Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Эрих Мария Ремарк - Искра жизни [1952]
Язык оригинала: DEU
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, О войне, Роман

Аннотация. «Пар клубился вдоль кафельных стен. Теплая вода ласкала, словно теплые ладони. Они лежали в ней, и их тонкие, как спички, руки с непомерно толстыми суставами поднимались и блаженно плюхались обратно в воду. Застарелые корки грязи постепенно размокали. Мыло, скользя по истонченной от голода коже, освобождало ее от грязи, тепло проникало все глубже, доходило до самых костей. Теплая вода — они давно уже забыли, что это такое. Они лежали в ней, удивляясь и радуясь непривычному ощущению, и для многих это ощущение стало первым шагом к осознанию вновь обретенной свободы и спасения.»

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

— Интересно было бы еще знать, когда после прихода к власти ты засадил бы меня за решетку? — Скоро. Дело в том, что ты все еще опасен. Но пытать тебя мы не стали бы. Пятьсот девятый пожал плечами. — Мы посадили бы тебя в тюрьму и заставили работать. Или поставили бы к стенке. — Это утешительно. Именно так я всегда представлял себе ваш золотой век. — Зря иронизируешь. Ты же знаешь, что без принуждения никак нельзя. Поначалу принуждение — это оборона. Позже необходимость в нем отпадает. — Не думаю, — возразил Пятьсот девятый. — В нем нуждается любая тирания. И с каждым годом все больше, не меньше. Такова ее судьба. И неизменный крах. Вот тебе наглядный пример. — Нет. Нацисты совершили принципиальную ошибку, начав войну, которая им оказалась не по зубам. — Это не было ошибкой. Это было необходимостью. Они просто не могли по-другому. Если бы им пришлось разоружаться и не нарушать мир, они бы обанкротились. И вас постигнет такая же судьба. — Свои войны мы не проиграем. Мы их ведем по-другому. Изнутри. — Да, изнутри и вовнутрь. Тогда вы сразу же можете сохранить эти лагеря. Да еще и пополнить их. — Это мы можем, — ответил Вернер вполне серьезно. — Почему ты не хочешь быть с нами? — Именно поэтому. Если после всего этого ты придешь к власти, то постараешься меня ликвидировать. А я тебя нет. Вот в чем суть. Предсмертный хрип седоволосого узника раздавался теперь с большими паузами. Вошел Зульцбахер. — Говорят, что завтра утром немецкие летчики будут бомбить лагерь. И все разрушат. — А слухам все нет конца, — заметил Вернер. — Поскорее бы стемнело. Мне уже пора туда. Бухер окинул взглядом белый домик на холме напротив лагеря. Он стоял между деревьями под косыми лучами солнца и, казалось, нисколько не пострадал. Деревья в саду светились ярким светом, будто тронутые первым бело-розовым вишневым цветом. — Теперь ты, наконец, веришь? — спросил он. — Уже слышны их орудия. Они приближаются с каждым часом. Мы выйдем отсюда. Бухер снова посмотрел на белый домик. Он был суеверен: пока домик цел и невредим — и с ними ничего не случится. Он и Рут останутся живыми и спасутся. — Да, — Рут присела на корточки рядом с колючей проволокой. — А куда мы пойдем? — спросила она. — Прочь отсюда. Как можно дальше. — Куда? — Куда-нибудь. Может, еще жив мой отец. Бухер в это не верил; но он не знал точно, умер его отец или нет. Об этом знал Пятьсот девятый, но никогда не говорил. — А у меня никого больше не осталось, — проговорила Рут. — Я своими глазами видела, как их тащили в газовые камеры. — Может, их просто отправили с другим транспортом. Или куда-нибудь еще. Ты ведь тоже осталась в живых. — Да, — ответила Рут. — Я осталась в живых. — В Мюнстере у нас был небольшой дом. Может, он еще стоит. У нас его забрали. Если он еще стоит, нам его, наверно, вернут. Тогда мы сможем там жить. Рут Голланд молчала. Бухер посмотрел на нее и увидел, что она плачет. Он никогда не видел ее слез и решил, что это, наверно, от воспоминаний о погибших родственниках. Однако смерть была привычным делом в лагере, и ему казалось каким-то преувеличением испытывать такие глубокие переживания после столь долгих лагерных лет. — Нам нельзя предаваться воспоминаниям, Рут, — проговорил он с некоторым нетерпением. — Иначе как мы сможем дальше жить? — Это не воспоминания. — Чего же ты тогда плачешь? Сжатыми пальцами Рут вытерла слезы. — Хочешь знать, почему меня не сожгли в газовой камере? — спросила она. Бухер почувствовал, что сейчас услышит то, о чем ему лучше было бы не знать. — Можешь мне об этом не рассказывать, — заметил он. — Но если хочешь, твое дело. Мне все равно. — Это очень важно. Мне исполнилось семнадцать лет. Тогда я не была такой безобразной, как сейчас. Поэтому мне оставили жизнь. — Да-а, — проговорил Бухер, ничего не понимая. Она поглядела на него. Он впервые увидел, что у нее прозрачные серые глаза. Раньше он этого просто не замечал. — Тебе не ясно, что это такое? — спросила она. — Нет. — Мне сохранили жизнь, потому что требовались женщины. Молодые — для солдат. В том числе для украинцев, воевавших на стороне немцев. Теперь-то до тебя дошло? Какое-то мгновение Бухер сидел как ошарашенный. Рут наблюдала за ним. — Вот, что они из тебя сделали? — проговорил Бухер наконец. Он отвел от нее взгляд. — Да. Вот, что они из меня сделали. — Больше она не плакала. — Это неправда. — Это правда. — Я имею в виду другое. Я имею в виду, что ты сама этого не хотела. Она горько усмехнулась. — Какая разница! Теперь Бухер пристально рассматривал ее. Казалось, в ней угасали все чувства. Но именно это превратило ее лицо в некую маску боли, из-за чего он вдруг почувствовал, а не только услышал, что она сказала правду. Он ощутил это до рези в животе, но вместе с тем он отказывался признать сказанное, он еще не был к этому готов — в данный момент он желал только одного, чтобы в его присутствии это лицо стало иным. — Это неправда, — сказал он. — Это было против твоей воли. Тебя при этом не было. Ты в этом не участвовала. Ее взгляд вернулся из пустоты. — Но так было, и это трудно забыть. — Никто из нас не знает, что он может забыть и что нет. Все мы должны забыть многое. Иначе мы с таким же успехом можем остаться здесь и умереть. Бухер повторил что-то из сказанного накануне вечером Пятьсот девятым. Как давно это было? Прошли уже годы. Он несколько раз икнул. — Ты жива, — проговорил он затем с некоторым усилием. — Да, я жива. Я двигаюсь, я говорю слова, я ем хлеб, который ты мне перекидываешь через проволоку, — и прочее тоже живет. Живет! Живет! Рут прижала ладони к вискам и посмотрела на него. Она разглядывает меня, — подумалось Бухеру, — она снова видит меня. Она не разговаривает теперь только с небом и с домиком на холме». — Ты живешь, — повторил он. — И этого мне достаточно. Она опустила ладони. — Ты ребенок, — проговорила она безутешно. — Ты ребенок! Что тебе известно? — Я не ребенок. Кто здесь был, не ребенок. Даже Карел, которому одиннадцать лет. Она покачала головой. — Я не это имею в виду. Теперь ты веришь в то, что говоришь. Но это не удержится. Явится другое. У тебя и у меня. Воспоминание, позже, когда… «Почему она мне это сказала? — подумалось Бухеру. — Ей не надо было говорить мне: я бы этого не знал, и этого никогда бы не было». — Я не знаю, что ты имеешь в виду, — сказал он. — Но думаю, на нас распространяются особые, необычные правила. Здесь в лагере есть люди, которые убивали людей, потому что так было необходимо, — он подумал о Левинском, — но эти люди не считали себя убийцами так же, как не считает себя убийцей солдат на фронте. И они правы. Точно так же и мы. К случившемуся с нами не приложимы нормальные мерки. — Когда мы выйдем отсюда, ты будешь размышлять об этом по-другому… — Она посмотрела на него. Ей вдруг стало ясно, почему за последние недели она испытала так мало радости. Она ощущала страх — страх перед освобождением. — Рут, — сказал он и почувствовал испарину. — Все прошло. Забудь это! Тебя принудили к тому, что в тебе вызывало отвращение. Что от этого осталось? Ничего. Ты в этом не участвовала; ты этого не хотела. В тебе же не осталось ничего, кроме отвращения. — Меня рвало, — проговорила она еле слышно. После этого меня почти всегда рвало. В конце концов меня выслали. — Она не сводила с него взгляд. — И вот результат — седые волосы, рот, в котором почти нет зубов. И шлюха. Он вздрогнул от одного этого слова и долго молчал. — Они всех нас унижали, — произнес он наконец. — Не только тебя. Всех нас. Всех, кто здесь, всех, кто сидит в других лагерях. Унизили твою женскую честь, унизили нашу гордость и более того — наше человеческое достоинство. Они втаптывали в грязь, оплевывали; они настолько нас унизили, что неизвестно, как мы все вынесли. В последние недели я часто размышлял об этом. Я говорил об этом и с Пятьсот девятым. Они причинили так много, в том числе и мне… — Что? — Не хочу говорить об этом. Пятьсот девятый сказал: ложно то, что не воспринято внутренне. Вначале до меня не дошло. Но теперь я понял, что он имел в виду. Я не трус, а ты не шлюха. Все, что над нами сделали, ничего не значит, пока мы сами этого не ощутим. — Я именно так это ощущаю. — Когда мы выйдем отсюда, все пройдет. — Наоборот, будет восприниматься еще острее. — Нет. Если бы все было именно так, только немногие из нас могли бы жить дальше. Нас унизили, но мы не униженные. — Кто так говорит? — Бергер. — У тебя