1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
— Ты вообще заглохни, к-козел!.. — орет Толян.
Наклонившись, он зачерпывает ладонью воды и плещет мне в лицо.
Вода обжигает меня, как расплавленный металл. Это при всех. Это при Маше. Бешенство тупо бьет меня в виски. Но я чувствую, как Градусов хватает меня за штормовку на локте. Ладно. Я поднимаю руку и молча утираюсь. Стерпеть такое — это как… Но я терплю.
— Ну продайте, п-падлы!..
Отцы молчат. Толян матерится и дергает за шнур мотора. Мотор взревывает. Из пенного буруна подо мною летят обрывки капрона и резины. С пушечным выстрелом гондола лопается. Каркас моим углом рушится в воду. Люська визжит. Маша и Тютин, как кузнечики, перескакивают на другую гондолу. Я уже из воды перепрыгиваю через Градусова и падаю на Люську.
Отлетев, моторка ложится на скулу и по дуге разворачивается к нам обратно. Толян правит на вторую гондолу. Расчет прост — пропороть ее винтом и утопить нас окончательно.
— Весла выставляйте!.. — ору я, цепляясь за Люськины плечи.
Наш катамаран со всех сторон ощетинивается веслами, как фаланга — копьями. Удар лопастью по рылу — это серьезно. Моторка отворачивает и проносится мимо. Весла опускаются. Однако сзади моторка снова делает разворот и опять мчится на нас. Весла снова дружно поднимаются. Моторка облетает нас стороной. Толян что-то беззвучно кричит. Моторка уносится дальше и исчезает за поворотом.
Катамаран раскачивается на волнах, едва держась на плаву. Счастье, что у нас четыре гондолы, а не две. Иначе бы мы все давно уже барахтались в воде. Пустая гондола тряпкой полощется под каркасом, который моим углом погрузился чуть ли не на полметра.
— Гребем к берегу! — вставая, командую я. — К левому!..
— Айда к правому! — хрипит Градусов. — Вернемся к их вагончику и разнесем там все вдребезги!..
— К левому! — повторяю я. — Вон к той поляне!
* * *
…Стоя по пояс в воде, я отвязываю от катамарана наши вещи.
— Борман, чего не командуешь, бивень? — орет Градусов. — Схватились все за свое барахло!.. А лагерь кто ставить будет?
Солнце висит уже над елками. Борман бросает свой рюкзак.
— Девчонки, разбирайте продукты! Мокрые надо высушить, — распоряжается он. — Деменев, Тютин — за дровами! Остальные…
— Куда их за дровами? — разоряется Градусов. — Они тебе к утру вичку принесут! На чем сушиться будем? На свечке? Дрова рвать я сам пойду! Чеба, Овчин, по-пырому за мной!..
Выбивая фонтаны из раструбов своих мушкетерских сапог, Градусов, махая топором, топает в лес. Овечкин и Чебыкин бегут за ним.
К сумеркам наш лагерь готов. Стоит палатка, горит огромный костер, варятся в котле рожки. Отцы сушат продукты и шмотки. Я в стороне в одиночку чиню разорванную гондолу. Я отказался от всякой помощи, заявив, что помощники только напортачат.
Я по-прежнему мокрый. Я на четвереньках ползаю по снегу то за резиной, то за клеем, то за ножницами. Губы мои в ожогах от прилипших сигарет. Я курю так, словно хочу выдымить из себя душу, чтобы не было стыдно. Мое лицо все еще пылает от брошенной в него воды. От костра ко мне идет Маша, тихо присаживается рядом на корточки и смотрит на мои трясущиеся пальцы в оранжевой слизи клея.
— Может быть, вам все-таки нужна помощь, Виктор Сергеевич?
Я смотрю на Машу сквозь дым сигареты. Маша смотрит на мои пальцы и не поднимает глаз. Я чувствую, что она поняла, как мне сейчас хреново. Как мне холодно, тоскливо и унизительно от бессилия. Я чувствую, что Маша хочет снять с меня хотя бы ту боль, которая кривым гвоздем засела во мне после нашей вчерашней встречи в затопленном лесу. Но сейчас я так испсиховался и устал, что мне безразличны все благие побуждения Маши.
— Я же сказал, мне помощь не нужна, — отвечаю я. — Не мешай. Уйди.
Маша встает и уходит. Я доклеиваю заплату и протекторы один. Потом я тоже встаю, иду к костру, молча сдвигаю с бревна Чебыкина, сажусь и протягиваю к огню замерзшие руки со склеенными пальцами. Воцаряется тяжелая, виноватая тишина. И тут в нее всверливается басовитое жужжание лодочного мотора.
— А может, это не те?.. — умоляюще предполагает Люська.
— Кому же еще быть, кроме них? — угрюмо говорит Борман.
— Спирт выпили и возвращаются, — убито добавляет Овечкин.
— А если спрятаться, костер затушить?.. — паникует Тютин.
— Сиди, не дергайся! — рычит Градусов.
Моторка выползает из-за кустов. На середине реки она выглядит маленькой, как перочинный ножик. Поравнявшись с нами, Санек, который по-прежнему лежит на носу, машет Толяну рукой на берег.
— Заметили!.. — охает Люська, растопырив глаза.
Толян резко перекладывает руль.
«На этот раз я его убью», — тяжело думаю я.
И вдруг происходит чудо. От резкого поворота, от удара течения в борт, моторка круто, в секунду, переворачивается. На миг в воротнике пены мелькает ее просмоленное днище. И все — река пуста, словно кто-то смахнул с нее лодку невидимой рукой.
— Уто… — потрясенно шепчет Люська.
Но тут из воды, как черные мячики, выныривают две головы. Бешеными саженками Толян и Санек гребут к нашему берегу.
— Надо помочь!.. Ведь утонут же!.. Катамаран спустить!.. — не отрывая глаз от плывущих, хватает меня за рукав Маша.
— Спущен уже наш катамаран, — отвечаю я.
Мужики добираются до мелководья и, кашляя, отплевываясь, руками отбрасывая воду, рвутся к берегу. Дрожащие, синие, мокрые, они появляются на поляне и кидаются к костру. Отцы молча расступаются, давая им место. Я сижу там, где сидел. Мужики хрипят, с них льет.
— Согреться… — выдавливает из себя Санек.
Отцы молча наблюдают, как мужики тянут к огню руки, а потом по одному начинают уходить, словно от колодца, в который плюнули. Остаются только Градусов и любопытный Тютин, который, вытягивая шею, прячется за моей спиной. Санек поднимает голову и обводит поляну взглядом. С бровей его свисают сосульки волос. Я сижу.
— Земляки… Вы это… Простите нас… Ну, пьяные были…
В ответ ему — все то же молчание.
— Дайте водки… — вдруг просит Санек. — Загнемся же с холода.
Бутылки у всех на виду лежат в распотрошенном продуктовом мешке.
— Нету водки, — в тишине отвечаю я.
— Начальник, будь человеком…
— Нету водки, — повторяю я. — И вас чтобы через пять минут здесь не было.
Санек смотрит на меня побелевшими глазами. С такими глазами вцепляются в горло. Но мне не страшно. Я хочу драки.
Однако Санек ломает себя.
— Дай хоть у костра посидеть до рассвета, — просит он.
— Четыре минуты.
— Ну дай хоть спичек сухих… — придушенно говорит Санек.
Я молчу, глядя на часы. Я не хочу мстить этим мужикам. Я не хочу причинять им зло. Но я не хочу делать для них ни капли добра.
— Три минуты.
Толян, обхватив голову руками, начинает тихо и тонко материться, доводя себя до отчаяния, чтобы набраться сил. Я жду. Толян замолкает.
— Время, — говорю я.
Санек еще немного сидит, потом медленно поднимается и за плечо поднимает Толяна. Оба они, сгорбившись, уходят через снег, чавкая сапогами. Уже на опушке Толян оборачивается.
— Ну, щенки, ждите гостей!.. — орет он. — Не жить вам, падлы!..
Ему никто не отвечает. Мужики скрываются в лесу.
* * *
Отцы к костру не подходят.
— Рожки уже в кашу раскисли, — говорю я.
Ужинаем без разговоров, быстро. Я так и не встаю с бревна, будто приколочен к нему. Меня избегают. Только кто-то — я не заметил кто — ставит передо мной, как перед собакой, мою миску.
— Надо караулить ночью, — глухо говорит Борман. — Вдруг вернутся…
— Не майтесь дурью! — зло отвечаю я. — Идите спать!
Отцы угрюмо уходят в палатку, а я остаюсь. Я слышу, как в палатке что-то тихо и жалобно говорит Люська, как ноет Тютин.
— Ложитесь, не каните! — бурчит Градусов. — Он уснет, мы с Чебой вылезем дежурить!..
А я сижу и вспоминаю прошедший день: снегопад над затопленной просекой, Поныш в белых берегах, широкую дорогу Ледяной, храм на взгорье, заброшенный мост, три встречи с гранитными мужиками — на их берегу, на реке и на нашем. Но все, о чем я вспоминаю, так или иначе восходит к Маше. Шаг за шагом она уходила от меня сегодня. Я был досаден ей утром, когда она болела. Я показался ей лживым, когда рассказывал отцам про фрески, а сам жег в церкви костер. Я был унижен, когда мне в лицо бросали воду. Наконец, я был страшен, когда готов был затеять целое побоище ради бутылки водки.
Я достаю эту бутылку и пью. Зря, что ли, я ее отстоял?..
…Но ведь Маша уже приросла ко мне. Ее нельзя оторвать от меня без крови. И я уже совсем не верю в то, что когда-то казалось мне решенным делом, — будто Маша все равно будет моей. Она от меня все дальше, дальше, дальше… А я не могу без нее. Но она слишком маленькая. А я слишком старый. Да, я не хочу ее любить. Я знаю, что это добром не кончится. Но мне не нужно добро, и мне не нужно зло — мне нужна только Маша.
