Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Павел Петрович Бажов - Малахитовая шкатулка [1938]
Известность произведения: Средняя
Метки: child_tale, Рассказ

Аннотация. Русский сказочник Павел Петрович Бажов (1879—1950) родился и вырос на Урале. Из года в год летом колесил он по родным местам, и в Уральском краю едва ли найдется уголок, где бы ни побывал этот добытчик устного речевого золота и искатель самородных сказаний. Везде-то он с интересными людьми знался, про жизнь слушал и во все вникал. День и ночь работал сказочник. И на белых листах распускались неувядаемые каменные цветы, оживали добрые и злые чудовища, голубые змейки, юркие ящерки и веселые козлики. Исследователи творчества П.П.Бажова называют "Малахитовую шкатулку" главной книгой писателя. Сам же писатель говорил: "Хотелось бы, чтобы эта запись по памяти хоть в слабой степени отразила ту непосредственность и удивительную силу, которыми были полны сказы, слышанные у караулки на Думной горе". Всего П.П.Бажов создал 56 сказов, в эту книгу вошли 32 из них. Книга иллюстрирована.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

Артюха и спрашивает: – Знаешь наше ремесло? – Как, – отвечает, – не знать, коли в этом заводе век живу. Видал, как подносы выгибают да рисовку на них выводят либо картинки наклеивают, а потом в горячих банях ту поделку лаком кроют. А какого составу тот лак – это ведомо только мастерам. – Ну так вот, – говорит Артюха, – берусь я на глазах этого приезжего сварить лак, и может он мерой и весом записать cocтавы. A когда лак доспеет, берусь при этом же приезжем покрыть дюжину подносов, какие он выберет. И может он, коли пожелает и силы хватит, своей рукой ту работу попробовать. Коли после этого поделка окажется хорошей, отдашь деньги мне, коли что не выйдет – деньги обратно ему. Немец свое выговаривает: сварить лаку не меньше четвертной бутыли, до дела лак хранить за печатью, а остаток может немец взять с собой. Артюха на это согласен, одно оговорил: – Хранить за печатью в стеклянной посуде, чтоб отстой вовремя углядеть. Столковались на этом. Дедушко Мирон тогда и говорит немецкому Двоефеде: – Тащи деньги. Зови своих свидетелей. Надо при них уговор сказать, чтоб потом пустых разговоров не вышло. Сбегал немец за деньгами, привел двух своих знакомцев. Артюха вдругорядь сказал уговор, а немец свое выставляет да еще то выряжает, чтоб дюжину подносов, кои при пробе выйдут, ему получить бесплатно. Артюха усмехнулся и промолвил: – Тринадцатый на придачу получишь! Немец после этого поежился, похинькал, что денег много выкладывать надо, да дедушко Мирон заворчал: – Коли денег жалко, на что тогда людей беспокоишь. Не от безделья мне с тобой балясничать! Либо отдавай деньги, либо ступай домой!.. Отдал тогда немец деньги, а Сергач и говорит: – С утра приходи, – лак варить буду. На другой день немец прибежал с весами да какими-то трубочками и четвертную бутыль приволок. Артюха, конечно, стал лак варить из тех сортов, про кои проезжему немецкому барину сказывалось. Короткопалый Двоефедя, видать, сомневается, а сперва молчал. Ну, как стал Артюха горстями сажу подкидывать, не утерпел, проговорился: – Черный лак из этого выйдет! Артюха прицепился к этому слову: – Ты как узнал? Видно, сам варить пробовал? Немец отговаривается: по книжкам, дескать, составы знаю, а самому варить не доводилось. Артюха свое твердит: – А я вижу – сам варил! Немец тут строгость на себя напустил: – Что, дескать, за шутки такие! Собрались по делу, а не для пустых разговоров! Под эти перекоры лак и сварился. Снял Артюха с огня казанок, а как он чуть поостудился, немец всю варю слил в четвертину и наладился домой тащить, да Артюха не допустил. – Припечатывать, – говорит, – припечатывай, а место лаку в моей малухе должно быть. Немец тут давай улещать Артюху. То да се насказывает, а в конце концов говорит: – По какой причине мне не веришь? – А по той, – отвечает, – причине, коя у тебя на ладошке обозначена. Немцу это вроде не по губе пришлось. Сразу ладонь книзу и говорит: – Это делу не касательно. Только Артюха не сдает. – Человечья рука, – говорит, – ко всякому касательна. По руке о делах дознаться можно. Короткопалый тут вовсе осердился, запыхтел, зафыркал, припечатал бутыль своей немецкой печатью и погрозил: – Перед делом при свидетелях печать огляжу! – Это, – отвечает Артюха, – как тебе угодно. Хоть всех своих знакомцев зови. С тем и разошлись. Немец, понятно, каждый день наведывался, – не пора ли? Только Артюха одно говорил: рано. Мастера тоже приходили лак поглядеть. Поглядят, ухмыльнутся и уйдут. Дней так через пяток, как в бутыли отстой обозначаться стал, объявил: можно лакировать. На другой день немец свидетелей привел, и дедушко Мирон тоже пришел. Оглядел печать, подносы немец выбрал, в бане тоже все досмотрели, нет ли какой фальши. Дедушко Мирон для верности спросил немца, дескать, все ли в порядке? Немец сперва зафинтил, – может, что не доглядели, а дедушко ему навстречу: – А ты догляди! Не торопим. Немец потоптался-потоптался, признал: – Фальши не замечаю, а только сильно тут жарко. При работе надо двери отворить. Артюха на это замялся и говорит: – Жар еще весь впереди, как на каменку поддавать буду. Дедушко Мирон и те, другие-то, свидетели, даром что из торгашей, это же сказали: – Всем, дескать, известно, что лак наводят по баням в самом горячем пару, – как только может человек выдюжить. На этом разговор кончился. Ушли свидетели и дедушко Мирон с ними. Остался Артюха один на один с немецким Двоефедей и говорит: – Давай разболокаться станем. Без этого на нашей работе не вытерпеть. И тебе надежнее, что ничего с собой не пронесу. А сам посмеивается да бороду поглаживает. Баня, и верно, вовсе жарко натоплена была. Дров для такого случаю Артюха не пожалел, на натурность свою понадеялся. Немец еще в предбаннике раскис, в баню зашел – вовсе туго стало, а как стал Артюха полной шайкой на каменку плескать, немец на пол лег и слова вымолвить не может, только кряхтит да керкает. Артюха кричит: – Полезай на полок! Там, поди-ко, у нас все наготовлено. А куда немец полезет, коли к полу еле жив прижался, головы поднять не может. Артюха на что привычен, и то чует – перехватил малость. Усилился все-таки, забрался на полок и давай там подносы перебирать, а сам покрикивает: – Вот гляди! Лаком плесну, кисточкой размахну – и готов поднос. Понял? Немец ползет поближе к дверям да бормочет: – Ох, понял. Артюха, конечно, живо перебрал подносы, соскочил на пол и давай окачиваться холодной водой. Баня, известно, не вовсе раздольное место: брызги на немца летят. Поросенком завизжал и выскочил из бани. Следом Артюха выбежал, баню на замок запер и говорит: – Шесть часов для просушки. Немец, как отдышался, припечатал двери своей печатью. Как время пришло, опять при дедушке Мироне и обоих свидетелях стал Артюха поделку сдавать. Все, конечно, оказалось в полной исправности, и лаку издержано самая малость. Дедушко Мирон тогда и говорит: – Ну, дело кончено. Получай, Артемий, деньги. И подает ему пачку. Свидетели тоже помалкивают, а немец еще придирку строит. – Тринадцатый, – говорит, – поднос где? Артюха отвечает: – За этим дело не станет. В уговоре не было, чтоб на этот поднос в той же партии лак заводить. Я и сделал его особо. Сейчас принесу. Сразу узнаешь, что для тебя готовлено. И вот, понимаешь, приносит поднос, а на нем короткопалая рука ладонью ввеpx. На ладони рванинка обозначена. И лежит на этой ладошке семишник, а сверху четкими буковками надписано: «Испить кваску после баньки». Покрыт поднос caмым первосортным хрустальным лаком. Как влита рука-то в железо. Немец, понятно, зафыркал, заругался, судом грозил да так ни с чем и отъехал. А Сергач после того собрал всех мастеров по подносному делу, которые в Тагиле жили, и невьянских тоже. Дедушко Мирон к этому случаю подошел. Артюха тогда и рассказал все по порядку, – как он с немцем хороводился и что из этого вышло. Потом выложил на стол деньги, которые через дедушку Мирона получил, и свою тысячу, какую в задаток от Двоефеди выморщил, туда же прибавил, да и говорит: – Вот разделите без обиды. Мастерам стыдно ни за что ни про что деньги брать, отговариваются, – мы, дескать, к этому не причастны, а сами на пачку поглядывают. Потом разговор к тому клонить стали, чтоб Артюхе двойную долю выделить, только он наотрез отказался. – С меня, – говорит, – и того хватит, что позабавился над этим немецким Двоефедей. Пузырек с хрустальным лаком Артюха, конечно, в бороде тогда прятал. 