный государем Падуров был хмур и зол. Пугачев похлопал его по плечу и, подмигнув, сказал: – Не хнычь... Крепость-то наша... Льзя ли, нельзя ли, а пришли да взяли! Так-тося, полковник. – Он сказал это столь задушевным голосом и столь милостиво при этом улыбнулся, что впавший в уныние Падуров сразу повеселел. При виде вошедшего царя все бывшие в комендантской канцелярии встали, бросили на пол дымившиеся козьи ножки, низко поклонились ему. Атаман Овчинников и полковник Творогов доложили государю, что казенные деньги пересчитаны, а на складах проверяется амуниция, фураж, харч, оружие. – Чтоб всему списки были сготовлены, – сказал Пугачев. – Это, Почиталин, твое дело! С тебя взыск будет. Как перепишешь, мне подашь. Ваня Почиталин поклонился, Пугачев велел при нем сызнова пересчитать деньги. «Денежка счет любит», – сказал он, а когда все было кончено, мешок с медью и сума с серебром и золотом опечатаны, он приказал всем удалиться, кроме Падурова. – Запри дверь, – сказал ему Емельян Иваныч. 3 Канцелярия коменданта – большая горница с низким потолком. Обшарканные задами и спинами стены грязны. На некрашеном полу окурки, плевки, мусор, несмываемые брызги чернил. На стене прокопченная большая карта России, указ Военной коллегии, чертежи пушки и гаубицы. Возле писарского стола на гвозде нитки для сшивания дел, линейка, огромные ножницы. Портрет Екатерины снят с простенка, брошен в угол, на его месте стоят со связанными крест-накрест древками государевы знамена. Пугачев с Падуровым перешли в кабинет коменданта. Здесь уютнее, чище. Пугачев сел в комендантское кресло за широкий стол. Он ножницами остриг кончик гусиного пера, стал чистить им под ногтями. – Веришь ли ты в меня, Падуров? Признаешь ли правое дело мое? – неожиданно и как бы между прочим спросил он казака. – Я присягу вам чинил, ваше величество, – негромко ответил Падуров. – Если б в дело ваше не верил, супротив бы вас шел, а не с вами, как ныне. – Благодарствую, – проговорил Пугачев глухо. – А коли веришь, помоги, брат. Ты, вижу, человек здешний, бывалый, вот и в депутатах государственных хаживал... – Сей знак свидетельствует о моем депутатском звании, коего я не лишен и поныне, – и Падуров показал Пугачеву висевший на груди золотой жетон Большой комиссии. – Добро, добро! – Пугачев, наморщив нос, с любопытством рассматривал значок, даже поколупал его ногтем. – А я в таких книжных людях, как ты, нужду имею шибкую, полковник. Служи! – Усердно благодарю, ваше величество, – откликнулся Падуров. – Готов служить. – Ну а чего да чего ты в депутатах делал-то? – спросил Пугачев, расстегивая ворот и отдуваясь. Падуров, не торопясь, начал рассказывать о том, как в 1767 году повелением Екатерины созвана была в Москве Большая комиссия для выработки Нового уложения, то есть основных законов. В Москву съехалось тогда пятьсот шестьдесят четыре депутата. Вот в их-то числе и был депутатом от Оренбургского войска сотник Падуров. Заседания Большой комиссии продолжались целых шестнадцать месяцев. За это время Падуров познакомился со многими депутатами, почасту беседовал с ходоками-крестьянами из разных мест России. Пребывание в Москве, по словам Падурова, пошло ему на большою пользу: увеличились его знания о бесправном положении крепостных крестьян и заводских работных людей, о роли вельмож в стране, а также крупного и мелкопоместного дворянства, о торговом сословии. – Одним словом, ваше величество, чрез депутатство свое я совсем иным человеком стал. Будто бы с горы высокой посмотрел на жизнь отечества своего... Раньше-то ко всему равнодушен был и никакого любопытства к жизни не имел, жил и жил, как дикий козел в степу. Опосля того задумываться начал – что, да почему, да нельзя ли, мол, каким-либо способом рабскую жизнь нашу хотя бы на малую толику облегчить. – Во! – вскинул Пугачев указательный палец. – Дело балакаешь, полковник, дело! – А сняли бельма с моих глаз два офицера-депутата – век не забуду их – Козельский да Коробьин. Светлые головы, дай им Бог! Они за мужика, ваше величество, стояли, да ведь как! Без трусости, без малодушия. Опричь того, много вольных речей и от прочих депутатов наслушался я... – Ишь ты, ишь ты, – поддакивал Пугачев, то прищуривая, то открывая правый глаз. – Матушка Екатерина уж и сама не рада стала, что народ с России собрала да допустила говорить по-людски. А испугавшись, повелела работы Большой комиссии закрыть якобы по причине начавшейся войны с Турцией, – вздохнул Падуров. – Коварница... Ах, коварница... Да ведь я знаю ее ухватки-то лисьи, знаю, как она хвостом-то долгим следы горазда заметать. – Правда ваша, государь. И промеж депутатов оное мнение о матушке втайне разглашалось. И ничего путного из ее затеи не вышло: поводила-поводила депутатов за нос да и по домам отправила. Но все же, я чаю, мозги-то у многих через пребывание в Москве проветрились. А сие, государь, России на большую пользу. Пугачев молчал, присматривался к темноусому статному Падурову, как бы взвешивая: хитрит казак или и впрямь душу открыл настежь. «Нет, кажись, нашего поля ягода», – подумал Пугачев и молвил: – Я окраину эту оренбургскую не больно явственно знаю, не бывывал здеся. И выходит шибко пакостно: замест того, чтобы армию