В палатке тихо. Все уснули. Я даже вижу, как они спят. Борман спит солидно. Он покровительственно предоставил Люське руку. Но Люська все равно сползла с нее, свернулась кренделем и успокоенно уткнулась носом Борману в бок. Тютин спит на спине, спит нервно, вздрагивая, раскрыв рот и подняв брови. А Маша спит тяжело, глубоко, отрешенно. Овечкин обнимает ее, сам не очень веря своему счастью. Безмятежно дрыхнет Демон. Он выгреб из-под кого-нибудь мешок себе под голову и забросил на кого-нибудь свои ноги. Строго спят Градусов и Чебыкин. Они и во сне верят, что перехитрили меня и вовсе не спят, а только притворяются.
Я пью водку. Я гляжу по сторонам — бессильно и отчаянно. Яркая, обнаженная луна горит над утесом дальнего берега. Утес похож на застывший водопад. Черная стремнина Ледяной несет над собою холод. По берегу белеет снег. За кронами сосен празднично светятся высокие дворцы созвездий. Издалека тлеют города галактик. И я безответно-глухо люблю Машу, люблю этот мир, эту реку, люблю небо, луну и звезды, люблю эту землю, которая дышит прошедшими веками и народами, люблю эту бессмертную горечь долгих и трудных верст.
Четвертый день
За ночь я выпил всю бутылку, но от холода даже не окосел. Гранитные мужики не возвращались. В общем-то, я и не думал, что они вернутся, и сидел совсем не ради них. Я совершенно продрог у погасшего костра и поднимаюсь с бревна, скрипя заржавевшими суставами, как Железный Дровосек. Одежда стоит на мне коробом. Руки, ноги, плечи, уши и даже зад — как протезы. Я делаю неуверенные шаги, раскачиваясь, как на костылях. В жилах трогается кровь, словно река в ледоход. Я приступаю к делам.
Голубой рассвет растекается в полном беззвучии. За ночь стужа дочиста вылизала тонкое полотно снега на поляне. Узоры изморози. Кружевной куржак. Сосновые иглы в инее. В мире ни малейшего движения. Даже река задохнулась в холоде. Мир замер. Это — моментальная фотография зимы. На память — до нескорой встречи. И я понимаю, что вижу последний хрупкий миг, отделяющий землю от весны и тепла.
Я поднимаю высокий костер, встаю через него и блаженно отогреваюсь. Потом отмываю и вешаю котлы, иду за дровами, упихиваю гондолу в чехол, накачиваю ее, привязываю, спускаю катамаран на воду, сыплю в котел крупу…
Мысли мои оттаивают и текут тем же руслом, что и вчера, — Маша, Маша, Маша… Но утро вечера мудренее. Моя душа уже не горит сплошь болью, как накануне. От той боли лишь длинная кровавая полоса. Я уже знаю, где я порезался, а где цел. Боль нашла свое место.
Я занимаюсь простыми, мудрыми и вечными делами — латаю свой корабль, поддерживаю огонь, готовлю пищу. Мир ясный и яркий: синее небо, белый снег, черные угли, алый огонь, оплетающий котлы, и желтая пшенная каша. Это все, что у меня есть. Но этого никто у меня не отнимет. Никакая женщина, будь она хоть тридесять прекрасна. Пусть что угодно, но только не любовь. Я хочу веры в мир и в то, что я делаю. Я хочу твердо стоять на ногах, не желать ничего более и не ждать неизбежного удара в спину.
Отцы к завтраку вылезают из палатки помятые, как фантики из урны. Они хмуро поглядывают на меня, не зная, чего от меня ждать. Рассматривая их сумрачные физиономии, я прикидываю в уме, каким они ожидали меня увидеть. Тютин — мертвым. Демон — пьяным. Маша — каким угодно, но непотребным. Люська — каким угодно, но все сделавшим правильно. Градусов с Чебыкиным небось рассчитывали, что я буду весь в крови, а две туши гранитных мужиков будут жариться на вертеле. Овечкин, наверное, вообще обо мне ничего не думал, а Борман все угадал точно.
— Ты что, всю ночь караулил? — злобно спрашивает Градусов.
Ему досадно, что вчера с Чебыкиным они перехитрили сами себя.
— Можно было и по очереди дежурить, — замечает Маша. — Зачем такое геройство?
— А где еще один флакон? — задает самый щекотливый вопрос Борман.
Я хлопаю себя по животу.
— Ни одного хорошего дела не можете сделать без выпивки, — тихо говорит Маша и опускает глаза, словно ей стыдно.
— Дак чо, — возражает Люська. — Ему же холодно было… Страшно.
* * *
После завтрака Борман куда-то уходит, и командовать некому.
— Жертва, скачи котлы драить! — тут же распоряжается Градусов.
— А почему я, а не Чеба? Он тоже дежурный!
— Потому, что ты струбец, понял? Чеба, пошли чум сворачивать!
Мы начинаем сворачивать палатку. Градусов залезает внутрь и выбрасывает оттуда вещи, потом шест. Шатер парашютом опускается, накрывая Градусова. Из леса выходит Борман. Мы с Овечкиным сворачиваем гремящий от холода тент. И тут с реки доносится Люськин истошный вопль:
— Катамаран уплыл!..
На миг нас всех парализует. Маша, сидящая у костра, приподнимается и вытягивается в струнку, глядя на реку. Демон, лежащий рядом, обеспокоенно разгоняет ладонью перед лицом дым сигареты. Потом мы дружно срываемся и мчимся на берег. Градусов бьется в палатке в поисках выхода, как рыба в сети.
По реке медленно плывет наш катамаран. За ним в воде хвостом тащится чалка. Посреди катамарана, как посреди эшафота, на коленях стоит Тютин, прижимая к груди котелок. Он залез мыть котлы на катамаран, и, пока возился, катамаран тихо сполз с отмели и поплыл сам по себе. Люська, как провожающая за подножкой вагона, бежит за катамараном вдоль кромки реки, зажав рот ладонями и вытаращившись на Тютина, как на покойника, который секунду назад был жив, хрустел сухарями и даже не помышлял о внезапной гибели.
Борман первым вылетает к воде и мечется по берегу.
— Хватай чалку!.. — ору я ему.
Борман суетливо забегает в сапогах в воду и тянется за веревкой, но не дотягивается какие-то три вершка. Он беспомощно оборачивается и говорит:
— Глубже не могу зайти!.. Сапоги зальет!.. Последние сухие носки остались!..
— Котелком греби!.. — кричит Тютину Овечкин.
Тютин торопливо и бестолково гребет котелком. Катамаран начинает вращаться вокруг своей оси и отходит от берега еще дальше.
— Надо за ним плыть! — решается Чебыкин.
— С дор-роги!!! — слышится сзади рев Градусова. Мы шарахаемся в разные стороны. Между нами, напяливая спасжилет, с веслом в руке пролетает Градусов и бухается в воду. Люська визжит. Градусов, взбивая фонтаны брызг, с пушечным гулом колотит сапогами и рукой. Красный спасжилет и рыжая шевелюра добираются до катамарана. Забросив весло, Градусов вываливается на каркас.
Первым делом он отвешивает Тютину пинка. Тютин воет, закрываясь котелком. Схватив весло, Градусов пятью гребками утыкает катамаран в берег. Чебыкин цапает чалку. Градусов спрыгивает на землю и злобно топает к костру. На ходу он сдирает с себя спасжилет, куртку, свитер и все это шваркает себе под ноги.
— Обсушился, блин!.. — разоряется он. — Зашиб-бись!.. Аж вспотел, как припекло!.. Бивни!..
Люська виновато трусит за Градусовым, подбирая его шмотки.
— Ну дак чо… — бормочет она.
Градусов вдруг останавливается и утыкает палец в Бормана:
— Сапоги ему промочить жаль! До Перми бы в них и чапал, если бы катамаран уплыл! В гроб себе их положи, с дарственной надписью: «Дорогому Борману с любовью от Бормана»! К-хапитан штопаный!..
* * *
…И снова река, и снова тайга, синие хребты на горизонте, белые скалы над темной водой, плеск весел, поскрипывание каркаса. Я задремываю прямо на ходу. Тогда я отодвигаю весло и укладываюсь прямо на продуктовый мешок. Никто не возражает. Дрема заволакивает глаза. Сквозь ее радужное сияние я молча и безвозмездно наслаждаюсь Машей, сидящей рядом, — линиями ее рук, плеч, склоненной головы. Катамаран покачивается, словно гамак. Я засыпаю с дивным ощущением дороги, которая вечно будет бежать подо мною.
Не знаю, сколько я проспал — час? два? три? Я просыпаюсь, оцепенев от холода. Небо вновь затянуто серыми тучами. Ну откуда они только берутся? Я подтягиваю колени к подбородку, обхватываю их руками, но не встаю. Я слушаю, как судачат отцы.
Градусов опять за что-то наезжает на Бормана.
— Господи, Градусов, — спокойно, но с сердцем говорит Борман, — что бы я ни сделал, все тебе не нравится, все не так, всякий раз хайло разеваешь. Да командуй ты сам! Жалко мне, что ли?
— Нет уж! — мстительно отвечает Градусов. — Раз уж все такие мудрые, тебя выбрали, ты и командуй! Куда уж нам — косопузым, фанерным!..
— Он хочет, чтобы к нему на коленках приползли, — замечает Маша и пищит: — «Градусничек, миленький, скомандуй нам чего-нибудь, а то мы такие дураки-и!..»
— А нет, поди? — злится Градусов. — Не дураки, да? Ты-то, конечно, не дура! Самая правильная у нас! Так нельзя делать, так нельзя говорить!.. Не чешитесь, в носу не ковыряйтесь, на сапоги не писайте!.. Одна ты лучше всех разбираешься, как чего надо! Географа вон вообще под лавку запинала!
— Не твое дело! — бешено отвечает Маша.
— Воще жара!.. — хихикая, удивляется Чебыкин.
— Убьет кого-нибудь рыжий, точно, — покорно вздыхает Тютин.
— Заткнись, Градусов, не лезь, куда не просят, — угрюмо говорит Овечкин.
— А-а, как же! — вопит Градусов. — Машеньку евонную бриллиантовую задели! Трондец всему! Весь поход, Овчин, ей в пуп дышишь!
— Дак чо ты взъелся-то на всех? — урезонивает Градусова Люська. — Ну хочешь, выберем тебя капитаном?