хорошие учителя. — Да, и я многому научился. Рут отвернулась. Лицо ее сейчас выглядело усталым. В нем еще присутствовала боль, но уже не было конвульсии. — Так много лет, — сказала она. — От этого будни… Бухер увидел, как тени голубых облаков поплыли над холмом, на котором стоял белый домик. Еще мгновение он подивился тому, что домик цел и невредим. Ему казалось, будто в этот домик непременно должна угодить какая-нибудь бесшумная бомба. Но домик продолжал стоять. — Давай подождем, пока выйдем отсюда, ощутив этот миг до того, как нас охватит отчаяние? — попросил он. Она посмотрела на свои тонкие руки, подумала о своих седых волосах и выпавших зубах, а потом еще о том, что Бухер вот уже столько лет едва ли видел хоть одну женщину за пределами лагеря. Она была моложе его, но чувствовала себя на много лет старше. Пережитое висело на ней, как свинцовые гири. Она ничего не думала о том, чего он с такой уверенностью ждал, и тем не менее и в ней жила последняя надежда, за которую она цеплялась. — Ты прав, Йозеф, — проговорила она. — Мы будем ждать столько, сколько надо. Она пошла к своему бараку, грязная юбка болталась вокруг тонких ног. Он смотрел ей вслед и вдруг почувствовал, что в нем, как бурный фонтан, закипает ярость. Он сознавал свою беспомощность и неспособность, вынужденный пропустить через самого себя и понять то, что сказала Рут. Он медленно встал и поплелся к бараку. На него как-то мучительно сразу подействовал яркий цвет неба. XXI Нойбауэр стал пристально разглядывать письмо. Потом еще раз прочел последний абзац: «Если хочешь, чтобы тебя взяли, поступай, как знаешь. Я же хочу быть свободной. Фрейю забираю с собой. Приезжай. Зельма». Вместо адреса была указана какая-то деревня в Баварии. Нойбауэр огляделся. Происшедшее не укладывалось у него в голове. В это трудно было поверить. Они должны были вот-вот вернуться. Оставить его в такой момент — немыслимое дело! Он тяжело опустился в одно из французских кресел. Оно скрипнуло. Нойбауэр поднялся, пырнул кресло ногой и лег на диван. Эта чертова мишура! И зачем только понадобились ему эти штуковины вместо добротной, как у других, немецкой мебели? Все это он приобретал ради нее. Зельма где-то прочла об этом и подумала, как это ценно и элегантно. Ему-то что было до этого? Ему, суровому, честному стороннику фюрера? Он замахнулся, чтобы еще раз ткнуть ногой в изящное кресло, но одумался: «Зачем так? Этот хлам, наверное, можно когда-нибудь продать. Вот только, кто станет покупать предметы искусства под грохот пушек?» Нойбауэр снова встал и прошелся по квартире. В спальне отпер дверцы шкафа. Он еще надеялся, но когда заглянул в ящики… Зельма прихватила с собой меха и все более или менее ценное. Он отбросил белье в сторону — не оказалось и шкатулки с драгоценностями. Нойбауэр медленно закрыл дверцы и некоторое время постоял около туалетного столика. Он машинально взял в руки хрустальные флаконы из богемского стекла, вынул пробку, и, ничего не ощущая, принюхался. Это были подарки, напоминавшие о славных днях в Чехословакии, Зельма их оставила. Наверно, чересчур хрупкие. Он резко шагнул к настенному шкафу, стал искать ключ, рванул на себя дверцу. Но этого можно было и не делать: Зельма прихватила с собой все ценные бумаги. Даже его золотую сигаретницу со свастикой в бриллиантах — подарок промышленников, когда он еще работал по технологической части. Ему надо было остаться и продолжать «доить» братьев. Идея с лагерем в итоге все же оказалась ошибкой. Конечно, в первые годы она была подходящим средством давления; но теперь это его явно тяготило. Впрочем, Нойбауэр слыл одним из самых гуманных комендантов. Об этом все знали. Меллерн не был Дахау, Ораниенбургом или Бухенвальдом, не говоря уж о лагерях смерти. Нойбауэр прислушался. Одно из окон было открыто, и муслиновые портьеры витали, как привидения, по ветру. Да еще дьявольские раскаты с горизонта! Это выводило из себя. Он закрыл окно и в спешке прихлопнул портьеру. Он снова открыл окно и потянул портьеру на себя. Но она зацепилась за угол и порвалась. Нойбауэр выругался и захлопнул окно. Потом пошел на кухню. Сидевшая за столом домработница вскочила, когда вошел хозяин. Он буркнул, даже не удостоив ее взгляда. Эта стерва, наверняка, все знала. Он сам достал из холодильника бутылку пива. Обнаружив еще полбутылки можжевеловой водки «штейнхегер», он отнес обе бутылки в гостиную. Потом Нойбауэр вернулся на кухню за стаканами. Домработница стояла у окна и прислушивалась. Она резко обернулась, словно ее застали за каким-то неблаговидным делом. — Что-нибудь приготовить поесть? — Нет. Тяжело ступая, он вышел из кухни. Можжевеловая водка оказалась крепкой и пряной, а пиво — холодным. «А что, если сбежать, — подумал Нойбауэр. — Как евреи. Это даже хуже! Евреи так не поступают. Они держатся друг за друга». Он часто был тому свидетелем. Обманутый! Брошенный! Вот, чего он заслужил! Он больше получил бы от жизни, если бы не был верным отцом семейства. Верным! Можно сказать, почти что верным. В общем-то верным, если учесть, чего он мог бы добиться в жизни. А эти несколько раз! Вдова — это не в счет. Несколько лет назад пришла к нему одна рыжая, чтобы вызволить из лагеря своего мужа. На что она только не шла в своем страхе! А ведь ее муж уже давно умер. Она, разумеется, этого не знала. Разудалый выдался тогда вечер. А вот когда ей вручили сигарную коробку с прахом, повела себя по-идиотски. Сама виновата, что попала за решетку. Оберштурмбаннфюрер не мог простить тех, кто плевал ему в лицо. Он налил себе еще приличную порцию «штейнхегера». «С какой стати он вспомнил именно об этом? Ах да, в связи с Зельмой. Чего бы только у него не было! Да, он упустил кое-какие шансы. Чего только не позволяли себе другие! Достаточно вспомнить Клумпфуса Биндинга из гестапо! Каждый день новая афера». Нойбауэр отодвинул от себя бутылку. Дом казался ему таким пустым, словно Зельма вывезла всю мебель. «Фрейю она тоже утащила за собой. Почему у меня не было сына? Не его в этом вина, это уж точно! Ах, проклятье! — Он огляделся вокруг. — Что сейчас еще можно предпринять? Попробовать ее найти? В Каферндорфе? Но Зельма была сейчас в пути. Пока она доберется до места, может пройти много времени». Нойбауэр обвел взглядом свои до блеска начищенные сапоги. Блистательная чета замарана предательством. Он поднялся и, тяжело ступая, прошел сквозь пустой дом на улицу. Там его ждал «мерседес». — В лагерь, Альфред! Машина медленно поползла по улицам города. — Стоп! — вдруг проговорил Нойбауэр. — Альфред, в банк! Он вышел из машины, стараясь выглядеть максимально подтянутым. Никто не должен ничего заметить. Вот так! Он не даст себя скомпрометировать! Выяснилось, что она сняла в банке половину всех денег. Когда он спросил, почему его не поставили в известность, в ответ только пожали плечами, сославшись на совместный счет. К этому добавили, что таким образом даже хотели оказать ему любезность, ведь снятие крупных сумм с банковского счета официально не приветствуется. — В сад, Альфред! Пока они добрались, прошло много времени. Зато их взору в утреннем свете открылся умиротворенный сад. Во многих местах уже цвели фруктовые деревья. Ярким многоцветием напоминали о себе нарциссы, фиалки и крокусы. Как пестрые пасхальные яйца, они светились в ядовитой зелени листвы. Вот их-то в неверности не упрекнешь — они явились вовремя, заявив о себе, как положено. Природа отличалась надежностью — тут никто не сбегает. Он направился к кроликам, которые пережевывали пищу за проволочными решетками. В их ясных красноватых глазах не было мыслей о банковских счетах. Нойбауэр просунул палец сквозь проволоку и погладил мягкие ангорские шкурки. Он хотел заказать из кроличьего меха шаль — для Зельмы. Какой же он все-таки добродушный дурак, которого все постоянно обманывают. Он прислонился к решетке. Его возмущение в этой умиротворяющей обстановке теплого уютного крольчатника обернулось мучительным сочувствием к самому себе. Сияющее небо, распустившаяся ветка, которая раскачивалась перед входом, кроткие мордочки животных в сумеречном свете — все это способствовало его сиюминутному настроению. Вдруг до его слуха снова донеслось грохотание. Оно было менее ритмичное, но более интенсивное, чем прежде. В его личные переживания властно рвался какой-то глухой подземный стук. Он постоянно усиливался, а вместе с ним снова возвращался страх. Но этот страх был уже не такой, как раньше. Он сидел глубже. Сейчас Нойбауэр был один и уже не мог больше заблуждаться, пытаясь убедить других и таким образом самого себя. Теперь он ощущал страх без каких-либо оговорок, он то подступал к горлу из желудка, то из горла снова перетекал в желудок. «Я не совершил ничего неправедного, — размышлял он без внутренней убежденности. — Я только исполнял свой долг. У меня есть свидетели. Много свидетелей. Один из них — Бланк. Совсем недавно я угостил его сигарой, вместо того чтобы засадить в тюрьму. Другой на моем месте просто забрал бы у него магазин. Бланк в этом сам признался, он даст показания. Я обошелся с ним прилично, он подтвердит это под присягой», — размышлял в нем отстранение какой-то внутренний голос. Нойбауэр резко обернулся, будто эти слова кто-то действительно произнес у него