свою вести, плетусь туда, куда ведут меня. А гоже ли это, подумай-ка, полковник? – Сие дело поправимое, ваше величество. Дозвольте... – Он заглянул в один шкаф, в другой шкаф, порылся на полках, вытащил кучу чертежей и, найдя нужную карту, раскинул ее перед Пугачевым. – Вот план расположения сторожевых линий всего Оренбургского края. Глаза Пугачева пытливо насторожились. Он с напряжением принялся слушать казака, вникая в каждое его слово. – Вот это город Оренбург с крепостью. – Где? – Пугачев, посапывая, уткнулся в план. – А вот! – указал карандашом Падуров. – Извольте видеть... На запад от Оренбурга идет самарская линия укреплений до самой Самары. – Где Самара? – Вот Самара. Он нее идут крепости Борская, Бузулукская, Сорочинская, Чернореченская и другие – вплоть до Оренбурга. Пугачев долго рассматривал местоположение этих «фортеций». Падуров далее стал указывать на линию крепостей к югу от Оренбурга, через Яицкий городок до Гурьева у Каспийского моря, и к западу – до крепости Орской. – Всего тогда было выстроено, государь, сто четырнадцать укреплений. – Скажи на милость, сколь много... Сто четырнадцать! – воскликнул, подняв брови, Пугачев. – А вот ответь мне, кто оные крепости строил, когда и по какой нужде? Я чаю, уж не Петр ли Великий, дедушка мой, спроворил? Падуров покосился на «внука» Петра Первого, сказал: – Нет, государь. Почитай, все крепости и самый город Оренбург основал лет тридцать тому назад начальник Оренбургского края, генерал Неплюев. Тогда этот край только-только завоеван был нами. А ради чего строились тут крепости, доложу вашему величеству как-нито после, ныне же страшусь притомить вас, разговор долог будет... – Толкуй безотложно... Открой мне очи! – Пугачев смутился слетевшим с языка признанием темноты своей и опустил взор. Затем взглянул на собеседника и, видя все то же, исполненное доброжелательством, лицо его, заговорил потеплевшим голосом: – Я, ведаешь, во дворце-то многому учен, да, горе, – не тому, чему надобно. А как, чуешь, довелось мне от Гришки Орлова бежать да сколько лет по Руси-то во образце мужичьем скитаться, так я, веришь ли, все перезабыл. Не токма разные там хитрые науки, а и по-немецкому байкать запамятовал. Во, брат Падуров, как!.. Ну и напредки скажу тебе: не жалею об этом... Не жалею и не жалею, – повторил он и глубоко, всей своей широкой грудью, передохнул. – Я, брат Падуров, как в народе жил, таких наук набрался, что они там, в Питере-то, во дворцах-то, чихать смущаются... от моих наук-то. Я всю Россию на них опрокину! Наука у меня твердая! Ась, ась? Он все еще не спускал с Падурова пристальных, как бы выщупывающих глаз. Падуров чувствовал, что ему немедля нужно успокоить этого насторожившегося человека. Да, успокоить, заверить его в своей преданности. И, чуть помешкав, он сказал, глядя, как в бездонный колодец, в большие темные глаза Пугачева: – Я так полагаю, ваше величество, что и дед ваш, Петр Первый, тем и могутен был, что народа не гнушался, и, подобно вам, от народа сирого науки перенимал... – В прицел, в прицел брякнул! В самый прицел! – обрадованно закричал Пугачев и всем корпусом отвалился в кресло. – Ну, сыпь дальше, сказывай. – Как только Оренбургский край был завоеван, начался грабеж местных земель русскими промышленниками. Взять, к примеру, Белорецкий завод братьев Твердышевых. Оный завод купил у башкир семьсот тысяч десятин земли с лесом и без леса за шестьсот рублей, то есть за тысячу десятин уплатил меньше чем по рублю, или за медную копейку – двенадцать десятин. – Ая-яй... Пошто же они, дураки, за такую пустяковину продавали-то? – Насильно, ваше величество. А которые не соглашались – тех в тюрьму. – Ах, трясучка их забери... Злодеи... – причмокивая, Пугачев сокрушенно покачал головой. – Опричь того, насмелюсь сказать вам, что татарская беднота страдает, пожалуй, еще горше, чем башкирская. Богатые татары-помещики, ваше величество, владели огромными землями, правительство закрепощало за ними землепашцев-татар, – продолжал Падуров. – Наиболее богатые помещики-татары возводились в дворянское достоинство. – Ишь ты, богатые возводились, – желчно сказал Пугачев. – А вот мы бедных учнем возводить! А всех великих графов, злыдней проклятущих, на рели вздернем! – И Пугачев пристукнул кулаком в столешницу. Падуров, не торопясь, рассказал Пугачеву, что и прочим народностям живется тоже несладко. Недаром всего лишь два года тому назад сто семьдесят тысяч калмыков, покинув родные степи, откочевали в Персию. – Видать, на тутошних раздольных степях только богатым просторно жить-то, а бедному люду... тово... шибко ужимисто. – Так, государь, – склонил Падуров голову. – Такожде тесно и на Южном Урале, где вельможи да купцы начали заводы строить. Горные промыслы год от году приумножались, а посему и земля под заводы все больше да больше урезывалась у башкирцев. Особливым же хищником был граф Петр Шувалов с родственниками да приспешниками. – Ну вот, ну вот, – сказал Емельян Иваныч и, опустив подстриженную «в кружало» голову, отдался малое время раздумью. – Все иноверцы, такожде и мужики русские, – проговорил он, – шибко утесняются правителями, да барами с купечеством, да судьями лихими. Люто претерпевает