— Идите, блин, вы все на хрен, бивни!..
— Ну вот, и это не угодили…
— Чего орать-то? — хмыкает Демон. — Плывем же, все нормально.
— А ты молчи в тряпочку! — набрасывается на Демона неугомонный Градусов. — Все нормально ему!.. За весь поход кола не отесал!.. Ты, Демон, балласт голимый! Знали бы заранее, так не брали бы тебя!
— Поздняк метаться, — говорит Чебыкин.
Демон только кряхтит, посмеиваясь. Он, как и я, тоже лежит.
— Главное, Градусов, не суетись, — поучает он.
— Я не подсуетюсь, так никто не подсуетится! Митрофанова сдохнет, Тютина медведь какой-нибудь задерет, Борман на дерево полезет сапоги свои спасать, а ты все лежать будешь, как дерьмо на лопате! Жертва и то больше вкалывает, чем ты!
— Вообще, как зверь работаю, — охотно соглашается Тютин.
— Ну так и шел бы в поход вдвоем с Тютиным, — предлагает Маша.
— В следующий раз так и сделаю! — грозится Градусов. — Как Географ соберется снова, так и позову только Жертву да Чебу, а вы, блин, сидите дома, спускайте воду в унитазах и орите на весь подъезд: «Шум порогов! Шум порогов!»
— А что, Географ уже снова собирается? — оживляется Чебыкин.
— Соберется, куда денется! — уверенно заявляет Градусов.
— Градусов, я тоже хочу в поход! — ноет Люська.
— Ты сперва из этого вернись, — останавливает ее Маша.
— Дак чо, вернусь как-нибудь… Борман, а ты еще пойдешь?
— Если с Градусовым, с Демоном, с Тютиным, да еще начальником Географ — не-ет!.. — отрекается Борман.
— Я-то все равно больше не пойду, — говорит Демон. — Никакого покоя. Я думал, отдохну в походе, а тут как в шахте.
— Чего вы, как дураки, спорите? — удивляется Овечкин. — Неужели еще не хватило приключений? Так вы разбудите Географа, дайте ему флакон, и дело сделано. Только успевай пригибаться.
— После экзаменов можно снова пойти… — мечтает Люська.
— До лета еще, как до Пекина раком, — вздыхает Чебыкин.
Я лежу и слушаю. Конечно, обалдели все и от меня, и от такого похода. Всем домой хочется. Половина клянется, что больше ни в жисть из города не вылезет. Но все это — пустые обещания. Все они, и даже Демон, через месяц снова придут ко мне и начнут канючить: давайте схо-одим, Виктор Сергеич… Сейчас все хотят одного: тепла, уюта, покоя. Но отрава бродяжничества уже в крови. И никакого покоя дома они не обретут. Снова начнет тревожить вечное влечение дорог — едва просохнет одежда и отмоется грязь из-под ногтей. Я это знаю точно. Я и сам сто раз зарекался — больше ни ногой. И где я сейчас?
— Домой приеду, расскажу про все, так меня мама за порог не выпустит, — говорит Тютин. — У нас в деревне тоже один мальчик отпросился за грибами, вернулся — и месяц в больнице пролежал.
— Ты доберись до дому-то, а то и рассказывать некому будет, — хмуро говорит Овечкин. — Трупы не разговаривают.
— А чо не выпустят-то? — удивляется Люська. — Меня дак выпустят, и мамка, и папка. Чего в походе такого?
— Чего такого?! — охает Борман. — Да вы сами вспомните! Не на ту речку приехали, да целый день не жрали, да катамаран в пороге разломило, да наводнение, да палатку залило, да «расчестки», да эти мужики местные, да вообще — все!
— И Географ каждый день пьяный, — добавляет Маша.
Гм. Маша впервые назвала меня Географом, а не Виктор-Сергеичем. Что бы это значило?
— Классно, — почесав затылок, подводит итог Чебыкин. — Куча всего! Будет что вспомнить на пенсии. Я бы еще чего-нибудь хотел. А то скучно. Землетрясение бы какое-нибудь или лавину…
— Вон лавина спит, — мрачно указывает Овечкин.
— Чего ты на него наезжаешь? — вскидывается Градусов.
— А ты чего его защищаешь? — парирует Овечкин. — Ты же его в школе ненавидел! Обещал ему дверь поджечь, кота его повесить!..
— Ну, это я шутил, — спотыкается Градусов. — Баловался… А Географ все правильно делает, хоть и нажрался! Подумаешь, нажрался!..
— Нажрался — и правильно, — соглашается Маша.
— Ну и пусть неправильно! Была бы ты, вся такая правильная, моим начальником, так я бы удавился! А с Географом, каким есть, я куда хочешь еще пойду!
— Да иди на здоровье, скатертью дорожка. Кто тебя держит? Кому ты нужен?
— Дак чо ты, Маш… — виновато встревает Люська. — Он же тоже человек… Может, он не пьяный заснул, а просто ночью устал…
— Так устал, аж перегар за три километра против ветра, — говорит Овечкин.
— Зато он не орет и не учит, как жить, — выдал сокровенное Тютин. — И относится по-человечески…
— Фиг ли спорить? — пожимает плечами Чебыкин. — Лучше его все равно не с кем в поход идти. Если бы физрук пошел, что бы мы делали? Отжимались бы весь поход… Или Сушка — воще жара! А с Географом приключения эротичные…
— На свою задницу, — добавляет Борман.
— Какая разница: Географ — не Географ, — подает голос Демон. — Какой он есть, такой и есть. Дело-то не в нем, а в том, что вообще это такое — поход…
Я дивлюсь внезапной мудрости Демона.
— Да Географ командовать совершенно не умеет, — заявляет Борман. — Не умеет, а берется в поход вести.
— А ты умеешь, бивень, да? — наскакивает Градусов.
— Так что — я… Я ведь командовать-то не собирался…
— Дак чо — командовать, — пожимает плечами Люська. — Его бы все равно никто не слушал. И никого бы не слушали, не только его.
— Я бы первый и бузил, — соглашается Градусов.
— По тебе и видно, — бормочет Борман.
— Тут не командование главное, — говорит Маша. — Может, он и прав, что не стал командовать, я не знаю…
— Тут главное — какой он человек, — заканчивает за Машу Овечкин.
— Под Машкину дудку поешь? — фыркает Градусов.
— Да завали, — отмахивается Овечкин. — Ладно, с командованием мы бы и сами разобрались… Или бы вообще без него обошлись… Но ведь Географу на все наплевать — как Демону. Хочет — напивается, хочет — спит, хочет — в драку лезет. Он… как это… бросил нас в воду, и выплывайте сами, как сумеете… Он же опытнее, старше… В конце концов, он за нас отвечает.
— А ты сам за себя отвечай.
— Ну, он хоть какой-то пример нам должен подавать, что ли… — говорит Маша. — Он же учитель, а не так, не пришей кобыле хвост…
— А ты бы брала с него пример, если бы он подавал?
— Брала бы, — подтверждает Маша.
— Вот и бери, — советует Градусов. — С таким, какой он есть, мне баще.
Я лежу, делаю вид, что сплю, и слушаю, как шлифуют мои кости. Конечно, никакой я для отцов не пример. Не педагог, тем более не учитель. Но ведь я и не монстр, чтобы мною пугать. Я им не друг, не приятель, не старший товарищ и не клевый чувак. Я не начальник, я и не подчиненный. Я им не свой, но и не чужой. Я не затычка в каждой бочке, но и не посторонний. Я не собутыльник, но и не полицейский. Я им не опора, но и не ловушка и не камень на обочине. Я им не нужен позарез, но и обойтись без меня они не смогут. Я не проводник, но и не клоун. Я — вопрос, на который каждый из них должен ответить.
* * *
— А что это за шняга впереди? — спрашивает Чебыкин.
— Да скала это, — говорит Овечкин. — Только растрескалась по слоям, вот и похожа на что-то…
— Сам ты растрескался по слоям! — шумит Градусов. — Убери черепок, нормальным людям ни хрена не видно!
Я приподнимаюсь и смотрю вперед.
— Это пристань, — говорю я. — Старая строгановская пристань.
В молчании мы медленно подплываем ближе. Берег разворачивается. Виден большой холмистый грязный луг, на котором догнивают беспорядочно разбросанные черные бревна. Луг кончается еловым косогором, за которым лежит глухое, дикое, непролазное урочище. В нем плавает сизая дымка. На камнях и упавших деревьях гулко рокочет маленькая речка. Дальше поднимается горбатая гора, лысая поверху. Между горой и речкой на берегу Ледяной стоит пристань. Темное, угрюмое небо низко навалилось над урочищем. Кажется, что урочище вдали, сворачивая, уходит не за гору, а за облако.
— Это речка Урём, урочище Урём и развалины деревни Урёмной, — говорю я отцам. — Гребите к пристани, пора на обед.
— Страшно-то как!.. — шепчет Люська.
— Даже причаливать неохота, — признается Чебыкин.
— Чо, я один воду лохматить буду?.. — орет Градусов.
Мы причаливаем за пристанью. Ее борта, обращенные к Ледяной и к Урёмке, сложены из огромных, грубо обтесанных валунов. Валунные стены поднимаются из воды на высоту моего роста. Два других борта пристани, видимо, были скроены из бревен. Но земля, плотно затрамбованная в этот короб, со временем расперла бревна и расплылась, а сами бревна истлели.
Мы поднимаемся на верхнюю площадку пристани, где рыжеют космы прошлогодней травы. У моих ног — валунный обрыв, под которым кружится темная вода. Слева, за Урёмкой, нестираной скатертью лежит долина вымершей деревни. Левую скулу обносит зябкостью из елового ущелья урочища — холодного, шумящего каньона, заштопанного вдали косыми стежками рухнувших стволов. Налево и направо широко распахивается Ледяная — мощный свинцовый поток, под тяжестью которого точно прогибается земля, и по уклону к реке бегут мелкие притоки, сползают скалы и сходит тайга. И над всем миром — взрытая облачная пашня, готовая вот-вот просеяться дождем.
— Мощная постройка, — шаркая сапогом по валуну, говорит Борман.
— Как египетская пирамида, — соглашается Овечкин.