за спиной. Перед ним выстроились в ряд выкрашенные в зеленый цвет грабли и лопаты с крепкими деревянными ручками. «Эх, оказаться бы сейчас крестьянином, хозяином сада, содержателем гостиницы или вообще никем! А эта вот проклятая цветущая ветка — ей проще, цветет себе и никакой ответственности. А каково оберштурмбаннфюреру? С одной стороны подошли русские, с другой — англичане и американцы, куда тут деться? Зельме хорошо говорить. Бежать от американцев означает попасть в руки к русским, уж можно себе представить, чем все это кончится. Они ведь неспроста прошли от Москвы и Сталинграда по своей разоренной земле». Нойбауэр вытер вспотевшие глаза. Слегка пошатываясь, он сделал несколько шагов. Требовалась большая четкость в мыслях. Нойбауэр на ощупь выбрался из крольчатника. Ощутив свежесть на дворе, он глубоко вздохнул. Но вместе с воздухом он словно вдохнул и доносившееся с горизонта беспорядочное грохотание. У него задрожало в легких, и он снова почувствовал слабость. Легко, без отрыжки, его вырвало около дерева в окружении нарциссов. — Это пиво, — проговорил он. — Пиво и «штейнхегер» мне не впрок. — Он окинул взглядом ворота. Альфред не мог его видеть. Нойбауэр немного постоял. Почувствовав, как под ветром у него высох пот на лбу, он нетерпеливо направился к машине. — В бардак, Альфред! — Куда, куда, господин оберштурмбаннфюрер? — В бардак! — вдруг разозлившись, крикнул Нойбауэр. — Ты что, разучился понимать немецкий? — Бордель закрыт. Сейчас в нем полевой лазарет. — Тогда вези в лагерь. Он сел в машину. Ясное дело — в лагерь, куда же еще? — Как вы оцениваете обстановку, Вебер? — Прекрасно. — Вебер спокойно посмотрел на него. — Прекрасно? На самом деле? — Нойбауэр нащупал в кармане сигары; потом вспомнил, что Вебер их не курит. — К сожалению, у меня с собой нет сигарет. Была пачка, но исчезла. Одному Богу известно, куда я их засунул. Он недовольно посмотрел на заколоченное досками окно. При авианалетах стекло вылетело, а новое не подвезли. Нойбауэр не знал, что его сигареты во время неразберихи были украдены и на них с помощью рыжего писаря и Левинского ветераны второго барака на целых два дня были обеспечены хлебом. К счастью, сохранились его тайные записи — все его филантропические указания, которые затем «ошибочно» воспринимались Вебером и другими. Нойбауэр наблюдал за Вебером со стороны. Казалось, что начальник лагеря был абсолютно невозмутим, хотя за ним водилось немало всяких грехов. Вот и эти последние случаи, когда повесили… Нойбауэра снова бросило в жар. Он почувствовал себя уверенно. — Что бы вы стали делать, Вебер, — спросил он задушевно, — если бы, предположим, на некоторое время из тактических соображений, вы меня понимаете, значит, на короткий выжидательный период противник занял нашу территорию, что, — поспешно добавил Нойбауэр, — как часто случалось в истории, вовсе не означает поражения? Вебер слушал его с едва заметной лукавой улыбкой. — Для такого, как я, всегда найдется, что делать, — ответил он по-деловому. — Мы снова расправим плечи, может быть, под другим именем. Ну, скажем, как коммунисты. В течение нескольких лет национал-социалистов больше не будет. Все станут демократами. Но это не так важно. По всей вероятности, я когда-нибудь и где-нибудь устроюсь работать в полиции. Может быть, даже с поддельными документами. Так и пойдет дело. Нойбауэр ухмыльнулся. Уверенность Вебера передалась ему. — Неплохая идея. А я? Что вы думаете, кем стану я? — Не знаю. У вас семья, оберштурмбаннфюрер. Тут не так просто позволить себе такие перепады, в том числе нелегальное положение. — Разумеется. — От хорошего настроения Нойбауэра снова не осталось и следа. — Знаете что, Вебер, мне хотелось бы сделать лагерный обход. Давно я уже там не был. Когда он появился в дезинфекционном отделении, Малый лагерь уже был в курсе дела. Вернер и Левинский снова переправили большую часть оружия в трудовой лагерь; только Пятьсот девятый оставил себе револьвер. Он настоял на своем, спрятав оружие под кроватью. Через четверть часа из госпиталя пришло удивительное сообщение: инспекционный обход не преследует карательных целей, шмона в бараках не предвидится, Нойбауэр, наоборот, настроен прямо-таки благожелательно. Новый староста блока нервничал. Он орал и командовал. — Только не кричи так, — сказал ему Бергер. — От твоего крика лучше не станет. — Что? — Что слышал! — Я кричу, когда хочу. Выходи! Стройся! — Староста бегал вдоль барака. Собирались те, кто мог ходить. — Это не все! Должно быть больше! — Мертвецам тоже строиться? — Заткни пасть! Всем выйти! Лежачим больным тоже! — Послушай. Об инспекции ничего не известно. Приказ не поступал. Поэтому незачем выгонять весь барак на построение. Староста блока был весь в поту. — Я делаю, что считаю нужным. Я староста блока. Где тот, кто всегда с вами тут сидит? С тобой и с тобой. — Он показал на Бергера и Бухера. Староста блока открыл дверь в барак, чтобы проверить. Именно это Бергер хотел предотвратить. Пятьсот девятого специально спрятали, чтобы он не встретился еще раз с Вебером. — Его здесь нет. — Бергер загородил ему проход. — Что-о? Уйди с прохода! — Его здесь нет, — повторил Бергер, не сходя с места. — Вот и все. Староста блока уставился на него. Бухер и Зульцбахер встали рядом с Бергером. — Это еще что такое? — спросил староста блока. — Его здесь нет, — проговорил Бухер. — Тебе интересно знать, как умер Хандке? — Вы в своем уме? Подошли Розен и Агасфер. — Вы знаете, что я могу переломать всем вам кости? — спросил староста. — Прислушайся! — сказал Агасфер, вытянув свой костлявый указательный палец в сторону горизонта. — Все ближе и ближе. — Он погиб не во время авианалета, — пояснил Бухер. — Мы не ломали Хандке шею. Это сделали не мы, — сказал Зульцбахер. — Ты никогда не слышал о тайном лагерном суде? Староста блока сделал шаг назад. Он знал, что уже случалось с предателями и доносчиками. — И вы имеете к этому отношение? — спросил он недоверчиво. — Будь благоразумным, — спокойно проговорил Бергер. — И не доводи себя и нас до сумасшествия. Ну кому еще захочется попасть в список тех, с кем будут сведены счеты? — Разве кто-нибудь об этом говорил? — Староста изобразил удивление. — Если мне никто ничего не сказал, я и знать не знаю, о чем идет речь. А что, собственно, произошло? До сих пор каждый мог на меня положиться. — Давно бы так. — Больтке идет, — просигналил Бухер. — Ладно, ладно. — Староста подтянул свои штаны. — Я прослежу. Вы можете на меня положиться. Я ведь один из вас. «Черт возьми, — подумал Нойбауэр. — И почему бомбы не упали сюда? Тогда все разрешилось бы в самом лучшем виде. Всегда случается не то, что требуется!» — Это ведь щадящий лагерь? — спросил он. — Щадящий, — подтвердил Вебер. — Ну, — Нойбауэр пожал плечами. — В конце концов мы не принуждаем их работать. — Нет. — Вебер с улыбкой представил себе, как можно заставить работать этих призраков. Сама мысль показалась ему абсурдной. — Блокада, — сказал Нойбауэр. — Не наша вина… противники… — он повернулся к Веберу. — Здесь вонища, как в обезьяньей клетке. — Дизентерия, — пояснил Вебер. — По сути это место для отдыха больных… — Вы правы, больных! — Нойбауэр сразу подхватил тему. — Больные, дизентерия, поэтому здесь хоть топор вешай. В госпитале было бы то же самое. — Он в нерешительности огляделся. — Люди даже лишены возможности помыться? — Слишком велика опасность заражения. Эта часть лагеря поэтому более или менее изолирована от остальных. Помывочные приспособления на другой стороне. При слове «заражение» Нойбауэр невольно сделал шаг назад. — У нас достаточно белья, чтобы дать этим людям свежее? Ведь старое, наверное, придется сжечь, не так ли? — Не обязательно. Его можно дезинфицировать. Белья на складе достаточно. Мы получили большую партию из Бельзена. — Хорошо, — произнес облегченно Нойбауэр. — Итак, выдать свежее белье, подобрать необходимое количество приличных роб и штанов или еще чего-нибудь. Раздать хлорную известь и дезинфицирующие средства. Тогда все это будет выглядеть совсем по-другому. Запишите это. Первый староста лагеря, толстый уголовник, делал услужливо записи. — При этом обеспечить максимальную чистоту! — диктовал Нойбауэр. — Обеспечить максимальную чистоту, — повторил лагерный староста. Вебер подавил в себе ухмылку. Нойбауэр повернулся к заключенным. — У вас есть все, что положено? Ответ предопределялся двенадцатилетним пребыванием в лагере. — Так точно, господин оберштурмбаннфюрер. — Хорошо. Пошли дальше. Нойбауэр огляделся еще раз. Старые черные бараки напоминали гробы. Он искал и вдруг поймал нужную ему мысль. — Дайте указание посадить здесь что-нибудь зеленое, — сказал он. — Сейчас самое время. Несколько кустарников с северной стороны и цветы вдоль южной стены. Это улучшает настроение. Все это есть в нашем садовом хозяйстве, не так ли? — Слушаюсь, господин оберштурмбаннфюрер. — Итак! Немедленно приступайте к исполнению. Кстати, это можно устроить и у бараков в трудовом лагере. — Нойбауэра захватила его идея. В нем проснулся владелец сада. — Даже можно клумбу фиалок, хотя нет, примулы лучше, желтый цвет ярче… Двое заключенных медленно повалились на землю. Никто даже не пошевелился, чтобы им помочь. — Примулы… в нашем садовом хозяйстве