1 2 3 4 5 6 7 8 9
Аттикус взялся за кармашек для часов.
— Нет, не наспех, — сказал он почти про себя. — Понимаешь, именно потому я и подумал: может быть, это всё-таки начало. Присяжные совещались не один час. Приговор, вероятно, всё равно был предрешён, но обычно такие дела отнимают всего несколько минут. А на этот раз… — Аттикус замолчал на полуслове и посмотрел на нас. — Вам, наверно, интересно будет узнать, что был там один присяжный, которого насилу уломали… вначале он требовал безоговорочного оправдания.
— Кто же это? — удивился Джим.
Глаза Аттикуса весело блеснули.
— Не надо бы говорить, но я вам всё-таки скажу. Это один ваш приятель из Старого Сарэма.
— Из Канингемов? — заорал Джим. — Из… я их никого не видел… Нет, ты шутишь! — Он исподлобья смотрел на Аттикуса.
— Это их родич. Я как почуял — и не отвёл его. Прямо как почуял. Мог бы отвести, но не отвёл.
— Одуреть можно! — изумился Джим. — Только что они его чуть не убили, а через минуту чуть не выпустили… Нет, ввек мне не понять, что это за народ за такой.
Аттикус сказал — просто надо их узнать. Он сказал — с тех самых пор, как Канингемы переселились в Новый Свет, они ни у кого ничего не брали и не перенимали. И ещё: уж если заслужил их уважение, они за тебя в огонь и в воду. А ему кажется, нет, вернее сказать, мерещится, сказал Аттикус, что в ту ночь, когда они повернули от тюрьмы, они преисполнились уважения к Финчам. И потом, сказал он, переубедить Канингема может только чудо, да и то в паре с другим Канингемом.
— Будь у нас в этом составе два Канингема, присяжные так никогда и не вынесли бы приговора.
— И ты не отвёл из присяжных человека, который накануне хотел тебя убить? — медленно сказал Джим. — Как же ты мог пойти на такой риск, Аттикус, как ты мог?
— Если разобраться, риск был не так уж велик. Какая разница между двумя людьми, если оба они готовы засудить обвиняемого? А вот между человеком, который готов осудить, и человеком, несколько сбитым с толку, разница всё-таки есть, согласен? Из всего списка только о нём одном я не знал наверняка, как он проголосует.
— А кем он приходится мистеру Уолтеру Канингему? — спросила я.
Аттикус встал, потянулся и зевнул. Даже нам ещё не время было спать, но ему хотелось почитать газету. Он поднял её с полу, сложил и легонько хлопнул меня по макушке.
— Сейчас прикинем, — прогудел он. — Ага, вот. Дважды двоюродный брат.
— Это как же?
— Две сестры вышли за двух братьев. Больше ничего не скажу, соображай сама.
Я думала-думала и решила: если б я вышла за Джима, а у Дилла была бы сестра и он на ней женился, наши дети были бы дважды двоюродные.
— Вот это да, Джим, — сказала я, когда Аттикус ушёл. — Ну и чудные эти Канингемы. Тётя, вы слышали?
Тётя Александра крючком вязала коврик и не смотрела на нас, но прислушивалась. Она сидела в своём кресле, рабочая корзинка стояла рядом на полу, коврик расправлен на коленях. Я никогда не могла понять, почему настоящие леди вяжут шерстяные коврики в самую жару.
— Да, слышала, — сказала она.
Мне вспомнилась та давняя злополучная история, когда я кинулась на выручку Уолтеру Канингему-младшему. Как хорошо, что я тогда это сделала.
— Вот пойдём в школу, и я позову Уолтера к нам обедать, — объявила я, совсем забыв, что поклялась себе при первой же встрече его отлупить. — А то можно зазвать его к нам и после уроков. А потом Аттикус отвезёт его в Старый Сарэм. А когда-нибудь он, может, и переночует у нас, ладно, Джим?
— Там видно будет, — сказала тётя Александра.
Эти слова у неё всегда означали угрозу, а вовсе не обещание. Я удивилась:
— А почему нет, тётя? Они хорошие люди.
Она поглядела на меня поверх своих рабочих очков.
— Я нисколько не сомневаюсь, что они хорошие люди, Джин Луиза. Но они не нашего круга.
— Тётя хочет сказать, они неотёсанные, Глазастик, — объяснил Джим.
— А что это — неотёсанный?
— Ну, грубый, любит музыку погромче и всякое такое.
— Подумаешь, я тоже люблю…
— Не говори глупостей, Джин Луиза, — сказала тётя Александра. — Суть в том, что, если даже отмыть Уолтера Канингема до блеска, надеть на него башмаки и новый костюм, он всё равно не будет таким, как Джим. К тому же все Канингемы чересчур привержены к спиртному. Женщины из рода Финчей не интересуются подобными людьми.
— Тё-о-тя, — протянул Джим, — ей же ещё и девяти нет.
— Всё равно, пусть знает.
Спорить с тётей Александрой было бесполезно. Я сразу вспомнила, как она в последний раз стала мне поперёк дороги. Почему — я так и не поняла. Я тогда мечтала побывать дома у Кэлпурнии — мне было до смерти интересно, я хотела быть её гостьей, поглядеть, как она живёт, увидеть её друзей. Но это оказалось так же невозможно, как достать луну с неба. На этот раз тактика тёти Александры была другая, но цель та же. Может, для того она и поселилась у нас, чтобы помогать нам в выборе друзей?
— Ну раз они хорошие люди, почему мне нельзя хорошо обходиться с Уолтером?
— Я не предлагала тебе обходиться с ним плохо. Будь с ним учтивой и приветливой, со всеми надо быть любезной, милочка. Но совершенно незачем приглашать его в дом.
— Тётя, а если б он был нам родня?
— Но он нам не родня, а если бы и так, всё равно я сказала бы тебе то же самое.
— Тётя, — вмешался Джим, — Аттикус говорит, друзей выбираешь, а родных-то не выберешь, и признавай их, не признавай — всё равно они тебе родня, и не признавать их просто глупо.
— Узнаю вашего отца, — сказала тётя Александра, — и всё-таки, повторяю, Джин Луизе незачем приглашать Уолтера Канингема в этот дом. Будь он ей хоть дважды и трижды двоюродный, всё равно его незачем принимать у себя в доме, разве только он придёт к Аттикусу по делу. И хватит об этом.
Запрет окончательный и бесповоротный, но всё-таки теперь ей придётся дать объяснение.
— Тётя, а я хочу играть с Уолтером, почему нельзя?
Тётя Александра сняла очки и посмотрела на меня в упор.
— А вот почему, — сказала она. — Потому, что он — по-до-нок. Вот почему я не позволяю тебе с ним играть. Я не потерплю, чтобы ты водила с ним компанию, и перенимала его привычки, и училась у него бог весть чему. Твоему отцу и без того хватает с тобой хлопот.
Уж не знаю, что бы я сделала, если бы не Джим. Он удержал меня за плечи, обхватил одной рукой и повёл к себе. Аттикус услыхал, как я реву от злости, и заглянул в дверь.
— Это ничего, сэр, — сердито сказал Джим, — это просто так.
Аттикус скрылся.
— На, держи, Глазастик, — Джим порылся в кармане и вытащил пакетик жевательной резинки. Не сразу я её разжевала и почувствовала вкус.
Джим стал наводить порядок у себя на столике. Волосы у него надо лбом и на затылке торчали торчком. Наверно, они никогда не улягутся, как у настоящего мужчины, разве что он их сбреет, тогда, может, новые отрастут аккуратно, как полагается. Брови у него стали гуще, а сам он сделался какой-то тонкий и всё тянулся и тянулся кверху.
Он оглянулся и, наверно, подумал, что я опять зареву, потому что сказал:
— Сейчас я тебе кое-что покажу. Только никому не говори.
Я спросила: а что? Он смущённо улыбнулся и расстегнул рубашку.
— Ну и что?
— Ну разве не видишь?
— Да нет.
— Да волосы же.
— Где?
— Да вон же!
Он только что меня утешал, и я сказала — какая прелесть, но ничего не увидала.
— Правда, очень мило, Джим.
— И под мышками тоже, — сказал он. — На будущий год уже можно будет играть в футбол. Глазастик, ты не злись на тётю.
Кажется, только вчера он говорил мне, чтобы я сама её не злила.
— Понимаешь, она не привыкла к девочкам. По крайней мере к таким, как ты. Она хочет сделать из тебя леди. Может, ты бы занялась шитьём или чем-нибудь таким?
— Чёрта с два! Просто она меня терпеть не может. Ну и пускай. Это я из-за Уолтера Канингема взбесилась — зачем она его обозвала подонком, а вовсе не потому, что она сказала, будто Аттикусу со мной и так много хлопот. Мы с ним один раз всё это выяснили. Я спросила, правда, ему со мной много хлопот? А он сказал, не так уж много, пускай я не выдумываю, что ему со мной трудно. Нет, это из-за Уолтера… Джим, он никакой не подонок. Он не то что Юэл.
Джим скинул башмаки и задрал ноги на постель. Сунул за спину подушку и зажёг лампочку над изголовьем.
— Знаешь что, Глазастик? Теперь я разобрался. Я всё думал, думал и вот разобрался. На свете есть четыре сорта людей. Обыкновенные — вот как мы и наши соседи; потом такие, как Канингемы, — лесные жители; потом такие, как эти Юэлы со свалки; и ещё негры.
— А как же китайцы и канадцы, которые в Болдуинском округе?
— Я говорю про Мейкомбский округ. Вся штука в том, что мы не любим Канингемов, Канингемы не любят Юэлов, а Юэлы просто терпеть не могут цветных.
Я сказала — а почему же тогда эти присяжные, которые все были вроде Канингемов, не оправдали Тома назло Юэлам?
Джим от меня отмахнулся, как от маленькой.
— Знаешь, я сам видел, когда по радио музыка, Аттикус притопывает ногой, — сказал Джим, — и он ужасно любит подбирать поскребышки со сковороды…
— Значит, мы вроде Канингемов, — сказала я. — Тогда почему же тётя…
— Нет, погоди, вроде-то вроде, да не совсем. Аттикус один раз сказал, тётя потому так похваляется семьёй, что у нас всего и наследства — хорошее происхождение, а за душой ни гроша.
— Всё-таки я не пойму, Джим… Аттикус мне один раз сказал — все эти разговоры про старинный род одна глупость, все семьи одинаково старинные. А я спросила — и у цветных и у англичан? И он сказал — конечно.
— Происхождение — это не то, что старинный род, — сказал Джим. — Я думаю, тут всё дело в том, давно ли твоя семья умеет читать и писать. Глазастик, я над этим знаешь сколько голову ломал, и, по-моему, в этом вся суть. Давным-давно, когда Финчи ещё жили в Египте, кто-нибудь из них, наверно, выучил два-три иероглифа, а потом научил своего сына. — Джим рассмеялся. — Представляешь, тётя гордится тем, что её прапрадедушка умел читать и писать… Прямо смех с этими женщинами, чем гордятся!