— Пирамиды были бесполезные, — возражаю я. — А пристань строили для дела.
Чебыкин, присев на корточки, проводит пальцем по чуть заржавленной железной скобе, какими скреплены гигантские камни.
— Это, наверное, демидовское железо, — с уважением говорит он. — Я по телику кино смотрел про Демидовых. «Демидовы» называется…
— Все смотрели, — бурчит Градусов. — Не один ты такой резкий… Слушай, Географ, а как тут барки-то ихние причаливали? Тут же мелко, а они такие дуры были… — Градусов широко разводит руки.
И тогда я опять рассказываю отцам — про закопченные заводы Демидовых и Строгановых, про плотины и пруды, про барки и сплавщиков, про весенний вал, на гребне которого летели к Перми железные караваны, рассказываю про каменные тараны бойцов, про риск и гибель, про нужду и любовь, которые снова и снова выстраивали людей в ряд у могучих весел-потесей.
— Эх, эротично было на барках плавать… — завистливо вздыхает Чебыкин. Отцы молчат.
— А куда же все это подевалось? — негромко спрашивает Маша. — Сплавы, заводы, плотины, деревни?.. Плывем, и все кругом заброшенное — и церковь, и мост, и пристань… Как будто кладбище…
Отцы глядят по сторонам, точно рассчитывают увидеть то, что пропало. Но, конечно, ничего нет. Только голый косогор с трухлявыми бревнами, черный ельник, глухое урочище, старая пристань на берегу пустынной реки, посреди безлюдных таежных путин. Отцы молчат, словно вбирают в себя этот немой простор, одиночество, древнюю тоску земли. Облака медленно текут над нами. С высоты пристани видно, как вдали излучина Ледяной то вдруг сталисто загорается от упавшего рассеянного света, то блекло гаснет в тени. Я все слышу Машины слова: «Как будто кладбище…» То, что раньше нам казалось здесь страшной глухоманью, дремучей дикостью, угрюмой угрозой, на самом деле было печалью, невысказанной болью, неразделенной любовью. И я чувствую, как снова нашу разношерстную маленькую компанию посреди этого неприкаянного пространства сшивают незримые горячие нитки человеческого родства.
— Ладно, — как-то по-особенному сварливо говорит Градусов. — Почмондели, и будя. Дрова пора рвать, жрать охота.
* * *
В поисках сушины я забредаю в ельник и вдруг выхожу на поляну у берега Урёмки. Она притаилась в тихом месте и, обойденная ветрами, отогрелась раньше всех. Она сплошь покрыта короткой ярко-зеленой травкой — такой непривычной взгляду после скупых, темных, строгих красок Ледяной. В траве повсюду, как горошины, разбросаны бледные подснежники. Запах их неуловим, но одуряющ, как вкус талой воды. Я набираю целый пучок полупрозрачных, нежных, еще помнящих морозный морок колокольчиков. Сердце мое словно оголяется от их застенчивой, неброской красоты.
На полпути до пристани я сталкиваюсь в ельнике с Люськой.
— Вот тебе подснежники, Люся. — Я отделяю ей половину букетика.
— Цветочки!.. — вопит Люська и вытаращивает глаза так, словно я протягиваю ей букет скорпионов. Она хватает подснежники, засовывает в них нос и заговорщицки предлагает: — Давайте, я вас поцелую?
Она обхватывает меня за шею. Поцелуй ее отнюдь не целомудрен. Но едва я приобнимаю Люську за плечи, как она сразу шепчет:
— Только не говорите никому про это! А то меня убьют!
— Слово пацана! — клянусь я, и тотчас Люська убегает.
Когда я выхожу из ельника, она уже на пристани среди отцов. Она визжит, прячет букетик за спину и отпихивает от себя Градусова.
Градусов, мрачный, как кровник, встречает меня у пристани.
— Географ, — тихо говорит он, — ты чего это цветы даришь?
— Успокойся, — советую я. — И морду сделай проще.
Вторую половину букетика я протягиваю Маше, которая сидит на валуне. Не глядя на меня, Маша молча берет цветы и кладет их рядом.
Чебыкин развел на пристани здоровенный костер, в котором почти не видно котлов. Тютин суетливо бегает вокруг с поварешкой.
— В момент котелки закипели! — хвастается он, заваривая чай. — Учитесь, как надо обед готовить! Пык-пык, и сделано! Это вам не Демон, это мы с Чебой — монстры!.. Ага, вот и супчик поспел!
Чебыкин режет хлеб. Все держат наготове тарелки. Тут Тютин штормовкой зацепляется за костровую перекладину. Рогатка вылетает, как табуретка из-под ног висельника, перекладина падает, и котел опрокидывается. Суп широкой звездой размазывается по земле, взрывается на углях. Все молчат, потрясенные. Градусов отлепляет от сапога кусочек мяса, кладет его в рот и в полной тишине говорит:
— Вот и покушали… Низкий поклон тебе, Тютин.
На Тютина жалко смотреть. Все прячут глаза.
Отплываем голодные и злые. Перед отплытием я обхожу пристань — посмотреть, не забыто ли чего. На валуне у черного круга кострища белеют подснежники, оставленные Машей. Я не беру букетик. Посреди старой пристани он похож на те букетики, которые кладут на могилу Неизвестного Солдата.
* * *
Плывем. Начинается дождь. Сплошная рябь слепотой затягивает реку. Дальние концы плесов как в тумане. Мутное, неровное небо шевелится над скалами.
Моя гондола совсем сдулась. Видимо, разошлась одна из склеек, которые я вчера намострячил. Катамаран перекосился на мою сторону. Мой угол каркаса ушел в воду. Гондола мятой, бесформенной грудой пучится подо мною.
— Все, отцы, — говорю я. — Я свое веслом отмахал.
Я откладываю весло и налаживаю насос. Отцы продолжают грести, то и дело оглядываясь на меня. Я качаю. Плечи мои ходят вверх-вниз, воздух шипит в шланге, катамаран колышется.
— Это похоже… — начинает сравнение Демон.
— Не говори! — вопит Люська.
Отцы ухмыляются. Я тоже знаю, на что это похоже.
— Это оно самое и есть, — подтверждаю я.
Люська стонет, Маша возмущенно фыркает, отцы ржут.
Мы плывем.
— Географ, — раздумчиво окликает меня Борман, — а вот если до деревни Межень километров двадцать осталось, так ведь мы и самосплавом к завтраку доплывем, да? Тогда, чтобы не мокнуть, можно всем залезть под тент и не грести, да?
— Хрена ли! — тут же орет Градусов. — Вы сюда зачем приехали — грести или как? Подумаешь, на лысину капает! А вдруг чего впереди — порог или «расчестка»? Мы и попадем в них, как телега с навозом!..
Но все уже расправляют тент и лезут под него от дождя.
— А-а, ну вас! — серчает Градусов. — Я один грести буду!
— Я тогда тоже, — говорит Чебыкин. — Чего мне дождь? Фигня.
Теперь я качаю под тентом. Здесь тепло и влажно.
— И зачем только люди в походы ходят? — заводится Тютин. — Голодают, мерзнут, мокнут, не высыпаются, устают и пашут как негры… И это по собственному желанию, за свои же деньги…
— Не стони, — обрывает Тютина Овечкин.
Крен катамарана постепенно уменьшается. Гондола принимает прежние размеры. Впрочем, через час она опять все равно сдуется. Я откладываю насос и ложусь на продуктовый мешок. Под тентом тихо, все слушают, как рокочет дождь по полиэтилену, и, видно, потихоньку засыпают под шум дождя, как под бабушкину сказку.
* * *
Я просыпаюсь оттого, что Градусов тычет меня веслом.
— Географ, кажись, гроза будет! — говорит он.
Я откидываю тент и сажусь. Лицо сразу обдает холодом. Дождик прекратился. Над рекой порывами шарахается ветер. Лес по берегам шумит. В потемневшем и сквозистом воздухе удивительно четко и графично рисуется каждое дерево. Облака сгребло в кучи с черными подбрюшьями и седыми космами по краям. Эти космы стоят дыбом и жутко лучатся в ярких темно-синих промоинах между облачными горами. Река нервно горит пятнами голубых отражений в угрожающе-тусклой, мрачной воде. Дальняя белая скала — как разбойник, поджидающий на большой дороге, чтобы огреть кистенем.
С севера надвигается мощный грозовой фронт. Облачный бруствер обрезал полнебосвода. Он темно-сизый, точно пороховой. Отгибающиеся на сторону полотнища дождя метут тайгу километрах в пяти от нас. В туче проносится вспышка. Через некоторое время доползает угрюмый гром. Елки по берегам раскачивают верхушками и лапами, точно крестятся и кладут поклоны.
— Верно, гроза будет, — соглашаюсь я. — Залезайте под тент.
— А кто грести будет? — злобствует Градусов. — Пока вы дрыхли, тут одни острова пошли! Натащит в протоке на завал, проткнемся, Борман сапоги промочит — беда же будет! Давай сам залезай под тент, какой с тебя прок! Через полчаса твою полупопицу снова дуть надо будет!
— А я вот весь в тоске, — говорю я, — почему это мне Градусов приказать забыл?
Рубашки Чебыкина и Градусова пузырятся на ветру. Туча надвигается, распахиваясь, как пасть. Свет, летевший сверху, вдруг моментально отключается. В полумраке свистит падающая на нас, захлопывающаяся челюсть грозы. Ельник на берегу, охнув, дружно пригибается. Я стремительно натягиваю на себя тент, поджимая ноги. Последнее, что я успеваю увидеть, — это ярко-желтые, пылающие облака в полыньях высокого неба. Гроза гонит их перед собой, как каратели гонят овчарок.
Белый огонь режет по глазам. Одновременно потрясающий залп разрывается над нами. Все спавшие на катамаране мгновенно просыпаются и подскакивают. Тотчас тяжелые капли, как первый перебор струн на гитаре, пробегают по тенту. И сразу рушится ливень. Полиэтилен грохочет, как жесть. Градусов и Чебыкин снаружи воют, точно изгнанные из избы собаки. Целые ледяные пласты падают сверху, скульптурно облепляя нас тентом. Ливень лупит так, что всем телом воспринимается его жидкий, бегучий вес. По макушке, по затылку, по ушам и по плечам я ощущаю щелбанную дробь.