1943 г. Чугунная бабушка Против наших каслинских мастеров по фигурному литью никто выстоять не мог. Сколько заводов кругом, а ни один вровень не поставишь. Другим заводчикам это не вовсе по нраву приходилось. Многие охотились своим литьем каслинцев обогнать, да не вышло. Демидовы тагильские сильно косились. Ну как – первый, можно сказать, по здешним местам завод считался, а тут на-ко – по литью оплошка. Связываться все-таки не стали, отговорку придумали: – Мы бы легонько каслинцев перешагнули, да заниматься не стоит: выгоды мало. С Шуваловыми лысьвенскими смешнее вышло. Те, понимаешь, врезались в это дело. У себя, на Кусье-Александровском заводе, сказывают, придумали тоже фигурным литьем заняться. Мастеров с разных мест понавезли, художников наняли. Не один год этак-то пыжились и денег, говорят, не жалели, а только видят – в ряд с каслинским это литье не поставишь. Махнули рукой да и говорят, как Демидовы: – Пускай они своими игрушками тешатся, у нас дело посурьезнее найдется. Наши мастера меж собой пересмеиваются: – То-то! Займитесь-ко чем посподручнее, а с нами не спорьте. Наше литье, поди-ко, по всему свету на отличку идет. Одним словом, каслинское. В чем тут главная точка была, сказать не умею. Кто говорил – чугун здешний особенный, только, на мой глаз, чугун – чугуном, а руки – руками. Про это ни в каком деле забывать не след. В Kаслях, видишь, это фигурное литье с давних годов укоренилось. Еще при бытности Зотовых, когда они тут над народом изгальничали, художники в Каслях живали. Народ, значит, и приобвык. Тоже ведь фигурка, сколь хорошо ее ни слепит художник, сама в чугун не заскочит. Умелыми да ловкими руками ее переводить доводится. Формовщик хоть и по готовому ведет, а его рука много значит. Чуть оплошал – уродец родится. Дальше чеканка пойдет. Тоже не всякому глазу да руке впору. При отливке, известно, всегда какой ни на есть изъян случится. Ну, наплывчик выбежит, шадринки высыплет, вмятины тоже бывают, а чаще всего путцы под рукой путаются. Это пленочки так по нашему зовутся. Чеканщику и приходится все эти изъяны подправить: наплывчики загладить, шадринки сбить, путцы срубить. Со стороны глядя, и то видишь – вовсе тонкое это дело, не всякой руке доступно. Бронзировка да покраска проще кажутся, а изведай – узнаешь, что и тут всяких хитростей-тонкостей многонько. А ведь все это к одному шло. Оно и выходит, что около каслинского фигурного литья, кроме художников, немало народу ходило. И набирался этот народ из того десятка, какой не от всякой сотни поставишь. Многие, конечно, по тем временам вовсе неграмотные были, а дарованье к этому делу имели. Фигурки, по коим литье велось, не все заводские художники готовили. Больше того их со стороны привозили. Которое, как говорится, из столицы, которое – из-за границы, а то и просто с толчка. Ну, мало ли, – приглянется заводским барам какая вещичка, они и посылают ее в Касли с наказом: – Отлейте по этому образцу, к такому-то сроку. Заводские мастера отольют, а сами про всякую отливку посудачат. – Это, не иначе, француз придумал. У них, знаешь, всегда так: либо веселенький узорчик пустят, либо выдумку почудней. Вроде вон парня с крылышками на пятках. Кузьмин из красильной еще его торгованом-Меркушкой зовет. – Немецкую работу, друг, тоже без ошибки узнать можно. Как лошадка поглаже да посытнее, либо бык пудов этак на сорок, а то барыня погрузнее, в полном снаряде да еще с собакой, так и знай – без немецкой руки тут не обошлось. Потому – немец первым делом о сытости думает. Ну вот. В числе прочих литейщиков был в те годы Торокин Василий Федорыч. В пожилых считался. Дядей Васей в литейном его звали. Этот дядя Вася с малых лет на формовке работал и, видно, талан к этому делу имел. Даром что неграмотный, а лучше всех доводил. Самые тонкие работы ему доверяли. За свою-то жизнь дядя Вася не одну тысячу отливок сделал, а сам дивится: – Придумывают тоже! Все какие-то Еркулесы да Лукавоны! А нет того, чтобы понятное показать. С этой думкой стал захаживать по вечерам в мастерскую, где главный заводский художник учил молодых ребят рисунку и лепке тоже. Формовочное дело, известно, с лепкой-то по соседству живет: тоже приметливого глаза да ловких пальцев требует. Поглядел дядя Вася на занятия да и думает про себя: «А ну-ко, попробую сам». Только человек возрастной, свои ребята уж большенькие стают – ему и стыдно в таких годах ученьем заниматься. Так он что придумал? Вкрадче от своих-то семейных этим делом занялся. Как уснут все, он и садится за работу. Одна жена знала. От нее, понятно, не ухоронишься. Углядела, что мужик засиживаться стал, спрашивает: – Ты что, отец, полуночничаешь? Он сперва отговаривался: – Работа, дескать, больно тонкая пришлась, а пальцы одубели, вот и разминаю их. Жена все-таки доспрашивает, да его и самого тянет сказать про свою затею. Не зря, поди-ко, сказано: сперва подумай с подушкой, потом с женой. Ну, он и рассказал. – Так и так. Придумал свой образец для отливки сготовить. Жена посомневалась: – Барское, поди-ко, это дело. Они к тому ученые, а ты что? – Вот то-то, – отвечает, – и горе, что бары придумывают непонятное, а мне охота простое показать. Самое, значит, житейское. Скажем, бабку Анисью вылепить, как она прядет. Видела? – Как, – отвечает, – не видела, коли чуть не каждый день к ним забегаю. А по соседству с ними Безкресновы жили. У них в семье бабушка была, вовсе преклонных лет. Внучата у ней выросли, работы по дому сама хозяйка справляла, и у этой бабки досуг был. Только она – рабочая косточка – разве может без дела? Она и сидела день-деньской за пряжей, и все, понимаешь, на одном месте, у кадушки с водой. Дядя Вася эту бабку и заприметил. Нет-нет и зайдет к соседям будто за делом, а сам на бабку смотрит. Жене, видно, поглянулась мужнина затея. – Что ж, – говорит, – старушка стоющая. Век прожила, худого о ней никто не скажет. Работящая, характером уветливая, на разговор не скупая. Только примут ли на заводе? – Это, – отвечает, – полбеды, потому – глина некупленная и руки свои. Вот и стал дядя Вася лепить бабку Анисью, со всем, сказать по-нонешнему, рабочим местом. Тут тебе и кадушка, и ковшичек сбоку привешен, и бабка сидит, сухонькими пальцами нитку подкручивает, а сама маленько на улыбе, вот-вот ласковое слово скажет. Лепил, конечно, по памяти. Старуха об этом и не знала, а Васина жена сильно любопытствовала. Каждую ночь подойдет и свою заметочку скажет: – Потуже ровно надо ее подвязать. Не любит бабка распустихой ходить, да и не по-старушечьи этак-то платок носить. – Ковшик у них будет поменьше. Нарочно давеча поглядела. Ну, и прочее такое. Дядя Вася о котором поспорит, которое на приметку берет. Ну, вылепил фигурку. Тут на него раздумье нашло, – показывать ли? Еще на смех подымут! Все-таки решился, пошел сразу к управляющему. На счастье дяди Васи, управляющий тогда из добрых пришелся, неплохую память о себе в заводе оставил. Поглядел он торокинскую работу, понял, видно, да и говорит: – Подожди маленько – придется мне посоветоваться. Ну, прошло сколько-то времени, пришел дядя Вася домой, подает жене деньги. – Гляди-ко, мать, деньги за модельку выдали! Да еще бумажку написали, чтоб вперед выдумывал, только никому, кроме своего завода, не продавал. Так и пошла торокинская бабка по свету гулять. Сам же дядя Вася ее формовал и отливал. И, понимаешь, оказалась ходким товаром. Против других-то заводских поделок ее вовсе бойко разбирать стали. Дядя Вася перестал в работе таиться. Придет из литейной и при всех с глиной вожгается. Придумал на этот раз углевоза слепить, с коробом, с лошадью, все как на деле бывает. На дядю Васю глядя, другие заводские мастера осмелели – тоже принялись лепить да резать, кому что любо. Подставку, скажем, для карандашей вроде рабочего бахила, пепельницу на манер капустного листка. Кто опять придумал вырезать девушку с корзинкой груздей, кто свою собачонку Шарика лепит-старается. Одним словом, пошло-поехало, живым потянуло. Радуются все. Торокинскую бабку добром поминают. – Это она всем нам дорожку показала. Только недолго так-то было. Вдруг полный поворот вышел. Вызвал управляющий дядю Васю и говорит: – Вот что, Торокин... Считаю я тебя самолучшим мастером, потому от работы в заводе не отказываю. Только больше лепить не смей. Оконфузил ты меня своей моделькой. А прочих, которые по торокинской дорожке пошли – лепить да резать стали, – тех всех до одного с завода прогнал. Люди, понятно, как очумелые стали: за что, про что такая напасть? Кинулись к дяде Васе: – Что такое? О чем с тобой управляющий разговаривал? Дядя Вася не потаил, рассказал, как было. На другой день его опять к управляющему