Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Валентин Пикуль - Из тупика [1968]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history, История, О войне, Роман

Аннотация. В романе отражен сложный период нашей истории, связанный с созданием Мурманской железной дороги и формированием флотилии Северного Ледовитого океана, из которого позже родился героический Северный флот. Русский крейсер «Аскольд» начал боевую службу в Дарданелльской операции, а вошел в революцию кораблем Северной флотилии. Большая часть романа посвящена борьбе с интервентами на Мурмане, в Архангельске, в Карелии.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 

Вбежал совдеповский дежурный матрос. — В аппаратную! — крикнул он. — Опять… Москва! Ленин дал Юрьеву окончательный ответ: ЕСЛИ ВАМ ДО СИХ ПОР НЕУГОДНО ПОНЯТЬ СОВЕТСКУЮ ПОЛИТИКУ, РАВНО ВРАЖДЕБНУЮ И АНГЛИЧАНАМ И НЕМЦАМ, ТО ПЕНЯЙТЕ НА СЕБЯ… С АНГЛИЧАНАМИ МЫ БУДЕМ ВОЕВАТЬ, ЕСЛИ ОНИ БУДУТ ПРОДОЛЖАТЬ СВОЮ ПОЛИТИКУ ГРАБЕЖА. Юрьев смахнул пот, посмотрел на Вальронда: — Это значит… война? — А чего ты еще ждал? — ответил ему Вальронд и вышел. …Больше он Юрьева никогда не увидит. * * * Дело было в «тридцатке». В узком и длинном коридоре, где плинтусы прожраны крысами, где стенки забрызганы людской кровью, Хасмадуллин поставил Сыромятева к косяку двери. — Стоишь, полковник? — Стою, пес худой… Стою, и тебе меня не свалить! К ним приблизился Эллен, благоухая духами. — Оставь его, — вступился он за Сыромятева. — А вы, подпрапорщик, можете пройти ко мне и сесть. — Я тебе не подпрапорщик! Я был, есть и буду полковником. Я это звание заслужил не в палаческих застенках, а с оружием в руках… Честью! Кровью! Усердием к службе! — Вытрите… это, — сказал Эллен, брезгливо морщась. С разбитого лица полковника струилась кровь. Страшный рубец от плетки пересекал его выпуклый лоб. Сыромятев взялся за графин с водой. — Я вам предложу портвейну, подпрапорщик, — сказал Эллен, наклоняя бутылку. — Портвейн не мой, а казенный. Чтобы офицеры всегда могли выпить за короля Британии, когда они о нем вспомнят. И вот посеребренный молоток, дабы вызвать подобающую тишину при произнесении тоста. Одним ударом этого молотка можно сделать так, что вокруг станет тихо. И никто никогда не узнает, что хотел сказать перед смертью бывший полковник Сыромятев. Ну, а теперь давайте выпьем с вами казенного портвейну и, убрав молоток, поговорим о наших королевских делах… — Декадент! — сказал Сыромятев. — Дерьмо собачье! Эллен, не обращая внимания на ругань, что-то писал. — Что ты там пишешь? — спросил полковник. — Заполняю анкеточку для опроса. Сыромятев выхватил протокол из-под локтя Эллена и порвал его в мелкие клочья: — Не мудри! Что тебе от меня надо? — Мне надо, Сыромятев, знать в точности, как ты очутился у большевиков? Тебя заставили? — Конечно, в моем положении… — И, вытерев лицо, Сыромятев поглядел на красную от крови руку. — Конечно, — продолжил он, — мне было бы лучше сказать, что меня принудили силой. Но это не так! — Не так? — обрадованно спросил Эллен, качаясь на стуле. — Не так, — бросил ему в лицо Сыромятев. — Я пришел к большевикам. Честно! Верой и правдой… — Ты сказал все? — Все. — Тогда вопрос: к нам вернулся ты тоже честно? Сыромятев подумал и тихо ответил: — Да, тоже честно. У меня… тупик! Эллен выпрямил под собой стул и сел ровно, как палка. — Так что же ты за дерьмо такое, полковник? И там честно, и здесь честно? Вот у французов есть зонтики — для дождя и для солнца. Но есть один — «en-tout-cas». Это зонтик универсальный, и годится для любой погоды. Скажи: и ты такой же, что годен при любой погоде? — Не оскорбляй меня! — выкрикнул Сыромятев. — Ах, простите, сударь. Я совсем забыл, что вы истинно русский офицер и всегда готовы драться на дуэли. — Дурак ты, — сказал ему Сыромятев. — Чего ломаешься? Если неугоден, так вели поставить к стенке. А не выкобенивайся, словно девка худая. Рад, что власть получил? Эллен раскурил сигару и положил поверх стола бумагу. — Приношу вам, полковник, — сказал деловито, — глубокие извинения за то, что мой идиот Хасмадуллин не отнесся к вашему званию с должной респектабельностью. Подпишите вот эту бумагу, и даю вам слово: вы останетесь полковником русской армии. В случае же, если я вернусь через пять минут и бумага не будет подписана, вы… Одно могу сказать: время сопливого гуманизма на Мурмане кончилось. Впрочем, не буду мешать. Подумайте! Оставшись один, Сыромятев притянул к себе лист. «Славяно-Британский легион! Славяне-Британский Союзный легион формируется Великобританией и ее союзниками с целью помочь России прекратить политику посягательства и аннексий, преследуемых Германией и ее союзниками. Офицеры, унтер-офицеры и рядовые, которые поступают в этот легион, должны воздержаться от всякой партийной политики и служить, подчиняясь всем правилам и положениям, установленным для Британской армии. Я, нижеподписавшийся, сим обязуюсь служить в названном легионе и подчиняться упомянутым правилам до объявления всеобщего мира воюющими в настоящее время державами. (место для подписи )». Эллен вернулся в кабинет, глянул на подпись Сыромятева. — Ну, вот и отлично, полковник! Полковник старой и доброй русской армии!.. Впрочем, если угодно, я позову сюда Хасмадуллина, и вы ото всей души набьете ему морду по всем правилам! — Бей сам, — ответил Сыромятев, и на выходе из «бокса» палач Хасмадуллин помог ему натянуть шинель. Глава третья Впрочем, эту шинель пришлось выбросить. Шинель в легионе была английской, только погоны русские. Полковничья папаха, как в старой армии при царе, но каракуль афганистанский. Мундиры шились по форме френчей, с квадратными карманами. Галстук, черт его побери! Жалованье бешеное — в британских фунтах… А в Мурманске, при английском консулате, открылся специальный магазин-бар, где легионеры могли тратить фунты. Транспорта с продовольствием англичане еще не разгрузили, в городе и на дороге царил голод. А здесь любые товары в избытке: и сам будешь сыт, и любую ерунду, вроде парижских духов, для своей «баядерки» приобретешь по дешевке. В Славяно-Британский легион шли тогда многие — от паники, от безделья, просто так, а иные — шкурнически… Каюта на крейсере была тесной; от паровых труб, вмонтированных в переборку, исходил угарный жар. Дали ход, и полковник Сыромятев поднялся на верхнюю палубу. На мачте британского «Суатсхэмптона» вздернули сигнал, обращенный к уходящему крейсеру: «Желаем воды три фута под киль!» Крейсер с войсками легиона ответил сиреной, провыв над скалами и над водою свое железное нутряное «спасибо». Вот уже и выход в океан. Полковник Сыромятев вытер слезу. Он и сам не знал — откуда эта слеза? Или от жалости к себе? Или просто напор жестокого ветра выжал ее из глаз? А русский океан был необозрим и пустынен… * * * Капитан Суинтон сбросил с головы наушники. — Боже мой! — сказал он. — Как бы все это не обернулось позором для моей Англии! — Можно? — спросил Вальронд, протягивая руку за бланком. — Читай, — разрешил Суинтон. Это была нота Советского правительства, адресованная Локкарту, который представлял Англию в России, — протест был выражен ярко и убедительно, становилось ясно, что конфликт на Мурмане разрастается в опасность вооруженной борьбы. — Это уже вторая, — пояснил Суинтон. — А три дня назад я перехватил первую ноту. Ленин, конечно, прав: мы слишком самоуверенны… Ты знаешь, Юджин, кому это надо передать? — Кому? — На борт «Суатсхэмптона», лорду нашего адмиралтейства. — А разве?.. — начал Вальронд и вовремя осекся. К чему лишние вопросы? Стало ясно, что англичане доставили в Мурманск, заодно с войсками, и лорда адмиралтейства. Значит, мичман не ошибся в своих предположениях: стрелы из Мурманска полетят и дальше… до Архангельска, до Вологды! — Ты не извещай, Юджин, — переживал Суинтон. — А я знаю, что в Кандалакше мы уже стали расстреливать большевиков. Какое мы имеем право это делать? Неужели нет разума?.. Это так ужасно! Я хотел вернуться в колледж. Меня давно волнует проблема фототелеграфирования на расстоянии. А вместо этого я осужден прозябать в Мурманске… До лорда британского адмиралтейства флаг-офицера не допустили — Вальронд сдал радиограмму наружной вахте, после чего посетил в штабе генерала Звегинцева. «Сейчас решается и моя судьба», — подумал мичман. В штабном кабинете, напротив Звегинцева, сидел лейтенант Басалаго и писал, — лица обоих были мрачными. Вальронд доложил о второй ноте Совнаркома к Локкаргу, и лица сразу оживились. — Это очень хорошо, — заметил Басалаго, — что большевики столь активны. Может, это заставит и генерала Пуля стать активным. Англичане упрямы: они боятся двинуться дальше. Мы должны заставить их сделать второй шаг… До сих пор мы балансировали на туго натянутой струне, готовой вот-вот оборваться. Ныне же, в связи с этой нотой, обстоятельства изменились, и мы ставим перед союзниками вопрос ребром… — Михаил Герасимович, — воскликнул Звегинцев, — как вы всегда хорошо говорите и занудно пишете! Ну почему бы вам так и не написать, как вы сейчас сказали? Убедительно, весьма! Вальронд сунул два пальца за тесный воротничок, крепко накрахмаленный, передернул стиснутой шеей. — Мишель, — спросил он, — что творишь во вдохновении? — Обращение к союзникам. На этот раз — угрожающее. — Вот как? Не забывай пророчества: «Братья писатели, в вашей судьбе что-то лежит роковое…» — Мы не писатели, — ответил Басалаго. — А сегодня вот соберем совещание президиума. И поставим решительный вопрос: или союзники пошевелятся, тогда мы с ними заодно, или… Вальронд заглянул ему через плечо, прочел: «Положение, ставшее— сложным после переговоров с Москвой, теперь сделало развязку неизбежно близкой… Последствия ясно вырисовываются…» — И каковы же эти последствия? — спросил Вальронд. — Ах, мичман! — завздыхал Звегинцев. — Наступает самый критический момент. Мы объявляем сейчас перед всем цивилизованным миром о разрыве с Москвой — окончательном! Мурман — государство