— Ни фига себе!.. — охает кто-то.
— Гроза-то прямо над нами… — дрожащим голосом говорит Люська.
— Такая сильная гроза не надолго, — успокаивает Овечкин.
— Только бы молния в воду не ударила, — заклинает Тютин. — Тогда всем конец… У нас в деревне…
— Заткнись, — обрывает его Борман.
Страшный грохот вновь перетряхивает душу, отзываясь ударом ужаса по нервам. Небо словно лопается под колуном и разваливается антрацитовыми глыбами. Гром катится через нас, как поток через камни порога. Катамаран медленно опускается на мой угол. Отцы кренятся, хватаясь за рюкзаки. Люська визжит. Маша вдруг дергается, поворачиваясь ко мне. Глаза ее сумасшедшие, губы прыгают, лицо мокрое. Запинаясь, она отчаянно кричит:
— Вик!.. Сер!.. Географ! Шланг выдернул!..
— Тонем!.. — визжит Люська и страшно взвывает Тютин.
Это я, пока возился, выбил ногой шланг насоса из пипки гондолы, и теперь воздух прет обратно, а мы действительно тонем.
Я волчком разворачиваюсь на брюхе и по пояс вылетаю из-под тента. Хвостик пипки ушел в воду. Из него, бурля, вылетают гроздья пузырей. Я сую руки в воду по плечи, хватаю хвостик и пережимаю его. Тотчас я трогаюсь и еду под уклон, как лодка со стапеля. Краем глаза я вижу кипящую реку и белый от молнии лес, извивающийся в дожде под черным небом.
— Девки, держи меня!.. — ору я. — Машка, насос!..
В четыре руки за штаны на заду Маша и Люська выволакивают меня на рюкзак. Я лихорадочно впихиваю шланг насоса в пипку и начинаю качать. С рукавов и груди у меня течет. Ливень отплясывает на голове, на плечах, на спине, на коленях. Черная река в белой пене. Градусов и Чебыкин таращатся на меня. Они голые по пояс, блестящие, синие. Волосы у них облепили лоб и уши, а губы от холода вообще стерлись с лиц. Сзади меня прикрывают тентом.
— Спасибо, девчонки, — задыхаясь, говорю я и качаю дальше.
Берега мельтешат. Над рекой призрачно горит многоэтажная, дымно-сизая туча. Прямо над нами — око бури: жуткое, как раковая опухоль, сгущение в сплошной толще. Оно похоже на электрического спрута, все в фиолетовых огнях. Оно вплелось в тучу щупальцами. В нем вспыхивают кровеносные сосуды, по которым бежит белая, светящаяся, ядовитая кровь. Крылья отсветов разлетаются от горизонта до горизонта, вылепляя могучие облачные вздутия. От каждого удара грома словно распахиваются незрячие глаза берегов реки, скал, тайги. Земля обморочно ухает в пустоту.
Я залезаю под тент совершенно мокрый. Никто ничего не говорит. Я молча качаю. Дождь все метет и метет по тенту. Однако бег его словно бы замедляется.
Когда моя гондола всплывает окончательно, слышно лишь, как ветер мнет полиэтилен. Я откидываю его с головы. Задранная корма тучи висит выше по течению реки. Под ней продолжает метаться мрак, зажигаются молнии, доползает гром и раскачиваются полосы дождя. А вокруг нас уже тишина и покой. В лесу по берегам шумит ветер, словно лес переводит дух. Вода в Ледяной еще взбаламучена, и в ней еще не выкристаллизовалось ни одного отражения. Через все небо расползлось целое облачное стадо, но эти облака — легкие, воздушные, пустые. Одно из них заслонило низкое солнце. Из-за него вылетел целый веер длинных, светлых лучей, медленно ползущих по таежной шкуре, по дымящимся распадкам, по искрящимся скалам. А там, откуда пришла туча, в густой фиолетовой краске северной стороны небосвода над Ледяной встала радуга, и внутри нее — еще одна. Точно такая же, но поменьше.
* * *
Закат после грозы горит бездымно, жгуче, слепяще. Воздух словно разрежен пролетевшими молниями. День не гаснет — просто из светлых, дневных красок природы энергия перетекает в темные, полуночные. Небо сизое, скошенное плечом к востоку. Свет по дну лесов, как вода, стекает под уклон земного шара. Блестящее, потемневшее лезвие реки по острию залито кровью. В алой полосе на горизонте лежит багровое солнце, точно огромный птеродактиль снес доисторическое яйцо.
Створ за створом берега тянутся сплошь крутые, еловые. Ни полянки, ни бровки. Давно пора вставать на ночлег, а мы все плывем. Наконец Борман приметил какую-то луговину. Мы причаливаем, все вылезают посмотреть. Отцы долго ходят взад-вперед, топчутся, озираются, пинают кусты и орут. Наконец возвращаются обратно.
— А, пес с вами! — в сердцах говорит Борман. — Не хотите — как хотите! Ща, блин, там для вас за поворотом терем отгрохали!..
Плывем дальше. Поворот за поворотом, створ за створом, плес за плесом. Одни еловые кручи и скалы. Постепенно темнеет. Еловые штыки, вырастая, загораживают солнце. Последние отсветы, как перелетные птицы, утягиваются за теплом. Мрачно зажигается ночная гладь. Бледные утесы походят на айсберги. Дикая, голая луна зависает в зените. Ее зеленый огонь фантастически очерчивает контуры плывущих облачных разводьев, и прямо над нами шевелится уродливый, светящийся, кривой узор. Стужа поднимается от воды, омертвляя душу. Борман ругается:
— Ползи теперь, Градус, раком по берегу, в одной руке — спичка, в другой — лупа, ищи, блин, место удобное! Ты ведь лучше всех все знаешь, все умеешь! Герой! Воевода! Если бы ты первый увидел ту полянку, так, блин, трусы бы порвал, лишь бы мы на ней заночевали! А раз я ее увидел, так не поляна, а дерьмо! Выпендриваешься тут неизвестно перед кем…
Услышав это «неизвестно перед кем», Люська возмущенно фыркает.
— А вы все тоже!.. — распаляется Люськиным фырканьем Борман. — Сами меня командиром выбрали, так хрена ли Градусу в гудок глядите? «Поплыли дальше, найдем получше!..» Вот и плывем! Ищем!
Промерзший, продрогший Градусов стучит зубами и не отвечает.
По берегам ни зги не видно. Что там — поляна? круча? косогор? Сплошная черная масса, глухо гудящая в ночи. Мы плывем, плывем, плывем…
— Вроде дом впереди… — неуверенно говорит зоркий Чебыкин.
— Может, деревня Межень? — робко предполагает Тютин.
— Слишком рано, — говорю я. — Перед Меженью Долгановский порог, а мы его не проплывали. Наверное, это нежилая деревня Рассоха, как на карте написано. Я думал, что там ничего нет, как в Урёме, а оказывается, еще дома стоят…
— Не дома, а один дом, — поправляет Чебыкин.
Вскоре я различаю безглазое, смутно белеющее строение.
— Причаливаем, — солидно распоряжается Борман.
* * *
На отлогом берегу, террасами уходящем от реки, мы быстро разбиваем лагерь. Кроме этого белого дома, в деревне Рассоха не видно ничего — ни других домов, ни дорог, ни столбов, ни тем более огней. Мы как попало разбрасываем вещи, второпях ставим палатку. Чебыкин приволакивает ворох досок и разжигает костер.
— Тютин, иди еще дров нарви, — говорит Чебыкин, вешая котлы. — Там по берегу досок до фига валяется.
— Я боюсь один в темноту, — хнычет Тютин.
— Сейчас как дам в репу, — предупреждает Чебыкин.
Тютин, вздыхая, уходит. Все толпятся у огня. Из тьмы появляется трясущийся от озноба Градусов с двумя большими бревнами.
— Больной таскает, а здоровые, блин, стоят как пни, — ворчит он, бросая бревна перед костром и усаживаясь. Все тоже садятся.
— Ты простыл, да? — участливо спрашивает Градусова Люська. — Дай, я рядом с тобой сяду…
— А нет, не простыл, изжарился под дождем! — злобствует Градусов.
Люська заботливо кладет ладонь ему на лоб.
— Горячий! — с ужасом говорит она. — Таблетку надо!
Градусов с грохотом шмыгает носом. Маша идет за таблеткой.
— Ты же утром искупался, — сюсюкает с Градусовым Люська. — Зачем же в грозу под тент не залез?
Градусов молчит — скорбно и гордо.
— У тебя одежда сухая есть? — допытывается Люська, щупая его плечи и коленки. — Дать тебе мой свитер?
— Вот такой, да? — Градусов двумя щепотями оттягивает грудь на своей тельняшке. — Не надо!
Борман, видя все это, мрачнеет на глазах.
— А-а, давайте водки выпьем! — отчаянно предлагает он.
Никто не отказывается. Борман угрюмо глядит в костер.
— Ну и хрен с вами со всеми! — вдруг в отчаянии говорит он, швыряет тарелку, которую приготовил под суп, и уходит в палатку.
— Люська, ты — переходящее красное знамя, — говорю я.
— Где? — удивляется Люська.
Маша и Овечкин усмехаются. Градусов скрежещет зубами.
— Географ, я тебя задушу ночью, — предупреждает он. — Н-на фиг!
На старых досках суп сварился необыкновенно быстро. Чебыкин разлил всем по тарелкам, Тютину — в тарелку Бормана, а котел сразу залил водой и повесил греться, чтобы отмыть.
Пьем чай. На заварку не поскупились. Чай ядреный, духовитый.
— Маш, может, пойдем спать? — после чая тихо зовет Овечкин.
— Иди, — пожимает плечами Маша. — А я еще останусь. Хочу побыть у костра. Сегодня ведь последняя ночь…
Овечкин, как и Борман, угрюмо молчит, а потом встает и уходит. Сегодня у нас палатка — приют обиженных.
Последняя ночь… Зря Маша произнесла эти слова. Как приговор огласила.