найдется достаточное количество примул? — Слушаюсь, господин оберштурмбаннфюрер. — Толстый староста лагеря стоял, вытянувшись по стойке «смирно». — Примул сколько угодно. Уже в цвету. — Хорошо. Займитесь этим. И пусть лагерный оркестр иногда играет внизу, чтобы им здесь тоже что-нибудь перепадало. Нойбауэр повернул обратно. Другие последовали за ним. Он чуть-чуть успокоился. У заключенных не было жалоб. Многие годы отсутствия критики приучили его считать фактом то, во что он сам хотел верить. Поэтому и теперь он ожидал от заключенных, что они увидят в нем того, кого ему хотелось: человека, который в сложных условиях для них делает все, от него зависящее. Ну а что они оставались людьми, он уже давно забыл. XXII — Что? — спросил недоверчиво Бергер. — Вообще нет ужина? — Вообще. — И супа нет? — Ни супа, ни хлеба. По прямому приказу Вебера. — А другие? Трудовой лагерь? — Ничего. Никакого ужина всему лагерю. — Белье мы получили, а пищи нет? — Примулы нам тоже дали. — Пятьсот девятый показал на два чуть заметных углубления по обе стороны двери. В них стояло несколько полуувядших растений. В полдень заключенные принесли их сюда из садового хозяйства и высадили. — Может, они съедобные? — И не думай! Если они исчезнут, мы целую неделю останемся без еды. — Чего вдруг? — заметил Бергер. — После всего этого спектакля с Нойбауэром я подумал, что нам, может быть, положат в суп даже картошку. Подошел Лебенталь. — Это Вебер. Не Нойбауэр, Вебер страшно злится на Нойбауэра. Думает, что Нойбауэр хочет обеспечить себе прикрытие. Что, наверняка, так и есть. Поэтому Вебер везде, где может, работает против Нойбауэра. Это я узнал из канцелярии. Левинский, Вернер и другие оттуда это тоже подтверждают. А страдать от этого приходится нам. — Многие не выдержат и умрут. Они стали разглядывать красное небо. — Вебер сказал в канцелярии, чтобы ни у кого не было иллюзий. Уж он-то позаботится о том, чтобы держать нас на голодном пайке. — Лебенталь вынул изо рта искусственную челюсть, бегло осмотрел ее и поставил обратно. Из барака донесся слабый крик. Весть быстро распространилась вокруг. Скелеты, покачиваясь, вышли из двери, чтобы проверить кухонные бидоны: пахнут они пищей или их обманывают. Бидоны оказались чистыми и сухими. Стенание усилилось. Многие, опустившись на грязную землю, били по ней костлявыми кулачками. Большинство же тихо уходили прочь или беззвучно лежали вокруг с раскрытыми ртами и выпученными глазами. Из дверей долетали едва слышные голоса тех, кто уже не мог встать. Это не был членораздельный крик; это был слабый хорал отчаяния, монотонное пение, в котором даже не содержалось слов, мольбы и проклятий. Это было нечто запредельное — крохотный кусочек угасающей жизни, которая звенела, щебетала, посвистывала и скреблась, словно бараки — это огромные ящики с умирающими насекомыми. В семь часов заиграл лагерный оркестр. Он расположился вне Малого лагеря, но настолько близко, что его было хорошо слышно. Указание Нойбауэра было выполнено незамедлительно. Первой вещью, как всегда, оказался любимый вальс коменданта «Розы с юга». — Давайте поедать надежду, если больше нет ничего другого, — сказал Пятьсот девятый. — Давайте поедать артиллерийский огонь! Нам надо выстоять. Мы выстоим! Малая группа присела на корточках около барака. Ночь выдалась прохладная и влажная. Но они не очень мерзли. В первые же часы в бараке умерло двадцать восемь человек; ветераны сняли с них вещи, которые могли сгодиться, и надели их на себя. Они не хотели заходить в барак: там хрипела, стонала и чавкала смерть. Три дня им не выдавали хлеба, а сегодня они остались еще и без супа. На всех нарах не прекращалась борьба, кто-то сдавался и умирал. Ветераны не хотели заходить в барак. Не желали спать в этой массе. Смерть была, как зараза, и им казалось, что во сне перед нею они беззащитны. Вот почему они сидели снаружи, напялив на себя вещи умерших, и пристально смотрели на горизонт, откуда должна была прийти свобода. — Одну эту ночь, — сказал Пятьсот девятый. — Только одну эту ночь! Поверьте мне. Нойбауэр узнает об этом и завтра же отменит распоряжение. У них уже нет единства, а это начало конца. Мы столько перетерпели. Ну еще эту ночь! Все молчали. Они сидели, тесно прижавшись друг к другу, как стая зверьков зимой. Они делились друг с другом не только теплом; это была многократно умноженная жизнестойкость, которая была важнее тепла. — Давайте поговорим о чем-нибудь, — предложил Бергер. — Но чтобы оно не имело отношения к тому, что здесь. — Он повернулся к Зульцбахеру, сидевшему рядом с ним на корточках. — Зульцбахер, чем станешь заниматься, когда выйдешь отсюда? — Я? — Зульцбахер задумался. — Раньше времени лучше не говорить. Это приносит несчастье. — Теперь уже больше не принесет, — резко возразил Пятьсот девятый. — Все эти годы мы не говорили об этом, потому что иссушили бы себе души. Но теперь мы должны об этом говорить. В такую-то ночь! Когда же еще? Давайте съедим имеющуюся у нас надежду. Чем ты займешься, когда выйдешь отсюда, Зульцбахер? — Я не знаю, где моя жена. Она жила в Дюссельдорфе, а Дюссельдорф в развалинах. — Если она в Дюссельдорфе, с нею все в порядке. Дюссельдорф занят англичанами. По радио это уже давно сообщили. — Или она умерла, — сказал Зульцбахер. — К этому надо быть готовым. Ну что нам известно о тех, кто остался там? — А тем о нас, — добавил Бухер. Пятьсот девятый посмотрел на Бухера. Он все еще скрывал от него то, что его отец умер, и то, как он умирал. На то еще есть время до освобождения. Тогда ему легче будет это перенести. Бухер еще молод, и только у него есть кто-то, с кем он выйдет отсюда. Пятьсот девятый еще успеет ему обо всем рассказать. — Как все будет выглядеть, когда мы выберемся отсюда? — проговорил Мейергоф. — Я а лагере уже шесть лет. — А я двенадцать, — добавил Бергер. — Так долго? Ты попал сюда как политический заключенный? — Нет. Просто я лечил с 1928 по 1932 год одного нациста, который впоследствии стал группенфюрером. Строго говоря, даже не я. Он приходил ко мне в часы приема и им занимался один мой друг, врач-специалист. Нацист являлся ко мне, потому что он жил в одном доме со мной. Для него так было удобнее. — И поэтому он тебя засадил в тюрьму? — Да. У него был сифилис. — А твой друг, врач? — Его он велел расстрелять. Сам я пытался ему внушить, мол, у меня нет абсолютной уверенности, что это такое, возможно, всего лишь воспаление со времен последней войны. Тем не менее он был достаточно осторожен, отправив меня за решетку. — Как ты поступишь, если он еще жив? Бергер задумался. — Не знаю, право. — Я бы его убил, — заявил Мейергоф. — И за это снова попал бы в тюрьму, да? — сказал Лебенталь. — За умышленное убийство. Еще раз лет на десять или двадцать. — А чем ты займешься. Лео, когда выйдешь отсюда? — спросил Пятьсот девятый. — Я открою магазин по продаже пальто. Магазин добротного готового платья. — Торговать пальто? Летом? Уже лето наступает, Лео. — Но ведь есть и летние пальто! К ним я могу добавить костюмы. И, разумеется, плащи. — Лео, — продолжал Пятьсот девятый. — Почему бы тебе не остаться в сфере продовольственных товаров? Потребность в них больше, чем в пальто, и ты добился в этой области великолепных успехов. — Ты так думаешь? — Лебенталь был явно польщен. — Безусловно! — Наверно, ты прав. Я подумаю. Взять, например, американское продовольствие. Спрос на него будет колоссальный. Вы еще помните американский шпик по окончании последней войны? Он был толстый, белый и нежный, как марципан с розовыми… — Заткнись, Лео! У тебя с головой все в порядке? — Мне это неожиданно пришло в голову. Может, они и в этот раз пришлют кой-чего? По крайней мере, для нас? — Успокойся, Лео! — А что ты собираешься делать, Бергер? — спросил Розен. Бергер протер воспаленные глаза. — Я поступлю в ученики к аптекарю. Оперировать такими руками? Когда прошло так много времени? — Он сжал кулаки под курткой, которую натянул на себя. — Это невозможно. Я стану аптекарем. А ты? — Жена развелась со мной, потому что я еврей. Больше я ничего о ней не слышал. — Тебе ведь не захочется ее разыскивать? — спросил Мейергоф. Розен задумался. — Наверно, она поступила так под нажимом. Что ей еще оставалось делать? Я сам ей это посоветовал. — Может, за все эти годы она стала такой безобразной, что для тебя уже больше нет никакой проблемы, — проговорил Лебенталь. — Может, ты будешь рад, что от нее избавился. — За это время мы тоже не стали моложе. — Девять лет. — Зульцбахер закашлялся. — Каким это все будет, когда встретишься с кем-нибудь после столь долгой разлуки? — Радуйся, что хоть кто-то останется для свидания. — Столько лет спустя, — повторил Зульцбахер. — Узнает ли кто-нибудь друг друга? Среди шарканья ног мусульман им послышались более твердые шаги. — Внимание, — прошептал Бергер. — Осторожно, Пятьсот девятый. — Это Левинский, — проговорил Бухер. Он тоже научился узнавать людей по походке. Подошел Левинский. — Что вы тут делаете? Жратвы сегодня не будет. У нас есть свой человек на кухне. Иногда ему удавалось своровать хлеба и картошки. Сегодня готовили только для бонз. Поэтому стянуть было невозможно. Вот немного хлеба. А это несколько сырых морковок. Конечно, этого мало, но нам тоже ничего