Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Ирвинг Стоун - Муки и радости [1961]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: nonf_biography, prose_classic, Биография, История, Роман

Аннотация. «Муки и радости» — роман американского писателя Ирвинга Стоуна о величайшем итальянском скульпторе, живописце, архитекторе и поэте эпохи Возрождения Микеланджело Буонарроти. Достоверность повествования требует поездки на родину живописца. Продав свой дом в Калифорнии, Ирвинг Стоун переезжает в Италию и живет там свыше четырех лет, пока не была завершена книга. Чтобы вернее донести до читателя тайны работы с камнем, писатель берет в руки молот и резец и овладевает мастерством каменотеса. С помощью друзей-ученых писатель проникает в архивы и находит там немало записей, касающихся Микеланджело и его семейства. Почти половина романа «Муки и радости» основана на вновь открытых материалах…

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 

— Он одобрит лишь духовную тему? — Не потому, что он церковник, а потому, что он человек глубоко духовный. Он живет в Риме вот уже три года, находясь в таком блаженном состоянии души, что буквально не видит, как разложился и прогнил Рим. — Что это — наивность? Или слепота? — Могу ли я ответить вам, что это вера? Когда у человека такое чистое сердце, как у кардинала Сен Дени, он идет по земле, чувствуя на своем плече Господню руку. Не замечая земного зла, он видит лишь Вечную Церковь. — Не знаю, хватит ли у меня сил изваять статую, в которой бы чувствовалась рука Господня. Галли покачал своей львиной головой: — Об этом придется думать уже вам самому. Работать целыми днями над образом, олицетворяющим духовный упадок, и одновременно замышлять статую на возвышенную тему казалось невозможным. Но скоро Микеланджело уже знал, что предметом его будущей работы будет «Пиета» — Оплакивание, Печаль. Ему хотелось изваять Оплакивание с тех самых пор, как он высек свою «Богоматерь с Младенцем»: ведь если «Богоматерь с Младенцем» была началом, то «Оплакивание» — это конец, предначертанное завершение всего того, на что решилась Мария в роковой час, когда воззвал к ней Господь. Теперь, через тридцать три года, после долгого своего странствования, ее сын был снова на ее коленях. Заинтересованный этим замыслом Микеланджело, Галли повел его во дворец кардинала Сен Дени: здесь им пришлось ждать, пока кардинал исполнит свои моленья и обряды, занимавшие у каждого бенедиктинца пять часов в сутки. Но вот он явился, и все трое уселись в открытой лоджии, выходившей на Виа Ректа, — позади них, на стене, была картина «Благовещенье», писанная масляными красками. После долгих молитв кардинал был мертвенно-бледен. Опытным взглядом скульптора Микеланджело видел, что под складками одежды кардинала почти не чувствуются очертания тела. Но когда речь зашла об «Оплакивании», глаза кардинала засветились. — А как насчет мрамора, Микеланджело? Можно ли найти здесь, в Риме, такой прекрасный камень, какой вам требуется? — Полагаю, что не найти, ваше преосвящество. Колонна найдется, но продолговатый, с хорошей глубиной, блок, ширина которого превосходила бы высоту, — такого блока я нигде здесь не видел. — Значит, будем искать его в Карраре. Я напишу братьям монахам в Лукку, попрошу их помочь. Если они не найдут того, что нужно, вам придется поехать в каменоломни самому и выбрать подходящую глыбу. Микеланджело подпрыгнул в кресле. — Знаете ли вы, отец, что чем выше в горах берется мрамор, тем он чище? Там нет такого давления тяжестей, и мрамор образуется без всяких полостей и изъянов. Если бы нам удалось добыть глыбу на вершине горы Сагро — это был бы замечательный мрамор! По дороге домой Галли сказал: — Вам надо ехать в Каррару немедленно. Я оплачу все расходы. — Нет, я не могу. — Почему же? — Я должен закончить «Вакха». — «Вакх» может подождать. А кардинал не может. Скоро наступит день, когда Господь опустит руку на его плечо чуть тяжелее, и Гроле вознесется на небо. А с неба он уже не закажет вам изваять «Оплакивание». — Это верно. Но я не могу прерывать работу, — упрямо твердил Микеланджело. — Я освобождаю вас от своего заказа. Когда вы закончите «Оплакивание», вы вновь возьметесь за «Вакха». — Это для меня немыслимо. Статуя уже созрела в моем воображении. Чтобы она вышла совершенной, я должен закончить ее без задержки. — Всякий раз, когда мечтательные порывы вторгаются в практические дела, я изумляюсь, — вздохнул Галли. — Докучать кардиналу рассказом о вашем упрямом фанатизме я уже не буду. — Пока не кончен «Вакх», работать над «Оплакиванием» невозможно. И поступиться своим фанатизмом я не в силах. 8 Низкую подставку между плоскостью основания и пяткой Вакха он уничтожил, а правую стопу, которая как бы висела, поставил на пальцы. Затем, взявшись за дрель, он стал сверлить камень, остававшийся между локтем правой руки и чашей, сделав несколько отверстий ближе к плечу и осторожно расширяя их. В конце концов он добился того, что кисть руки, полностью выточенная, уже вздымала в воздухе чашу. Сатир в нижнем левом углу и чаша в верхнем правом теперь дополняли друг друга. Вся фигура при круговом обзоре казалась скомпонованной великолепно. С горделиво-удовлетворенным чувством он обходил и оглядывал ее, прослеживая линию от крайнего выступа правого колена до противоположного плеча; он убеждался, что сумел слить воедино все части изваяния, начиная от стенок чаши и кончая копытцами Сатира. Особую выразительность фигуре придавало распределение весовых масс. Голова Вакха наклонена, сильный торс чуть откинут, затем масса мрамора словно бы стекала к животу и тянула все тело вниз, к тазу. Тяжелые ягодицы служили как бы противовесом сзади, прекрасно изваянные бедра держали фигуру в устойчивости, хотя и не столь уж прочной, ибо опьяненный Вакх покачивался; левая его ступня была уверенно впечатана в землю, а правая, опиравшаяся на пальцы, еще раз напоминала о том, что Вакх испытывает головокружение. — Вы как инженер, — отозвался Галли, с восхищением осмотрев Вакха и разобравшись в замысле Микеланджело. — Я говорил Бертольдо, что скульптор и должен быть инженером. — Во времена императоров вы проектировали бы колизеи, термы и бассейны. Вместо всего этого теперь вы творите душу. Желтоватые глаза Микеланджело вспыхнули. — Нет души, нет и скульптуры. — Многие из моих античных статуй были найдены разбитыми на куски. Но когда мы собрали и восстановили их, дух изваяний открылся снова. — Вот почему скульптор навсегда остается жить в мраморе. В воскресенье Микеланджело пошел обедать к Ручеллаи, желая послушать новости о Флоренции. Почти во всех событиях было замешано имя Савонаролы. Римская община флорентинцев восхищалась тем, что Савонарола обличал папу, что он заявил Борджиа, будто несправедливое отлучение от церкви не имеет силы; община торжествовала и радовалась, зная, что Савонарола вопреки запрещению отслужил три мессы в соборе Сан Марко на Рождество. Савонарола будто бы писал королям, государственным мужам и князьям церкви всей Европы, требуя созыва собора, который должен изгнать Борджиа и провести самые решительные реформы, уничтожив симонию в церкви и существовавшую торговлю не только местами кардиналов, но и престолом самого папы. 11 февраля 1498 года он снова выступил в Соборе с проповедью и нападал на папу, а две недели спустя сошел с кафедры с гостией в руках и заявил тысячам флорентинцев, толпившихся на площади, что, если он заслуживает отлучения, пусть его немедленно поразит Господь. Убедившись, что Господь его не поражает, Савонарола ознаменовал свое торжество новым костром, в котором пылали предметы роскоши и искусства; его Юношеская армия вновь рыскала по городу, грабя дома. Письма Савонаролы, призывающие к реформе, тайно распространялись флорентинцами в Риме, он стал их кумиром. Когда Микеланджело рассказывал о виденном им костре, в котором погибли сотни бесценных манускриптов, книг, картин и скульптур, римских флорентинцев это мало трогало. — Если кругом голод, за пищу платят любую цену, — возражал ему Кавальканти. — Мы должны уничтожить Борджиа, во что бы это нам ни обошлось. Микеланджело находил новые доводы: — А как вы посмотрите на эту цену через несколько лет, когда ни папы, ни Боттичелли уже не будет в живых? Придет другой папа, но другого Боттичелли нам уже никогда не видать. Работы, которые он бросил в огонь, исчезли навеки. На мой взгляд, вы оправдываете беззакония во Флоренции, чтобы избавиться от них здесь, в Риме. Микеланджело не мог убедить римских флорентинцев своими рассуждениями, но папа тронул у них самое уязвимое место: он пригрозил конфисковать все имущества общины и выдворить ее из города без всяких средств, если Синьория Флоренции не доставит Савонаролу на суд в Рим. Насколько понимал Микеланджело, община пошла на полную капитуляцию: Савонарола должен умолкнуть; он должен признать себя отлученным и молить папу о прощении. Римские флорентинцы обратились к Синьории, прося ее действовать от их имени и привезти Савонаролу под стражей в Рим. Ведь папа только требует, объяснили они, чтобы Савонарола явился в Рим и получил отпущение грехов. А потом он будет волен возвратиться во Флоренцию и спасать души. В конце мая по Риму распространился слух, заставивший Микеланджело поспешить в Поите: первый помощник Савонаролы, фра Доменико, решил обречь себя на испытание огнем. Флорентинская община собралась у своего патриарха, Кавальканти. Войдя в его дом, Микеланджело был оглушен: гости шумели и кричали не только в гостиной, но и на лестнице. — Это испытание огнем — что оно означает? — спрашивал Микеланджело. — Перед масленой Савонарола накликал на себя смерть и говорил, что если его проповедь не внушена самим Богом, то пусть Бог поразит его. Может, у фра Доменико та же игра? — Почти. Разница только в том, что огонь сжигает. Виновниками всего происходившего были то ли враги доминиканцев — францисканцы, возглавляемые Франческо ди Пулья, то ли сам фра Доменико. Произнося горячую речь в защиту своего патрона, фра Доменико заявил: он так уверен в божественном внушении всего того, чему учит Савонарола, что готов в доказательство своей веры войти в огонь и вызывает на то же самое любого францисканца. На следующий день фра Франческо ди Пулья принял вызов, но настаивал, чтобы на костер шел не фра Доменико, а сам Савонарола: если Савонарола выйдет из огня живым, то Флоренция признает его за истинного пророка. Собравшись на ужин во дворце Питти, группа молодых арраббиати заверила фра Франческо и его орден, что на подобное испытание Савонарола никогда не решится. Его отказ, говорили они, покажет Флоренции, что подлинной веры в то, будто Господь Бог спасет его, у Савонаролы нет. И вот в этот момент флорентинцы выступили против Савонаролы по соображениям чисто политическим. Семь лет терпели они постоянные распри и раздоры, живя под угрозой папского проклятия и отлучения города от церкви, что сразу привело бы к прекращению торговли и самой ужасной смуте. Город нуждался в трехпроцентном налоге на церковное имущество, и папа был согласен разрешить этот налог при условии, если Савонарола смирится и смолкнет. Флорентинские избиратели лишили доверия Синьорию, поддерживавшую Савонаролу, и выбрали новый Совет, враждебный ему. Во Флоренции, как во времена гвельфов и гибеллинов, назревала гражданская война. Седьмого апреля на площади Синьории был возведен помост, бревна его вымазали смолою. Собралась огромная толпа зрителей. Францисканцы не желали выйти на площадь, требуя, чтобы фра Доменико входил в огонь без гостии. Часы ожидания шли и шли, пока не разразилась буря и не пошел дождь, заливший помост и разогнавший толпу; ни торжество костра, ни сожжение теперь было уже невозможно. На следующую ночь арраббиати напали на монастырь Сан Марко и перебили немало последователей Савонаролы. Синьория начала действовать и арестовала Савонаролу, фра Доменико и фра Сильвестро, второго помощника Савонаролы, заключив их в колокольную башню своего дворца. Папа направил во Флоренцию своего агента, требуя, чтобы Савонаролу доставили в Рим. Синьория отказалась выполнить это требование, но назначила комиссию Семнадцати, которая должна была допросить Савонаролу и добиться у него признания в том, что его проповеди не были внушены Богом. Савонарола твердо стоял на своем. Комиссия пытала его, сначала истязая на дыбе, а потом вздергивая на веревках и внезапно швыряя на пол. Савонарола впал в беспамятство, начал бредить, а затем согласился написать признание. Прекратив пытки, его отвели в темницу. То, что он написал, Синьорию не удовлетворило. Его стали пытать снова. Истощенный постами и ночными молитвами, Савонарола не выдержал мучений и подписал признание, составленное нотариусом, хотя сделал это не сразу, а уже после третьих пыток. Комиссия признала Савонаролу виновным в ереси. Специальный совет присяжных, созданный Синьорией, приговорил его к смерти. В тот же день папа разрешил Флоренции взимать трехпроцентный налог со всего церковного имущества Тосканы. На площади Синьории, близ ступеней дворца, возвели три помоста. Публика стала заполнять площадь еще с ночи, окружая тесным кольцом виселицу. К рассвету на площади и на прилегающих к ней улицах уже стояла сплошная толпа. Савонаролу, фра Доменико и фра Сильвестро вывели на ступени дворца: одежда на них была изодрана, тонзуры расцарапаны. Они взошли на эшафот и молча помолились. Затем взобрались по лесенке под самую виселицу. Им надели на шеи веревочные петли и железные цепи. Через минуту они уже раскачивались в воздухе со сломанными шейными позвонками. Костер под виселицей подожгли. Пламя взвилось вверх. Три трупа все еще висели, держась на цепях, так как веревки уже сгорели. Арраббиати кидали в полуобгоревших мертвецов камнями. Затем собрали пепел и повезли его на телегах к Старому мосту, где сбросили в