1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
— Николай Флорович сказал: сердце! И не волноваться — в противном случае у вас будут чреватые последствия.
Несмотря на все это, через три дня на крыше литейного стояла высокая труба, сделанная из нового железа. Колонистоы посматривали на трубу с сомнением. Санчо Зорин говорил:
— Она все равно упадет. Будет первая буря, и она упадет.
Соломон Давидович презрительно выпячивал в сторону Зорина нижнюю губу:
— Скажите, пожалуйста! Упадет! От бури упадет! Подумаешь, какой Атлантический океан!
Но в этот же день Волончук укрепил трубу четырьмя длинными проволоками, и после этого колонисты ничего уже не говорили, а Соломон Давидович нарочно пришел в комнату совета бригадиров посмеяться над колонистами:
— Где же ваши штормы? Почему они замолчали? Теперь уже ваш барометр не предсказывает бурю?
Ванда Стадницкая, проходя по двору, тьоже поглядывала на трубу и слабо улыбалась: в пятой бригаде девочки умели пошутить, вспоминая Соломона Давидовича и его вентиляцию. И в жизни Ванды вопрос о литейной лихорадке уже приобрел некоторое значение: на общем собрании Ванда чуть не плакала, увидев на середине Ваню Гальченко.
Когда Ванда пришла первый раз на работу на стадион, мальчики встретили ее очень приветливо, уступили ей лучший верстак у окна, наперебой показывали, как нужно держать рашпиль, как убирать станок, выписывать наряд, как обращаться с контролем.
Сначала Ванда зачищала верхние планки для спинок, а потом Штевель обратил внимание на ее аккуратную работу и поручил ей более ответственное дело. В готовых комплектах перед самой полировкой обнаруживались трещинки, занозики, впадинки. Из клея и мелких дубовых опилок Ванда составляла тугую смесь и деревянной тоненькой лопаточкой накладывала ее на дефектные места, а потом протирала шлифером. После полировки эти места совершенно сравнивались с остальной поверхностью. Работа эта не давала никакой квалификации, но о ней Ванда никогда и не думала. Было очень приятно сдавать приемщику совершенно готовый к полировке комплект и знать, что это она сделала его таким.
К колонистам Ванда относилась ласково, сдержанно, была молчалива. Она еще не успела хорошо рассмотреть, что такое колония, и не вполне еще поверила, что колония вошла в ее жизнь. Ванда хорошо видела, что колония совсем не похожа на то, что было у нее раньше, но что было раньше, крепко помнилось и снилось каждую ночь. Иногда даже Ванде казалось, что ночью идет настоящая жизнь, а с утра начинается какой-то сон. Это не тревожило ее, раздумывать над этим было просто лень. Она любила утро в колонии — дружное, быстрое, наполненное движением, шумом, звонкими сигналами, встревоженной торопливостью уборки, шуткой и смехом. И Ванда в этом утреннем вихре любила что-нибудь делать помочь дежурному по бригаде, исполнить поручение бригадира. И еще больше любила вдруг наступавшую в колонии тишину, всегда ошеломляющий и неожиданный блеск дежурства и строгой бодростью украшенный привет:
— Здравствуйте, товарищи!
Любила Ванда и белоснежную чистоту столовой, и цветы на столах, и цветы во дворе, и короткий перерыв под солнцем у крыльца, перед самым сигналом на работу. А вечером любила тишину в спальне, парк, короткий, захватывающий интерес общих собраний.
Но людей Ванда еще не научилась любить. Мальчики были деликатны, внимательны, но Ванда подозрительно ожидала, что эта деликатность вдруг с них спадет и все они окажутся теми самыми молодыми людьми, которые преследовали ее на «воле». Да и сейчас в толпе этих мальчиков нет-нет — и промелькнет лицо Рыжикова. Одним из самых опасных казался ей в первые дни Гонтарь, низколобый, с губами немного влажными. Но, когда она узнала, что Гонтарь влюблен в Оксану, она сразу увидела, что, напротив, у Гонтаря очень доброе и хорошее лицо.
И девчонки были подозрительны. Это были не просто девочки, а у каждой было свое лицо, свои глазки, бровки, губки, и каждая казалась Ванде чистюлькой, себе на уме, кокеткой по секрету, в каждой она чуяла женщину — и никому из них не доверяла. У девчонок в шкафах было кое-какое добро: материя, белье, коробочки с катушками, ленточки, туфельки. А у Ванды ничего не было, и на кровати лежала только одна подушка, в то время когда у других девочек было почему-то по две-три подушки. Все это вызывало и зависть, и подозрение, и очень хотелось найти у девчонок побольше недостатков.
По своему характеру Ванда не имела склонности к ссорам, и поэтому ее подозрительность выражалась только в молчаливости и в одиноких улыбках. Но она могла и взорваться, и сама с тревогой ожидала какого-нибудь взрыва и не хотела его.
Однажды Захаров спросил у Клавы:
— Как Ванда?
— Ванда? Она все отделяется… Послушная… так… но все думает одна.
— Подружилась с кем-нибудь?
— Ни с кем не подружилась. Очень медленно привыкает.
— Это хорошо, — сказал Захаров. — Быстрее и не нужно. Вы ей не мешайте и не торопите. Пускай отдохнет.
— Я знаю.
— Умница.
И незаметно для себя Ванда действительно отдохнула. Реже стала вспоминать бури своей жизни, а сниться ей начали то сборочный цех, то общее собрание, а то вдруг взяла и приснилась Оксана.
Ванда иногда встречала Оксану в ипарке или в кино, но стеснялась подойти к ней и познакомиться, да и Оксана держалась в сторонке, тоже, вероятно, из застенчивости. Ванда знала, что Оксана — «батрачка», прислуга, что в нее влюблен Гонтарь, и что Игорь Чернявин поцеловал ее в парке, а потом ходил просить прощения. При встрече Ванда всматривалась в лицо Оксаны. В этом лице, в смуглом румянце, в несмелых карих глазах, в осторожном взгляде, который она успевала поймать, Ванда умела видеть отражение настоящих человеческих страданий: Оксана была батрачка.
17. СВЕЖИЙ ВОЗДУХ
Игорь Чернявин часто начал поглядывать на себя в зеркало. Он получил уже парадный костюм, хотя еще и без вензеля. Обнаружилось, что у него стройные ноги и тонкая талия. Ему казалось, что он смотрит на себя в зеркало для того, чтобы посмеяться: какой благонравный колонист работает в сборочном цехе, зачищает проножки, поцеловал девушку — попало! Извинился, как полагается джентельмену. Через неделю он, безусловно, выдержит экзамен в восьмой класс, а еще через месяц должен получить звание колониста. Похвальное поведение, — никогда не мог подумать. И вот что странно: от этого было даже приятно.
С каждым днем начинал Игорь ощущать в себе какую-то новую силу. Друзей у него еще не было, да, пожалуй, они не особенно были ему нужны. Зато со всеми у него приятельские отношения, со всеми он может пошутить, и все отвечают ему улыбками. Он уже приобрел славу знаменитого читателя. Когда он приходит в библиотеку, Шура Мятникова встречает его как почтенного заказчика, аппетитно поглядывает на полки, чертовски красивым движением взлетаеи на лестницу и говорит оттуда:
— Я тебе предложу Шекспира. Как ты думаешь?
Она смотрит на него сверху лукаво и завлекающе. Очень уж ей хочется улучшить библиотечный паспорт Шекспира, до сего времени сравнительно бедный. И Игорь радуется, может быть, ему импонирует Шекспир, а может быть, и оттого, что Шура Мятникова на верхней ступеньке лестнички кажется ему сестрой — разве такая сестра плохой подарок судьбы?
