Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Джон Фаулз - Волхв [1966]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, prose_contemporary, Мистика, Постмодернизм, Психология, Роман, Современная проза

Аннотация. На небольшом греческом островке ставятся жуткие и жестокие психологические эксперименты, связанные с самыми сильными эмоциями и страхами людей и превращающие их жизнь в пытку. Опыты проводит некий таинственный «маг». В книге тесно переплетаются реализм, мистика и элементы детектива, а эротические сцены по праву считаются лучшими из всего, написанного о плотской любви во второй половине XX в.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 

— Но после этого мы встретимся? — Постараюсь. Но я не… — Что, если в полночь? У статуи? — Ну, попробуем. — Обернувшись к столу, сжала мне пальцы. — Чай-то совсем остыл. Мы вернулись, сели за стол. Выпили теплого чаю — я не разрешил ей заваривать свежий. Я съел пару сандвичей, она закурила, и разговор продолжался. Их с сестрой, как и меня, ставило в тупик парадоксальное стремление старика любыми средствами втянуть нас в свою игру. При том, что он ежеминутно выказывал готовность ее прекратить. — Как только мы начинаем кобениться, он предлагает нам немедля лететь обратно в Англию. Во время плавания мы раз насели на него: чего вы добиваетесь, очень просим… и все такое. В конце концов он чуть не вышел из себя, я его впервые таким видела. Назавтра даже пришлось извиняться. Просить прощения за назойливость. — Он, видно, ко всем одни и те же приемы применяет. — Твердит, чтоб я держала вас на расстоянии. Говорит про вас гадости. — Стряхнула пепел под ноги, усмехнулась. — Как-то принялся извиняться перед нами за вашу тупость. Здесь он явно перегнул, если вспомнить, как вы за пять секунд раскусили его историю с Лилией. — Он не намекал, что я начинающий психиатр и в некотором роде ему ассистирую? Она не смогла скрыть удивления и тревоги. Поколебалась. — Нет. Но такая мысль нам приходила в голову. — И сразу: — А вы действительно психиатр? Я осклабился. — Он только что сообщил, что вытянул эту идею из вас, под гипнозом. Вы-де меня в этом подозреваете. Надо быть начеку, Жюли. Он хочет лишить нас последних ориентиров. Отложила сигарету. — Причем так, чтоб мы сами это сознавали? — Вряд ли ему выгодно бороться с нами поодиночке. — Да, и нам так кажется. — Значит, главный вопрос: почему? — Быстро кивнула. — А кроме того — почему вы еще сомневаетесь во мне? — По той же причине, что и вы — во мне. — Вы же сами прошлый раз сказали. Лучше вести себя так, будто мы встретились случайно, далеко от Бурани. Чем ближе мы друг друга узнаем, тем спокойнее. Безопаснее. — Я слегка улыбнулся. — Я вот, к примеру, готов поверить чему угодно, кроме того, что вы учились в Кембридже и при этом не выскочили замуж. Потупилась. — Чуть не выскочила. — Но теперь угроза позади? — Да. Далеко-далеко. — Я столького не знаю о вашей настоящей жизни. — Моя настоящая жизнь куда скучнее вымышленной. — Где вы вообще-то живете? — Вообще-то — в Дорсете. Там живет моя мать. А отец умер. — Кем был ваш отец? Ответить ей не удалось. Испуганно уставилась в пространство за моей спиной. Я крутанулся на стуле. Кончис. Он, должно быть, подкрался на цыпочках — шагов его я не слыхал. В руках он держал занесенный четырехфутовый топор, точно раздумывая, как бы ловчее проломить мне череп. Жюли хрипло вскрикнула: — Не остроумно, Морис! Он и ухом не повел, в упор глядя на меня. — Чаю попили? — Да. — Я обнаружил сухую сосну. Ее надо порубить на дрова. Он произнес это до смешного резким и повелительным тоном. Я оглянулся на Жюли. Та вскочила и злобно уставилась на старика. Я сразу почуял: быть беде. Они со мной не слишком считались. С каким-то угрюмым бесстрастием Кончис проговорил: — Марии нечем плиту затопить. Визгливый, на грани истерики, голос Жюли: — Ты напугал меня! Совесть нужно иметь! Я снова посмотрел на нее: широко раскрытые, как в трансе, глаза, прикованы к лицу Кончиса. И, будто плевок: — Ненавижу! — Ты, милая, слишком возбуждена. Поди остынь. — Нет! — Я настаиваю. — Ненавижу! В ее криках слышались такие ярость и исступление, что мое вновь обретенное спокойствие рассыпалось в прах. Я в ужасе переводил взгляд со старика на девушку, надеясь различить хоть какой-то признак предварительного сговора между ними. Кончис опустил топор. — Жюли, я настаиваю. Я физически ощутил, как схлестнулись их самолюбия. Потом она круто повернулась и с размаху всадила ноги в шлепанцы, лежащие у дверей концертной. Проходя мимо стола — на протяжении всей сцены она ни разу не взглянула в мою сторону, — Жюли, прежде чем отправиться восвояси, выхватила у меня из-под руки чашку и выплеснула содержимое мне в лицо. Чая там было на донышке, и он совсем остыл, но сам порыв пугал какой-то детской мстительностью. Я захлопал глазами. Она устремилась прямиком к лестнице. Кончис строго окликнул: — Жюли! Остановилась у восточного края колоннады, но из упрямства не повернулась к нам. — Ты как избалованный ребенок. Неслыханно. — Не двинулась с места. Сделав к ней несколько шагов, он понизил голос, но я разбирал, что он говорит. — Актриса имеет право на срыв. Но не в присутствии посторонних. Иди-ка извинись перед гостем. Поколебавшись, резко развернулась и, чеканя шаг, прошла мимо него к столу. Слабый румянец; она все так же избегала смотреть мне в глаза. Остановилась рядом, строптиво набычилась. Я попытался заглянуть ей в лицо, затем растерянно посмотрел на Кончиса. — Ведь вы и вправду нас напугали! Стоя за ее спиной, он поднял руку, чтоб я успокоился, и повторил: — Жюли, мы ждем извинений. Вдруг вскинула голову. — И вас ненавижу! Вредный, дитячий голосок. Но — или мне показалось? — правая ресница чуть заметно дрогнула: не верь ни единому слову. Я еле сдержал улыбку. Она меж тем отправилась назад, поравнялась со стариком. Тот хотел ее остановить, но она злобно оттолкнула его руку, сбежала по лесенке, вышла на гравий; ярдов через двадцать сбавила темп, прижала ладони к щекам, точно в ужасе от того, что натворила, и скрылась из виду. Заметив мое старательно разыгранное беспокойство, Кончис улыбнулся. — Не принимайте ее истерик близко к сердцу. В некотором смысле она сознательно противится собственному исцелению. А сейчас так просто симулирует. — Ей почти удалось меня обмануть. — Того-то ей и надо было. Доказать вам наглядно, какой я деспот. — И сплетник, по всей видимости. — Он уставился на меня. Я продолжал: — Чай-то вытереть нетрудно. Гораздо трудней отмыться, если тебя ославили сифилитиком. Тем более, вам ведь давно известно, какой это «сифилис». Улыбнулся. — Но вы, конечно, поняли, зачем я это сделал? — Пока нет. — Кроме того, я сообщил ей, что на той неделе вы встретились с вашей подружкой. И теперь не догадались? — Ответ он мог прочесть на моем лице. Помедлив, сунул мне в руки топор. — Пойдемте. По дороге объясню. Я поднялся и понес топор вслед за ним, в направлении ворот. — Все на свете имеет конец, и наши летние приключения в том числе. А значит, я должен заранее позаботиться о, так сказать, отходных путях, которые для Жюли были бы наименее болезненны. Недостоверными сведениями о вас я снабдил ее, чтобы наметить несколько таких вот путей. Теперь она знает, что у вас есть другая. И что вы, верно, не столь привлекательный юноша, каким кажетесь на первый взгляд. Вдобавок шизофреники — вы в этом только что убедились — эмоционально неустойчивы. Я далек от мысли, что вы способны воспользоваться ее нездоровьем ради плотской потехи. Но если ввести в ее сознание дополнительные сдерживающие факторы, вам будет сподручнее контролировать ситуацию. В груди моей разливалось тепло. Чуть заметное движение ресниц Жюли сделало все уловки Кончиса тщетными — и безвредными; теперь и я был вправе схитрить. — Что ж, раз так… конечно. Я не против. — Потому я и нарушил ваш тет-а-тет. Курс лечения предусматривает регрессии, дополнительные нагрузки. Перелом без тренировки не срастется. — И, торопливо: — Ну, Николас, как вы ее нашли? — Преисполнена недоверия. Вы оказались правы. — Но вы хоть постарались…? — Насколько успел. — Хорошо. Завтра я намерен скрыться с глаз долой. Во всяком случае, внушить ей, что меня на вилле нет. Вы целый день проведете с ней как бы наедине. Посмотрим, что она станет делать. — Лестно, что вы до такой степени мне доверяете. Похлопал меня по плечу. — Признаться, я давно собирался спровоцировать ее на такую вот негативную реакцию. Чтоб рассеять ваши сомнения в ее ненормальности. Если они еще оставались. — С ними покончено. Раз и навсегда. Он важно кивнул, а я засмеялся про себя. Мы подошли к дереву, уже срубленному. Требовалось расколоть его на чурбаки приемлемого размера. К дому дрова оттащит Гермес, мне нужно лишь сложить их в поленницу. Я принялся махать топором, и Кончис вскоре ретировался. Работал я с гораздо большей охотой, чем в прошлый раз. Те ветки, что потоньше, сухие и хрупкие, ломались от первого же удара; и в каждый взмах топора я вкладывал свой, особый смысл. Приемлемые размеры обретала не только древесина. Складывая дрова в аккуратный, один к одному, штабель, я мысленно приспосабливал одну к одной многочисленные тайны, окутывавшие Бурани и Кончиса. Скоро я узнаю всю правду о Жюли, но самое важное уже узнал: она на моей стороне. С нашей помощью Кончис худо-бедно воплощает в жизнь свои саркастические фантазии, навязывает миру некий универсальный парадокс. Для него всякая правда — отчасти ложь и всякая ложь — отчасти правда. Вслед за Жюли я начинал прозревать за его бесчисленными ловушками и фокусами, при всей их внешней пагубности, благую волю. Я вспомнил, как он показал мне улыбку каменной головы — свою абсолютную истину. В любом случае, он слишком умен, чтобы надеяться, что наружный блеск его игрищ способен нас ослепить; втайне он стремится как раз к обратному… и стоит набраться терпения, пока не раскроется их глубинная цель, подспудный смысл. Размахивая топором в лучах высокого солнца, со смаком разминая мускулы, вновь чувствуя под ногами твердую почву, предвкушая ночь, завтрашний день, Жюли, поцелуй, освобождение от Алисон, я готов был ждать все лето напролет, коль он того пожелает; и всю жизнь напролет ждать такого