потянули. Не в себе вышел, в глаза не глядит, говорит срыву: – Ты, Торокин, лишних слов не говори! Велено мне тебя в первую голову с завода вышвырнуть. Так и в бумаге написано. Только семью твою жалеючи оставляю. – Коли так, – отвечает дядя Вася, – могу и сам уйти. Прокормлюсь как-нибудь на стороне. Управляющему, видно, вовсе стыдно стало. – Не могу, – говорит, – этого допустить, потому как сам тебя, можно сказать, в это дело втравил. Подожди, может, еще переменится. Только об этом разговоре никому не сказывай. Управляющий-то, видишь, сам в этом деле по-другому думал. Которые поближе к нему стояли, те сказывали, – за большую себе обиду этот барский приказ принял, при других жаловался: – Кабы не старость, дня бы тут лишнего не прожил. Он – управляющий этот – с характером мужик был, вовсе ершистый. Чуть не по нему, сейчас: – Живите, не тужите, обо мне не скучайте! Я по вам и подавно тосковать не стану, потому владельцев много, а настояще знающих по заводскому делу нехватка. Найду место, где дураков поменьше, толку побольше. Скажет так и вскорости на другое место уедет. По многим заводам хорошо знали его. Рабочие везде одобряли, да и владельцы хватались. Сманивали даже. Все, понятно, знали – человек неспокойный, не любит, чтоб его под локоть толкали, зато умеет много лишних рублей находить на таких местах, где другие ровным счетом ничего не видят. Владельцев заводских это и приманивало. Перед Каслями-то этот управляющий на Омутинских заводах служил, у купцов Пастуховых. Разругался из-за купецкой прижимки в копейках. Думал – в Каслях попроще с этим будет, а вон что вышло: управляющий целым округом не может на свой глаз модельку выбрать. Кому это по нраву придется? Управляющий и обижался, а уж, видно, остарел, посмяк характером-то, побаиваться стал. Вот он и наказывал дяде Васе, чтоб тот помалкивал. Дяде Васе как быть? Передал все-таки потихоньку эти слова товарищам. Те видят – не тут началось, не тут и кончится. Стали доискиваться да и разузнали все до тонкости. Каспийские заводы, видишь, за наследниками купцов Расторгуевых значились. А это уж так повелось – где богатое купецкое наследство, там непременно какой-нибудь немец пристроился. К Расторгуевскому подобрался фон-барон Меллер да еще Закомельский. Чуешь, – какой коршун? После пятого году на всё государство прославился палачом да вешателем. В ту пору этот Меллер-Закомельский еще молодым жеребчиком ходил. Только что на Расторгуевой женился и вроде как главным хозяином стал. Их ведь – наследников-то расторгуевских – не один десяток считался, а весили они по-разному. У кого частей мало, тот мало и значил. Меллер больше всех частей получил, – вот и вышел в главного. У этого Меллера была в родне какая-то тетка Каролина. Она будто Меллера и воспитала. Вырастила, значит, дубину на рабочую спину. Тоже, сказывают, важная барыня – баронша. Приезжала она к нам на завод. Кто видел, говорили – сильно сытая, вроде стоячей перины, ежели сдаля поглядеть. И почему-то эта тетка Каролина считалась понимающей в фигурном литье. Как новую модель выбирать, так Меллер завсегда с этой теткой совет держал. Случалось, она и одна выбирала. В литейном подсмеивались: – Подобрано на немецкой тетки глаз – нашему брату не понять. Ну, так вот... Уехала эта тетка Каролина куда-то за границу. Долго там ползала. Кто говорит – лечилась, кто говорит – забавлялась на старости лет. Это ее дело. Только в ту пору как раз торокинская чугунная бабушка и выскочила, а за ней и другие такие штучки воробушками вылетать стали и ходко по рукам пошли. Меллеру, видно, не до этого было, либо он на барыши позарился, только облегчение нашим мастерам и случилось. А как приехала немецкая тетка домой, так сразу перемена дела вышла. Визгом да слюной чуть не изошлась, как увидела чугунную бабушку. На племянничка своего поднялась, корит его всяко в том смысле: скоро, дескать, до того дойдешь, что своего кучера либо дворника себе на стол поставишь. Позор на весь свет! Меллер, видно, умишком небогат был, забеспокоился: – Простите-извините, любезная тетушка, – не доглядел. Сейчас дело поправим. И пишет выговор управляющему со строгим предписаньем – всех нововыявленных заводских художников немедленно с завода долой, а модели их навсегда запретить. Так вот и плюнула немецкая тетка Каролинка со своим дорогим племянничком нашим каслинским мастерам в самую душу. Ну, только чугунная бабушка за все отплатила. Пришла раз Каролинка к важному начальнику, с которым ей говорить-то с поклоном надо. И видит – на столе у этого начальника, на самом видном месте, торокинская работа стоит. Каролинка, понятно, смолчала бы, да хозяин сам спросил: – Ваших заводов литье? – Наших, – отвечает. – Хорошая, – говорит, – вещица. Живым от нее пахнет. Пришлось Каролинке поддакивать: – О, та! Ошень превосходный рапот. Другой раз случай за границей вышел. Чуть ли не в Париже. Увидела Каролинка торокинскую работу и давай всякую пустяковину молоть: – По недогляду, дескать, эта отливка прошла. Ничем эта старушка не замечательна. Каролинке на это вежливенько и говорят: – Видать, вы, мадама, без понятия в этом деле. Тут живое мастерство ценится, а оно всякому понимающему сразу видно. Пришлось Каролинке и это проглотить. Приехала домой, а там любезный племянничек пеняет: – Что же вы, дорогая тетушка, меня конфузите да в убыток вводите. Отливки-то, которые по вашему выбору, вовсе никто не берет. Совладельцы даже обижаются, да и в газетах нехорошо пишут. И подает ей газетку, а там прописано про наше каслинское фигурное литье. Отливка, дескать, лучше нельзя, а модели выбраны – никуда. К тому подведено, что выбор доверен не тому, кому надо. – Либо, – говорит, – в Каслях на этом деле сидит какой чудак с чугунными мозгами, либо оно доверено старой барыне немецких кровей. Кто-то, видно, прямо метил в немецкую Каролинку. Может, заводские художники дотолкали. Меллер-Закомельский сильно старался узнать, кто написал, да не добился. А Каролинку после того случаю пришлось все-таки отстранить от заводского дела. Другие владельцы настояли. Так она, эта Каролинка, с той поры прямо тряслась от злости, как случится где увидеть торокинскую работу. Да еще что? Стала эта чугунная бабушка мерещиться Каролинке. Как останется в комнате одна, так в дверях и появится эта фигурка и сразу начнет расти. Жаром от нее несет, как от неостывшего литья, а она еще упреждает: – Ну-ко, ты, перекисло тесто, поберегись, кабы не изжарить. Каролинка в угол забьется, визг на весь дом подымет, а прибегут – никого нет. От этого перепугу будто и убралась к чертовой бабушке немецкая тетушка. Памятник-то ей в нашем заводе отливали. Немецкой, понятно, выдумки: крылья большие, а легкости нет. Старый Кузьмич перед бронзировкой поглядел на памятник, поразбирал мудреную надпись, да и говорит: – Ангел яичко снес да и думает: то ли садиться, то ли подождать? После революции в ту же чертову дыру замели Каролинкину родню – всех Меллеров-Закомельских, которые убежать не успели. Полсотни годов прошло, как ушел из жизни с большой обидой неграмотный художник Василий Федорыч Торокин, а работа его и теперь живет. В разных странах на письменных столах и музейных полках сидит себе чугунная бабушка, сухонькими пальцами нитку подкручивает, а сама маленько на улыбе – вот-вот ласковое слово скажет: – Погляди-ко, погляди, дружок, на бабку Анисью. Давно жила. Косточки мои, поди, в пыль рассыпались, а нитка моя, может, и посейчас внукам-правнукам служит. Глядишь, кто и помянет добрым словом. Честно, дескать, жизнь прожила, и по старости сложа руки не сидела. Али взять хоть Васю Торокина. С пеленок его знала, потому в родстве мы да и по суседству. Мальчонком стал в литейную бегать. Добрый мастер вышел. С дорогим глазом, с золотой рукой. Изобидели его немцы, хотели его мастерство испоганить, а что вышло? Как живая, поди-ко, сижу, с тобой разговариваю, памятку о мастере даю – о Василье Федорыче Торокине. Так-то, милачок! Работа – она штука долговекая. Человек умрет, а дело его останется. Вот ты и смекай, как жить-то. Тяжелая витушка Это про мою-то витушку? Как я богатым был да денежки профурил? Слыхали, видно, от отцов? Посмеяться, гляжу, над старичком охота? Эх вы, пересмешники. А ведь было. Вправду было. И ровно недавно, а как сон осталось. Иное, поди, и вовсе забыл. Шибко, вишь, память-то свою промывал в ту пору... Чуть с головой не умыл. Где все помнить! С воли это, слышь-ко, началось. Ее – волю эту – у нас на прииске начальство прикрыть хотело. По деревням разговор прошел, а мы и слыхом не слыхали. Только та заметка и была, что в