автономное, и пусть союзники защитят это государство всеми своими силами от гнева большевиков. «Все ясно, — решил Вальронд. — Пора. Я надеюсь, что меня не расстреляют!» И он еще раз оглядел унылые штабные стены: торчала меж бревен пакля, а в пакле жили клопы. — Простите, генерал, — вытянулся Вальронд. — И ты, Мишель, тоже выслушай меня… Вторичная просьба: я бы хотел избавиться от флаг-офицерства. Я ведь был неплохим плутонговым. — Вот-вот, — перебил его Басалаго. — Когда пробьет час, ты снова встанешь у орудий. — Но… когда? — спросил Вальронд. — Скоро. Потом мичман долго соображал: «Расстреляют меня или нет? Черт возьми, но так ли уж нужно меня расстреливать?..» Он спал всю ночь спокойно. Звонок побудки на крейсере разбудил его. Но только на один момент — Женька Вальронд завернулся в одеяло с головой и снова заснул… День наступал пасмурный, с неба сыпал сеянец-дождик… Юрьев вышел на балкон краевого Совета. Вздернул воротник пиджака. Внизу, под ним, задрав головы, стояло человек сорок — пятьдесят (никак не больше). Он кашлянул в рупор, укрепленный на перилах балкона, и кашель его прозвучал над рейдом, где мокли русские суда, наполовину уже разворованные; один лишь крейсер «Аскольд» еще посверкивал издали чечевица-ми дальномеров — непокорный и таящий угрозу. Юрьев сказал: — Товарищи! Открываем общегородское собрание… Мурман ожидает от союзников продовольствия, топлива и рыболовные снасти. И вот они прибыли. Но союзники не выгружают их на берег. И они правы, ибо своими нотами Совнарком большевиков предает интересы трудящихся нашего края. Ленин требует от союзников удаления их с Мурмана. Пожалуйста! Союзники согласны уйти хоть сегодня. Но они увезут с собой и продовольствие. Нам угрожают голод и потери промысла. Мы снова стоим перед угрозой германского нашествия… Союзники, — прокричал Юрьев, — должны остаться с нами! Чтобы помочь нам пережить тяжелое время. Чтобы оформить ту армию, которая защитит наши краевые интересы от покушений германо-финской аннексии… Товарищи! — призывал Юрьев. — Довольно жить с московскими няньками! Мы те же сыны родины, что и наше центральное правительство. Наша обязанность — сохранить этот край для лучших времен… Крайсовет, вкупе с Центромуром, постановляет: отвергнуть протесты большевистского Совнаркома и разорвать связь с Москвой! В этот день проворачивали, как и положено по уставу, башни «Аскольда», и орудия как бы случайно вцелились в окна Мурманского крайсовдепа. Крейсер поднял (и уже не спускал — до самого конца) флажный сигнал: «Мы протестуем». Но Юрьев не верил в угрозы орудий. Сегодня ему казалось, что все нерушимо как никогда. Дело сделано. Словно камень свалился с сердца… И — вдруг: ВСЕМ, ВСЕМ, ВСЕМ! ПРЕДСЕДАТЕЛЬ МУРМАНСКОГО СОВДЕПА ЮРЬЕВ, ПЕРЕШЕДШИЙ НА СТОРОНУ АНГЛО-ФРАНЦУЗСКИХ ИМПЕРИАЛИСТОВ И УЧАСТВУЮЩИЙ ВО ВРАЖДЕБНЫХ ДЕЙСТВИЯХ ПРОТИВ СОВЕТСКОЙ РЕСПУБЛИКИ, ОБЪЯВЛЯЕТСЯ ВРАГОМ НАРОДА И СТАНОВИТСЯ ВНЕ ЗАКОНА. ЛЕНИН. * * * За толстым стеклом иллюминатора холодно качалась зеленая зыбь. Ровно и глухо ревели машины. На килевой качке с грохотом хлопали бронированные двери. Англичане оставались верны себе и в Заполярье — бешеные сквозняки пронизывали крейсер насквозь, шторы в коридорах были вытянуты по ветру, словно в ураган. Сыромятев накинул шинель, выбрался по трапу на верхний дек. Крейсер напористо разрушал океанскую волну. Позади мелькнул забитый ветрами и штормами огонек «мигалки» Иоканьги; скоро уже войдут в просвистанный шалонниками пролив — Горло Белого моря. Вот оно, это проклятое Горло: здесь кладбище кораблей, и на черных камнях, кверху китовьим пузом, колотится пустая русская подлодка, покинутая командой… Мимо, мимо! Скорость, скорость… Было холодно, но в Белом море чуть растеплело. Потянуло новым ветром — он нес в себе запахи смолы, земли, сена; вдоль Терского берега, принадлежавшего когда-то знаменитой Марфе Борецкой, крейсер рвался на Кандалакшу. Первые деревеньки поморов — кричат петухи, полощут бабы на камнях бельишко… Сыромятев лежал в каюте, скогорготал зубами. — Негодяи! — бросал он в пустоту время от времени. Но вряд ли ругань его относилась сейчас к Эллену. Чтобы полегчало, полковник надолго приник к фляжке. Пахучий ямайский ром освободил сердце от стыдной боли. Над каютой уже громыхали трапы-сходни, приготовленные к отдаче на берег. Сейчас он поведет десант… «Вешать? Топить? Расстреливать?» — Ну и сволочь! — сказал Сыромятев и надвинул папаху. На берегу их ждал британский консул Тикстон. — Они в столовой, — подсказал он. — Как раз обедают… — Бего-о-м… арш! — скомандовал поручик Маклаков, и, когда колонна тронулась, Сыромятев припустил за нею… Отряд охраны, подчиненный мурманскому чекисту Комлеву, взяли безоружным во время обеда. Построили, погнали. Сербский разъезд арестовал членов Кандалакшского Совета. Все поезда, идущие к югу, были задержаны, и десант легионеров погрузили в эшелон, который сразу двинулся в сторону Кеми… Был вечерний час, и жемчужная ночь над морем разливалась далеко-далеко. В зыбком мареве безночья, с высоты Кемского берега, Сыромятев разглядел купола Соловецкой обители, утонувшей за горизонтом. Это теплый воздух поднял над горизонтом отображение древних башен и храмов… Мимо полковника погнали прикладами к стене собора членов Кемского Совета. Казнь совершали легионеры из маньчжуров и сербы, озлобленные на все на свете за то, что из Мурманска их не отпускали на родину… Выкликнули первого: — Каменев! — И тень человека выросла на фоне стены… Очевидец свидетельствует: «Каменев мужественно встал на место, достал из кармана часы, посмотрел на время, наверное желая запечатлеть последнюю минуту своего земного существования, и, снявши с головы шляпу, поклонился присутствующим тут же товарищам из Совета и сказал: — Прощайте…» — Вицуп! — И качнулась тень второго на фоне белой известки древнего собора… Очевидец свидетельствует: «Участь была такова же, но с более тяжкими мучениями, так как после первого залпа он еще несколько раз подымался, пока окончательно не был пристрелен». — Давай третьего, — велел Сыромятев. — Доктор, а вы проверьте еще раз… Доктор прощупал пульс Вицупа, расстрелянного трижды. — Да. Кажется, готов. Можно третьего… Вицупа оттащили за ноги от стены и положили рядом с Каменевым. Вызвали третьего: — Малышев! Сыромятев сказал: — О черт! Сколько же ему? Малышеву было всего девятнадцать лет, и он — заплакал. Он тоже видел сейчас далеко-далеко — и ширь Белого моря, и жемчужную ночь, и паруса шхуны, мирно уходившей к монахам на Соловки… Сыромятев резко повернулся и зашагал прочь. Очевидец свидетельствует: «Малышев, жизнерадостный и горячий защитник трудового народа, закончил свою жизнь со словами на устах: — Жил я хорошо. Спасибо судьбе! Все для народа, и пусть оно так… И жизнь свою за народ отдаю». * * * Вместо Совета в Кеми воссоздали старую городскую думу. Когда один из думцев полез на крышу, чтобы сорвать с нее красный флаг, неожиданно вмешался британский консул Тикстон: — Эй, на крыше! Что вы там делаете? — Как что? Сами видите. — Слезайте оттуда! — заорал на него Тикстон. — Это не ваше дело… Красный флаг должен висеть. Совдеп в Мурманске продолжает свою работу. А вам не все ли равно, под какою тряпкой сидеть в думе?.. Сыромятев вернулся к себе в вагон, присел за столик. «Товарищ Спиридонов, — писал он, — сейчас легионерами в Кеми убито трое из местного Совета. Завтра будет расстрелян крановый машинист Соболь. Трупы я передаю населению. Приказа о расстреле чекистов (твоих и комлевских) на руках еще не имею. Разоружив, отпускаю их, вместе с семьями, пешком по шпалам. Если можешь, вышли навстречу им вагоны. Англичане, как видно, еще не решились окончательно рвать с Москвою и флагов здесь ваших не снимают, а Локкарт еще представляет Англию. Если же хочешь повидаться в последний раз, то давай где-нибудь на пустом разъезде встретимся. Со мною еще не кончено. П-к С.». В купе к полковнику вошел Торнхилл (тоже полковник) Теперь два полковника — русский и британский. — Идет эшелон, — сказал Торнхилл обеспокоенно. — Кажется, это эшелон с частью отряда Спиридонова, и он уже близко, на подходе к Кеми, просит освободить пути… Вы разве не слышите? Сыромятев прислушался к мощному реву локомотива, бегущего из окраинных тундр к Петрозаводску. — Полковник, — сказал он Торнхиллу. — Я не хотел бы сейчас встречаться с этими людьми. Разоружите их своими силами. …Среди арестованных Спиридонова не оказалось. Красноармейцев прогнали по шпалам мимо, и Сыромятев открыл окно. — Эй, рыжий! — позвал он одного. — Передай товарищу Спиридонову. Башкой ответишь! Лично ему в руки! Больше никому! Торнхилл вернулся в вагон: — Женщины, жившие с большевиками, с разъезда ушли. Я не стал их удерживать: это дело личное. Теперь надо ждать реакции Москвы на наши действия… Может, выпьем, полковник? Они выпили. — В ближайшие дни, — ответил Сыромятев, разворачивая на коленях у себя газету с бутербродами, — все неясное определится. Или — или! Как вы думаете? — Налейте еще, — попросил Торнхилл. — Я отвратительно чувствую себя в этих краях. Вот уже третий месяц не могу заснуть. Просыпаюсь среди ночи — прямо в глаза лупит солнце. Да еще какое солнце! Когда будет тьма? — Скоро, — ответил Сыромятев. — Прошу, полковник. — Благодарю, полковник. И они — чокнулись. * * * Был уже поздний час, но в британском консульстве лампы не зажигали. Уилки сидел у себя на постели, пил виски и заводил граммофон с русскими пластинками. Особенно ему нравился Юрий Морфесси, — пластинка кружилась, и лицо красавца Морфесси, изображенное на этикетке, расплывалось, как в карусели. Вернись, я все прощу — упреки, подозренья. Мучительную боль невыплаканных слез, Укор речей твоих, безумные мученья, Позор и стыд твоих угроз… Дверь тихо отворилась, и вошел бледный Юрьев. Остался на пороге, не вынимая рук из карманов, и по тому, как обвисли полы его короткого пальто, Уилки определил: «В левом — браунинг, в правом — кольт». — Погоди, — сказал ему Уилки. — Очень хорошая песня. Мы так недавно так нелепо разошлись. Но я был твой а ты была моею. О, дай мне снова жизнь - вернись! Пластинка, шипя, запрыгала по кругу. Уилки снял мембрану. Налил себе виски, взбудоражив спиртное газом из сифона. — А хорошо поет, верно? — спросил равнодушно. — Мне нужно видеть консула Холла, — мрачно ответил Юрьев. — Консул спит. Зачем тебе? Юрьев шагнул на середину комнаты: — Звегинцеву — дали? Басалаго — дали? А мне — кукиш? Уилки ответил ему — совсем о другом: — Мы очень много пьем здесь. Хорошо ли это, Юрьев? Юрьев молчал. — Я думаю, — продолжал Уилки, — что это, наверное, очень плохо… Кстати, ты хочешь выпить? — Дай! Уилки налил ему чистого виски, и Юрьев жадно выхлебал. Широко взмахнув рукавом, вытер рот и заговорил: — Ленин по всей стране объявил о том, что я поставлен вне закона. Завтра «Известия» уже разойдутся по всей России. А знаешь ли ты, Уилки, что значит быть «вне закона»? Это значит, что любой человек может убить меня, как собаку… Дайте же и мне охрану! — потребовал Юрьев. Уилки закрыл глаза. Ему ли не знать, что это такое. Когда его последний раз объявили вне закона? Кажется, в Палестине. Да, там. И горячий песок пустыни скрипел на зубах, и арабы стреляли в него с высоких верблюжьих седел, и эта турчанка с маленькими трахомными глазами… Она-то и спасла его! Именно она! А когда он сунулся в свое консульство, то ему сказали там спокойно: «Консул спит». — Консул спит, — сказал Уилки бесстрастно и жестко. Юрьев сцепил в зубах черешневый мундштук канадской трубки. — Завтра, говорю я тебе, «Известия» разойдутся. Сейчас ночь, и я знаю: наборщики уже тискают обо мне приказ Ленина… Звегинцеву-то вы дали? Басалаго дали? А я — что? Хуже их? Уилки опять посмотрел на карманы юрьевского пальто: «Нет, я, пожалуй, ошибся: кольт — в левом, браунинг — в правом». И снова молчал, думая… Турчанка с трахомными глазами завернула его тогда в душные верблюжьи кошмы… а консул спал, подлец! — Консул спит, — повторил Уилки и снова выпил. — Он ужасно лягается, но разбудить его… можно! Пойдем, Юрьев… Холл действительно спал. Его разбудили. — Вот, — сказал Уилки, смеясь, — пришел представитель Советской власти и просит спасти его от Советской власти… Консул даже не улыбнулся. — Что же вы так, Юрьев? — спросил он. — Не побереглись. Уилки, я не возражаю: выделите для совдепа охрану. — Спокойной ночи, сэр. Я очень благодарен вам, сэр! Из коридора раздался сочный голос лейтенанта Уилки: — Выпустить совдеп с охраной. Запечатать двери на ночь. Откинуть щиты в окнах. Пулеметы — к огню… Глава четвертая Ломкий валежник хрустел уже далеко. — Нашли! — издали крикнул Безменов. — Товарищи, вот он… Спиридонов стянул с головы фуражку. Ронек лежал глубоко под насыпью, и муравьи ползали по его лицу, тронутому нещадным тлением. Потрогав голову, перевязанную грязным бинтом, Иван Дмитриевич сказал: — Прости, товарищ… Простишь ли? — И отошел, заплакав. Тело Ронека вынесли наверх, уложили между рельсами. Ох, эти рельсы! — стонут они, проклятые; приложись к ним ухом — и услышишь, как идут эшелоны карателей, как грохочет вдали бронепоезд врага, а вот и взлетели звонкие рельсы, искореженные взрывом, — это работа лахтарей… Безменов первым надел шапку. — Товарищ Спиридонов, хоронить надо. — Надо… — ответил чекист. Но места для могилы не было: чавкала под ногами торфяная жижа. Хлябь, кочкарник, тростник… — Давай вот здесь, — сказал Спиридонов. — Вечный ему памятник. Все порушится, все пожжется. Никакой крест не выдержит времени и сгниет, а дорога будет эта… пока мы живы! Подрыли с боков насыпи шпалы, вынули их осторожно, углубили яму, над которой тянулись рельсы. Тело путейца, завернутое в шинель красноармейца, опустили в глубину насыпи, снова уложили шпалы. Попрыгали на месте могилы, чтобы песок утрамбовался. Спиридонов поднял над собой маузер, пуля за пулей опустошил в небо всю обойму. — Салют… салют… салют… Пошли! Неподалеку их ждал маневровый паровозик с лесопильного завода «Беляев и К°», к тендеру которого был прицеплен единственный вагончик. Спиридонов подождал, пока красноармейцы заберутся в вагон, и махнул машинисту: — Давай, приятель, крути… на Кемь! — Там англичане, — ответил ему машинист из будки. — Знаю. Но мне плевать на них… Спиридонова сопровождали в этой поездке всего лишь девять бойцов дорожной охраны. Иван Дмитриевич хотел проскочить на Кемь, чтобы вывести оттуда разобщенные и обезоруженные части. Он потерял Ронека, которого успел полюбить, но вспоминал и о бегстве Сыромятева. «Ронека не вернуть… а за Сыромятева, — размышлял он дорогою, — неплохо бы и побороться. Нельзя этого дядьку врагам оставлять: слишком опытен… вояка хитрый!» — Курева нет? — спросил Спиридонов наугад. — Откуда? — ответили бойцы. — Оно верно: откуда?.. Под колесами вагона вдруг взорвалась петарда. Машинист резко затормозил, и сразу в вагон к чекистам полезли сербы и англичане. Спиридонов сунулся к окну — все уже было оцеплено. Тогда он распахнул дверь купе и грудью пошел на штыки. Говорил он при этом так: — Я — Спиридонов, что вам надо? Я — Спиридонов, Спиридонов! Своей грудью и авторитетом своего имени Спиридонов заградил своих бойцов от лавины пуль — стрелять уже никто не решился. Оцепление возглавляли английский капитан и сербский поручик, которых чекист однажды встречал в Кандалакше. Интервенты уже схватились за винтовки бойцов. Но спиридоновцы не выпускали оружия из своих ладоней. Каждую секунду могла вспыхнуть жестокая потасовка. И она плохо бы кончилась для чекистов, ибо слишком неравны были силы… Нужно быстрое решение! Вот оно, это решение. — Сдайте, — сказал Спиридонов бойцам, и тогда они послушно разжали ладони, отпуская оружие (все обошлось без выстрелов). Английский капитан как-то обедал в красноармейской столовой Кандалакши рядом со Спиридоновым и сейчас чувствовал себя неловко. Сербский поручик оказался смелее: хлопнул чекиста по кобуре и сказал с улыбкой: — Пиф-паф не надо! Жить надо! Спиридонов с руганью расстегнул пояс, на котором болтался маузер, отдал его и спросил, обращаясь к англичанину: — А что, Комлев в Мурманске? — Комлев цел. Но с ним осталось мало людей. — А кто вам приказал арестовать меня? — Пуль! Спиридонов, продолжая ругаться, сказал: — Завтра я с вашим Пулем поговорю особо — пулями! Его отвели на паровоз: изолировав от бойцов, приставили конвой и велели машинисту ехать на Кемь. Машинист выжидал. — Да крути ты! — велел ему Спиридонов. — Я ничего не боюсь, им этот арест еще боком вылезет, вот увидишь… завтра же! В Кеми его встретил полковник Торнхилл. — Добрый день, товарищ Спиридонов, — сказал он ему, как старому знакомому, даже дружески. — Чтобы вы на меня не обижались, ставлю в известность сразу: вы задержаны по личному распоряжению нашего адмирала Кэмпена. — Послушайте, полковник, какое дело британскому адмиралу до русского большевика Спиридонова? Торнхилл одернул френч, взмахнул черным стеком. — Я тоже такого мнения, как и вы, — ответил спокойно. — И лично к вам я ничего не имею. Вы мне даже нравитесь, товарищ Спиридонов. Но таков приказ, а я волею всевышнего только полковник и обязан исполнять приказы. Я вас не обыскиваю. И это было очень хорошо, потому что Спиридонов, уничтоживший в топке паровоза все подозрительное, пожалел спалить записку от Сыромятева — очень важный для него документ. — А чего ждете? — спросил Спиридонов у Торнхилла. — Жду дальнейших распоряжений из Мурманска, что делать с вами. Пока я разрешаю вам остаться со своими солдатами… Его вернули обратно в вагон, где сидели бойцы и курили американский табак, а для завертки цигарок рвали французскую «Пель-Мель-газет». Спиридонов плюхнулся на лавку рядом. — Дай и мне курнугь, — попросил. — И не робей, ребята. Англичане, судя по всему, боятся нас. И так и эдак крутят, в глаза еще никто из них мне прямо не посмотрел. Оно и понятно: рядом Совжелдор, близко Петрозаводск… А вот с Комлевым, видать, дела неважные: он ведь совсем один! Звонко лязгнули буксы: их сцепили с паровозом. Англичане повезли чекистов далее. На 30-м разъезде конвой покинул отряд Спиридонова, и чекисты — уже свободно — добрались до станции Шуерецкая. Там Спиридонов сразу же стал обзванивать все соседние станции. — Сорока! Барышня, мне Сороку… Сколько у вас пулеметов в Сороке? Два? Кати их сюда. Сейчас начнем все крушить! Война так война… Барышня, давай Совжелдор! Петрозаводск, слушай: высылай прямо на меня дорожных техников… Я двигаюсь сейчас на Сороку, мне нужно смотать всю проволоку за собой… Много проволоки! Сотни километров проволоки… За эти дни Спиридонов безжалостно загонял и себя и других. Сжевав на бегу горбушку хлеба, хлебнув в соседней деревне молока из крынки, он открыл войну с Мурманом и интервентами Прямо от Шуерецкой начал битву, чтобы задержать продвижение врага на юг — в сторону Петрозаводска, столицы красной Олонии. Первой полетела вверх тормашками водокачка, потом рухнул в реку мост. Прибыли пятьдесят бойцов из Сороки, и Спиридонов самолично расставил в засаде два пулемета. В прицелах стареньких «максимов» дрожали, плавно выгибаясь, узкие рельсы. — Как пойдут, — велел, — так и крой их на всю ленту. Слово «союзник» забудь! Не союзники они, а навоз на вилочке… Прибыв на станцию Сорока, Спиридонов заскочил в контору беляевских лесопилок. Там сидела машинистка и пудрилась. — Ты и так красивая, — сказал чекист. — Копирка есть? — Есть. — Сколько можешь зараз напечатать? — На вощанке — двадцать экземпляров. — Суй все тридцать, — распорядился Спиридонов. — Может, десять последних и бледно получатся, да кому надо — тот глаз жалеть не будет: прочтет как миленький… — А что печатать? — спросила барышня. — Приказ! Стукай… Диктую: «Извещаю пролетариат всего мира, что империалисты тесным кольцом душат власть рабочих и крестьян… Просим пролетариат всех стран прислушаться к голосу честных бойцов Мурманской железной дороги и воздействовать на политику своих