раздобыть не удалось. — Бергер, — обратился к нему Пятьсот девятый. — Раздай это. Каждый получил по полгорбушки хлеба и морковке. — Ешьте не торопясь. Надо жевать и пережевывать, пока не съешь. Бергер, дай им сначала морковь, а несколько минут спустя хлеб. — Когда ешь в тайне ото всех, чувствуешь себя преступником, — заметил Розен. — Тогда не ешь, дурень ты, — ответил ему лаконично Левинский. Левинский был прав. Розен это понимал. Он хотел объяснить, что эта мысль пришла ему только сегодня, в эту странную ночь, когда они размышляли о будущем, чтобы забыть о голоде, и что она связана именно с ожиданиями, но он не стал ничего говорить. Все это показалось ему чересчур сложным. И малозначительным. — Они решились, — с трудом выдавил из себя хриплым голосом Левинский. — Зеленые тоже решились. Они хотят участвовать. Их мы оставим. Специальные дежурные, старосты блоков и помещений. Позже проведем отбор. Между прочим, среди них двое эсэсовцев. К тому же врач из лазарета. — Сволочь он, — сказал Бергер. — Нам известно, что он из себя представляет. Но он нам полезен. Через него мы получаем информацию. Сегодня вечером поступил приказ об отправке. — Что? — произнесли Бергер и Пятьсот девятый в один голос. — Транспорт. Решено вывезти две тысячи человек. — Они собираются ликвидировать лагерь? — Вывезти две тысячи человек. Пока. — Значит, все же транспорт. Как раз этого мы опасались, — сказал Бергер. — Не волнуйтесь! Рыжий писарь в курсе дела. Если они будут составлять список, вы в него не попадете. Сейчас у нас везде есть свои люди. Кроме того, стало известно, что Нойбауэр не спешит. Он все еще не дал ход приказу. — Они будут действовать безо всякого списка, — сказал Розен. — Если им не удастся набрать необходимое количество, они сгонят людей в одно место, как они это делали у нас. А список составят задним числом. — Не надо волноваться. Пока еще есть время. В любой момент все может измениться. Не стоит волноваться, — сказал Левинский. Розен дрожал от страха. — Если возникнет опасность, мы спрячем вас в лазарете. Врач сейчас закрывает на все глаза. Мы уже держим там несколько человек, жизнь которых оказалась под угрозой. — Вы что-нибудь слышали насчет того, собираются ли отправлять женщин? — спросил Бухер. — Нет. Они не станут этого делать. Женщин здесь и без того очень мало. Левинский встал. — Пойдем со мной, — сказал он Бергеру. — Я хотел тебя забрать. Для того и пришел. — Куда? — В лазарет. Спрячем тебя на пару дней. У нас там есть комнатка рядом с тифозным отделением; нацисты его как огня боятся. Все уже подготовлено. — А в чем дело? — спросил Пятьсот девятый. — В крематорской команде. Они ее завтра уничтожат. Правда, это слухи. Причислят они его к этом команде или нет, никто не знает. Я думаю, да. — Он повернулся к Бергеру. — Ты слишком много насмотрелся всего внизу. Осторожности ради пойдем со мной. Переоденься. Оставь свои вещи здесь при каком-нибудь мертвеце и возьми его вещи. — Иди, — сказал Пятьсот девятый. — А староста блока? Вы можете это организовать? — Да, — неожиданно воскликнул Агасфер. — Он будет помалкивать. Мы это провернем. — Рыжий писарь в курсе дела. Дрейер в крематории дрожит за свою шкуру. Он не станет искать тебя среди мертвецов. — Левинский с шумом втянул воздух через ноздри. — Здесь их тоже хватает. На всем пути сюда спотыкаешься о них. Пока сожгут все трупы, наверняка пройдет четыре-пять дней. Тогда появятся новые. Вокруг такая неразбериха, что никто больше ничего не знает. Главное, чтобы тебя не нашли. — По его ищу пробежала ухмылка. — В такие времена это всегда самое главное. Подальше от опасности. — Пошли, — сказал Пятьсот девятый. — Поищем покойника без татуировок. Света было недостаточно. От тлеющего и беспокойного красного заката на западном горизонте было мало толку. Им приходилось низко наклоняться над руками мертвецов, чтобы выяснить, есть ли у них на руках наколотые номера. Наконец, нашли одного, примерно такого же роста, как и Бергер, и сняли с него все пещи. — Пошли, Эфраим! Они присели у края барака, невидимого охранникам. — Поскорее здесь переоденься, — прошептал Левинский. — Чем меньше людей об этом знает, тем лучше. Давай сюда свою куртку и штаны! Бергер разделся. Он был похож на призрачного арлекина на фоне неба. Принимая неожиданный набор белья, он получил и доходящие до икр дамские подштанники. Он еще натянул на себя с глубоким вырезом блузку без рукавов. — Завтра утром включите его в список умерших. — Да. Начальник блока эсэсовец, его не знает. А со старостой блока мы уж как-нибудь разберемся. Левинский незаметно ухмыльнулся. — Вы все это здорово провернули. Пошли, Бергер. — Значит, все же транспорт, — произнес Розен, выглядывая из-за спины Бухера. Зульцбахер был прав. Не надо было затевать говорильню о будущем. Это приносит беду. — Ерунда! Нам дали поесть. Бергер вне опасности. Нет уверенности, исполнит ли Нойбауэр полученный приказ. Ты что, требуешь гарантий на годы? — Бергер вернется? — спросил кто-то из сидевших сзади Пятьсот девятого. — Он вне опасности, — горько заметил Розен. — В транспорт уже не попадет. — Заткни глотку! — резко бросил Пятьсот девятый и обернулся. Сзади него стоял Карел. — Разумеется, он вернется, Карел, — сказал Пятьсот девятый. — Почему ты не в бараке? Карел пожал плечами. — Я думал, у вас есть немного кожи, чтобы пожевать. — Вот здесь кое-что повкуснее, — проговорил Агасфер. — Он отдал свой кусочек хлеба и морковку. Агасфер приберег это для Карела. Карел стал очень медленно есть. Мгновение спустя, почувствовав на себе чужие взгляды, он встал и ушел. Когда он вернулся, больше уже не жевал. — Десять минут, — сказал Лебенталь и посмотрел на свои никелевые часы. — Высокое достижение, Карел. Мне на это потребовалось бы десять секунд. — Нельзя ли выменять часы на еду, Лео? — спросил Пятьсот девятый. — Сегодня ночью нельзя ничего выменивать. Даже золото. — Можно есть печень, — заметил Карел. — Что? — Печень. Свежую печень. Если ее сразу же вырезать, она съедобна. — Откуда вырезать? — Из мертвецов. — Откуда ты это знаешь, Карел? — спросил Агасфер через некоторое время. — От Блатцека. — Кто это Блатцек? — Блатцек, в лагере Брюнн. Он сказал, это лучше, чем умереть самому. Покойники умерли, и их все равно сожгут. Он меня многому научил. Он мне показал, как прикидываться мертвым и как надо бежать, если сзади в тебя стреляют: зигзагом, неравномерно, то вскакивая, то припадая. А еще, как найти себе местечко в общей могиле, чтобы не задохнуться и ночью выбраться из груды тел. Блатцек многое умел. — Ты тоже многое умеешь, Карел. — Конечно. Иначе бы меня уже не было здесь. — Это верно. Но давайте поразмышляем о чем-нибудь другом, — предложил Пятьсот девятый. — Еще надо надеть на покойника вещи Бергера. ТИРЕ Это оказалось просто. Покойник не успел окоченеть. Они наложили на него сверху несколько других трупов. Потом снова уселись на корточки. Агасфер что-то еле слышно бормотал. — В эту ночь тебе придется много молиться, старик, — мрачно проговорил Бухер. Агасфер поднял глаза. На мгновение он прислушался к доносившемуся издалека грохотанию. — Когда убили первого еврея, а суда над убийцами не последовало, они попрали закон жизни, — сказал он неторопливо. — Они смеялись. Они говорили: «Ну что значат несколько евреев для великой Германии?» Они закрывали на это глаза. И вот теперь Бог ниспослал на них за это свою кару. Жизнь есть жизнь. Даже самая маленькая. Он продолжал свое бормотание. Другие молчали. Становилось прохладнее. Они теснее прижимались друг к другу. Шарфюрер Бройер проснулся. Еще не стряхнув с себя сон, он включил лампу около кровати. В тот же момент на его столе вспыхнули два зеленых огонька. Это были крохотные электрические лампочки, искусно вмонтированные в глазницы черепа мертвеца. Когда Бройер еще раз щелкнул выключателем, погасли все остальные лампочки — и только череп мертвеца продолжал светиться в темноте. Это был любопытный эффект. Он очень нравился Бройеру. На столе — тарелка с крошками от пирожного и пустая кофейная чашка. Рядом лежало несколько книг — приключенческие романы Карла Мея. Литературная подкованность Бройера исчерпывалась этим и еще одним скабрезным частным сочинением о любовных похождениях какой-то танцовщицы. Зевая, он встал с постели. На мгновение он прислушался. В камерах бункера все было спокойно. Никто не позволял себе жаловаться на свою судьбу. Уж Бройер-то внушил заключенным уважение к дисциплине. Бройер протянул руку под кровать, достал бутылку коньяка и взял со стола бокал. Наполнил его и выпил до дна. Потом снова прислушался. Окно было закрыто, тем не менее до него донеслось громыхание орудий. Он налил еще один бокал и выпил. Затем встал и посмотрел на часы. Было полтретьего. Бройер натянул сапоги прямо на пижаму. Без сапог обойтись он не мог, потому что с удовольствием пинал узников носком в живот. Без сапог эффект оказывался скромным. В пижаме он чувствовал себя удобно; в бункере было очень жарко. У Бройера угля хватало. В крематории уже ощущалась его нехватка; но Бройер своевременно позаботился о дополнительных запасах для себя. Он неторопливо прошелся по коридору. В каждой камере было окошко для наблюдения. Бройер не видел в этом необходимости. Он знал свой «зверинец» и