же цельного лета. 44 Она явилась нам в отблесках лампы, стоящей на столе в юго-восточном углу террасы второго этажа, совсем иная, чем в вечер своего первого появления, в тот вечер, когда Кончис официально представил ее как Лилию. Костюм ее мало изменился по сравнению с тем, что был на ней днем… те же белые брюки, хотя блузку она надела тоже белую, со свободными рукавами, как бы делая уступку здешней вечерней чопорности. Коралловые бусы, красный ремень, шлепанцы; капелька тени для век, чуть-чуть губной помады. Встречая ее, мы с Кончисом встали. Замерла передо мной, помедлила, как-то настойчиво, отчаянно и долго смотрела в глаза. — Мне стыдно за свое поведение. Простите, пожалуйста. — Не стоит. Какая ерунда. Взглянула на Кончиса, точно ожидая похвал. Тот улыбнулся, указал ей на стул между нами. Но она потянулась к вороту блузки и вынула веточку жасмина. — Символ мира. Я понюхал цветок. — Как трогательно. Уселась. Кончис налил ей кофе, а я предложил сигарету и чиркнул спичкой. Она казалась пристыженной — подняв на меня глаза при встрече, теперь упорно их отводила. — Мы с Николасом, — сказал Кончис, — беседовали о религии. Это правда. К столу он вынес Библию, заложенную в двух местах; и мы принялись рассуждать о божеском и небожеском. — Вот как. — Уставилась на чашку, подняла ее, отхлебнула кофе; в тот же миг я ощутил мимолетное касание ее ноги под свисающим до полу краем скатерти. — Николас считает себя агностиком. Но понемногу признался, что ему все равно. Вежливо посмотрела на меня. — Все равно? — Есть вещи поважнее. Потрогала ложечку, лежащую на кофейном блюдце. — А я думала, важнее ничего нет. — Важнее, чем ваше мнение о том, с чем вы никогда в жизни не столкнетесь? По мне, это пустая трата времени. — Я потянулся к ее ноге, но не нашел. Она наклонилась, взяла со стола мой спичечный коробок и вытряхнула на белую скатерть десяток спичек. — А может, вы просто боитесь размышлять о боге? Голос ее звучал неестественно, и я догадался, что весь разговор был спланирован заранее… она говорит то, что нужно Кончису. — Нельзя размышлять о чем-то, что мышлению неподвластно. — Но вы размышляете о завтрашнем дне? О том, что будет через год? — Конечно. Обо всем этом можно делать достоверные предположения. Она забавлялась спичками, составляя из них один узор за другим. Я не отрывал взгляда от ее губ: прекратить бы эту пустую трепотню. — А я и о боге могу делать достоверные предположения. — Например? — Он невероятно мудр. — Почему вы так думаете? — Потому, что я его не понимаю. Зачем он, кто он, на каком уровне бытия. А Морис уверяет, что я очень умная. Видно, бог невероятно мудр, раз он настолько умнее меня. Настолько, что не оставил мне ни одной подсказки. Уничтожил все улики, все очевидности, все причины, все мотивы своего существования. — Быстро взглянув на меня, опять занялась спичками; в глазах ее стояло холодно-пытливое выражение, перенятое у Кончиса. — Невероятно мудр — или невероятно жесток? — Мудр. Умей я молиться, попросила бы бога не посылать мне знамений. Как только он пошлет знамение, я пойму, что он не бог. А лжец. На сей раз она посмотрела на Кончиса, чей взгляд блуждал в морских далях; он, верно, ждал, пока она произнесет весь положенный ей текст. И вдруг дважды беззвучно стукнула по столу указательным пальцем. Стрельнула глазами в сторону Кончиса, снова взглянула на меня. Я посмотрел на скатерть. Она положила две спички крест-накрест и еще пару рядом; XII. Меня наконец осенило, но она уже приняла равнодушный вид, собрала спички в горку, отодвинулась, пряча лицо от света лампы, и обратилась к Кончису: — Ты что-то помалкиваешь, Морис. Права я или нет? — Я на вашей стороне, Николас. — Улыбнулся. — Я думал так же, как вы, будучи гораздо старше и опытнее. Мы не виноваты, что лишены наития женской человечности. — Он выговорил это без всякой лести, просто констатируя факт. Жюли не смотрела в мою сторону. На лице ее лежала тень. — Но затем я пережил нечто такое, что заставило меня постичь истину, которую высказала сейчас Жюли. Она, правда, сделала нам с вами комплимент, причислив бога к мужскому роду. Мне-то кажется, она, как все настоящие женщины, знает — любое серьезное определение бога с необходимостью является и определением матери. Рождающей субстанции. Подчас она рождает самые неожиданные вещи. Ибо религиозный инстинкт — воистину тот инстинкт, который дает нам способность определить, что именно породило ту или иную ситуацию. Он откинулся на спинку стула. * * * — По-моему, я уже упоминал, что в 1922-м, когда дух нового времени — а тот шофер олицетворял демократию, равенство, прогресс — уничтожил де Дюкана, я находился за границей. А именно — гонялся за птицами (или, точнее, за птичьими голосами) на самом севере Норвегии. К вашему сведению, там, в арктической тундре, водится множество редких пернатых. Мне повезло. У меня с детства тонкий слух. К тому времени я опубликовал не одну статью о том, как различать птиц по их крикам и трелям. Даже завязал переписку со специалистами — с д-ром ван Оортом из Лейдена, с американцем Э. Э. Сондерсом, с Александерами из Англии. И вот летом 1922 года на три месяца покинул Париж и отправился в Арктику. …Жюли чуть-чуть повернулась, и я снова почувствовал прикосновение ноги — легчайшее, нагое. Стараясь не привлекать внимания Кончиса, я уперся в пол каблуком левой сандалии и тихонько высвободил ступню; босая подошва нежно чиркнула по моей коже. Жюли щекотала меня пальцами — забава невинная, но возбуждающая. Я попробовал, в свою очередь, наступить ей на ногу, но встретил мягкий отпор. Пришлось довольствоваться малым. Кончис тем временем продолжал. — По пути я заехал в Осло; профессор тамошнего университета рассказал мне, что в глуши хвойных лесов, которые тянутся из Норвегии в Финляндию и Россию, живет один знающий крестьянин. Он, похоже, неплохо разбирается в птицах; правда, профессор ни разу с ним не виделся: тот слал ему данные о перелетах. Мне давно хотелось послушать пение некоторых таежных видов, и я решил съездить к этому крестьянину. После тщательных орнитологических изысканий в тундре Крайнего Севера я пересек Варангер-фиорд и очутился в городишке под названием Киркенес. А оттуда, вооруженный рекомендательным письмом, отправился в Сейдварре. За четыре дня я покрыл девяносто миль. Первые двадцать — по лесной дороге, затем — на лодке по реке Пасвик, от одной затерянной заимки к другой. Бескрайняя тайга. Вековые мрачные ели на много миль вокруг. Река тихая и широкая, словно сказочное озеро. Словно зеркало, куда никто не смотрелся аж с сотворения мира. На четвертый день два моих помощника гребли с утра до самого вечера, не останавливаясь, но мы так и не встретили ни жилья, ни каких-либо признаков человека. Лишь серебристо-синий блеск бесконечной реки да деревья — покуда хватает глаз. Когда смерклось, впереди замаячили дом и две лужайки, выстланные лютиками — золотые пластинки во мраке дебрей. Мы прибыли в Сейдварре. Постройки сбились в тесный кружок. Избушка на берегу, полускрытая купой берез. Длинный сарай с торфяной крышей. И лабаз на бревенчатых опорах, чтоб крысы не лазили. К чурбаку у дома была привязана перевернутая лодка, во дворе сушились рыбачьи сети. Крестьянин оказался коротышкой с бойкими карими глазами. Ему было, наверное, около пятидесяти. Я спрыгнул на берег, он прочел письмо. Появилась женщина, лет на пять моложе, встала за его спиной. У нее было грубое, но выразительное лицо; хотя я не понимал, о чем они говорят, суть все же уловил: она не хочет, чтобы я тут задерживался. Моих гребцов она как бы не замечала. А те поглядывали на нее с любопытством, словно впервые видели. Но тут она поспешно вернулась в дом. Что бы там ни было, крестьянин проявил гостеприимство. Профессор не соврал: хозяин говорил по-английски вполне сносно, хоть и с запинкой. Я спросил, где он выучил язык. Он объяснил, что в молодости собирался стать ветеринаром и год учился в Лондоне. Я вновь оглядел его. Как же тебя занесло в этот медвежий угол Европы? Неожиданно выяснилось: женщина — жена не его, а братнина. У нее было двое детей, оба уже подростки. Ни дети, ни их мать английского не знали, но она и без слов вежливо, но твердо давала понять, что я остаюсь здесь против ее согласия. Однако с Густавом Нюгором мы поладили с первых же минут. Он показал мне свои птичьи справочники, тетради наблюдений. Энтузиаст всегда поймет энтузиаста. Естественно, я сразу спросил его о брате. Нюгор как-то растерялся. Сказал, что тот уехал. Затем, с таким видом, будто это все объясняет и дальнейшие расспросы излишни, добавил: «Много лет назад». В избушке было тесновато, и место для ночлега мне расчистили в сарае, на сеновале. Ел я за общим столом. Нюгор разговаривал только со мной. Невестка не раскрывала рта. Ее худосочная дочь — тоже. Паренек-недоросток, наверно, и не прочь был включиться в беседу, но дядя редко снисходил до того, чтобы переводить его реплики. В первые дни я не видел смысла вникать в проблемы этой маленькой норвежской семьи: меня захватили очарование природы и исключительное богатство пернатых. Что ни день, я выслеживал их и прислушивался к какой-нибудь экзотической утке или гусю, к гагарам, к диким лебедям, которые населяли прибрежные бухточки и лагуны. Природа здесь торжествовала над человеком. Не буйно, как в тропиках. Уверенно, царственно. Пошло утверждать, что каждый ландшафт обладает душой, но в этом чувствовался непреклонный нрав, с каким я не встречался ни до, ни после. Он игнорировал человека. Человек здесь ничего не значил. Дело не в суровых условиях — Пасвик кишел форелью и другой рыбой, лето было длинным и теплым, так что успевали созреть и картошка, и пшеница, — а в огромности пространства, которое нельзя ни побороть, ни приручить. Звучит угрожающе? Но одиночество пугало лишь на первых порах, дня через два-три я понял, что влюбляюсь в него. И всего больше — в тишину. Вечера. Покой. Плеск утки, что садится на воду, крик скопы разносились на много миль с ясностью, которая поначалу казалась сверхъестественной — а затем загадочной: как вопль в пустом доме, они подчеркивали плотность молчания и покоя. Словно звук был фоном для тишины, а не наоборот. На третий, по-моему, день