— Ну и очень хорошо, что умел, а то кто бы научил Аттикуса и всех предков, а если б Аттикус не умел читать, мы б с тобой пропали. Нет, Джим, по-моему, хорошее происхождение это что-то не то.
— Тогда чем же, по-твоему, мы всё-таки отличаемся от Канингемов? Мистер Уолтер и подписывается-то с трудом, я сам видел. Просто мы читаем и пишем дольше, чем они.
— Но ведь никто не рождается грамотный, всем надо учиться с самого начала. Уолтер знаешь какой способный, он только иногда отстаёт, потому что пропускает уроки, ведь ему надо помогать отцу. А так он человек как человек. Нет, Джим, по-моему, все люди одинаковые. Просто люди.
Джим отвернулся и стукнул кулаком по подушке. А когда опять обернулся, он был уже чернее тучи. Опять на него нашло, я знала — когда он такой, надо быть поосторожнее. Брови сдвинуты, губы в ниточку. Он долго молчал.
— В твои годы я тоже так думал, — сказал он наконец. — Если все люди одинаковые, почему ж они тогда не могут ужиться друг с другом? Если все одинаковые, почему они так задаются и так презирают друг друга? Знаешь, Глазастик, я, кажется, начинаю кое-что понимать. Кажется, я начинаю понимать, почему Страшила Рэдли весь век сидит взаперти… Просто ему не хочется на люди.
24
Кэлпурния уж так накрахмалила свой фартук, что он на ней колом стоял. Руки у неё были заняты подносом с шарлоткой. Спиной она осторожно открыла дверь. Просто чудо, как легко и ловко она управлялась с тяжёлыми подносами, полными всяких лакомств. Тёте Александре это тоже, наверно, очень нравилось, потому что она позволила сегодня Кэлпурнии подавать на стол.
Сентябрь уже на носу. Завтра Дилл уезжает в Меридиан, а сегодня они с Джимом пошли к Заводи. Джим с негодованием обнаружил, что до сих пор никто не потрудился научить Дилла плавать, а это, на его взгляд, всё равно что не уметь ходить. Уже второй день они после обеда уходили к ручью, а меня с собой не брали, сказали — голышом им удобнее, и я коротала время то с Кэлпурнией, то с мисс Моди.
Сегодня наш дом был во власти тёти Александры и миссионерского общества. К нам в кухню доносился голос миссис Грейс Мерриуэзер; она рассказывала про ужасную жизнь мрунов — так мне по крайней мере послышалось. Они выставляют женщин в отдельные хижины, когда приходит их срок, уж не знаю, что за срок такой; они лишены чувства семьи — это, конечно, для тёти большое огорчение; и, когда детям исполняется тринадцать лет, они их подвергают чудовищным испытаниям; они все в парше и уховёртках; они жуют хинную кору, выплёвывают жвачку в общий котёл, варят, а потом упиваются.
Тут дамы решили сделать перерыв и подкрепиться.
Я не знала, идти мне в столовую или не идти. Тётя Александра велела мне прийти к чаю; пока обсуждаются дела, я могу с ними не сидеть, сказала она, мне это будет неинтересно. На мне было розовое воскресное платье, туфли и нижняя юбка, и, если я что-нибудь на себя пролью, Кэлпурнии придётся к завтрашнему дню всё это стирать. А у неё и так сегодня много хлопот. Так что лучше уж я не пойду.
— Помочь тебе, Кэл? — Мне очень хотелось быть полезной.
Кэлпурния приостановилась в дверях.
— Сиди тут в уголке тихо, как мышка, — сказала она. — Вот я вернусь, и ты поможешь мне ставить всё на подносы.
Она отворила дверь, и деловитое жужжанье стало громче, доносились голоса: ах, какая шарлотка, право, Александра, я такой не видывала… Что за прелесть… У меня никогда так не подрумянивается, ну, никогда… И тарталетки с ежевикой — вы подумайте… Кэлпурния?… вы только подумайте… Вам уже говорили, что жена священника опять… Ну да, конечно, а её младшенький даже ещё и не ходит…
Разговоры смолкли — значит, там принялись за угощение. Вернулась Кэлпурния и поставила на поднос массивный серебряный кофейник, оставшийся от нашей мамы.
— Такой кофейник нынче в диковинку, — сказала Кэлпурния, — таких больше не делают.
— Можно, я его понесу?
— Только осторожнее, смотри не урони. Поставь его в конце стола возле мисс Александры. Там, где чашки с блюдцами. Она будет разливать.
Я попробовала тоже отворить дверь задом, но дверь ни капельки не поддалась. Кэлпурния ухмыльнулась и отворила мне дверь.
— Осторожнее, он тяжёлый. Не гляди на него, тогда не разольёшь.
Я прибыла благополучно; тётя Александра наградила меня ослепительной улыбкой.
— Посиди с нами, Джин Луиза, — сказала она. Она не сдавалась, она хотела непременно сделать из меня настоящую леди.
Так уж повелось у нас в Мейкомбе — глава каждого дамского кружка приглашает соседок на чашку чая, всё равно, пресвитерианки они, баптистки или ещё кто — вот почему здесь были и мисс Рейчел (совсем трезвая, ни в одном глазу!), и мисс Моди, и мисс Стивени Кроуфорд. Мне стало как-то неуютно, и я села около мисс Моди и подумала — зачем это наши леди надевают шляпы, просто чтобы перейти через дорогу? Настоящие леди, когда их много сразу, всегда меня немножко пугают, и мне очень хочется сбежать, по тётя Александра говорит — это потому, что я избалованная.
Все они были в неярких ситцевых платьях и казались такими свеженькими, будто никакой жары не было и в помине, почти все сильно напудренные, но без румян; и у всех одинаковая губная помада — натуральная. Лак на ногтях тоже натуральный, и только кое у кого из молодых — ярко-розовый. И пахли все восхитительно. Я придумала наконец, куда девать руки: покрепче ухватилась за ручки кресла и, пока со мной никто не заговорил, сидела тихо и молчала.
— Какая ты сегодня нарядная, мисс Джин Луиза! — сказала мисс Моди и улыбнулась, блеснув золотыми зубами. — А где же сегодня твои штаны?
— Под платьем.
Я вовсе не хотела шутить, но все засмеялись. Я тут же поняла свою оплошность, даже щекам стало горячо, но мисс Моди смотрела на меня серьёзно. Она никогда не смеялась надо мной, если я не шутила.
Потом вдруг стало тихо, и мисс Стивени Кроуфорд спросила меня через всю комнату:
— А кем ты будешь, когда вырастешь, Джин Луиза? Адвокатом?
— Не знаю, мэм, я ещё не думала… — благодарно сказала я. Как это хорошо, что она заговорила о другом. И я поспешно начала выбирать, кем же я буду. Сестрой милосердия? Лётчиком? — Знаете…
— Да ты не смущайся, говори прямо! Я думала, ты хочешь стать адвокатом, ты ведь уже бываешь в суде.
Дамы опять засмеялись.
— Ох, уж эта Стивени! — сказал кто-то.
И мисс Стивени, очень довольная успехом, продолжала:
— Разве тебе не хочется стать адвокатом?
Мисс Моди тихонько тронула мою руку, и я ответила довольно кротко:
— Нет, мэм, просто я буду леди.
Мисс Стивени поглядела на меня подозрительно, решила, что я не хотела ей дерзить, и сказала только:
— Ну, для этого надо прежде всего почаще надевать платье.
Мисс Моди сжала мою руку, и я промолчала. Рука у неё была тёплая, и мне стало спокойно.
Слева от меня сидела миссис Грейс Мерриуэзер, надо было быть вежливой и занять её разговором. Под её влиянием мистер Мерриуэзер обратился в ревностного методиста и только и делал, что распевал псалмы. Весь Мейкомб сходился на том, что это миссис Мерриуэзер сделала из него человека и добропорядочного члена общества. Ведь миссис Мерриуэзер самая благочестивая женщина в городе, это всякий знает. О чём бы с ней поговорить?
— Что вы сегодня обсуждали? — спросила я наконец.
— Несчастных мрунов, деточка, — сказала она, и пошла, и пошла. Больше вопросов не понадобилось.
Когда миссис Мерриуэзер рассказывала о каких-нибудь несчастных, её большие карие глаза сразу наполнялись слезами.
— Они живут там у себя в джунглях, и никто о них не заботится, кроме Граймса Эверетта, — сказала она. — И знаешь, поблизости ни одного белого, только этот святой человек, Граймс Эверетт.
Миссис Мерриуэзер разливалась соловьём, каждое слово она произносила с необыкновенным чувством.
— Нищета… невежество… безнравственность — никто, кроме мистера Граймса Эверетта, не знает, как они живут. Когда наш приход послал меня в загородный дом миссии, мистер Граймс Эверетт сказал мне…
— Разве он здесь, мэм? Я думала…
— Он приезжал в отпуск. Граймс Эверетт сказал мне: миссис Мерриуэзер, вы не представляете, не представляете себе, с чем мы там вынуждены бороться. Вот как он сказал.
— Да, мэм.
— И я ему сказала: мистер Эверетт, все мы, прихожанки методистской епископальной церкви в городе Мейкомбе, штат Алабама, единодушно вас поддерживаем. Вот как я ему сказала. И знаешь, сказала я так и тут же в сердце своём дала клятву. Я сказала себе: как только вернусь домой, я всем расскажу о мрунах, всем поведаю о миссии Граймса Эверетта. И вот видишь, я держу слово.
— Да, мэм.
Миссис Мерриуэзер покачала головой, и её чёрные кудряшки запрыгали.
— Джин Луиза, — сказала она, — тебе посчастливилось. Ты живёшь в христианской семье, в христианском городе, среди христиан. А в том краю, где трудится Граймс Эверетт, царят грех и убожество.
— Да, мэм.
— Грех и убожество… Что вы говорите, Гертруда? — сказала миссис Мерриуэзер совсем другим голосом и повернулась к своей соседке слева. — А, да, да! Что ж, я всегда говорю: простим и забудем, простим и забудем. Долг церкви помочь ей отныне жить, как подобает христианке, и в истинно христианском духе воспитывать детей. Кому-нибудь из наших мужчин следует пойти туда и сказать их священнику, чтобы он её подбодрил.
— Прошу прощенья, миссис Мерриуэзер, — перебила я, — это вы про Мэйеллу Юэл?
— Мэй… Нет, деточка! Про жену этого чёрного. Тома… Тома…
— Робинсона, мэм.
Миссис Мерриуэзер опять повернулась к своей соседке.
— В одно я глубоко верю, Гертруда, — продолжала она, — только, к сожалению, не все со мной согласны. Если мы дадим им понять, что мы их прощаем, что всё забыто, это пройдёт само собой.
— Э-э… миссис Мерриуэзер, — ещё раз перебила я, — что пройдёт само собой?
Она опять повернулась ко мне. Как многие бездетные люди, она с детьми всегда разговаривала каким-то не своим голосом.