народ. Эх, ты, горе, горе! Слышь, полковник... Вот ты про башкирцев сказывал. Это когда же у них растатурица-то была, мутня-то? – А последнее восстание возгорелось, ваше величество, двадцать лет тому назад. Обиженные башкирцы по душевной простоте верили в могущество императрицы Елизаветы, что даст им заступление. Они трижды засылали к ней депутацию, но всякий раз депутатов схватывали еще в Башкирии, местные власти срубали им головы. После сего мулла Батырша Алеев разъезжал по Башкирии, подбивал башкирцев да татар с киргизами на священную войну против поработителей. Тогда оренбургский губернатор Неплюев, скопив военную силу, измыслил натравить народ на народ. Когда башкирцы и киргизы затеяли меж собою распрю, генерал Неплюев этим коварно воспользовался. И восстание было потоплено в крови. Погибло тогда шестнадцать тысяч убитыми, четыре тысячи брошено было в тюрьмы, у трехсот человек отрезаны носы и уши, семьсот деревень сожжено. – Так, так! Хм... – угрожающе вымолвил Пугачев, набрал полную грудь воздуху, надул щеки и с шумом выдохнул. – Вот, государь, как доднесь обстоит дело, – закончил Падуров. – А башкирцы да и другие народы, я сам слышал, давно толкуют промеж собой: «Носится, мол, слух, будто на государственный престол мужской пол взведен будет замест бабьего. В то время, мол, какой ни есть милости просить постараемся. И что мужской пол царских кровей – это, мол, спасшийся от смерти император Петр Федорыч Третий». Пугачев согласно кивнул головой и, все так же отдуваясь, медленно прошелся по канцелярии. – Приготовьтесь, государь! – с волнением возгласил Падуров. Ему вспомнились громкие складные речи знаменитого князя Щербатова в московской Грановитой палате, и, выбирая слова, он произнес приподнятым голосом: – Думается мне, что шествие вашего величества яко царя и заступника всех обиженных будет зело успешно. – Благодарствую, полковник, благодарствую, – сказал Пугачев, растроганный сердечными словами Падурова. Наступило недолгое молчание. Пугачев, прищурившись, пристально глядел в сторону. Под впечатлением только что слышанных слов в его сознании вдруг возникла картина: широкая степь, вдали лесистые горы, изжелта-красный шар солнца падает на край земли, и некий живой поток быстро несется по коричневой степи от солнца к Пугачеву. Вот поток ближе, больше, шире... И вьется... облаками пыль, и топот гудит над степью. Это – дикие, гривастые кони, распушив хвосты, закусив удила и всхрапывая, мчат на своих хребтах несметные полчища всадников. Ближе, шире, громче... Стоп!.. Пугачев, как в саду, в окружении цветов всех красок: яркие маки, желтые кувшинки, тюльпаны, васильки. Это бронзовые быстроглазые люди в цветистых халатах, в тюбетейках, в меховых малахаях на бритых головах радостной ратью окружили Пугачева. «Детушки, верные башкирцы, будьте со мной, я осушу слезы ваши!» – «Бачка-осударь, веди нас, куда хочешь!» И степь задрожала, и солнце остановилось от воинственных кликов. «Детушки, верные мои народы...» – начал было Пугачев, но обольстительное видение дрогнуло и, подобно степному мареву, исчезло. – Ась? – произнес, встряхнувшись, Пугачев и стал собираться. – На-ка ключ, отомкни вот тот поставец да подай сюда сумку с золотом. Когда приказ был исполнен, Пугачев сорвал с сумы печати, а суму протянул Падурову: – Бери, друг, сколько надо... Да бери больше на расходы на твои. Люб ты мне! Темные обветренные щеки Падурова вспыхнули. – Нет, ваше величество, – потряс он головой. – Видно, еще не все дворцовые науки вами забыты, – он угрюмо глядел на Пугачева и не прикасался к червонцам. – Не гневайтесь, государь, но слово мое такое: я живота и помыслов своих на червонцы не перекладаю! Пугачев в упор смотрел на него, затем сказал: – Спасибо, брат Падуров, спасибо. Первый ты не погнался за корыстью. И коли так, вот тебе моя государева рука! – И он крепко-накрепко обнял его. Растроганный Падуров долго молчал. Глава VIII На Москву или на Оренбург? В Каргале. Тайные подруги 1 Утром было совещание: куда идти дальше? Военный совет заседал в той же комендантской канцелярии. Накануне ночью было немало выпито вина. У всех трещали головы. Зарубин-Чика нет-нет да и клюнет носом и со страхом выпучит глаза на государя. Первым говорил Падуров. Он сказал, что от крепости Татищевой лежат две дороги: на Оренбург и на Казань. По его мнению, с Оренбургом возиться нечего, город сильно укреплен, да и на кой прах, по правде-то сказать, он нужен? А надо идти прямо на Казань, на Волгу. Скорей всего, что там армия государя быстро станет обрастать народом, пристанут крестьяне, волжские бурлаки да башкирцы, поднимутся татары, и тогда, усилясь, можно-де смело повернуть на Нижний, а там – и на Москву. Зело важно застать правительство врасплох, пока оно не очухалось, пока не собрало для отпора нужные воинские части. И вот тогда-то правительству поистине-де будет худо, потому что все императрицыны войска ныне угнаны в Турцию. А ежели засесть под Оренбургом, то еще неизвестно, скоро ль доведется сей крепкий орешек раскусить. И в случае долгого сиденья под Оренбургом правительство-де употребит это время себе на пользу, оно даже может заключить скороспешный мир с Турцией и двинуть против государевой армии свои освободившиеся полки. – Мой