Арно. Мученическая смерть Савонаролы потрясла Микеланджело. Он хорошо помнил, как Пико делла Мирандола, сидя рядом с ним, тогда еще совсем мальчиком, советовал Лоренцо пригласить монаха во Флоренцию. Савонарола способствовал смерти Лоренцо, Пико, Полициано, а теперь вот умер сам. Микеланджело лишь смутно сознавал, какие чувства шевелились в его душе: все заглушала жалость. Он погрузился в работу. В мире бушует хаос, но мрамор — надежная вещь. У мрамора есть своя воля, свой разум, у него есть постоянство. Когда в твоих руках мрамор, мир хорош. Ему хотелось поскорей закончить «Вакха». До сих пор он только намечал плоскость лба, нос, рот, полагая, что высеченная фигура подскажет и выражение лица. Теперь он отработал все детали, придав лицу Вакха, уставившегося на чашу с вином, изумленное выражение: глаза чуть выпучены, рот алчно открыт. Чтобы изваять виноград, пришлось пустить в ход дрель, — каждая ягода получилась круглой, как бы наполненной соком. Обозначая курчавую шерсть на козьих ногах Сатира, он срезал жесткую поверхность камня закругленной скарпелью, придававшей завиткам определенный ритм, — пучки шерсти ложились рядами, один за другим. Предстояло затратить еще два месяца на отделку и полировку изваяния, чтобы оно засветилось тем телесным блеском, которого хотел добиться Микеланджело. Эта работа, требовавшая необычайной осторожности и точности, была все же технической и поглощала у Микеланджело лишь часть сил: в нем действовал сейчас только ремесленник. Теперь, теплыми весенними днями, он мог вволю размыслить, в чем же заключается внутренний смысл Оплакивания. По вечерам, пользуясь прохладой, он пытался изобразить на бумаге Мать и Сына в те последние минуты, когда они были вместе. Он спросил Якопо Галли, можно ли сейчас же, не откладывая дела, подписать договор с кардиналом Сен Дени. Галли ответил, что кардинальский монастырь в Лукке уже давно заказал мраморную глыбу тех размеров, какие желал Микеланджело. Глыба была уже выломана, но каррарская каменоломня отказалась доставить ее в Рим, так как за нее не было уплачено. А монастырь в Лукке в свою очередь, не хотел платить за глыбу, пока ее не одобрил кардинал. Каменотесам надоело держать у себя глыбу без пользы, и они сбыли ее какому-то перекупщику. В тот же вечер Микеланджело набросал условия договора, который он считал справедливым как в отношении себя, так и в отношении кардинала Сен Дени. Галли монотонным голосом прочитал эти пункты вслух и сказал, что унесет документ к себе в банк и спрячет его в надежном месте. К осени «Вакх» был закончен, Галли в своем восхищении не знал границ. — Мне кажется, что Вакх совсем живой и может в любую минуту уронить чашу. А Сатир у вас и шаловлив, и невинен. Вы создали для меня самую прекрасную статую во всей Италии. Надо поставить ее в саду и устроить праздник. Слепцы-августинцы, Аврелий и Рафаэль, своими чувствительными пальцами ощупали Вакха с ног до головы, заявив, что они «еще не видели» мужской статуи, в которой была бы так выражена внутренняя сила жизни. Профессор Помпоний Лет, подвергшийся пыткам инквизиции за язычество, был тронут до слез и заверял, что композиция статуи, так же как и отделка ее атласистой поверхности, носит чисто греческий характер. Серафино, придворный поэт Лукреции Борджиа, с первого взгляда проникся к «Вакху» ненавистью, назвав его «безобразным, бессмысленным, лишенным всякого намека на красоту». Санназаро, соединявший в своих стихах образы христианства и язычества, объявил «Вакха» «олицетворением синтеза». У статуи, говорил он, стиль исполнения — греческий, чувство, вложенное в нее, — христианское, и в общем она «взяла все лучшее из обоих миров»; такая оценка напомнила Микеланджело рассуждения четверки платонистов о его «Богоматери с Младенцем». Петер Санинус, профессор красноречия в университете, собиратель раннехристианских текстов, и его друг Джованни Капоччи, занимавшийся раскопками в катакомбах, трижды приходили смотреть статую, и хорошенько обсудив ее, заявили, что, хотя они и не принадлежат к поклонникам изваяний на античные темы, «Вакх», по их мнению, — нечто новое в искусстве скульптуры. С наибольшим вниманием отнесся Микеланджело к оценке Джулиано да Сангалло. Весело улыбаясь, Сангалло разобрал весь сложный замысел статуи. — Ты построил этого «Вакха» так, как мы строим храм или дворец. Такой эксперимент в конструкции очень опасен, очень смел. У тебя все могло рухнуть. Но этот малый будет стоять до тех пор, пока не рухнет небо. На следующий день Галли принес из банка договор Микеланджело с кардиналом Сен Дени: его составил сам Галли, а кардинал под ним уже только расписался. В договоре впервые Микеланджело был назван маэстро; но тут же применялось слово статуарио, изготовитель статуй, что, конечно, звучало далеко не так уважительно. За сумму в четыреста пятьдесят дукатов в папском золоте он обязывался изваять из мрамора Оплакивание; сто пятьдесят дукатов выплачивались ему в начале работы, и сто дукатов вручались по прошествии каждых четырех месяцев. К концу года статую надо было закончить. Прочитав перечень гарантий, которые давались кардиналом Микеланджело, Галли приписал снизу: «Я, Якопо Галли, заверяю, что работа будет самой прекрасной из всех, работ по мрамору, какие только есть сегодня в Риме; она будет такого качества, что ни один мастер нашего времени не сумеет создать лучше». Микеланджело с любовью посмотрел на Галли. — Мне сдается, что этот договор вы составляли не в банке, а, скорее, дома. — Это почему же? — Да потому что вы ставите себя под явный удар. Представьте себе, я закончу работу, а кардинал скажет: «Я видел в Риме мраморные изваяния гораздо лучше». Что вы тогда будете делать? — Верну его преосвященству папские дукаты. — И останетесь со статуей на своей шее! — Такую тяжесть я в силах вынести, — лукаво подморгнув, ответил Галли. Микеланджело бродил по каменным складам Трастевере и по пристаням, разыскивая подходящую глыбу, но блок в три аршина ширины и в аршин с четвертью толщины найти было трудно: из опасения, что такие глыбы никто не купит, в горах их не добывали. Через два дня поисков Микеланджело убедился: нужного ему по размерам камня — или даже близкого к нему — в городе нет. Однажды, уже собравшись ехать на свои собственные деньги в Каррару, он увидел, что по переулку к его сараю, задыхаясь, бежит Гуффатти. — Только что сгрузили с баржи… — говорил Гуффатти. — Того самого размера, какой ты ищешь. Вырублен по заказу каких-то монахов из Лукки. Каменотесам не уплатили, и они продали глыбу. Микеланджело со всех ног кинулся на пристань в Рипетту. Вот она, глыба, белоснежная, чистая, мастерски вырубленная высоко в горах Каррары, стоит, сияя в горячих лучах солнца. Как чудесно отзывается она на стук молотка, как хорошо выдерживает испытание водой, мягкие ее кристаллы плотно легли друг к другу, зерно превосходно. Ночью, перед рассветом, он снова сидел подле камня, следя, как его заливают лучи восходящего солнца; вот уже глыба стала прозрачной, светясь, будто розовый алебастр, и ни одной трещины, ни одной ямки или полости, ни одного желвака невозможно было отыскать в ее тяжелом, широком теле. Глыба для «Оплакивания» обрела свой дом. 9 Он начисто убрал все, что оставалось от работы над «Вакхом», и принялся за «Оплакивание». Но «Вакх» по-прежнему вызывал различные толки. Много людей приходило смотреть на него. Галли приводил посетителей в мастерскую или посылал туда слугу спросить, не выйдет ли Микеланджело в сад. Микеланджело должен был объясняться и защищать свою точку зрения, в особенности перед поклонниками Бреньо, утверждавшими, что Микеланджело в своей статуе «извратил легенду о Дионисе». Беседуя же с теми посетителями, которые выражали перед его «Вакхом» восторг, он невольно рассказывал им о своем замысле статуи и технических сторонах ее исполнения. Галли приглашал его теперь на ужин каждый вечер, звал побеседовать и в воскресенье, так что Микеланджело мог приобрести множество друзей и ждать новых заказов на будущее. Ручеллаи, Кавальканти, Альтовити ныне гордились им. Они давали в его честь званые вечера, после которых наутро он чувствовал себя усталым и разбитым. Ему хотелось теперь забыть, избавиться от «Вакха», выбросить из головы мысль об этом языческом изваянии и настроиться на возвышенный, духовный лад, как этого требовал сюжет Оплакивания. Когда прошел месяц, насыщенный зваными вечерами и празднествами, ему стало ясно, что ни обдумать, ни изваять Оплакивание в такой обстановке невозможно и что теперь, когда он утвердил себя как профессиональный скульптор, настало время завести собственное жилище и мастерскую, где бы он спокойно работал в полном уединении, работал днем и, если хотел, ночью, устранясь от всякой суеты. Он уже возмужал для этого. Он уже чувствовал твердую почву под ногами и иного пути для себя впереди не видел. Чуткий Якопо Галли однажды спросил его: — Вас что-то беспокоит, Микеланджело? — Да, беспокоит. — Что-нибудь серьезное? — Моя неблагодарность. — Вы мне не обязаны ничем. — Все, кому я был обязан больше других, все мне говорили то же самое — Лоренцо де Медичи, Бертольдо, Альдовранди и теперь вот вы. — Скажите мне, что вы намереваетесь делать? — Уехать от вас! — выпалил он. — Жизнь с семейством Галли слишком спокойна и приятна… — Он замолк на секунду. — Я чувствую, что мне надо работать под своей собственной крышей. Быть мужчиной, а не юнцом, не вечным гостем и нахлебником. Вам не кажется, что я поступаю опрометчиво? Галли задумчиво посмотрел на него. — Я хочу только, чтобы вы были счастливы и чтобы вы создавали изваяния, самые прекрасные в Италии. — Для меня это одно и то же. Он начал ходить по городу и искать дома со свободным нижним этажом — побывал по совету Альтовити в флорентинском квартале, осмотрел один дом близ Квиринальской площади с прекрасным видом на Рим. Все эти жилища казались ему чересчур роскошными и дорогими. На третий день, бродя по Виа Систина и оказавшись напротив гостиницы «Медведь», у края Марсова поля и чуть ниже набережной Тибра, он нашел просторную угловую комнату с двумя окнами: одно выходило на север, пропуская ровный, постоянный свет, а другое на восток, откуда врывались резкие лучи утреннего солнца, — такой свет Микеланджело иногда тоже был нужен. Позади этой комнаты была другая, поменьше, с исправным очагом. Микеланджело уплатил за два месяца вперед несколько скуди, снял навощенные холсты с оконных рам и хорошенько осмотрел помещение: деревянный пол обветшал и кое-где подгнил, цемент между камнями стен крошился, штукатурка на потолке осыпалась целыми кусками, обнажая унылые разноцветные разводы в тех местах, где протекали струи дождя. Микеланджело сунул в карман полученный ключ и побежал к Галли. Там его ожидал Буонаррото. Вид у брата был прямо-таки ликующий. Буонаррото добрался до Рима с караваном, нанявшись погонщиком мулов, и путешествие не стоило ему ни гроша. Возвращаться домой он хотел таким же способом. Микеланджело с радостью смотрел на загорелое, крепко вылепленное лицо Буонаррото, на его волосы, тоже опущенные, в подражание старшему брату, на брови. Прошел уже целый год, как они не виделись. — Ты приехал в такое время, что лучше и не придумать, — говорил Микеланджело. — Мне нужен помощник, чтобы перебраться в мой новый дом. — Ты обзавелся квартирой? Ну, тогда я останусь с тобой! — Сначала ты осмотри мои роскошные хоромы, а потом уже решай, что делать, — улыбнулся Микеланджело. — Пойдем со мной в Трастевере, мне надо раздобыть штукатурки, извести и щелока. Но сперва я покажу тебе своего «Вакха». Буонаррото оглядывал статую очень долго. Потом он спросил: — Нравится она людям? — Большинству нравится. — Это хорошо. И Буонаррото не прибавил больше ни слова. «Он не имеет ни малейшего понятия, что такое скульптура, — размышлял Микеланджело. — Он заинтересован только в том, чтобы люди одобряли мою работу и чтобы я был счастлив этим и мог получать еще больше заказов на статуи… которых ему никогда не понять. Как истый Буонарроти, в искусстве он совершенно слеп. Но он любит меня». Закупив известь и прочий материал, братья пообедали в Тосканской траттории, затем Микеланджело повел брата на Виа Систина. Ступив в комнату, Буонаррото присвистнул: — Микеланджело, неужели ты и вправду собираешься жить в этой… в этой дыре? Тут все рушится и рассыпается в труху. — А мы с тобой затем и пришли, чтобы не рассыпалось, — непреклонно ответил Микеланджело. — Для работы комната вполне годится. — Отец будет весьма огорчен. — А ты не говори ему, — рассмеялся Микеланджело. И, поставив посреди комнаты высокую лестницу, приказал: — Давай-ка соскребать с потолка эту пакость! Содрав старую штукатурку и промазав потолок свежей, братья перешли к стенам, затем стали чинить пол, заменяя прогнившие половицы новыми. Следующей задачей было навести порядок во внутреннем дворике. Единственная дверь в этот дворик выходила из комнаты Микеланджело, но другие жильцы пользовались вместо дверей окнами, в результате чего дворик был завален чудовищными кучами мусора и отбросов. Вонь там стояла такая же непробиваемая, как окружающие стены. Два дня братья лопатами укладывали весь этот хлам в мешки и, пронеся их через свою комнату, опорожняли на пустыре около Тибра. Питавший отвращение ко всякой физической работе, Бальдуччи объявился лишь после того, как Микеланджело и Буонаррото закончили ремонт. Он знал в Трастевере одного торговца подержанными вещами и очень недорого купил у него кровать, матрац из пеньки, кухонный стол, два плетеных стула, комод, несколько горшков, тарелок и ножей. Когда на ослике, запряженном в тележку, весь этот скарб был перевезен, братья поставили кровать возле восточного окна, с тем чтобы Микеланджело просыпался при первых лучах солнца. Комод нашел себе место у задней стены, ближе к кухне. Напротив окна, выходившего на