министров…» …За отступающим отрядом Спиридонова бушевало пламя. Отправили на Петрозаводск два эшелона с продовольствием. Станки с острова Попова тоже погрузили в вагоны. — Ничего не оставляйте. Что не вывезти — пали… Вернувшись в Петрозаводск, ослепший от дыма, в зрачках еще плясали огни пожаров и взрывы, Спиридонов сразу стал вызывать Петроград на прямой провод: — Путиловский… мне Путиловский! — И когда Путиловский завод ему ответил, он прохрипел: — Броню… высылайте броню… Трубка выпала из его руки. Голова рухнула на стол. — Будет броня… десять листов, — ворковала трубка. — Хорошо, — ответил Безменов, подходя. — Спасибо… — И вышел, затворив дверь. — Тише, — сказал. — Он уже спит… Этот молодой парень («пацан», как называл его Комлев) принял на себя всю ответственность: своей волей, никого не спрашивая, он открыл для страны новый фронт — первый фронт для борьбы с интервентами. Вся Антанта стояла сейчас против, и два одиноких «максима», выставив из кочкарника дула, простреливали вдоль рельсов каждого, кто появлялся на путях с севера… * * * Вода в котелке закипела, и Комлев высыпал в бурлящий кипяток горсть мучицы. Размешал ложкой, посолил. Гвоздь в сапоге натер ему ногу — было больно… Еще раз Комлев перечитал послание от полковника Торнхилла: «…адмирал (надо понимать — Кэмпен) присовокупляет, что на берегу находятся многие сотни иностранных подданных и вооруженные отряды, а потому всякие действия, которые могут причинить вред окружающим, будут им немедленно прекращаемы и порядок будет восстановлен. Адмирал имеет распоряжение от своего правительства охранять подданных союзных нам держав, которые неминуемо окажутся в опасности, если Вы осуществите Ваши намерения». Слова «Вы» и «Ваши» были написаны с большой буквы: уважая, угрожали. Комлев сложил письмо полковника Торнхилла, сунул его под пятку в сапог, чтобы не мешал гвоздь. Понюхал пар над котелком: пожалуй, скоро обедать. Неожиданно дверь теплушки поехала на роликах в сторону, и в проеме дверей выросла фигура Тима Харченки. — Есть, — сказал он, запрыгивая в вагон, — такая картина у моего земляка, профессора Репина. Называется она «Не ждали». Очинна проникновенная картина, прямо так и шибает в душу… — Шибай и дальше, — ответил Комлев, сидя на корточках возле печурки. — Это ты прав: мы такого хрена к столу не ждали. Харченко, приосанясь, пошелестел бумажкой: формат бумажки и печать были такие же, как и в письме Торнхилла. — Вот и мандат! — заявил. — Прислан в твой отряд комиссаром. Ты да я — нас двое, ррравняйсь! — Выровняй и этих, — показал Комлев. Из глубины вагона торчали черные пятки отдыхавших бойцов. Они, как побитые, вповалку лежали на нарах, обнимая свои винтовки: с оружием здесь не расставались — жизнь была начеку. Гвоздь в сапоге проколол письмо полковника Торнхилла и снова жалил ногу. Комлев, морщась от боли, добавил в свое варево соли и брякнул ложкой по котелку: — Ну что ж! Ты, комиссар, как раз к обеду явился. Сидай! Харченко принюхался: — Клийстир, што ли? Брандахлыст мое почтение, как на каторге. Толичко благодарствуем покорно. Встал я сей день раненько, Дунька моя как раз оладьи спекла, мы уже сыты… — А коли сыт, — ответил Комлев, — так чего притащился? — А мы не побираться ходим… Вот и мандат! — Дай твой мандат сюда, — протянул руку Комлев. Сложил мандат и сунул его в сапог поверх письма Торнхилла; вот теперь было хорошо, гвоздь не мешал. У Тима Харченки даже глаза на лоб полезли от такой наглости. — Да ты… Знаешь, кем подписано? Сам генерал Звегинцев меня в эту вашу поганую житуху окунул. — Потому-то и не нуждаемся, чтобы ты «комиссарил». Мы таких, как ты, даже на племя оставлять не станем. Прямо на убой посылать будем… Не нравится? — засмеялся Комлев. — Проваливай! Харченко выскочил из вагона, крикнул на прощание: — Железной рукой революционной справедливости мы задушим власть насильников и посягателей… вот как! Поезда еще выходили из Мурманска, во всяком случае — при оружии и смелости — за Кандалакшу выбраться было можно. Комлев похлебал баланды, достал маузер, натискал обойму желтыми головками патронов. — Эй, ребята! — обратился к нарам. — Я пошел… Ежели не вернусь живым, разрешается отряду отойти вдоль дороги. Шагая по шпалам, завернул в буфет, попросил пива. К нему из потемок подступил Небольсин — небритый. — Я разговаривал с Песошниковым, — сообщил таинственно. — Сейчас перегоняем к югу порожняк. Пока не обыскивают. Здесь — конец. И тебе. И отряду… Хочешь?.. — Хочу, — сказал Комлев. — Песошникова я знаю, тебя тоже знаю, вы мужики ничего, с вами жить можно… Да только, инженер, посуди сам: уеду я, ведь радоваться все гады станут. Нет, брат, спасибо, моя статья — здесь оставаться. — Глупо, — возразил Небольсин. — Кому и что ты докажешь?.. * * * Звегинцев был занят — Комлеву пришлось обождать в «предбаннике». Тем временем Звегинцев обламывал командира «Аскольда» — кавторанга Зилотти. — Вы понимаете, — убеждал он его, — что крейсер, которым вы командуете, несет отныне угрозу Мурманску и той власти, которая всенародно установилась на Мурмане. — Угрозу? Не понимаю. — Необходимо сдать боезапас! Зилотти искренне возмутился: — Русского флота, кавторанг, давно не существует! Лучше бы Звегинцев не произносил этой фразы — Зилотти даже передернуло в бешенстве. — Генерал! — сказал он, шагнув к столу. — Вы чего от меня добиваетесь? Чтобы я пошел на сговор с вами и своими же руками снял орудия и опустошил погреба? Нет! Меня поддерживает команда, а я буду поддерживать ее, как командир этой команды… Звегинцев тихо объяснил: — Там большевики… Орудия вашего крейсера поддерживают и большевистский Совжелдор, и бандита Комлева, который, вооруженный до зубов, сидит в нашем городе. Но даже это предупреждение не могло остановить сейчас кавторанга Зилотти — честного человека, глубоко страдавшего за позор разоружения кораблей русского флота. — Я не знаю, кто там у меня в палубах — большевики или черти завелись. Но даже пусть нечистая сила, резолюция у них на шабашах правильная. Лишь мой «Аскольд», единственный из всей Северной флотилии, способен ныне принять бой с честью, если придется, и разоружить крейсер я не дам! Выскочив в приемную штаба, Зилотти увидел Комлева. Кавторанг накинул на плечи черный плащ; литые из меди львиные головы отчетливо горели на черном габардине. И совсем неожиданно он выкинул руку для пожатия. — Я бежал от большевиков… от вас! — сказал Зилотти Комлеву. — Но вот как странно все в жизни: я солидарен с большевиками здесь… в Мурманске! Прощайте, товарищ Комлев. — И черный плащ по-байроновски взметнулся за кавторангом. Комлев, вздохнув, шагнул в кабинет к Звегинцеву, который приветливо поднялся навстречу: — Я очень рад, что вы явились, не артачась, на большевистский манер, благо дело, по коему я желал бы беседовать с вами, не терпит отлагательства… Советская власть, можно считать, уже рухнула. Оставим политику! Я русский аристократ, вы русский простой человек. Но на протяжении многих веков мы, аристократы и простолюдины, стояли рядом. Все испытания, выпавшие на долю России, ложились столетьями поровну на ваши и на наши спины. Иногда даже больше на наши спины, а вы только подкрепляли нас снизу… Так вот что я хотел вам сказать; еще раз предлагается вам, вернее, всему вашему отряду включиться в состав Мурманской краевой армии, и тогда… Сначала сдайте оружие! — Для начала я его не сдам, — ответил Комлев. — Еще что? Звегинцев потускнел и хмыкнул: — Вы знаете, что в Москве убит германский посол Мирбах? — Я плюю на барона Мирбаха! — А в Москве восстание левых эсеров, и Ярославль, и Муром, и Рыбинск — тоже восстали. — Плюю на левых эсеров! — А у нас на Мурманске вводится осадное положение. — Плюю на вашу осаду! — Так мы ни до чего не договоримся… — А неужели ты думаешь, генерал, что мы с тобой когда-нибудь договоримся? Наш расчет сейчас — пулями… — Рука Комлева, черная и жесткая, полезла в кобуру: — Могу и сейчас… Хлопну, как барона Мирбаха, а потом разбирайся. Нет! — И пальцы злобно застегнули оружие. — Нет, — повторил Комлев, — это слишком хорошо для тебя. Меня уже не будет. Я знаю. Но пусть тебя осудит народ… Черт с тобой, генерал, живи! … В этот день забастовала железная дорога. Расчет Комлева был верным: пока его отряд находится в Мурманске, рабочие не побоятся выступить против интервенции. Вагонников поддержали тяговики, и дорога встала. Над тундрой вдруг замычал и гудок лесопильного завода «Дровяное» (там поддержали дорогу стачкой). Небольсина вызвали в Военный союзный совет, и майор Лятурнер сказал ему дружески: — Аркашки, что у тебя с дорогой? — Забастовка! — Некстати! — Она всегда некстати. Тем более на дороге. — Надо что-то сделать. — Лятурнер, ты всегда даешь премудрые советы. Если ты находишь, что надо что-то сделать, так возьми и… сделай. — Сделай ты, как начальник дистанции. — Пожалуйста, — согласился Небольсин. — Только прошу выплачивать мне два миллиона франков в месяц. Потому что обойти шесть тысяч рабочих и каждого уговорить я не в силах на свои русские рубли, которые уже ничего не стоят. — Почему шесть тысяч рабочих? — поразился Лятурнер. — Мы всегда считали, что на дороге шестнадцать тысяч. — Я тоже так считал. Но рабочие разбежались. А каждого тянуть на работу за воротник я не могу… Тогда в Мурманске были закрыты все хлебные лавки. Но стачка продолжалась. Комлев пришел в мурманскую контору Совжелдора, где верховодил Каратыгин. Вынув нож, чекист обрезал провода телефона. — Ежели ты, гнида, — сказал он протрясенному Каратыгину, — хоть пикнешь, то я тебя… Созывай свою говорильню! Комлев выступил с речью, — он не мастер был говорить. — Еще они не победили, — сказал Комлев, свистя простуженными бронхами. — Еще мы победители! Советскую власть так не спихнешь, как вагон под откос… Я предлагаю: собрать честных людей, аскольдовцы пойдут за нами, грохнуть из главного калибра. И пойти прямо на Кемь, вдоль полотна, чтобы освободить наших товарищей… Кто