Отцы ничего не говорят, дуют в горячие кружки. В темноте раздается деревянное бренчание. Появляется Тютин, притащивший кучу досок. Он вываливает их в костер и гнусавит:
— Уже жрете, да?.. А я чуть не помер, такая страхотища!.. Да-а, вам смешно. — Он наливает себе суп и берет хлеб. — Даже суп остыл, пока я там шароперился, — ноет он, орудуя ложкой. — И не солено ни фига… Чеба, ты же орал, что густо будет, а у меня всего одна лапшинка и жира только две звезды…
— Бивень, — посмотрев в тютинскую тарелку, говорит Чебыкин, — это не суп. Это я воду из реки набрал котел мыть.
Все невесело смеются.
Просто так сидим, молчим. Ветер треплет лоскутья костра. Кругом тишина и темнота. Не видно ни Ледяной, ни берегов — ничего. Только в небе на месте луны светятся зеленые облачные кружева.
— Ладно, спать пора, — вставая, мрачно говорит Градусов и по-хозяйски распоряжается: — Митрофанова, пошли.
А вслед за ними потихоньку утягиваются и Демон, Тютин, Чебыкин.
Мы остаемся с Машей вдвоем. Мы сидим и молчим. Последняя ночь… Все позади. Я ничего не успел. Я проиграл. И на бога не надеялся, и сам плошал. Я пропил, провеселился, отпугнул свое счастье. Но это было прекрасно, хоть я и не успел. Те несколько минут вдвоем у костра, что нам остаются, ничего не решат. Поэтому я не хочу ни обнимать, ни целовать Машу, ни разговаривать с ней. Просто посидеть молча и разойтись насовсем. Больше-то ведь ничего уже не будет. Кто сказал, что я неудачник? Мне выпала главная удача в жизни. Я могу быть счастлив, когда мне горько.
— Эх, Виктор Сергеевич… — говорит Маша. — Так хорошо просто сидеть с вами, просто смотреть на огонь… Так бы с самого начала, каждый вечер… — В голосе Маши тоска. — А вы всегда пьяный, орете, гадости говорите, глупости всякие делаете, с пацанами паясничаете, анекдоты рассказываете… Вам надо держать себя в руках, быть нормальным человеком… Всем же от этого лучше — и вам, и окружающим…
Маша не добавляет «и мне».
А я вдруг вспоминаю однажды прозвучавшую тютинскую фразу.
— Маша, — устало отвечаю я, — я старше тебя. Я больше перетерпел. Я опытнее. В конце концов, я твой учитель. Но ведь я не учу тебя жить…
Маша встает и молча уходит в палатку.
Я остаюсь у костра один.
Последние сутки
Отцы уже завтракают. Меня разбудили последним. Я иду к реке, присаживаюсь на истоптанной бровке и умываюсь жгучей, каленой водой. Словно невидимый нож срезает омертвевшую кожу на душе. Я всей душой ощущаю простор, волю, холод. Боже, как хорошо — выспался, не с похмелья, и погода моя любимая: хмурая, облачная, ветреная. Ветер сразу вздувает рубашку, оборачиваясь по ребрам холодным полотенцем. Воздуха — океан. Пространства — не вздохнуть. Широкая и темная полоса Ледяной мощно утекает вдаль. Облака бегут сплошной отарой — мутно-белые, шевелящиеся, беспокойные.
Моя миска полна каши. Но я, усевшись у костра, сначала закуриваю. Градусов отклоняется от огромной головни, которую я вытянул из углей, чтобы зажечь сигарету.
— Ты бы еще бревно взял, бивень!.. — орет он.
— Отжимайся, — блаженно советую я, тихо млея от первой затяжки. В голове становится облачно и пасмурно, словно тают недоснившиеся сны.
— Географ, сегодня у нас, значит, Долгановский порог, а потом из деревни Межень мы уезжаем домой, да? — спрашивает Борман.
— Наконец-то домой… — вздыхает Тютин.
— Охота, что ли? — удивляется Чебыкин. — Я бы еще год плыл!
— Дак плыви, — разрешает Тютин, осмелев от близости возвращения.
— Надо еще деревню заценить, — говорит Чебыкин. — Странная она какая-то…
Я оглядываю берег, густо заросший ивняком и березками. По берегу то здесь, то там высятся кирпичные развалины. Именно и странно, что кирпичные. Заброшенная Рассоха совсем не похожа на заброшенный Урём. Там — плешь с бревнами, тут — заросли с руинами. А в принципе, конечно, одно и то же.
— Надо сходить, — поддерживает Чебыкина Тютин. — Вдруг там клад?
— О господи, — говорит Маша, прикрывая глаза ладошкой.
* * *
После завтрака мы дружно отправляемся в деревню. Мы через кусты на склоне ломимся к ближайшему зданию. В зарослях неожиданно обнаруживается ровная, как по линейке, полоса бурьяна. Мы топаем дальше по ней. Вдруг Тютин визжит и кувыркается на землю.
— Ну что там, Жертва? — раздраженно орет Градусов.
— На гвоздь наступил!.. — жалуется Тютин и поднимает ногу.
Однако никакого гвоздя в его подошве нет. От сапога тянется жесткая толстая нить. Мы подходим ближе и глядим в изумлении. Чебыкин присаживается на корточки и выдергивает из резины длинную ржавую жилу колючей проволоки.
— Да она ж тут везде!.. — пристально вглядываясь в бурьян под ногами, говорит Борман. Мы тоже смотрим на землю. Среди бурой листвы и гнилых стеблей репейника ползут, извиваясь, рыжие шипастые железные нитки. Демон присвистывает.
— Да это ж не деревня, а зона! — тихо говорит Овечкин.
Люська вскрикивает и зажимает рот ладонью.
И вправду: мы — в брошенном лагере. И от этого мир словно нахмуривается. Облака бегут — словно хотят побыстрее уйти от этого места. Река не течет — неудержимо утекает отсюда. Солнце заслонило лицо локтем. Даже утес, выдвинувшийся из дальней горы, словно прикрылся плечом. Эта земля зачумлена.
— Да ладно! — злобно говорит Градусов. — Чего тут охать!
Мы идем по брошенному лагерю. Здания окружены грудами щебня и битого кирпича. Крыш нет. Внутри кучи мусора, полусгнившие балки, рухнувшие стропила. Блестят осколки стекла. Корежится выдернутая, изогнутая арматура. Кое-где громоздятся ржавые остовы каких-то машин. Облака все бегут и бегут над облупленными, выщербленными стенами. В проемы окон всовываются голые ветви. Запустение. Тоска.
— Люди ушли, а их тоска осталась, — вдруг говорит Маша.
В кустах, как обломки затонувшего корабля в водорослях, чернеют разные железяки — обводы автомобильных колес, трубы, какие-то смятые конструкции, проржавевшие котлы. Кое-где нам встречаются большие, сплошь заросшие прямоугольные ямы, — видимо, тут стояли бараки. В одном месте вверх дном лежит кабина от грузовика. В другом — высится целая гора двухэтажных нар, сквозь которую проросли тонкие березки. То и дело наш путь пересекают бурьяновые полосы заграждения, на которых, как бакены, лежат рыжие колпаки фонарей.
— Вот времена-то были, а, Географ? — говорит мне Градусов.
— Воще жара, — соглашается Чебыкин.
— Я бы здесь умерла, если бы сюда попала, — признается Люська.
— У нас в деревне один мальчик сидел в тюрьме, — говорит Тютин. — Так, рассказывает, ничего, жить можно.
— Жить можно где угодно, — замечает Маша.
— Я бы, блин, отсюда сразу в побег ушел, — заявляет Градусов.
— Ну и сдох бы в тайге.
— В тайге-то эротичнее, чем здесь, — говорит Чебыкин.
* * *
Мы попадаем к массивному одноэтажному зданию, по окна врытому в землю. На его крыше растут кусты.
— О, карцер! — делано-беззаботно говорит Градусов. — Кондей!
Я чувствую, как по всем нам промахнула волна жути. Словно гуляли по заброшенному кладбищу и вдруг увидели свежеразрытую могилу.
Первым сквозь решетку на входе в карцер пролезает Чебыкин.
— А-а! Тут скелет прикованный!.. — гулко кричит он изнутри.
— Мамочка, я боюсь! — стонет Люська.
Отцы запихивают ее внутрь и лезут сами. Последним лезу я.
Полумрак. Какие-то клетушки. Белые нитки корней, свисающие с потолка, бесплотно касаются лба и ушей. Под ногами шуршит хлам. Толстые, совсем крепостные стены и узкие-узкие проходы. Амбразуры окон перекрыты двумя слоями могучей решетки.
Отцы разбредаются по камерам. Овечкин на пробу качает решетку на окне. Чебыкин корчится на нарах. По его лицу видно, что он прислушивается к своим ощущениям. Маша стоит в стороне, обхватив себя руками за плечи. Она ошарашенно озирается. Глаза ее поблескивают в темноте. Градусов пинает по стенам, словно испытывает их на прочность. Люська, встав на цыпочки, таращится в окно и вдруг дико визжит. Всех подбрасывает.
— Щас как дам в бубен! — в сердцах орет Градусов.
— Вон там, смотрите!.. — жалобно говорит Люська, показывая в окно.
Поначалу из окна видны только темные, спутанные заросли — голые и дикие. И тут вспышка страха бьет в виски. Оказывается, в зарослях, почти неразличимые, еще стоят столбы с натянутой проволокой. Они словно древние, черные идолы, вышедшие из пугающих, зловещих тайн язычества.
— Как лешие, — в лад моим мыслям вздыхает Демон.
— Все это — чертовщина какая-то! — с силой говорит Маша и проводит по глазам ладонью, словно снимает паутину.
Приглушенно переговариваясь, отцы наконец выбираются из карцера. Я же присаживаюсь в уголочке камеры на нары покурить. Пальцы мои дрожат. Эта Рассоха меня доконала. И тут за стенкой я слышу голоса.
— Маша, ну что опять?.. Чего ты психуешь?..
— Ничего… Место такое… нехорошее. Концлагерь.
— Не ври… О чем ты вчера говорила с Географом?
— Что за допрос, Овечкин? Я тебе кто, жена, что ли?