совет – брать путь на Казань, – заключил он. – Ну нет, дружок, Тимофей Иваныч, – сразу же стали возражать ему атаманы, есаулы и полковники. – Как это возможно, чтобы наш главный город Оренбург мимо пройти. Да нас галки засмеют за такое дело-то! А Казань да Нижний не уйдут от наших рук, и Москва не уйдет. Башкирцы же с кочевниками сами сюда привалят всем гамузом... Перво-наперво Оренбург надо сокрушить, чтобы Рейнсдорпишка в спину нам не вдарил. Вы что, Тимофей Иваныч?! – Добро, добро, – подтвердил Пугачев, – сия военная тактика завсегда может приключиться. Мы пойдем, а он, немчура, и саданет нам в зад. – Нечем ему будет садануть-то, ваше величество, – хмуро сказал Падуров. Споры обострились. Горбоносый атаман Овчинников, покручивая кудрявую, как овечья шерсть, бороду, крикливо говорил: – Мы, братцы казаки, в случае лихо приспеется нам, может от Оренбурга-то откатиться, хвосты в зубы да и наутек – либо в Золотую Мечеть, либо в Персию, либо в Туретчину, куда и сам батюшка звал нас. А ежели под Казанью захряснем, ну уж не прогневайся, уж оттуда, чтоб утечь, таких не будет способов. Окромя того, Оренбург давит да душит нас, прямо за горло берет. В первую голову боем его взять треба. Без Оренбурга нам не быть! – Ну а ты как думаешь, Максим Григорьич? – спросил Пугачев умного Шигаева. Тот поднялся, высокий, сутулый, с надвое расчесанной темно-русой бородой, и, покашливая, тенористо заговорил: – Что ж, ваше величество... Нам на Москву начхать, да и на Питер начхать! Да, может, нам и средствиев никаких не хватит на Москву-то поход чинить. А нам, всем казакам вкупе, желательно бы свое казачье царство иметь, с казацкими свычаями древними, с вольной волей казацкой, и чтобы столицей нашей был вольный город Оренбург. Вот как, ваше величество, старики наши и все казачество желало бы. Да ведь и сам ты, батюшка, пленных солдат в казаки писать повелеваешь. Да и в армии своей ты не регулярство, а казацкое войсковое строение заводишь, согласуемо обычаям древним. Об чем еще деды наши при Степане Тимофеиче Разине мечты имели! – Не толико ваш край, а и всю Россию я чаю в казаки поверстать, – сказал Пугачев. – А уж это как придется, – боднув головой, не утерпел съязвить сухощекий, плешивый Митька Лысов. – Вот и Разин Степан оное мечтание держал, а что сталось? Пугачев с неприязнью покосился на него. Падуров крутил и покусывал свои молодецкие усы, затем сказал в сторону Шигаева: – Врага нужно поражать в сердце, Максим Григорьич. А твой Оренбург – ноги. – Нет, не ноги, Тимофей Иваныч, нет, не ноги, – обидчиво ответил Шигаев и покашлял. – Петербург с Москвой есть голова, а Оренбург – сердце. Ведь за Оренбургом-то вся Сибирь лежит... – Оренбург погоды не делает, да и сделать николи не сможет. Оренбург – окраинская сторона, и не в Оренбурге суть, – с дрожью в голосе высказывал Падуров. – Обидно слышать это от тебя, Тимофей Иваныч, – заговорили вокруг с упреком. – Ведь ты сам казачьего роду-племени, а балакаешь, аки москаль какой. Стало тихо. На дремавшего Чику напала икота. Он выпил ковш воды и смочил голову. – Ну а ты, стар человек, как полагаешь? – нарушив молчание, спросил Пугачев есаула Андрея Витошнова. Скуластый сухой старик с седоватой бородой, посматривая исподлобья на Пугачева, робко ответил: – Куда поведете, батюшка, верное воинство свое, туда и мой конь побежит. Все бывшие в свите стали упрашивать государя принять путь к Оренбургу. Пугачев с ответом замешкался. Доводы Падурова были более понятны и близки его горячему сердцу, чем упрямое желание приближенных. Однако и речи Овчинникова о том, что в случае неудачи можно от Оренбурга в Туретчину и в Персию податься, тоже казались Пугачеву резонными. Но главное – у него не было охоты вступать в раздор с большинством. Он сказал: – Немедля идти под Казань было бы куда складнее, господа атаманы. Ну, ежели ваше общее намеренье Оренбургу осаду со штурмом учинить, я, великий государь, супротивничать не стану вам. Свита поклонилась государю. Подвыпивший Чика встал, ударил шапкой о ладонь и с пьяной горячностью сказал: – Ваше величество, отдели мне сколько-нито войска. Я один на Казань пойду! – Иди-ка ты, Чика, не на Казань, а на сеновал... Проспись, – со строгостью посмотрев на лупоглазого цыгана Чику, сказал совсем не строго Пугачев. Пугачевцы прожили в Татищевой трое суток. Проводили время весело, в гульбе. Забрав лучшие по всей яицкой линии пушки, амуницию, провиант, вино, соль, деньги, они двинулись к Чернореченской крепости. Комендант крепости Краузе загодя скрылся в Оренбург, а крепость встретила Пугачева с честью. На роздыхе явилась к Пугачеву дворовая девушка капитана Нечаева, взятого в плен в Татищевой. Ей было лет под тридцать. Высокая, ядреная, чернобровая – кровь с молоком, – она кувырнулась Пугачеву в ноги и завыла. Пугачев приказал ей подняться, спросил, как звать ее и что ей надо? Она встала, сказала, что зовут ее Ненилой и что ее шибко тиранствовал барин офицер Нечаев. Сказав так, она снова кувырнулась в ноги. Пугачев спросил: – Как же ты, этакая крепкая да гладкая, барину-то поддалась? – Да ведь я-то гладка, а он, пес, того глаже... Изгалялся всяко, плетьми стегал. Пугачев приказал разыскать капитана Нечаева и вздернуть. Ненила