завод на побывку отпускать не стали. Хоть того нужнее человеку, – один ответ – нельзя. И пришлых на прииск принимать не стали. Что, думаем, за притча? Раньше сколь хочешь со стороны брали, а теперь не надо? И нас что-то крепко держат? А прииск в глухом месте был. Под Васькиной горой в лесу. Давно тот прииск бросили. Там, сказывали, не то дикой огонь, не то синюха объявилась. Это уж не знаю. Дикому огню по здешним местам ровно бы не должно быть, а синюха – это бывает. Ну, не в том дело... Прикрыли, говорю, тот прииск под Васькиной горой, а тогда бойко работали и золотишко шло вовсе ладно. Народу, конечно, порядком нагнано было, и все из наших заводских. Вот приисковско начальство, видно, и думало: «Откуда им узнать, коли никого домой не отпущать и со стороны народ не брать. Пусть-ко по-старому работают. Нам так-то привычнее». Только разве народ не дойдет? Узнали и зашумели: – Как так? Всем воля, а нам нет. Начальство нашло отговорку. – В церквах, – говорят, – волю читают, а у нас где? У бочки, что ли? Кабака, вишь, настоящего на прииске не было, а винну бочку казна держала. Заботилась, значит, как бы кто копейку домой не унес. У этой винной бочки, конечно, всякого бывало... На то и намекали. На смех повернуть им охота пришла. Только народу какой смех. Шумят, таку беду, кричат: – Читай сейчас, а то все с прииска уйдем в завод волю слушать. Начальству делать нечего – притащили бумагу, давай вычитывать. Да разве поймешь у них, что нагорожено? Дознаваться стали, что да как? Про пашню первым делом, про леса, про пески тоже – как с ними? Начальство и говорит – пашни по нашим местам взять неоткуда, леса и пески за владельцем, а за избы свои да за огородишки вам платить причтется. Так и удумано было, только никто тому не поверил. Я тогда уж мужик вовсе на возрасте был, а про волю-то услышал, шумлю больше всех. – Мошенство, – кричу, – это! Не может такого быть! Айда, ребята, в Полеву! Там разберем как надо. Что этих слушать-то! Другие тоже не молчат. Приисковский смотритель – ох, язва был, а ласкобай! – тогда и говорит: – Ваше дело, ребятушки, ваше дело. Вольные вы теперь. Куда захотели – туда и пошли. Нас не обессудьте – обратно принимать не станем. Дружкам своим тоже весточку подадим, чтобы остерегались вас на работу брать. Мы ведь тоже, поди-ко, вольные – не всякого примать станем, а кого нам любо. В этом не обессудьте! Это он, конечно, с хитростью так-то говорил. По закону другое выходило. Заводская земля, поди-ко, не навовсе барам отдавалась, а по условию, чтоб, значит, всякому заводскому жителю какая ни на есть заводская работа была предоставлена. Только разве кто про эту штуку знал по тому времени? Вот смотритель и припугнул, – работы, дескать, давать не будем, чем тогда жить станете? Тут иные посмякли, а кто помоложе да погорячее – на своем остались: ушли с прииска. И я в том числе. Пришли домой и первым делом про волю спрашивать стали. Ну, нам и обсказали: – Эта, дескать, царская воля, как, напримерно, у человека на голове плешь, – блестит, а уколупнуть нечего. Мы видим – верно, вроде того выходит. Все ж таки испировали маленько. «Хоть, – думаем, – спина не так отвечать будет». Того и не смекнули, что брюхо погонит, так заневолю спину подставишь. Пропились, конечно, до крошки, а кусать всякому надо. Что делать, коли у тебя ни скота, ни живота, а ремесло одно – землю перебуторивать. Мне это смолоду досталось. В ваши-то годы я вон там на Гумешках руду разбирал. Порядок такой был – чуть в какой семье парнишко от земли подымается, так его и гонят на Гумешки. – Самое, сказывают, ребячье дело камешки разбирать. Заместо игры! Вот и попал я на эти игрушки. По времени и в гору спустили. Руднишный надзиратель рассудил: – Подрос парнишко. Пора ему с тачкой побегать. Счастье мое, что к добрым бергалам попадал. Ни одного не похаю. Жалели нашего брата, молоденьких. Сколь можно, конечно, по тем временам. Колотушки там либо волосянки – это вместо пряников считалось, а под плеть ни разу не подводили. И за то им спасибо. Еще подрос – дали кайлу да лом, клинья да молот, долота разные. – Поиграй-ко, позабавься! И довольно я позабавился. Медну хозяйку хоть видеть не довелось, а духу ее сладкого нанюхался, наглотался. В Гумешках-то дух такой был – поначалу будто сластит, а глотнешь – продыхнуть не можешь. Ну, как от серянки. Там, вишь, серы-то много в руде было. От этого духу да от игрушек у меня нездоровье сделалось. Тут уж покойный отец стал руднишное начальство упрашивать: – Приставьте вы моего-то парня куда полегче. Вовсе он нездоровый стал. Того и гляди – умрет, а двадцати трех ему нету. С той поры меня по рудникам да приискам и стали гонять. Тут, дескать, привольно. Дождичком вымочит – солнышком высушит, а солнышка не случится – тоже не развалится. В наших местах, известно, руду вразнос добывают, сверху берут. Так-то человеку вольготнее, только мне не часто это приходилось. Больше в землю же загоняли. Такая, видно, моя доля пришлась. – Ты, – говорят, – к этому привычный. На Гумешках вон сколь глубоко, а здесь что. Самая по тебе работа. Так я всю жизнь в земле и скребся, как крот какой. Ну, в этом деле понимать стал, а больше-то и нет ничего. Вот и думаю: «Некуда мне податься, кроме как в землю». Только приисковому смотрителю тоже покориться неохота – на старое-то место идти, а в гору и вовсе желанья нет. С молодых лет наигрался там, да гляжу – и другие из горы повыскакали. Куда вовсе несвышно лезут, лишь бы не в гору. Вот она какая сладкая была! Никому неохота туда по воле спуститься. Выработка-то сразу убавилась. Зовут туда, заработок обещают получше, а люди в сторону глядят. Потом один по одному собираться стали на Гумешки и в гору полезли. Сказывают – еще там хуже стало, потому вода силу взяла. В откачке-то, видишь, большая остановка случилась, ну вода и взяла волю. Только на заработок не жалуются. Против других-то мест вовсе ладно приходится. Иной в кабаке и прихвастнет. Сыпнет на стойку пятаков, да и приговаривает: – Хоть из мокрого места добыты, а денежки сухонькие да звонкие! Гумешки, известно, для барского кармана самым прибыльным местом считались. Их и старались сохранить. Всяко туда народ заманивали и на плату не скупились. Ну, я все-таки крепился. – Нахлебался сладкого. Не пойду в гору, хоть золотом осыпь! Не пойду и не пойду! И жена меня к этому не понуждала, попутные слова говорила: – Не ребятишки у нас. Без горы проживем как-нибудь. Только говорить-то это легко, а как поесть нечего, так всякому невесело станет. Продержал этак-то с месяц, вижу – вовсе туго пришлось: работы никакой и куска нет. Что делать? Либо поклониться приисковскому смотрителю, от которого ушел, либо – в гору спускаться. Думал-думал, на то решился: – Пойду в гору. Тут и навернулся ко мне кособродский один, Максимко Зюзев. Дружок не дружок, а знакомец. Случалось, в одном месте рабатывали. Тоже мужик вовсе возрастной, седой волос пускать стал. Ну, те разговоры, други разговоры, потом он и говорит: – Давай-ко, Василий, станем на себя стараться. Не вспучишь их – казну-то! А нам, может, фартнет. Струментишко нехитрый. Не обробим себя – и то не беда. Попытаем, давай! Понимал я, к чему это гласит. Про меня, вишь, люди-то говорили – этот, дескать, сроду в земле роется, знает, что где положено. То, видно, Зюзева и заохотило со мной искать. Подумал-подумал я, да и говорю: – Ладно, нето. Попытаем, в котором месте наш фарт лежит. Указал, конечно, местичко, заявку в конторе сделали, стали дудку бить. Песок пошел подходящий... Вовсе биться можно, даром что в контору за самый пустяк золото сдавали. Только Зюзеву все мало. Он, вишь, из скоробогатых. Покажи ему место, чтобы сразу разбогатеть. Я ему сперва по совести: – Это, мол, и есть доброе место. Надо только не все золото конторе сдавать, а часть купцам. Тогда и вовсе ладно будет. Зюзев про это и слышать не хочет – боится. Да еще дался ему какой-то серебряный олень. Все меня спрашивает – не видал ли? Он будто ходит близко, видели его люди. Там вот и надо копать, где тот олень ходил. Я уговаривал Максимка не один раз: – Какой олень по нашим местам? Тут только козлы да сохаты. Максимко все ж таки мне не верит, думает – не сказываю. А я всамделе оленя за пустяк считал. На змею, на ту надеялся маленько, на иней тоже. Примечал змеиные гнезда, места тоже, на коих иней не держится. Это было, а на оленя вовсе не надеялся. На этом мы и разъехались. Максимко свое кричит, я свое. Рассорка вышла. Тут он меня и укорил: – Мой хлеб ешь! Я не стерпел, конечно: – Как твой, коли с утра до ночи в земле колочусь. Он и давай высчитывать, и