— Маш, ну ты же все понимаешь, чего я тебе буду объяснять…
— Ну да, понимаю… И ты ведь тоже понимаешь.
— Что?
— Ты хороший человек, — помолчав, с трудом отвечает Маша. — И ты мне очень нравишься… Но я тебя не люблю. Вот чего.
Овечкин ничего не говорит. Кажется, он даже не дышит.
— Извини, — искренне добавляет Маша. — Я не хотела сделать тебе больно. Но это правда. Не расстраивайся, пожалуйста. Бывает и хуже.
«Бывает и хуже», — согласно думаю я, сидя на нарах в старом карцере посреди брошенного лагеря.
* * *
Из Рассохи мы выплываем с большим опозданием. И опять створы, леса, дальние, серые в хмурую погоду хребты, белые скалы, мглистый простор. По берегам появляются приметы жилья — луговины с жердями для стогов, броды, просеки. В бегущих облаках проскальзывают тяжелые, темные, вислобрюхие тучи, как льдины в шуге. И точно — через полчаса опять начинает сеять мелкая, нудная морось.
Отцы тотчас забираются под тент и начинают резаться в «дурака». Снаружи уже не остается никто. Всем кажется, что поход как бы уже закончился, осталось только переждать время. В разговорах пересыпаются имена тех, с кем скоро предстоит увидеться, и через слово — «дома», «дома», «дома»… А я молчу. Я и сам не знаю, где я — дома. И пока что я не хочу уезжать с Ледяной. Я чувствую, что очень многого не добрал. Мне мало.
— Географ, глянь, — зовет меня Борман. — Это не Хромой камень?
Я откидываю тент. Изгиб реки в дождевой дымке, и над ним — кривоплечая скала с черным гребнем леса поверху. Это Хромой.
— Причаливаем, — говорю всем я. — Пойдем на разведку порога.
Мы причаливаем, выбираемся на берег и тотчас сбиваемся в кучу. Сообразительный Чебыкин волочит тент и накрывает им сразу всех.
— Надо ведь катамаран привязать, — вздыхает Борман.
— Ну и шуруй, ты же капитан, — злорадно отвечает Градусов.
— А пойдемте все вместе, — предлагает Чебыкин, жалея Бормана.
Эта мысль неожиданно всем нравится. Мелкими шажками, пиная друг друга по пяткам, мы ползем за чалкой и привязываем ее к кусту.
— Зыко получается! — хохочет Чебыкин.
Дальше мы просто стоим, пережидая дождь. Но стоять скучно. Демон пробует закурить, но на него орут. Тютин наклоняется почесать колено и получает пинок под зад от Градусова.
— Слушайте, давайте, чтоб не мерзнуть, водки замахнем? — предлагает Борман.
— Ну, ща! — подаю голос я. — Чтобы в пороге вы пьяные на дно пошли?
— В кои-то веки Географ против выпивки, — хмыкает Овечкин.
— Оскотинился, — соглашаюсь я. — Бивень. Лучше пойдемте на разведку порога, если замерзли. Не ливень все же, так — морось.
— А как сейчас слоником идти можно? — спрашивает Люська.
— А почему бы и нет? Тут дорога вдоль берега.
Мы разворачиваемся все в одну сторону и идем по поляне, как рыцарский конь в доспехах. Проселок сам выворачивается под ноги. Наш слоник, хихикая и взвизгивая, растягиваясь и сжимаясь, медленно выбирается из перелеска и ползет вдоль реки. Вскоре Ледяная под склоном начинает шуметь. Это внизу потянулась шивера, предваряющая Долгановский порог. Мы ползем дальше.
— Стой, — говорю я. — Зырьте, вон табличка.
Отцы приподнимают тент козырьком. Блестящая никелированная табличка привинчена к скальной стенке над дорогой.
— «В этом пороге 7 мая 1967 года трагически погиб турист Сергей Долганов. 1948–1967 гг.», — читает Чебыкин.
— Потому порог и называется Долгановский? — спрашивает Люська.
— Да. Географ же тыщу раз объяснял, — говорит Борман.
— Дак чо, — неизменно отвечает Люська.
— Вы шары-то в другую сторону поворачивайте, — ворчит Борман. — А то вторую табличку вешать придется…
Мы идем дальше вдоль Долгана. Шивера расслаивает течение на несколько неравных потоков. Потоки словно бы заворачиваются спиралью друг вокруг друга, обрастая пеной, и в сплошном мыле начинается порог. В густом кипении торчат каменные зубцы. То взблескивают, то пропадают желтоватые струи — как спины дельфинов. Взлетают фонтаны брызг. Стоит гул и рокот. Я отчетливо вижу три рельефных пенных барьера — три каскада Долгана. Да, Долган — это штука серьезная. Не то что водяной ухаб под Семичеловечьей, разломивший наш катамаран.
Я вылезаю из-под тента и пальцем указываю, где что, вычленяя из хаотичной круговерти основные звенья. Вот кинжальный слив, вот бочка, вот бульник, вот косые валы, вот воронка, вот обливной валун, вот плита-полоз, вот противоток, вот улово, вот заверть, вот подрезная струя, вот суводь, вот слив ромашкой, а вот подковой. Я напрягаю глотку, перекрикивая шум порога. Я объясняю, как нам надо проходить Долган. Я объясняю каждому, кому как надо работать. Я называю ориентиры. Я даже признаюсь, что командирское место — мое и мне с Борманом придется поменяться.
Борман слушает меня, морща лоб и шевеля губами. Градусов засовывает руки в карманы, косится на реку, презрительно щурится и сплевывает. Чебыкин млеет, слыша грозные и красивые слова: «пульсирующий вал», «отбойная струя», «телемарк», «оверкиль». Физиономия Тютина выражает предсмертную тоску. Демон, как всегда, безмятежен. Овечкин хмур и недоволен, как перед скучной и тяжелой работой. Люська таращится на меня в ужасе, открыв рот. Маша глядит чуть виновато, а может, даже грустно: стоит ли напрягать разум и силы, если перед нами — стихия, не знающая закона? Все эти пышные термины — та же пена на поверхности судьбы.
Мы добираемся до конца Долгана и оглядываем порог снизу вверх, задом наперед. И отсюда видно, что весь порог — это длинные, стертые, выщербленные ступени речного русла, по которым несется и скачет бешеная, слепая вода.
— Виктор Сергеевич, я не уверен в себе, — говорит Борман. — Может, вы все-таки сами поведете катамаран?
— Нет, — отвечаю я. — Поведешь ты. Лидер — это тот, кто лидер до конца. Будь уверен в себе. И если припечет, то не вспоминай, чему тебя учили. Лучше последовательно делай то, что считаешь верным. А вы, отцы, подчиняйтесь капитану беспрекословно. Это, между прочим, иногда труднее, чем командовать самому.
Отцы долго и задумчиво глядят на порог.
— Эротично… — наконец говорит Чебыкин.
— Страшно, — возражает Люська. — А можно по берегу пойти?
— Можно. Кто боится — идите по берегу. Ну, есть еще вопросы?
Вопросов нет.
— Значит, так, — говорю я. — Тогда вы возвращайтесь и готовьте обед. А я пойду в Межень. Вон она, за Хромым камнем. Два километра отсюда. Раз в день к четырем часам туда приходит автобус со станции Гранит. Мы на него не успеваем. Но я успею и договорюсь с водителем, чтобы он снова приехал за нами часов эдак в десять. Нам хватит времени, чтобы после порога разобрать, высушить и упаковать катамаран, собрать рюкзаки и поужинать. А в десять уедем на станцию и ночью — домой. Расклад ясен?
— Ясен, — кивает Борман.
— Может, кто хочет со мной пойти, за компанию? — спрашиваю я.
Переться в дождь дураков, естественно, нет.
— Я хочу, — вдруг говорит Маша. — Возьмете меня, Виктор Сергеевич?..
* * *
…Подняв капюшоны, мы с Машей идем по проселку. Слева — лес, справа — Ледяная. Мы не разговариваем. Я держу руки в карманах и широко перешагиваю через лужи в старых колеях.
— Виктор Сергеевич… — наконец говорит Маша. — Виктор Сергеевич… Я хочу вам сказать… Простите меня.
— За что? — охрипнув, спрашиваю я.
— За то, что наговорила вам вчера. И вообще… Сегодня мы уезжаем, и у меня такое чувство, что все это время я потратила даром…
Надо же… Всегда вела себя безупречно — а чувство то же самое, что и у меня. Значит, есть на свете и грех праведности.
— Я вот думала, что все поучала вас… А зачем? Ведь есть Овечкин, который все делает правильно. Но я его не люблю.
Я искоса гляжу на Машу. Маша смотрит себе под ноги.
— И еще я поняла, что мне-то легко в вас влюбиться. Ученицы всегда влюбляются в учителей… А вам? Может, вы больше тосковали, чем веселились… А я вам морали читала, дура…
— Да брось ты, Маш… — без голоса говорю я.
У меня вдруг рождается дикое желание, чтобы после этого разговора у меня с Машей что-то продолжалось. Неужели такое понимание пришло зря, слишком поздно? Ведь нам не по восемьдесят лет, и живем мы не в разных полушариях… Почему же душу мою гложет ощущение неминуемой вечной разлуки?
— А вы меня и вправду любите, Виктор Сергеевич?
— Вправду, Маша. А ты меня?
— А я, наверное, без вас жить не смогу.
Я усмехаюсь, пряча лицо в капюшон штормовки. Сможешь, Маша. И я смогу без тебя. Вопрос — как? Раны-то заживают, но потери не восстанавливаются.
* * *
Проселок выводит нас на берег маленькой речки — притока Ледяной. Вот так раз! Половодье раздуло эту речонку метров до семи шириной. Течение мощное, вода рыжая, оба берега — подмытые глиняные обрывчики. Через речонку переброшено старое, склизкое бревно.
— Хлипенькое какое… — говорю я, трогая бревно ногой. — Может, Маш, ты вернешься обратно, а я дальше один?..
— Что уж, я по бревну не проползу? — усмехается Маша.