Игорь уносит под мышкой огромный том Шекспира, на него по дороге с уважением смотрят пацаны — им ни за что не дадут такую большую, красивую книгу, — а Владимир Колос, повстречавшись с ним, говорит:
— Покажи! Шекспира читаешь? Хвалю. Молодец, Чернявин. Довольно, понимаешь, тащиться шагом…
Владимир Колос — высокая марка, он создал колонию, и он будет потом учиться в Московском авиационном институте. Игорь с настоящим увлечением открывает в спальне Шексапира, и оказывается — совсем неплохо. Он читает «Отелло» и хохочет. Отелло страшно напоминает Гонтаря.
— Михайло! Про тебя написано.
— Как это про меня?
— А вот тут описан один такой ревнивец.
— Рассказывай, описан!
— Точь-в-точь — ты!
— Ты напрасно воображаешь, Чернявин, что я ревнивец. Ты ничего не понимаешь. Тебе только целоваться нужно.
Гонтарь хитрый. ОН уверен, что Игорю нужно только целоваться. А что нужно самому Гонтарю — неизвестно. Однако в восьмой бригаде хорошо знают, куда метит Миша Гонтарь: зимою он поступит на шоферские курсы, получит где-нибудь машину и будет ездить. Захаров обещал устроить для него квартиру, и тогдак Миша женится на Оксане. Об этом адском плане знала вся колония, даже пацаны четвертой бригады, но Гонтарь таинственно улыбался — пускай себе болтают. Гонтарь делал такой вид, будто его планы гораздо величественнее. Ребята с ним не спорили. Миша — хороший человек. Планы Гонтаря были известны всей колонии, до некоторой степени были известны, конечно, и самому Гонтарю… но планы Оксаны никому не были известны и, кажется, не были известны и самому Гонтарю. У колонистов были острые глаза, горазо острее, чем у Миши. Оксана приходила на киносеансы; днем она появлялась с корзинкой — за щепками. Перед вечером, когда на пруду наступал «женский час», приходила купаться, — достаточно для того, чтобы опытный глаз мог увидеть: собирается она быть женой шофера Гонтаря или не собирается.
Все хорошо знали, что Оксана — батрачка, что ее эксплуатирует какой-то адвокат, которого ни разу в колонии не видели, все сочувствовали Оксане, но в то же вреям заметили и многое другое: особенную, спокойную бодрость Оксаны, молчаливое достоинство, неторопливую улыбку и умный взгляд. От нее никогда не слышали ни одной жалобы. А самое главное: никогда не видели ее вдвоем с Мишей на прогулке, имеющей, так сказать, любовную окраску: ведь всегда видно, любовная это прогулка или так. Что-то такое было у этой девушки свое, никому еще не известное, о чем Гонтарь не имел никакого представления.
В конце августа, в выходной день, под вечер, в спальне, по случайному совпадению, Игорь и Гонтарь одновременно занялись туалетом. Миша долго причесывал свои волосы. Игорь начистил ботинки. Миша поглядывал подозртельно на сверкающие ботинки Игоря, на новую складку на брюках, но молча. Игорь же, как более разговорчивый, спросил:
— Куда это ты собираешься, любопытно знать?
— А ты за мной проследи, если такой любопытный.
— Прослежу.
Помолчали.
Патом Игорь снова:
— Парадную гимнастерку ты не имеешь права надевать.
— А может, я иду в город. Сейчас подойду к дежурному бригадиру, так и так, имею отпуск.
— Ах, ты в город? Хорошо!
— А на парадную я только посмотрел, может, измялась.
— Как будто нет…
— Как будто нет.
Снова помолчали. Но Гонтарь хорошо разобрал, как старательно Игорь расправил носовой платок в грудном кармане. Не утерпел и тоже спросил:
— А ты куда собираешься?
— Я? Так… пройтись. Люблю, понимаешь, свежий воздух.
— Скажите пожалуйста, свежий воздух! В колонии везде свежий воздух.
— Не скажите, милорд. Все-таки эта самая литейная… такой, знаешь, отвратительный дым…
Игорь пренебрежительно махал рукой возле носа. Это аристократическое движение возмутило Гонтаря:
Напрасно задаешься! Сегодня выходной день, и литейная не работает.
— Сэр! У меня такое тонкое обоняние, что и вчерашний дым… не могу выносить.
Таким образом, Гонтарь убедился, что Игорь настойчиво хочет как можно дальше уйти от литейной. И убедившись, Гонтарь оставил шутливо-подозрительный тон и сказал значительно:
— Знаешь что, Чернявин! Я все-таки тебе не советую!
— Ты, Миша, не волнуйся.
Из спальни вышли вместе. Вместе прошли парк и подошли к плотине. Гонтарь спросил:
— Куда ты все-таки идешь?
— Я гуляю по колонии. Имею право?
— Имеешь.
Гонтарь был человек справедливый. Поэтому он молчал до тех пор, пока они не перешли плотину. А когда перешли, Гонтарь уже ни о чем не расспрашивал:
— Ты дальше не пойдешь!
— Почему?
— Потому. Ты куда направляешься?
— Гулять.
— По колонии?
— Нет, около колонии. Имею право?
— Имеешь, а только…
— Что?
— Чернявин! Я тебе морду набью!
— Какие могут быть разговоры о морде в такой прекрасный майский вечер!
— Чернявин! Не трепись про майский вечер. Теперь нет никакого мая, и ты думаешь, я ничего не понимаю. Дальше ты все равно не пойдешь.
— Миша, я знаю японский удар! Страшно действует!
— Японский. А русский, ты думаешь, хуже?
Миша Гонтарь решительно стал на дороге, и пальцы его правой руки, действительно, стали складываться по-русски.
— Миша, неловко как-то без секундантов.
— На чертей мне твои секунданты! Я тебе говорю: не ходи!
— Ты — настоящий Отелло. Я все равно пойду. Но первый я не нанесу удара. Я не имею никакой охоты стоять на середине да еще по такому делу: самозащита от кровожадного Отелло.
Упоминание о середине взволновало Гонтаря. Он оглянулся и… увидел Оксану в сопровождении довольно пожилого гражданина в широких домашних брючках и в длинной косоворотке. На голове у гражданина ничего не было, даже и волос, лицо было бритое, сухое и довольно симпатичное. Игорь и Гонтарь поняли, что это и есть эксплуататор, поэтому его лицо сразу перестало казаться симпатичным. Оксана шла рядом с ним. На ее ногах были сегодня белые тапочки, а в косе белая лента. Не могло быть сомнений, что сегодня она прелестней, чем когда-либо. Колонисты пропустили их к плотине. Гонтарь сумрачно поднял руку для приветствия, отсалютовал и Игорь. Оксана опустила глаза. Лысый решил, что почести относятся к нему, и тоже поднял руку, потом спросил:
— Товарищи колонисты! Скажите, Захаров у себя?
Гонтарь ответил с достоинством:
— Алексей Степанович всегда у себя.
Оксана прошла впереди на плотину. Мужчины двинулись вслед за ней. Лысый гражданин сказал:
— Хорошо вы живете в колонии! Такая досада, что мне не пятнадцать лет. Эх!
Он, действительно, с досадой махнул рукой.
Гонтарь недоверчиво повел на него хитрым глазом: здорово представляется эксплуататор.
До самых дверей главного здания тони так и шли втроем за Оксаной и разговаривали о колонии. Гонтарь держался как человек, которого не проведешь, отвечал вежливо, с дипломатической улыбкой, но вообще не увлекался, старался не выдать ни одного секрета и скрыл даже, сколько масленок делают в день, — сказал:
— Это бухгалтерия знает.
А за спиной гражданина подмигнул Игорю.
Впрочем, Гонтарь охотно вызвал дежурного бригадира:
— Вот они — к заведующему.
Целых полчаса Игорь и Гонтарь мирно гуляли в пустом коридоре. Гонтарь не выдержал:
— Интересно, чего это они пришли?