против? — Мы! — ответили из-за спины, и Комлев испытал страшную боль, когда ему вывернули руки назад. — Кто же это «вы»? — кричал он, склоненный, стоя на сцене барака и глядя в зал, где измывались над ним мурманские совжелдорцы. — Кто же это вы такие, что против? Так сдерните тогда красный флаг с крыши — не позорьте его… Вам смешно? Но, погодите, я еще не все сказал… Я плюю на вас, вот так! И он плюнул в этот продажный зал, где щерились, под масть Каратыгину, предатели. И тогда его потащили в «тридцатку». Поручик Эллен уже поджидал его и встретил даже приветливо: — Коллега, позвольте вам представить моего секретаря Хасмадуллина… Удивительный тип! С одного удара вышибает четыре зуба. У вас зубы-то очень хорошие. Комлев посидел. Подумал. И усмехнулся: — Зубам моим позавидовал? Так я тебе все зубы здесь на столе и оставлю… Не жалко! На, бери… И вынул вставную челюсть. Положил ее перед поручиком. — Мне настоящие зубы еще в девятьсот пятом году при полицейском участке выстегали. По причине вполне уважительной: потому как я был забастовщиком, и сейчас… Ну что сейчас! — И Комлев, встал. — Я ведь знаю: живым мне не быть… Хасмадуллин закинул сзади звериную лапу, сдавил Комлева хваткой под горло и потащил вдоль длинного коридора. Мимо проходила секретарша, посторонилась: — Мазгутик, кого это ты потащил? — Самого главного… Добрались! Комлева не убили. Небольсин встретился с ним еше один раз, но уже в другом месте… Не дай бог никому такой встречи! * * * Женька Вальронд спросил у Спиридонова: — Вы и есть эта самая ВЧК? — Да. Что вам, гражданин, надобно? Мичман сел, не дожидаясь приглашения. — Значит, — спросил снова, — вы и есть тот самый, который карает и так далее? Спиридонов потянул на шинели своей пуговицу: пора пришить. — Гражданин, — сказал, — или дело, или выматывай! Вальронд закинул ногу за ногу. Носок мичманского ботинка еще хранил блеск, но подошва была отбита начисто и болталась длинным, несуразным языком, усеянным изнутри гвоздями-зубьями. — Я взволнован, — признался мичман. — И должен объяснить вам все по порядку… — Давайте по порядку, — согласился Спиридонов. Женька Вальронд глубоко вздохнул и начал с чувством: — Весной этого года я провожал одного покойника, слишком для меня дорогого, на кладбище. Была чудесная погода, и душа ликовала в предвкушении близкой выпивки… — Прошу конкретнее! — остановил его Спиридонов. — Вот вы, большевики, не терпите лирических отступлений. А ведь это очень важно. — Некогда, — сказал ему Спиридонов. — Понимаю. Тогда лирику отодвинем. — Вальронд поднялся и шаркнул по полу оторванной подошвой. — Предлагаю себя Советской власти в качестве кадрового артиллериста. Бог все видит: я, ей-ей, был неплохим плутонговым на крейсере. — Садитесь. — И Спиридонов усмехнулся забавности этого молодца, — Чем, — спросил он, — вы руководствуетесь в своем желании служить Советской власти? — Исключительно декретом Ленина. — Так. А что вы делали в семнадцатом, мичман? — Да как сказать… — смутился Вальронд. — Семнадцатый год я посвятил одной немолодой женщине. В толстой книге «Весь Петербург» она значилась как почетная гражданка Санкт-Петербургской губернии. — Точнее? — Можно и точнее: я охранял ее имущество от засилия диктатуры пролетариата… — А ты, мичман, весельчак, — прищурился Спиридонов и подумал: «Мы, наверное, одногодки». — Почему же не обратился ты в губком? В военком? А сразу ко мне? — Честно? — Только так и надо. — Хорошо. Скажу честно. Я решил заглянуть в пасть самого страшного зверя — прямо к вам. Если меня уж и здесь не расстреляют, дальше я как-нибудь и сам выгребусь… Спиридонов громко расхохотался: — Это действительно честно сказано… Только вот, товарищ, моря у нас здесь нету. Артиллерии кот наплакал. Да и скажу на твою честность не менее честно: сбежишь ведь! — Кто? — Да ты и сбежишь от нас, мичман. — Куда? — На Мурман… как и все… к англичанам! Там тебе и море, там тебе и артиллерия. А я тебе даже закурить не могу дать… Женька Вальронд поспешно стал расстегивать китель. — Если ты такой бедный, — сказал, — так я тебе дам закурить. — И потянул из-под кителя длинный шнур аксельбанта, перевитый золотой канителью. — Кстати, такой кнут видели? — спросил. Спиридонов хлобыстнул жгутом аксельбанта по столу. — Много вас таких, — ответил раздраженно. — Место получат, паек наш едят, а с первым выстрелом — бегут… к своим! — Бывает и такое, — поддакнул ему Вальронд. — Но вот этот кнут я носил как раз на Мурмане, будучи флаг-офицером связи. Следовательно, я уже имел место. Имел шикарный паек. Но бежал-то я в обратную сторону. И, если хочешь знать правду, то первый выстрел по англичанам — за мной! Вот, полюбуйся… И он расправил перед Спиридоновым удостоверение, подписанное генералом Звегинцевым, а там было сказано: мичман Е. М. Вальронд командирован флагманским артиллеристом на батареи острова Мудьюг, что расположен на подходах к Архангельску, в личное распоряжение адмирала Виккорста… — И какое задание? — спросил Спиридонов, напрягаясь. Ответ Вальронда поразил чекиста: — Когда британская эскадра пойдет на Архангельск, я должен сделать так, чтобы батареи ни разу не выстрелили. Спиридонов с минуту сидел молча. Резко встал. Взрезал ножом буханку хлеба. Огурец выложил. Два яйца вареных. Соль развернул в бумажке. Подумал — и вытянул из-под стола бутылку с мутной самогонкой. — Такую марку пьешь? — спросил. — Чем богаты, тем и рады… Ну, а теперь ешь-пей и рассказывай, как до нас добрался. На Мурмане все уверены, что ты отбыл на Мудьюг? — Да. Отбыл на Мудьюг. А как добрался… смотри! — И с гордостью показал оторванную подошву. — За Кандалакшей мосты уже взорваны. Щебенка острая. Где пешком, где на кобыле, где на подкидыше. Вот добрался. И… что я вижу? — Вальронд взялся за бутылку. — Русский «мартель», просто не верится… обожаю! А ты, отец-чекист, не ковырнешь со мной за компанию? — И ковырнул бы. Да, понимаешь, некогда. — Понимаю. Стоишь на страже ревбдита. — Что это такое? — Революционная бдительность. Сокращенно! Ваше здоровье… Не чинясь, Женька Вальронд съел огурец и два яйца, оставив Спиридонова на весь день голодным. Так же исправно осушил полбутылки, но оставался трезв, аки голубь. — Здоров пить, — заметил Спиридонов. — Привычка флота. Мы несгибаемые люди… Хочешь анекдот? — Валяй. Только повеселее. — Зима в Кронштадте сто лет назад — не приведи бог! И вот доблестные офицеры флота, сильно тоскуя, решили выпить все вино, какое было в Кронштадте. И выпили… за одну ночь! Весь зимний запас вина! После чего участники этой героической пьянки получили особые ордена и стали «кавалерами пробки». — Ну-у? — не поверил Спиридонов. — Точно так. Причем винная пробка носилась ими на владимирской ленте. И вот я, просматривая журнал «Русская старина», в числе этих кавалеров обнаружил и своего дедушку… Каково? — Иди отсыпаться, — сказал Спиридонов, пряча бутылку. Вечером он пришел в казарму бойцов охраны, разбудил мичмана. — Выйдем, — предложил. — Разговор имею… Они вышли на крыльцо. Над крышами Петрозаводска ветер ломал ветви деревьев, березы вытягивались метелками. — Я думал, ты так… мичман и мичман… А ты, оказывается важная птица с Мурмана! Пока ты спал, я позвонил в Петроград, и тебя просят доставить в ВЧК. Так что бери свои бумаги, дрезину я тебе приготовил. И езжай как барин… Ну, будь! Спиридонов помолчал немного и добавил: — Хороший ты парень вроде! Только извини, брат, мне велено к тебе приставить конвой… * * * Через восемь часов, прямо с дрезины, Вальронд был доставлен на Гороховую, два, в бывшее помещение санкт-петербургского градоначальства, где теперь размещалась Петроградская ВЧК. Всю дорогу мичман сильно нервничал. Его сразу же провели в комнату для допроса, и незнакомый человек спросил: — Ваш переход на сторону нашей армии не обусловлен ли какими посторонними обстоятельствами? — Нет. — Не было ли у вас родственников, когда-либо примыкавших к народовольцам или иным революционным организациям? — Нет. — С программой нашей партии и политикой Ленина знакомы? — Нет… Человек за столом вздохнул, тяжело и протяжно. — Что ж, — сказал, доставая бумагу, — тогда приступим по всем правилам… Итак, вы присутствуете перед Всероссийской Чрезвычайной Комиссией. Мы предупреждаем вас, что вам принадлежит право, как и всякому человеку, опрашиваемому Чрезвычайной следственной комиссией, не давать нам ответов на те или иные вопросы. Вам также принадлежит право вообще не давать ответов на наши вопросы… Вопрос первый: вы — мичман Вальронд? — Да, я — мичман Вальронд. — Вопрос второй: назовите ваш возраст. — Погодите, дайте сообразить, — растерялся Вальронд. — В Тулоне мне было двадцать пять лет, значит, сейчас — двадцать семь. — Позволите так и записать? — Да, пожалуйста, так и запишите: мичман Евгений Вальронд, в возрасте двадцати семи лет, бывший носовой плутонговый крейсера «Аскольд», бывший флаг-офицер связи при интервентах на Мурмане, явился добровольно для службы на стороне Советской власти… Глава пятая Англия, Ньюмаркетский лагерь близ славного Кембриджа, неподалеку — Гринвичский меридиан, не менее знаменитый. Красная черепица коттеджей, красный кирпич офицерских казарм, красный песок на дорожках и строевых плацах, красные розы за изгородью. Офицеры же — белые. Так все выглядело вкратце. Подробности же таковы. * * * Стоило Небольсину ступить на землю Британских островов, как он сразу почувствовал себя устойчивее, нежели на земле Европейского материка. Беспощадная подводная война, которую вели немцы (ее называли «неограниченной»), не смогла довести Королевство до голода, и англичане имели если не всё, то почти всё. Небольсин был невольно подкуплен распорядком и деловитым темпом жизни на Островах: люди здесь говорили спокойно (и только о главном); каждый англичанин твердо знал свои обязанности; веря в победу Англии, британец был уверен и в том, что его жизнь нужна для этой победы… Чудеса начались сразу, как только Небольсин сошел с военного парома. Без мотания