в третий раз кувырнулась Пугачеву в ноги: – Спасибо, надежа-государь, заступничек наш... Уж не оставь меня, рабу. – Куда же мне тебя приделить-то? – в раздумье промолвил Пугачев. – Погодь, погодь... А смыслишь ли ты, Ненилушка, щи да кашу варить, ну там еще разные царские блюда, вроде кукли-цукли всякие, меринанцы... Ненила утерла широкие губы, весело сказала: – Кашу да щи завсегда сварю... Я, чуешь, управная. – Так будь же моей стряпухой, потрафляй мне. Ненила еще раз повалилась Пугачеву в ноги. Обращаясь к старику Почиталину, которому были вручены ключи от склада, Пугачев сказал: – Слышь, Яков Митрич! Приодень возьми девку, сарафанишко какой-нито дай поцветистей да ленточек, бабы это любят, да отведи, слышь, в палатку мою. Пущай она мне да заодно и барыньке Харловой услужает. 2 До Оренбурга оставалось всего около тридцати верст. Если б Пугачев не провел зря четверо суток в Татищевой да в Чернореченской, он легко мог бы овладеть не готовым еще к обороне Оренбургом. Однако использовать столь удобный случай пугачевцы прозевали. Известие, что Татищева крепость пала, привело Рейнсдорпа в испуг. Сильная крепость, надежный оплот Оренбурга, в руках разбойников! Нет, это нечто невероятное... «О, какой катастрофа! Этот Вильгельмьян Пугашов вовсе не разбойник, он во много разов лютее разбойника, он со свой сброд коварна шволочь», – по-русски думал он, бегая вдоль кабинета и нервно кусая сухие губы. Еще 24 сентября Рейнсдорп трем губернаторам – казанскому, сибирскому и астраханскому – отправил бумаги о появлении Пугачева и об угрожающей всему краю опасности. А 28 сентября, получив сведения о трагической судьбе Татищевой крепости, экстренно собрал военное совещание. Присутствовали: обер-комендант генерал Валленштерн, войсковой атаман Могутов, действительный статский советник Старов-Милюков (бывший полковник артиллерии), чиновники Мясоедов да Тимашев и директор таможни Обухов – люди важные, откормленные, самонадеянные. Рейнсдорп задвигал рыжими бровями, придал лицу выражение воинственности и начал: – Господа! Этот, шорт его возьми, касак Пугашов со своя шайка угрожает Оренбургу. И брать его за простой разбойник не есть возможно. Он, шорт его возьми, опасный коварный враг. Это-это так и есть, прошу верить мне, старого вояке. Ну-с... Будем подсчитать, с Богом помолясь, наши силы. Развернули ведомости, сводки. Оказалось, вся Оренбургская губерния охраняется тремя легкими полевыми командами – в них всего 1230 человек – да несколькими гарнизонными батальонами и местным казачьим населением. Эти ничтожные воинские части разбросаны по необъятной территории, и, при сложившихся обстоятельствах, подтянуть их в срок к городу было почти невозможно. Собственно же защитников Оренбурга числилось всего 2900 человек, из них нерегулярных войск не более 174 человек, да гарнизонных солдат (большинство престарелых и калек) 1314 душ. Остальные – казаки, инвалиды, обыватели и еще 350 татар, на верность коих было опасно положиться. Решили, что со столь малыми силами нечего и пытаться вступать с мятежниками в открытый бой, а дай Бог как-нибудь отсиживаться в крепости, пока не придет выручка извне. О количестве мятежников сведений у Рейнсдорпа не было. Однако предположительно говорили, что Пугачев располагает по крайней мере тремя тысячами конников и многими пушками. А главная беда в том, что силы злодея все возрастают. Так, было оглашено донесение, что пятьсот башкирцев, высланных из Оренбурга в помощь Татищевой крепости, подобно отряду сотника Падурова, целиком передались мятежникам. – Вот вам! – воскликнул Рейнсдорп и снова, и снова тянулся к табакерке. Кончик белого носа его от частых понюшек стал коричневым, покрытые веснушками щеки раскраснелись. Постановили тотчас отправить приказ начальнику Верхне-Озерной дистанции, бригадиру Корфу, чтоб гарнизон и орудия как Пречистенской крепости, так и уцелевших от мятежной заразы форпостов немедля были направлены в Оренбург. Вторым пунктом постановили: все мосты через Сакмару разломать, комяги и лодки сжечь, дабы неприятель употребить их для себя не мог. Далее было постановлено привести артиллерию в исправное состояние, подчинив ее Старову-Милюкову; разночинцам, имеющим ружья, назначить места для обороны крепости, а безоружных определить для тушения пожаров; при сем «дать обер-коменданту строгий приказ, чтобы никто из тех мест, где кто назначен, отнюдь не отлучались, хотя бы и пожар собственного дома увидели!» Совещались без перерыва с утра до вечера, съели тут же за столом два больших пирога с осетриной, много выпили квасу и воды с вареньем. В канцелярии от табачного дыма сизо, окна закрыты наглухо – губернатор боится простуды. Для очистки воздуха кривой казак затопил печь камышовыми дудками. Губернаторша дважды присылала мужу микстуру от геморроя и подагрические капли. Лекарства подавал на серебряном подносе бравый лакей из польских конфедератов, в галунах и свежих перчатках. С башенки над зданием гауптвахты раздался мелодичный бой курантов, пробило восемь часов. Все утомились, стали впадать в легкое обалдение; губернатор, а за ним и другие, прикрываясь ладонями, сладко позевывали. Но вот все ожило. За окнами послышались многие голоса, топот, пофыркивание