все на кривой аршин. Сколь мы от конторы за золото получили – от половины отперся, а сколь мне давал – то вдвое выросло. Плюнул я тут: – Оставайся, лавка с товаром! Взял лопату и пошел, а он кричит, всяко хает мое место: – Часу не останусь! Кому нужно пустое место! Тогда я и говорю: – Коли так, сам тут останусь. Максимко давай надо мной смеяться: – Чем ты без меня держаться будешь? Свое-то я сейчас увезу. Других дураков, кои бы тебя кормить стали, не найдешь. Всем скажу, какое тут богатство. Сиди один на голой-то дудке. «Погоди, – думаю, – кошкин сын, докажу я тебе!» Пришел домой, побегал по своим дружкам, перехватил того-другого и говорю жене: – Собирайся на прииск. Подымать будешь. Нонешняя-то старуха у меня другая. Так уж, для домашности ее взял, а тогда у меня жена настоящая была. Смолоду женился, вместе горе мыкали. Славная она у меня была и в рудничном деле бывалая. – Ладно, – отвечает. Пришли мы к дудке, а Максимко вовсе ее оголил. Скажи, жердник был... я же и рубил... Так он и этот жердник уволок. Подивился я, до чего вредный человечишко. Ну, наладил мало-мало. Стали ковыряться. Промыли – ладно. А Максимко наславил, видно, что пустое место. Оленя своего искать стал. Наше место и обегают. Двоем с женой тут и скребся. Нам это на руку. Да еще из-за этого Максимка укрепился я – в кабак ни ногой. Покориться-то было неохота, что единого дня не продержусь. И место новенькое нашел, куда золотишко сдавать. Орлёным-то, слышь-ко, ястребкам, кои тайной продажей промышляли, с опаской сдавать приходилось. Они понимали сорт. Углядят – ладно мужик несет, сами на то место заявку сделают либо обрежут со всех сторон, а то и вовсе выживут. Вот я и нашел нового купца. Шибко он жадный был, а сил настоящих еще не было. Кабак, конечно, содержал – тесть у него там сидел – при доме амбар со всякой мелочью, тут же и мясом торговал и по ярмаркам ездил. Однем словом, свет бы захватил, кабы руки подольше. К этому купцу я и стал понашивать. Он понимал, как золото от припою отличить, а настояще сорт понять где же! Привычку на это надо иметь и глаз не такой. Тут нутряной глаз требуется, который в нутро глядит, а у этого купца верховой глаз – во все стороны. Где такому сорт золота узнать! Да и побаивался он. – Ты, – говорит, – Василий, не скажи кому, что мне золото сдаешь. Не привык я к этому. Сибирью такие дела пахнут. Про то не сказывал, чем барыши пахли, а видать, неплохо. Разохотило его. Никогда отказу не было, и в цене без большой прижимки и расчет без мошенства. Это все мне подходило, – сдавал ему помаленьку. Так бы, может, мы с женой и вовсе жителями стали, не хуже других век прожили, да тут эта витушка и подвернулась. Как сейчас помню. Накануне здвиженья было. Баба кричит мне в дудку: – Будет тебе, Василий. Праздник, поди-ко, завтра. Прибраться надо. Пойдем домой поскорее. Песок у меня вовсе крепкий, чисто камень. Намахался я и думаю: «Верно, хватит...» Размахнулся для последнего разу покрепче, а кайло-то у меня и задержалось, – как под камень попало. Вышатывать стал – не выходит. Рванул во всю силу на себя, мне в праву ногу и стукнуло, да так, что хоть криком кричи. Как отошла маленько боль, я и полюбопытствовал– что за камень такой? Взял в руку. Мать ты моя! Золото. Как вот витушка праздничная, только против хлебной много тяжелее. Сверху вроде завитками вышло, а исподка гладкая, только чутешные опупышки на ней, как рукой оглажены. Сколь его тут? Про ногу сразу забыл. Кричу: «Подымай, Маринша!» Она, не того слова, вымахнула, а я вовсе как дурак стал. Смеюсь это да давай-ка ее обнимать – это жену-то! Она спрашивает: – Что ты, Алексеич? Я тогда и показал: – Гляди! – Ну, что? Вижу – камень какой-то... – Держи! Она думала – небольшой камешек, не сторожится, а как подал, так у ней рука вниз и поехала. Побелела тут моя Маринушка и, даром что кругом лес, шепотом спросила: – Неуж золото? – Оно, – говорю. Смывку песку делать не стали. Домой скорее. И вот диво, – бежим, всю дорогу оглядываемся, будто мы что украли. Прибежали домой. Запрятал я витушечку, наказываю Марине: – Гляди, не сболтни кому! Она обратно меня уговаривает: – В кабак не зайди ненароком, пока золото не сдал. В контору такую штуку нести и думать нечего. Еще отберут! А уж место захватят – про то и говорить не осталось. Вечерком и пошел я к своему-то купцу. Будто мяска для праздника купить. Улучил минутку, говорю – дело есть. – Обожди, – говорит, – маленько. Скоро амбар прикрою. Вот ладно. Отошел покупатель, запер купец двери и говорит: – Ну, давай. Это и раньше бывало – в амбаре-то сдавать. У него, вишь, весов-то настоящих не было, а кислоту да царску водку на полке открыто держал, будто для торговли. Просто тогда с этим было, кому доходя продавали. Я и говорю: – Запри-ко ты и в ограду двери. – Зря, – отвечает, – беспокоишься. Из своих никто не зайдет, – не велено, а чужих не пустят. А я свое: – Запри все ж таки. Он тогда и забеспокоился: – Уж не узнал ли кто, зачем ты ко мне ходишь? Может, сказал кому? – Про это, – говорю, – не думай. Никому и в мысли не падет, зачем к тебе хожу. Только много у меня. – Это, – отвечает, – не беда, что много. Лишь бы не мало. Сколь хочешь приму. – Двери, однако, запер в ограду-то. – Ну, – говорит, – кажи! Взял я тут для случаю топор с мясной колодки, подал ему свою витушку в тряпице: – Ну-ка, прикинь сперва это. Он – купец: по руке-то сразу почуял– тяжело. Спрашивает: – Что это у тебя? – Прикинь, – говорю. Бросил он на ходовые весы. Вывешал как следует, говорит: – Восемнадцать с малым походом. – Вот и бери. – Что брать-то? Где оно у тебя? – А в тряпице-то... – Восемнадцать фунтов? – Сам вешал. Коли силы не хватит, в контору снесу. Это про контору-то я так, для хитрости, помянул. С чего бы я туда потащил? Развернул мой купец тряпицу, давай витушку кислотой да царской водкой пробовать. Ну, золото и золото. Тут, гляжу, в пот купца бросило. Так с носу и закапало, а молчит, только на меня уставился. Потом и говорит: – Поди, сверху только золото-то? Вишь, какое понятие у него! В самородке, думал, середка чугунная. Ну, не дурак ли? Я ему растолковываю, что вот опупышки-то и есть самородная печать, а он, видать, не верит. Отговорку нашел: – Эко-то место мне не откупить. Денег не хватит. Разрубить придется. Не в контору же тебе сдавать. Уговаривает, значит, меня. Я и сам вижу – без этого не обойдется, а жалко рубить-то. Ну, все ж таки взял витушку да тут же на мясной колодке и обрубил крайчики. Купец опять давай пробовать. Тут уж, видно, настояще уверился, побежал в дом за деньгами. Прибежал со шкатулкой, а самого так и трясет. Боится, видно, и жадность одолела. Тоже ему кусок. Не знаю, почем они сдавали, а мне этот купец на рубль дороже против конторского платил. Вывешал купец на ходовых весах середину особо, крайчики особо. Выгреб из шкатулки, из-за пазухи выворотил пачки бумажек покрупнее. Ну, выручку в это же место... На крайчики денег довольно, а ему серединку купить охота. Она потяжелее вышла. – Поверь, – говорит, – в долг. Через день, много через два, отдам. Ну, объясняю, конечно, что в таких делах долгов не бывает. Тогда он и говорит: – Пойдем ко мне, посиди маленько. В кабак за выручкой сбегаю, – и подвигает ко мне деньги-то. Сосчитал я. Вижу – ладно будто, пустяка не хватает. Подождать можно. Как у купца видел, тоже крупные-то деньги за пазуху забил, а помельче в карман, крайчики в сапог спрятал. Пошли мы с купцом в дом, а там, гляжу, угощенье выставлено. Хозяйка, таку беду, суетится, хлопочет. Убежал купец в кабак, а она ко мне и подъезжает: – Выкушай, гостенек! Не почванься на моей хлеб-соли. Не изготовилась как следует. Не ждала гостя. А чего не изготовилась – полон стол наставлено. Ну, я креплюсь, конечно, – не пью вина. Так ей и сказал: – При деньгах. Нельзя мне. Она это вьется всяко да наговаривает: – Красненького хоть, нето, выпей, – и подает мне в руку стаканчик. Так небольшой стаканчик, с половину чайного. – Я, – говорит, – и сама этого-то выпью, – и наливает себе такой же стаканчик. «Что, – думаю, – мне с одного сделается? Неуж перед женщиной неустойку покажу?» Взял да и хлебнул. Ох и вино! Такого отродясь пить не доводилось. Крепкое будто да густое, а дух от него: век бы нюхал. Потом я узнал – ром называется. Шибко мне поглянулось, а бабенка эта – купчиха-то – уж успела, другой стаканчик налила. Я и другой хватил, а дальше, известно, – полетели мелки пташечки... Все ж таки я тогда убрался от купца. Деньги и крайчики в целости донес домой. Вместо додачи, за которой купец в кабак бегал, мешок гостинцев приволок. Еды там всякой, жене