— Ничего, Джин Луиза, — медлительно и величаво сказала она. — Просто кухарки и работники на плантациях недовольны, но они уже успокаиваются, после этого суда они целый день ворчали.
И она повернулась к миссис Фарроу.
— Вот что я вам скажу, Гертруда, нет на свете ничего противнее надутой чёрной физиономии. Надуют губы, прямо смотреть тошно. Зайдёшь в кухню — и всё настроение портится. Знаете, что я сказала своей Софи, Гертруда? Софи, сказала я, ты сегодня плохая христианка. Иисус Христос никогда не ворчал и не жаловался… И знаете, Гертруда, ей это пошло на пользу. То она всё смотрела в пол, а тут подняла глаза и говорит: «Да, мэм, миссис Мерриуэзер, Иисус никогда не ворчал». Никогда не надо упускать случая направить грешную душу на стезю господню — вот что я вам скажу, Гертруда.
Мне вспомнился старинный маленький орган в часовне на «Пристани Финча». Я тогда была совсем маленькая, и, если весь день вела себя хорошо, Аттикус позволял мне нагнетать воздух в мехи, а сам в это время одним пальцем подбирал какую-нибудь песенку. Последняя нота звучала до тех пор, пока в органе хватало воздуху. У миссис Мерриуэзер, видно, кончился весь воздух, и, пока она запасалась новым, миссис Фарроу приготовилась заговорить.
У миссис Фарроу была прекрасная фигура, бесцветные глаза и маленькие ножки. И седая голова вся в тугих колечках — видно, только-только от парикмахера. После миссис Мерриуэзер она считалась самой благочестивой женщиной в Мейкомбе. У неё была смешная привычка — она как-то присвистывала, перед тем как заговорить.
— С-с-с… То же самое я на днях говорила брату Хатсону. С-с-с… Брат Хатсон, — говорю я, — мы, кажется ведём безнадёжную борьбу, безнадёжную. С-с-с… а их это ничуть не трогает. Мы наставляем их до изнеможения, мы выбиваемся из сил, пытаясь обратить их на путь истинный, и всё равно ни одна порядочная женщина в наши дни не может спокойно спать в своей постели. И он мне сказал: «Уж не знаю, миссис Фарроу, к чему мы идём». С-с-с… Совершенно справедливо, вы совершенно правы, — говорю.
Миссис Мерриуэзер понимающе кивнула. Её голос перекрыл позвякиванье чашек и деликатное чавканье гостий, жующих сласти. Она сказала:
— Говорю вам, Гертруда, есть в нашем городе неплохие люди, которые глубоко заблуждаются. Хорошие люди, но они глубоко заблуждаются. А ведь они думают, что поступают правильно. Я не намерена называть имена, но кое-кто в нашем городе совсем недавно воображал, будто поступает правильно, а на самом деле только их взбудоражил. Только того и добился. Может быть, тогда казалось, что это правильно, я уж, конечно, не знаю, я в этом не так уж разбираюсь, но когда эти все ходят надутые… недовольные… Если б моя Софи и на другой день пришла такая, мне пришлось бы её уволить, вот что я вам скажу. Этой чёрной дурёхе и невдомёк, что сейчас депрессия, а ей без моего доллара с четвертью в неделю не прожить, я её только потому и держу.
— Его кусок вам поперёк горла не становится, нет?
Это сказала мисс Моди. И в углах рта у неё появились две сердитые складки. Она всё время молча сидела рядом со мной и держала на коленке чашку кофе. Я давно уже не прислушивалась к разговору, с тех пор, как перестали говорить про жену Тома Робинсона, гораздо интересней было вспоминать «Пристань Финча» и реку. Тётя Александра перепутала: пока они говорили о делах, было страшно и увлекательно, а за кофе я чуть не умерла со скуки.
— Право, я не понимаю, что вы имеете в виду, Моди, — сказала миссис Мерриуэзер.
— Прекрасно понимаете, — отрезала мисс Моди.
И больше не прибавила ни слова. Когда мисс Моди сердилась, она говорила мало, но так, что пробирала дрожь. Сейчас её что-то очень рассердило, и её серые глаза стали такие же ледяные, как и голос. Миссис Мерриуэзер покраснела, глянула на меня и отвела глаза. Её соседку, миссис Фарроу, мне было не видно.
Тётя Александра поднялась из-за стола, быстро подошла к ним с каким-то угощением и оживлённо заговорила с миссис Мерриуэзер и с миссис Гейтс. В разговор вступила миссис Перкинс, и тётя Александра стушевалась. Она с благодарностью посмотрела на мисс Моди, и я подумала — странный народ женщины. Тётя Александра никогда особенно не дружила с мисс Моди, а тут вдруг она её за что-то молча благодарит. А за что — непонятно. Хорошо хоть, тётя Александра может быть благодарной за помощь, значит, её всё-таки можно пронять. Скоро и я войду в этот мир, где благоухающие леди, кажется, только и делают, что лениво покачиваются в качалках, медленно обмахиваются веерами и пьют прохладительные напитки — этого не миновать.
Но с отцом и вообще среди мужчин мне куда лучше. Ведь мистер Гек Тейт ни за что не станет заманивать тебя в ловушку невинными вопросами, а потом поднимать на смех; Джим и тот не станет чересчур насмехаться, разве что ляпнешь какую-нибудь глупость. Дамы, по-моему, побаиваются мужчин и не очень-то их одобряют. А мне мужчины нравятся. Пускай они сколько угодно ругаются, и пьют, и в азартные игры играют, и табак жуют, а всё равно в них что-то есть; пускай они плохие, а мне они всё равно нравятся… Они не…
— Лицемеры, миссис Перкинс, прирождённые лицемеры, — говорила миссис Мерриуэзер. — Мы здесь, на Юге, по крайней мере хоть в этом не грешны. А там их освободили, а за один стол с ними не садятся. Мы по крайней мере не обманываем их, не говорим: да, вы ничуть не хуже нас, но только держитесь от нас подальше. Мы просто говорим: вы живите по-своему, а мы будем жить по-своему. Эта самая миссис Рузвельт, видно, сошла с ума — надо было просто-напросто сойти с ума, чтобы поехать в Бирмингем и заседать там вместе с ними… Будь я мэром Бирмингема, я бы…
Мэром Бирмингема никто из нас не был, а вот если бы мне на денёк стать губернатором штата Алабама, я бы мигом выпустила Тома Робинсона на свободу — миссионерское общество и ахнуть бы не успело. На днях Кэлпурния говорила кухарке мисс Рейчел, что Том совсем отчаялся, и, когда я вошла в кухню, она не замолчала. Она сказала, ему тяжко в тюрьме, и тут уж Аттикус ничем ему помочь не может, и, перед тем как Тома увезли, он напоследок сказал Аттикусу: «Прощайте, мистер Финч, теперь вы ничего для меня сделать не можете, так что и не старайтесь зря». Кэлпурния сказала — Аттикус ей говорил — в тот день, как Тома взяли в тюрьму, он сразу потерял надежду. Она сказала — Аттикус его всё уговаривал, держись, мол, изо всех сил, не теряй надежду, а уж сам-то Аттикус изо всех сил старается, чтоб его освободили. Кухарка мисс Рейчел спросила, а почему Аттикус просто не сказал: тебя наверняка выпустят, — и всё, ведь это было бы для Тома большое утешение. А Кэлпурния сказала — ты так говоришь, потому что не знаешь закона. Поживи в доме у законника, первым делом узнаешь — ни на что нельзя отвечать прямо «да» или «нет». Мистер Финч не мог его обнадёжить, раз ещё сам не знал наверняка.
Хлопнула парадная дверь, и я услышала в прихожей шаги Аттикуса. Который же это час? Он никогда не возвращается в такую рань. А уж в дни, когда у тёти собирается миссионерское общество, задерживается в городе до поздней ночи.
Он остановился в дверях. Шляпу он держал в руке, лицо у него было совсем белое.
— Прошу прощенья, сударыни, — сказал он. — Пожалуйста, продолжайте, я не хочу вам мешать. Александра, ты не выйдешь на минуту в кухню? Мне ненадолго нужна Кэлпурния.
Он прошёл не через столовую, а через коридор и вошёл в кухню с чёрного хода. Мы с тётей уже его ждали. Почти тотчас отворилась дверь столовой, и вошла мисс Моди. Кэлпурния приподнялась с табуретки.
— Кэл, — сказал Аттикус, — ты мне нужна, мы сейчас поедем к Элен Робинсон…
— Что случилось? — испуганно спросила тётя Александра, не сводя с него глаз.
— Том умер.
Тётя Александра обеими руками зажала рот.
— Его застрелили, — сказал Аттикус. — Он пытался бежать. Во время прогулки. Говорят, он вдруг как безумный кинулся к забору и стал на него карабкаться. У всех на глазах.
— Неужели его не попытались остановить? Неужели стреляли без предупреждения? — Голос тёти Александры дрожал.
— Нет, конечно, часовые кричали, чтоб он вернулся. Несколько раз стреляли в воздух, а уж потом в него. Его убили, когда он был уже на самом верху. Говорят, если б не искалеченная рука, он убежал бы — так быстро это произошло. В него попало семнадцать пуль. Вовсе незачем было столько стрелять. Идём, Кэл, ты поможешь мне сказать Элен.
— Да, сэр, — пробормотала Кэл, руки её тряслись, она никак не могла развязать фартук.
Мисс Моди подошла и помогла ей.
— Это последняя капля, Аттикус, — сказала тётя Александра.
— Всё зависит от точки зрения, — сказал он. — У них там двести негров, не всё ли равно — одним больше, одним меньше. Для них он не Том, а только арестант, который пытается удрать.
Аттикус прислонился к холодильнику, сдвинул очки на лоб и потёр глаза.
— Мы вполне могли выиграть дело, — сказал он. — Я ему это говорил, но, по совести, я не мог обещать наверняка. А Том уже ничего хорошего не ждал от белых, вот он и решился на такой отчаянный шаг. Готова, Кэл?
— Да, сэр, мистер Финч.
— Тогда идём.
Тётя Александра опустилась на табуретку Кэлпурнии и закрыла лицо руками. Она не шевелилась, она сидела так тихо, я даже подумала — вдруг она сейчас упадёт в обморок. Мисс Моди дышала так, будто только что поднялась по лестнице, а в столовой весело щебетали гостьи.
Я думала, тётя Александра плачет, но потом она отняла руки, а глаза были сухие. Только лицо усталое. Она заговорила ровным голосом, без всякого выражения:
— Не могу сказать, чтобы я одобряла всё, что он делает, Моди, но он мой брат, и я хочу знать одно: когда же всё это кончится? — Она повысила голос. — У него сердце разрывается. Он старается не подавать виду, но у него сердце разрывается. У него было такое лицо, когда… Чего ещё им от него надо, Моди, чего им ещё надо?
— Кому, Александра? — спросила мисс Моди.