гордился этим названием. Иногда он называл его также своим «цирком», в котором отводил себе роль дрессировщика с хлыстом. Бройер обходил камеры, как любитель вин свои погреба. И подобно знатоку, который выбирает старейшую марку вина, Бройер решил заняться сегодня своим самым старым «постояльцем». Это был Люббе из седьмой камеры. Бройер отпер ее. Камера поражала малыми размерами и невыносимой духотой: несуразно огромная батарея центрального отопления была открыта на всю мощь. К трубам за руки и за ноги был прикован человек. Он висел без сознания почти над самым полом. Некоторое время Бройер разглядывал его; потом принес из коридора лейку с водой и попрыскал на узника, как на увядшее растение. Попавшая на трубы отопления вода зашипела и испарилась. Люббе не пошевельнулся. Бройер отстегнул цепи. Подпаленные руки опали вниз. Бройер вышел с лейкой в коридор, чтобы еще раз набрать воды, но остановился. Через две камеры за дверью кто-то застонал. Он отставил лейку в сторону, отпер вторую камеру и неторопливо вошел. Сначала послышалось бормотание, потом раздались глухие шорохи, напоминавшие пинки ногами; затем грохот, дребезжание, удары, толчки, потом вдруг пронзительные крики, медленно переходившие в предсмертные хрипы. Еще несколько глухих ударов, и Бройер вышел. Его правый сапог был мокрым. Он налил воды в лейку и не спеша вернулся в седьмую камеру. — Смотри-ка! — воскликнул он. — Очухался! Люббе распластался на полу лицом вниз. Он пытался обеими ладонями сгрести разлитую на полу воду, чтобы слизнуть ее. Он делал неловкие движения, как полумертвая жаба. Увидев перед собой полную лейку, Люббе с едва слышным кряхтением приподнялся, задергался по сторонам и вцепился в нее. Бройер наступил ему на ладони. Люббе никак не удавалось выдернуть их из-под сапог. Тогда изловчившись, он попробовал дотянуться до лейки, его губы дрожали, голова подергивалась, от огромного напряжения из горла вылетали хриплые звуки. Бройер разглядывал его глазами специалиста. Он видел, что силы Люббе на исходе. — Ну ладно, лакай, — пробурчал он. — Получи свой последний обед перед смертью. Он ухмыльнулся, довольный своей шуткой, и убрал сапог с ладоней своей жертвы. Люббе бросился на лейку с такой поспешностью, что та закачалась. Он не верил в свое счастье. — Лакай медленно, — приговаривал Бройер. — У нас есть время. Люббе жадно пил. Он прошел шестую ступень бройерской системы воспитания: никакой пищи в течение нескольких дней, кроме соленой селедки и соленой воды; к тому же в полной духоте да еще прикованный к трубам отопления. — Довольно, — проговорил Бройер и выхватил лейку. — Вставай. Пошли. Споткнувшись, Люббе прислонился к стене. Его вырвало и потоки выпитой воды вынесло наружу. — Вот видишь, — сказал Бройер. — Я же говорил, пить надо медленно. А ну, вперед! Подталкивая жертву впереди себя, Бройер прошел по коридору в свой кабинет. Люббе прямо ввалился в дверь. — Поднимайся, — скомандовал Бройер. — Садись на стул. Живо! Люббе дополз до стула. Пошатываясь, он откинулся назад в ожидании очередной пытки. Перед глазами все плыло. Бройер задумчиво посмотрел на него. — Ты мой гость с самым большим стажем, Люббе. Целых шесть месяцев, не так ли? Сидевший перед ним призрак пошатнулся. — Правильно говорю? — спросил Бройер. Призрак кивнул. — Солидный срок, — проговорил Бройер. — Приличный. Это здорово сближает. Я как-то даже привязался к тебе всей душой. Смешно такое говорить, но похоже на истину. Ведь я лично ничего не имею против тебя, ты это знаешь. Ты это знаешь, — повторил он после некоторой паузы. — Или нет? Призрак снова кивнул. Он ждал, когда начнется следующий этап пыток. — Это направлено против всех вас. Каждый в отдельности мне абсолютно безразличен. — Бройер многозначительно кивнул и налил себе коньяка. — Абсолютно безразличен. Жаль, я думал, ты все выдержишь. У нас оставались только подвешивание за ступни ног и произвольные физические упражнения. После этого ты одолел бы всю программу и вышел бы отсюда, ты ведь это знаешь? Призрак кивнул. Он этого не знал, но Бройер иногда действительно выпускал из камер выдержавших все пытки узников, в отношении которых не было четкого приказа об уничтожении. Здесь действовал своего рода бюрократический подход. Кому удавалось пробиться, у того оставался шанс. Это было связано с вынужденным восхищением врагом, сумевшим выдержать такие испытания. Были нацисты, которые мыслили таким образом и поэтому считали себя спортивными людьми, а также джентльменами. — Жаль, — проговорил Бройер. — Собственно говоря, я отпустил бы тебя с огромным удовольствием. Ты ведь проявил такое мужество. Жаль, что тем не менее я вынужден тебя прикончить. Ты знаешь, почему? Люббе молчал. Бройер закурил сигарету и открыл окно. — Поэтому. — Он на миг прислушался. — Слышишь? — Он увидел, как Люббе следил за ним бессмысленным взглядом. — Артиллерия, — сказал Бройер. — Артиллерия противника. Они уже на подходе. Поэтому. Поэтому сегодня ночью тебя ликвидируют. Он закрыл окно. — Невезение, а? — Он ухмыльнулся своей косой улыбкой. — Всего за несколько дней до того, как они вызволят вас отсюда. Действительно невезение, правда? Ему понравилась эта выдумка; Она придавала некую утонченность этому вечеру; кусочек душевной пытки в заключение. — А что, действительно, жуткое невезение, не так ли? — Нет, — прошептал Люббе. — Что? — Нет. — Ты что, так устал от жизни? Люббе покачал головой. Бройер удивленно посмотрел на него. Он почувствовал, что перед ним больше уже не развалина, как минуту назад. Люббе вдруг преобразился, словно накануне имел целый день отдыха. — Потому что теперь они доберутся до вас, — прошептал он своими разодранными губами. — До всех. — Чушь это, чушь! — на миг Бройер переполнился гневом. Он понял, что совершил ошибку. Вместо того чтобы продолжить пытку, он оказал Люббе услугу. Но кто мог предвидеть, что этот парень не будет судорожно цепляться за жизнь? — Только ничего себе не вбивай в голову! Я тебе просто кой-чего наврал. Мы не потерпим поражения! Мы только оставляем здесь позицию! Меняется линия фронта, вот и все! Его аргументы не были убедительными. Бройер это сам понимал. Он отпил глоток. — Подумай о своем последнем желании, — проговорил он затем. — И тем не менее тебе здорово не повезло. Я вынужден тебя ликвидировать. Жалко тебя и себя. И все-таки жизнь была прекрасной. Ну конечно, для тебя-то нет, если быть справедливым. — Он почувствовал действие алкоголя. Обессилевший Люббе все продолжал на него смотреть. — Мне нравится в тебе, — сказал Бройер, — что ты не сдался. Но я вынужден тебя ликвидировать, чтобы ты ничего не рассказал. Именно тебя, просидевшего здесь дольше других. Причем, тебя в первую очередь. Другим тоже не отмотаться, — добавил он благодушно. — Не оставлять после себя свидетелей. Старый национал-социалистский лозунг. Он достал из выдвижного ящика стола молоток. — Я хочу поскорее с тобой разделаться. — Он положил молоток рядом с собой. В тот же момент Люббе, пошатываясь, оторвался от стула и попытался схватить молоток своими обожженными руками. Бройер кулаком без труда оттолкнул его в сторону. Люббе упал. — Вот видишь, — сказал он добродушно. — Всегда еще одна попытка! Ты абсолютно прав. Почему бы нет? Можешь не вставать с пола. Так даже легче. — Он приложил ладонь к уху. — Что? Что ты говоришь? — Они всех вас — всех так же, как… — Ах, все это ерунда, Люббе. Наверное, тебе этого хочется. Они себе такого не позволят. Они слишком утонченные люди. Меня здесь не будет еще до их прихода. А из вас уже никто не сможет что-нибудь рассказать. — Он снова выпил глоток. — Хочешь еще сигарету? — неожиданно спросил он. Люббе окинул его взглядом. — Да, — сказал он. Бройер сунул ему сигарету между кровоточивших губ. — Вот! — От одной спички он дал прикурить ему и зажег свою. Оба курили и молчали. Люббе понимал, что ему конец. Он прислушивался к звукам, доносившимся из окна. Бройер выпил до дна свой бокал. Потом отложил сигарету и взял в руки молоток. — Итак, теперь за дело! — Будь ты проклят! — прошептал Люббе. Сигарета не выпала у него изо рта. Она повисла на окровавленной верхней губе. Бройер несколько раз ударил тупой стороной молотка. Люббе медленно повалился на пол. Это было знаком доброго отношения к Люббе, что Бройер не стал бить острой стороной молотка. Какое-то время Бройер еще посидел, погруженный в свои размышления. Затем вспомнил сказанное Люббе и почувствовал себя каким-то образом обманутым. Люббе его обманул. Он должен был бы кричать. Однако ни разу не вскрикнул даже тогда, когда Бройер подверг его медленному убиению. Он только стонал, но это ничего не значило, это была всего-навсего телесная реакция. Это было, как громкий вздох, не более того. Из окна до него донеслись раскаты. В эту ночь кто-нибудь обязательно должен кричать, иначе всему конец. Вот, в чем дело. Теперь он это понимал. На Люббе не могло все кончиться. Иначе Люббе победил. Он не без труда встал и направился к четвертой камере. Ему повезло. Скоро чей-то испуганный голос завыл, стал умолять, кричать, причитать и только по прошествии значительного времени стал стихать и, наконец, совсем умолк. Бройер, довольный, вернулся в свой кабинет. — Вот видишь! Вы все еще в нашей власти, — сказал он, обращаясь