я раскрыл семейный секрет. В первое же утро Нюгор указал на длинный лесистый мыс — он вдавался в реку полумилей южнее заимки — и попросил не ходить туда. Сказал, что устроил там искусственное гнездовье для колонии лутков и гоголей и не хочет, чтоб их беспокоили. Я, конечно, согласился, хотя высиживать яйца уткам даже в этих широтах было поздновато. Потом я заметил, что за ужином один из членов семьи всегда отсутствует. В первый вечер не было девочки. Во второй — мальчик появился лишь к концу трапезы; а ведь за несколько минут до того, как Нюгор позвал меня ужинать, я видел: он уныло сидит на берегу. На третий день я сам возвращался на подворье с опозданием. И в ельнике, не доходя до берега, остановился понаблюдать за птицей. Я не собирался прятаться, но вышло, что я как бы в скрадке. …Кончис умолк, и я вспомнил, как наткнулся на него две недели назад, распрощавшись с Жюли; словно эхо того эпизода. — Вдруг ярдах в двухстах я заметил девочку. В одной руке ведерко, покрытое тряпицей, в другой — молочный бидон. Я не стал выходить из-за ствола. К моему удивлению, она пробиралась по берегу среди деревьев все дальше и наконец вступила на запретный мыс. Я смотрел в бинокль, пока она не скрылась. Нюгору не нравилось сидеть в комнате со мной и родственниками. Их упорное молчание злило его. И он пристрастился провожать меня в «спальню», чтобы выкурить там трубку и поболтать. В тот вечер я рассказал, что видел его племянницу, которая относила на мыс, очевидно, еду и питье. Я спросил, кто живет там. Он не стал вилять. Все сразу выяснилось. Там живет его брат. И он — сумасшедший. …Я перевел взгляд с Кончиса на Жюли, потом — снова на Кончиса; казалось, ни тот, ни другая не замечают, как странно совпали сейчас прошлое и псевдонастоящее. Я снова надавил ей на ногу. Она ответила, но сразу убрала ступню. Рассказ захватил ее, ей не хотелось отвлекаться. — Я тут же поинтересовался, показывали ли его врачу. Нюгор покачал головой: похоже, он был невысокого мнения о возможностях медицины, по крайней мере применительно к данному случаю. Я напомнил, что я и сам врач. Он помолчал. «Наверно, мы тут все ненормальные». Потом встал и ушел. Впрочем, для того лишь, чтобы через несколько минут вернуться. Он притащил какой-то мешочек. Вытряхнул содержимое на постель. Россыпь округлых галек и кремней, черепков примитивной утвари с процарапанными дорожками орнамента; это было собрание вещиц каменного века. Я спросил, где он их нашел. На Сейдварре, ответил он. И объяснил, что это исконное название мыса. «Сейдварре» — лопарское слово, оно означает «холм священного камня», дольмена. Отмель была когда-то святым местом лопарей-полмаков, которые сочетали рыболовство с оленеводством. Но и они лишь наследовали иным, древнейшим культурам. Сначала заимка служила просто летней дачей, базой для охоты и рыбалки. Построил ее отец Нюгора, эксцентричный священник; удачная женитьба принесла ему достаточно денег, чтобы потакать своим поистине разнообразным склонностям. С одной стороны, он был суровый лютеранский пастор. С другой — приверженец традиционного сельского уклада. Естествоиспытатель и ученый местного значения. И заядлый охотник и рыбак, любитель дикой природы. Обоим сыновьям, по крайней мере в молодости, претила его сугубая религиозность. Хенрик, старший, стал моряком, судовым механиком. Густав принялся за ветеринарное дело. Отец умер, и львиная доля денег по завещанию отошла Церкви. Когда Густав практиковал в Тронхейме, Хенрик приехал к нему погостить, познакомился с Рагной и женился на ней. Потом вроде бы вернулся на судно, но вскоре пережил нервный срыв, бросил службу и осел в Сейдварре. Год или два все шло нормально, однако затем в его поведении появились странности. В конце концов Рагна написала Густаву. Тот прочел письмо и сел на ближайший пароход. Оказалось, вот уже почти девять месяцев она ведет хозяйство в одиночку — да еще с двумя детьми на руках. Он ненадолго вернулся в Тронхейм, свернул все дела и с этого момента взвалил на себя заимку и братнину семью. «У меня не было выбора», — объяснил он. К тому времени я уже почуял в атмосфере дома некоторую натянутость. Густав неравнодушен — или был когда-то неравнодушен — к Рагне. И теперь полная безнадежность его чувства и ее безысходная верность мужу сковывали их крепче всякой любви. Я стал расспрашивать, в чем выражается безумие брата. И тогда, кивнув на камешки, Густав снова заговорил о Сейдварре. Сперва брат ненадолго удалялся туда «для размышлений». Потом вбил себе в голову, что однажды его — или, во всяком случае, мыс — посетит Господь. Вот уже двенадцать лет он живет там отшельником в ожидании этого визита. Он ни разу не вернулся на заимку. За последние два года братья не обменялись и сотней слов. Рагна туда не ходит. Конечно, он во всем зависит от родных. Особенно с тех пор, как surcroit de malheur[75] почти ослеп. Густав считал, что брат уже не отдает себе отчета, сколько они для него делают. Приемлет их помощь как манну небесную, без лишних вопросов и благодарности. Я спросил Густава, когда он последний раз говорил с братом (помнится, дело было в начале августа). «В мае», — смущенно ответил он и махнул рукой. Теперь четверо с заимки интересовали меня больше, чем птицы. Я заново вгляделся в Рагну, и мне показалось, что в ней есть нечто трагическое. У нее были прекрасные глаза. Глаза героини Еврипида, жесткие и темные, как обсидиан. Я проникся состраданием и к ее детям. Растут, будто микробы в пробирке, на чистейшей закваске стриндберговской меланхолии. Без всяких шансов вырваться. Ни души на двадцать миль вокруг. Ни деревни — на пятьдесят. Я понял, почему Густав так обрадовался моему приезду. Новое лицо помогало сохранить ясный ум, чувство реальности. Ведь гибельная страсть к собственной невестке грозила и ему безумием. Как многие молодые люди, я воображал себя избавителем, вестником добра. Добавьте мое медицинское образование, знакомство с трудами господина из Вены, тогда еще не столь широко известными. Я сразу классифицировал недуг Хенрика — хрестоматийный случай анального истощения. Плюс навязчивая идентификация с отцом. Все это осложнено уединенным образом жизни. Диагноз выглядел простым, точно повадки птиц, которых я наблюдал ежедневно. Теперь, когда тайна раскрылась, Густав не прочь был обсудить ситуацию. И на следующий вечер сообщил дополнительные данные; они подтверждали мой вывод. Похоже, Хенрика с детства влекло море. Потому он и стал учиться на механика. Но постепенно понял, что ему не по душе машины, не по душе многолюдье. Началось с машин. Мизантропия выявилась позднее; он и женился-то, наверно, отчасти затем, чтобы остановить ее развитие. Он любил простор, одиночество. Вот почему его тянуло в океан, и ясно, что тесная скорлупка корабля, копоть и лязг машинного отделения скоро ему осточертели. Если б он мог совершить кругосветное плавание в одиночку… Вместо этого он поселился в Сейдварре, где сама суша напоминала море. Появились дети. И тут он стал слепнуть. За едой смахивал на пол посуду, в тайге спотыкался о корни. Разум его помутился. Хенрик был янсенистом, он знал: божество безжалостно. Он возомнил себя отмеченным, избранным для сугубых мучений и кар. Ему на роду было написано угробить молодость на дрянных корытах, в зловонной воде, тщетно гоняться за вожделенной мечтою, за раем земным. Он так и не понял главного: судьба — это всего лишь случай; мир справедлив к человечеству, пусть каждый из нас в отдельности и переживает много несправедливого. В нем ныла обида на неправедность Божью. Он отказался ехать в больницу, где ему хотели обследовать глаза. Злоба на то, что он страдает незаслуженно, накаляла нутро, и этот огнь сжигал и душу его, и тело. Не размышлять он уходил на Сейдварре. Ненавидеть. Мне не терпелось взглянуть на этого религиозного маньяка. И не из одного лишь врачебного любопытства: я искренне привязался к Густаву. Попробовал даже объяснить, в чем суть психоанализа, но его это словно бы не тронуло. Выслушал меня и буркнул; не наделать бы хуже. Я заверил, что нога моя не ступит на мыс. И тема была закрыта. Вскоре, в ветреный день, я выслеживал птиц на берегу в трех-четырех милях южнее заимки и вдруг услышал, что кто-то меня зовет. Это был Густав. Я вышел к реке, и он подгреб поближе. Он не ловил хариусов, как я было решил, а искал меня. Все-таки я должен посмотреть на его брата. Мы незаметно подберемся и понаблюдаем за Хенриком, точно за птицей. Сегодня подходящий день, объяснил Густав. Как у большинства слабовидящих, у брата развился острый слух, и ветер поможет нам схорониться. Я прыгнул в лодку, и скоро мы высадились на узкой косе у самой оконечности стрелки. Густав исчез, потом вернулся. Хенрик у сеида, лопарского дольмена, сказал он. Можно беспрепятственно обследовать хижину. Мы пробрались через лес к невысокому холму, перевалили на южный склон — тут, в ложбине, в самых зарослях, и стояло это странное жилище. Оно вросло в землю, и с трех сторон виднелись только пласты торфа на крыше. С четвертой смотрели в овраг дверь и окошечко. Кроме поленницы, ни следа осмысленной деятельности. Густав впихнул меня в дом, а сам остался снаружи на стреме. Сумрак. Стены голые, как в келье. Лежанка. Грубо сколоченный стол. Связка свечей в жестянке. Из удобств — лишь старая плита. Ни коврика, ни занавесок. Жилые части комнаты прибраны. Но углы заросли мусором. Палая листва, грязь, паутина. Запах нечистой одежды. На столе у окошка лежала книга. Массивная черная Библия с необычно крупным шрифтом. Рядом — увеличительное стекло. Лужицы воска. Я зажег свечу, чтобы осмотреть потолок. Пять или шесть балок, поддерживающих крышу, были побелены, и на них коричневыми буквами вырезаны два длинных библейских стиха. По-норвежски, конечно, но я переписал в блокнот их индексы. А на крестовине против двери — еще одна норвежская фраза. Я выглянул наружу и спросил Густава, что она означает. «Хенрик Нюгор, проклятый Богом, начертал меня собственной кровью в 1912 году», — перевел тот. Десять лет назад. Сейчас я прочту вам два других текста, которые он вырезал и протравил кровью. …Кончис открыл книгу, лежавшую на столе. — Один — из Исхода: «Они расположились станом в конце пустыни. Господь