— Этому городу. Они с удовольствием предоставляют ему делать за них всё то, что не желают делать сами, потому что боятся потерять пятак! Они с удовольствием предоставляют ему делать то, что боятся делать сами, и пускай он загубит на этом своё здоровье, они…
— Тише, Александра, услышат, — сказала мисс Моди. — А ты никогда не думала об этом иначе? Понимают это у нас в Мейкомбе или не понимают, но мы ему платим самую высокую дань, какой только можно удостоить человека. Мы доверяем ему отстаивать справедливость.
— Кто «мы»? — Тётя Александра и не подозревала, что спрашивает, как её двенадцатилетний племянник.
— Горсточка людей, которые убеждены, что правда существует не только для белых; горсточка людей, которые убеждены, что суд должен быть справедливым для всех, не только для нас; горсточка людей, у которых довольно смирения, чтобы, глядя на негра, говорить себе: если б не милость божья, я мог бы очутиться на его месте. — Голос мисс Моди опять звучал решительно. — Горсточка мейкомбцев из хороших семей, вот кто!
Если бы я слушала повнимательней, я бы теперь немножко лучше поняла то, что толковал Джим о хорошем происхождении, но меня вдруг затрясло, и я никак не могла унять дрожь. Я один раз видела ту тюремную ферму, и Аттикус показал мне двор для прогулок. Он был большой, как футбольное поле.
— Перестань дрожать, — скомандовала мисс Моди, и я перестала. — Поднимайся, Александра, мы и так оставили их слишком надолго.
Тётя Александра встала и оправила платье. Вынула из-за корсажа платок и вытерла нос. Потом пригладила волосы и спросила:
— По мне что-нибудь заметно?
— Ровным счётом ничего, — сказала мисс Моди. — Ты взяла себя в руки, Джин Луиза?
— Да, мэм.
— Тогда идёмте к нашим дамам, — хмуро сказала она.
Она отворила дверь столовой, и голоса стали громче. Тётя Александра шла впереди меня, переступая порог, она высоко подняла голову.
— У вас пустая чашка, миссис Перкинс, — сказала она. — Позвольте, я налью вам ещё кофе.
— Кэлпурнию послали ненадолго по делу, Грейс, — сказала мисс Моди. — Позвольте предложить вам тарталеток с ежевикой. Слыхали вы, что сделал мой двоюродный брат, тот, который увлекается рыбной ловлей?…
Так они обходили столовую — от одной смеющейся гостьи к другой, наливали кофе, угощали сластями, как будто только и было огорчений, что приходится пока хозяйничать без Кэлпурнии.
Вся столовая уже снова негромко жужжала.
— Да-с, миссис Перкинс, этот Граймс Эверетт — святой мученик… Надо было жениться, они и сбежали… Каждую субботу в косметическом кабинете… Как только зайдёт солнце… Он ложится в постель с… с курами, целая корзина с больными курами, Фред говорит, что с этого всё и началось. Фред говорит…
Тётя Александра посмотрела на меня через стол и улыбнулась. И кивком показала на блюдо с домашним печеньем. Я осторожно подняла блюдо и тихонько двинулась к миссис Мерриуэзер. Так любезно, как только умела, я спросила, не угодно ли ей печенья. В конце концов, если в такую минуту тётя может оставаться настоящей леди, так и я могу.
25
— Не надо, Глазастик. Отнеси её за порог.
— Джим, ты что, спятил?
— Сказано тебе, отнеси её за порог.
Я вздохнула, подобрала гусеницу с полу, отнесла на заднее крыльцо и вернулась на свою раскладушку. Был уже сентябрь, но ночи всё ещё стояли тёплые, и мы по-прежнему спали на задней веранде. Ещё не исчезли светляки, и всякие ночные жучки и мотыльки, которые всё лето вечерами бьются в сетку, ещё не переселились куда-то, как всегда осенью. Гусеница, наверно, вползла по ступенькам, а потом под дверью. Я увидела её, когда положила книжку на пол возле раскладушки. Эта гусеница не длинней дюйма, а если до неё дотронуться, она сразу сворачивается в тугой серый клубок. Я растянулась на животе и ткнула в гусеницу пальцем. Она свернулась. Потом, наверно, решила, что опасность миновала, и медленно развернулась. Все её сто ног задвигались, она немножко проползла, и я опять её тронула. Она свернулась. Мне хотелось спать, и я решила её прикончить. Я уже протянула руку, и тут меня остановил Джим.
Он смотрел сердито. Наверно, это тоже потому, что у него такая полоса; уж скорей бы он с ней разделался. Конечно, животных Джим никогда не мучил, по я понятия не имела, что он жалеет ещё и насекомых.
— А почему нельзя её раздавить? — спросила я.
— Потому, что она тебе не мешает, — в темноте ответил Джим. Он уже погасил свою лампу.
— Значит, ты теперь не убиваешь ни мух, ни москитов, такая, значит, у тебя полоса, — сказала я. — Когда передумаешь, ты мне скажи. Только я не дам, чтоб меня кусали муравьи, так и знай.
— А, заткнись ты… — сонным голосом отозвался Джим.
Это Джим с каждым днём всё больше становился похож на девчонку, а совсем не я. Я удобно улеглась на спину и собралась спать, а пока что думала про Дилла. Он уехал первого сентября и пообещал вернуться в ту же минуту, как начнутся каникулы: кажется, до его родных наконец дошло, что он любит проводить лето в Мейкомбе. Мисс Рейчел взяла нас с собой в такси на станцию, и Дилл махал нам из окна вагона, пока совсем не исчез с глаз долой. Но не из сердца вон: я по нему скучала. За последние два дня Джим научил его плавать…
Учил его плавать. Я вспомнила, что мне тогда рассказал Дилл, и всякий сон прошёл.
К Заводи ведёт просёлочная дорога, которая сворачивает от Меридианского шоссе примерно в миле от города. По шоссе всегда подвезут — или на фургоне с хлопком, или на попутной машине, а по просёлку дойти совсем недалеко; но возвращаться домой в сумерки, когда машин почти уже нет и приходится всю дорогу идти пешком, не так-то приятно, и поэтому купальщики стараются не задерживаться допоздна.
Дилл рассказывал: они только вышли с Джимом на шоссе и вдруг видят — навстречу едет Аттикус. Он вроде их и не заметил, и они замахали руками. Тогда он затормозил. Они к нему подбежали, а он говорит:
— Вы лучше подождите какую-нибудь машину, которая идёт в город. А я не скоро вернусь.
Сзади сидела Кэлпурния.
Джим заспорил, потом стал просить, и Аттикус сказал:
— Ладно, поезжайте с нами, только уговор: из машины не выходить.
По дороге к дому Тома Робинсона Аттикус рассказал им, что случилось.
Свернули с шоссе и мимо свалки, мимо Юэлов медленно поехали к негритянскому посёлку. Во дворе у Тома целая куча чёрных ребятишек играла в камешки. Аттикус остановил машину и вышел. Кэлпурния пошла за ним во двор.
Дилл слышал — Аттикус спросил одного из мальчишек:
— Где твоя мама, Сэм?
И Сэм ответил:
— Она у Стивенсов, мистер Финч. Сбегать за ней?
Аттикус сперва вроде не знал, как быть, потом сказал — ладно, и Сэм побежал со всех ног.
— Играйте, играйте, мальчики, — сказал Аттикус ребятам.
Из дома вышла совсем маленькая девочка и уставилась на Аттикуса. Во все стороны у неё торчали тоненькие косички, и на каждой — яркий бант. Она улыбнулась во весь рот и заковыляла к Аттикусу, но она была совсем маленькая и не умела сойти со ступенек. Дилл сказал — Аттикус подошёл к ней, снял шляпу и протянул ей палец. Она уцепилась за палец, и Аттикус помог ей сойти с крыльца. Потом подвёл её к Кэлпурнии.
Тут пришла Элен, за ней вприпрыжку бежал Сэм. Элен сказала:
— Добрый вечер, мистер Финч. Не присядете ли?
И замолчала. И Аттикус стоит и молчит.
— И вдруг она упала, Глазастик, — сказал Дилл. — Как стояла, так и упала, будто какой-то великан наступил на неё и раздавил. Вот так — хлоп! — Дилл топнул ногой. — Прямо как букашку.
Кэлпурния с Аттикусом подняли Элен и повели в дом, а у неё ноги не идут. Их долго не было, потом вышел один Аттикус. Когда ехали обратно мимо свалки, кто-то из Юэлов что-то заорал вслед, но что — Дилл не разобрал. О смерти Тома в Мейкомбе говорили два дня; за два дня о случившемся успел узнать весь округ. «Слыхали?… Нет?… Говорят, он как помчится со всех ног…» Жителей Мейкомба ничуть не удивила смерть Тома. Ясное дело, сдуру дал тягу. Черномазые — они все безмозглые, где уж им думать о будущем, вот и кинулся бежать очертя голову, себе же на погибель. И ведь вот что забавно, Аттикус Финч, наверно, вызволил бы его, но ждать?… Чёрта с два. Все они такие. Никакой положительности в них нет. И ведь этот самый Робинсон был женат по закону, говорят, содержал себя чисто, церковь посещал, всё как полагается, а как дошло до дела, так и выходит — всё одна только видимость. Черномазый — он черномазый и есть.
Собеседник, в свою очередь, сообщал кое-какие подробности, а потом уже и говорить стало не о чем до самого четверга, когда вышла «Мейкомб трибюн». В колонке, посвящённой жизни цветных, появился коротенький некролог, но была ещё и передовая.
Мистер Б. Андервуд не пожалел резких слов и нисколько не опасался, что потеряет на этом подписчиков и объявления. (Впрочем, жители Мейкомба не таковы: мистер Андервуд может драть глотку сколько влезет и писать всё, что в голову взбредёт, подписчики и объявления останутся при нём. Хочешь выставлять на посмешище себя и свою газету — сделай милость.) Мистер Андервуд не вдавался в рассуждения о судебных ошибках, он писал так ясно, что его понял бы и ребёнок. Он просто объяснял, что убивать калек — грех, всё равно стоят ли они, сидят или бегут. Он сравнивал смерть Тома с бессмысленным убийством певчих птиц, которых истребляют охотники и дети, — ударился в поэзию, решил Мейкомб, надеется, что его передовую перепечатает «Монтгомери эдвертайзер».
Как же это так, думала я, читая передовую мистера Андервуда. Бессмысленное убийство?… До последнего часа в деле Тома всё шло по закону, его судили открытым судом, и приговор вынесли двенадцать хороших честных людей; мой отец защищал его как мог. Но потом я поняла, что хотел сказать мистер Андервуд: Аттикус изо всех сил старался спасти Тома Робинсона, старался доказать этим людям, что Том не виновен, но всё было напрасно, ведь в глубине души каждый из них уже вынес приговор. Том был обречён в ту самую минуту, когда Мэйелла Юэл подняла крик.