шаль, конечно, и протча тако. И тут же, слышь-ко, ромку этого бутылок пять либо шесть. Купчиха-то, вишь, удобрилась, говорит мужу: – Поглянулось человеку – что нам жалеть? Отдай ему, Платоша, все. Из города потом привезешь. Купец рад стараться: – Да я... ему-то?.. неуж пожалею... Пущай на здоровье выкушает стаканчик и супружницу свою попотчует. Не пивала, поди, она такого вина? Попотчуй ее, не забудь! Я тебе еще привезу. Так привезу... не за деньги!.. Для хорошего человека мне не жалко... Попотчуй жену-то, не скупись. Пришел я домой, показал Марине кучу денег, захоронил крайчики и давай жену потчевать. Она сперва отнекивалась – крепко будто, потом похваливать стала – какой дух баской! Пьяные-то мы зашумели, конечно. Песни запели, пляска на нас нашла. Знакомцы разные понабились. Видят – фартнуло, поздравлять стали: – Со счастливой находочкой. Ну, припили, приели, что дома было, в кабак пошли. А купец этот тестя в амбар – сам за стойку и всяко мне сноровляет. Приятелей у меня тут объявилось – ни пройти, ни проехать. И покатилось колеско по гладенькой дорожке. Бабенки появились, прилипать ко мне стали. Маринушке моей это обидно, конечно... Она тогда на ромок налегать стала. Купец и ей угождает и так, слышь-ко, втравил, что и от простого не стала отворачиваться. На две-то руки у нас и пошла работа, а купец знай обсчитывает да обсчитывает. Проспимся когда, себя потешим: – Крайчики у нас остались. Только и крайчики, даром что с рванинкой были, тоже, как по маслу, в купецкий карман ушли. Чисто мы отработались. Это бы ничего, да то худо – захворала моя Маринушка. От жизни-то этой худой. Помаялась маленько, да и умерла. Схоронил ее, потужил, погоревал – и на прииск. Куда больше-то? На том месте, где мы нашли эту перепеченную витушку, Максимко Зюзев со всей родней. Место-то, вишь, на него было писано. Он и припал тут. Не стал, видно, за оленем своим бегать. Раздобрел – фу-ты, ну-ты! Шапка с бантом, сапоги с рантом! В Косом Броду сыновьям дома поставил. По воротам бляшки набил. Знай наших! Однем словом, разбогател. Поглядел я, поглядел, да и пошел на Бесштанку. Там у меня тоже было примечено. Охочих со мной стараться – хоть колом отбивайся. Думают – не попаду ли опять на витушку, а то и на целый калач. Только, видно, не испекли больше про меня. Так, золотишко нахаживал... Себе и людям хватало... А чтоб такую же дурь выколупнуть – этого больше не случалось. Может, оно и лучше. Хоть свой век доживу да с горки на людей погляжу, а то где бы дотянуть! Наш старательский фарт ведь что? Сперва человек с перепою опухнет, а там, глядишь, и ноги протянет. Так-то... Думали мы с женой – счастье нашли, а оно в беду ей перекинулось. Подвели люди. Ну, и меня поучили. Хорошо поучили. Знаю теперь, куда наше счастье уходит... Вон те дома да каменные лавки Барышевские на нашей с Маринушкой доле и поставлены. Вовремя мне тогда Барышиха стаканчик поддодонила. Сумела, змея. Этим стаканчиком посейчас меня люди дразнят. А мне что? Дурость, конечно, а все ж таки пропил – не украл. И свое – не чужое. Вот бы их – купцов-то – спросили, как они меня пьяного обворовывали, как жену-покойницу к могиле толкали. А ведь спросят по времени. Еще как спросят-то! Тогда, поди, и наша с Мариной витушечка в счет пойдет. Ну, что? Не шибко, гляжу, вам смешно? Веселее бы сказал, да мало такого видал. 1939 г. Живинка в деле Это еще мои старики сказывали. Годков-то, значит, порядком прошло. Ну, все-таки после крепости было. Жил в те годы в нашем заводе Тимоха Малоручко. Прозванье такое ему на старости лет дали. На деле руки у него в полной исправности были. Как говорится, дай бог всякому. При таких руках на медведя с ножом ходить можно. И в остальном изъяну не замечалось: плечо широкое, грудь крутая, ноги дюжие, шею оглоблей не сразу согнешь. Таких людей по старине, как праздничным делом стенка на стенку ходили, звали стукачами: где стукнет, там и пролом. Самолучшие бойцы от этого Тимохи сторонились, – как бы он в азарт не вошел. Хорошо, что он на эти штуки не зарный был. Недаром, видно, слово молвлено: который силен, тот драчлив не живет. По работе Тимоха вовсе емкий был, много поднимал и смекалку имел большую. Только покажи, живо переймет и не хуже тебя сделает. По нашим местам ремесло, известно, разное. Кто руду добывает, кто ее до дела доводит. Золото моют, платинешку выковыривают, бутовой да горновой камень ломают, цветной выволакивают. Кто опять веселые галечки выискивает да в огранку пускает. Лесу валить да плавить приходится немалое число. Уголь тоже для заводского дела жгут, зверем промышляют, рыбой занимаются. Случалось и так, что в одной избе у печки ножи да вилки в узор разделывают, у окошка камень точат да шлифуют, а под полатями рогожи ткут. От хлебушка да скотинки тоже не отворачивались. Где гора дозволяла, там непременно либо покос, либо пашня. Одним словом, пестренькое дело, и ко всякому сноровка требуется, да еще и своя живинка полагается. Про эту живинку и посейчас не все толком разумеют, а с Тимохой занятный случай в житье вышел. На примету людям. Он, этот Тимоха, – то ли от молодого ума, то ли червоточина какая в мозгах завелась, – придумал всякое здешнее мастерство своей рукой опробовать да еще похваляется: – В каждом до точки дойду. Семейные и свои дружки-ровня стали отговаривать: – Ни к чему это. Лучше одно знать до тонкости. Да и житья не хватит, чтобы всякое мастерство своей рукой изведать. Тимоха на своем стоит, спорит да по-своему считает: – На лесовала – две зимы, на сплавщика – две весны, на старателя – два лета, на рудобоя – год, на фабричное дело – годов десяток. А там пойдут углежоги да пахари, охотники да рыбаки. Это вроде забавы одолеть. К пожилым годам камешками заняться можно, али модельщиком каким поступить, либо в шорники на пожарной пристроиться. Сиди в тепле да крути колеско, фуганочком пофуркивай либо шильцем колупайся. Старики, понятно, смеются: – Не хвастай, голенастый! Сперва тело изведи. Тимохе неймется. – На всякое, – кричит, – дерево влезу и за вершинку подержусь. Старики еще хотели его урезонить: вершинка, дескать, мера ненадежная: была вершинкой, а станет серединкой, да и разные они бывают – одна ниже, другая выше. Только видят – не понимает парень. Отступились: – Твое дело. Чур, на нас не пенять, что вовремя не отговорили. Вот и стал Тимоха ремесла здешние своей рукой пробовать. Парень ядреный, к работе усерден – кто такому откажет. Хоть лес валить, хоть руду дробить – милости просим. И к тонкому делу пропуск без отказу, потому – парень со смекалкой и пальцы у него не деревянные, а с большим понятием. Много Тимоха перепробовал заводского мастерства и нигде, понимаешь, не оплошал. Не хуже людей у него выходило. Женатый уж был, ребятишек полон угол с женой накопили, а своему обычаю не попускался. Дойдет до мастера по одному делу и сейчас же поступит в выученики по другому. Убыточно это, а терпел, будто так и надо. По заводу к этому привыкли, при встречах подшучивали: – Ну, как, Тимофей Иваныч, все еще в слесарях при механической ходишь али в шорники на пожарную подался? Тимоха к этому без обиды. Отшучивается: – Придет срок – ни одно ремесло наших рук не минует. В эти вот годы Тимоха и объявил жене: хочу в углежоги податься. Жена чуть не в голос взвыла: – Что ты, мужик! Неуж ничего хуже придумать не мог? Всю избу прокоптишь! Рубах у тебя не достираешься. Да и какое это дело! Чему тут учиться? Это она, конечно, без понятия говорила. По нонешним временам, при печах-то, с этим попроще стало, а раньше, как уголь в кучах томили, вовсе мудреное это дело было. Иной всю жизнь колотится, а до настоящего сорта уголь довести не может. Домашние поварчивают: – Наш тятенька всех на работе замордовал, передышки не дает, а все у него трухляк да мертвяк выходит. У соседей вон песенки попевают, а уголь звон-звоном. Ни недогару, ни перегару у них нет и квелого самая малость. Сколько ни причитала Тимохина жена, уговорить не могла. В одном обнадежил: – Недолго, поди-ко, замазанным ходить буду. Тимоха, конечно, цену себе знал. И как случится ремесло менять, первым делом о том заботился, чтоб было у кого поучиться. Выбирал, значит, мастера. По угольному делу тогда на большой славе считался дедушко Нефед. Лучше всех уголь доводил. Так и назывался – нефедовский уголь. В сараях этот уголек отдельно ссыпали. На самую тонкую работу выдача была. К этому дедушке Нефеду Тимоха и заявился. Тот, конечно, про Тимохино чудачество слыхал и говорит: – Принять в выученики могу, без утайки все показывать стану, только с уговором. От меня тогда уйдешь, как лучше