север, Микеланджело поставил стол, сколоченный из четырех досок, на козлах, — на нем он будет рисовать и лепить восковые и глиняные модели. Середина комнаты оставалась свободной для работы над мрамором. Заднюю каморку отвели под кухню — там поместились кухонный стол, стулья, горшки и тарелки. Тщательно разведав, какие будут у Микеланджело соседи, Бальдуччи говорил ему: — Тут за стеной живет одна аппетитная куропаточка — блондинка, всего лет пятнадцати, очень стройная. Француженка, на мой взгляд. Могу уговорить ее — пойдет к тебе в служанки. Представь себе, как приятно: поработаешь до обеда, а она тут как тут на кухне, ждет тебя с горшком горячего супа. — Бальдуччи, приплясывая, прошелся по комнате. — А ночью, глядишь, она у тебя и в постели. Это тоже входит в ее обязанности. Ведь в этой пещере тебе надо как-то согреваться: немного естественного тепла не помешает. Микеланджело и Буонаррото хохотали, Бальдуччи же так загорелся, что готов был бежать за девушкой тотчас, не откладывая дела ни на минуту. — Нет, Бальдуччи, — урезонивал его Микеланджело, — я не хочу ничего такого, что осложнило бы мне жизнь, да и денег у меня на служанку не хватит. Если мне кто и нужен, так это, по старому обычаю художников, юный подмастерье: я бы его учил, а он бы на меня работал. — Я поищу тебе во Флоренции расторопного мальчишку, — отозвался Буонаррото. Буонаррото помог Микеланджело устроиться на новом месте, покупал и готовил пищу, убирал в комнатах. Но весь этот порядок рухнул, как только он уехал. Погруженный в работу, Микеланджело не удосуживался ни сварить себе обед, ни закусить в таверне или у лотка уличного торговца. Он исхудал и выглядел таким же неряшливым, какой стала его квартира. Забыв обо всем на свете, он не отрывался от рабочего стола и думал лишь об огромном беломраморном блоке, установленном на распорах посреди комнаты. Он даже не заботился о том, чтобы прибрать постель или вымыть посуду, оставшуюся на кухонном столе. В комнатах оседала залетевшая с улицы пыль, сеялась сажа от очага в кухне, где Микеланджело время от времени кипятил себе питьевую воду. К концу месяца он понял, что так жить не годится, и уже начал посматривать на маленькую француженку, о которой говорил Бальдуччи; к тому же девушка шмыгала у его двери гораздо чаще, чем, по его мнению, было необходимо. Выход из положения нашелся благодаря вмешательству Буонаррото. Однажды под вечер Микеланджело услышал стук в дверь и, выглянув на улицу, увидел забрызганного дорожной грязью мальчугана лет тринадцати с простодушным лицом оливкового цвета. Мальчик подал письмо, и Микеланджело сразу узнал почерк брата. Буонаррото рекомендовал в своем письме Пьеро Арджиенто, приехавшего во Флоренцию в надежде найти скульптора, к которому он мог бы поступить в ученики. Кто-то направил мальчика в дом Буонарроти, и теперь он, пройдя весь долгий путь пешком, добрался до Рима. Микеланджело провел Пьеро в комнату и пристально разглядывал его, пока тот говорил о своих родных, живших в деревне близ Феррары. Голос у мальчика был чистый и ясный, держался он спокойно. — Умеешь ты читать и писать, Арджиенто? — Монахи в Ферраре обучили меня письму. Теперь мне надо обучиться ремеслу. — Ты считаешь скульптуру хорошим ремеслом? — Я хочу поступить в ученики сроком на три года. По договору с цехом. Такая строгая деловитость и прямота поразили Микеланджело. Он взглянул в запавшие карие глаза мальчугана, оглядел его худую шею, грязную рубашку, разорванные старые сандалии. — Есть у тебя знакомые в Риме? Дом, куда ты мог бы пойти? — Я шел к вам. — Это было сказано настойчивым, твердым тоном. — Я живу очень просто, Арджиенто. Ты не можешь рассчитывать здесь на роскошь. — Я деревенский. Мы едим любую еду, лишь бы ее было вдоволь. — Ну, раз тебе нужна крыша, а мне нужен помощник, давай попробуем пожить вместе хотя бы несколько дней. Если у нас ничего не выйдет, расстанемся как друзья. На обратный путь во Флоренцию денег я тебе дам. — Согласен. Спасибо. — Возьми-ка вот эту монетку и сходи помойся в банях около церкви Санта Мария делль Анима. А когда будешь возвращаться, купи что-нибудь на рынке — надо сварить обед. — Я сварю вам прекрасный деревенский суп. Научился у покойницы матери. Феррарские монахи научили Арджиенто не только счету, но и безупречной честности. Уходя на рынок еще до рассвета, мальчик брал с собой для записей огрызок карандаша и бумагу. А возвратясь с покупками, трогал сердце Микеланджело тем, что самым пунктуальным образом отчитывался в расходах: все у него старательно и точно было записано — столько-то динаров он уплатил за овощи, столько за мясо, фрукты, хлеб и макароны. Весь этот небогатый запас Микеланджело складывал в печной горшок, надеясь, что еды хватит на неделю. Закупая продукты, Арджиенто яростно торговался. Ему потребовалась всего неделя, чтобы прекрасно освоиться в городе и знать, что и где продают. На рынок он выходил ни свет ни заря: это совпадало с интересами Микеланджело, который мог подумать и поработать с утра в одиночестве. У них установился простой и твердый распорядок дня. В середине дня после обеда, состоявшего всего из одного блюда, Арджиенто прибирал в комнатах, а Микеланджело уходил на час прогуляться; он шел берегом Тибра вплоть до пристаней и слушал там песни сицилианцев, разгружавших лодки и баржи. Когда он возвращался домой, Арджиенто уже спал на своей низенькой кровати, стоявшей в кухне рядом с лоханью. Часа два Микеланджело спокойно работал, потом Арджиенто вставал, умывался, громко фыркая и плескаясь в тазу, и подсаживался к Микеланджело, чтобы исподволь привыкать к работе. Этими немногими послеобеденными часами и исчерпывалось время, которое Арджиенто тратил на ученье; большего он, кажется, и не хотел. Когда опускались сумерки, он снова был на кухне и кипятил воду. Вечерняя темнота заставала его уже в постели: он засыпал, надежно укрыв голову одеялом. Микеланджело зажигал масляные светильники и вновь садился за работу. В душе он был благодарен Буонаррото за то, что тот прислал ему Арджиенто: совместная жизнь с ним как будто налаживалась, хотя мальчик не проявлял и тени таланта к рисованию. Позднее, когда надо будет работать над мрамором, он постарается научить юнца держать в руках резец и молоток. В Евангелии от Иоанна Микеланджело читал: «После этого Иосиф из Аримафеи, ученик Иисуса… просил Пилата, чтобы снять тело Иисуса… Он пошел и снял тело Иисуса. Пришел также и Никодим… и принес состав из смирны и алоя, литр около ста. Итак они взяли тело Иисуса и обвили его пеленами с благовониями, как обыкновенно погребают иудеи». И тут же указывалось, кто был при снятии с креста: Мария, сестра Марии, Мария Магдалина, Иоанн, Иосиф из Аримафеи, Никодим. Как ни старался Микеланджело, он не мог найти в Евангелии таких строк, где бы говорилось о минутах, когда Мария оставалась одна с Иисусом. Там постоянно толпились люди; все было точно так, как изобразил в своем болонском «Оплакивании» делл'Арка: убитые горем, рыдающие зрители лишали Марию возможности оплакать своего сына уединенно. По мысли же Микеланджело, в композиции никого, кроме Христа и Марии, не должно было быть. С самого начала он хотел сотворить из камня только мать и сына — только их, наедине со вселенной. Но когда же могла Мария держать свое мертвое дитя на коленях? Может быть, сразу после того, как солдаты положили его наземь, а Иосиф из Аримафеи выпрашивал тело Христа у Понтия Пилата? Никодим в ту минуту, возможно, готовил настой смирны и алоя, а все остальные с плачем пошли по домам. Пусть же займут место евангельских спутников Марии те, кто будет смотреть на уже изваянное Оплакивание. Они почувствуют, что происходит с Марией. И пусть в этом изваянии не будет никаких нимбов, никаких ангелов. Будет только два человеческих существа, избранные богом на страдание. Он словно бы ощущал Марию рядом: так много он когда-то думал о начале ее рокового пути. Теперь она вся в нервном напряжении, в муках — ее сын простерт перед нею мертвый. Если он впоследствии и воскреснет, сейчас он мертв, воистину мертв, и следы томления на его лице говорят о том, что он испытал на кресте. И значит, в изваянии нельзя показать какие-либо чувства Иисуса по отношению к матери, можно лишь выразить чувства Марии к сыну. Тело Иисуса будет безжизненным, инертным, глаза его закрыты. Всю тяжесть горя примет на себя перед зрителем Мария. Это, казалось Микеланджело, будет верным решением темы. Устав от таких дум, Микеланджело обращался к технической стороне дела. Если Христос будет изваян в натуральный рост, то как добиться того, чтобы, лежа на коленях Марии, он не нарушал простоты и естественных пропорций статуи? Ведь, по мысли Микеланджело, Мария — нежная, хрупкая женщина, а взрослый мужчина должен был лечь на ее руки с такой же убедительностью для зрителя, как если бы это было малое дитя. Этого можно было достичь только одним путем — набрасывать рисунок за рисунком, схему за схемой и ждать, пока в какую-то минуту в голове не блеснет верная мысль. Он начал небрежно водить углем по бумаге, стараясь дать волю воображению. Образы, жившие где-то внутри его сознания, стали постепенно обретать видимые черты. Все чаще выходил он теперь на улицу, вглядываясь в прохожих, смешиваясь с толпою на рынках: он старался хорошенько запомнить и лица, и фигуры людей, и их движения. В особенности он следил за нежными тонколицыми монахинями с прикрытыми вуалью лбами — придя домой, он тут же, не откладывая, чтобы ничего не забыть, зарисовывал их облик. Осознав, что драпировки могут сыграть в изваянии конструктивную роль, он принялся изучать их самым тщательным образом. Слепив из глины эскиз статуи в натуральную величину, Микеланджело купил дешевой тонкой ткани и, чтобы сделать ее более тяжелой, намочил в тазу и промазал жидкой глиной, которую Арджиенто принес с берега Тибра. Ни одна складка ткани не должна ложиться случайно, каждая ее впадина, каждый изгиб должен органически служить общему замыслу и так прикрывать нежные ноги Пресвятой, чтобы выглядеть естественной опорой для тела Христа и подчеркивать душевные муки Богородицы. Когда ткань высохла и затвердела, Микеланджело увидел, каких исправлений требует его работа. — Не очень-то чистое это дело — скульптура, — с досадой сказал Арджиенто, замывая на полу грязь недельной давности. — Все равно что лепить пироги из глины. — Разве ты не видишь, Арджиенто, — весело ответил ему Микеланджело, — что стоит собрать складки в узел, как вот здесь, или плавно опустить их вниз — и фигура от этого сразу же выиграет. В складках таится такая же выразительность, как и в самом теле. Чтобы яснее представить себе облик Христа, надо было рисовать иудейские лица, и Микеланджело пошел в — еврейский квартал. Он был расположен в Трастевере, близ Тибра, у церкви Сан Франческо а Рипа. До 1492 года, когда испанская инквизиция начала гонения на евреев, в Риме их было очень мало. Отношение к евреям здесь было в общем хорошее; в них видели напоминание о том «наследии Ветхого завета», которое восприняло христианство; много одаренных евреев играли видную роль при Ватикане в качестве врачей, музыкантов, банкиров. Как и всюду, люди здесь не возражали, если Микеланджело рисовал их за работой, но уговорить кого-либо позировать в мастерской было невозможно. Микеланджело надоумили сходить в субботу вечером в синагогу и посоветоваться с рабби Мельци. Рабби Мельци, тихий белобородый старик со светящимися серыми глазами, в черном длиннополом одеянии и в ермолке, сидел за столом в притворе учения и вместе с несколькими членами своей общины читал талмуд. Когда Микеланджело объяснил, зачем он явился, рабби Мельци сурово заметил: — Библия запрещает нам поклоняться идолам и изображать их. Поэтому у нас все, кто способен к творчеству, отдают свое время литературе, а не живописи или скульптуре. — Но, рабби Мельци, разве вы против того, чтобы люди другой веры занимались изобразительным искусством? — Отнюдь не против. Каждая вера держится своих правил. — Я высекаю из белого каррарского мрамора Оплакивание. Мне хочется изваять Христа с обликом истинного еврея. Я не смогу это сделать, если вы мне не поможете. Задумавшись на минуту, рабби тихо сказал: — Я совсем не желаю, чтобы у наших людей возникали трения с церковью. — У меня заказ от кардинала Сен Дени. Я уверен, что он одобрит это. — Какие именно натурщики вам требуются? — Из мастеровых. Лет тридцати — тридцати пяти. Но не грузные парни, не силачи, а просто жилистые люди. И с рассудком. С какими-то чувствами. В бесконечно старых, но веселых глазах рабби Мельци заиграла улыбка. — Напишите мне, как вас разыскать. Я пришлю вам самого лучшего натурщика, какой только у нас найдется. Взяв с собой рисунки, Микеланджело поспешил на холостяцкую квартиру Сангалло с просьбой: не поможет ли архитектор смастерить такую скамью, которая воспроизводила бы сиденье Богоматери, как оно выглядело на рисунках. Сангалло немного подумал, глядя на наброски Микеланджело, и сделал небольшой чертеж. Микеланджело купил тесу. Вдвоем с Арджиенто они сколотили скамью Марии и задрапировали ее одеялами. Первый натурщик пришел вечером, в сумерки. Когда Микеланджело предложил ему раздеться, тот был так смущен, что пришлось увести его в кухню, где он, сняв с себя одежду, повязал бедра полотенцем. Затем Микеланджело уложил парня на скамью и стал объяснять, что незадолго до того натурщик умер и что сейчас мать держит его, мертвого, на коленях. Было очевидно, что юноша принимает Микеланджело за сумасшедшего и готов тотчас бежать: его удерживал только приказ рабби. Под конец сеанса, когда Микеланджело показал ему свои быстрые, свободные наброски, где была изображена мать, державшая на коленях сына, парень понял, чего добивался Микеланджело, и обещал поговорить со своими друзьями… Рабби присылал теперь одного человека за другим: Микеланджело