Всему Мейкомбу сразу же стало известно мнение мистера Юэла о кончине Тома, а по каналу, по которому всегда безотказно передавались сплетни — через мисс Стивени Кроуфорд, — оно докатилось и до нас. При Джиме (глупости, он уже не маленький, пускай слушает!) мисс Стивени рассказала тёте Александре, что мистер Юэл сказал: один готов, осталось ещё двое. Джим сказал — я зря трушу, этот Юэл просто трепло. Джим сказал — если я проболтаюсь Аттикусу, если хоть как-то покажу ему, что я знаю, он, Джим, никогда больше не станет со мной разговаривать.
26
Опять начались занятия, а с ними наши ежедневные походы мимо дома Рэдли. Джим был теперь в седьмом классе и учился в другой школе, а я — в третьем классе, и расписание у нас было совсем разное, так что мы только утром ходили вместе в школу да встречались за столом. Он бегал на футбол, но ему ещё не хватало ни лет, ни силы, и он пока только таскал команде вёдрами воду. Но и это он делал с восторгом и почти каждый день пропадал там до темноты.
Дом Рэдли стоял под гигантскими дубами всё такой же мрачный, угрюмый и неприветливый, но я его больше не боялась. В погожие дни мистер Натан Рэдли по-прежнему ходил в город; Страшила, конечно, всё ещё сидел там у себя — ведь никто пока не видел, чтобы его оттуда вынесли. Иногда, проходя мимо старого дома, я чувствовала угрызения совести: как мы, наверно, тогда мучили Артура Рэдли — какому же затворнику приятно, когда дети заглядывают к нему в окна, забрасывают удочкой письма и по ночам бродят в его капусте?
И несмотря на всё это — два пенни с головами индейцев, жевательная резинка, куколки из мыла, медаль, сломанные часы на цепочке. Джим, наверно, где-нибудь всё это припрятал. Один раз я приостановилась и посмотрела на то дерево: ствол вокруг цементной пломбы стал толще. А сама пломба пожелтела.
Но каждый раз, когда я проходила мимо, я надеялась его увидеть. Может, когда-нибудь мы его всё-таки увидим. Интересно, как это будет: вот я иду мимо, а он сидит на качелях.
— Здрасте, мистер Артур, — скажу я, будто всю жизнь с ним здороваюсь.
— Добрый вечер, Джин Луиза, — скажет он, будто всю жизнь здоровается со мной. — Просто прелесть что за погода, правда?
— Да, сэр, просто прелесть, — скажу я и пойду своей дорогой.
Но это всё только мечты. Никогда мы его не увидим. Он, наверно, и правда выходит из дому, когда зайдёт луна, и заглядывает в окно к мисс Стивени Кроуфорд. Я бы уж лучше смотрела на кого-нибудь другого, но это его дело. А на нас он и не поглядит никогда.
— Уж не взялась ли ты опять за старое? — спросил Аттикус однажды вечером, когда я вдруг заявила, что надо же мне, пока жива, хоть раз поглядеть на Страшилу Рэдли. — Если так, я тебе сразу скажу: прекрати это. Я слишком стар, чтобы гонять тебя с их двора. К тому же лазить там опасно. Тебя могут застрелить. Ты ведь знаешь, мистер Натан стреляет в каждую тень, даже в босоногую, которая оставляет следы тридцатого размера. Тебе повезло, что ты осталась жива.
Я тут же прикусила язык. И подумала: какой Аттикус замечательный. Ведь за всё время он первый раз показал нам, что знает кое о чём куда больше, чем мы думали. А ведь всё это было сто лет назад. Нет, только летом… нет, прошлым летом, когда… Что-то у меня всё спуталось. Надо спросить Джима.
Столько всего с нами случилось с тех пор, и оказывается, Страшила Рэдли — не самое страшное. Аттикус сказал — он не думает, что ещё что-нибудь случится, жизнь всегда быстро входит в колею. Пройдёт время — и забудут, что жил когда-то на свете Том Робинсон, из-за которого было столько разговоров.
Может, Аттикус и прав, но от того, что случилось этим летом, мы не могли вздохнуть свободно — будто в комнате, где душно и накурено. Мейкомбские жители никогда не говорили со мной и с Джимом о доле Тома; наверно, они говорили об этом со своими детьми и смотрели они на это, видимо, так: мы не виноваты, что Аттикус наш отец, и поэтому, несмотря на Аттикуса, пускай дети будут к нам снисходительны. Сами дети нипочём бы до этого не додумались. Если б наших одноклассников не сбивали с толку, каждый из нас раз-другой подрался бы, и на том бы всё и кончилось. А так нам приходилось высоко держать голову и вести себя, как полагается джентльмену и леди. Это немножко напоминало эпоху миссис Генри Лафайет Дюбоз, только никто на нас не орал. Но вот что чудно и непонятно: хоть Аттикус, по мнению Мейкомба, и плохой отец, а в законодательное собрание штата его всё равно опять выбрали единогласно. Нет, видно, все люди какие-то странные, и я стала держаться от них подальше и не думала про них, пока можно было.
Но однажды в школе мне волей-неволей пришлось о них подумать. Раз в неделю у нас бывал час текущих событий. Каждый должен был вырезать из газеты статью, внимательно прочитать и пересказать в классе. Предполагалось, будто это убережёт ребят от многих бед: ученику придётся стоять у всех на виду, и он постарается принять красивую позу и приобретёт хорошую осанку; ему придётся коротко пересказать прочитанное, и он научится выбирать слова; ему придётся запомнить текущие события, а это укрепит его память; ему придётся стоять одному, а это усилит его желание оказаться опять вместе со всеми.
Весьма глубокий замысел, но, как обычно, в Мейкомбе из него не вышло ничего путного. Во-первых, дети фермеров газет почти никогда и не видали, так что текущие события обременяли одних городских ребят, и это окончательно убеждало загородных, что учителя заняты только городскими. Те же из загородных, кому попадались газеты, обычно выбирали статьи из «Радикального листка», который наша учительница мисс Гейтс и за газету-то не считала. Не знаю, почему она хмурилась, когда кто-нибудь пересказывал статью из «Радикального листка», но, кажется, в её глазах это было всё равно, что бить баклуши, есть на завтрак сдобные булочки, вертеться перед зеркалом, распевать «Сладко пение осла» — в общем, делать всё то, от чего учителя должны нас отучать, за это им и деньги платят.
Но всё равно мало кто из нас понимал, что такое текущие события. Коротышка, великий знаток коров и коровьих привычек, подошёл уже к середине рассказа про дядюшку Нэтчела, но тут мисс Гейтс остановила его:
— Это не текущие события, Чарлз. Это реклама.
А вот Сесил Джейкобс знал, что такое текущие события. Когда настал его черёд отвечать, он вышел к доске и начал:
— Старик Гитлер…
— Адольф Гитлер, Сесил, — поправила мисс Гейтс. — Когда о ком-нибудь говоришь, не надо называть его «стариком».
— Да, мэм, — сказал Сесил. — Старик Адольф Гитлер расследует евреев…
— Преследует, Сесил…
— Нет, мэм, мисс Гейтс, тут так написано… Ну и вот, старик Адольф Гитлер гоняет евреев, сажает их в тюрьмы, отнимает всё ихнее имущество и ни одного не выпускает за границу, и он стирает всех слабоумных.
— Стирает слабоумных? Стирает с лица земли?
— Да нет же, мэм, мисс Гейтс, ведь у них-то ума не хватает постирать да помыться; полоумный-то разве может содержать себя в чистоте? Ну и вот, теперь Гитлер затеял прижать всех полуевреев и не спустит их с глаз, боится, как бы они ему чего не напортили, и, по-моему, это дело плохое, такое моё текущее событие.
— Молодец, Сесил, — сказала мисс Гейтс.
И Сесил, гордый, пошёл на своё место.
На задней парте кто-то поднял руку.
— Как это он так может?
— Кто может и что именно? — терпеливо спросила мисс Гейтс.
— Ну, как Гитлер может взять да и засадить столько народу за решётку, а где же правительство, что ж его не остановят?
— Гитлер сам правительство, — сказала мисс Гейтс и сразу воспользовалась случаем превратить обучение в активный процесс: она подошла к доске и большими печатными буквами написала: ДЕМОКРАТИЯ.
— Демократия, — прочла она. — Кто знает, что это такое?
Я вспомнила лозунг, который мне один раз во время выборов объяснял Аттикус, и подняла руку.
— Так что же это, по-твоему, Джим Луиза?
— Равные права для всех, ни для кого никаких привилегий, — процитировала я.
— Молодец, Джин Луиза, молодец, — мисс Гейтс улыбнулась. Перед словом «демократия» она такими же большими печатными буквами приписала: У НАС. — А теперь скажем все вместе: у нас демократия.
Мы сказали.
— Вот в чём разница между Америкой и Германией, — сказала мисс Гейтс. — У нас демократия, а в Германии диктатура. Дик-та-ту-ра. Мы в нашей стране никого не преследуем. Преследуют других люди, заражённые предрассудками. Пред-рас-су-док, — произнесла она по слогам. — Евреи — прекрасный народ, и я просто понять не могу, почему Гитлер думает иначе.
Кто-то любознательный в среднем ряду спросил:
— А как по-вашему, мисс Гейтс, почему евреев не любят?
— Право, не знаю, Генри. Они полезные члены общества в любой стране, более того, это народ глубоко религиозный. Гитлер хочет уничтожить религию, может быть, поэтому он их и не любит.
— Я, конечно, не знаю, — громко сказал Сесил, — но они вроде меняют деньги или ещё чего-то, только всё равно, что ж их за это преследовать! Ведь они белые, верно?
— Вот пойдёшь в седьмой класс, Сесил, — сказала мисс Гейтс, — тогда узнаешь, что евреев преследуют с незапамятных времён, их даже изгнали из их собственной страны. Это одна из самых прискорбных страниц в истории человечества… А теперь займёмся арифметикой, дети.
Я никогда не любила арифметику и просто стала смотреть в окно. Только один-единственный раз я видела Аттикуса по-настоящему сердитым — когда Элмер Дейвис по радио рассказывал про Гитлера. Аттикус рывком выключил приёмник и сказал «Ф-фу!» Как-то я его спросила, почему он так сердит на Гитлера, и Аттикус сказал:
— Потому, что он сбесился.
Нет, так не годится, раздумывала я, пока весь класс решал столбики. Один бешеный, а немцев миллионы. По-моему, они бы сами могли засадить его за решётку, а не давать, чтоб он их сажал. Что-то ещё здесь не так… Надо спросить Аттикуса.
Я спросила, и он ответил: не может он ничего сказать, сам не понимает, в чём тут дело.
— Но это хорошо — ненавидеть Гитлера?
— Ничего нет хорошего, когда приходится кого-то ненавидеть.
— Аттикус, — сказала я, — всё-таки я не понимаю. Мисс Гейтс говорит, это ужас, что Гитлер делает, она даже стала вся красная…
— Другого я от неё и не ждал.
— Но тогда…
— Что тогда?
— Ничего, сэр.