Володя Бегунок куда-то помчался стремглав и возвратился с Клавой Кашириной. Потом лысый гражданин прошел мимо них и вежливо поклонился:
— До свиданья, товарищи.
Игорь и Гонтарь переглянулись, но никто не высказал никакого мнения.
Наконец из кабинета вышли Клава и Оксана. Оксана шла впереди и немного испуганно глянула на юношей. Но Клава сияла радостью. Она с шутливой манерностью поклонилась и сказала своим замечательным серебрянным голосом:
— Познакомьтесь: новая колонистка Оксана Литовченко.
Они еще долго смотрели вслед девушкам, а потом глянули друга на друга.
Игорь сказал:
— Милорд, могу я теперь пойти подышать свежим воздухом?
Но теперь и Гонтарь был в ударе:
— Чудак, я же тебе русским языком говорил, что по всей колонии воздух хороший!
Они захохотали на весь коридор. Часовой посмотрел на них строго, а они смеялись до самой спальни, и только в спальне Гонтарь заявил серьезно:
— Ты, конечно, понимаешь, Чернявин, что теперь всякие романы кончены.
— Я-то понимаю, а вот понимаете ли вы?
Но Гонтарь посмотрел на него высокомерно:
— Дорогой товарищ! Я по спику колонистов четвертый!
18. ВОТ ЭТО — ДА!
В спальне пятой бригады сидит на стуле Оксана, до самой шеи закутанная простыней. Вокруг нее ходит Ванда с ножницами, стоят девочки и улыбаются. У Оксаны хорошие волонистые волосы с ясным каштановым отливом:
— Я тебе сделаю две косы. У тебя хорошие будут косы, ты знаешь, какие замечательные будут косы! Вы ничего, девочки, не понимаете: разве можно стричь такие косы? Надо только… подрезать, тогда будут расти.
Глаза у Ванды горят отвагой. Она закусывает нижнюю губу и осторожно подрезывает кончики распущенных волос. Оксана сидит тихонько, только краснеет густо.
Ванда квалифицрованным жестом парикмахера сдергивает с нее простыню. Оксана несмело подымается со стула:
— Спасибо.
Ванда бросила простыню на пол, вдруг обняла Оксану, затормошила ее.
— Ах ты, моя миленькая! Ты, моя родненькая! Ты, моя батраченка!
Девочки взволнованно засмеялись, Оксана подняла на них карие глаза, улыбнулась немного лукаво. Клава сказала:
— Довольно вам нежничать! Идем к Алексею.
Ванда спросила задорно:
— Чего к Алексею?
— Поговорить ему нужно.
— И я пойду.
— Идем.
Были часы «пик», когда у Торского и у Захарова народу собиралось множество. Только у Торского можно сидеть сколько угодно на бесконечном диване, сколько угодно говорить и как угодно смеяться, а в кабинете Захарова можно все это проделывыать вполголоса, чтобы не мешать ему работать. Впрочем, бывали и здесь отступления от правила в ту или другую сторону: то саам Захаров заговорится с ребятами, смеется и шутит, а то вдруг скажет сурово:
— Прошу очистить территорию на пятьдесят процентов!
Он никогда не позволял себе просто выдворить гостей.
Девочки вошли в комнату совета бригадиров. Их встретило общее изумление. Оксана в колонистском костюме! Какая новость! Только Володю Бегунка никогда нельзя было изумить. Он открыл дверь кабинета и вытянулся с жестом милиционера, регулиряющего движение:
— Пожалуйте!
Захаров встал за столом, гости его тоже притихли, пораженные,
— Ну что же… хорошая колонистка. Ты училась в школе?
— Училась в седьмом классе.
— Хорошо училась?
— Хорошо.
Игорь Чернявин, сидящий на диване, сказал весело:
— Только ты, Оксана, посмелее будь. А то ты какая: деревенская.
Ванда оглянулась на него оскорбленно:
— Смотри ты, городской какой!
Захаров поправил пенсне:
— Хорошо училась? Если умножить двенадцать на двенадцать, сколько будет, Чернявин?
— А?
— Двенадцать на двенадцать умножить, сколько?
Игорь поднял глаза и быстро сообразил:
— Сто четыре!
— Это по городскому счету или по деревенскому?
За Игорем следило много возбужденных глаз. Головы гостей склонились друг к другу, уста их шептали не вполне уверенные предположения, но Игорь еще раз посмотрел на потолок и отважно подтвердил:
— Сто четыре!
Захаров печально вздохнул:
— Видишь, Оксана, милая? Так и живем. Приедет к нам такой молодой человек из города и гордится перед нами, говорит: сто четыре. А того и не знает, что недавно один американский ученый сделал такое открытие: двенадцать на двенадцать будет не сто четыре.
Девушки смотрели на Игоря с насмешкой, ребята заливались на диване, но Игорь еще раз проверил и наконец догадался, что Захаров просто «покупает» его. И в присутствии Оксаны Игорь захотел показать настойчиволсть души, которую нельзя так легко сбить разными «покупками». Правда, Ваня Гальченко, сидящий рядом, толкал его в бок, и этот толчок имел явный математический характер, но Игорь не хотел замечать этого:
— Амеркианцы тоже могут ошибаться, Алексей Степанович. Бывает так, что русские сто очков вперед американцам дают.
— Оксана, видишь? Самый худший пример искажения национальной гордости. Игорь дает американцам сто четыре очка.
Оксана не выдержала и рассмеялась. И тут обнаружилось, что она вовсе не стесняется, что она умеет смеяться свободно, не закрываясь и не жеманясь. Потом она обратилась к Игорю с простым вопросом:
— А как ты считаешь?
— Да как считаю: десять на десять сто, дваджды два — четыре, сто четыре.
Оксана изумленно посмотрела на Захарова. Захаров развел руками:
— Ничего не скажешь! Правильно! Сто да четыре будет сто четыре. Признаем себя побежденными, правда, Оксана?
Захарова перебил общий возбужденный крик. Колонисты покинули теплые места на диване, воздевали руки и кричали разными голосами:
— Да он неправильно сказал! Неправильно! Алексей Степанович! Тоже считает! Кто же так считает, Чернявин? Сто четыре!
Старшие мудро ухмылялись. Захаров расхохотался:
— Что такое, Игорь? И русские против тебя? Хорошо! Это вы там на свободе разберете. Клава, кто будет шефом у Оксаны?
— Я хотела назначить Марусю, но вот Ванда… а Ванда еще не колонистка.
Ванда выступила вперед, стала рядом с Оксаной, сказала серьезно:
— Алексей Степанович! Я не колонистка! Только…
Захаров внимательно посмотрел в ее глаза. Гости притихли и вытянули шеи.
— Так… Это очень важно! Значит, ты хочешь быть ее шефом?
— Хочу.
Наступило общее молчание. Ванда оглянулась на всех, встряхнула головой:
— И пускай все знают: я ее защищаю.
Захаров встал, протянул Ванде руку:
— Спасибо, Ванда, хороший ты человек.
— И вы тоже!
Теперь только ребята дали волю своим чувствам. Они бросились к Оксане, окружили ее, кто-то протянул звонко:
— Вот это — да!
Поздно вечером, когда уже все спали, Захаров прибрал на столе, взял в руки фуражку и спросил у Вити Торского:
— Да, Витя, откуда ребята взяли, что Оксана батрачка?
— Все колонисты так говорят.
— Почему?
— Говорят — батрачка, у адвоката прислуга. Только такая прислуга, на огороде. А разве нет?
— Оксана Литовченко — дочь рабочего-коммуниста. Он умер этой зимой, а мать еще раньше умерла. Оксану и взял к себе товарищ Черный, не адвокат вовсе, а профессор советского права; они вместе с отцом Оксаны были на фронте.
— А почему она в огороде работала?
— А что же тут такого, работать в огороде? Она сама и огород завела, значит, любит работать. Разве только батраки работают?