работал с ними по два часа ежедневно. Образ Марии влек за собой совсем другие заботы. Хотя статуя должна была показать мать Христа через тридцать три года после ее рокового решения, Микеланджело не мыслил Богородицу как женщину пятидесяти с лишним лет, увядшую, морщинистую, изможденную трудом и тревогами. Пресвятая дева виделась ему такой же юной, какою он помнил свою собственную мать. Якопо Галли познакомил Микеланджело с несколькими римскими семьями. Он ходил в их дома и рисовал там молодых, не старше двадцати лет, девушек или недавно вышедших замуж женщин. Поскольку в больнице при монастыре Санто Спирито были только мужчины, Микеланджело не удалось с ножом в руках заниматься анатомией женщины, но в свое время в Тоскане он немало рисовал их в полях и за домашней работой. И сейчас, глядя на римлянок в их шелковых и полотняных платьях, он умел за ниспадающими широкими складками угадать очертания живого тела. Он напряженно трудился неделю за неделей. Теперь надо было согласовать, слить две фигуры изваяния воедино: Марию, еще молодую и нежную, но достаточно сильную, чтобы держать сына на коленях, и Иисуса, который, несмотря на худобу, был силен и крепок даже в смерти… именно такое впечатление осталось в памяти Микеланджело от работы в покойницкой Санто Спирите. Он добивался воплощения своего замысла на бумаге и компоновал фигуры, даже не заглядывая в подготовительные наброски, сделанные с натуры: все подсказывала ему цепкая, точная память. Скоро уже можно было перейти от плоского бумажного листа к трехмерной модели из глины. Лепил Микеланджело свободно, не стремясь к абсолютной точности, потому что при переводе в другой материал формы все равно должны измениться. Желая что-либо подчеркнуть и усилить, он то добавлял глины, то отщипывал и срезал ее. Затем он взялся за воск: у воска есть нечто общее с мрамором — они схожи на ощупь и оба просвечивают. Он питал уважение ко всякому материалу и применялся к его особенностям: в рисунках пером штрих у него как бы передавал ткань кожи; глину он заставлял выражать мягкое движение телесных форм — живота, откинутого назад торса; гладкий воск хорошо показывал поверхность тела, ее эластичность. Но ни глиняная, ни восковая модель никогда не были для него эталоном; они служили лишь некоей отправной точкой, грубым эскизом. С резцом в руках он обретал новый заряд энергии: тщательная разработка модели только связывала бы его, как путы, принуждая воспроизводить в мраморе то, что было вылеплено раньше в глине и воске. Истинный порыв таился лишь в самом мраморе. Рисование и лепка моделей были только мышлением Микеланджело. Рубка мрамора — действием. 10 Совместная жизнь с Арджиенто текла ровно, хотя порой Микеланджело не мог понять, кто из них хозяин, а кто подмастерье. Иезуиты воспитали Арджиенто в такой строгости, что Микеланджело был не в силах изменить его привычки: рано утром мыть пол, невзирая на то, грязен он или чист, каждый день кипятить на очаге воду и стирать белье, после каждой трапезы чистить речным песком горшки. — Какой в этом смысл, Арджиенто? — жаловался Микеланджело, не любя работать на влажном полу, особенно в холодную погоду. — Ты чересчур много думаешь о чистоте. Мой полы в мастерской раз в неделю. Этого вполне достаточно. — Нет, — тупо твердил Арджиенто. — Надо каждый день. На рассвете. Так меня учили. — Помоги, господи, всякому, кто захочет тебя переучить! — ворчал Микеланджело, хотя и понимал, что ворчать не следует, ибо Арджиенто доставлял ему не так уж много хлопот. Мальчик свел теперь знакомство с крестьянами, привозившими свой сельский товар на римские рынки. В воскресенье он обычно уходил пешком за город, в деревню, погостить у новых друзей-крестьян и полюбоваться на лошадей. Покинув свой родной дом в долине По, Арджиенто ни о чем так не тосковал, как о животных. Прощаясь по субботам с Микеланджело, он нередко говорил так: — Сегодня я иду к лошадям! Надо было стрястись беде, чтобы Микеланджело увидел, насколько мальчик, предан ему. Однажды, стоя у наковальни, во дворе, Микеланджело обтачивал свои резцы, и кусочек стали, отскочив, попал ему в глаз и застрял в самом зрачке. Еле-еле Микеланджело добрался до мастерской, глаз горел как в огне. Арджиенто уложил его в постель, приготовил кастрюлю горячей воды, смочил в ней чистую белую тряпицу и с ее помощью пытался извлечь осколок из глаза. Хотя глаз сильно болел, Микеланджело не очень беспокоился. Ему казалось, что он проморгается и что осколок скоро выпадет сам. Однако время шло, а все оставалось по-прежнему. Арджиенто всю ночь не отходил от Микеланджело, он то и дело подогревал воду и ставил ему горячие компрессы. На следующий день Микеланджело не на шутку встревожился, а ночью был в полной панике: поврежденный глаз уже ничего не видел. С рассветом Арджиенто кинулся к Якопо Галли. Тот пришел со своим домашним врачом, маэстро Липпи. В руках у врача была клетка с живыми голубями. Он велел Арджиенто вынуть из клетки голубя, надрезал ему большую вену под крылом и промыл голубиной кровью раненый глаз Микеланджело. Вечером врач явился снова, надрезал вену у другого голубя и вновь промыл глаз. Наутро Микеланджело почувствовал, что осколок в его глазу двигается. К вечеру он выпал. Арджиенто не ложился спать в течение семидесяти часов. — Ты очень устал, — сказал ему Микеланджело. — Почему бы тебе не отдохнуть и не погулять несколько дней? Обычное выражение упрямства на рожице Арджиенто сменилось радостной улыбкой: — Тогда я пойду к лошадям! На первых порах Микеланджело раздражали люди, постоянно входившие и выходившие из гостиницы «Медведь», что была напротив его квартиры, беспокоил доносившийся топот лошадей и стук карет по булыжной мостовой, сердили крики возниц и шумный говор на десятке языков и наречий. Теперь же он смотрел на улицу со все большим любопытством: так интересны были среди толпы паломники, стекавшиеся в Рим со всей Европы, — один шел в длинном плаще, другой в короткой, сверкавшей всеми переливами зеленого и пурпурного цвета тунике, а третий выделялся своей широкой жесткой шляпой. Прохожие служили ему неисчерпаемым источником натуры: сидя за столом у открытого окна, он без устали рисовал и рисовал их. Скоро многих завсегдатаев улицы Микеланджело знал уже в лицо — как только подобный знакомец появлялся перед окном, он хватал незаконченный рисунок и дорисовывал его, спешно поправляя, что было нужно: так возникали на бумаге люди в самых разнообразных движениях — вот кто-то разгружает телегу, тащит дорожную суму или сундучок, кто-то сбрасывает с плеч поклажу, взбирается на мула или слезает с него. Уличный шум, говор и возгласы, кучки и толпы прохожих — все это как бы заменяло ему собеседников, ничуть не нарушая его уединения. Он жил в таком одиночестве, что мелькавшие за окном люди порождали в нем ощущение, будто он постоянно общается с ними. Большего ему и не надо было, ибо, если у него в руках мрамор, он никогда не будет чувствовать себя на отшибе и смотреть на людей откуда-то со стороны, — нет, он будет находиться как бы среди них, в самой их гуще. Набрасывая композицию «Оплакивания» на бумаге, Микеланджело резкими линиями заштриховывал те места, которые надо было выбрать, изъять из глыбы, — чернильные штрихи словно обозначали направление будущих ударов инструмента. Теперь же, взявшись за молоток и резец и обрубая лишний камень, он не испытывал удовольствия и нетерпеливо ждал того дня, когда скрытые в мраморе образы проступят въявь, когда его блок оживет и заговорит с ним. Начав обрабатывать лицевую сторону глыбы, Микеланджело скоро перешел к фигурам. Еще несколько недель труда — и эти фигуры обретут свою трепетную плоть, выступят из плоскости камня, приблизятся к зрителю. Но сейчас, начиная работу, Микеланджело, наоборот, должен был идти в глубь блока и, вслед за резцом, устремлять свое внимание и взгляд к потаенным, скрытым под поверхностью пластам. Он домогался столь крупной глыбы, так как ему хотелось ваять, видя перед собой изобилие мрамора. У него нет теперь ни нужды, ни желания утеснять хотя бы единый выступ или форму, как он утеснял их когда-то, прижимая друг к другу фигуры Вакха и Сатира. Он вломился в глыбу, начав срубать камень по левую сторону от головы Богородицы, и шел влево все дальше; свет из северного окна падал из-за спины, сзади, поворачивая с помощью Арджиенто блок на подпорах, он мог поставить его так, чтобы тени ложились в тех местах, где надо было высечь углубления, — игра света и тени показывала ему, какие куски камня надо изъять: отсеченный мрамор тоже был скульптурой, создавал собственные эффекты. Теперь Микеланджело оставалось смело врезаться в толщу и нащупать основные, решающие формы. Тяжесть капюшона Богородицы, заставляющая ее склонить голову вниз, к руке Христа, лежавшей близ ее сердца, останавливала внимание зрителя на мертвом теле, распростертом на коленях матери. Плотная лента, бежавшая между грудей Девы, напоминала руку, крепко стиснувшую трепетное, пульсирующее сердце. Линии складок на платье шли к руке Богородицы, которой она держала сына, надежно подхватив его за плечи, потом уводили взгляд к Христову телу, к его лицу, к глазам, мирно закрытым в глубоком сне, к прямому, не столь уж тонкому носу, к чистой и гладкой коже на щеках, к мягким усам, к вьющейся нежной бородке, к искаженному мукой рту. Склонив голову, Богородица смотрела на своего сына, а зрителю надо было заглянуть в ее лицо — в нем читалась такая печаль, сострадание ко всем сынам человеческим, полный кроткого отчаяния вопрос: «Что я могла сделать, чтобы спасти его?» И другой, идущий из глубины ее любящей души: «В чем смысл происшедшего, к чему оно, если человек не может быть спасен?» Все, кто увидит изваяние, почувствуют, что мертвое тело сына лежит на ее коленях невыносимой тяжестью и что гораздо большая тяжесть легла на ее сердце. Соединить две фигуры, взятые в натуральную величину, в одном изваянии, положить вполне взрослого мужчину на колени женщине — это было дерзостно новым, необычайным шагом в скульптуре. Приняв такую композицию, Микеланджело тем самым отринул все прежние представления об Оплакивании. Как когда-то Фичино считал, что Платон мог бы быть любимейшим учеником Христа, так и Микеланджело стремился теперь сочетать эллинские представления о красоте человеческого тела с христианским идеалом бессмертия человеческой души. Микеланджело отвергал мрачный, траурный дух прежних «Оплакиваний», погружая свои фигуры в атмосферу покоя и умиротворенности. Человеческая красота могла возвестить святую чистоту духа с такой же ясностью, как и боль. И с такою же силой его возвысить. Все это — и многое другое — надо было заставить мрамор высказать. Когда последний час овеян такой трагичностью, пусть ему сопутствует красота. Он, Микеланджело, щедро насытит его мрамор и выразит свою любовь и поклонение с тою же чистотой, какая была в этом безупречно белом блоке. Возможно, он в чем-то и ошибается, но ошибки эти будут сделаны любящими руками. Зима обрушилась нежданно, как удар грома. И с нею хлынули стужа, сырость и ветер. Как и предсказывал Буонаррото, потолок начал протекать. Чтобы вытереть на полу воду, Микеланджело и Арджиенто передвинули рабочий стол и кровать в другой угол, потом перенесли со двора в комнату горн. Микеланджело надел свою болонскую шапку, прикрывающую уши. Ноздри у него распухли, причиняя постоянную боль, — дышать было трудно. Скоро пришлось приобрести чугунную жаровню и ставить ее во время работы под стул, чтобы обогреваться снизу, но стоило Микеланджело отойти на минуту в строну, как у него начинали стучать от холода зубы. Он послал Арджиенто купить еще две жаровни и корзину угля: это сильно опустошило его кошелек. Пальцы у него так замерзали, что он был вынужден работать, надев шерстяные рукавицы. Вскоре, однако, это привело к беде: от глыбы неожиданно отвалился кусок, и, когда он со стуком упал на пол, у Микеланджело было такое чувство, словно это упало его сердце. Как-то в воскресный день Арджиенто вернулся домой сам не свой, у него был жар и головокружение. К полуночи ему стало очень плохо. Микеланджело поднял мальчика и перенес его на собственную кровать. Утром Арджиенто был весь в поту и начал бредить — звал родичей, рассказывал о каких-то давних происшествиях, о порках и несчастьях. Микеланджело отирал у него пот с лица и держал за руки: мальчик несколько раз порывался вскочить с постели. Когда рассвело, Микеланджело окликнул первого прохожего и попросил сходить за доктором. Доктор явился и, не переступая порога, закричал: — Это чума! Сожгите сейчас же все вещи, к каким прикасался больной. Микеланджело дал знать обо всем Галли. Маэстро Липпи, бегло осмотрев Арджиенто, сказал презрительно: — Глупости, это совсем не чума. Перемежающаяся лихорадка. Он не бывал в последнее время подле Ватикана? — Был, в воскресенье. — И, наверное, пил тухлую воду из канавы возле стены. Сходите к французским монахам на Эсквилин — они делают пилюли из шалфея, соли и колоквинта. Микеланджело умолил соседа посидеть с Арджиенто. Почти целый час, под проливным дождем, шел он через весь город — сначала ему надо было пройти по длинной улице за форумом Траяна, потом, обогнув форум Августа и базилику Константина, добраться до Колизея и, наконец, до монастыря на Эсквилинском холме. Пилюли словно бы и помогли Арджиенто, боль в голове прошла, и в течение двух спокойных дней Микеланджело уже думал, что опасность миновала, но затем Арджиенто снова впал в забытье и стал бредить. К концу недели Микеланджело совсем выбился из сил. Чтобы не оставлять больного без присмотра, Микеланджело поставил его кровать в мастерской: заснуть ему удавалось только в те редкие минуты, когда засыпал Арджиенто. Микеланджело мучился, борясь с дремотой, но еще тяжелее было бороться с голодом: выйти из дому и купить еды Микеланджело не мог, не