и ржанье коней. Все бросились к окнам. Через площадь двигалась в беспорядке конная небольшая толпа сеитовских татар, два дня тому назад посланных из Оренбурга в количестве трехсот человек на помощь Татищевой. Из лачуг, домов, домишек выбегали жители, с любопытством расспрашивали возвратившихся – что, как и почему вернулись. – Кудой дела! – кричали с коней гололобые татары. – Кудой дела! Татищева горит мало-мало, начальство секим-башка, Чернореченский крепость забирал сапсем... Ой, бульно кудой дела... – Чернореченская сдалась, что ли? – Сапсем сдалась!.. – А чего мало вас? – не отставали жители. – Злодей, что ли, перебил? – Пошто перебил... Мало-мало наша сеитовцы ихний толпа побежаль... Сэ равно ветер – жжх! – и нету... Сто, да ешо полста... э... Яман-дело! Начальство, прильнув к окнам и чуть приоткрыв рамы, в угрюмом молчании прислушивалось к говору улицы. – Фу-у... Слыхали? Вот вам... Каша заваривается не на шутку, – отдуваясь, проговорил хриплым басом тучный директор пограничной таможни Обухов. – А где же его высокопревосходительство? Где Иван Андреич? Губернатора в канцелярии не было. Сторожа зажигали в шандалах свечи. Меж тем Иван Андреич Рейнсдорп, как только услыхал о падении Чернореченской крепости, незаметно и с великой поспешностью вымахнул из канцелярии и через остекленный переход, соединяющий присутственные места с апартаментами, чуть не вприпрыжку побежал к себе в покои. Покинутые губернатором начальствующие лица, водившие между собой крепкую дружбу, принялись взволнованно из угла в угол вышагивать. То закинув руки за спину, то с жаром жестикулируя, они стали костить губернатора, обмениваясь сначала негромкими отрывочными фразами, перешедшими затем в горячие, полные желчи откровенные высказывания. Да как же, помилуйте! Творится нечто необычное. Горсть яицких казачишек-бунтарей передалась разбойнику. Вот тут-то сразу и нужно было раздавить этот ничтожненький бунтишко. А что сделал губернатор? Вместо энергичных действий он задавал пиры, похваляясь своим военным гением. Ха! Гений... Геморроидальная шишка, плясун, бабник. Загородные дворцы себе строит на казенный кошт, рабов закабалил... Острожник Емельян Пугачев больше месяца в его губернии шатается, а он и сном-духом не ведал об этом. Вот теперь дождался гостя, теперь узнал! Поди-ка сунься! И вы заметили, господа, что Рейнсдорп перестал Пугачева разбойником ругать, а величает: «Неприятель»? И воистину, какой же разбойник, ежели крепости ему сдаются, башкирцы с татарами бегут к нему, даже Падуров, уж на что был надежный человек – депутат, сотник, человек толковый, книжный, – и тот не постыдился передаться самозванцу. Да, господа, враг у ворот, а мы к его встрече не готовы. А кто в сем повинен? Иван Андреич Рейнсдорп. – Его высокопревосходительство просит вас, господа, проследовать в его опочивальню, – звонко прокричал с порога адъютант. Губернатор принял их, лежа в кровати. На голове белый колпак с розовой кисточкой, на курносом лице болезненная мина. Начальствующие подобный прием справедливо считали для себя оскорбительным; они друг с другом переглядывались, пожимали плечами. Тучный Обухов сердито пыхтел, намереваясь тотчас же удалиться. – Извиняйт, господа, – слабым голосом проговорил губернатор. – Маленечко... как это, как это... занедужился, эскулап уложил немного в постель. Садитесь, господа. (Все сели, хмурые, обозленные.) Итак, господа, мне только что доложил сотник сеитовских татар Мустафанов, что неприятель занял Чернореченскую. О, какой несчастье! – А кто ж виноват, ваше высокопревосходительство? – шумно сопя, начал директор таможни Обухов. – Не наш ли штаб виноват, дав врагу время столь много усилиться? – Ви, любезный Митри Павлич, хотите сказать – виноват губернатор Рейнсдорп? – Опершись о стол волосатыми кулаками, губернатор быстро приподнялся. – Да, может быть... Но мой поступка критиковать никто не иметь права, кроме... кроме ее величества, государыни императрисс... – А равным образом и Военной коллегии во главе с графом Захаром Григорьичем Чернышевым, – колко сказал обер-комендант генерал Валленштерн, зная неприязненное отношение к Рейнсдорпу графа Чернышева. – Шо, шо? – завертел головой оскорбленный губернатор. – О, мы с граф Чернышеф старинный друзья, чтоб не сказать боле... Итак, господа, враг у ворот... – У гнилых ворот, ваше высокопревосходительство, – добавил неожиданно и резко Обухов. – Крепость как следует принять врага не готова... – Шо? – Глаза губернатора стали злыми, он сорвал с головы колпак и бросил его в ноги. – Итак, враг у ворот. Но ви не трусьте, ви держите большой надежда на мой предостаточный военный опыт. В мой голова двадцать прожект, самых очшень хитрых. Я его, сукин кот, ату-ату! Чрез двух недель эта самая царь Петр Федорыч, шорт его возьми, будет на цепочка приведен сюда, и мы на площадь при весь народ отрубим его дерзкий голофф... – Лицо губернатора раскраснелось от внутреннего возбуждения и резких воинственных жестов руками. Он устало выдохнул воздух и снова прилег. Рыжие, с сильной проседью, завитушки волос свисли на выпуклый лоб его. Едва сдерживая едкие улыбки и только краем уха вслушиваясь в болтовню губернатора, начальствующие лица с немалым любопытством