Торский хлопнул себя по бокам:
— Ну что ты скажешь! А у нас такого наговорили: эксплуататор.
— Наши могут… фантазеры!
— Надо на собрании разьяснить.
Захаров надел фуражку, улыбнулся:
— Нет, пока не надо. Никому не говори. Само разьяснится.
— Есть, никому не говорить!
Захаров вышел в коридор. В вестибюле горела дежурная лампочка. Часовой поднялся со стула и стал «смирно».
— До свиданья, Юрий!
— До свиданья, Алексей Степанович!
Захаров направился по дорожке мимо литеры Б. Во всех окнах было уже темно, только в одном склонилась голова девушки. Голос Ванды сказал оттуда:
— Спокойной ночи, Алексей Степанович!
— Почему ты не спишь, Ванда?
— Не хочется.
— А что ты делаешь?
— А так… смотрю.
— Немедленно спать, слышишь!
— А если не хочется?
— Как это не хочется, есвли я тебе приказываю?
— Ванда ответила, смеясь:
— Есть, немедленно спать!
Из-за ее плеча голова Клавы:
— С кем ты разговариваешь, Ванда? Алексей Степанович, вы скажите ей, чтобы она не мечтала по ночам. Сидит и мечтает. С какой стати!
— Я не мечтаю вовсе. Я просто смотрю. А только я больше не буду, Алексей Степанович.
— Клава, тащи ее в постель!
Девушки завозились, пискнули, скрылись. И это окно стало таким же, как и все остальные.
19. СЧАСТЛИВЫЙ МЕСЯЦ АВГУСТ
Было сделано по секрету: вдруг Зырянский приказал четвертой бригаде после ужина надеть парадные костюмы. Удивительно было, что никто в бригаде не спросил, почему. О чем-то перешептывались и пересмеивались, и Ваня по этой причине шепотом спросил у Фильки:
— А зачем? Скажи, зачем?
И Филька ему шепотом ответил:
— Одно дело будет… Стр-рашно интересно!
А когда проиграли сигнал на общее собрание, Алеша Зырянский построил всех в одну шеренгу и гуськом повел в зал. В вестибюле их ожидал Володя Бегунок со своей трубой и тоже занял место в шеренге впереди всех, рядом с Зырянским. В «тихом» клубе их встретили улыбками, заапладировали. И четвертая бригада не расселась на диване, а построилась перед бюстом Сталина, лицом к собранию. Потом пришли вдвоем и весело о чем-то между собою разговаривали, лукаво посмотрели на четвертую бригаду Захаров и Витя Торский. Витя открыл собрание и сказал:
— Слово предоставляется бригадиру четвертой бригады товарищу Зырянскому.
Зырянский встал впереди своей шеренги и громко скомандовал:
— Четвертая бригада, смирно!
И сказал такую речь:
— Товарищи колонисты, собрание колонистов четвертой бригады в составе четырнадцати человек единогласно постановило просить общее собрание дать нашему воспитаннику Ивану Гальченко звание колониста. Иван Гальченко — хороший товарищ, честный работник и веселый человек. Подробно о нем скажет его шеф — колонист Владимир Бегунок. Гальченко, пять шагов вперед!
Ваня, смущенный и краснеющий, встал рядом с бригадиром. Володя тоже вышел вперед и очень сдержанно, официальным голосом рассказал кое-что о Ване. Ваня живет в бригаде только три месяца, но за это это время можно все увидеть. Ваня ни с кем никогда не ссорится, никогда нигде не опоздал, всякую работу делает хорошо, быстро и всегда веселый. Он ни к кому не подлизывается, ни к бригадиру, ни к дежурному бригадиру, ни к старшим колонистам. Теперь в один рабочий день он делает восемьдесят шишек, и все довольны. Каждый день читает «Пионерскую правду», знает про Октябрьскую революцию, про Ленина и также хорошо знает, как побили Деникина, Юденича и Колчака. Еще знает про Днепрострой, про коллективизацию, про кулаков. Это он все хорошо знает. Он говорит, когда выйдет из коммуны, так сделается летчиком в Красном Армии; только он не хочет быть бомбардировщиком, а хочет быть истребителем. Это он так говорит, а, конечно, это еще будет видно. Колонию Ваня очень любит. Знает все правила и законы в колонии, уже выучил строй и хочет играть в оркестре. Вот он… какой! И я был его шефом, а только мне было совсем не трудно. Потом взял слово Марк Грингауз и сказал, что комсомольская организация поддерживает просьбу четвертой бригады. Ваня за три месяца доказал, что он заслужил первомайский вензель. И очень стыдно тем бригадам, где есть воспитанники старше, чем по четыре месяца.
Сказали короткие слова и другие колонисты. Все подтвердили, что Ваня
Гальченко заслужил почетное звание. Клава Каширина прибавила:
— Хороший колонист! Ваня всегда в исправности, очень вежливый, все у него в порядке, и, безусловно, наш человек, трудящийся.
И Алексей Степанович поднялся, подумал и развел руками:
— Моя обязанность, вы знаете, и привычка тоже — придираться все. А вот к Ване… не могу придраться. Только боюсь, четвертая бригада, вы там его не перехвалите, не забалуйте. И ты, Ваня, если тебя хвалят, старайся не очень верить… все-таки… больше от себя самого требуй. Знаешь, нет хуже захваленного человека. Понял?
Ваня был как в тумане, но ясно видел, чего хочет Захаров, и кивнуцл задумчиво.
Когда высказались все ораторы, Витя Торский сказал:
— Голосуют только колонисты! Кто за то, чтобы Ване Гальченко дать звание колониста, прошу поднять руки!
Целый лес рук поднялся вверх. Ваня смтоял рядом с бригадиром и радовался, и удивлялся.
— Принято единогласно! Прошу встать!
Еще более едивленный, Ваня увидел, как ве встали, в дальнем углу дивана отделился и через блестящий паркет направился к четвертой бригаде Владимир Колос, первый колонист по списку.
Владимир Колос держал в руках бархатный ромбик, на котром нашиты золотом и серебром буквы вензеля.
— Ваня Гальченко! Вот тебе значок колониста. Теперь ты будешь полноправным членом нашего коллектива. Интересы колонии и всего Советского государства ты будешь ставить впереди своих личных интересов. А если тебе потом придется стать на защиту нашего государства от врагов, ты будешь смелым, разумным и терпеливым бойцом. Поздравляю тебя!
Он пожал Ване руку и вручил ему значок. Весь зал заапладировал, Алеша Зырянский взял Ваню за плечи. В это время Торский закрыл общее собрание, и все окружили нового колониста, пожимали ему руки и поздравляли. И Алексей Степанович тоже пожал руку и сказал:
— Ну, Ваня, теперь держись! Покажи значок! Лида, я по глазам вижу, ты ему пришить хочешь…
— Очень хочу!
Золотая голова Лиды склонилась к Ване.
— Идем к нам!
В первый раз зашел Ваня в спальню одиннадцатой бригады. Девочки окружили его, усадили на диван, угощали шоколадом, расспрашивали, смеялись, потом он снял блузу, и Лида Таликова собственноручно пришила значок на левый рукав.
Когда он снова нарядился, девочки завертели его перед зеркалом. Шура Мятникова наклонилась из-за плеча к зеркалу и засмеялась: зубы у нее белые, большие и ровные.
— Смотри, какие мы красивые!
А когда прощались, все кричали:
— Ваня, приходи в гости, приходи!
Шура Мятникова растолкала всех:
— Честное слово, я его в библиотечный кружок запишу! Мне такой нужен деловой человек. Пойдешь ко мне в кружок, пойдешь?