же шел пред ними днем в столпе облачном, показывая им путь, а ночью в столпе огненном, светя им». Другой — апокрифический парафраз того же мотива. Вот. Ездра: «И сказал Господь: Я дал вам свет в столпе огненном, вы же забыли Меня». Это напомнило мне Монтеня. Вы знаете, что на потолке его кабинета были записаны сорок две пословицы и цитаты. Но в Хенрике не чувствовалось и следа монтеневой благости. Скорее исступление знаменитого «Дневника» Паскаля — тех двух переломных часов, которые философ впоследствии смог описать одним только словом: feu[76]. Порой комната словно пропитывается нравом своего обитателя — вспомните узилище Савонаролы во Флоренции. Это была именно такая комната. Вы могли и не знать о судьбе того, кто здесь жил. Мука, конвульсии, безумие все равно выпирали отовсюду, подобно бубонам. Я вышел из хижины, и мы осторожно зашагали к сеиду. Скоро он показался за деревьями. Его нельзя было назвать настоящим дольменом — просто высокий валун, которому придали живописную форму дождь и стужа. Густав вытянул палец. Ярдах в семидесяти, в глубине березовой поросли, поодаль от сеида, стоял человек. Я навел бинокль на резкость. Он был выше Густава, тощий, с темно-седой гривой кое-как обкорнанных волос, бородатый, горбоносый. Он как раз повернулся в нашу сторону, и я хорошо разглядел его изможденное лицо. Поражала в нем истовость. Суровость почти первобытная. Мне не приходилось видеть такой предельной, дикой решимости. Не идти на компромисс, не отступать ни на шаг. Никогда не улыбаться. А глаза! С легкой косинкой, какого-то невероятного льдисто-синего цвета. Вне всякого сомнения, глаза безумца. Это чувствовалось даже на расстоянии пятидесяти ярдов. На нем была ветхая голубая рубаха, стянутая у горла выцветшим красным ремешком. Темные штаны и большие сапоги с загнутыми носами. Одежда настоящего лопаря. В руке — посох. Какое-то время я наблюдал за этим редким экземпляром. Я-то ждал, что увижу бирюка, который блуждает в чаще леса и что-то мямлит себе под нос. А передо мной был хищник, слепой и лютый. Густав снова толкнул меня локтем. У сеида появился мальчик с корзиной и бидоном. Положил их на землю, поднял другую — пустую — корзину (очевидно, ее оставил там Хенрик), огляделся и что-то крикнул по-норвежски. Не очень громко. Он явно знал, где прячется отец, потому что смотрел в сторону березовой заросли. Потом исчез в глубине леса. Через пять минут Хенрик двинулся к сеиду. Уверенным шагом, но все же ощупывая путь концом посоха. Поднял корзину и бидон, прижал локтем и устремился знакомой дорогой к хижине. Тропа проходила в двадцати ярдах от того места, где затаились мы. Как раз в тот момент, когда он поравнялся с нами, высоко-высоко раздался один из звуков, какие часто слышишь на реке, прекрасный, будто зов труб Тутанхамона. Так кричит в полете чернозобая гагара. Хенрик замер, хотя этот крик должен был быть ему столь же привычен, что и шум ветра в кронах. Он стоял, запрокинув лицо. Ни досады, ни отчаяния. Лишь чуткое ожидание: не ангелы ли это трубят, возвещая близость Пришествия? Он направился дальше, а мы вернулись на заимку. Я не знал, что сказать. Не хотелось расстраивать Густава, признавать свое бессилие. Идиотская гордыня обуревала меня. Я же член-учредитель Общества разума, в конце-то концов. Постепенно у меня созрел план. Я пойду к Хенрику один. Скажу, что я врач и хотел бы осмотреть его глаза. И под этим предлогом попробую прощупать его рассудок. Назавтра в полдень я подобрался к хижине Хенрика. Моросил дождь. Небо затянули облака. Я постучался и отступил на несколько шагов. Долгая пауза. Наконец он возник в дверном проеме, одетый так же, как вчера. Лицом к лицу, совсем рядом, его неистовство поражало еще сильнее. С трудом верилось, что он почти слеп: столь пронзительно-прозрачны были его синие глаза. Но вблизи заметно было, что смотрят они в разные стороны; заметны и характерные пятна катаракты на радужках. Он, наверное, очень удивился, но и виду не подал. Я спросил, понимает ли он по-английски — Густав говорил, что понимает, но я хотел вынудить его собственный ответ. Он лишь замахнулся посохом: не приближайся! Не угроза, скорее предостережение. Я понял его так, что могу продолжать, если не стану подходить ближе. Я объяснил, что я врач, интересуюсь птицами, приехал в Сейдварре изучать их… и тому подобное. Я говорил медленно, памятуя, что английской речи он не слышал лет пятнадцать или даже больше. Он внимал без всякого выражения. Я перешел к современным методам лечения катаракты. Уверен, в больнице ему могли бы помочь. Ни слова в ответ. Наконец я умолк. Он повернулся и скрылся в хижине. Дверь осталась открытой; я выжидал. Вдруг он выскочил снова. В руке у него было то же, что и у меня, Николас, когда я прервал ваше чаепитие. Топор с длинной рукояткой. Но я сразу понял, что он не более расположен колоть дрова, чем викинг, когда бросается в гущу схватки. Помедлил мгновение, потом ринулся вперед, занося топор над головой. Если б не слепота, он, без сомнения, убил бы меня. А так я едва успел отскочить. Острие топора вонзилось глубоко в дерн. Секунды две он его вытаскивал; я воспользовался этим и пустился наутек. Он грузно побежал за мной. Перед хижиной была небольшая прогалина, свободная от деревьев; я углубился в лес ярдов на тридцать, а он остановился у первой же березы. За двадцать футов он, наверно, не мог отличить меня от древесного ствола. С топором наперевес он вслушивался, напрягал глаза. Должно быть, он понимал, что я наблюдаю за ним, ибо внезапно размахнулся и со всей силой обрушил топор на березу. Дерево было порядочное. Но по всему стволу, от корней до вершины, прошла крупная дрожь. Так он мне ответил. Его ярость настолько испугала меня, что я не двинулся с места. Секунду он смотрел в моем направлении, затем повернулся и ушел в хижину. Топор так и остался в стволе. На подворье я вернулся поумневшим. В голове не укладывалось, как можно столь упорно противиться медицине, разуму, науке. Но ясно было, что и другие мои приоритеты — плотскую радость, музыку, рассудочность, врачебное мастерство — он отмел бы точно так же, с порога. Его топор метил прямо в темя всей нашей гедонистической цивилизации. Нашей науке, нашему психоанализу. Для него все, что не являлось Встречей, было тем, что буддисты называют жаждой бытия — суетной погоней за повседневностью. И конечно, забота о собственных глазах лишь умножила бы тщету. Он хотел остаться слепым. Тем больше надежды, что в один прекрасный миг он прозреет. Через несколько дней я собрался уезжать. В последний вечер Густав засиделся у меня допоздна. Я ничего не сказал ему о своей прогулке. Ветра не было, но в тех краях в августе ночи уже довольно холодные. Густав ушел, а я выбрался из сарая помочиться. Ослепительная луна сияла в небе Дальнего Севера, где к концу лета день брезжит сквозь любую темноту и над головой открываются таинственные глубины. В такие ночи кажется, что мир вот-вот начнется заново. Из-за реки, со стороны Сейдварре, донесся крик. Сперва я решил, что это какая-то птица, но быстро сообразил; так кричать может только Хенрик. Я повернулся к заимке. Густав, едва различимый во тьме, замер, остановился у дома, весь — слух. Снова крик. Натужный, словно голос должен был преодолеть огромные расстояния. Ступая по траве, я приблизился к Густаву. «Он просит помощи?» Тот покачал головой и продолжал безотрывно смотреть на темный абрис Сейдварре за серой в свете луны рекой. О чем он кричит? «Слышишь меня? Я здесь», — перевел Густав. И эти фразы, сначала одна, потом другая, вновь донеслись до нас; теперь я разбирал слова. «Horer du mig? Jeg er her». Хенрик взывал к ГОСПОДУ. Я уже рассказывал, как хорошо воздух Сейдварре распространяет звуки. Всякий раз крик будто уходил в бесконечность, через леса, над водами, к звездам. Отголоски замирали вдали. Редкие, хриплые вопли потревоженных птиц. Сзади, в доме, послышался шум. Я обернулся; в одном из верхних окон белела чья-то фигура — Рагны или ее дочери, не разберешь. Всех нас словно опутали чары. Чтобы развеять их, я принялся задавать вопросы. И часто он так кричит? Не слишком, ответил Густав — три-четыре раза в год, в полнолуние, если нет ветра. И всегда те же самые слова? Густав помедлил. Нет. «Я жду», и «Я очистился», и еще — «Я готов». Но две фразы, которые мы слышали — чаще других. Я заглянул Густаву в лицо и спросил, нельзя ли снова пойти понаблюдать за Хенриком. Он молча кивнул, и мы отправились в путь. До стрелки добрались минут за десять-пятнадцать. То и дело слышались крики. Мы подошли к сеиду, но кричали не отсюда. «Он на самом краю», — сказал Густав. Мы миновали хижину и очень осторожно приблизились к оконечности мыса. Лес кончился. За ним открылся берег. Галечный пляж тридцать-сорок ярдов шириной. Пасвик здесь сужался, и мыс принимал на себя всю силу течения. Поток, словно в разгаре лета, журчал на камнях отмели. Хенрик стоял на острие галечной косы, по колено в воде. Лицом к северо-востоку, где река снова расширялась. Луна покрывала ее вязью тусклых отблесков. По воде стлались длинные полосы тумана. Не успели мы оглядеться, как Хенрик закричал. «Horer du mig?». С невероятной силой. Точно звал кого-то за много миль отсюда, на невидимой дальней излуке. Долгая пауза. И: «Jeg er her». Я навел бинокль. Он стоял, широко расставив ноги, с посохом в руке, как библейский пророк. Воцарилось молчание. Черный силуэт на фоне мерцающего потока. Затем Хенрик произнес какое-то слово. Гораздо тише. Это было слово «Takk». «Спасибо» по-норвежски. Я не отводил бинокль. Он отступил на шаг-другой, вышел из воды, стал на колени. Мы слышали, как хрустит галька под его ногами. Он смотрел в ту же сторону. Руки опущены. Не к молитве он готовился — к еще более пристальному созерцанию. Он видел нечто совсем рядом с собой, столь же явственно, как я — темную голову Густава, деревья, лунные блики в листве. Я отдал бы десять лет жизни, чтобы посмотреть туда, на север, его глазами. Не знаю, что именно он видел, но уверен — это «что-то» обладало мощью и властью, которые объясняли все. И подобно вспышкам лунного света над головой Хенрика мне блеснула правда. Он не ждал встречи с Богом. Он встречался с Ним, встречался, возможно, уже