осматривали богатое убранство спальни. Стены обиты светло-розовым персидским шелком, резная, под слоновую кость, искусной работы мебель, над кроватью пышный балдахин, увенчанный золоченым толстощеким купидоном. Венецианское зеркало, севрские умывальные приборы. Под расписным потолком два хрустальных, французской работы, фонаря. Драгоценные персидские ковры на полу. Всюду расточительная роскошь, великолепие. «Казна-матушка все стерпит», – думали начальствующие лица – иные с болью и тревогой в сердце, а кто и с плохо скрываемой завистью. – Ждем ваших распоряжений, генерал, – сказал, подымаясь, плотный, пучеглазый Валленштерн. – Извольте, господа, очшень мало отдохнуть, – сказал он, – и после сего приступить осмотр крепость, сами тщательный, сами аккуратный. – Как? Ночью? – Ночь! Ночь! С факелами. Время военный. Каждый минут очшень дорогой. И чтоб вся инженерская команд была с вами. Господин адъютант, распоряжайтесь через три часоф мне экипаж... Я сам приму распорядок осмотра. 3 Рейнсдорп страшился, что со столь малым числом защитников крепости ему будет трудно оборонять Оренбург от Пугачева. А Пугачев, как раз наоборот, считал, что с его слабыми силами нечего к Оренбургу и нос совать. Именно поэтому Емельян Иваныч охотно принял приглашение жителей татарского селения Каргалы не оставить своей царской милостью и навестить их. Вот и хорошо. Пожалуй, часть татар воссоединится с ним. А из Каргалы он махнет в Сакмарский городок, населенный яицкими казаками. Нет сомнения, что и те примут его руку. Вот тогда-то уж можно будет и Оренбургу приступ учинить. – Нам, господа атаманы, силы свои скоплять надо. Сего ради умыслил я идти в Каргалу да в Сакмарский казачий городок. Пугачевцы ехали то глинистой, то солончаковой степью с невысокими гривками и сыртами. Слева были видны в далеком мареве сизые отроги гор. День выдался солнечный, по-осеннему свежий. Суслики и тушканчики, покинув норы, грелись на солнце. Завидя шумную ватагу, они приподымались на задние лапки, с любопытством вытягивали мордочки навстречу всадникам, принюхивались и, лукаво засвистев, ныряли в норки. Эти певучие посвисты, похожие на веселую игру, сопровождали пугачевцев всю дорогу. Вдруг Пугачев засуетился, закричал ехавшему с ним рядом старику Почиталину: – Дай, дай скорей! – и сорвал с его плеча ружье. Орел-стервятник, кружившийся над степью, враз сложил крылья и камнем пал на зазевавшегося суслика. Ударил смертельный выстрел. Видевшие это казаки радостно захохотали: – Ой, надежа-государь!.. Вот это вдарил!.. По-царски! Пугачев, возбужденно улыбаясь, передал ружье Почиталину. Чубастый горнист Ермилка уже волок за ноги большую, с доброго барана, птицу. – Куда прикажешь, ваше величество, курочку-т? – зашлепал он толстыми губами и в простодушной улыбке растянул рот до ушей. – Ощипли да покроши во щи... Видать, курица навариста, – развеселясь, засмеялся Пугачев. Обласканный вниманьем государя, захлебнулся хохотком и казак Ермилка. Его узенькие глазки утонули в мясистых, нажеванных щеках. Облизываясь и пофыркивая, он с гордостью косился на молодых казаков: мол, смотрите, каков я – самого государя в смех вогнал. Глядя на государя и на Ермилку, ближние шеренги конников тоже улыбались: было всем приятно, что государь не гнушается пошутить с простым казаком. Пугачев, прищурив правый глаз, покосился на фаэтон с Харловой, ее малолетним братишкой Колей и Ненилой. Фаэтон, сверкая на солнце лакировкой, двигался по гладкой луговине в стороне от дороги – там не так пыльно. Рядом с фаэтоном ехал на крупном коне полковник Падуров. Он пытался завести разговор с Харловой, но та молчала, понуро опустив голову. Измученные, покрасневшие от слез и бессонницы глаза ее были обведены темными тенями. Время от времени оборачиваясь в сторону чернобородого царя, Падуров издали кидал на него конфузливые, опасливые взгляды: а вдруг «батюшка» из пустяковой ревности вознегодует на него? В сердце Пугачева действительно вскипала временами не то что ревность, а нечто близкое к досаде супротив бабьего угодника Падурова, но он всякий раз подавлял это чувство. Да и стоит ли беспокоиться из-за этой неподатливой барыньки? Недотрога, плакса, капризница! «Я к ней с лаской, а она, знай, слезами умывается... Смотрю, смотрю, да и выгоню в три шеи. Чистоплюйка, черт...» – Слышь, горнист! Ты покажи-ка эту курочку Лидии Федоровне да мальчонке ейной. Пущай подивятся. – Федоровне? – переспросил Ермилка Пугачева. – До разу... – и, тряхнув чубом, тронул свою лошадку. Пугачев видел, как Ермилка подъехал к экипажу, бросил орла в ноги женщинам и, то ударяя себя в грудь, то оборачиваясь и тыча в сторону Пугачева, с жаром что-то говорил. Харлова резко отвернулась, сидевший против нее Коля потрогал орла ногой и с пренебрежением спросил Ермилку: – Кто, Пугач убил? – Государь птицу подстрелил. Своеручно... – Для тебя – государь, для меня – бродяга, – сказал Коля, и глаза его сверкнули. – Молчи, щенка кудой! – прохрипел татарин-возница и, круто обернувшись, замахнулся на мальчишку кнутом. – Не смей! – крикнул вознице Падуров, а мальчонке крепко погрозил пальцем. Харлова, тронув брата за колено, испуганно запричитала: – Коленька, умоляю... Будь умница... У мальчика задрожали