Ваня поднял глаза. Он не был смущен, он не был задавлен гордостью, нет, он был просто испуган и очарован счастьем, которое свалилось на него в этот вечер, и он был все же очень слабо подготовлен к этому и не знал еще, какой величины счастье может выдержать человек. У этих девочек были замечательные лица, они казались недоступно прелестными, в их оживлении, в их чудесных голосах, в чистоте и аромате их комнаты, даже в шоколаде, которым они угостили Ваню, было что-то такое трогательное, высокое, чего никакой человеческий ум понять не может. Ваня ничего и не понимал. Он дал обещание работать в библиотечном кружке.
А ведь это был только один из вечеров этого счастливого месяца августа. Сколько же было еще таких дней и вечеров!
Вдруг стало известно, что Колька-доктор остался очень недоволен сделанной вентиляцией и потребовал немедленного перевода всех малышей-шишельников в другой цех. В кабинете Захарова Соломон Давидович произнес речь, в которой обращал внимание Кольки-доктора на свое старое сердце:
— Вы как доктор хорошо понимаете: если мне будут ежедневные неприятности с этой самой трубой, то даже самое здоровое сердце не может выдержать…
Колька-доктор сердито поморгал глазами на Соломона Давидовича:
— Ерунда! Сердце здесь ни при чем!
Вся эта лечебно-литейная история кончилась тем, что совет бригадиров поставил на эту работу старших колонистов, в том числе и Рыжикова, а малышей перевел в токарный цех. Столь необыкновенное и непредвиденное благоволение судьбы так потрясло четвертую бригаду, что она вся целиком охрипла на несколько дней.
Токарь! В каких сказках, в каких легендах рассказано о токаре? Пожалуйста: и баба-яга костяная нога, и золотое блюдечко, и наливное яблочко, и разговорчивый колобок, и добрые зайцы, и доброжелательные лисички, и Мойдодыр, и Айболит — вся эта компания предлагает свои услуги. Хорошим вечером можно широко открыть глаза и унестись воображением в глубину сказочного леса, в переплеты нехоженных дорожек, в просторы тридесятых стран. Это можно, это допустимо, это никому не жалко, и взрослые люди всегда очень довольны и щедры на рассказы. А попробуйте попросить у них обыкновенный токарный станок, не будем уже говорить, коломенский или московский, а самый обыкновенный — самарский! И сразу увидите, что это еще более невозможная радость, чем шапка-невидимка. Куда тебе: токарный станок! Шишки — пожалуйста, шлифовка планок в сборочном цехе — тоже можно, а токарный станок по металлу — нет, никогда никто не предложит.
И вдруг: Филька — токарь, Кирюшка — токарь, Петька Кравчук — токарь и Ваня Гальченко, еще так недавно знавший только технологию черного гуталина, — тоже токарь! Токарь по металлу! Слова и звуки, говорящие об этом, чарующей музыкой расходятся по телу, и становится мужественным голос, и походка делается спокойнее, и в голове родятся и немедленно тут же разрешаются важнейшие вопросы жизни. И глаза по-новому видят, и мозги по-новому работают. Швейный цех — тоже цех, скажите пожалуйста! Или сборный стадион! Только теперь стало понятным, как жалки и несчастны люди, работающие на стадионе и называющиеся «деревообделочниками». Впрочем, были и такие слова, которых новые токари старались не слышать. Например, когда привезли самарские станки, Остапчин Александр, помощник бригадира восьмой, сказал при всех:
— Где вы этих одров насобирали, Соломон Давидович? Это станки эпохи первого Лжедмитрия.
Соломон Давидович, как и раньше бывало, презрительно выпятил губы:
— Какие все стали образованные, прямо ужас: теперь всем подавай эпоху модерн! Пускай себе и Дмиитрия, и Ефима, а мы на этих станках еще хорошо заработаем.
И слова Соломона Давидовича были понятны пацанам, а слова Остапчина проходили просто мимо и терялись.
Наступил полный славы и торжества день, когда четвертая бригада расположилась у токарных станков и впервые правые руки новых токарей расположились у токарных станков и впервые правые руки новых токарей взялись за ручки суппортов. Ноги чуть задрожали от волнения, глаза вонзились в масленки, зажатые в патронах. Соломон Давидович стоял рядом, и сердце его, старое, больное сердце, было утешено:
— Хэ! Чем плохие токари! А тот зазнается народ! Давай им эрликоны, давай калиброванную работу. А это по-ихнему — обдирка!
Кто там зазнается, что такое эрликоны, какой смысл в калиброванной работе, — ни Филька, ни Кирюша, ни Ваня не интересовались. По их воле работали или останавливались настоящие, роскошные, чудесные токарные станки, из-под резца курчавилась медная стружка, стопки настоящих масленок ожидали механической обработки, тех масленок, которых с таким нетерпением ждут все советские заводы.
В том же самом августе произошли и другие события, не менее замечательные. Начала работать школа. Ваня Гальченко сел на первой парте в пятом классе. В этом классе размещалась почти вся четвертая бригада, она же токарный цех. Но в том же классе на последней парте сел и Миша Гонтарь. Еще в начале августа он выражал пренебрежение к школе:
— На чертей мне этот пятый класс, когда я все равно поступаю на шоферские курсы!
Рядом с Мишей Гонтарем сидел Петров 2-й. И для него пятый класс был не нужен — что в пятом классе могут сказать о киноаппарате или, допустим, об умформере. Но Алексей Степанович сказал на общем собрании:
— Предупреждаю — чтобы я не слышал таких разговоров: «Зачем мне школа, я и так ученый». Кто не хочет учиться добровольно, того, как и знайте, буду выводить на середину. Если же кто мечтает о курсах шоферов или киномехаников, все равно, с двойками ни на какие курсы не пущу, забудьте об этом и думать… А вообще имейте в виду: кто не хочет учиться, значит плохой советский гражданин, с такими нам не по дороге.
Миша Гонтарь, хмурый, сидит на последней парте и морщит лоб. Кожа на лбу все собирается и собирается в горизонтальные складки, и они дружно подымаются до самой прически. Но когда входит учитель и начинается урок, складки на Мишином лбу делаются вертикальными. Когда пятый класс единогласно выбрал Мишу старостой, он вышел перед классом и сказал:
— Предупреждаю: раз выбрали, чтоб потом не плакали! Так и знайте — за малейшее буду выводить на середину. Кто не хочет учиться добровольно, того будем заставлять. Как постоит голубчик смирно да похлопает глазами, он тогда узнает, за что учителя жалованье получают. Имейте это в виду, я не такой человек, который будет шутить.
В пятом классе хорошо знали биографию Миши Гонтаря, в особенности были известны его прошлые неудачи в школе. Но сейчас перед классом стоял уже не Миша Гонтарь, а староста. Поэтому ни у кого не возникало сомнения в его правоте, да и физиономия у Мииши выражала совершенно искреннее и при этом неподкупное негодование.
В восьмом классе Игорь Чернявин. Хочется ему учиться или не хочется, он еще хорошо не знает, но впереди него сидят рядом Ванда и Оксана, и потому классная комната делается уютной и лицо молодого учителя симпатичней.
20. КРЕЙЦЕР
Сентябрь начался блестяще. В юношеский день — первое сентября — Ваня первый раз стал в строй колонистов. В парадных костюмах, сверкая вензелями, белыми воротниками и тюбетейками, выстроились колонисты в одну линию, а справа поместился оркестр. Ваня знал, что по строю он считается в шестом взводе, в котором были все малыши. Взводныйь командир шестого взвода, белокурый, тоненький Семен Касаткин, которого Ваня иногда видел на поверке в повязке ДЧСК и привык считать обыкновенным колонистом, оказался вдруг совсем необыкновенным. Когда проиграли сигнал, называвшийся «по взводам», и когда все сбежались к широкой площадке против цветника, у этого Семена Касаткина откуда-то взялись и строгий взгляд, и громкий голос, и боевая осанка. Он стал лицом к своеум взводу и сказал с уверенной силой:
— Довольно языками болтать! Гайдовский!
И стало тихо, и все смотрели на командира внимательными глазами, смотрел и Гайдовский.