И я ушла, я не знала, как объяснить Аттикусу, что у меня на уме, как выразить словами то, что я смутно чувствовала. Может, Джим мне растолкует. В школьных делах Джим разбирается лучше Аттикуса.
Джим весь день таскал воду и совсем выбился из сил. На полу около его постели стояла пустая бутылка из-под молока и валялась кожура от десятка бананов, не меньше.
— Что это ты сколько всего уплёл? — спросила я.
— Тренер говорит, если я через год наберу двадцать пять фунтов, я смогу играть, — сказал он. — А так быстрей всего поправишься.
— Если только тебя не стошнит, — сказала я. — Джим, мне надо у тебя кое-что спросить.
— Давай выкладывай. — Он отложил книгу и вытянул ноги.
— Мисс Гейтс хорошая, правда?
— Хорошая. Мы у неё учились, она ничего.
— Она знаешь как ненавидит Гитлера…
— Ну и что?
— Понимаешь, сегодня она говорила, как нехорошо, что он так скверно обращается с евреями. Джим, а ведь преследовать никого нельзя, это несправедливо, правда? Даже думать про кого-нибудь по-подлому нельзя, правда?
— Да, конечно, Глазастик, нельзя. Но какая тебя муха укусила?
— Понимаешь, мы когда в тот раз выходили из суда, мисс Гейтс… она шла по лестнице перед нами… ты, наверно, её не видел… она разговаривала с мисс Стивени Кроуфорд. И вот она сказала — пора их проучить, они совсем от рук отбились, скоро, пожалуй, захотят брать нас в жёны. Как же так, Джим, сама ненавидит Гитлера, а сама так противно говорит про наших здешних…
Джим вдруг рассвирепел. Он соскочил с кровати, схватил меня за шиворот да как тряхнёт!
— Не хочу больше слышать про этот суд, не хочу, слышишь, не хочу! Поняла? Чтоб я больше не слышал от тебя про это, поняла? А теперь убирайся!
Я так удивилась — даже не заплакала. На цыпочках вышла из комнаты и как можно тише притворила за собой дверь, а то ещё Джим услышит стук и опять разозлится. Я вдруг очень устала и захотела к Аттикусу. Он был в гостиной, я подошла и хотела взобраться к нему на колени.
Аттикус улыбнулся.
— Ты уже такая большая, что не умещаешься у меня на коленях. — Он прижал меня покрепче и сказал тихонько: — Ты не расстраивайся из-за Джима, Глазастик. У него сейчас трудное время. Я слышал, как он на тебя накричал.
Аттикус сказал — Джим очень старается что-то забыть, но забыть он не сможет, он может только до поры до времени об этом не думать. А немного погодя он опять сможет об этом думать — и тогда во всём сам разберётся. И тогда он опять станет самим собой.
27
Как и говорил Аттикус, понемногу всё уладилось. До середины октября всё в Мейкомбе шло, как обычно, только с двумя горожанами случилось два незначительных происшествия. Нет, три, и прямо они нас, Финчей, не касались, но немножко всё-таки касались.
Первое: мистер Боб Юэл получил и почти сразу потерял работу, в тридцатые годы это был единственный случай, я никогда не слыхала, чтобы ещё кого-нибудь, кроме него, уволили с общественных работ за лень. Короткая вспышка славы породила ещё более короткую вспышку усердия, но его работа длилась не дольше его известности: очень скоро о нём забыли так же, как и о Томе Робинсоне. Тогда он опять стал аккуратно каждую неделю являться за пособием и, получая чек, угрюмо ворчал что-то насчёт разных ублюдков, которые воображают, будто управляют городом, а честному человеку не дают заработать на жизнь. Рут Джоунз, которая выдавала пособие, рассказывала: мистер Юэл прямо говорил, будто Аттикус отнял у него работу. Она совсем расстроилась, даже пошла к Аттикусу в контору и всё ему рассказала. Аттикус сказал — пускай мисс Рут не волнуется, если Боб Юэл желает обсудить это с ним, дорога в контору ему известна.
Второе происшествие случилось с судьёй Тейлором. Судья Тейлор не посещал воскресную вечернюю службу, а миссис Тейлор посещала. Воскресные вечера судья Тейлор с наслаждением проводил один в своём большом доме, он уютно устраивался в кабинете и читал записки Боба Тейлора (с которым он хоть и не состоял в родстве, но очень был бы рад состоять). В один из таких вечеров судья упивался витиеватым стилем и цветистыми метафорами и вдруг услышал какое-то противное царапанье.
— Пшла вон, — приказал судья своей разжиревшей дворняге по имени Энн Тейлор.
Но никакой собаки в комнате не было, царапанье доносилось откуда-то со стороны кухни. Судья Тейлор, тяжело ступая, пошёл к чёрному ходу, чтобы выпустить Энн, и оказалось — дверь веранды качается, будто её только что распахнули. Какая-то тень мелькнула за углом, но кто это — судья не разобрал. Когда миссис Тейлор вернулась из церкви, муж сидел в кресле, погружённый в записки Боба Тейлора, а на коленях у него лежал дробовик.
Третье происшествие случилось с Элен Робинсон, вдовой Тома. Если мистера Юэла забыли, как Тома Робинсона, то и Тома Робинсона забыли, как когда-то Страшилу Рэдли. Но мистер Линк Диз, у которого работал Том, не забыл его. Мистер Линк Диз взял на работу Элен. Она ему была даже не нужна, но он сказал, у него на душе уж очень тяжко — скверно всё получилось. Я так и не поняла, кто же присматривает за детьми Элен, пока её нет дома. Кэлпурния говорила, Элен тяжело, ей каждый день приходится делать крюк, лишнюю милю, чтобы обойти Юэлов; в первый раз она пошла мимо их дома, а они стали швырять в неё чем попало. Мистер Линк Диз заметил, что она каждое утро приходит не с той стороны, и в конце концов допытался у неё почему.
— Это ничего, сэр, мистер Линк, вы, пожалуйста, не беспокойтесь, — просила его Элен.
— Чёрта с два, — сказал мистер Линк.
Он велел ей после работы прийти к нему в магазин. Она пришла, и мистер Линк запер магазин, нахлобучил шляпу и пошёл её провожать. Он повёл Элен короткой дорогой, мимо Юэлов. На обратном пути он остановился у их развалившихся ворот.
— Юэл, — крикнул он. — Эй, Юэл!
Из окон всегда глазели бесчисленные Юэлы-младшие, но сейчас не видно было ни души.
— Знаю я вас, все попрятались, лежите на полу. Так вот, имей в виду, Боб Юэл: если я ещё хоть раз услышу, что ты не даёшь моей Элен ходить этой дорогой, ты у меня мигом попадёшь за решётку, так и знай! — Мистер Линк сплюнул и пошёл домой.
На следующее утро Элен пошла на работу короткой дорогой. Никто в неё ничем не швырял, но, когда она миновала дом Юэлов, она обернулась и увидела, что мистер Юэл идёт за ней. Она пошла дальше, а он всё не отставал и дошёл за ней до самого дома мистера Линка Диза. И всю дорогу он вполголоса ругался всякими словами.
Она совсем перепугалась и позвонила мистеру Линку Дизу в магазин, который был неподалёку от дома. Мистер Линк вышел из магазина и видит — мистер Юэл облокотился на его забор.
— Чего вытаращился на меня, Линк Диз, будто я свинья какая? Я не лезу к тебе в…
— Во-первых, не висни на моём заборе, ты, вонючее отродье! Мне не по карману красить его заново. Во-вторых, держись подальше от моей кухарки, не то пойдёшь под суд за посягательство на женскую честь.
— Я её пальцем не тронул, Линк Диз, охота была связываться с черномазой!
— А для этого и трогать не надо, хватит того, что ты её напугал, а если за словесное оскорбление под замок не сажают, я тебя притяну по закону об оскорблении женщины, так что убирайся с глаз долой! Лучше ты её не трогай, со мной шутки плохи!
Мистер Юэл, видно, понял, что это не шутки: Элен больше на него не жаловалась.
— Не нравится мне это, Аттикус, очень не нравится, — отозвалась об этих событиях тётя Александра. — Этот Юэл, видно, затаил злобу на всех, кто связан с тем делом. Такие люди ужасно мстительны, я только не понимаю, почему он не успокоился после суда… Он же своего добился?
— А я, кажется, понимаю, — сказал Аттикус. — В глубине души он, наверно, сознаёт, что мало кто в Мейкомбе поверил их с Мэйеллой россказням. Он-то думал оказаться героем, а что получилось?… Ладно, негра мы осудим, а ты, голубчик, убирайся-ка обратно на свалку. Но теперь он как будто свёл счёты со всеми, так что должен бы быть доволен. Вот погода переменится, и он тоже успокоится.
— Но зачем он забрался к Джону Тейлору? Он, видно, не знал, что Джон дома, а то бы не полез… По воскресеньям вечерами у Джона свет горит только в кабинете и на парадном крыльце…
— Мы ведь не знаем наверняка, что это Боб Юэл забрался к Тейлору, — сказал Аттикус. — Хотя я догадываюсь, в чём дело. Я обличил его во лжи, а Джон выставил его дураком. Всё время, пока Юэл давал показания, я боялся взглянуть на Джона, боялся, что не удержусь от смеха. Джон смотрел на него такими глазами, словно увидел цыплёнка о трёх ногах или квадратное яйцо. Так что ты меня не уверяй, будто судьи не пытаются влиять на присяжных. — Аттикус усмехнулся.
К концу октября наша жизнь вошла в привычную колею — школа, игры, уроки.
Джиму, видно, удалось выкинуть из головы то, что он хотел забыть, а наши одноклассники милостиво позволили нам забыть о странностях нашего отца. Сесил Джейкобс один раз спросил меня — может, Аттикус радикал? Я спросила Аттикуса, и это его так насмешило, я даже обиделась, но он сказал — это он не надо мной смеётся.
— Скажи Сесилу, что я такой же радикал, как дядюшка Римус.
Тётя Александра процветала. Мисс Моди, видно, одним махом заткнула рот всему миссионерскому обществу, и тётя опять там всем заправляла. Угощения её стали ещё восхитительнее. Из рассказов миссис Мерриуэзер я ещё больше узнала про жизнь несчастных мрунов: они совсем не знают семейных уз, всё племя — одна большая семья. У ребёнка столько отцов, сколько в селении мужчин, и столько матерей, сколько женщин. Граймс Эверетт прямо из сил выбивается, хочет научить их уму-разуму, и ему никак не обойтись без наших молитв.
Мейкомб опять стал самим собой. Он теперь совсем такой же, как в прошлом году и в позапрошлом, если не считать двух небольших перемен. Во-первых, из витрин и с окон автомашин исчезли плакатики Национальной администрации возрождения промышленности — «Мы вносим свою лепту». Я спросила Аттикуса, почему их сняли, и он сказал — НАВП скончалась. Я спросила, кто её убил, и он сказал — девять старцев[7].