к трупу Люббе, и пнул его сапогом, удар был несильный, но на лице Люббе что-то пошевелилось. Бройер нагнулся. Ему почудилось, что Люббе показывает ему серый язык. Он увидел, что во рту мертвеца продолжала гореть сигарета; от удара изо рта высыпался маленький столбик пепла. Вдруг Бройер почувствовал в себе усталость, не было желания тащить мертвеца волоком из комнаты. Поэтому он затолкал его ногами под кровать. До завтра много времени. На полу остался темный след. Бройер вяло ухмыльнулся. «А ведь когда я был маленьким, — вспомнилось ему, — я боялся крови; все это как-то странно!» XXIII Трупы были уложены штабелями. За ними уже не посылали больше машину из морга. Серебряные капельки дождя повисли на их волосах, ресницах и ладонях. Громыхание на горизонте затихло. Узники до полуночи слышали орудийный огонь и стрельбу — потом все смолкло. Взошло солнце. Небо было голубым, а ветер мягким и теплым. Шоссейные дороги за городом опустели; даже беженцы исчезли. Город казался черным и выжженным; река извивалась, как огромная блестящая змея, утолявшая свой голод собственным тлением. Войск нигде не было. Ночью целый час шел мелкий проливной дождь, о котором сейчас напоминали несколько луж. Пятьсот девятый сидел на корточках около одной из них и случайно увидел в ней свое отражение. Он еще ниже нагнулся над мелкой прозрачной лужицей. Он никак не мог вспомнить, когда последний раз смотрелся в зеркало; видимо, это было много лет назад. В лагере Пятьсот девятый забыл, что такое зеркало. Поэтому ему показалось чужим лицо, смотревшее на него сейчас из лужи. Его волосы представляли сплошную бледно-серую щетину. До лагеря у него были густые каштановые волосы. Пятьсот девятый знал, что они стали другого цвета; и видел, как при стрижке клоки падали на пол; но лежавшие на полу состриженные волосы как бы утрачивали связь с их обладателем. В этом лице многое казалось ему чужим — даже глаза. То немногое, что еще было живого в его переломанной челюсти и в слишком глубоко посаженных крупных глазах, — вот, пожалуй, и все, что отличало Пятьсот девятого от мертвецов. «Значит, это я?» — размышлял он. Пятьсот девятый снова посмотрел на себя. Ему естественно было бы считать, что он внешне похож на остальных. Однако действительно он никогда так не думал. Он наблюдал других из года в год, замечая, как меняется их облик. Но поскольку он встречал их каждый день, ему не так резко бросалось это в глаза, как сегодня, когда он впервые после столь продолжительного времени увидел собственное лицо. Главное не то, что его волосы поседели и стали расти неравномерно, не то, чем стало его когда-то энергичное мясистое лицо. Пятьсот девятого поразило представшее перед ним зрелище — состарившийся человек. Еще мгновение длилось это оцепенение. В последние дни он много размышлял, но ни разу не задумывался о том, что постарел. Двенадцать лет — срок сам по себе не очень большой. Двенадцать лет в заключении — это больше. А двенадцать лет в концлагере — кто мог знать, чем это обернется впоследствии? Осталось ли у него достаточно сил? Или он рухнет, когда выйдет отсюда, как прогнившее изнутри дерево, которое при безветрии еще кажется крепким, однако ломается при первой же буре? Ибо безветрием, пусть даже длительным, ужасным, одиноким и адским, несмотря на все это, — именно безветрием была эта лагерная жизнь. Из внешнего мира сюда не долетал практически ни один звук. И что станет, если не будет больше заграждения из колючей проволоки? Пятьсот девятый еще раз пристально вгляделся в прозрачную лужицу. «А ведь это мои глаза, — подумал он. Пятьсот девятый еще больше пригнулся, чтобы разглядеть собственные глаза. От его дыхания лужу зарябило и картинка расплылась. — А ведь это мои легкие, и они еще качают воздух. — Опустив руку в лужу, он разогнал воду по сторонам, — а ведь это мои руки, которые могут разрушить эту картинку… Разрушить. А построить? Ненавидеть. Но способен ли я на что-нибудь еще? Одной ненависти мало. Чтобы жить, требуется нечто большее, чем ненависть». Пятьсот девятый выпрямился. Он увидел приближающегося Бухера. «Вот у него это нечто есть», — подумал Пятьсот девятый. — Слушай, — сказал Бухер. — Ты это видел? Крематорий больше не работает. — На самом деле? — Прежняя команда уничтожена. А новую, видимо, не назначили. Интересно, почему? Может… Они посмотрели друг на друга. — Может, больше уже нет смысла? Может, они тоже… — Бухер осекся. — Уходят? — спросил Пятьсот девятый. — Наверное. Сегодня утром вообще не приезжали за трупами. Подошли Розен и Зульцбахер. — Орудий больше не слышно, — заметил Розен. — Интересно, что бы это могло означать? — Может, они прорвались? — Или их отбросили. Говорят, что эсэсовцы собираются защищать лагерь. — Это все молва. Каждые пять минут что-нибудь новое. Если они действительно будут защищать лагерь, нас разбомбят. Пятьсот девятый поднял глаза. «Так хочется, чтобы быстрее наступила ночь, — подумал он. — В темноте легче спрятаться. Кто знает, что еще будет? В сутках много часов, а для смерти требуются всего секунды. Много смертей, наверно, скрыто в сверкающих часах, посланных с небосвода безжалостным солнцем». — Самолет, — крикнул Зульцбахер. Он взволнованно показывал на небо. Мгновение спустя все увидели маленькую точку. — Это наверняка немецкий самолет! — прошептал Розен. — Иначе была бы объявлена воздушная тревога. Они огляделись, где бы им спрятаться. Ползли слухи о том, что немецким самолетам приказано в последний момент подвергнуть лагерь бомбардировке. — Всего один самолет. Один-единственный! Они остановились. Для бомбардировки, вероятно, выделили бы больше. — Наверно, это американский разведывательный самолет, — проговорил неожиданно появившийся Лебенталь. — В этом случае уже не объявляют воздушную тревогу. — А ты откуда знаешь? Лебенталь молчал. Все пристально разглядывали быстро увеличивающийся силуэт. — Это не немецкий самолет! — сказал Зульцбахер. Теперь они четко видели самолет. Он летел в направлении лагеря. У Пятьсот девятого было ощущение, что чей-то кулак из-под земли тянет вниз его внутренности. Казалось, будто принесенный в жертву мрачному пикирующему божеству смерти, он стоит обнаженный на платформе и не может убежать. Пятьсот девятый заметил, что другие уже лежали на земле, и не понимал, почему он оцепенел. В этот момент прогремели выстрелы. Самолет вышел из пике и, повернув, облетел лагерь. Выстрелы раздались из лагеря. За казармами загрохотали пулеметы. Самолет опустился еще ниже. Все наблюдали за ним, задрав головы. Вдруг самолет покачал крыльями. Казалось, что он машет им. В первый момент узники думали, что самолет подбит, но он сделал еще один круг, еще дважды покачал крыльями вверх-вниз, словно птица. После этого взмыл вверх, скрывшись в облаках. Вслед ему прогрохотали выстрелы. Теперь стреляли даже с некоторых сторожевых башен. Но вскоре выстрелы утихли, и был слышен только шум мотора. — Это был сигнал! — закричал Бухер. Казалось, что самолет машет крыльями. Словно рукой. — Это был обращенный к нам сигнал! Это точно. А что еще? — Он давал понять, они знают, что мы здесь! Это было обращение к нам! Ничего другого быть не могло. А что ты думаешь, Пятьсот девятый? — Я тоже так считаю. Это был практически первый сигнал, полученный ими извне с тех пор, как они оказались в лагере. Казалось, вдруг произошел прорыв в ужасающем одиночестве всех этих лет. Они поняли, что не умерли для окружающего мира. О них не забыли. Безымянные спасители помахали им. Они больше не чувствовали себя одинокими. Это было первое видимое приветствие свободы. Они больше не ощущали себя дерьмом на земле. Несмотря на все опасности, специально ради них был послан самолет, чтобы продемонстрировать им, что о них помнят. Они больше не ощущали себя дерьмом, ненавистным и оплеванным, еще менее значительным, нежели черви. Они снова были на земле людьми, людьми, которые стерлись из их памяти. «Что же это со мной происходит? — подумал Пятьсот девятый. — Слезы? Я ли это? Старый человек?..» Нойбауэр разглядывал свой костюм. Зельма повесила его в шкафу на самом видном месте. Он понял намек. Штатский костюм, он не надевал его с тридцать третьего года. На сером фоне мелкие белые крапинки «перец с солью». Смешно. Он снял костюм с вешалки и стал разглядывать. Потом снял форму, подошел к двери спальни, запер ее и примерил пиджак. Он оказался слишком узким. Нойбауэр не смог застегнуть его даже со втянутым животом. Он подошел к зеркалу. Он выглядел нелепо. Прибавил не меньше тридцати-сорока фунтов. В конце концов, это и не удивительно. До тридцать третьего приходилось здорово на себе экономить. Странно, как исчезла с его лица решительность, когда он без формы! Оно становилось каким-то мягким и рыхлым. Именно таким он себя и чувствовал. Нойбауэр посмотрел на брюки. Они совсем не налезут. «Тогда какой смысл примерять. Да и к чему все это?» Он, как положено, сдаст лагерь. С ним обойдутся по-военному корректно. На то ведь существуют традиции, военные правила. Ведь они сами были солдатами. Высшие офицеры. Они-то поймут друг друга. Нойбауэр потянулся. Его интернируют, он это допускает. Однако наверняка ненадолго. Может, придется посидеть в каком-нибудь замке поблизости, в компании с господами его ранга. Он