— Равняйтесь!
Ваня уже знал, что после сигнала «по взводам» только власть дежурного бригадира состается в силе, все остальное исчезает, нет ни бригадиров, ни совета бригадиров, а есть строй, т. е. шесть взводов и седьмой музвзвод, а во главе их командиры, которых никто не выбирает, а назначает Захаров. И с этими командирами разговоры коротки — нужно слушать команду, и все.
Ваня стоял третьим с правого фланга, таким он пришелся по своему росту в шестом взводе. Равняясь и посматривая на строго командира, Ваня видел, как вышел Захаров в такой же колонистской форме, с вензелем, только не в тюбетейке, а в фуражке. Он стал, прямой и строгий, перед фронтом, медленно провел глазами от оркестра до последнего пацана на левом фланге шестого взвода, и фронт замер в ожидании. Голосом непривычно резким, повелительным Захаров подал команду:
— Отряд!.. Под знамя… Смирно!
Он обернулся спиной к фронту, замер впереди него с поднятой рукой. И все колонисты вдруг выпрямились и взбросили вверх руки. В оркестре взорвалось что-то новое, торжественное и очень знакомое. Ваня не успел сообразить, что это такое играют. Он тоже держал руку у лба и смотрел туда, куда смотрели все. Из главных дверей, маршируя в такт музыке, вышла группа. Впереди с поднятой в салюте рукой дежурный бригадир Лида Таликова, за нею в ряд трое: Владимир Колос, первый колонист, несет знамя, а по сторонам два колониста с винтовками на ремнях. Знамя колонии им. Первого мая Ваня видел первый раз, но кое-что о нем знал. Знаменщик Колос и его два ассистента не входили ни в одну из бригад колонии, а составляли особую «знаменную бригаду», которая жила в отдельной комнате. Это была единственная комната в колонии, которая всегда запиралась на ключ, если из нее все уходили. В этой комнате знамя стояло на маленьком посте у затянутой бархатом стены, а над ним был сделан такой же бархатный балдахин.
Колос нес знамя с изумительной легкостью, как будто оно ничего не весило. Золотая верхушка знамени почти не вздрагивала над головой знаменщика, тяжелая, нарядная, украшенная золотом волна алого бархата падала прямо на плечо Колоса.
Знаменная бригада прошла по всему торжественному, застывшему в салюте фронту и замерла на правом фланге. В наступившей тишине Захаров сказал:
— Колонисты Шарий, Кравчук, Новак, — пять шагов вперед!
Вот когда наступил момент возмездия за сверхурочную работу на шишках! Серьезный Виктор Торский вышел вперед с листом бумаги и прочитал, что такому и такому за нарушение дисциплины колонии обьявляется выговор. Филька стоял как раз впереди Вани, и Ваня видел, как пламенели его уши. Церемония кончилась, Захаров приказал провинившимся идти на места, Филька стал в строй и устремил глаза куда-то, вероятно, в те места, где находилась в его воображении справедливость.
Но Захаров уже подал какую-то новую очень сложную команду, и вдруг ударил марш, и что-то произошло с фронтом. В нескольких местах фронт переломился, Ваня опомнился только тогда, когда колонна по восьми в ряд уже маршировала по дороге. Ваня сообразил, что он идет в первом ряду своего взвода. Перед ним одинокий командир Семен Касаткин, а дальше — море золотых тюбетеек и далеко-далеко — золотая верхушка знамени. Касаткин, не изменяя шага, оглянулся и сказал сердито:
— Гальченко, ногу!
Пока дошли до первых домиков Хорошиловки, Ваня совершенно освоился в строю. Он очень легко управлялся с «ногой» и еще легче держал равнение в длинном ряду. Все это было не только легко, но и увлекательно. На тротуарах Хорошиловки собирались люди и любовались колонистами. А когда вышли на главную улицу города, оркестр зазвучал громче и веселее. Колонна проходила между густыми толпами публики, и теперь только Ваня понял, до чего красив строй первомайцев. А потом они вошли в нарядную линию демонстрации, встретили полк Красной Армии и отсалютовали ему, прошли мимо девушек в голубых костюмах, мимо физкультурников с голыми руками, мимо большой колонны разноцветных, оживленных школьников. На колонистов все смотрели с радостью, приветствовали их, улыбались, удивлялись богатому оркестру, а женщинам больше всего нравился шестой взвод, самый молодой и самый серьезный.
Вечером на общее собрание приехал Крейцер. Он редко приезжал в колонию. У него широкое бритое лицо, улыбающиеся глаза и рассыпающаяся на лбу прическа. Крейцера колонисты любили. То, что он председатель облисполкома, имело большое значение, но имело значение и то, что Крейцер ничуть не задавался, разговаривал простым голосом и смеялся всегда охотно, если было действительно смешно. И сегодня он пришел на собрание, когда его никто не ожидал. Колонисты только на одну секунду, пока отдавали салют, посерьезнели, а потом заулыбались, заулыбался и Крейцер:
— У вас весело, товарищи!
— А что ж… Весело!
Он широкими шагами направился к трибуне, но не дошел, хитро прищурился, остановился на той самой середине, которая многим уже причинила столько неприятностей:
— А вы, знаете, что? Я приехал вас похвалить. У вас дела пошли, говорят.
Ему ответили с разных концов «тихого» клуба:
— Дела идут! А вы подробно скажите!
— Могу и подробнее. Вас со сметы сняли. Вы знаете, что это значит? Это значит, что вы живете теперь не на казенный счет, а на свой собственный — сами на себя зарабатываете. По-моему, это здорово.
Колонисты ответили аплодисментами.
— Поздравляю вас, поздравляю. Только этого мало!
— Мало!
— Мало! Надо идти дальше! Правда?
— Правда!
— Производство у вас плохое, сараи.
Одинокий голос подтвердил:
— Стадион!
— Вот именно, стадион, — радостно согласился Крейцер и сейчас же нашел глазами Соломона Давидовича, — слышите, слышите, Соломон Давидович?
— Я уже давно слышу.
— Вот… и станки…
— Не станки, а козы!
— Козы! Правильно!
Он уселся между пацанами на ступеньках помоста и вдруг посмотрел на собрание серьезно:
— А знаете что? Давайте мы настоящий завод сделаем. А?
— Как же это? — спросил Торский.
Крейцер надул губы:
— Смотри ты, не понимает, как же! Построим, станки купим!
— А пети-мети?
— А у вас есть пети-мети — триста тысяч! Есть?
— Мало!
— Мало! Нужно… нужно… миллион нужно! Маловато… это верно.
Филька крикнул:
— А вы нам одолжите…
— Вам? Одолжить? Невыгодно, понимаете, вам нужно одолжить семьсот тысяч, а у вас своих только триста! А знаете что? Ребята! Стойте.
Он по-молодому вскочил на ноги:
— Дело есть! Факт! Есть дело! Слушайте! Я вам дам четыреста тысяч, а вы сами заработайте триста. Соломон Давидович, сколько нужно времени, чтобы у вас еще триста тысяч прибавилось?
Соломон Давидович выдвинулся вперед, пошевелил пальцами, пожевал губами:
— С такими колонистами, как у нас, — очень хорошие люди, я вам прямо скажу, — нужно не так много — один год!
— Всего?
— Один год, а может, и меньше.
Крейцер глянул на сдержанно улыбающегося Захарова:
— Алексей Степанович, давайте!
Захаров откровенно зачесал в затылке:
— Давно об этом думаем. Только за год не заработаем: оборудование у нас, нечего скрывать, дохлое, еле держится.
Соломон Давидович, кряхтя, поднялся со стула:
— Оно, разумеется, держится на ладане, как говорится, но, я думаю, как-нибудь протянем.
— Вот я скажу, вот я скажу.
Это вытягивал вперед руку Санчо Зорин.