Вторая перемена в Мейкомбе не имела государственного значения. Прежде канун Дня всех святых в Мейкомбе праздновали как придётся. Ребята развлекались кто как умел, а если одному вздумается куда-нибудь что-нибудь взгромоздить, ну, например, лёгкую коляску на крышу платной городской конюшни, в помощниках недостатка не было. Но родители решили, что в прошлом году, когда нарушен был покой мисс Тутти и мисс Фрутти, дело зашло уж слишком далеко.
Сёстры Барбер мисс Тутти и мисс Фрутти были старые девы, и жили они в единственном на весь Мейкомб доме с подвалом. Про них говорили, будто они из республиканцев, ведь они переселились к нам из Клентона, штат Алабама, в 1911 году. Их привычки всех нас удивляли, и никто не понимал, зачем им понадобился подвал, но он им понадобился и был вырыт, и остаток жизни они только и делали, что гоняли оттуда всё новые поколения юных мейкомбцев.
Мало того, что по своим привычкам мисс Тутти и мисс Фрутти (на самом деле их звали Сара и Фрэнсис) были янки — они были ещё и глухие. Мисс Тутти не признавалась в этом и жила в мире безмолвия, но мисс Фрутти была очень любопытная и завела себе слуховую трубку, такую большую, что Джим сказал — это граммофонная труба.
Ребята всё это знали и помнили. День всех святых был уже на носу, и вот несколько озорников дождались, пока обе мисс Барбер уснули крепким сном, пробрались к ним в гостиную (во всём городе на ночь запирались одни только Рэдли) и потихоньку перетаскали оттуда в подвал всю мебель. (Своё участие в этой вылазке я решительно отрицаю.)
— Я их слышала! — Этот вопль разбудил ни свет ни заря соседей мисс Тутти и мисс Фрутти. — Грузовик подъехал к самым дверям! Они топали, как лошади. Теперь они, наверно, уже в Новом Орлеане!
Мисс Тутти была уверена, что их мебель похитили бродячие торговцы, которые два дня назад проезжали через Мейкомб.
— Они такие чё-ор-ные, — говорила она. — Сирийцы.
Был вызван мистер Гек Тейт. Он осмотрел место происшествия и сказал — это работали свои, мейкомбские. Мисс Тутти сказала — мейкомбских она всегда по говору узнает, а ночью у них в гостиной разговаривали не по-мейкомбски.
Мисс Тутти требовала ищеек, на меньшее она не согласна, и мистеру Тейту пришлось отшагать за ними десять миль. Мистер Тейт пустил собак по следу, а они от парадного крыльца сразу же кинулись вокруг дома и стали лаять на дверь, ведущую в подвал. Три раза мистер Тейт подводил их к парадному крыльцу и отпускал, и все три раза они бежали к подвалу. Тогда он, наконец, догадался. К полудню никто из ребят уже не появлялся на улице босиком и никто не снимал башмаков, пока собак не увели.
И вот мейкомбские леди решили — в этом году всё будет по-другому. Школьный зал будет открыт, взрослым покажут живые картины, а для детей будут разные забавы — лови яблоко, помадка на верёвочке, поймай осла за хвост. Кроме того, за лучший самодельный костюм для маскарада будет выдан приз — двадцать пять центов.
Мы с Джимом взвыли. Не то чтобы мы собирались что-нибудь такое учинить, дело в принципе. Джим считал — он всё равно уже слишком взрослый для Дня всех святых; он сказал, его в этот вечер в школу не заманишь. Ну и ладно, решила я, меня проводит Аттикус.
Но скоро я узнала, что в этот вечер буду представлять на сцене. Миссис Грейс Мерриуэзер придумала удивительно оригинальную живую картину под названием «Округ Мейкомб — ad astra per aspera»[8], и я буду представлять окорок. Она решила — это будет восхитительно, если дети в костюмах изобразят сельскохозяйственную продукцию нашего округа: Сесила Джейкобса нарядят коровой; из Эгнес Бун выйдет прелестная восковая фасоль; ещё кто-нибудь будет земляным орехом, и ещё много-много всего — пока не иссякнут воображение миссис Мерриуэзер и запас детей.
Как я поняла на двух репетициях, от нас только и требовалось: выйти слева из-за сцены, едва миссис Мерриуэзер нас назовёт (она была не только автор, но и ведущая). Вот она выкрикнет «Окорок!» — значит, мне выходить. А под конец мы все торжественно споём: «Мейкомб, Мейкомб, тебе верны навеки», — и миссис Мерриуэзер развернёт флаг нашего штата.
Мой костюм нетрудно было придумать. У миссис Креншо, городской портнихи, было ничуть не меньше воображения, чем у миссис Мерриуэзер. Миссис Креншо взяла проволочную сетку и согнула её в форме копчёного окорока. Обтянула сетку коричневой материей и раскрасила, как окорок. Я присяду, и кто-нибудь на меня сверху эту штуковину нахлобучит. Она доходила мне почти до колен. Миссис Креншо заботливо прорезала для меня два глазка. Она очень хорошо всё сделала, Джим сказал — я настоящий окорок с ногами. Правда, были тут и кое-какие неудобства: в костюме было жарко, тесно, и нос не почешешь, и никак не вылезешь без посторонней помощи.
Я думала, когда наступит День всех святых, вся наша семья придёт смотреть, как я представляю, но меня ждало разочарование. Аттикус очень старался меня не обидеть и всё-таки сказал — он сегодня очень устал и ему не под силу смотреть живые картины. Он целую неделю провёл в Монтгомери и вернулся только под вечер. Но если я попрошу Джима, надо полагать, Джим меня проводит.
Тётя Александра сказала — ей просто необходимо пораньше лечь, она весь день украшала сцену и совсем измучилась… И вдруг она замолчала на полуслове. Опять открыла рот, хотела что-то сказать, но так и не сказала.
— Тётя, что с вами? — спросила я.
— Нет, нет, ничего, — сказала она. — Что-то у меня мороз по коже.
Уж не знаю, что это вдруг на неё нашло, но она сразу встряхнулась и предложила мне устроить в гостиной домашний просмотр. Джим втиснул меня в костюм, стал в дверях гостиной, выкрикнул: «О-окорок!» — точь-в-точь миссис Мерриуэзер, и я прошествовала в гостиную. Аттикус и тётя Александра были в восторге.
Потом я пошла в кухню и покрасовалась перед Кэлпурнией, и она сказала — на меня любо поглядеть. Я хотела сбегать показаться мисс Моди, но Джим сказал — она, наверно, всё равно будет на представлении.
Теперь уже неважно, пойдут они или нет. И Джим сказал — он меня проводит. Так началось наше с ним самое долгое путешествие.
28
Никогда ещё последний день октября не был такой тёплый. Мы даже не надели куртки. Поднялся ветер, и Джим сказал — на обратном пути мы, пожалуй, попадём под дождь. Луны не было.
Уличный фонарь на углу отбрасывал чёрные тени на дом Рэдли. Джим тихонько засмеялся.
— Спорим, сегодня их никто не потревожит, — сказал он.
Джим нёс мой костюм, держать его было довольно неловко. Какой Джим всё-таки у нас воспитанный.
— А всё равно здесь жутко, правда? — сказала я. — Страшила, конечно, никому не хочет зла, а всё равно я рада, что ты пошёл со мной.
— Да разве Аттикус тебя отпустил бы одну? — сказал Джим.
— А почему нет? Тут всего-то завернуть за угол да через двор.
— Школьный двор слишком большой, маленьким девочкам не годится ходить по нему в темноте, — поддразнил Джим. — Или, может, ты не боишься привидений?
Мы захохотали. Мы давно уже взрослые. Привидения, жар-пар, колдовство, тайные знаки — всё растаяло, как туман на восходе солнца.
— Какое это у нас тогда было заклинание? — сказал Джим. — Жив, не помер, свет души, пропусти, не задуши.
— Замолчи, — сказала я. Мы как раз шли мимо дома Рэдли.
Джим сказал:
— Наверно, Страшилы нет дома. Слушай.
Высоко над нами в темноте одинокий пересмешник распевал подряд все свои песенки, он даже не подозревал, на чьём дереве сидит, он то посвистывал синицей, то трещал, точно рассерженная сойка, то горько жаловался, будто козодой.
Мы повернули за угол, и я споткнулась о корень. Джим хотел меня поддержать, но только уронил в пыль мой костюм. Я всё-таки не упала, и мы пошли дальше.
Потом мы свернули в школьный двор. Там было темно, хоть глаз выколи.
— Джим, а почему ты знаешь, куда идти? — спросила я через несколько шагов.
— Сейчас мы под большим дубом — чувствуешь, тут прохладнее? Смотри, осторожней, не споткнись опять.
Теперь мы шли медленно, чуть не ощупью, чтобы не налететь на дерево. Этот дуб был одинокий и старый-престарый. Нам вдвоём нипочём бы его не обхватить. Он стоял далеко от учителей, от ябедников и любопытных соседей — правда, рядом были Рэдли, но Рэдли не суют нос в чужие дела. И в его тени столько бывало драк и запретных сражений в кости, что земля тут была твёрдая как камень.
Впереди сверкали окна школьного зала, но они нас только слепили.
— Не смотри вперёд, Глазастик, — сказал Джим. — Смотри под ноги, тогда не упадёшь.
— Зря ты не взял фонарик, Джим, — сказала я.
— Я не знал, что такая темень. Думал, ещё будет видно. Это всё из-за туч. Их, наверно, не скоро разгонит.
И тут на нас кто-то прыгнул. Джим как заорёт!
В лицо нам ударил свет, это Сесил Джейкобс светил на нас фонариком и так и плясал от восторга.
— Ага, попались! — вопил он. — Так и знал, что вы пойдёте этой дорогой!
— Что ты тут один делаешь? Ты разве не боишься Страшилы Рэдли?
Родители благополучно доставили Сесила в школу, он увидел, что нас нет, и отправился к дубу — он знал наверняка, что мы придём этой дорогой. Только думал, нас проводит Аттикус.
— Вот ещё! Нам всего-то ходу — за угол завернуть, — сказал Джим. — Чего ж тут бояться?
А всё-таки здорово это у Сесила получилось. Он нас и правда напугал и теперь имел право раззвонить об этом по всей школе.
— Слушай, — сказала я, — ты же сегодня корова. Где же твой костюм?
— Там, за сценой, — сказал он. — Миссис Мерриуэзер говорит, живая картина ещё не скоро. Клади свой костюм за сценой рядом с моим, Глазастик, и пошли к ребятам.
Джим обрадовался. Чего лучше — я буду не одна. А значит, ему можно побыть с людьми своего возраста.
Когда мы пришли в зал, там был уже весь Мейкомб, не было только Аттикуса, дам, которые сбились с ног, пока украшали школу, да наших отщепенцев и затворников. Тут, кажется, собрался весь округ: вестибюль был битком набит принарядившимися окрестными жителями. На первом этаже, по обе стороны широкого коридора, были устроены всякие развлечения, и всюду толпился народ.
— Ой, Джим, я забыла деньги!