задумался, как будет сдавать лагерь. Разумеется, по-военному. Строгое приветствие. Никакого «Хайль Гитлер» с поднятой рукой. Нет, лучше без этого. Просто, по-военному, приложив ладонь к фуражке. Он сделал несколько шагов и отсалютовал. Без натянутости, не как подчиненный. Нойбауэр прорепетировал еще раз. Не так просто было добиться правильного сочетания корректности и элегантного достоинства. Рука уходила слишком высоко вверх. Все еще чувствовалось что чертово «Хайль Гитлер». В общем-то, дурацкая манера приветствия для взрослых людей. Странно, что этому так долго следовали! Нойбауэр еще раз прорепетировал военное приветствие. Без суеты! Не так быстро. Он посмотрел на себя. В зеркало платяного шкафа, сделал несколько шагов назад и устремился к своему зеркальному изображению. — Господин генерал, настоящим передаю вам… Примерно в таком духе. Раньше при этом передавали шпагу. Наполеон III под Седаном; школьные воспоминания. У него не было шпаги. Револьвер? Нет, это исключено! С другой стороны, он не мог оставить себе оружие. Сейчас все же напоминали о себе изъяны в военной подготовке. А может, заранее отстегнуть кобуру с револьвером? Он еще раз сделал несколько шагов. Разумеется, не стоит подходить слишком близко. Остановиться надо за несколько метров. — Господин генерал… А может, и так: «Господин товарищ». Ну нет, если это генерал, то не годится. А если по стойке «смирно», а потом рукопожатие? Лаконично и корректно. Только не трясти руку. И, наконец, уважение противника противником. Офицера офицером. Собственно говоря, все — товарищи в широком смысле слова, хоть и из вражеских лагерей. Сражение проиграно, но после отважной борьбы. Уважение честно проигравшему. Нойбауэр почувствовал, что в нем заговорил прежний почтовый секретарь. Он воспринял это, как исторический момент. — Господин генерал… Достоинство. Потом рукопожатие. Может, краткая трапеза с участием противников — рыцарей. Роммель с пленными англичанами. Жаль, что не говорю по-английски. Впрочем, в лагере было полно переводчиков среди заключенных. Как быстро привыкаешь к старой манере военных приветствий! В сущности, он ведь никогда не был фанатичным нацистом. Скорее чиновником, верным чиновником отечества. Вебер и подобные ему, Дитц и иже с ними — вот они были нацистами. Нойбауэр достал сигару. «Ромео и Джульетта». Лучше выкурить ее сейчас. В ящике можно оставить четыре или пять штук. Чтобы вручить потом противнику. Хорошая сигара всегда помогала наводить мосты. Он сделал несколько затяжек. Если бы противник пожелал увидеть лагерь? Ну что ж. И если бы ему что-нибудь не понравилось — Нойбауэр только выполнял приказ. Солдаты его поняли бы. Вдруг на него нахлынули воспоминания. Еда, вкусная, сытная еда! Вот в чем суть! Это всегда самое главное. Он был вынужден немедленно дать указание о повышении рациона. Тем самым он продемонстрировал, что, как только иссякли приказы, он стал делать все возможное для заключенных. Обоим старостам лагеря он намерен дать персональное указание. Они сами были заключенными. Потом они будут свидетельствовать в его пользу. Штейнбреннер стоял перед Вебером. Его лицо лоснилось от усердия. — Двое узников застрелены при попытке к бегству, — доложил он. — В обоих случаях выстрел в голову. Вебер медленно поднялся, и небрежно уселся на угол своего стола. — С какого расстояния? — Одного с тридцати, другого с сорока метров. — На самом деле так? Штейнбреннер покраснел. Он застрелил обоих узников с расстояния всего нескольких метров, чтобы на ранах не осталось следов пороха. — И это была попытка к бегству? — спросил Вебер. — Конечно. Оба знали, что это не было попыткой к бегству. Так называлась любимая игра СС. У заключенного брали шапку, бросали ее за спину и требовали принести. Если при этом узник проходил мимо кого-нибудь, в него стреляли со спины из-за попытки к бегству. За это стрелявшему обычно давали несколько дней отпуска. — Ты хочешь в отпуск? — спросил Вебер. — Нет. — А почему? — Чтобы не подумали, что я увиливаю. Вебер поднял брови и стал медленно болтать ногой, которой опирался на стол. Солнечные лучи отражались от раскачивавшегося сапога и скользили по голым стенам, как светлая одинокая бабочка. — Значит, ты не боишься? — Нет. — Штейнбреннер пристально посмотрел на Вебера. — Хорошо. Нам требуются надежные люди. Особенно сейчас. Вебер уже давно наблюдал за Штейнбреннером. Он импонировал ему. Он был еще очень молод, в нем еще осталось что-то от фанатизма, которым когда-то славились эсэсовцы. — Особенно сейчас, — повторил Вебер, — Теперь вам требуется СС для СС. Ты это понимаешь? — Так точно. По крайней мере, мне так кажется. Штейнбреннер снова покраснел. Вебер был его кумиром. Он испытывал к нему такое же слепое почтение как младенец к индейскому вождю. Он был наслышан о мужестве Вебера в «зальных битвах» тридцать третьего года; он знал, что в двадцать девятом году Вебер был причастен к убийству пяти рабочих-коммунистов и за это отсидел четыре месяца в тюрьме. Рабочих ночью вытащили из постелей и насмерть затоптали на глазах у их родственников. Штейнбреннер слышал также о том, какие жестокие допросы устраивал Вебер о гестапо, как беспощадно он относился к врагам государства. У Штейнбреннера была одна мечта — стать таким, как его кумир. Он вырос с учением партии. Ему исполнилось семь лет, когда национал-социализм пришел к власти, и Штейнбреннер стал законченным продуктом национал-социалистского воспитания. — Слишком многие попали в СС без тщательной проверки, — сказал Вебер. — Теперь начинается отбор. Ленивые прекрасные времена миновали. Ты это понимаешь? — Так точно. — Штейнбреннер вытянулся по стойке «смирно». — Здесь у нас уже есть с десяток настоящих людей. С лупой отбирали. — Вебер окинул Штейнбреннера испытующим взглядом. — Приходи сюда сегодня вечером в половине десятого. Посмотрим, что будет дальше. Восторженный Штейнбреннер, как по команде, сделал «кругом!» и отправился к себе. Вебер встал и прошелся вокруг стола. «Одним больше, — подумал он. — Вполне достаточно, чтобы в последний момент насолить старику, сорвав его планы». Вебер ухмыльнулся. Он давно заметил, что Нойбауэр пытался разыгрывать из себя этакого чистенького ангела и все свалить на него. Последнее Вебера не волновало, за ним водилось немало грехов — только вот не любил он таких чистеньких ангелов. Незаметно наступил полдень. Эсэсовцы почти не показывались в лагере. Они и не догадывались, что у заключенных имелось оружие, и поэтому не проявляли особой осторожности. Хотя, будь у заключенных даже в сто раз больше револьверов, в открытом бою пулеметы не оставили бы им никаких шансов. Но эсэсовцы вдруг стали бояться самой массы заключенных. В три часа по громкоговорителю были переданы имена двадцати узников с требованием за десять минут собраться у ворот. Это могло означать все что угодно — допрос, почта или смерть. Подпольное лагерное руководство позаботилось о том, чтобы убрать всю двадцатку из их бараков; семеро были спрятаны в Малом лагере. Приказ был зачитан еще раз. Все названные узники были политическими. На приказ никто не откликнулся. Впервые лагерь демонстративно проявлял неповиновение. Вскоре после этого всем заключенным было приказано собраться на плацу для переклички. Подпольное лагерное руководство сообщило: «Оставаться в лагере». На плацу для переклички узников было легче перестрелять. Вебер собирался пустить в ход пулеметы, но пока не мог решиться действовать так открыто против Нойбауэра. Через канцелярию лагерному руководству стало известно, что приказ исходит не от Нойбауэра, а исключительно от Вебера. Тот велел объявить по громкоговорителю, что лагерь не получит пищи, пока все не построятся и не будут выданы двадцать политических заключенных. В четыре часа поступил приказ от Нойбауэра. Лагерным старостам было велено немедленно явиться к нему. Приказ был выполнен. Лагерь в тягостном напряжении ждал, вернутся ли они. Они вернулись через полчаса. Нойбауэр показал им приказ об отправке транспорта. Уже второго. В течение часа надлежало отправить из лагеря две тысячи человек. Нойбауэр согласился отложить отправку до следующего утра. Подпольное лагерное руководство немедленно собралось в госпитале. Прежде всего они добились того, что изменивший эсэсовцам врач Гофман обещал употребить свое влияние на Нойбауэра, чтобы отсрочить на один лень вывоз двадцати политических заключенных и отменить перекличку на плацу. Тем самым утратило бы силу указание о невыдаче пищи. Врач сразу же ушел. Лагерное руководство приняло решение ни в коем случае не организовывать людей для отправки с транспортом на следующее утро. Заключенные прибегнут к саботажу, попробуют спрятаться в бараках и на прилегающих улицах. Им собиралась помогать лагерная охрана, состоявшая из заключенных. Предполагалось, что эсэсовцы, за некоторым исключением, не станут при этом проявлять особую ретивость. Последним поступило решение двухсот чешских узников: если транспорт все же будет сформирован, они готовы отправиться первыми, чтобы спасти двести других, которые такое испытание уже не выдержат. Вернер присел на корточки около тифозного отделения. — Каждый час работает на нас, — пробормотал он. — Гофман еще у Нойбауэра?

The script ran 0.003 seconds.