— Вот я скажу: что мы заработаем триста тысяч за год, это, считайте, как дома. И все ребята скажут так.
— Заработаем, — подтвердили с дивана.
— А если вы нам поможете, — будет новый завод. Только какой завод, вот вопрос. Но это отдельно. А только я предлагаю так: если мы так заработаем, да еще вы нам поможете, так это через год будет, а потом еще строиться целый год, значит, два года пройдет, — жалко. Теперь смотрите, везде пятилетку делают за три года, а то и за два с половиной, а нам чего ж? Правда? А я предлагаю: давайте прямо сейчас начинать, сколько там у нас есть денег, начинать же можно, а чего они будут лежать. А вы тоже… знаете… как бы это сказать…
— Тоже сейчас дать?
— Ну не сейчас… а вообще!
Санчо так умильно посмотрел на Крейцера, что никто не мог уже удержаться от смеха, да и другие смотрели на Крейцера умильно, и он закричал Захарову, показывая пальцем:
— Смотрят, смотрят как! Ах, чтоб вас!.. Есть! Есть, пацаны! Сегодня даю четыреста тысяч!
Захаров вскочил, размахнулся рукой, что-то крикнул. Крейцер принял его рукопожатие с таким же молодым восторгом, кругом кричали, смеялись, все сорвались с дивана. Торский закричал:
— К порядку, товарищи!
Но Крейцер безнадежно махнул рукой:
— Какой там порядок. Завод строим, Витька!
Но Витька и сам понимал, что сегодня можно и не заботиться о слишком образцовом порядке.
21. МЕХАНИЧЕСКИЕ СЛЕЗЫ
Новый завод, о котором пока мало можно было сказать, вскружил голову всей колонии…
Во время обеда в столовую влетел Виктор Торский.
Секретарь совета бригадиров, член бюро комсомольской организации, он обладал очень солидным характером, но тут он вбежал, взлохмаченный, возбужденный, и заорал, воздевая руки:
— Ребята! Такая новость! И сказать не могу!
Он действительно задыхался, и было видно, что говорить ему трудно.
Все вскочили с мест, все поняли: произошло что-то совершенно особенное — сам Витя Торский кричит, себя не помня.
— Что такое? Да говори! Витька!
— Крейцер… подарил нам… полуторку… новую полуторку! Автомобиль!
— Врешь!
— Да уже пришла! Во дворе! И шофер есть!
Витя Торский еще раз махнул рукой и выбежал. Все бросились в дверь, на столах остались тарелки с супом, по ступеням загремели ноги; те, кто не успел к двери, кинулись в радостной панике к окнам.
На хозяйственном дворе, действительно, стояла новая полуторка. Колонисты облепили ее со всех сторон, часть четвертой бригады полезла в ящик. Гонтарь, человек богатырского здоровья, и тот держался за сердце. У кабинки стоял черномазый тоненький человек и застенчиво смотрел темным глазом на колонистов. Зырянский закричал на него:
— Ты механик?
— Шофер.
— Фамилия?
— Воробьев.
— Имя?
— Имя? Петр.
— Ребята! Шофера Петра Воробьева… кача-ать!!!
Это было замечательно приудмано. На Воробьева прыгнули и сверху, из ящика, и снизу, с земли. Заверещали что-то, похожее на ура. Воробьев успел испуганно трепыхнуться, успел побледнеть, но не успел даже рта открыть. Через мгновение его худые ноги в широких сапогах замелькали над толпой. Когда поставили его на землю, он даже не поправил костюм, а оглянулся удивленно и спросил:
— Что вы за народ?
Гонтарь ответил ему с наивысшей экспрессией, приседая почему-то и рассекая ладонью воздух:
— Мы, понимаешь, ты, товарищ Воробьев, народ советский, настоящий народ… наш… и ты будь покоен!
Члены четвертой бригады и вместе с ними Ваня Гальченко не придавали большого значения переговорам и выражениям чувств. Осмотрев ящик, они полезли к мотору, установили систему, марку, чуть поспорили о других системах, но единогласно заключили, что машина новая, что в сравнении с ней все станковое богатство Соломона Давидовича, в том числе и токарные самарские станки, никуда не годится.
Идеальный новый завод и реальная новая полуторка сильно понизил их уважение к токарным станкам. Недавний их восторг по поводу приобщения к великой работе металлистов повернулся по-новому. Даже Ваня Гальченко, человек весьма сдержанный и далеко не капризный, недавно пришел в кабинет Захарова в рабочее время. Он старался говорить по-деловому, удерживать слезы — и все-таки плакал.
— Смотрите, Алексей Степанович! Что эе это такое?.. Шкив испорчен… Я говорил, говорил…
— Чего ты волнуешься? Шкив нужно исправить.
— Не исправляют. А он говорит: работай! Так нельзя работать.
— Идем.
Переполненный горем, Ваня прошел через двор за Захаровым. Ваня уже не плакал. Войдя в механический цех, он обогнал Алексея Степановича и подбежал к своему станку.
— Вот, смотрите.
Ваня вскочил на подставку и пустил станок. Потом отвел вправо приводную ручку шкива — деревянную палку, свисающую с потолка. Станок остановился.
— Я смотрю, но ничего не вижу.
Вдруг станок завертелся, зашипел, застонал, как все станки в механическом цехе. Захаров поднял голову: палка уже опустилась, передвинулась влево — шкив включен.
Захаров засмеялся, глядя на Ваню:
— Да, брат…
— Как же я могу работать? Остановишь, станешь вставлять масленку в патрон, а он взял и пошел. Руку может оторвать…
За спиной Захарова уже стоял Соломон Давидович. Захаров сказал:
— Соломон Давидович! Это уже… выше меры…
— Ну, что такое? Я же сделал тебе приспособление!
Ваня полез под станок и достал оттуда кусок ржавой проволоки:
— Разве это такое приспособление?
На концах проволоки две петли. Ваня одну надел на приводную палку, а другую зацепил за угол станины. Станок остановился. Ваня снял петлю со станины, станок снова завертелся, но петля висела перед самыми глазами. Сзади голос Поршнева сказал:
— Последнее слово техники!
Соломон Давидович оглянулся агрессивно на голос, но Поршнев добродушно улыбается, его глаза под густыми черными бровями смотрят на Соломона Давидовича с теплой лаской, и он говорит:
— Это, честное слово, не годится, Соломон Давидович.
— Почему не годится? Это не последнее слово техники, но работать можно.
— Работать? Ему станок нужно останавливать раз пять в минуту, когда же ему привязывать, отвязывать… А тут петля болтается, лезет в суппорт.
Соломон Давидович мог сказать только одно:
— Конечно! Если поставить английские станки…
Откуда-то крикнули:
— А это какие?
С другого конца ответили:
— Это не станки. Это называется коза!
Захаров грустно покачал головой:
— Все-таки… Соломон Давидович! Это производит впечатление… отвратительное.
— Да что за вопрос! Сделаем капитальный ремонт!
Захаров круто повернулся и вышел. Соломон Давидович посмотрел на Ваню с укоризной:
— Тебе нужно ходить жаловаться. Как будто Волончук не может сделать ремонт.
Но из-под руки Соломона Давидовича уже показалась смуглая физиономия Фильки:
— Когда же будет капитальный ремонт?
— Нельзя же всем капитальный ремонт! По-вашему, капитальный ремонт — это пустяк какой-нибудь? Капитальный ремонт — это капитальный ремонт.
— А если нужно!
— Тебе нужно точить масленку. Что же ты пристал с капитальным ремонтом? Волончук возьмет гаеечку и навинтит.
— Как, гаечку? Здесь все шатается, суппорт испорчен!
— Ты не один в цехе. Волончук поставит гаеечку, и он будет работать.