Я усаживаюсь на бревно верхом и лезу вперед, опираясь на ладони и подволакивая зад. Вода несется в нескольких сантиметрах от моих сапог. На середине бревна я оглядываюсь. Маша пробирается за мной. Я лезу дальше, и тут нутром чую беду. Под нашей тяжестью здоровенный ломоть берега, на котором лежит конец бревна, начинает медленно отклеиваться от массива. Чавкнув, раскрывается красно-бурая, мясная трещина. В ней видны темные жилы корней.
— Маша, назад!.. — кричу я, и тут же мы рушимся в воду.
Я переворачиваюсь через голову, точно в невесомости. Дикий холод вспышкой окатывает тело. Я пулей вылетаю на поверхность. «Маша!..» Машина голова выныривает рядом, облепленная волосами, прошлогодней травой и черными листьями. Лицо у Маши бледное, как у покойницы. Я выбрасываю руку и хватаю Машу за что придется — за капюшон. Речонка могуче несет нас к Ледяной. Я пробую встать на близкое дно. Течение валит меня, ноги пробуксовывают в полужидкой глине. Тогда я левой рукой цепляюсь за ветку ивы, пролетающую над головой. Ветка натягивается, как шнур. Нас с Машей разворачивает по дуге и швыряет в прибрежные кусты. Сквозь заросли мы пауками карабкаемся на склон и падаем на землю.
Некоторое время мы лежим без движения. Потом я сажусь. Маша лежит ничком и корчится. Ее рвет водой. Я пробую поднять Машу за плечи. Она впивается пальцами в землю, боясь от нее оторваться. Я слышу едва звучащий, но сводящий с ума вой — не горлом, не грудью, а чревом, самой жизнью. Я глажу Машу по спине, успокаивая, целую в макушку. Под моей ладонью пролетают молнии судорог запоздалого звериного страха. «Ничего, ничего, все обошлось…» — заклинаю я.
Наконец Маша успокаивается, медленно поднимается на ноги, только сильно и крупно дрожит. Я умываю ее водой из лужи. Ладонью я чувствую ее пульсирующие веки, окаменевшие скулы, застывшие губы.
— В-виктор С-сергеев-вич, из-звините м-меня… — шепчет Маша.
— Дурочка… — отвечаю я и гляжу назад, на злую речонку. — Все, Маш, обратная дорога нам отрезана. Теперь только вперед, в Межень, отогреваться…
* * *
Проселок, невдалеке вынырнувший из брода, круто уходит в тайгу, опасливо огибая Хромой камень. Через Хромой в Межень напрямик ведет тропа. Мы бредем по голому, мокрому лугу к громаде горы. Дождь, словно увидев, что мы промокли до костей, решил больше не сдерживаться и хлещет по земле, как конь хлещет хвостом себя по крупу. Маша спотыкается. Я держу ее за руку.
Хромой камень нависает над Ледяной, как форштевень. По осыпи я поднимаюсь первый, Маша идет за мной. Вершина камня громоздится впереди и вверху бесформенным белым блестящим кубом. С высоты открывается вид на плоскость реки, и кажется, что Ледяная медленно заваливается набок. Тропа под крутым склоном покатая, узкая, каменистая. Я то и дело скольжу, хватаясь за выступы скалы. Крупный обломок вывертывается у меня из-под сапога и, как лягушка, скачет вниз по осыпи. Я теряю равновесие, взмахиваю руками и кувыркаюсь вслед.
Я грохаюсь о камни лбом и животом и еду вниз на бедре, а потом останавливаюсь. От удара не искры, а, наверное, целые шаровые молнии брызнули у меня из глаз. Я лежу, словно разломленный на куски. В голове молотит тяжелое пламя. От боли все темно. Огонь влажно ползет от колена к бедру.
— Виктор Сергеевич, что с вами?! — в ужасе кричит Маша.
Я поднимаюсь и вылезаю обратно на тропу. Мышцы лица не слушаются.
— Чуть не скопытился… — делано-бодро бормочу я. — Дальше не пойдем, дальше тропа еще опаснее. Поскользнемся и оба улетим. Спускайся, Маш. Пойдем в Межень по дороге.
Мы спускаемся обратно на залитый дождем луг. Голова моя кружится, ноги подгибаются. Маша оглядывается на меня, и вдруг лицо ее искажается. Она словно ломается по суставам и опускается на корточки. Сначала она молчит, потом начинает плакать и, наконец, рыдать.
— Ну что еще, что? — измученно допытываюсь я, опускаясь рядом.
— Я не могу, Виктор Сергеевич! Не могу! — Маша трясет головой.
Я вижу, как на ее спину падают бурые капли дождя. Соленый дождь течет по моим губам. Я провожу ладонью по лицу. Ладонь алая, как кровь. Точнее, это и есть кровь. Я разбил нос. Вся грудь штормовки в крови. Я зажимаю нос пальцами.
— Ну что ты, Маш… — успокаиваю я и тяну Машу вверх. — Ну подумаешь, нос расквасил… Пойдем. Иначе тут и околеем…
Дождь стрижет очередями, будто шьет из пулемета.
Мы уходим по проселку в тайгу, прочь от Ледяной, в обход неприступного Хромого камня.
* * *
Проселок извивается, и скоро я теряю представление, в какой стороне осталась Ледяная. Мы медленно ползем вверх-вниз по волнам отрогов. Елки, сосны, елки, сосны, елки, сосны — больше ничего. Маша пошатывается. Я веду ее за руку. Сапоги вязнут в грязи. Стужа. Дождь. Я гляжу на свои электронные часы. 96 часов 81 минута. А вышли мы в 14. 15. Давненько идем… Маша тихо садится в грязь.
— Я больше не могу… — говорит она.
Я даю ей передышку, поднимаю и тащу дальше.
Мы идем, идем, идем, идем, идем, идем, идем. Все то же самое: повороты, бугры, лощины, елки, сосны, дождь, стужа, грязь. Хоть бы какая машина навстречу — дорога ведь… Хоть бы человек, хоть бы душа… Где же эта чертова треклятая деревня?
— Где же деревня? — плачет Маша.
Развилка. Мне кажется, надо налево. Идем налево. Поворот. Поворот. Поворот. Поворот. Поворот. Поворот. Ничего нет.
Маша опять ложится в грязь на обочине.
— Не трогайте меня!.. — хрипит она. — Я не мо-гу, не мо-гу!..
Я стою над Машей. В придорожной канаве навстречу нам бежит ручей. Он впадает в Ледяную. Значит, Ледяная сзади. Значит, после развилки мы только удалялись от Межени. Я снова тяну Машу.
— Вставай, Машенька, вставай, родная, вставай, любимая… Нельзя лежать, замерзнешь… Надо идти, вставай, пожалуйста…
Это говорю не я. Это говорит кто-то оставшийся перед упавшим бревном. Мне уже не жалко Машу. Мне не жалко и себя. Лучше бы Маша утонула в той речке. Лучше бы я разбился на Хромом камне. Я пугающе равнодушен ко всему. До такого нервного истощения я докатился.
Каким-то чудом я все же ставлю Машу на ноги. Мы бредем обратно. Я шагаю тупо, как автомат. Моя рука словно смерзлась в кольцо вокруг Машиной ладошки. Маша качается. Глаза у нее закрыты.
Развилка. Откуда мы пришли? Кажется, оттуда… Значит, наверное, нам туда… Мы идем. Вверх-вниз, вверх-вниз, сосны-елки, елки-сосны, поворот, поворот, поворот… Я вижу покос, обнесенный жердями. Я долго смотрю на него. Значит, близко деревня.
— Маш… — мычу я. — Покос… Близко деревня…
Но деревни все нет. Колеи, грязь, дождь, повороты, увалы, небо.
Дом. На взгорье — дом! Дошли!.. Я вытягиваю Машу на подъем. Это не деревня. Это даже не дом. Какая-то хибара без окон и дверей. На ее рубероидной крыше взрывается дождь. Надо идти дальше… И мы идем. Наверное, мы бессмертны.
Мы спускаемся в распадок и вновь вползаем на увал. С другой его стороны на склоне толпятся дома Межени, густея крышами к реке. Справа белеет Хромой камень. Теперь уж мы точно дошли. Мы дошли, мы спаслись. Мы дотянули, мы победили, мы совершили подвиг. Мы всего-то-навсего добрались до маленькой таежной деревни Межень. Но сколько пришлось перетерпеть и передумать, чтобы добраться до нее!.. А что выпало бы на мою долю, если бы я решил достигнуть не маленькой деревни Межень, а, скажем, Полярной звезды?
* * *
Мы идем по улице Межени. Я захожу в каждый дом, прошусь на постой, и везде мне отказывают. А чего ждать иного? Я гляжу на нас со стороны. Явились из тайги все мокрые, в земле. От меня прет перегаром, грудь в крови, пятидневная щетина. Маша едва на ногах стоит. Что я в лесу с ней сделал? Кому грех на душу брать охота? Но меня охватывает озлобление. Мы с таким трудом добрались до Межени, и для чего? Скулить под дверьми? К черту! Куплю хлеба и водки, есть зажигалка и сухие сигареты в целлофане, уйдем в ту хибару, что я видел по дороге, разведу костер, пожрем, выпьем, переночуем… Не пропадем и без деревни Межень. Из следующего дома я выхожу уже с двухлитровой банкой сивухи. Я протягиваю ее Маше.
— Что это? — тихо спрашивает Маша, держась за планки забора.
— Наш бензин, — говорю я и заставляю ее сделать глоток.
Магазин уже закрыт, но хлеба можно купить в пекарне. Отыскиваю пекарню на задворках деревни. У ее двери под дождем возится пожилая женщина, засовывая в скобы тяжелый брус.
— Тетенька, постойте! — окликаю я. — Хлеба купить можно?
— Продали весь уже, — отвечает женщина и подозрительно оглядывает меня, а потом Машу, бессильно присевшую на бревно. — А вы кто такие?
— Туристы, — убито отвечаю я. — Вставай, Маша, пойдем обратно…
— Ма-ашенька… — с жалостью говорит женщина, глядя на прозрачное Машино лицо. — Хоть в пекарне обогрейтесь, горе-путешественники… Печь еще горячая. Эх, и носит же вас нелегкая…
* * *
|
The script ran 0.009 seconds.