желая бросать мальчика одного. Тогда-то в дверь постучался Бальдуччи. — Я говорил тебе, что надо было взять в служанки ту француженку. Заболей она, и за ней ухаживал бы не ты, а ее семейство. — Что говорить о прошлом, — устало отмахнулся Микеланджело. — Еще столько тяжелого впереди. — Держать мальчишку здесь больше немыслимо. Посмотри, на кого ты стал похож. Отправь его в больницу Санто Спирито. — Чтобы он там умер? — Почему же он там умрет? — Потому что в больницах совсем не лечат. — А чем именно лечишь его ты, доктор Буонарроти? — Я слежу, чтобы все было чисто, не отхожу от него ни на минуту… Он ухаживал за мной, когда я повредил себе глаз. Как я его брошу, оставлю на чужое попеченье? Это не по-христиански. — Если ты твердо решил погубить себя, я буду каждое утро, перед тем как идти в банк, приносить тебе какой-нибудь еды. От нахлынувшего чувства благодарности Микеланджело чуть не заплакал. — Бальдуччи, ты только разыгрываешь из себя циника. Вот возьми, пожалуйста, деньги и купи мне полотенец да одну-две простыни. И тут Микеланджело заметил, что на него пристально смотрит Арджиенто. — Я скоро умру, Микеланджело. — Нет, нет, ты не умрешь, Арджиенто. Крестьянин не может умереть так просто — разве что на него свалится скала! Прошло три недели, прежде чем болезнь отступила. Самое худшее было в том, что пропал почти целый месяц для работы; Микеланджело волновался, опасаясь, что не сможет закончить статую в обусловленный годовой срок. Зима в Риме была, по счастью, коротка. В марте повеял из Кампаньи мягкий ветер, все было залито ярким и резким солнечным светом. Промерзшие каменные стены мастерской начали оттаивать. И когда стало еще теплей, в мастерскую явился кардинал Сен Дени: он хотел знать, как подвигается «Оплакивание». Каждый раз при встрече с кардиналом Микеланджело думал, что одежда на нем обвисает все тяжелее, а тело становится все суше и незаметнее. Кардинал спросил, получает ли Микеланджело в должный срок положенные ему деньги. Микеланджело заверил его, что получает. Они стояли перед огромной белой глыбой, белевшей посредине мастерской. Фигуры были еще не отделаны, с толстым слоем излишнего камня, сохраненного для поддержки, но лица выглядели почти завершенными, а они-то и интересовали кардинала прежде всего. — Скажите, сын мой, — тихо заговорил кардинал, — каким образом лицо Богородицы осталось столь юным — оно у нее моложе, чем у сына? — Ваше преосвященство, мне кажется, что дева Мария не может состариться. Она чиста и непорочна — и потому сохраняет всю свежесть юности. Такой ответ удовлетворил кардинала. — Надеюсь, вы кончите работу в августе. Мое заветнейшее желание — отслужить молебен в храме Святого Петра при освящении этой статуи. 11 Он яростно работал с рассвета до позднего вечера, затем падал поперек кровати, не поужинав, не раздеваясь, и засыпал словно убитый. В полночь он просыпался, освеженный, в голове его кипели мысли о мраморе, руки жаждали работы. Он вставал, съедал ломоть хлеба, зажигал медную лампу, в которой еще оставалось немного оливкового масла, и брался за дело, поставив лампу так, чтобы она бросала свет на обрабатываемое место. Но свет оказывался слишком бледным, рассеянным. Орудовать резцом при таком освещении было небезопасно. Он купил плотной бумаги, смастерил из нее картуз и, обвязав его проволокой, сделал на козырьке спереди петлю, в которую можно было вставлять свечку. Теперь, если он приникал к мрамору на расстоянии нескольких дюймов, свет от этой свечи был ярок и ровен. Опасаться того, что стук молотка разбудит Арджиенто, не приходилось: тот спал на кухне, плотно закутав голову одеялом. Свечи сгорали быстро, растопленный воск стекал по козырьку бумажного картуза на лоб, но от своего изобретения Микеланджело был в восторге. Однажды поздно вечером в дверь резко постучали. Микеланджело отпер: перед ним стоял Лео Бальони в бархатном плаще цвета индиго; вместе с Лео явилась компания его молодых друзей — в руках у них были фонари из рога и восковые факелы на длинных шестах. — Я увидел свет в окнах и решил узнать, чем ты занимаешься в такой глухой час. А, ты работаешь! Что это за штука у тебя на лбу? Микеланджело с гордостью показал ему свой картуз и свечу. Лео и его друзья покатывались со смеху. — А почему ты не берешь свечи из козьего жира? Ведь они крепче, их хватит на целую ночь, — отдышавшись от смеха, сказал Лео. На следующий день после ужина Арджиенто исчез из дому и явился во втором часу ночи, увешанный тяжелыми свертками, которые он швырнул на кровать. — Я был у синьора Бальони. Вот от него подарок. Микеланджело вытащил из свертка твердую желтую свечу. — Мне не нужны его подарки! — крикнул он. — Отнеси эти вещи ему обратно. — Я еле дотащил их с Кампо деи Фиори, даже руки занемели. И обратно я эти свечки не понесу. Прилеплю их к двери с улицы и зажгу все сразу. — Ну, хорошо, дай мне взглянуть, лучше ли они восковых. А сначала мне нужно расширить проволочную петлю у картуза. Лео оказался прав: свечи из козьего жира горели гораздо медленнее и почти не оплывали. Микеланджело разделил ночи на две половины — одну отвел для сна, другую для работы и сильно ее продвинул, отделывая широко раскинутый подол платья Марии, грудь Христа, его бедра и колени, одно из которых, левое, было чуть приподнято и еще не отделено от руки Марии, горестно отведенной в сторону. Он отклонял любые приглашения, почти не виделся с друзьями, но Бальдуччи постоянно рассказывал ему о последних новостях: кардинал Джованни, которого не хотел замечать Борджиа, уехал путешествовать по Европе; Пьеро, собиравший войска, чтобы в третий раз идти на Флоренцию, был решительно отвергнут римской общиной флорентинцев; замершая было война Флоренции с Пизой вспыхнула вновь; Торриджани стал офицером в армии Цезаря Борджиа, подчинявшей Романью Ватикану. Борджиа отлучал от церкви дворян и священников, присваивая их земли, и ни один флорентинец не знал, когда его постигнет та же участь. Чудесным летним утром, когда воздух был настолько прозрачен, что Альбанские горы казались не дальше какой-нибудь городской площади, к Микеланджело явился слуга Паоло Ручеллаи с приглашением. Микеланджело поспешил к родственнику, недоумевая, зачем он ему понадобился столь срочно. — Микеланджело, ты так похудел! — Когда полнеет скульптура, я худею. Это естественно. Ручеллаи удивленно поглядел на него. — Я хочу сказать тебе, что со вчерашней почтой я получил письмо от моего двоюродного брата Бернардо. Во Флоренции устраивается конкурс на скульптуру. У Микеланджело задрожала правая рука; чтобы сдержать эту дрожь, он положил на правую руку левую. — Конкурс… на что именно? — В письме Бернардо говорится: «Довести до совершенства мраморную колонну, уже отесанную Агостино ди Дуччио и ныне находящуюся в мастерской при Соборе». — Блок Дуччио? — Ты знаешь его? — Я хотел купить его у Синьории, когда собирался высекать Геракла. — Так это к твоей же выгоде, если ты хорошо помнишь мрамор. — Я вижу этот блок так, словно он лежит сейчас у наших ног в этой комнате. — А можешь ты высечь из него что-нибудь толковое?. Глаза Микеланджело засверкали: — Dio mio! — В письме сказано, что, как думает Совет, мрамор «плохо обтесан». — Нет, нет, это чудесный блок. Правда, в каменоломне его вырубили дурно, и Дуччио слишком глубоко врезался в него в середине… — Значит, ты хотел бы принять участие в конкурсе? — Нет ничего на свете, к чему бы я так стремился! Скажите, пожалуйста, какая там может быть тема — политическая, религиозная? И кого допускают к конкурсу — только флорентинцев? Могу я участвовать? Захотят они?.. — Стой, стой! — воскликнул Ручеллаи. — Больше того, что я сказал, я ничего не знаю. Я попрошу Бернардо написать мне еще, со всеми подробностями. — В воскресенье я приду к вам за новостями… Ручеллаи засмеялся: — Ответа от Бернардо к тому времени еще не будет. Но ты приходи ко мне обедать: перед конкурсом тебе надо поправиться. — А можно прийти к вам обедать лишь после того, как вы получите ответ? Ручеллаи позвал его вновь только через три недели. Микеланджело одним духом взбежал по лестнице в библиотеку. — Новости есть, но их немного. Время конкурса до сих пор не установлено. Вероятно, его назначат на начало будущего года. Тему изваяния могут предлагать только скульпторы, живущие во Флоренции. — Значит, я еду туда. — И характер работы еще не определен. Заниматься этим будут старшины цеха шерстяников и попечители Собора. — Собора? Тогда тема статуи будет, конечно, религиозной. А мне после «Оплакивания» хотелось изваять что-нибудь совсем другое. — За все платит цех шерстяников, поэтому он же, мне кажется, определит и характер статуи. Насколько я знаю его старшин, они закажут что-нибудь символизирующее Флоренцию. — Символизирующее Флоренцию? Вроде «Льва» Мардзокко? Видя, как встревожен Микеланджело, Ручеллаи улыбнулся. — Нет, зачем же второго льва! Вероятно, им нужен некий символ их новой республики… Сложив пальцы наподобие зубчатого резца, Микеланджело в раздумье почесал голову. — Какая же именно статуя может служить символом республики? — Не исключено, что такой вопрос станет частью конкурса. Чтобы художники ответили на него… Паоло передавал Микеланджело все новые сведения из Флоренции, как только они, перевалив Сабатинские горы, достигали Рима: конкурс состоится в 1500 году, в память столетия конкурса на двери Баптистерия. Цех шерстяников рассчитывает, что, подобно тому как сто лет назад состязались Гиберти, Брунеллески и делла Кверча, так и на этот раз, привлеченные мраморным блоком Дуччио, в конкурсе примут участие скульпторы всей Италии. — Уже на исходе лето девяносто девятого года! А у меня осталось еще столько работы над «Оплакиванием», — говорил Микеланджело, страдальчески морща лицо. — Я не могу спешить, подгонять себя, — эта работа для меня так важна, так дорога. И вдруг я не успею закончить ее к сроку… Паоло обнял Микеланджело, чувствуя, как у него дрожат плечи. — Я непременно извещу тебя обо всем, что только узнаю о конкурсе. И цех шерстяников еще не один месяц будет спорить и думать, пока установит условия. Кто проиграл, пытаясь упредить бег времени, так это кардинал Сен Дени. Ему так и не удалось посмотреть на законченное «Оплакивание», хотя он и перевел последнюю сотню дукатов в банк Галли в начале августа, когда скульптура должна была бы уже стоять в храме. Кардинал тихо скончался, до последнего дня не оставлял службы. На погребение кардинала Якопо Галли и Микеланджело пошли вместе, став в храме подле длинного, в две сажени, катафалка, возвышавшегося между колоннами. В глубине алтаря пели певчие. Возвратясь с похорон, Микеланджело спросил Галли, в доме которого они сидели: — Кто теперь будет решать, является ли мое «Оплакивание» «самой лучшей из работ по мрамору, какие только есть сегодня в Риме»? — Кардинал уже решил это. После того, как он побывал у вас в мае месяце. Он говорил, что вы выполняете условия договора. Этого для меня достаточно. Когда вы думаете закончить работу? — Потребуется еще месяцев шесть, а то и восемь. — Значит, вы кончите ее как раз в завершающий год столетия. Такой случай обеспечит вам зрителей со всей Европы. Микеланджело смущенно заерзал в своем кресле. — Вы не могли бы послать последнюю сотню дукатов моим родичам? У них там опять какие-то неприятности. Галли пристально посмотрел на него. — Это последняя ваша получка. Вы говорите, что вам надо еще работать шесть или восемь месяцев, а почти все деньги, полученные от кардинала, и так ушли во Флоренцию. Что же там, бездонный колодец? — Я хочу отдать эту сотню дукатов на покупку лавки для моих братьев Буонаррото и Джовансимоне. Вы понимаете, Буонаррото никак не может найти себе места в жизни. После смерти Савонаролы Джовансимоне подыскал было работу, а потом пропал, даже домой не приходит. Если бы в руках у братьев была лавка, и я стал бы получать свою долю доходов… — Микеланджело, если ваши братья — люди совсем не деловые, откуда же возьмутся доходы? — Казалось, Галли вышел из терпения, но, когда он заговорил вновь, в голосе его звучала лишь тревожная заботливость. — Я не могу допустить, чтобы вы швыряли свои последние деньги в это болото. Вам надо серьезно заняться своими делами и подумать о будущем. Восемьдесят процентов денег, полученных за «Вакха» и «Оплакивание», ушли в ваше семейство. Я-то это прекрасно знаю — ведь я ваш банкир. Опустив голову, Микеланджело тихо сказал: — Буонаррото не хочет браться ни за какую работу, мне надо пристроить его к делу. А если я теперь не наставлю Джовансимоне на верный путь, он собьется окончательно. И тогда уже ему ничем не поможешь. Деньги были переведены во Флоренцию, себе Микеланджело оставил лишь несколько дукатов. И тотчас его стала одолевать нужда: не хватало всяких вещей для скульптурной работы и домашнего обихода, надо было купить многое из одежды и себе и Арджиенто. Он экономил каждый грош, Арджиенто выискивал на рынке лишь самую дешевую и необходимую пищу. Платье у них обоих обветшало и валилось с плеч. И только письмо Лодовико, полученное в эти недели, враз образумило Микеланджело. «Дорогой сын, Буонаррото сказал мне, что ты живешь в большой нужде. Нужда — это зло, это даже грех, не угодный ни богу, ни людям: нужда наносит вред душе и телу… Живи умеренно и не страшись невзгод, воздерживайся от неприятных волнений. …А помимо того, оберегай свою голову, держи ее в умеренном тепле и никогда не мойся. Нельзя ни в коем случае мыться, а надо только крепко растираться». Микеланджело пошел к Паоло Ручеллаи, снова взял у него в долг двадцать пять флоринов и вместе с Арджиенто направился в Тосканскую тратторию — поесть телятины, приготовленной по-флорентински. На обратном пути они купили себе по рубашке, по паре длинных рейтуз и сандалий. На следующее утро в мастерскую заявился Сангалло: он был сильно возбужден, его золотистые усы