многие годы. Не уповал на чудо, а переживал его. Как вы догадываетесь, до этого момента я рассматривал жизнь с научной, медицинской, классифицирующей точки зрения. Подходил к роду людскому с позиций орнитологии. Меня интересовали его разновидности, инстинкты, повадки. А тут я впервые усомнился в собственных принципах, убеждениях, пристрастиях. Ощущения человека на мысу не вмещались в рамки моей науки, моего разума, и я понял, что наука и разум останутся ущербны, пока не воспримут то, что происходило тогда в голове Хенрика. Я сознавал, что Хенрик видит там, над водою, столп огненный; сознавал, что никакого столпа нет, и легко можно доказать, что столп существует лишь в воображении Хенрика. Однако все наши объяснения, разграничения и производные, все наши понятия о причинности будто озарились сполохом и предстали передо мной как ветхая сеть. Действительность, огромное ленивое чудище, перестала быть мертвой, податливой. Ее переполняли таинственные силы, новые формы и возможности. Сеть ничего не значила, реальность прорывалась сквозь нее. Может, мне телепатически передалось состояние Хенрика? Не знаю. Эти простые слова, «Не знаю», стали моим огненным столпом. Они открывали мне мир, иной, чем тот, в каком я жил — как Хенрику. Они учили меня смирению, что схоже с исступленностью — как Хенрика. Я ощутил глубинную загадку, ощутил тщету многих вещей, что век наш превозносит — как Хенрик. Наверно, рано или поздно озарение все равно настигло бы меня. Но в ту ночь я сделал шаг длиною в десятилетие. Уж это я понимал ясно. Вскоре Хенрик побрел обратно в лес. Я не видел его лица. Но мне кажется, выражение накала, которое не покидало его днем, он перенимал именно у огненного столпа. Может быть, ему уже не хватало одного лишь огненного столпа, и в этом смысле он все еще ждал Сретенья. Жизнь — всегда стремление к большему, для грубого ли лавочника, для изысканного ли мистика. Но в одном я был уверен. Пусть Бога с ним нет, но Дух Святой почиет на нем. Назавтра я отбыл. Попрощался с Рагной. Ее враждебность не ослабла. Думаю, в отличие от Густава она считала, что безумие послано ее мужу свыше, и любая попытка лечения убьет его. Густав с племянником отвезли меня на лодке до ближайшей заимки, в двадцати милях к северу. Мы пожали друг другу руки, условились переписываться. Мне нечем было его утешить, да и вряд ли он нуждался в утешении. Есть случаи, когда утешение лишь нарушает равновесие, что установлено временем. С тем я и вернулся во Францию. 45 Жюли покосилась на меня, будто спрашивая, продолжаю ли я еще сомневаться в том, что никакая серьезная опасность нам тут не угрожает. Я не выказал несогласия — и не затем только, чтоб ей угодить. Может, вот-вот с Муцы донесется голос, выкрикивающий что-то по-норвежски, или взметнется из сосновой темноты мастерски подделанный огненный столп. Но нет — царила тишина, только сверчки попискивали. — И больше вы туда не возвращались? — Порой ничего нет пошлее, чем возвращаться. — Неужели вас не интересовало, чем кончится эта история? — Вовсе не интересовало. Настанет день, Николас, и вы откроете для себя нечто неимоверно значительное. — Сарказм в его тоне не чувствовался, но подразумевался. — И поймете, что я имел в виду, когда говорил вам: бывают мгновения, которые обладают столь сильным воздействием на душу, что и подумать страшно о том, что когда-нибудь им наступит предел. Для меня время в Сейдварре остановилось навеки. И мне не интересно, что сталось с заимкой. И как поживают ее обитатели. Если еще поживают. — Но ты сказал, — произнесла Жюли, — что вы с Густавом обещали друг другу переписываться. — Я и писал ему. А он отвечал. Года два отвечал неукоснительно, примерно раз в три месяца. Но совсем не касался темы, которая вас волнует — сообщал лишь, что все по-прежнему. Послания его были целиком посвящены орнитологическим наблюдениям. И читать их становилось все скучнее, ибо я постепенно охладел к типологии природы. Письма приходили реже и реже. Кажется, в 1926 или 27-м он прислал мне рождественскую открытку. С тех пор — молчание. А теперь его уже нет на свете. И Хенрика нет, и Рагны. — Вы вернулись во Францию — а потом? — Огненный столп приходил в гости к Хенрику в полночь 17 августа 1922 года. Пожар в Живре-ле-Дюк вспыхнул в те самые ночь и час. Жюли, в отличие от меня, взглянула с неприкрытым недоверием. Кончис сидел боком к столу; наши с ней глаза встретились. Скорчила разочарованную мину, потупилась. — Вы хотите сказать… — Я ничего не хочу сказать. Между этими событиями не было никакой связи. И быть не могло. Точнее, их связывал я, именно во мне нужно искать смысл их совпадения. У него пробилась непривычно тщеславная интонация, точно он-то и спровоцировал оба события и каким-то неведомым способом обеспечил их синхронность. Чувствовалось, что сие совпадение не надо понимать буквально, что он использует его в качестве красивого символа; два рассказанных им эпизода перекликаются по смыслу, и загадка его натуры раскроется перед нами лишь при их внимательном сличении. Точно так же, как в новелле о де Дюкане содержался ключик к самому Кончису, только что поведанная им история как-то объясняла недавний сеанс гипноза; реальность, прорывающая ветхую сеть знания, — кажется, так он выразился; во время сеанса я, помнится, испытывал нечто сходное, и это сходство вряд ли чисто случайно. Взаимосвязи знаков, что пронизывают плоть спектакля; нити тайного замысла. — Дорогая, — отечески обратился он к Жюли, — по-моему, тебе пора в постель. — Я посмотрел на часы. Начало двенадцатого. Жюли повела плечом, словно напоминать о режиме с его стороны было бестактно. — Зачем ты рассказал нам эту историю, Морис? — спросила она. — Настоящим правит минувшее. Сквозь Бурани просвечивает Сейдварре. Все, что здесь происходит, по каким бы причинам ни происходило, отчасти — нет, целиком — уже случилось в норвежской тайге тридцать лет тому назад. Он отвечал ей тем же тоном, каким обычно обращался ко мне. Иллюзия, что у Жюли абсолютно другой статус, что она гораздо больше разбирается в сути происходящего, почти развеялась. Похоже, он толкает нас к новому излому, устанавливает новые правила наших отношений. В каком-то смысле мы оба стали теперь учениками, профанами. Мне вспомнился излюбленный сюжет викторианских живописцев: брадатый моряк-елизаветинец, указуя в просторы вод, разглагольствует перед парой вытаращившихся на него мальчуганов. Мы вновь исподтишка переглянулись; впереди лежала еще одна незнаемая территория. Я ощутил прикосновение ноги; доля секунды, какую длится торопливый поцелуй. — Что ж. Наверно, мне пора. — Чопорная личина опять легла на ее черты. Все мы поднялись. — Морис, ты так умно и увлекательно рассказывал. Подалась к нему, чмокнула в щеку. Протянула мне руку. Заговорщически блеснула глазами, быстро сдавила пальцами мою ладонь. Пошла прочь; остановилась. — Извините. Забыла сложить спички в коробок. — Ничего страшного. Мы с Кончисом молча уселись. Вскоре послышался хруст гравия — она шагала в сторону моря. Я улыбнулся прямо в непроницаемое лицо Кончиса. На фоне ясных белков радужка казалась совсем черной — бесконечно внимательный взгляд маски. — Покажут мне ночью живые картинки? — А что, эта история в них нуждается? — Нет. Вы рассказали ее… безупречно. Отмахнулся от похвалы, обвел рукой вокруг себя: вилла, лес, море. — Вот она, иллюстрация. Вещи как они есть. В скромных рамках моих владений. Раньше я бы непременно заспорил с ним. Его владения, не столь уж скромные, пропитаны скорее мистификацией, нежели мистикой; что же до «вещей», то здесь они как раз не те, какими представляются. Кончис — личность, без сомнения, сложная, но от этого не перестает быть хитрющим старым шарлатаном. — Сегодня вечером состояние пациентки кардинально улучшилось, — небрежно бросил я. — Наутро она вам покажется еще более вменяемой. Не попадитесь на эту удочку. — За кого вы меня принимаете! — Я уже говорил, что завтра скроюсь с глаз долой. Но буде мы так и не увидимся, ждать вас в следующую субботу или не ждать? — Непременно ждать. — Хорошо. Ладно. — Встал, словно всего лишь тянул время, потребное, как я предположил, для того, чтобы Жюли успела «исчезнуть». Я тоже поднялся. — Спасибо. Еще раз спасибо вам за науку. Он наклонил голову, точно бывалый импресарио, не принимающий слишком всерьез бесконечные похвалы своему творческому чутью. Мы прошли в дом. На стене спальни мягко мерцали полотна Боннара. На лестнице я решился. — Я не прочь подышать воздухом, г-н Кончис. Сна что-то ни в одном глазу. Вниз к Муце и сразу назад. Я понимал, что, навяжись он мне в попутчики, я не попаду к статуе ровно в полночь; но иначе не обведешь его вокруг пальца и не обеспечишь пути к отступлению. Если нас с Жюли застигнут на месте свидания, совру, что забрел туда случайно. Я ж не скрывал, что иду погулять. — Как вам будет угодно. Порывисто пожал мне руку и стал смотреть, как я спускаюсь. Но не успел я добраться до нижней ступеньки, как дверь его комнаты захлопнулась. Он мог шпионить за мной с террасы, так что я старательно захрустел по гравию в сторону лесной дороги к воротам. Однако за ними я не стал сворачивать к Муце, а прошел ярдов пятьдесят вверх по холму и уселся, прислонившись к сосне и не выпуская из виду вход на территорию Бурани. Ночь была темная, безлунная, на всем вокруг тихо бликовал рассеянный звездный свет, и я будто слышал нежнейший звук шерсти, трущейся об эбонитовый стержень. Сердце стучало как оглашенное, отчасти в преддверии встречи с Жюли, отчасти из-за прихотливого чувства, что я плутаю в дальних коридорах самого таинственного на европейской земле лабиринта. Вот я и стал настоящим Тесеем; там, во тьме, ждет Ариадна, а может, ждет и Минотавр. Я не отрывался от ствола минут пятнадцать; курил, пряча в ладони красный огонек сигареты, вслушиваясь и всматриваясь во мрак. Никто не вошел в ворота; никто не вышел из ворот. Без пяти двенадцать я проскользнул обратно и, плутая между деревьев, побрел на восток, к оврагу. Шел медленно, то и дело останавливался. У лощины выждал, перебрался на ту сторону и, стараясь не шуметь, устремился вверх по тропинке, ведущей к урочищу Посейдона. Показался грозный силуэт статуи. Скамейка