моего уголь доводить навыкнешь. Тимоха понадеялся на свою удачливость и говорит: – Даю в том крепкое слово. На этом, значит, порешили и вскорости в курень поехали. Дедушко Нефед – он, видишь, из таких был... обо всяком деле думал, как его лучше сделать. На что просто чурак на плахи расколоть, а у него и тут разговор. – Гляди-ко! Сила у меня стариковская, совсем на исходе, а колю не хуже твоего. Почему, думаешь, так-то? Тимоха отвечает: топор направлен и рука привычная. – Не в одном, – отвечает, – топоре да привычке тут дело, а я ловкие точечки выискиваю. Тимоха тоже стал эти ловкие точечки искать. Дедушко Нефед все объясняет по совести, да и то видит – правда в Нефедовых словах есть, да и самому забавно. Иной чурак так разлетится, что любо станет, а думка все же останется: может, еще бы лучше по другой точечке стукнуть. Так Тимоха сперва на эти ловкие точечки и поймался. Как стали плахи в кучи устанавливать, дело вовсе хитрое пошло. Мало того, что всякое дерево по-своему ставить доводится, а и с одним деревом случаев не сосчитаешь. С мокрого места сосна – один наклон, с сухого – другой. Раньше рублена – так, позже – иначе. Потолще плахи – продухи такие, пожиже – другие, жердовому расколу – особо. Вот и разбирайся. И в засыпке землей тоже. Дедушко Нефед все это объясняет по совести, – да и то вспоминает, у кого чему научился. – Охотник один научил к дымку принюхиваться. Они – охотники-то – на это дошлые. А польза сказалась. Как учую – кислым потянуло, сейчас тягу посильнее пущу. Оно и ладно. Набеглая женщина надоумила. Остановилась как-то около кучи погреться, да и говорит: «С этого боку жарче горит». – Как, – спрашиваю, – узнала? – А вот обойди, – говорит, – кругом, – сам почуешь. Обошел я, чую – верно сказала. Ну, подсыпку сделал, поправил дело. С той поры этого бабьего совету никогда не забываю. Она, по бабьему положению, весь век у печки толкошится, привычку имеет жар разбирать. Рассказывает так-то, а сам нет-нет про живинку напомнит: – По этим вот ходочкам в полных потемочках наша живинка-паленушка и поскакивает, а ты угадывай, чтоб она огневкой не перекинулась либо пустодымкой не обернулась. Чуть не доглядел – либо перегар, либо недогар будет. А коли все дорожки ловко улажены, уголь выйдет звон-звоном. Тимохе все это любопытно. Видит – дело не простое, попотеть придется, а про живинку все-таки не думает. Уголь у них с дедушкой Нефедом, конечно, первосортный выходил, а все же, как станут разбирать угольные кучи, одна в одну никогда не придется. – А почему так? – спрашивает дедушко Нефед, а Тимоха и сам это же думает: в каком месте оплошку сделал? Научился Тимоха и один всю работу доводить. Не раз случалось, что уголь у него и лучше Нефедова бывал, а все-таки это ремесло не бросил. Старик посмеивается: – Теперь, брат, никуда не уйдешь: поймала тебя живинка, до смерти не отпустит. Тимоха и сам дивился – почему раньше такого с ним никогда не случалось. – А потому, – объясняет дедушко Нефед, – что ты книзу глядел, – на то, значит, что сделано; а как кверху поглядел – как лучше делать надо, тут живинка тебя и подцепила. Она, понимаешь, во всяком деле есть, впереди мастерства бежит и человека за собой тянет. Так-то, друг! По этому слову и вышло. Остался Тимоха углежогом, да еще и прозвище себе придумал. Он, видишь, любил молодых наставлять и все про себя рассказывал, как он хотел смолоду все ремесла одолеть, да в углежогах застрял. – Никак, – говорит, – не могу в своем деле живинку поймать. Шустрая она у нас. Руки, понимаешь, малы. А сам ручинами-то своими разводит. Людям, понятно, смех. Вот Тимоху и прозвали Малоручком. В шутку, конечно, а так мужик вовce на доброй славе по заводу был. Как дедушко Нефед умер, так малоручков уголь в первых стал. Тоже его отдельно в сараях ссыпали. Прямо сказать, мастер в своем деле был. Его-то внуки-правнуки посейчас в наших местах живут... Тоже которые живинку – всяк на своем деле – ищут, только на руки не жалуются. Понимают, поди-ко, что наукой можно человечьи руки наро?стить выше облака. 1943 г. Васина гора Ровным-то местом мы тут не больно богаты. Все у нас горы да ложки, ложки да горы. Не обойдешь их, не объедешь. Гора, конечно, горе рознь. Иную никто и в примету не берет, а другую не то что в своей округе, а и дальние люди знают: на слуху она, на славе. Одна такая гора у самого нашего завода пришлась. Сперва с версту, а то и больше такой тянигуж, что и крепкая лошадка и налегке идет, и та в мыле, а дальше еще надо взлобышек одолеть, вроде гребешка самого трудного подъему. Что говорить, приметная горка. Раз пройдешь либо проедешь, надолго запомнишь и другим сказывать станешь. По самому гребню этой горы проходила грань: кончался наш заводский выгон, и начиналась казенная лесная дача. Тут, ясное дело, загородка была поставлена и проездные ворота имелись. Только эти ворота – одна видимость. По старому трактовому положению их и на минуту запереть было нельзя. Железных дорог в ту пору по здешним краям не было, и по главному Сибирскому тракту шли и ехали, можно сказать, без передышки днем и ночью. Скотину в ту сторону пропустить хуже всего, потому – сразу от загородки шел вековой ельник, самое глухое место. Какая коровенка либо овечка проберется – не найдешь ее, а скаты горы не зря звались Волчьими падями. Зимами и люди мимо них с опаской ходили, даром что рядом Сибирский тракт гудел. Сторожить у проездных ворот в таком месте не всякому доверишь. Надежный человек требуется. Наши общественники долго такого искали. Ну, нашли все-таки. Из служилых был, Василием звали, а как по отчеству да по прозванью, – не знаю. Из здешних родом. В молодых годах его на военную службу взяли, да он скоро отвоевался: пришел домой на деревяшке. Близких родных, видно, у этого Василия не было. Свою семью не завел. Так и жил бобылем в своей избушке, а она как раз в той стороне, где эта самая гора. Пенсион солдатский по старому положению в копейках на год считался, на хлеб не хватало, а кормиться чем-то надо. Василий и приспособился, по-нашему говорится, к сидячему ремеслу: чеботарил по малости, хомуты тоже поправлял, корзинки на продажу плел, разную мелочь ко кроснам налаживал. Работа все копеечная, не разживешься с такой. Василий хоть не жаловался, а все видели – бьется мужик. Тогда общественники и говорят: – Чем тебе тут сидеть, переходи-ка в избушку при проездных воротах на горе. Приплачивать будем за караул. – Почему, – отвечает, – миру не послужить? Только мне на деревяге не больно способно скотину отгонять. Коли какого мальчонку в подручные ставить будете, так и разговору конец. Oбщественники согласились, и вскоре этот служивый перебрался в избушку при проездных воротах. Избушка, понятно, маленькая, полевая, да много ли бобылю надо: печурку, чтоб похлебку либо кашу сварить, нары для спанья да место под окошком, где чеботарскую седулку поставить. Василий и прижился тут на долгие годы. Сперва его дядей Васей звали, потом стал дед Василий. И за горой его имя укоренилось. Не то что наши заводские, а и чужедальние, кому часто приходилось ездить либо с обозами ходить по Сибирскому тракту, знали Васину гору. Многие проезжающие знали и самого старика. Иной раз покупали у него разную мелочь, подшучивали: – Ты бы, дед, хоть по вершку в год гору снимал, все-таки легче бы стало. Дед на это одно говорил: – Не снимать, а наращивать бы надо, потому эта гора человеку на пользу. Проезжающие начинают доспрашиваться, почему так, а дед Василий эти разговоры отводил: – Поедешь дальше, дела-то в дороге немного, ты и подумай. Подручных ребятишек у деда Василия перебывало много. Поставят какого-нибудь мальчонку десятилетка из сироток, он и ходит при этом деле год либо два, пока не подрастет для другой работы, а дальше к деду Васе другого нарядят. А ведь годы-то наши, как вешний ручей с горы, бегут, крутятся, что и глазом не уследишь. Через десяток годов, глядишь, первый подручный сам семьей обзавелся, а через другой десяток у него свои парнишки в подручные к деду Василию поспели. Так и накопилось в нашем заводе этаких выучеников Васиной горы не один десяток. Разных, понятно, лет. Одни еще вовсе молодые, другие настоящие взрослые, в самой поре, а были и такие, что до седых волос уж дотянулись, а примета у всех у них одна: на работу не боязливы и при трудном случае руками не разводят. Да еще приметили, что эти люди норовят своих ребятишек хоть на один год к деду Василию в подручные определить, и не от сиротства либо каких недостатков, а при полной даже хозяйственности. Случалось, перекорялись из-за этого один с другим: моя очередь, твой-то