веки, чуть покривился рот, он взглянул в побледневшее лицо сестры, всхлипнул и часто замигал, уставясь взором в бегущую под ногами пыльную дорогу. Затем внезапно схватил орла и резким движением выбросил его из фаэтона. «Змееныш какой», – подумал Ермилка, хотел обругать его, да не посмел из-за Падурова. Но вот Падуров приподнял шапку, с чувством сказал: «Прощайте, Лидия Федоровна», – и бочком-бочком, стараясь незаметно миновать государя, отъехал к своей части оренбуржцев. Ермилка тоже было собрался поворотить коня. Окидывая простоватым взглядом унылую Харлову и краснощекую Ненилу, он решил, что дородная девушка хотя и перестарок, а много краше барыньки, да и характер у Ненилы куда лучше. Первого октября, в полдень, каргалинские татары торжественно встречали государя. Каргала[91] стояла в стороне от тракта, в двадцати двух верстах от Оренбурга. Населявшие ее татары были зажиточны, они занимались скотоводством, хлебопашеством и торговлей с хивинцами, бухарцами и прочими соседними азиатскими народами. В Каргале было около трех тысяч жителей. Числом построек она мало уступала Оренбургу. Но постройки деревянные, глинобитные, каменных жилищ – наперечет. Избушки, домишки понатырканы, как Бог на душу положит. Улочки узкие, кривые, грязные. Сотни псов. На торговой площади возле мечети разостланы по луговине дорогие ковры, поставлен резной дубовый стул. К подъехавшему государю приблизились два татарина, подхватили его под руки. Вся же толпа татар, сняв шапки, пала ниц, уткнув лбы в землю. Вдали маячили празднично одетые женщины, они не смели приблизиться к священному государеву месту. – Встаньте, детушки, – сказал Пугачев, садясь на стул. – Где у вас люди-то хорошие да почтенные? – Ой, бачка-осударь, все в Оренбург забраны. Валла-билла!.. – ответили татары и стали подходить к целованию государевой руки. Видный старик в чалме и в круглых серебряных очках, прикладывая правую ладонь то к лбу, то к сердцу, вступил с Пугачевым в разговор. Зажиточный, бывалый, он езживал в Казань, в Москву и в Мекку на поклонение гробу Мухамета, говорил по-русски чисто. – Весь сеитовский татар с Оренбургу к тебе, бачка-осударь, убежит, – сказал старик. – Да и отсель бульно много наших правоверных за тобой собирается. Бульно много. Вслушиваясь в певучий голос старика, Пугачев подумал: ежели татары так охотно собираются идти к нему, то, пожалуй, еще охотней пойдут под его знамена столь богатые конной силой башкирцы. Он повернул голову и негромко сказал стоявшему на почетном карауле, с обнаженной саблей, полковнику Падурову: – Сменись, мой друг, с кем ни то, да возьми с собой Ваню Почиталина, да еще Николаева. Да где-нибудь в избе спроворьте-ка высочайший манифест ко всем башкирцам. Чтобы всем им было ведомо, и пуская всякий без сумнительства и промедления ко мне спешит с конем, а того лучше – о-двуконь. 4 Три пугачевца и четвертый, юный татарин Али, ознакомленный в казанском медресе с мудростью ислама, с жаром стали составлять воззвание к башкирскому народу. Они сидели в просторной и светлой избе родителей Али. Сначала дело шло туго, но вот мать Али и его сестра, красавица Фатьма, поставили на стол два жбана с крепким кумысом и деревянные крашеные чашки в виде тюбетеек. Отец Али имел двадцать кобылиц, мать славилась уменьем готовить волшебный степной напиток. Фатьма была одета в яркий халат, перехваченный по тонкой талии золотистой шелковой, с кистями, шалью; на открытой точеной шее ожерелье из золотых и серебряных монет – русских, персидских, турецких. Матовое, с легким румянцем, лицо ее оживлялось сиянием черных глаз. Игривая и сильная, как степная кобылица, она сразу ошеломила влюбчивого Падурова. И все давнишние и недавние его сердечные уколы и царапины в момент иссякли. Померк в его сознании и печальный облик страдающей Лидии Харловой. Черт возьми, черт возьми!.. Погиб, опять погиб Падуров... Мать увела девушку. Падуров снова потянулся к кумысу. Стало шумно. Обсуждалась каждая фраза манифеста, строки все больше и больше словесно расцветали и кудрявились: «Я во свете всему войску и народам утвержденный великий государь, явившийся из тайного места, прощающий народ, делатель благодеяний, сладкоязычный, милостивый, мягкосердечный российский царь император Петр Федорович, во всем свете вольный во усердии, чист и разного звания народов содержатель». «...За нужное нашел я желающим меня показать и, для отворения милостивой моей двери, послать нарочного к башкирской области старшинам, деревенским старикам, малым и большим. Заблудшие и изнуренные, в печали находящиеся, услыша мое имя, ко мне идите... Мне, вольному вашему государю, служа, душ ваших не жалейте, против моего неприятеля проливать кровь, когда прикажется быть готовым, то изготовьтесь». «...Слушайте! Когда на сию мою службу пойдете, так и я вас помилую. Ныне я вас жалую даже до последка землями, лесами, жительством, травами, реками, рыбами и хлебом. Как вы желаете, всем вас пожаловал по жизнь вашу, и пребывайте так, как степные звери, в благодеяниях и продерзостях, а я даю волю вам, детям вашим и внучатам вечно». «...А что точно ваш государь сам идет, то с усердием осмотрения моего светлого лица встречу выезжайте».

The script ran 0.009 seconds.