— Зато Аттикус не забыл, — сказал Джим. — Вот, держи тридцать центов, это на шесть жетончиков. Ну, пока!
— Ладно, — сказала я, очень довольная, что у меня есть тридцать центов и Сесил.
Мы с Сесилом прошли через боковую дверь в зал, а потом за кулисы. Я отделалась от своего костюма и поскорей убежала, пока меня не заметила миссис Мерриуэзер — она стояла у столика перед первым рядом и второпях что-то чёркала и исправляла в своей шпаргалке.
— У тебя сколько денег? — спросила я Сесила.
У него тоже оказалось тридцать центов, значит мы равны. Первым делом мы потратили по пять центов на комнату ужасов, но она нас ни капельки не ужаснула: мы вошли в тёмный седьмой класс, и поселившийся здесь на время вампир повёл нас вдоль стен и велел трогать разные непонятные предметы и уверял, что это разные куски разрезанного человека.
— Вот глаза, — сказал вампир, и мы нащупали на блюдце две виноградины без кожицы.
— Вот сердце, — на ощупь оно напоминало сырую печёнку.
— А вот его кишки, — и вампир ткнул наши руки в тарелку холодных макарон.
Мы обошли ещё несколько развлечений. Купили по мешочку восхитительно вкусного печенья, которым прославилась миссис Тейлор. Я хотела попытать счастья — поймать ртом яблоко, плавающее в сиропе, но Сесил сказал: это не-ги-ги-енично. Его мама сказала, так можно подхватить какую-нибудь заразу — ведь я не первая пробую.
— У нас в Мейкомбе сейчас нет никакой заразы, — заспорила я.
Но Сесил сказал — его мама говорит, есть после чужих не-ги-ги-енично. Я потом спросила тётю Александру, и она сказала — так рассуждают только выскочки.
Мы хотели купить помадки, но тут прибежали гонцы миссис Мерриуэзер и сказали, чтоб мы шли за кулисы — скоро нам представлять. Зал заполнялся народом; перед сценой, внизу, уже занял свои места мейкомбский школьный оркестр; зажглись огни рампы, и красный бархатный занавес волновался и ходил ходуном, такая за ним поднялась суматоха.
За кулисами мы с Сесилом попали в узкий коридор, битком набитый взрослыми в самодельных треуголках, в шапках армии конфедератов и времён войны с испанцами, в касках времён мировой войны. Ребята в костюмах, которые должны были изображать всевозможные дары сельского хозяйства, теснились у маленького окошка.
— Кто-то смял мой костюм! — жалобно закричала я.
Галопом примчалась миссис Мерриуэзер, расправила сетку и втиснула меня внутрь.
— Жива, Глазастик? — спросил Сесил. — У тебя голос прямо как из подземелья.
— И у тебя тоже, — сказала я.
Оркестр заиграл гимн, и слышно было, что все встали. Потом забил турецкий барабан. Миссис Мерриуэзер объявила из-за столика:
— Округ Мейкомб — ad astra per aspera.
Опять ударил турецкий барабан.
— Это значит, — перевела миссис Мерриуэзер для невежд, — из грязи — к звёздам. — И добавила неизвестно зачем: — Живая картина.
— А то они без неё не поймут, — прошептал Сесил, но на него сразу же шикнули.
— Весь город это знает, — еле слышно прошептала я.
— А загородные? — сказал Сесил.
— Потише там! — прикрикнул мужской голос, и мы замолчали.
Опять пробил турецкий барабан. И миссис Мерриуэзер похоронным голосом стала рассказывать про округ Мейкомб. Он самый старый во всём штате, когда-то он был частью территорий Миссисипи и Алабамы; первым из белых людей в эти девственные леса вступил пятиюродный прадедушка нашего судьи по наследственным делам — и пропал без вести. Потом сюда пришёл бесстрашный полковник Мейкомб, в честь которого и назван наш округ.
Генерал Эндрю Джексон облёк его властью, но неуместная самонадеянность полковника Мейкомба и неумение ориентироваться навлекли несчастье на всех, кто участвовал вместе с ним в сражениях с индейцами племени Ручья. Полковник Мейкомб во что бы то ни стало хотел отвоевать этот край для демократии, но его первый поход стал для него последним. Через гонца — индейца из дружественного племени ему был передан приказ: двигаться на юг. Чтобы узнать, где юг, полковник сверился с лишайником на деревьях, а подчинённым, которые хотели было указать ему на ошибку, не дал рта раскрыть и отправился в поход с твёрдым намерением разгромить врага, но вместо этого завёл свои войска на северо-запад, в первобытные дебри, и лишь много позже их вывели оттуда поселенцы, передвигавшиеся в глубь страны.
Миссис Мерриуэзер рассказывала про подвиги полковника Мейкомба целых полчаса, а тем временем я сделала открытие: если согнуть коленки, ноги умещаются под костюмом, и тогда можно кое-как посидеть. Я сидела, слушала жужжание миссис Мерриуэзер вперемежку с грохотом барабана и незаметно уснула крепким сном.
После мне рассказали, что было дальше: миссис Мерриуэзер подошла к грандиозному финалу: «О-ко-рок», — проворковала она спокойно и уверенно, ибо и сосны и восковая фасоль являлись мгновенно. Подождала чуть-чуть, потом позвала погромче: «Око-рок!» Но ничто не явилось, и тогда она крикнула во весь голос: «Окорок!!!»
Наверно, сквозь сон я её услышала, а может быть, меня разбудил оркестр — он заиграл гимн южных штатов, но я выбрала для своего появления ту самую минуту, когда миссис Мерриуэзер торжественно развернула на сцене флаг штата. Не то что выбрала, просто мне захотелось быть вместе со всеми.
Мне потом рассказали, судья Тейлор выскочил из зала и так хохотал и хлопал себя по коленкам — миссис Тейлор даже принесла ему воды и какую-то пилюлю.
Миссис Мерриуэзер не зря старалась, успех был огромный, все кричали и хлопали, но всё равно она поймала меня за кулисами и сказала: я погубила её живую картину. Я готова была сквозь землю провалиться, но тут за мной пришёл Джим, и он мне посочувствовал. Он сказал, с того места, где он сидел, меня и видно-то не было. Не пойму, как он догадался, какая я несчастная, я ведь ещё не вылезла из костюма, но он сказал — я всё делала как надо, просто немножко опоздала, вот и всё. Когда всё совсем плохо, Джим теперь умеет утешить почти как Аттикус. Но Джим не уговорил меня показаться на люди и согласился ждать за кулисами, пока все не уйдут из зала.
— Хочешь снять эту штуку, Глазастик? — спросил он.
— Не хочу, — сказала я. — Так и пойду.
Пускай никто не видит, как мне плохо.
— Подвезти вас домой? — спросил кто-то.
— Нет, сэр, спасибо, — сказал Джим. — Нам совсем близко.
— Берегитесь привидений, — посоветовал тот же голос. — А вернее сказать, пускай привидения берегутся Глазастика.
— Ну вот, уже почти никого нет, — сказал Джим. — Пошли.
Мы через зал прошли в коридор и спустились по лестнице. На улице по-прежнему было темным-темно. Несколько машин ещё не отъехали, но они стояли по другую сторону школы, и от их фар нам было мало толку.
— Если кто-нибудь поедет в нашу сторону, нам будет виднее, — сказал Джим. — Слушай, Глазастик, давай я буду держать тебя за косточку. А то как бы ты не потеряла равновесие.
— Мне всё видно.
— Ну, да, но вдруг ты потеряешь равновесие.
Что-то легонько надавило мне на макушку, наверно, Джим ухватился за ножку окорока.
— Чувствуешь?
— Угу…
Мы пошли тёмным школьным двором, и я всё время глядела под ноги, но ничего не было видно.
— Джим, — сказала я, — я забыла туфли, они там, за сценой.
— Ладно, пошли назад. — Но только мы повернули, свет в окнах погас. — Завтра возьмёшь, — сказал Джим.
— Так ведь завтра воскресенье, — возразила я, когда Джим повернул меня к дому.
— Попросишь сторожа, он тебя впустит… Глазастик…
— А?
— Нет, ничего.
Джим долго молчал. Интересно, про что он думает. Сам скажет, когда захочет, — наверно, когда придём домой. Его рука надавила мне на макушку, по-моему, уж слишком сильно. Я мотнула головой.
— Джим, ну чего ты?…
— Помолчи минуту, Глазастик, — сказал он и сильнее сжал ножку окорока.
Дальше мы шли молча.
— Минута уже прошла, — сказала я. — Про что ты всё время думаешь? — я повернулась к Джиму, но было так темно, лица совсем не видать.
— Мне что-то послышалось, — сказал он. — Постой-ка.
Мы остановились.
— Слышишь что-нибудь? — спросил Джим.
— Нет.
Через пять шагов он снова меня остановил.
— Джим, ты что, хочешь меня напугать? Я уже не маленькая, я…
— Тише, — сказал Джим, и я поняла: он меня не разыгрывает.
Вечер был совсем тихий. Я даже слышала дыхание Джима. Изредка по моим босым ногам пробегал ветерок, а ведь когда мы шли в школу, он задувал вовсю. Сейчас всё стихло, как перед бурей. Мы прислушивались.
— Собака залаяла, — сказала я.
— Нет, не то, — сказал Джим. — Это слышно, когда мы идём, а остановимся — и не слышно.
— Это мой костюм шуршит. А, знаю, просто ты меня разыгрываешь, потому что сегодня такой день.
Это я доказывала не Джиму, а себе, потому что, как только мы пошли, я поняла, про что он. Мой костюм тут был ни при чём.
— Это всё Сесил, — немного погодя сказал Джим. — Ну, теперь он нас не проведёт. Пойдём потише, пускай не думает, что мы трусим.
Теперь мы ползли, как черепахи. Я спросила, как это Сесил идёт за нами в такой темнотище и почему же он на нас не наткнулся.
— А я тебя вижу, Глазастик, — сказал Джим.
— Как же так? А мне тебя не видно.
— У тебя полоски сала светятся. Миссис Креншо намазала их светящейся краской, чтоб они блестели. Я тебя очень хорошо вижу, и Сесилу, наверно, тебя видно, вот он за нами и идёт. Ладно же, пускай не думает, что провёл нас.
Я вдруг обернулась и закричала во всё горло:
— Сесил Джейкобс — мокрая ку-урица!
Мы остановились. Но Сесил не отозвался, только где-то у школы откликнулось эхо: «Ку-урица!»
— Вот я его, — сказал Джим. — Э-эй!!
«Эй-эй-зй-эй», — откликнулась школа.
Что-то не похоже на Сесила — так долго терпеть: раз уж ему удался какой-нибудь фокус, он его сорок раз повторит. Сесил бы уже давно на нас прыгнул.
Джим опять меня остановил. Потом сказал очень тихо:
— Глазастик, ты можешь снять с себя эту штуку?
— Могу, но ведь на мне почти ничего нет.
— Твоё платье у меня.
— В темноте мне его не надеть.
|
The script ran 0.039 seconds.