гневно топорщились. — Твою любимую церковь Сан Лоренцо ин Дамазо разрушают! Сто резных колонн уже убрали. Микеланджело даже не сразу уловил, о чем он говорит. — Да сядь же ты, пожалуйста. Теперь рассказывай сначала. Что случилось с церковью? — Все из-за Браманте, нового архитектора из Урбино. Он втерся в доверие к кардиналу Риарио… навязал ему идею — перенести колонны из церкви во дворик кардинальского дворца и тем завершить его убранство. — Сангалло ломал руки, словно бы сдерживая вопль отчаяния. — Как по-твоему, можешь ты воспрепятствовать Браманте? — Я? Каким же образом? Я отнюдь не пользуюсь каким-то влиянием на кардинала и даже не видел его вот уже почти два года. — Действуй через Лео Бальони. Кардинал его слушает. — Сейчас же иду к Лео. Шагая к Кампо деи Фиори, Микеланджело вспоминал все, что слышал о Браманте: пятидесяти пяти лет, уроженец Урбино, он состоял архитектором при герцоге Милана и приехал в Рим в начале этого года, намереваясь жить здесь на свои ломбардские сбережения, чтобы досконально проникнуть в тайны римского архитектурного гения, то есть сделал в точности то же, прибавлял от себя Микеланджело, что и Сангалло. Бальони пришлось ждать не один час. Лео выслушал Микеланджело совершенно спокойно, как всегда выслушивал горячившихся собеседников, потом сказал негромко: — Что ж, нам надо пойти к Браманте. Это его первый заказ в Риме. Он честолюбив, поэтому очень сомнительно, чтобы ты один заставил его отступиться. Пока они шли к дворцу кардинала, Лео описывал Браманте. — Это любезный человек, очень общительный, всегда весел и бодр, чудесно рассказывает всякие анекдоты и басни. Я ни разу не видел его не в духе. Он уже обзавелся в Риме множеством друзей. — И, искоса взглянув на Микеланджело, Бальони прибавил: — Чего я не сказал бы о тебе. Дворец был уже перед ними. — Он сейчас там, — уверенно сказал Бальони. — Смотрит колонны, обмеряет их. Ступив во дворик, Микеланджело увидел Браманте. Этот человек не понравился ему с первого взгляда: большой лысый череп со скудными остатками волос на затылке, большой костистый лоб и сильные надбровные дуги, бледно-зеленые глаза, вздернутый нос и маленький, ярко-красный рот, так не вязавшийся с крупной головой. Низко наклонясь, Браманте передвигал какие-то камни, и его бычья шея и мускулистые плечи напомнили Микеланджело профессионального атлета. Лео представил Микеланджело Браманте. Тот весело поздоровался с ним и тут же рассказал смешной анекдот. Лео хохотал от души. Микеланджело анекдот не тронул. — Вы не любите смеяться, Буонарроти? — спросил Браманте. — Варварское разрушение церкви Сан Лоренцо меня не очень-то смешит. Браманте втянул голову в плечи, весь напружинившись, как кулачный боец, готовый отразить нападение. И он и Микеланджело посмотрели на Лео. Лео стоял, не вступаясь ни за того, ни за другого. — А какое вам, собственно, дело до этих колонн? — спросил Браманте, еще не выходя за пределы вежливости. — Разве вы архитектор кардинала Риарио? — Нет, я даже не его скульптор. Но, представьте себе, я считаю эту церковь одной из самых прекрасных в Италии. Чтобы разрушить ее, надо быть истинным вандалом. — А я скажу вам, что эти колонны — вроде разменной монеты. Вы знаете, что они были перенесены в церковь из театра Помпея в триста восемьдесят четвертом году? Весь Рим — это каменоломня, особенно для тех людей, которые знают, как употребить добытое. Я не постою ни перед чем и все переверну вверх ногами, если только у меня будет возможность построить на месте старого что-то более прекрасное. — Камень — это принадлежность тех мест, для которых он замышлен и высечен. — Старомодная мысль, Буонарроти. Камень применяется там, где считает нужным применить его зодчий. А что устарело, то умирает. — Но множество нового и рождается мертвым! Браманте уже еле сдерживал раздражение: — А мы с вами не были знакомы. Вы не могли явиться ко мне без причины. Вас кто-то научил. Скажите мне, кто мой противник? — Вас порицает тончайший архитектор во всей Италии, строитель виллы Лоренцо де Медичи в Поджо а Кайано, автор проекта дворца герцога Миланского — Джулиано да Сангалло. Браманте презрительно рассмеялся: — Джулиано да Сангалло! А что он такого создал и Риме? Восстановил потолок в какой-то церкви? Это ископаемое ни на что другое и не способно. В течение года я его выставлю из Рима, и он больше никогда не сунет сюда носа. А теперь, если вы соблаговолите убраться с моего пути, я буду работать, как работал, и создам красивейший в мире дворик. Приходите когда-нибудь снова — и вы увидите, как строит Браманте. Возвращаясь домой, Лео сказал: — Насколько я знаю Рим, этот человек взберется на самый верх. И не дай бог никому заполучить в нем врага. — Чувствую, что я его уже заполучил, — угрюмо отозвался Микеланджело. 12 Он должен был придать мрамору возвышенную духовность, однако и теперь, разрабатывая религиозную тему, он хотел изобразить человека истинно живым — живым в каждом нерве и мускуле, в каждой жилке и косточке, в волосах и пальцах, глазах и губах. Буквально все должно быть живым, если ты намерен воспеть мощь и величие, показав это в образе человека. Он рубил, направляя резец вверх, зная и помня уже выявленные внизу формы и действуя по интуиции столь же древней, сколь был древен этот, добытый в горах, мрамор; он стремился высечь лицо Марии так, чтобы в нем были переданы не только ее чувства, но и воплощен характер всей статуи. Микеланджело смотрел в это лицо, приникнув к нему снизу, приподнимая руки с молотом и резцом вверх, на уровень своей головы: вся драма Оплакивания была теперь прямо перед его глазами. Мрамор тоже смотрел на него пристально, в упор, и оба они, ваятель и камень, были теперь объяты как бы единым чувством нежной, сдержанной печали. Где-то далеко позади себя Микеланджело ощущал множество других «Оплакиваний», мрачных, отвергающих всякое чувство прощения: их послание любви было смочено кровью. Нет, он не станет ваять смертные муки. Даже следы гвоздей на руках и ногах Христа он обозначит лишь слабыми пятнышками. Не будет никаких свидетельств насилия. Иисус мирно спит на руках своей матери. Над обеими фигурами как бы некий отблеск, некое свечение. У тех, кто смотрит на мрамор и думает над ним, Христос возбуждает не испуг и отвращение, а глубокое сочувствие и любовь. Свою веру в бога он передал в возвышенном духе фигур; их слитность и внутреннее созвучие означали, по его мысли, слитность и гармонический строй вселенной Господа. Он не пытался сделать Христа божественным, да и не знал, как это сделать. Христос вышел у него земным и утонченно-человечным. Лицо у Марии — нежное, девическое, с флорентинскими чертами; в его молчаливой бледности разлито спокойствие. Придав лицу Богородицы такое выражение, Микеланджело как бы хотел сказать, что божественное не равнозначно возвышенному: возвышенным для него было просто чистейшее и совершенное. «Смысл фигур, — размышлял он, — заключен в человеческих достоинствах; красота их лиц и телесных форм отражает величие их духа». Он увидел теперь, что достигает той осязаемой достоверности и живости, в которой отозвалась любовь, горевшая в нем все дни работы. Бальдуччи известил его, что Сансовино, соученик Микеланджело по Садам Медичи, после нескольких лет работы в Португалии возвратился во Флоренцию и получил заказ — высечь мраморную группу для Баптистерия: «Святой Иоанн совершает обряд крещения над Христом». Сансовино будто бы считал эту работу первым шагом к тому, чтобы победить в конкурсе на блок Дуччио. — Сансовино — хороший скульптор, — доброжелательно сказал Микеланджело. — Лучше, чем ты? С усилием преодолев внезапную сухость в горле, Микеланджело ответил: — Он с успехом доводит до конца все, что начинает. — Как ты думаешь, он может победить тебя? И снова Микеланджело с трудом выдавил ответ: — Мы оба приложим все свои силы. — Вот не знал, что ты такой скромница. Микеланджело покраснел. Он решил во что бы то ни стало превзойти Сансовино и победить его, но он не желал говорить о нем ни одного дурного слова. — Лео Бальони сказал мне, что у меня мало друзей. Сансовино — мой друг. Я не хочу его потерять. — Торриджани тоже участвует в конкурсе и говорит каждому встречному, что блок Дуччио передадут ему, так как он был против Медичи. Тебя же, говорит он, не допустят к конкурсу, поскольку ты поддерживал Пьеро. Паоло Ручеллаи считает, что тебе надо вовремя приехать во Флоренцию и помириться с Синьорией. Этот разговор стоил Микеланджело нескольких бессонных ночей. И опять он мог только благодарить Бальони за его щедрый подарок — свечи из козьего жира. В середине января вновь пошел густой снег, он не прекращался двое суток. С севера потянуло холодом. На несколько недель установилась сильная стужа. Внутренний дворик в доме Микеланджело завалили сугробы. В комнатах гулял ледяной ветер. Сквозь ставни из дерева и холстины он легко прорывался внутрь. Три жаровни отнюдь не нагревали воздух. Микеланджело работал в шапке и наушниках, обвязав грудь и плечи одеялом. В феврале снег и стужа подступили вновь. Город замер, рынки опустели, лавки не открывались: слякоть и обледеневшая грязь на улицах держали людей по домам. Микеланджело и Арджиенто мучались несказанно. Микеланджело укладывал мальчика на ночь в свою кровать, чтобы обоим было теплее. По белой известке стен сочилась влага. В тех углах, над которыми на крыше лежал затвердевший снег, струйки воды текли медленнее, но зато держались дольше. Купить угля было трудно, цены на него подскочили так, что Микеланджело приходилось беречь каждую пригоршню. Арджиенто часами бродил по пустырям и рылся в снегу, выискивая древесное топливо для очага. Микеланджело простудился и слег в горячке. Арджиенто стащил на какой-то стройке два кирпича, нагревал их в очаге и, обернув полотенцем, подкладывал к ногам Микеланджело, когда у того был озноб. Кормил он его горячим говяжьим бульоном. Всякая работа стала; сколько дней это продолжалось — Микеланджело потерял счет. К счастью, статую надо было лишь отполировать. На такую тяжкую физическую работу, как рубка мрамора, у Микеланджело теперь не хватило бы сил. Ему хотелось отполировать «Оплакивание», добившись того совершенства, какое только способен дать мрамор: бархатистая поверхность статуи должна была быть безупречной. В первый же теплый день он пошел в Трастевере и купил несколько больших комков пемзы, дома он молотом раздробил эти комки, стараясь придать каждому осколку равные грани. Теперь, положив кусок пемзы на ладонь и прижимая его шелковистые продольные волокна к камню, он начал полировать широкие плоскости платья Богоматери, грудь и ноги Христа: работа была медленная, требовавшая бесконечного терпения, — она заняла не один день и не одну неделю. Затем он резцом нарезал пемзу так, чтобы у кусков образовались острые края, — надо было проникнуть во все впадины и бороздки волос, одежды, пальцев рук и ног, чтобы отполировать морщины вокруг ноздрей Христа, пришлось изготовить заостренные, вроде примитивных стрел, палочки. Он не стал до конца обрабатывать спину Марии, поскольку статуя предназначалась для ниши; задняя сторона камня, как и скамья Богородицы, была лишь грубо обтесана. Отполированный белый мрамор, мерцая, освещал грязную комнату, превратив ее в подобие какой-то сияющей капеллы с цветными витражами. Уродливый художник действительно сотворил красоту. Первым увидел законченную скульптуру Сангалло. Он ни слова не сказал о религиозном характере работы, но как архитектор расхвалил Микеланджело за треугольную композицию, за найденное равновесие линий и масс. Якопо Галли, появившись в мастерской, долго молча стоял у «Оплакивания». Потом он сказал тихо: — Я выполнил свой договор с кардиналом Сен Дени: это самая прекрасная работа по мрамору, какая только есть ныне в Риме. — Даже не знаю, как быть с установкой статуи, — заговорил Микеланджело. — В договоре не сказано, что мы имеем право поставить «Оплакивание» в храме Святого Петра. Если бы кардинал был жив… — А мы не будем никого и спрашивать. Установим статую без всякого шума. Если никто ничего не знает — никто ничего и не оспаривает. Микеланджело стоял ошеломленный. — Вы хотите сказать, что мы втащим туда статую тайком? — Нет, не тайком. Но без всякого шума. Как только «Оплакивание» окажется в нише, никто не потребует убрать его оттуда. — Но ведь папа так любил кардинала. Он приказал устроить ему трехдневные похороны. Он разрешил ему поставить статую в капелле Королей. Неужели кто-то будет теперь возражать против этого? — Уверен, что не будет, — успокоил его Галли. — Вам надо нанять своих приятелей с камнебитных складов — они-то и перевезут статую в церковь. Завтра же, после обеда, когда весь город отдыхает. У статуи было столько уязвимых частей — руки, ноги, складки платья Богоматери, — что Микеланджело сомневался, возможно ли без риска поднимать и нести ее на брусьях и вагах, хотя, конечно, статуя будет надежно закутана. Он позвал Гуффатти осмотреть статую в мастерской и спросил его, как в данном случае поступить. Гуффатти молчал, расхаживая вокруг изваяния, затем сказал: — Придется кликнуть все семейство. Семейство Гуффатти состояло не только из трех его рослых сыновей, но и из множества племянников. Они не позволили Микеланджело даже прикоснуться к статуе, окутали ее десятком ветхих одеял и с гомоном, спорами и криком подняли ее с пола. Они понесли ее — восемь крепких мужчин — к старой телеге, поставили на соломенную подстилку и привязали веревками. Телега осторожно двинулась по булыжной Виа Постерула, проехала мост Святого Ангела, потом свернула на новую, очень ровную и гладкую Виа Алессандрина: она была отремонтирована и обновлена по приказанию папы в честь юбилейного года. Шагая вслед за телегой, Микеланджело впервые за все свое пребывание в Риме благословлял заботливость папы. У подножия лестницы в тридцать