под миндальным деревом пуста. Я застыл у крайнего ствола, окутанный светом звезд, убежденный: вот-вот что-то произойдет, — и стал высматривать в кромешной тьме чью-нибудь фигуру — не голубоглазого ли человека с топором наперевес? Громкий щелчок. Кто-то метнул в статую камешком. Я отступил в сосновую мглу; краем глаза заметил движение чужой руки — и вот уже второй камешек, пляжная галька, летит к моим ногам. В момент броска за деревом выше по холму мелькнуло белое, и я понял, что там — Жюли. Побежал по крутосклону, споткнулся, встал как вкопанный. Она притаилась в чернильной тени сосны. Я различил белые блузку и брюки, светлые волосы, распахнутые мне навстречу объятия. Еще четыре прыжка — и она стиснула меня руками, мы слились в неистовом поцелуе, в долгом, прерываемом лишь ради глотка воздуха, ради судорожных ползков ладоней по спине, лобзании… вот теперь, думал я, она такая, как есть. Бесхитростная, страстная, ненасытимая. Она не уворачивалась от моих пальцев, приникала ко мне всем телом. Я принялся шептать нежные банальности, но она шлепнула меня по губам. Я удержал ее руку, скользнул губами по предплечью и перебрался на тыльную сторону запястья, поближе к шраму. Спустя мгновение я отшатнулся, нащупал в кармане коробок, чиркнул спичкой и осветил левую руку девушки. Шрама не было. Я поднял спичку повыше. Глаза, рот, линия подбородка — все как у Жюли. Но это была не Жюли. Морщинки в углах губ, чересчур разбитное выражение глаз, какое-то нарочитое нахальство; и, помимо всего прочего, сильный загар. Она было потупилась, но затем снова, прищурившись, взглянула мне прямо в лицо. — Черт побери. — Я выбросил спичку и зажег вторую. Девушка поспешно задула пламя. — Николас. — Голос низкий, укоряющий — и чужой. — Тут, верно, ошибка. Николас — этой мой брат-близнец. — Я еле дождалась полуночи. — Где она? Я говорил сердитым тоном и действительно рассердился, но не настолько, как могло показаться. Ситуация слишком явно напоминала пьесы Бомарше, французские комедии времен Реставрации; простаку в них тем хуже приходится, чем больше он выходит из себя. — Кто? — Вы позабыли прихватить свой шрам. — Значит, вы уже догадались, что он накладной? — И свой голос. — Это сырость виновата. — Откашлялась. Я схватил ее за руку и потащил к скамье под миндальным деревом. — Перестаньте. Где она? — Не смогла прийти. Эй, поосторожнее! — Так где же она? — Молчание. — Неудачно вы пошутили, — сказал я. — А по-моему, удачно. Аж голова закружилась. — Уселась, взглянула на меня. — Да и у вас тоже. — Господи, я ведь думал, что вы… — но тут я прикусил язык. — Вас зовут Джун? — Да. Если вас зовут Николас. Я сел рядом, вынул пачку «Папастратос». Она взяла сигарету, и при свете спички я как следует рассмотрел ее лицо. Глаза девушки, куда более серьезные, чем ее тон, тоже внимательно изучали меня. Ее разительное сходство с сестрой нежданно натолкнуло меня на мрачные размышления. Я только сейчас понял, что и в Жюли есть скрытые черты, для меня вовсе не желательные, попросту излишние. Видно, виной тому была загорелая кожа моей новой знакомой, отпечаток свежей, подвижной жизни, телесного здоровья, чуть округлившего щеки… в нормальных обстоятельствах Жюли выглядела бы точно так же. Я сгорбился, упершись локтями в колени. — Почему она не смогла прийти? — Разве вам Морис не объяснил? Я попытался справиться с чувством, какое испытывает самонадеянный шахматист, вдруг заметивший, что на следующем ходу его ферзя, казавшегося неуязвимым, съедят. В который раз я мысленно вернулся на несколько часов назад — может, старик правду говорил о коварстве больных шизофренией? По-настоящему хитрая маньячка не стала бы выплескивать чайные опивки мне в лицо; но маньячка дьявольски хитрая способна наспех сымпровизировать эту сцену — ради финального подмигиванья; да и тайные прикосновения голой ступни, зашифрованный спичками час свидания… он мог заметить все ее знаки, но притвориться, что не замечает. — Мы вас не виним. Жюли и профессоров обводила вокруг пальца. — С чего вы взяли, что она обвела меня вокруг пальца? — Не будете же вы так страстно целоваться с женщиной, если знаете, что она душевнобольная. По крайней мере, надеюсь, что не будете, — добавила она. Я промолчал. — Нет, мы вас правда не виним. Я-то знаю, как мастерски она умеет создавать впечатление, что психи все вокруг, кроме нее. Этакая оскорбленная невинность. Однако, произнося последнюю, самую короткую, фразу, голос ее дрогнул, точно она опасалась, что слегка пережала и я это вот-вот обнаружу. — Благоразумнее уж невинность изображать, чем порочность, как это делаете вы. Долгая пауза. — Вы мне не верите? — Вы знаете, что нет. Да и сестра ваша, похоже, мне до сих пор не доверяет. Она вновь надолго умолкла. — У нас не получилось выбраться вдвоем. — И, понизив голос, добавила: — И потом, я хотела убедиться. — В чем убедиться? — Что вы тот, за кого себя выдаете. — Я не врал ей. — Вот и она твердит то же самое. Но чересчур уж убедительно, так что у меня возникли сомнения в ее беспристрастии. Теперь-то я начинаю ее понимать. После непосредственного контакта с вами, — сухо добавила она. — Легко проверить, что я работаю в школе на том берегу. — Мы знаем, школа там есть. Вы, конечно, не носите с собой удостоверение личности? — Это просто глупо. — Гораздо глупее в теперешних условиях то, что я у вас его не требую. Определенный резон в ее словах был. — Паспорт я не захватил. Может, греческий вид на жительство сойдет? — Разрешите взглянуть? Ну, пожалуйста! Я запустил руку в задний карман, зажег несколько спичек, чтобы она рассмотрела в документе мои имя, адрес и профессию. Наконец она протянула вид на жительство мне. — Все в порядке? Она не собиралась шутить. — Можете поклясться, что вы не его помощник? — Помощник, но только в том смысле, что Жюли, по его словам, проходит экспериментальный курс лечения от шизофрении. А этому я никогда не верил. Во всяком случае, переставал верить, стоило мне с ней увидеться. — Вы не были знакомы с Морисом до того, как появились тут месяц назад? — Ни под каким видом. — И контрактов с ним не заключали? Я взглянул на нее. — А вы, значит, заключали? — Да. Но там ничего подобного не предусматривалось. — Помедлила. — Жюли завтра вам все расскажет. — Я тоже с удовольствием познакомился бы с какими-нибудь подлинными документами. — Ладно. Это справедливое требование. — Бросила сигарету, затушила ее носком туфли. Следующий вопрос застиг меня врасплох. — На острове есть полицейские? — Сержант и два рядовых. А почему вы спрашиваете? — Так, из любопытства. Я глубоко вздохнул. — Подведем итоги. Сперва вы с ней были призраками. Потом — сумасшедшими. Теперь вот-вот угодите в наложницы. — Иногда я думаю, что это был бы лучший исход. Самый понятный. — И быстро заговорила: — Николас, я в жизни ничего не принимала близко к сердцу, потому-то мы, может, и оказались здесь, да это и сейчас в каком-то плане одно удовольствие… но, честное слово, мы и правда просто англичанки, которые за два месяца забурились в такие дебри, что… — Она осеклась, и воцарилась тишина. — Вы разделяете восхищение, с каким Жюли относится к Морису? Помедлила с ответом; взглянув на нее, я увидел холодную улыбку. — Подозреваю, мы с вами найдем общий язык. — Выходит, не разделяете? Отвела глаза. — Сестра куда способнее меня, но… элементарного здравого смысла ей недостает. Я-то, хоть и не понимаю, что именно тут происходит, чую подвох. А Жюли вроде все на ура принимает. — Почему вы спросили про полицейских? — Да потому, что здесь мы как в тюрьме. Тюрьма, конечно, вполне уютная. Ни камер, ни решеток… она ведь вам говорила, он уверяет, что мы в любой момент можем отправиться домой. Вот только мы все время ощущаем какой-то надзор или опеку. — Но сейчас-то мы в безопасности? — Надеюсь. Но скоро мне надо идти. — Сообщить в полицию ничего не стоит. Было бы желание. — Это радует. — Ну, а вы как думаете, что здесь на самом деле происходит? Кислая улыбка. — Я у вас о том же хотела спросить. — На мой взгляд, в психиатрии он что-то смыслит. — Он часами расспрашивает Жюли, когда вы уходите. Что вы говорили, как вели себя, как она вам врала… и тому подобное. Впечатление, его так и подмывает влезть в чужую шкуру — каждую подробность выпытывает. — И гипнотизирует ее? — Он нас обеих гипнотизировал — меня всего один раз. Такое немыслимое… вам тоже довелось? — Да. — А Жюли — не один. Чтоб тверже выучила роль. Биографию Лилии. А потом — повадки шизофреников, настоящий спецкурс. — И под гипнозом выспрашивает? — По правде — нет. Всякий раз печется, чтоб та, кого он не гипнотизирует, присутствовала на сеансе. Я сижу и слушаю, с начала до конца. — И все-таки дело нечисто? Снова замялась. — Кое-что нас смущает. Момент соглядатайства, что ли. Кажется, он все подсматривает, как вы тут с ней кадритесь. — Взглянула на меня. — Жюли вам рассказывала про сердца трех? — И по лицу моему догадалась, что нет. — Ну, расскажет еще. Завтра. — Что за сердца трех? — По первоначальному плану мне тоже полагалось вступить в игру. — А дальше? — Пусть она вам расскажет. — Мы с вами…? — предположил я. Помедлила. — Он уже от этого отказался. С учетом того, как все повернулось. Но мы подозреваем, что первоначальный план он вообще не собирался выполнять. И потому непонятно, зачем я-то здесь болтаюсь. — Подлость какая. Мы ж ему не пешки. — Это ему лучше, чем вам, Николас, известно. Дело не в том, что ему надо поставить нас в тупик. Ему надо, чтоб мы сами его в тупик поставили. — Она улыбнулась и прошептала: — Кстати, я лично так и не решила, радоваться или плакать, что прежний план отменен. — Позволите передать это вашей сестре? Усмехнулась, отвела взгляд. — Вы меня всерьез не принимайте. — Я уж понял, что не стоит. Сделала короткую паузу. — У Жюли был очень тяжелый роман, Николас. Совсем недавно он закончился разрывом. Это одна из причин того, что она уехала из Англии. — Как я ее понимаю! — Да, вы должны понимать ее. Но я к тому, что ей и старых мучений достаточно. — Я не собираюсь ее мучить. Подалась вперед. — У нее просто талант — цеплять не тех мужиков. Вас я не имею в виду, я вас почти не знаю. Но последнее ее достижение оптимизма не внушает. — И добавила: — У меня одна мысль: во что бы то ни стало ее уберечь. — От меня ее беречь не требуется. — Беда в том, что она всю жизнь ищет поэзии, страсти, отзывчивости — всей этой романтической дребедени. Мой рацион не в пример грубее. — Проза и пудинг? — Я не жду, что у красивого мужчины и душа будет красивая. Она произнесла это с тоскливой горечью, какая пришлась мне по вкусу. Я исподтишка взглянул на ее профиль и на миг вообразил иной спектакль, где их роли схожи, где обе, и темная и светлая, принадлежат мне одному; скабрезные новеллы Возрождения, где девушки меняются местами, пока не наступит рассвет. Я представил, что в будущем, ладно, так и быть, я женюсь на Жюли, но не менее привлекательная и абсолютно не похожая на нее свояченица присутствует в нашей семейной жизни, пусть всего лишь в качестве эффектного контраста. Близнецы — всегда оттенки, соблазны, диффузия двух «я»; тела и души, отражающиеся друг в друге, неразделимые. — Мне пора, — шепнула она. — Успокоил я вас? — Вы были на высоте. — Можно проводить вас до места, где вы прячетесь? — Внутрь вам нельзя. — Хорошо. Но мне тоже не мешает успокоиться. Замялась. — Только обещайте повернуть назад, как только я попрошу. — Согласен. Мы поднялись и направились туда, где высился в свете звезд Посейдон. И лишь поравнявшись со статуей, поняли, что не одни в урочище. Замерли. Ярдах в двадцати пяти, из-за кустарника, росшего по нижнему, обращенному к морю краю поляны, выступила белая фигура. Говорили мы слишком тихо, чтобы быть услышанными на таком расстоянии, но все-таки растерялись. — Черт бы его подрал, — прошептала Джун. — Кто это? Она схватила меня за руку и потянула назад. — Наш обожаемый надзиратель. Оставайтесь на месте. Дальше я пойду одна. Обернувшись, я всмотрелся пристальней: человек в белом халате врача, как бы санитар, на лице — темная маска, черты которой невозможно различить. Джун сжала мне пальцы и уставилась в глаза таким же серьезным взглядом, как ее сестра. — Я вам верю. И вы нам верьте, прошу вас. — Что теперь будет? — Не знаю. Не вступайте в пререкания. Просто возвращайтесь в дом. Подалась вперед, притянула меня к себе, чмокнула в щеку. И устремилась к белому халату. Выждав, пока она подойдет к нему вплотную, я последовал за ней. Человек молча посторонился, пропуская ее в лесную тьму, но затем опять загородил собою брешь в кустарнике. Вздрогнув куда сильнее, чем в тот миг, когда впервые заметил его, вблизи я понял, что маски на нем нет. Это был негр: крупный, высокий, лет на пять старше меня. Он бесстрастно наблюдал за мной. Меж нами осталось шагов десять. Он выбросил руки в стороны, предостерегая: проход закрыт. Кожа его была светлее, чем у большинства негров, лицо гладкое, внимательные глаза, блестящие, как у зверя, механически фиксировали каждое мое движение. Он стоял грузно, но напряженно, точно атлет или боксер. — В шакальей маске ты гораздо красивее, — сказал я, остановившись. Он не шевельнулся. Но из-за его плеча возникло лицо Джун, встревоженное, умоляющее. — Николас! Возвращайтесь в дом. Пожалуйста. — Я вновь уставился на негра. — Он не может говорить. Он немой, — сказала она. — А я думал, черные евнухи вымерли вместе с Оттоманской империей. В лице его ничто не дрогнуло, мне почудилось даже, что он не понял моих слов. Но тут он сложил руки на груди и расставил ноги шире. Под халатом виднелась водолазка. Ясно было, что он ожидает моего нападения, и я с трудом удержался, чтобы не броситься на него. Пусть решает Джун. Я взглянул на нее. — Вам ничего не угрожает? — Нет. Пожалуйста, уходите. — Я подожду у статуи. Кивнув, она скрылась. Я вернулся к морскому божеству и сел на его естественный пьедестал; зачем-то, не знаю зачем, ухватился за бронзовую лодыжку. Негр стоял со скрещенными руками, будто снулый музейный служитель — нет, скорее сабленосец-янычар у врат султанова гарема. Я оторвался от лодыжки и закурил, чтобы приструнить бушующий адреналин. Прошла минута, другая. Я вслушивался: не раздадутся ли из тайника голоса сестер, не зарычит ли моторка. Полная тишина. Во мне, кроме мужского достоинства, униженного на глазах красивой девушки, саднило чувство тревоги и вины. Теперь Кончис, несомненно, узнает о нашем тайном свидании. А может, и сюда заявится. Я боялся не столько того, что откроется мое двуличие в идиотской истории с шизофренией, сколько того, что, демонстративно нарушив оговоренные им условия, я буду немедленно выдворен из Бурани. Я поразмыслил, не удастся ли перетянуть негра на свою сторону, убедить его, упросить. Но тот стоял себе во мраке деревьев, дважды неподвластный моей логике — как представитель расы и как персона. Откуда-то с берега донесся свист. С этого момента события развивались стремительно. Белая фигура заскользила вверх по склону, ко мне. Вскочив, я проговорил: — А ну постой-ка. — Однако негр был силен и быстр, точно леопард, выше меня на целых два дюйма. Физиономия сосредоточенная и злая. Самое неприятное, — я здорово струхнул, — что в глазах его светилось яростное безумие; у меня мелькнула догадка — не Хенрика ли Нюгора заменяет тут этот чернокожий? Он с налету смачно плюнул мне в лицо и засадил в грудь растопыренной ладонью. Край скального выступа ударил мне под коленки. Я шмякнулся к ногам Посейдона. Глядя в удаляющуюся спину негра, смахнул харкотину с носа и щек. Хотел было заорать ему вслед, но передумал. Вытащил платок и тщательно протер липкое, опоганенное лицо. Подвернись мне сейчас Кончис, я просто убил бы его. Но Кончис не подвернулся, и я побрел к воротам, а затем — по тропинке к Муце; прочь от обиталища старика. На пляже содрал с себя одежду и бросился в море; ополоснул лицо соленой водой, отплыл на сто ярдов от берега. Море кишело светящимися водорослями, каждое движение оставляло в воде длинный замысловатый след. Я нырнул, на глубине по-тюленьи перевернулся на спину; звезды растекались в водной толще белыми кляксами. Прохладное, остужающее море нежно поглаживало мне пах. Я был волен телом и душою, далеко за пределами досягаемости с берега. Я давно подозревал, что в рассказе о де Дюкане с его коллекцией автоматов таится скрытый смысл. Именно в такую кунсткамеру Кончис и превращал — по крайней мере, тщился превратить — Бурани, делал себе кукол из живых людей… и я не намерен больше потакать ему в этом. Здравые рассуждения Джун подействовали на меня отрезвляюще. Я — единственный мужчина, на которого они тут могут положиться; в первую очередь им не амуры мои нужны, а помощь и сила. Но я понимал, что врываться в дом и скандалить со стариком бесполезно — тот опять примется лгать напропалую. Как засевшую в пещере тварь, его предстоит выманить чуть подальше на дневной свет и лишь затем скрутить и уничтожить. На востоке над морем вздымался темный мыс; стоя в воде вертикально и медленно перебирая ногами, я понемногу успокаивался. Схлопотав плевок, я еще дешево отделался; не надо было оскорблять этого типа. Расизм не входит в число моих грехов… точнее, хотелось бы надеяться, что не входит. Правда, теперь старику не удастся сделать вид, будто ничего не случилось; ему волей-неволей придется раскрыть еще несколько карт. Посмотрим, какие изменения он внесет в завтрашний сценарий. Меня охватило прежнее нетерпение: пусть все напасти, даже черный Минотавр, обрушатся на меня, коль скоро их так и так не минуешь; коль скоро близок центр лабиринта, где ждет желанная награда. Я поплыл к берегу, вытерся рубашкой. Натянул брюки и туфли, отправился к вилле. Дом спал. У комнаты Кончиса я замер и прислушался, не смущаясь, что кто-то, возможно, тоже прислушивается к моим шагам по ту сторону двери. Ни звука. 46 Пробудился я непривычно квелым и разбитым — следствие местной жары. Было около десяти. Я смочил волосы холодной водой, через силу оделся и спустился под колоннаду. Заглянул под муслиновую салфетку: на столе завтрак и спиртовка, чтоб подогреть непременную турку кофе. Я чуть помешкал, но никто не появлялся. Мертвое спокойствие виллы ошеломляло. Я-то думал, сегодня Кончис продолжит комедию, а сцена пуста. Я сел завтракать. Покончив с едой, отнес посуду к хижине Марии — вот-де какой я заботливый; но дверь оказалась на замке. Первая неудача. Я поднялся, постучал к Кончису, подергал ручку — вторая неудача. Обошел весь первый этаж. Даже разворошил полки в концертной в поисках Кончисовых трудов по психиатрии — безуспешно. Мной овладела паника: из-за того, что я натворил ночью, всему конец. Они навсегда исчезли. Я поплелся к статуе, обогнул территорию виллы, точно посеял ключ где-то в траве у забора, и через час вернулся к дому. Все так же пусто. Я чувствовал себя преданным, одураченным. Что предпринять? Бежать в деревню, сообщить в полицию? Наконец я спустился на частный пляж. Лодки у мостков не было. Я выплыл из бухточки, завернул за стрелку, ограничивающую ее с востока. Здесь, меж хаоса валунов и каменных обломков, круто обрывались в море скалы более сотни футов высотой — крупнейшие на острове. В полумиле к востоку они образовывали неглубокую впадину, нечто вроде залива, надежно заслоняя собою берег с тремя домишками. Я тщательно осмотрел скалы: ни удобного спуска, ни заводи, где могла бы пришвартоваться самая захудалая лодочка. Однако, похоже, именно в эти места удалялись сестры, говоря, что идут «домой». Поверху, над кромкой обрыва, тянулись у подножия сосен низкорослые кусты — укрыться там немыслимо. Оставалась единственная возможность: девушки пробирались по краю обрыва, а затем поворачивали в глубь острова и спускались в лес мимо селеньица. Я заплыл чуть дальше от берега, но попал в струю холодного течения, отпрянул — и сразу увидел ее. На краю скалы ярдах в ста восточнее стояла девушка в светло-розовом летнем платье; даже в густой древесной тени она приковывала взгляд с какой-то роскошной неотвратимостью. Помахала рукой, я махнул в ответ. Она сделала несколько шагов вдоль зеленой стены сосен, солнечные полосы побежали по нежно-алому платью; у меня перехватило дыхание: я заметил второе розовое пятно, вторую девушку. Они застыли, повторяя одна другую; ближняя снова призывно помахала рукой. Обе повернулись и скрылись из виду, будто намереваясь идти мне навстречу. Минут через пять-шесть я, запыхавшись, обернув рубахой мокрые плавки, перебрался