Действительно, через пять минут Волончук приведен был в действие. Он приблизился к Фильке с деревянным ящиком в руках, а в этом ящике всегда много чудесных лекарств для всех станков. Филька удовлетворенно вздохнул. Но Соломон Давидович недолго наслаждался благополучием. Уже через минуту он налетел на Бориса Яновского:
— Стоишь?
Борис Яновский не отвечает, обиженно отворачивается. Есть такие вещи, которые могут вывести из терпения даже Соломона Давидовича. Он гневно кричит Волончуку:
— Это безобразие, товарищ Волончук! Чего вы там возитесь с какой-то гайкой? Разве вы не видите, что у Яновского шкив не работает? По-вашему, шкив будет стоять, Яновский будет стоять, а я вам буду платить жалованье?
Продолжая рыться в своем чудесном ящике, Волончук отвечает хмуро:
— Этот шкив давно нужно выбросить.
— Как это выбросить! Выбросить такой шкив? Какие вы богатые все, черт бы вас побрал! Этот шкив будет работать еще десять лет, к вашему сведению! Полезьте сейчас же и поставьте шпоночку!
— Да он все равно болтает.
— Это вы болтаете! Сию же минуту поставьте шпоночку!
Волончук задирает голову, чешет за ухом, не спеша приставляет лестницу и лезет к шкиву:
— Вчера уже ставили…
— То было вчера, а то сегодня. Вы вчера получали ваше жалованье и сегодня получаете.
Соломон Давидович тоже задирает голову. Но его дергает за рукав Филька:
— Так как же?
— Я же сказал: тебе поставят гаеечку.
— Так он туда полез…
— Подождешь…
И вдруг из самого дальнего угла отчаянный крик Садовничего:
— Опять пас лопнул! Черт его знает, не могут пригласить мастера!
И Соломон Давидович, по-прежнему мудрый и знающий, по-прежнему энергичный, уже стоит возле Садовничего.
— Был же шорник. Я говорил — исправить все пасы. Где вы тогда были?
— Он зашивал, а сегодня в другом месте порвалось. Надо иметь постоянного шорника!
— Очень нужно! Шорники вам нужны, а на завтра вам смазчик понадобится, а потом подавай убиральницу.
Садовничий швыряет на подоконник ключ и отходит.
— Куда же ты пошел?
— А что мне делать? Буду ждать шорника.
— Это такое трудное дело сшить пас? Ты сам не можешь?
Все-таки развеселил Соломон Давидович механический цех. И Садовничий смеялся:
— Соломон Давидович! Это же пас. Это же не ботинок!
Садовничий имел право так сказать, потому что он когда-то работал у сапожника.
22. СЛОВО
Какой будет завод, не знал даже Захаров. Но все знали, что нужно за год заработать триста тысяч «чистеньких». А это было не так легко сделать, потому что колонию «сняли со сметы», приходилось все расходы покрывать из заработков производства Соломона Давидовича. Неожиданно для себя самого Соломон Давидович сделался единственным источником, который мог дать деньги. Раньше других пострадал от этого Колька-доктор, которому так и не удалось приобрести синий свет. Потом девочки пятой и одиннадцатой бригад, давно запроектировавшие новые шерстяные юбки, вдруг поняли, что шерстяных юбок не будет. В библиотеке сотни книг связали в пачки, приготовив для переплета, а потом взяли и эти пачки развязали. Петр Васильевич Маленький просил на гребной автомобиль сто рублей, Захаров сказал:
— Подождем с гребным автомобилем.
На общем собрании Захаров обьяснил коротко:
— Товарищи! Надо подтянуть животы, приготовьтесь.
Все были согласны подтянуть животы, и ни у кого это не вызывало возражений. Даже в спальнях о подтягивании животов говорили мало. В четвертой бригаде преимущественное внимание уделяли делам механического цеха. Теперь унужно было зарабатывать триста тысяч, а станки плохие — вот основная тема, которую деятельно разбирали в четвертой бригаде. И в других бригадах страшно беспокоились: на чем, собственно говоря, можно заработать триста тысяч? Выходило так, что не на чем заработать, а между тем оказалось, что уже на другой день после приезда Крейцера выпуск масленок увеличился в полтора раза. Как это произошло, не понял и Соломон Давидович. Он несколько раз проверил цифры, выходило правильно: в полтора раза. Даже Захарову он не сообщил о своем открытии, подождал еще день, выпуск все подымался и подымался. Но подымался и крик в цехе против всяких неполадок, а потом не стало хватать литья. Ясно было, что нужно увеличить число опок. На общем собрании об этом говорили несколько раз во все более повышенных тонах; наконец разразился и скандал. Зырянский начал как будто спокойно:
— А теперь с опоками. Опоки старые, дырявые, и не хватает их. Тысячу раз, тысячу раз обещал Соломон Давидович: завтра, через неделю, через две недели. А посмотрите, что утром делается? Токари не успели кончить завтрак, а некоторые даже и не завтракают, а бегом в литейную. Каждый захватывает себе масленки, а кто придет позже, тому ничего не остается, жди утренней отливки, жди, пока остынет. Какая это техника?
И вот еще новость: Зорин, вовсе и не металлист, а деревообделочник, тоже взял слово:
— Соломону Давидовичу жалко истратить на опоки тысячу рублей.
— А если план трещит, так что?
Соломон Давидович потерял терпение:
— Дай же слово! Что это такое, в самом деле! С опоками этими, что я сам не понимаю, что ли? Опоки будут скоро. Сделаем.
С места крикнули:
— Когда? Срок.
— Через две недели.
Зырянский хитро прищурился:
— Значит, будут к пятнадцатому октября?
— Я говорю: через две недели, значит, будут к первому октября.
— Значит, к пятнадцатому октябрю обязательно?
— Да, к первому октября обязательно.
В зале начали улыбаться. Тогда Соломон Давидович стал в позу, протянул вперед руку:
— К первому октября, ручаюсь моим словом!
В зале вдруг прокатился смех, даже Захаров улыбнулся.
Соломон Давидович покраснел, надулся, он уже стоит на середине зала:
— Вы меня оскорбляете! Вы имеет право оскорблять меня, старика? Вы! Мальчишки!
Стало тихо, неловко. Что будет дальше? Но Зырянский тоже придвинулся к середине и, повернув к Соломону Давидовичу серьезное лицо, сдвинул брови:
— Никто вас не хочет оскорблять, Соломон Давидович. Вы утверждаете, что опоки будут готовы к первому октября. А я утверждаю, что они не будут готовы и к пятнадцатому октября.
Он остановился перед Блюмом, не опуская глаз. Соломон Давидович покрасневшими глазами оглядел собрание, вдруг повернулся и вышел из зала. В наступившей тишине Марк Грингауз возмущенно сказал:
— Нельзя, Алексей! Разве так можно с человеком? Он ручается словом.
Теперь покраснели глаза и у Зырянского. Он резко взмахнул кулаком:
— И я ручаюсь словом! Если я окажусь не прав, выгоните меня из колонии.
— А все-таки ты не прав, — неожиданно прозвучал голос Воленко.
— Это еще будет видно.
— А я тебе говорю: ты все равно не прав. И нечего тут спорить, мы все хорошо знаем — опоки не будут готовы к первому октября.
— Вот видишь!
— И ничего не вижу. А сейчас Соломон Давидович верит, понимаешь, верит, что они будут готовы. И он старается: это не то, что он врет. А ты, Алеша, сейчас же… на тебе! Взял и обидел! Такого старика.
— Я не обидел, а я с ним спорю.
— Спорить — одно дело, а обижать — другое дело. И я не допускаю, чтобы ты нарочно…
— Да брось ты, Воленко. У нас идет вопрос обо опоках, о деле, а ты все со своей добротой. У тебя все хорошие, и никого нельзя обижать. А по-моему иначе: нужны опоки — давай опоки, говори дело: когда будут готовы, а зачем морочить голову всей колонии? Зачем?
|
The script ran 0.008 seconds.