пять ступеней телега остановилась. Гуффатти сняли статую и с натугой понесли ее вверх, по первому из трех маршей, заключавшему семь ступеней: тащить статую было так тяжело, что лишь сознание святости ноши удерживало этих людей от бранных слов. Одолев первый марш, Гуффатти с мокрыми от пота лбами сели отдохнуть, затем вновь подняли статую и понесли ее через атриум, мимо плещущего фонтана, к самому порталу. Оглядевшись здесь, пока Гуффатти снова отдыхали, Микеланджело заметил, что здание базилики накренилось еще больше, чем в ту пору, когда он начинал работу над «Оплакиванием». Оно было теперь в столь бедственном состоянии, что, казалось, его уже нельзя и отремонтировать. И тут тревога сдавила Микеланджело горло: ведь его «Оплакивание» попадет в храм, который вот-вот рухнет! А вдруг его опрокинет хотя бы первый же ураган, налетевший с Альбанских гор? Микеланджело вообразил на минуту, как он, сидя на корточках среди развалившихся камней храма, собирает осколки своей статуи, — однако скоро он успокоился, вспомнив, что Сангалло показывал ему на чертежах, каким образом можно укрепить базилику Святого Петра. Гуффатти снова взялись за свою ношу. Микеланджело показывал им путь внутрь храма, под своды пяти нефов, подпираемых сотнями колонн, когда-то свезенных со всего Рима, потом, оставив за собой с левой стороны массивную фигуру Христа на троне, вошел в капеллу Королей Франции. Гуффатти опустили статую перед пустой нишей, сняли с нее одеяла, чисто вытерли от пота руки и с благоговением установили «Оплакивание» на предназначенное место. Микеланджело бдительно следил, чтобы статуя заняла там наивыгоднейшее положение. Кончив работу, Гуффатти купили у старушки в черном одеянии свечи и зажгли их перед статуей. Взять деньги за свой тягчайший труд они решительно отказались. — Мы получим свою плату на небесах, — сказал отец семейства. Это была самая высокая награда, на какую только мог рассчитывать Микеланджело. И, как оказалось, это была единственная награда, которую он получил. Якопо Галли явился в капеллу в сопровождении Бальдуччи. Банкир радостно кивал головой. Старый Гуффатти, недоуменно взглядывая на своих сыновей и племянников, спрашивал: — И это все? И никакой службы? И никакого священнического благословения? — Статуя благословлена еще в самом начале, когда она рождалась, — ответил Галли. Гуффатти и Арджиенто преклонили перед Святой Девой колена, перекрестились, шепча молитву. Микеланджело смотрел на «Оплакивание», испытывая грусть и пустоту в душе. Когда он, уходя из капеллы, повернулся и взглянул на статую в последний раз, он почувствовал, как печальна и одинока Святая Дева — самое одинокое человеческое существо из всех, каких Господь только создавал на земле. Он заходил в храм Святого Петра ежедневно. Из паломников, стекавшихся в Рим, редко кто давал себе труд заглянуть в капеллу Королей Франции. А те, кто заглядывал, торопливо преклоняли колена перед «Оплакиванием», крестились и шагали прочь. Поскольку Галли советовал избегать шума, почти никто в Риме не знал, что в базилике Святого Петра появилась новая статуя. Микеланджело и не ведал, как воспринимают его работу: на этот раз не было даже тех противоречивых суждений, какие высказывали в свое время поэты и профессора в саду Галли. Паоло Ручеллаи, Сангалло и Кавальканти побывали в храме, остальные же римские флорентинцы, опечаленные и возмущенные казнью Савонаролы, отказывались заходить внутрь стен Ватикана. Отдав почти два года всепоглощающей работе, Микеланджело праздно сидел теперь в своей унылой комнате — сидел опустошенный, подавленный. Никто не заходил к нему поговорить о скульптуре. Он был так утомлен, что не мог даже думать о блоке Дуччио. Понимая, что время для этого еще не наступило, не предлагал ему никакой новой работы и Галли. Однажды вечером Микеланджело бродил по храму и увидел, как некое семейство — отец, мать и их взрослые дети, судя по одежде, говору и жестам, коренные ломбардцы, — стоит перед его «Оплакиванием». Желая послушать, что они говорят, Микеланджело подошел к ним поближе. — Я тебе говорю, что узнаю его работу, — утверждала мать семейства. — Это высек тот парень из Остено, который делает все надгробные памятники. Отец замахал руками, словно стряхивая с них высказанную супругой мысль, как собака стряхивает с себя воду. — Нет, нет, что ты! Это наш земляк, миланец Кристофоро Солари, по прозвищу Горбач. Он высек много таких статуй. Той же ночью Микеланджело тихо шел по улицам, держа в руках зеленую парусиновую сумку. Он вошел в храм Святого Петра, вынул из сумки и зажег свечу, вставил ее в проволочную петлю на своем картузе, потом вытащил из сумки инструменты. Дотянувшись через тело Христа к Богородице, он убедился, что пламя свечи ровно освещает ее, и поднял резец и молоток. На ленте, бежавшей между грудей Марии, он быстрыми и изысканно красивыми буквами высек: «МИКЕЛАНДЖЕЛО БУОНАРРОТИ ФЛОРЕНТИНЕЦ СОЗДАЛ». Он вернулся домой и стал собирать свои вещи. Сотни рисунков, сделанных во время работы над «Вакхом» и «Оплакиванием», он бросил в огонь очага. Арджиенто тем временем сбегал за Бальдуччи. Тот явился, наспех одевшись и не причесав волос; по просьбе Микеланджело он обещал сбыть всю обстановку комнаты перекупщику в Трастевере. На небе еще только начинала брезжить заря, как Микеланджело и Арджиенто, с парусиновыми сумками в руках, подошли к Народным воротам. Микеланджело нанял двух мулов и, присоединившись к каравану, с первыми лучами солнца тронулся в путь во Флоренцию. Часть шестая «Гигант» 1 Горячее июньское солнце Флоренции ударило ему прямо в глаза, едва он выглянул в окно и бросил взгляд на темно-красную каменную башню дома старейшины флорентинских цехов. Приехав из Рима без всякого заказа на руках и совсем без средств, он вынужден был отослать Арджиенто к его родным, в деревню подле Феррары, а сам кормился в семействе у отца. Он занял самую лучшую, самую светлую комнату просторной квартиры, в которой теперь жили Буонарроти, ибо часть денег, полученных им из Рима, Лодовико сумел вложить довольно выгодно. Приобретя небольшой домик в Сан Пьетро Маджоре, Лодовико употребил весь доход от него на то, чтобы выкупить права на спорную землю Буонарроти близ Санта Кроче, а затем, возвысив престиж своего семейства, снял под квартиру целый этаж на фешенебельной улице Святого Прокла, всего за квартал от роскошной каменной громады дворца Пацци. Кончина Лукреции состарила Лодовико — лицо у него стало суше и сжалось, щеки ввалились, но, как бы компенсируя этот ущерб, он дал пышно разрастись своим волосам, спадавшим густой гривой на плечи. Якопо Галла в своих предсказаниях не ошибся: из проекта Микеланджело пристроить Буонаррото и Джовансимоне к какому-нибудь делу ничего не вышло. Буонаррото в конце концов осел в шерстяной лавке Строцци у Красных ворот; бродяга Джовансимоне не проявлял рвения ни к какой работе и, получив место, через несколько недель исчезал неведомо куда. Сиджизмондо, еле-еле умевший читать и писать, зарабатывал несколько скуди, участвуя в качестве наемного солдата в военных действиях Флоренции против Пизы. Лионардо скрылся, и никто не знал, в каком из монастырей он находится. Насколько это было возможно при их болезнях, тетя Кассандра и дядя Франческо чувствовали себя вполне хорошо. Микеланджело встретился с Граначчи, и они радостно обнялись, счастливые вновь видеть друг друга. За последние годы Граначчи вступил в начальную полосу процветания и, как со смехом говорил в боттеге Гирландайо сплетник Якопо, содержал любовницу, жившую на вилле, среди холмов Беллосгуардо, выше Римских ворот. Граначчи все еще околачивался в мастерской Гирландайо и после того, как умер Бенедетто, во многом помогал Давиду, за что пользовался у него помещением бесплатно. Он работал там над своими рисунками, занимая тот самый стол, за которым когда-то сидел Микеланджело. — Ты, я вижу, готов исполнить любой заказ? — Недаром же я сижу в лучшей мастерской Флоренции. — А заказчики? — Нет ни одного. Собираюсь перейти к Соджи. — Граначчи ухмыльнулся. — Вот тот раздувает кадило! Только что купил участок под мясную лавку на Новом рынке. — Бертольдо научил его высекать хоть телячьи ножки! Они направились в знакомую остерию, под древесную сень: свернули налево на Виа дель Проконсоло, прошли мимо изящной церкви Бадиа, углубились в Греческий городок, где был дворец Серристори, построенный по проекту Баччио д'Аньоло, и оказались на Виа деи Бенчи. Тут находился старинный дворец гибеллина Барделли и первый из особняков, построенных Альберти, — колонны дворика и их капители были работы Джулиано да Сангалло. Сама Флоренция разговаривала с ним. С ним разговаривали камни. Он чувствовал их характер, структуру их плоти, прочность их спрессованных слоев. Как чудесно снова жить здесь, где архитекторы так возлюбили светлый камень. В глазах некоторых людей камень мертв, они говорят: «твердый, как камень», «холодный, как камень». Для Микеланджело, когда он снова и снова прикасался кончиками пальцев к плоскостям и граням стен, камень был самым живым созданием на свете — ритмичным, отзывчивым, послушным; в нем были теплота, упругость, цвет, трепет. Микеланджело был влюблен в камень. Трактир стоял на Лунгарио, в саду, весь укрытый смоковницами. Трактирщик, он же повар, спустился к реке, вытащил из воды привязанную на веревке корзину, обтер фартуком бутылку треббиано и, откупорив ее, поставил на стол. Друзья распили ее в честь возвращения Микеланджело в родной город. Ему хотелось повидать Тополино — и скоро он уже был среди сеттиньянских холмов. Там он узнал, что Бруно и Энрико стали женатыми людьми. Тот и другой сложили себе из камня по комнате, пристроенной к задней стене отцовского дома. У старика Тополино насчитывалось уже пятеро внуков, и обе невестки снова были беременны. Микеланджело сказал: — Если дело пойдет с такой быстротой, Тополино захватят в свои руки всю обработку светлого камня во Флоренции. — Будь уверен, так оно и будет, — отозвался Бруно. — У твоей подружки Контессины де Медичи тоже родился второй сын, после того как померла дочка, — вставила мать. Микеланджело уже знал, что Контессина, изгнанная из Флоренции, жила со своим мужем и сыном в простом крестьянском доме на северном склоне Фьезоле, — их собственный дом и все имущество было конфисковано в те дни, когда повесили ее свекра Никколо Ридольфи: тот участвовал в заговоре, ставившем целью свергнуть республику и вновь призвать во Флоренцию Пьеро, сделав его королем. Его теплое чувство к Контессине не угасло, хотя с их последней встречи прошли уже годы. Он давно догадывался, что во дворце Ридольфи его не желают видеть, и никогда не ходил туда. Разве же мыслимо пойти к Контессине теперь, по возвращении из Рима, когда она живет в нищете и немилости? Вдруг эти отверженные, убитые несчастьем люди истолкуют его визит как проявление жалости? В самом городе за те четыре с лишним года, что он не был в нем, произошли очень заметные перемены. Проходя по площади Синьории, мимо того места, где был сожжен Савонарола, флорентинцы от стыда опускали головы; словно бы успокаивая свою совесть, они с неистовой энергией старались воскресить все то, что уничтожил Савонарола, — тратили огромные суммы, заказывая художникам, ювелирам и иным мастерам золотые и серебряные вещи, драгоценные геммы, изысканную одежду, кружева, мозаики из терракоты и дерева, музыкальные инструменты, рисунки к рукописным книгам. Тот самый Пьеро Содерини, которого воспитывал, считая самым умным из молодых политиков, Лоренцо де Медичи и которого в свое время Микеланджело часто видел во дворце, стал теперь главой флорентинской республики — гонфалоньером, старшим среди правящих лиц Флоренции и всего города-государства. Он сумел в какой-то мере установить мир и согласие между враждующими партиями — этого не бывало во Флоренции уже давно, с того дня, как началась смертельная схватка между Лоренцо и Савонаролой. Флорентинские художники, покинувшие город, теперь ощутили явное оживление в делах и возвращались один за другим. Из Милана, Венеции, Португалии, Парижа приехали Пьеро ди Козимо, Филиппино Липпи, Андреа Сансовино, Бенедетто да Роведзано, Леонардо да Винчи, Бенедетто Бульони. Те, чья работа приостановилась под гнетом власти Савонаролы, теперь снова с успехом трудились — тут были и Боттичелли, и архитектор Паллойоло, известный под именем Кронака, что значит Рассказчик, и Росселли, и Лоренцо ди Креди, и Баччио да Монтелуйо — шутник и разносчик всяких слухов в Садах Медичи. Они, эти художники, учредили Общество под названием Горшок. Пока оно состояло лишь из двенадцати членов, но каждому из них разрешалось приводить с собой на торжественный обед, устраиваемый раз в месяц в огромной мастерской скульптора Рустичи, по четыре гостя. Граначчи был членом Общества. Он сразу же пригласил на обед Микеланджело. Микеланджело отказался, предпочитая выждать, пока он не получит заказа. За те месяцы, что прошли после его возвращения, он знал мало истинных радостей. Он уехал в Рим юношей, а вернулся во Флоренцию взрослым мужчиной и был готов изрубить горы мрамора; однако теперь, окидывая невидящим взглядом свою «Богоматерь с Младенцем» и «Кентавров», висящих на боковой стене в спальне-мастерской, он с грустью думал, что флорентинцы, наверное, и не представляют себе, что он, Микеланджело, изваял «Вакха» и «Оплакивание». Якопо Галли в Риме по-прежнему действовал в пользу Микеланджело и дал знать, что купцы из Брюгге братья Мускроны, торговавшие английским сукном, видели в Риме «Оплакивание» и очень хотят приобрести чью-либо статую «Богоматери с Младенцем». Галли полагал, что Микеланджело мог бы получить прекрасный заказ, как только братья Мускроны снова окажутся в Риме. Сумев возбудить интерес кардинала Пикколомини, банкир предложил ему привлечь Микеланджело к работе над статуями для семейного