по кассам, без поисков начальства его быстро провели в нужный вагон, и поезд сразу тронулся. Быстро и бесшумно — без гудков. И никто не бежал за поездом вслед, тряся чемоданами: здесь люди не умели опаздывать. — Кембридж, Ньюмаркет, — объявила проводница, оторвавшись от чтения газеты, и прямо направилась к Небольсину: — Вам следует сойти именно здесь. Прошу вас, сэр! Он был еще страшен и оборван. Но сон продолжался… Длинный коридор склада уходил вдаль, словно кавалерийская конюшня. И вдоль всего цейхгауза тянулся гладкий прилавок. Виктор Константинович шагнул в прохладу помещения, и сразу женщина сняла с него мерку по талии. Другая вежливо обмерила ему череп. Третья спросила о размере обуви. Тут же ему подогнали по фигуре новую форму, и Небольсин сразу помолодел, подтянулся. Снова почувствовал себя воином — бойцом великой России. И пусть мундир не русский, а британский френч: не в этом дело, казалось Небольсину, и он с радостью продолжал досматривать этот чудесный английский сон… Цейхгауз протянулся на полверсты, и казалось, ему не будет конца. Небольсина последовательно снаряжали: наручный компас, пистолет в элегантной плоской кобуре, полевая сумка, офицерский несессер, в котором было все — от куска туалетного мыла до пилки для подравнивания ногтей. Вот уже и конец длинного сновидения. — У русского офицера есть часы? — спросили его в самом конце длинного прилавка. — Нет, потерял, — сказал Небольсин. На самом же деле он их проел. И ему дали часы, затянутые сеткой от ударов в бою. На выходе встретил офицера любезный парикмахер, и Небольсин расстался со своей бородкой «буланже». — Как зачесать вам волосы? — Пробор… Ему сделали точный пробор английского джентльмена, указали номер казармы, дружески хлопнули по плечу. — Теперь русский офицер готов хоть сейчас на Москву. — Готов, — ответил Небольсин и с забытым удовольствием вскинул руку к козырьку. — Я буду в Москве… непременно! Волоча тяжелый парусиновый чемодан, набитый новенькими вещами, Небольсин даже не верил, что это он… Опять он! В прохладном коттедже казармы высились в три этажа кровати, уже застланные свежим бельем, повсюду царил порядок, гуляли приятные сквозняки, и одинокий хорунжий с босыми пятками играл на гитаре. Вянет лист, проходит лето, Иней серебрится. Юнкер Шмидт из пистолета Хочет застрелиться: Пиф-паф! В паузе между куплетами Небольсин спросил: — Где будет моя койка? — Не мешай! — И, шевеля пальцами ног, словно ему сладостно чесали пятки, хорунжий брызнул по струнам. — Слушай, Кембридж, слушай: Погоди, безумный, снова Зелень оживится, Юнкер Шмидт, честное слово, Лето возвратится. Чик-чирик! — Тебе чего? — спросил хорунжий, оставив гитару. — Где мне придется спать? — А вон… кидай чемодан на эту. Как раз вчера юноша Чеботарев благородным выстрелом в висок покончил счеты с земной юдолью, и я так думаю, что сегодня он уже не придет ночевать. Небольсин закинул чемодан на койку самоубийцы. — Много здесь наших? — С тысячу будет. Даже бабы есть. Первый сорт бабы, и что мне в них нравится, так это то, что они с нас за удовольствие деньгами пока не берут… А ты откуда? — Из-под Салоник? А — вы? — Я подальше, — ответил хорунжий. — Прямо из Багдада! — Тоже неплохо, — хмыкнул Небольсин. — А что у вас там было, в Месопотамии? — Было дело. Как под Полтавой. Мы попробовали соблюдать там единство действий, согласно формуле мсье Бриана. — И чем закончилось? — Закончилось тем, что все разбежались. Англичане, конечно, остались. Но мы, гордые сыны великой России, растеклись по миру в изыскании праведных путей в неправедное отечество. Небольсин присел рядом, тронул тихие струны гитары. — Да, — призадумался, — проклятые большевики испортили русский дух. Им это еще зачтется… А где же все господа офицеры? — Где же им быть, как не в баре? — Оно верно. Я бы тоже выпил… Только — с чего? Хорунжий подскочил: — Судя по всему, ты еще фунты от англичан не получал? — Нет. — Так чего же ты сидишь здесь? — А чего ты сидишь? — Я уже свои пропил. Пойдем и пропьем теперь твои… Нечитайло (так звали хорунжего) потащил Небольсина в канцелярию, где тот незамедлительно обзавелся двумя фунтами, — немалые деньги для начала. Но сон, видимо, еще продолжался: хорунжий подсказал, что два фунта — это только за одну неделю. — Так что, — сделал он вывод, нежно обнимая Небольсина, — ты не копи денег. Слава богу, дорвемся до матушки-России, там-то уж все будет бесплатно! В баре пол усыпан чистыми опилками. Вкусно пахнет вином и пивом. Орава пьяных офицеров всех мастей и возрастов встретила Небольсина, как новенького, диким ревом: — Господа, господа! Штрафную ему… пусть догоняет! Сильные руки подхватили Небольсина и воздели над головами. Ему всучили большой бокал и стали плясать, опрокидывая стулья и посуду: — Пейдодна, пейдодна, пейдодна.. Последние капли из бокала Небольсин стряхнул на лысину генерала Скобельцына, и его снова поставили на ноги. — Рассказывай! Откуда? — Был в Особой… из Салоник — пешком! Флотский офицер поцеловал его взасос — пьяным поцелуем. — Черт! Но откуда я вас знаю? — Наверное, — ответил Небольсин, — если вы были театралом, то я вам запомнился по сцене. Когда-то я играл. — Нет. А в Тулоне вы не бывали? — Бывал. На крейсере «Аскольд». Небольсин поднял бокал с вином. — Сибирь… — И задумался. — Господа, но при чем здесь Сибирь? Нам сначала нужны Петербург, Москва, Киев… Стаканы звонко брякались о его бокал. — Нет! Англичане готовят нас для Сибири. Надо слушаться: они лучше нас знают все, что творится в мире. И на Москву мы придем через Урал… Виват! Салют! Урра-а! Какой-то полковник жарко дышал в ухо Небольсину перегаром: — Даю вам слово… Точные сведения, я ими обладаю. Скоро адмирал Колчак станет императором — Александром Четвертым, и нам необходимо признать… признать… признать… — Бредите, полковник? — Не верите? Так будет… Самые точные сведения! Из этого пьяного хаоса и сумбура мнений Небольсин (пока он был еще трезвым) уяснил одно: вся эта орава, сбежавшаяся в Ньюмаркет, еще не имеет определенной, четко выраженной идеи. Но зато она имеет цель — борьбу против большевизма, и это Небольсина вполне устраивало сейчас. А потом он напился как свинья и больше ничего не помнил… Проснулся. Было рано. По белому потолку скользили солнечные блики. Проехал где-то автомобиль. Ветер раздувал кисею занавесок на окнах, и пахло гвоздикой. — Хорунжий! — хрипло позвал Небольсин дремавшего рядом с ним Нечитайло. — Что вчера было, хорунжий? — Вчера? — очухался тот. — Вчера ты читал монолог Чацкого, и никто тебя не понял, кроме моей возвышенной души. — А как я дошел? — Мы здесь сами не ходим. Нас водят сержанты полевой полиции. — Черт! Но я помню, — сказал Небольсин, — что была еще какая-то женщина… рядом! — Вот видишь, — заметил Нечитайло, — ты крепче меня на выпивку. Ты даже женщин помнишь… А я как дорежусь до полиции, и больше… никогда и ничего! В казарме пробуждались офицеры. — Небольсин! Вставайте… Пойдем получать фунты. — Но я вчера уже получил. — Неделя-то кончилась. Сегодня можно опять «пофунтить»… Виктор Константинович отправился в канцелярию, получил еще два фунта (непонятно за что?), и там ему сказали: — Оказывается, вы еще при Керенском были представлены к званию полковника. Мы проверили — этот приказ затерялся… Позвольте поздравить вас с новым чином, а погоны русского полковника вы можете приобрести в лавке колониальных товаров… * * * Скоро англичане забили в барабан, и бар стали открывать только под воскресенье. Юный барабанщик бил на рассветах, будя для занятий; тугая шкура барабана колотила тишину под самыми окнами, взбадривая ленивых. Юные поручики и старые генералы, сварливо ругаясь из-за места в шеренгах, неряшливой колонной маршировали в столовую: завтрак, ленч, обед, ужин, — жрать захочешь, так будешь маршировать как миленький… Был обычный день, и Небольсин в кругу офицеров выскребал ложечкой из стакана остатки компота, когда генерал Скобельцын выглянул в окно и обозленно крикнул: — Англичане совсем обнаглели! Еще чего не хватало, чтобы большевиков сажали за один стол с нами… В столовую вошли: прапорщик женского батальона, скромная девица в гимнастерке, в штанах и обмотках, пышнокудрая, а следом за нею, волоча ноги и опустив голову, — полковник Свищов. — Свищов! — закричал Небольсин, вскакивая. — Полковник Свищов, как вы сюда попали? Забыв про еду, Виктор Константинович подошел к столу, за которым — отдельно от других — сидели «большевики». Свищов разломил кусок хлеба в тряских пальцах и едва не заплакал: — Виктор Константинович, скажи хоть ты… Ты ведь меня знаешь! Ну какой я к черту большевик?.. Спятили они, что ли? — Вы… арестованы? — спросил Небольсин в полном недоумении и поглядел сбоку на девицу-прапорщика; придвинув к себе тарелку с овощным супом, она стала есть, замкнуто и спокойно. — Ну да! — рассказывал Свищов. — Меня тут как барана… да хуже барана! И теперь, говорят, отвезут в Сибирь, чтобы сдать тамошней контрразведке. Конечно, англичане рук пачкать не желают. Но какой же я большевик? Вот госпожа Софья Листопад (полковник показал на девицу), она, кажется, и правда — грешит по малости… А я-то при чем? Небольсин еще раз пытливо глянул на госпожу Листопад. Девушка принялась уже за жаркое. По тому, как она держала нож и орудовала вилкой, Небольсин точно определил, что женщина эта из интеллигентной семьи. — Полковник, — спросил Небольсин, волнуясь, — но ведь что-то вы сделали такое, что дает право обвинять вас в этом? Свищов ответил: — Дорогой мой! Я… устал. И в башке у меня что-то отвинтилось. Я не большевик, нет. Но я считаю, что Ленин поступил все-таки правильно, закончив войну. Я сказал тогда, что мы умеем убивать, но воевать мы разучились. Вот, а мне заявляют, что я проникнут германским духом… что я большевик… чепуха! Небольсин поднялся над обеденными столами. — Господа! — объявил он громко. — Я знаю полковника Свищова по фронту как верного солдата России, это ошибка. Генерал