парнишка годик и подождать может, а моему самая пора. Люди, конечно, любопытствовали, в чем тут штука, а эти выученики Васиной горы и не таились. В досужий час сами любили порассказать, как они в подручных у деда Василия ходили и чему научились. Всяк, понятно, говорил своим словом, а на одно выходило. Место у проездных ворот на Васиной горе вовсе хлопотливое было. Не то что за скотом, а и за обозниками доглядывать требовалось: на большой дороге, известно, без баловства не проходит. Иной обозник где-нибудь на выезде из завода прихватит барашка, да и ведет его потихоньку за своим возом. Забивать, конечно, опасались, потому тогда и до смертного случаю достукаться можно. Наши заводские тоже ведь на большой дороге выросли, им в таком разе обозников щадить не доводилось. С живым бараном куда легче. Всегда отговориться было можно: подобрали приблудного, сам увязался за хлебушком, видно, – отогнать не можем. А отдашь, и вовсе люди вязаться не станут, поругаются только вдогонку да погрозят. Караулу, выходит, крепко посматривать надо было. Ну, все-таки сколь ни беспокойно было при этих проездных воротах, а досуг тоже был. Старик в такие часы за работой своей сидел, а подручному мальчонке что делать? Отлучаться в лес либо на сторону старик не дозволял. Известно, солдатская косточка, приучен к службе. С караула разве можно? Строго на этот счет у него было. Парнишке, значит, в такие досужие часы одна забава оставалась – на прохожих да на проезжих глядеть. А тракт в том месте как по линейке вытянулся. С вершины в ту и другую сторону далеко видно, кто подымается, кто спускается. Поглядит этак, поглядит мальчонка, да и спрашивает у старика: – Дедо, я вот что приметил. Подымется человек на нашу гору хоть с этой стороны и непременно оглянется, а дальше разница выходит. Один, будто и силы небольшой и на возрасте, пойдет вперед веселехонек, как в живой воде искупался, а другой – случается, по виду могутный – вдруг голову повесит и под гору плетется, как ушиб его кто. Почему такое? Дед Василий и говорит: – А ты сам спроси у них, чего они позади себя ищут, тогда и узнаешь. Мальчонка так и делает, начинает у прохожих спрашивать, зачем они на перевале горы оглядываются. Иной, понятно, и цыкнет, а другие отвечали честь-честью. Только вот диво – ответы тоже на два конца. Те, кто идет дальше веселым, говорят: – Ну как не поглядеть. Экую гору одолел, дальше и бояться нечего. Все одолею. Потому и весело мне. Другие опять стонут: – Вон на какую гору взобрался, самая бы пора отдохнуть, а еще идти надо. Эти вот и плетутся, как связанные, смотреть на них тошно. Расскажет мальчонка про эти разговоры старику, а тот и объясняет: – Вот видишь, – гора-то на дороге силу людскую показывает. Иной по ровному месту, может, весь свой век пройдет, а так своей силы и не узнает. А как случится ему на гору подняться вроде нашей, с гребешком, да поглядит он назад, тогда и поймет, что он сделать может. От этого, глядишь, такому человеку в работе подмога и жить веселее. Ну, и слабого человека гора в полную меру показывает: трухляк, дескать, кислая кошма, на подметки не годится. Мальчонке, понятно, неохота в трухляки попасть, он и хвалится: – Дедо, я на эту гору ежедень бегом подыматься стану. Вот погляди. Старик посмеивается: – Ну что ж, худого в этом нет. Может, и пригодится когда. Только то помни, что не всякая гора наружу выходит. Главная гора – работа. Коли ее пугаться не станешь, то вовсе ладно будет. Так вот и учил дедушко Василий своих подручных, а те своим ребятишкам это передали. И до того это в наших местах укоренилось, что Васина гора силу человека показывает, что парни нарочно туда бегали, подкарауливали своих невест. Узнают, скажем, что девки ушли за гору по ягоды либо по грибы, ну и ждут, чтобы посмотреть на свою невесту на самом гребешке: то ли она голову повесит, то ли песню запоет. Невесты тоже в долгу не оставались. Каждая при ловком случае старалась поглядеть, как ее суженый себя покажет на гребешке Васиной горы. И посейчас у нас эта гора не забыта. Частенько ее поминают и не для рассказа про старое, а прямо к теперешнему прикладывают: – Вот война-то была. Это такая гора, что и поглядеть страшно, а ведь одолели. Сами не знали, что в народе столько силы найдется, а гора показала. Все равно как новый широкий путь народу открыла. Коли такое сделал, так и много больше того сделать можешь. 1946 г. Объяснение отдельных слов, понятий и выражений, встречающихся в сказах Азов, Азов-гора– на Среднем Урале, километрах в 70 к ю.-з. от Свердловска, высота 564 метра. Гора покрыта лесом; на вершине большой камень, с которого хорошо видны окрестности (километров на 25—30). В горе есть пещера с обвалившимся входом. В XVII столетии здесь, мимо Азова, шла «тропа», по которой проходили «пересылки воевод» из Туринска на Уфу, через Катайский острог. Азов-горы клады.– По большой дороге на Сибирь шло много «беглых», которые, «сбившись в ватаги», становились «вольными людьми». Эти «вольные люди» нередко нападали на «воеводские пересылки и на купеческие обозы». В сказах об Азов-горе говорилось, что «вольные люди» сторожили дорогу с двух вершин: Азова и Думной горы, устраивая здесь своего роду ловушку. Пропустят обоз или отряд мимо одной горы и огнями дадут знать на другую, чтобы там готовились к нападению, а сами заходят с тыла. Захваченное складывалось в пещере Азов-горы. Были сказы и другого варианта – о «главном богатстве», которое находится в той же Азов-горе. Основанием для сказов этого варианта послужило, вероятно, то, что на равнине у Азова были открыты первые в этом крае медные рудники (Полевской и Гумешевский) и залежи белого мрамора. По речкам, текущим от Азова, нашли первые в этом районе золотые россыпи, здесь же стали потом добывать медистый и сернистый колчедан. Азовка-девка, Азовка.– Во всех вариантах сказов о кладах Азов-горы неизменно фигурирует девка Азовка – без имени и указания ее национальности, лишь с неопределенным намеком: «из не наших людей». В одних сказах она изображается страшилищем огромного роста и непомерной силы. Сторожит она клады очень ревностно: «Лучше собаки хорошей, и почуткая страсть – никого близко не подпустит». В других сказах девка Азовка – то жена атамана, то заложница, прикованная цепями, то слуга тайной силы. Айда, айда-ко– от татарского. Употреблялось в заводском быту довольно часто в различном значении: 1) иди, подойди; 2) пойдем, пойдемте; 3) пошел, пошли. «Айда сюда», «Ну, айда, ребята, домой!», «Свалил воз – и айда домой». Артуть – ртуть. Артуть-девка– подвижная, быстрая. Ашать (башкирское) – есть, принимать пищу. Бадог– старинная мера – полсажени (106 см); употреблялась как ходовая мерка при строительных работах и называлось прав?илом. «У плотинного одна орудия – отвес да прав?ило». Бадожок– дорожный посох, палка. Байка– колыбельная песня, с речитативом. Балодка– одноручный молот. Банок– банк. Баской, побаще– красивый, пригожий; красивее, лучше. Бассенький,-ая– красивенький,-ая. Бельмень– не понимает, не говорит. Бергал– переделка немецкого бергауэр (горный рабочий). Сказителем это слово употреблялось в смысле старший рабочий, которому подчинялась группа подростков-каталей. Беспелюха– неряха, разиня, рохля. Блазнить– казаться, мерещиться; поблазнило – показалось, почудилось, привиделось. Блёнда, блёндочка– рудничная лампа. Богатимый– богатый, богатейший. Болботать– бормотать, невнятно говорить. Большину брать– взять верх, победить, стать верховодом. Братцы-хватцы из Шатальной волости – присловье для обозначения вороватых бродяг (шатаются по разным местам и хватают что под руку попадет). Васькина гора– недалеко от Кунгурского села, в километрах 35 от Свердловска к ю.-з. Ватага, ватажка– группа, артель, отряд. Взамок– способ борьбы, когда борцы, охватив друг друга, нажимают при борьбе на позвоночник противника. Взвалехнуться– беспорядочно, не вовремя ложиться; ложиться без толку, как попало. Взыск будет– придется отвечать в случае невыполнения. Винну бочку держали– под предлогом бесплатной выдачи водки рабочим беспошлинно торговали водкой. Виток или цветок– самородная медь в виде узловатых соединений. Витушка– род калача со сплетенными в средине концами. В леготку– легко, свободно, без труда, безопасно. Вожгаться– биться над чем-нибудь, упорно и длительно трудиться. Впотай– тайно, скрытно от всех. Вразнос– открытыми разработками. Всамделе– в самом деле, действительно. Вспучить– поднять, сделать полнее, богаче. Вы?ходить– вылечить, поставить на ноги. Галиться– издеваться, мучить с издевкой.

The script ran 0.025 seconds.