алтаря, в честь дяди кардинала, папы Пия Второго, — алтарь находился в кафедральном соборе в Сиене. — Не будь Галли, — бормотал Микеланджело, — я остался бы вовсе без работы. Пока вырастет трава, кони сдохнут с голоду. Сразу же после приезда он пошел в мастерскую при Соборе и осмотрел огромную — в семь аршин с пятью вершками — колонну Дуччио, которую многие называли либо «тощей», либо «жидкой»; он тщательно обследовал ее, прикидывая, годится ли камень для задуманной работы, потом оставил глыбу в покое и сказал, обращаясь к Бэппе: — Il marmo e sano. Мрамор исправный. Ночью он читал при свечах Данте и Ветхий завет, выискивая героический мотив и постигая колорит великой книги. Затем ему стало известно, что члены цеха шерстяников и строительная управа при Соборе так и не смогли решить, что же следует высечь из их гигантского мраморного блока. Это хорошо, очень хорошо, думал Микеланджело, ибо он слышал также, что многие желали бы передать заказ Леонардо да Винчи, недавно вернувшемуся во Флоренцию и завоевавшему громкую славу благодаря изваянной им огромной конной статуе графа Сфорца и фреске «Тайная Вечеря», написанной в трапезной монастыря Санта Мария делле Грацие в Милане. Микеланджело никогда не видел Леонардо — тот уехал из Флоренции лет восемнадцать назад, после того как с него было снято обвинение в пренебрежении к морали, но флорентинские художники говорили, что он — величайший рисовальщик в Италии. Уязвленный, охваченный любопытством, Микеланджело пошел в церковь Сантиссима Аннунциата, где был выставлен картон Леонардо — «Богородица с Младенцем» и «Святая Анна». Он стоял перед картоном, и сердце его стучало, как молот. Никогда еще не приходилось ему видеть такого достоверного рисунка, такой могучей правды в изображении фигур, за исключением, разумеется, его собственных работ. В папке, лежавшей на скамье, он нашел набросок обнаженного мужчины со спины, с раскинутыми руками и ногами. Никто не мог показать человеческую фигуру подобным образом, с такой поразительной живостью и убедительностью. Конечно же, подумал Микеланджело, Леонардо вскрывал трупы! Он подтащил скамью к картону и погрузился в работу, срисовывая три Леонардовых фигуры; из церкви он вышел совершенно убитый. Если управа поручит заказ Леонардо, то кто посмеет оспорить такое решение? И как может он, Микеланджело, даже намекнуть, что и у него тоже есть свои права художника, если смутные слухи из Рима о его «Вакхе» и «Оплакивании» едва только начали сюда доходить? Но прошло время, и Леонардо отверг заказ. Отверг на том основании, что презирал ваяние по мрамору как искусство низшего сорта, удел простых ремесленников. Микеланджело слушал эти новости, испытывая чувство замешательства. Он был доволен тем, что камень Дуччио все еще никому не передан и что Леонардо да Винчи вышел из игры. Но он возмущался человеком, который позволял себе так уничижительно отзываться о скульптуре, тем более что слова его уже подхватила вся Флоренция и без конца их повторяла. Ночью, еще до рассвета, он торопливо оделся и пошел по безлюдной Виа дель Проконсоло к Собору, в мастерскую. Там он остановился около колонны Дуччио. Первые лучи восходящего солнца искоса упали на мрамор — тень его откинулась во всю семиаршинную длину, приняв величественные, фантастические очертания, словно бы на земле распластался некий гигант. У Микеланджело перехватило дыхание, его пронзила мысль о Давиде, о Давидовом подвиге, описанном в Библии. «Вот так, — думал Микеланджело, — должен был выглядеть Давид в то утро, когда он вышел на битву с Голиафом». И этот Давид, этот гигант — разве же он не символ Флоренции! Вернувшись к себе, он как можно вдумчивей еще раз перечитал рассказ о Давиде. Несколько дней он набрасывал на бумаге могучие мужские фигуры, нащупывая образ Давида, достойный библейской легенды. Один за другим он представлял свои проекты бывшему знакомцу по дворцу Медичи — гонфалоньеру Содерини, обращался к цеху шерстяников, в строительную управу при Соборе. Все оказалось напрасным, он был загнан в тупик, но весь, как в лихорадке, горел жаждой тесать и рубить мрамор. 2 Отец ждал его, сидя в черном кожаном кресле, в самой дальней комнате квартиры. На коленях у него лежал конверт, только что доставленный с почтой из Рима. Микеланджело вскрыл его ножом. Из конверта выпали мелко исписанные рукою Якопо Галли листки, в которых он сообщал, что кардинал Пикколомини вот-вот должен подписать договор с Микеланджело. «Однако я обязан предупредить, — писал Галли, — что заказ этот совсем не относится к числу таких, какого вы хотели бы и какого заслуживаете». — Читай дальше, — приказал Лодовико, и его темно-янтарные глаза радостно заблестели. Микеланджело читал и мрачнел все больше: из письма вытекало, что он должен создать пятнадцать небольших фигур, все в полном одеянии, и что фигуры эти поставят в узкие ниши обыкновенного алтаря работы Андреа Бреньо. Подготовительные рисунки подлежат утверждению кардинала, а мраморные фигуры, если они не удовлетворят его преосвященство, высекаются заново. Оплата составит пятьсот дукатов; Микеланджело обязан не брать никакого другого заказа в течение трех лет; предполагается, что в конце этого срока будет закончена и утверждена кардиналом последняя из заказанных статуй. Лодовико вытянул перед собой растопыренные пальцы, словно грея их над жаровней. — Пять сотен золотых дукатов за три года работы. Это не такой хороший заработок, какой у тебя был в Риме, но, учитывая наши доходы и скромный образ жизни… — Вы заблуждаетесь, отец. Я буду должен платить за мрамор. И если кардинал не одобрит работу, мне придется ее переделывать, даже высекать новые фигуры. — Это если кардинал не одобрит… Но когда Галли, хитрый банкир, готов ручаться, что ты изготовишь лучшие статуи в Италии, разве мы такие глупцы, чтобы беспокоиться? Сколько тебе заплатят в качестве аванса? «Тот, кто дает быстро, дает вдвое». — Аванса не положено. — На какие же деньги, они считают, ты будешь закупать материалы? Неужели они думают, что у меня монетный двор? — Нет, отец, я уверен, что они не столь наивны. — Слава те господи! Галли должен настоять на том, чтобы они выплатили тебе по договору аванс в сто дукатов еще до начала работы. Тогда мы не будем в проигрыше. Микеланджело устало опустился в кресло. — Три года высекать драпировки. И ни одной фигуры по моему замыслу. Он вскочил с кресла, пробежал из угла в угол по комнате и метнулся в дверь. Он шагал, всячески сокращая путь, по направлению к Барджелло и площади Сан Фиренце и через узкий проулок вышел на сияющий свет площади Синьории. Здесь ему пришлось обойти аккуратно выложенную груду серого пепла — ее глубокой ночью насыпал кто-то из почитателей Савонаролы, чтобы отметить место его сожжения; затем Микеланджело оказался на широких ступенях, ведущих во двор Синьории. Вот с левой стороны открылась каменная лестница, и, перешагивая через три ступеньки сразу, Микеланджело поднялся в высокий пышный зал Совета, где могла вместиться тысяча человек одновременно. Зал был пуст, в нем на помосте в дальнем углу стоял лишь стол и дюжина стульев. Оглядевшись, Микеланджело отворил левую дверь, ведущую в покои, обычно занимаемые подестой, каким был, например, его друг Джанфранческо Альдовранди, хотя теперь в них находился Пьеро Содерини, шестнадцатый гонфалоньер Флоренции. Микеланджело был допущен к Содерини тотчас же. Из окон его палаты — она была угловой — открывался вид на всю площадь и на огромное пространство городских крыш; стены палаты были обшиты великолепным темным деревом, обширный потолок расписан лилиями Флоренции. За тяжелым дубовым столом сидел главный правитель республики. Когда Содерини ездил в последний раз в Рим, там в колонии флорентинцев ему говорили о Микеланджеловом «Вакхе», и он ходил в храм Святого Петра смотреть «Оплакивание». — Ben venuto, — тихо сказал Содерини. — Что привело тебя в правительственное учреждение в столь жаркий полдень? — Заботы и тревоги, гонфалоньер, — ответил Микеланджело. — Разве кто-нибудь приходит сюда, чтобы делиться с вами радостью? — Именно поэтому я и сижу за таким широким столом: на нем хватит места для всех забот Флоренции. — У вас широки и плечи. В знак протеста Содерини по-утиному качнул головой, которую трудно было назвать красивой. Ему минуло уже пятьдесят один год — и белокурые его волосы, прикрытые шапочкой странного покроя, поблескивали сединой; у него был длинный, заостренный подбородок, крючковатый нос, желтоватая кожа, неровные, неправильной формы брови вздымались над кроткими карими глазами, в которых не чувствовалось ни смелости, ни коварства. Во Флоренции говорили, что Содерини воплощал в себе три достоинства, не встречаемые вместе ни у одного из жителей Тосканы: он был честен, он был прост и он умел заставить дружно работать враждующие партии. Микеланджело рассказал Пьеро Содерини о предполагаемом заказе Пикколомини. — Я не хочу принимать этот заказ, гонфалоньер. Я горю желанием изваять Гиганта! Вы не можете добиться того, чтобы управа при Соборе и цех шерстяников объявили конкурс? Если я проиграю его, я буду хотя бы знать, что у меня не хватило способностей. И тогда приму предложение Пикколомини как нечто неизбежное. Микеланджело тяжело дышал, ноздри у него трепетали. Содерини мягко смотрел на него из-за своего широкого стола. — Сейчас не то время, чтобы торопить события. Наши силы истощены в войне с Пизой. Цезарь Борджиа грозит захватить Флоренцию. Вчера Синьория решила откупиться от него. Мы будем ему выплачивать тридцать шесть тысяч золотых флоринов в год жалованья как главнокомандующему военных сил Флоренции. И платить будем в течение трех лет. — Это вымогательство! — сказал Микеланджело. Лицо Содерини покрылось краской. — Многие целуют руку, которую хотели бы видеть отрубленной. Очень боюсь, не придется ли платить Цезарю Борджиа и сверх этой суммы. А деньги должны собрать цехи и представить их Синьории. Теперь ты уяснил себе, что цеху шерстяников не до того, чтобы думать о конкурсе на скульптуру? На минуту собеседники смолкли, понимающе глядя друг на друга. — Не лучше ли будет для тебя, — промолвил Содерини, — если ты отнесешься к предложению Пикколомини более благосклонно? Микеланджело шумно вздохнул: — Кардинал Пикколомини хочет, чтобы все пятнадцать статуй делались по его вкусу. Я ведь не могу взяться за резец, пока он не одобрит мои проекты. И какая за это плата? Чуть больше тридцати трех дукатов за фигуру — таких средств едва хватит лишь на то, чтобы снять помещение да купить материалы… — Давно уже ты не работал по мрамору? — Больше года. — А когда в последний раз получал деньги? — Больше двух лет назад. У Микеланджело дрожали губы. — Поймите же, прошу вас. Ведь этот алтарь строил Бреньо. Все фигуры кардинал потребует закутать с головы до ног; они будут стоять в темных нишах; их там не отличишь от печного горшка! Зачем мне на три года связывать свою жизнь с этим алтарем и украшать его, когда он и без того достаточно украшен? Голос его, в котором звучала мука, раздавался теперь по всей палате. — Исполняй сегодня то, что надлежит исполнить сегодня, — твердо заключил Содерини. — А завтра ты будешь волен делать то, что следует делать завтра. Вот мы даем взятку Цезарю Борджиа. Разве для тебя, художника, этот заказ не то же самое, что подкуп Борджиа для нас, правителей государства? Вся сила в единственном законе, который гласит: надо выжить. Настоятель монастыря Санто Спирито Бикьеллини, сидя за столом в своем заполненном манускриптами кабинете, гневно отодвинул бумаги в сторону, глаза его из-под очков так и сверкали. — Это в каком же смысле — выжить? Быть живым и жить, как живут звери? Позор! Я уверен, что шесть лет назад Микеланджело не допустил бы подобной мысли. Он не сказал бы себе: «Лучше посредственная работа, чем никакой». Это самое настоящее соглашательство, на которое идет только посредственность. — Бесспорно, отец. — Тогда не бери этого заказа. Делай как можно лучше то, на что ты способен, или не прикладывай рук вовсе. — В конечном счете вы, разумеется, правы, но что касается ближайших целей, то я думаю, истина тут на стороне Содерини и моего родителя. — Конечный счет и ближайшая цель — да таких понятий нет, их не существует! — воскликнул настоятель, краснея от возмущения. — Есть только Богом данные и Богом же отсчитанные годы, и пока ты жив, трудись и осуществляй то, для чего ты рожден. Не расточай времени напрасно. Микеланджело устыженно опустил голову. — Пусть я говорю сейчас как моралист, — продолжал настоятель уже спокойно, — но ты, пожалуйста, помни: заботиться о тебе, воспитывать у тебя характер — это мой долг. Микеланджело вышел на яркий солнечный свет, присел на край фонтана на площади Санто Спирито и стал плескать себе в лицо холодную воду — в точности так, как он делал это в те ночи, когда пробирался домой из монастырской покойницкой. — Целых три года! Dio mio, — бормотал он. Он пошел к Граначчи и стал жаловаться ему, но тот не хотел и слушать. — Без работы, Микеланджело, ты будешь самым несчастным человеком на свете. И что за беда, если тебе придется высекать скучные фигуры? Даже худшая твоя работа окажется лучше, чем самая удачная у любого другого мастера. — Да ты просто спятил. Ты и оскорбляешь меня, и льстишь в одно и то же время. Граначчи ухмыльнулся: — Я тебе советую: изготовь по договору столько статуй, сколько успеешь. Любой флорентинец поможет тебе, лишь бы утереть нос Сиене. — Утереть нос кардиналу? Граначчи заговорил теперь куда серьезнее: — Микеланджело, посмотри на дело трезво. Ты хочешь работать — значит, бери заказ у Пикколомини и выполняй его на совесть. Когда тебе подвернется заказ интересней, ты будешь высекать вещи, которые тебе по душе, и пойдем-ка со мной на обед в общество Горшка! Микеланджело покачал головой. — Нет, я не пойду.

The script ran 0.049 seconds.