Скобельцын требовательно постучал ложкой: — Небольсин! Вы не в театре… Сядьте! Виктор Константинович опять взялся за компот. — А что с ними будет? — спросил у соседей. — Поедут с нами на родину. Если нас большевики стреляют, то почему бы и нам не повесить этих… если они большевики? — И девицу? Пламенный грузин Джиашвили, когда-то сотник из конвоя его императорского величества, сверкнул отличными зубами. — Па-а-алнагрудый батальон… — сказал со смехом. — Дали бы ее мне, и я бы мигнул казачатам. В кусты — хором ее! Забыла бы думать про свой большевизм. Небольсин вспыхнул: — Сотник! Вы не имеете права говорить так о женщине, о русской женщине, которая в час опасности для родины встала под знамена и надела эту серую солдатскую гимнастерку! — Все они… — выразился Нечитайло, и Небольсин понял, что напрасно будет метать бисер перед свиньями: здесь отношение к женщине только одно… За отдельным столом, отобедав, поднялись двое — всеми презираемые полковник Свищов и прапорщик женского батальона; отвратительно шаркал ногами униженный полковник, и совсем спокойно прошла девушка… На фоне солнечно распахнутых дверей, среди красных бутонов шиповника, она вдруг показалась Небольсину удивительно женственной, и даже эти обмотки на ногах ничуть не портили ее облика. — Как ее сюда занесло? — спросил он. — А черт ее знает… Вон, вон! — стал показывать Нечитайло. — Видишь, катится сюда бочка с фамилией под стать бочке, Бочкарева Машка, это и есть командир бабьих «ударников», которая охраняла Керенского… Бежала сюда через Финляндию! — А что она здесь делает? — Э-э, брат, ты нашей Машки еще не знаешь. Наша Машка получает от англичан фунтиков больше нас с тобой. Хотя мы, брат, всю войну фронт держали, а она даже Зимнего дворца удержать не сумела… Взял бы я ее за ногу да размотал как следует! С другого конца столовой вошла толстая накрашенная молодуха с широким лицом крестьянки; на выпуклой груди ее бренчал бант солдатских Георгиев. Взглядом, тупым и упорным, она обвела лица офицеров, которые помоложе. Джиашвили, пламенный грузинский дурак, подбоченился, как для свадьбы… Эта сцена отдавала чем-то порочным, и Небольсин отвернулся. — И за что же она получает больше нас? — удивился он. — А за то, стерва, что ведет здесь, в Англии, как крестьянская демократка, агитацию за активное вмешательство союзников в дела России. Может, ей и надо платить побольше… Об этом, Небольсин, спроси не у меня, а у министра Черчилля! Мы умеем только убивать, и за это нам — два фунта… Спасибо! Мы люди не гордые, берем не отказываясь. * * * Немецкая армия уносила из России в свой родной фатерлянд не только шпик, холстину, уголь и сало, — под стальную каску Фрица запала мысль о солдатских Советах, сама идея обращения войны империалистической в войну революционную. Перелом в борьбе на Западном фронте уже обозначился — резко, и до Ньюмаркета, где несуразным скопищем засели русские белогвардейцы, доходили слухи, что фронт надвигается на Германию, что немцы уже сыты войной по горло и кричат тем, кто еще сидит в окопах: «Штрейкбрехеры! Вам мало досталось?..» Как ни странно, настроение от этих вестей в Ньюмаркетском лагере было подавленное. — Мир воспрянет! — говорил со злостью. — Но что Россия? Ограбленная, голодная, изнасилованная, — ей не бывать на пиршестве всеобщей победы. Большевики свой мирный пирог слопали еще в Брест-Литовске, и Россия разодрана на куски. — Вешать, вешать! — горячо ратовал Джиашвили. — К чему разговаривать, надо вешать… Это очень хороший способ! По вечерам жутко и мрачно резались в карты. Озлобленно шмякали на стол истерзанные картишки. В соседнем коттедже однажды раздался выстрел — прихлопнули шулера. Англичане начали следствие. Но офицерская община рьяно вступилась: — Не лезьте в русские дела! Еще чего не хватало, чтобы вы нам указывали — кого можно, а кого нельзя убивать. У нас свои законы — российские: за шулера нам ничего не будет… Сон — волшебный сон! — постепенно рассеивался, и Виктора Константиновича мучила тоска. Он сделался нелюдим и резок. В один из дней английский комендант лагеря объявил, что охрана большевиков — дело самих русских: пусть они и несут посменно дежурство. Однако желающих дежурить не находилось. Долго препирались в коттедже: — А ну их к бесу — не убегут. Мы, русские офицеры, не станем унижать себя полицейскими обязанностями. Это нам не пристало… Хорунжий, чего задумался? Рвани злодейскую! Нечитайло — уже хмельной — вскинул гитару, сипло запел: Ей чернай хлэб в абэд и ужын Ея штраштей нэ усыпыт, - Ей па-а-ачелуй гарящий нужэн… И вся ватага дружно подхватила: Но нэ в крэдыт, Но нэ в крэдыт… Небольсин размашисто спрыгнул с койки. — Ладно, — сказал. — Я пойду… навещу Свищова. Англичане не держали арестованных за решеткой. Две уютные комнаты, почти дачные, с выходом в садик: в одной Свищов, в другой — Софья Листопад. К девушке Небольсин, конечно, не зашел, — для начала заглянул к полковнику. Свищов лежал на постели, не сняв обуви, расшвыривал окурки по всей комнате. — Как в душе, так и вокруг, — сказал он, мутно глянув на Небольсина. — Не подбирай, черт с ними… Когда меня станут увозить, я нагажу им в этом углу громадную кучу. Пусть все знают полковника Свищова, который этого англичанам не простит… А ты чего? Чего пришел? — Да ничего, — ответил Небольсин. — В казарме тоска смертная. Играют. Поют ерунду какую-то. Вот и… пришел. — Охраняешь? — насупился Свищов. — Не стыдно тебе? — Стыдновато, — сознался Небольсин. — Но я, слава богу, не хожу вдоль забора с винтовкой. Я пришел как товарищ. Кряхтя, полковник Свищов поднялся и сел. — Небольсин, — спросил, — что же это будет с нами… а? — С тобою выяснится. — Пока еще до Сибири доберемся… Дай спичку! Он раскурил папиросу и ткнул пальцем в стенку. — Витенька, — спросил шепотом, — а вот ее-то как? — Жалеешь? — Да так… чисто по-мужски. Все-таки баба! Пропадет по тупости… Ты зайди к ней потом. Она — дикая. — Мне нравятся дикие. — Тише ты! Стенка тонкая. Она все слышит… …Позже Небольсин все-таки зашел к госпоже Листопад. — Чаю хотите? — предложила девушка. — Я вчера купила электрический чайник. Это смешно, правда? Еду сама не знаю куда, а так уж устроен глупый человек, что обрастает всякими житейскими ракушками… И зачем мне, спрашивается, этот электрический чайник, если в Сибири нет электричества? В комнате, похожей на келью, царил порядок, присущий русской курсистке: все чистенькое, прикреплены к стенам портреты (тут и неизбежный Блок, со взглядом прокуратора, и Диккенс, и Максим Горький в мятой шляпе). Небольсину вдруг стало так стыдно, так неловко за вторжение, что он растерялся и понес какую-то солдафонскую чепуху… — Ах, опять эта казарма… — поморщилась Соня. — Отчего вы, офицеры, не бываете естественны? Что за тон? — А что вы хотите от фронтового офицера? — Вы мне так не говорите, — ответила девушка. — Декабристы прошли с боями от Бородина до Парижа. Но они после фронта стали… декабристами, а не пошляками! — Другое время, — ответил Небольсин, поникнув. Мимо окон коттеджа в пудовых сапожищах протопала Машка Бочкарева, а за нею быстроногой ланью пронесся по клумбам нежно-пламенный грузин Джиашвили, соблазнительно напевая: Весь мир — гостиница, Динжан, А люди — длинный караван; Придут — уйдут, придут — уйдут, Придут — уйдут, придут — уйдут… — Хи-хи, — ответила «ударница» Бочкарева из кустов жасмина, и все эти звуки, долетавшие в чистоту этой комнаты, налипали на душу, словно грязь… С большим опозданием Небольсин решил постоять за себя. — Извините, — сказал, — но я офицер не кадровый. Вы правы, однако: налет этой жизни еще долго будет сходить с меня слоями, словно парша с негодной собаки. — Подумал и добавил: — Я верю: жизнь была бы невыразимо прекрасна, если бы на земле не было человека… — Как можно?! — ужаснулась девушка. — Можно! — дерзко отвечал Небольсин. — И не делайте, пожалуйста, таких больших глаз. В жизни каждого бывают моменты, когда он ненавидит все человечество! Вот такой момент как раз переживаю и я. И я не прошу у вас прощения. — Не надо, — сказала она. Молчание стало тягостным, и Небольсин заговорил дальше: — Я ведь когда-то жил очень хорошей и разумной жизнью. Были вот на Руси интересные квартиры… Да, не надо этого слова избегать. Именно не семьи, а — квартиры. Семья — это нечто обособленное, замкнутое. А когда человек владеет квартирой и открывает ее для всех, кто обладает оригинальностью ума и сердца, тогда… — Вот у моего папы в Москве как раз и была такая квартира, — сказала Соня. — Я все-таки поставлю чай… Они пили чай с неизбежным в Англии джемом. Небольсину было очень уютно, и тонкие руки Сони двигались над столом, как взмахи крыл. И он невольно рассмеялся, смутившись. — Знаете, Соня, ведь это впервые за четыре года я пью чай вот так хорошо и спокойно. Чистая скатерть, присутствие женщины, запахи увядающего сада… Не хватает нам с вами только России! Вы, значит, москвичка? — Да. Я работала в лаборатории на фабрике гирь и весов Арндта и компании. Может, знаете? Это на Большой Дорогомиловской… Очень хочу в Москву, просто — очень! Сцепив пальцы, она отвернулась. Кажется, слезы подступили к ее глазам. Небольсин смотрел, как печально провисли на узких женских плечах погоны прапорщика, и думал: «Ведь мы везем ее в Сибирь, чтобы убить… Так ли уж надо нам это?» Девушка подняла лицо: — Простите, господин полковник. Вы сами по себе, может, и очень милы. Но по вечерам до меня доносятся ваши голоса, ваши угрозы народу. Вы говорите о России как о каком-то преступнике, которого надо пороть. Убивать… Вешать… Разве не так? — Пожалуй, вы правы, — согласился Небольсин. — Мы судим о народе резко. Но вы должны понять и нас. Четыре года, в крови и навозе (он содрогнулся), и после этого… Куда? Куда нам идти? Россия нас отвергла. Европа прокляла. Что мы способны еще сделать? Только одно: ворваться в отечество — с бою! Вот за этим мы и собрались здесь. Мы действительно очень злы. Но народ нужно