через овраг. У скульптуры их не оказалось, и я с досадой подумал, что меня опять дразнят, что мне дали полюбоваться на них для того лишь, чтобы окончательно упрятать. Мимо рожкового дерева я спустился к скалам. Меж стволов нестерпимо заблистала морская голубизна. И тут я отыскал их. Девушки сидели в тени на восточном склоне маленького, покрытого дерном каменного утеса. Не спуская с них глаз, я замедлил темп. На них были совершенно одинаковые простенькие платья с короткими, чуть присобранными рукавами и глубокими вырезами у горла, гольфы в синюю крапинку, светло-серые туфли с низким каблуком. Они смотрелись женственно и очаровательно, будто девятнадцатилетние барышни, вырядившиеся на воскресный пикник… но вырядившиеся, на мой вкус, слишком тщательно, по-городскому — особенно некстати была плетеная корзинка, что лежала у ног Джун и придавала им обеим вид вечных кембриджских студенток. При моем приближении Джун встала и пошла мне навстречу. Волосы у нее, как и у сестры, были распущены; золотистая кожа, загоревшая даже сильнее, чем мне показалось ночью; переводя взгляд с одной на другую, я отметил, что внешне она куда прямодушнее сестры; в ней то и дело сквозили повадки бойкого мальчишки. Жюли пристально наблюдала за нами. Она явно намеревалась держаться строго и отчужденно. Джун усмехнулась. — Я ей сказала, что вам все равно, с кем сегодня гулять, с ней или со мной. — Мило с вашей стороны. Взяла меня за руку, подвела к утесу. — Вот он, рыцарь наш в лучистых латах. Жюли посмотрела холодно. — Привет. — Она все знает, — сообщила ее сестра. Жюли искоса взглянула на нее. — И знаю, кто во всем виноват. Но затем встала и спустилась к нам. Укор сменился состраданием. — Как вы добрались до дому? Я рассказал им про плевок. Сестры и думать забыли о своих размолвках. На меня с тревогой уставились две пары серо-голубых глаз. Потом они переглянулись, будто моя история подтверждала их собственные выводы. Жюли заговорила первой. — Вы Мориса сегодня видели? — Ни следа. Они вновь переглянулись. — И мы не видели, — сказала Джун. — Все вокруг точно вымерло. Я вас все утро искал. Джун посмотрела мне за спину, в глубину леса. — Это с виду вымерло. Как бы не так. — Что это за гнусный чернокожий? — Морис называет его своим слугой. В ваше отсутствие он даже за столом прислуживает. Его обязанность — опекать нас, пока мы в укрытии. Нас от него уже воротит. — Он правда немой? — А шут его знает. Мы считаем, что нет. Все время сидит и пялится. Словно вот-вот откроет рот. — Не пытался он…? Жюли покачала головой. — Он навряд ли соображает, какого мы пола. — Ну, тогда он еще и слепой вдобавок. Джун поморщилась. — Да, не везет ему, зато нам с ним повезло. — Старику-то он настучал про ночные дела? — Тем более странно, почему тот не показывается. — Собака, не залаявшая ночью[77], — вставила Джун. Я взглянул на нее. — По плану нам ведь не полагалось знакомиться. — Это до сегодняшнего дня не полагалось. А нынче мне предстояло вкручивать вам мозги вместе с Морисом. — После очередной моей выходки — убогая, что с меня возьмешь, — добавила Жюли. — Но теперь-то… — Да мы и сами озадачены. Беда в том, что он не сказал, какой будет следующий этап. Кем нам надо притвориться, когда вы раскусите вранье про шизофрению. — И мы решили стать самими собой, — заявила Джун. — Посмотрим, что из этого выйдет. — А сейчас пора рассказать мне все без утайки. Жюли холодно взглянула на сестру. Джун нарочито изумилась: — Выходит, я вам тут ни к чему? — У тебя есть шанс еще часок покоптиться на солнышке. За обедом мы, так и быть, стерпим твое общество. Присев в реверансе, Джун сходила за корзинкой; удаляясь в сторону пляжа, погрозила пальцем: — Все, что меня касается, потом перескажете. Я рассмеялся и запоздало перехватил прямой, угрюмый взгляд Жюли. — Было темно. И одежда такая же, так что я… — Я очень на нее сердита. Все и без того запуталось. — Она совсем не похожа на вас. — Мы с детства стремились друг от друга отличаться. — Тон ее потеплел, стал искреннее. — На самом деле мы не разлей вода. Я взял ее за руку. — Вы лучше. Но она отстранилась, хоть руки не отняла. — Там, в скалах, есть удобное место. И мы наконец побеседуем без чужих глаз. Мы пошли меж деревьев на восток. — Вы что, по-настоящему злитесь? — Сладко было с ней целоваться? — Я ж думал, что она — это вы. — И долго вы так думали? — Секунд десять. Рванула мою руку вниз. — Врун. Но в углах ее губ появилась улыбка. Мы очутились у естественной скальной стены; одинокая сосенка, крутой спуск к обрыву. Стена надежно укрывала нас от соглядатаев с острова. Под сенью жидкого, потрепанного ветрами деревца был расстелен темно-зеленый коврик, на котором стояла еще одна корзинка. Оглядевшись, я заключил Жюли в объятия. На сей раз она позволила поцеловать себя, но почти сразу же отвела лицо. — Мне так хотелось выбраться к вам вчера. — Жаль, что не вышло. — Пришлось отпустить ее одну. — Сдавленный вздох. — Все время ноет, что мне самое интересное и важное достается. — Ну ничего. Теперь у нас весь день впереди. Поцеловала сырой рукав моей рубашки. — Нам надо поговорить. Сбросила туфли и, подогнув под себя ноги, уселась на коврик. Над кромкой синих гольфов торчали голые коленки. При ближайшем рассмотрении выяснилось, что платье у нее белое, но покрытое частым мелким узором из розочек. Глубокий вырез приоткрывал ложбинку меж грудей. В этом одеянии она казалась доверчивой, как школьница. Бриз трепал пряди волос за ее плечами, точно на пляже в день, когда она звалась Лилией, — но тот ее облик уже отхлынул, будто волна с галечного берега. Я сел рядом, она потянулась за корзинкой. Ткань обрисовала линию груди, хрупкую талию. Повернулась лицом ко мне, наши глаза встретились; гиацинтово-серая радужка, скошенные уголки — засмотрелась на меня, забылась. — Ну, приступим. Спрашивайте о чем хотите. — Что вы изучали в Кембридже? — Классическую филологию. — И, видя мое удивление: — Специальность отца. Он, как и вы, был учителем. — Был? — Погиб на войне. В Индии. — Джун тоже классичка? Улыбнулась. — Нет, это меня принесли в жертву, а ей разрешили выбирать занятие по вкусу. Иностранные языки. — Какого года выпуск? — Прошлого. — Хотела что-то добавить, но передумала, подсунула мне корзинку. — Взяла что успела. Жутко тряслась, что они заметят. — Я обернулся; стена наглухо отрезала нас от острова. Увидеть нас можно было, лишь вскарабкавшись на самый верх утеса. Жюли вынула из корзины потрепанную книжечку в черном, наполовину кожаном переплете, с зеленым мраморным узором в «окошечках». Титульный лист гласил: Quintus Horatius Flaccus, Parisiis. — Это Дидо Эне. — Кто таков? — Издана в 1800 году. — Знаменитый французский печатник. Перелистнула страничку. На форзаце — каллиграфическая дарственная надпись: «Любимой учительнице мисс Джулии Холмс от „балбесок“ из 4-го „Б“». Ниже следовало около пятнадцати подписей: Пенни ОʼБрайен, Сьюзен Смит, Сьюзен Маубрей, Джейн Уиллингс, Лия Глюкстайн, Джин Энн Моффат… — Что это за школа? — Сперва посмотрите сюда. Шесть или семь писем. Адресованы «Морису Кончису, эсквайру, для мисс Джулии и мисс Джун Холмс, Бурани, Фраксос, Греция». Штемпеля и марки английские, современные; посланы из Дорсета. — Прочтите какое-нибудь. Я вынул из верхнего конверта листочек. Типографский бланк «Эйнсти-коттедж, Серн-Эббес, Дорсет». Торопливые каракули: Милочки, я аж запарилась с этой праздничной суматохой, а вдобавок ввалился мистер Арнольд, ему не терпится дорисовать портрет. Кстати, звонил догадайтесь кто — Роджер! он в Бовингтоне, напросился в гости на выходные. До того расстроился, что вы за границей — ему никто не сказал. По мне, он стал гораздо обходительней, а был такой надутый. И произведен в капитаны!! Я просто не знала, чем бы его занять, и пригласила на ужин дочку Дрейтона с братом, получилось чудесно. Билли вконец разжирел, старый Том говорит, это трава виновата, и я попросила дочку Д. пару раз проехаться на нем, надеюсь, вы не против… Я заглянул в конец. Подписано: «Мама». Жюли состроила гримаску: — Извиняюсь. Протянула еще три письма. Первое, очевидно, от школьной коллеги — сплетни о знакомых, об учебных мероприятиях. Второе — от подруги, которая подписывалась «Клэр». Третье — для Джун, из лондонского банка, с уведомлением, что «перечисленные 100 фунтов стерлингов» получены 31 мая. Я запомнил обратный адрес: банк Баркли, Ингландслейн, Лондон С.-З. III. Управляющего звали П. Дж. Фирн. — И вот. Ее паспорт. Мисс Дж. Н. Холмс. — Что значит «Н»? — Нилсон. Фамилия предков по материнской линии. На развороте рядом с фотографией были указаны анкетные данные. «Профессия: учитель. Дата рождения: 16.01.1929. Место рождения: Уинчестер.» — Отец ваш в Уинчестере служил? — Старшим преподавателем в тамошней классической школе. «Страна проживания: Англия. Рост: 5 ф. 8 д. Глаза: серые. Волосы: русые. Особые приметы: на левом запястье шрам (имеет сестру-двойняшку)». В низу страницы — образец подписи: аккуратный наклонный почерк. Я заглянул на листки с заграничными визами. Прошлым летом дважды была во Франции, один раз — в Италии. Разрешение на въезд в Грецию выдано в апреле; отметка о въезде от 2 мая, через Афины. В прошлом году в Грецию не ездила. 2 мая, повторил я про себя; значит, он уже тогда начал готовиться. — В каком колледже вы учились? — В Джертоне. — Вы должны знать старую мисс Уэйнрайт. Доктора Уэйнрайт. — По Джертону? — Знаток Чосера. Из Ленгленда. — Она потупилась, потом, слабо улыбаясь, подняла голову: ее на мякине не проведешь. — Простите. Ладно, вы учились в Джертоне. А работали где? Она назвала известную женскую классическую школу в Северном Лондоне. — Что-то не верится. — Почему? — Не престижно. — Я за престижем не гналась. Хотела жить в Лондоне. — Ткнула пальцем в рисунок платья. — Не думайте, что это мой стиль. — Зачем вам нужно было в Лондон? — В Кембридже мы с Джун участвовали во множестве спектаклей. У нас обеих была работа, но… — А у нее какая? — Реклама. Автор текстов. Эта среда мне не по нраву. Особенно мужчины. — Я вас перебил. — Я к тому, что мы с Джун не слишком-то свою работу любили. Записались в столичную любительскую труппу «Тависток». У них маленький зал в Кэнонбери…

The script ran 0.026 seconds.