спасти. — Народ, — сказала ему Соня, — это еще не сумма людей одинаковой национальности. Народ — это скорее сумма идей одного направления. Сейчас идея такая есть — идея создания первого в мире народного государства. И вам не удастся задушить эту идею! Небольсин промолчал. «Бедная, она не знает, что ее ждет…» — Ходят слухи, — сказал он потом, — что скоро в Ливерпуль придет какой-то таинственный пароход и первую нашу партию отправят путем Фритьофа Нансена — вокруг России северным маршрутом, через льды… Вы любите путешествовать? — Люблю, — улыбнулась она. — Это, наверное, будет увлекательное путешествие… во льдах! И как жаль, что льдами все и закончится. Я ведь, господин полковник, хорошо понимаю англичан: там, в Сибири, со мною сделают то, чего англичанам нельзя сделать у себя на родине… — Я надеюсь, — сказал Небольсин, подымаясь от стола, — что благоразумие восторжествует. Все обойдется. Благодарю вас за чай, и позвольте пожелать вам спокойной ночи. Всего доброго! В коридоре ему встретился Свищов, без мундира, в подтяжках. — Чего же кровать не скрипела? — спросил, хихикая. Небольсин щелкнул кнопкою на перчатке. — Полковник Свищов! Хоть вы и мой товарищ по фронту, но в следующий раз за подобные намеки я, простите меня великодушно, дам вам… — По морде? — спросил Свищов. — Нет. По харе! — поправил его Небольсин. * * * Ледокол «Соловей Будимирович» пришел в Ливерпуль, и белых офицеров стали распихивать по палубам и каютам. Близился уже конец войны в Европе, но для них война еще только начиналась — война гражданская, война братоубийственная. Ледокол был давно захвачен англичанами, команда на нем была латышская, а ходил он по морям под флагом Украинской рады (в те времена в Стокгольме размещалась ярмарка кораблей — там продавались и покупались суда русского и военного флота). В отсеке фор-пика разместили арестованных: Свищова и Софью Листопад. В ожидании «добра» на выход ледокол стоял очень долго на швартовых. Капитан беспокоился: навигация подходила к концу, как бы их не затерло льдами за Диксоном. — Чего ждем? — волновались офицеры. Оказывается, ждали даже не погоды. Радиотелеграф принес из далекого Омска известие потрясающее: власть директории была свергнута, и над Сибирью выросла щуплая фигура человека в адмиральском мундире, — это пошел на Москву адмирал Колчак! Тогда пошел и ледокол «Соловей Будимирович». Впереди дальний путь за Диксон, потом из низовьев Енисея спуститься на баржах, прямо в армию, прямо в бой, чтобы через хребты Урала, минуя Ярославль, шагнуть в златоглавую и первопрестольную… А сейчас мы снова возвратимся на русский север — в самый разгар лета 1918 года. Глава шестая Сразу нашлось дело и Павлухину, когда в Архангельске появился этот человек с узким лицом природного интеллигента, с бородкой, в полувоенном костюме, скромный и проницательный; большевик с большим стажем, издатель трудов Ленина, узник царских крепостей — Михаил Сергеевич Кедров! А весь служебный аппарат, который Кедров привез с собою в Архангельск для установления здесь диктатуры пролетариата, назывался несколько громоздко и странно для многих: «Советская ревизия народного комиссара М. С. Кедрова». Ревизия началась как раз с того, на что больше всего зарились интервенты в Архангельске, — с многомиллионных запасов оружия, военной техники, различных порохов и обмундирования. Даже окинуть взором эти гигантские хранилища было невозможно, — нужен был самолет, чтобы облететь всю грандиозную панораму складов, и Кедров сказал: — И все это валяется здесь? Под дождями, под снегом? При том ужасном положении внутри страны?.. Начнем вывозить. Павлухин, тебе, как парню боевому, с бескозыркой набекрень, придется для начала подраться с иностранцами, которые гуляют здесь как у себя дома… Дело было ответственное и сложное, ибо склады заборов не имели, замки можно было пальцем расковырять. И лазали здесь, среди порохов и техники, кто угодно: англичане, французы, румыны, белополяки, американцы. Брось спичку — и фукнет так, что от города плешь останется. Бывший генерал Самойлов, которого Кедров назначил командующим всеми сухопутными и морскими силами, внес поправку — совсем неутешительную. — Ты ошибаешься, — сказал он Павлухину, — если думаешь, что плешь от тебя останется. Случись взрыв — и земля Архангельска, вместе с домами, уйдет к небесам, а на это место выплеснет Белое море… Россия просто не будет больше иметь такого города, как Архангельск! Понял? Ну так — торопись… Торопились: денно и нощно громыхали составы, вывозя в Котлас и на Сухону взрывчатку — первым делом взрывчатку! Ревизия Кедрова задыхалась без людей: большевиков в Архангельске было мало, а Центр, словно назло, высылал на подмогу специалистов, которым нельзя было верить. Но — за неимением других — приходилось работать и с этими. Угроза взрыва подгоняла людей, и создалось в городе странное положение: коммунисты рука об руку работали в эти дни с офицерами, среди которых было немало белогвардейцев. Особенно старался капитан Костевич — один из лучших артиллеристов России. Комиссар Кедров выхлопотал ему в Москве даже премию в три тысячи рублей… — Армию! — настаивал Самойлов на собраниях губкома. — Надо создавать армию посредством строгой мобилизации! А вот армию было не создать. И случалось так, что не командиры командовали полками, а полки командовали своими командирами. Когда разгрузили склады, вывезя из них главное, Павлухину дали 1-й архангельский батальон — как комиссару. Он явился в казарму, увидел кислый сброд и стал подтягивать людей, но ему сказали — вполне авторитетно: — Чего шумишь? Ты нашего беспорядка не нарушай… Кончилось все это бунтом, стихийно ставшим антисоветским. Батальон разоружали, чистили, снова вооружали. И снова он был на грани возмущения. Армии не было. Обратились за помощью в Петроград, и оттуда прислали конный эскадрон ингушей из «дикой дивизии»; командовал этим эскадроном ротмистр Берс — весьма нахальный тип, выдававший себя за левого. — Я левый! — говорил Берс убежденно, но какой «левый» — времени тогда разбираться не было. Прибыл из Петрограда и опытный штабист полковник Потапов, работавший еще при Керенском военным советником. Ему поверили — и Кедров, и Самойлов, и гарнизон. Не верил Павлин Виноградов. — Птичка, — говорил Виноградов, — упорхнет… Потапов сразу же удалил Павлухина из батальона. — Вы не умеете руководить людьми, — сказал он. Это было обидно, но отчасти и справедливо. От казармы у Павлухина осталось мерзостное впечатление; один запах портянок приводил его в бешенство. Чистоплотный, как большинство матросов русского флота, он не выносил смрада полковой кухни, роскошных чубов, завитых щипцами, вечернего кобелячества и утреннего похмелья… «Это не армия!» Вопрос о создании армии в сотый раз перемалывали на собраниях. Самойлов стоял на своей точке зрения — еще старой: — Армия нужна не такая, что кто захотел — тот и пришел. Не волонтеры! Нужна армия по мобилизации… Убедил. Объявили мобилизацию. Военком Зенкович доложил: — Товарищи, в армию никто не идет. — Нужно взять, — жестко ответил Виноградов. Когда попробовали взять, начались бунты. И самое опасное волнение — в Шенкурске. Правда, к бунтам уже привыкли: Архангельская губерния по числу антисоветских восстаний занимала первое место в Союзе коммун Северной области. Изнутри губернию подымали на бунт, словно дрожжи густую опару, эсеры различных оттенков — как правило, из народных учителей; сами вышедшие из мужиков, они пользовались громадным авторитетом в деревне. Час решающего удара был уже близок, и в один из дней бывший генерал Самойлов поднялся за столом губкома: — Одно сообщение. Короткое. Позволите? Ему дали слово, и он объявил: — Сегодня на рассвете мне снова предложили с Мурмана предать оборону Архангельска и перейти на сторону интервентов. Причем переговоры со мною вел опять генерал Звегинцев. Кедров помял в руках бородку, спросил одним словом: — Когда? — Не знаю, Михаил Сергеевич, — ответил Самойлов. — Генерал Звегинцев не дурак, и он, конечно, не проговорился о сроках наступления англичан. — Хорошо, Алексей Алексеевич, — сказал Кедров. — Товарищи, продолжим совещание… А после совещания стремительный Павлин Виноградов нагнал Павлухина в коридоре исполкома. — Собирайся, — велел. — Начинаем отбирать землю у попов. А в Шенкурске восстание растет. Боюсь, что снова придется подавлять силой оружия. Эсеры — люди крутые… Выехав в губернию, Павлухин не утерпел и на часок заехал в Вологду, чтобы повидать Самокина. Когда Савинков — вслед за чехами — поднял восстание в Ярославле, Муроме и Рыбинске, эсерам не удалось перекинуть искры пожара на вологодские крыши, — планы сбились: англичане еще не высадились в Архангельске, и мятеж был подавлен. — А у нас в Вологде, — рассказывал Самокин, — не как у вас: здешний рабочий встал как стенка. Из пушки не прошибешь! Не посмотрели, что и послы под боком. Ввели осадное. Ходить по улицам не смей, как стемнело между волком и собакой. Вот и не удалось им притащить Вологду к Ярославлю! — Ну, а дипломаты? — спросил Павлухин. — Сидят? — Сидят. Как гвозди. — Ну, и что дальше? — Ничего. Мы люди вежливые, гостеприимные. Потихонечку мы их из Вологды выдавливаем. Засиделись, мол, пора и честь знать… — А куда их? В Москву выдавите? Самокин провел по усам. — С ума ты сошел! — ответил Павлухину. — Как можно дипломатам указывать? Это народ особый: куда хотят, туда и поедут… Так вот, в Москву-то они, кажется, и не собираются. Им сейчас, на мой взгляд, больше архангельский климат подходит. Теперь, Павлухин, положение создалось такое: миссии заявляют, что они и согласны бы убраться отсюда, но, понимаешь, говорят так, что нету у них прислуги, которая бы чемоданы им увязала. Дотащить дипбагаж до вокзала тоже ведь нелегко. Самокин говорил без улыбки, но за всем этим скрывался юмор. Тогда Павлухин встал и поплевал себе на ладони: — Такелажное дело знакомо. Хочешь, я им помогу? Черт с ним, даже на чай не возьму, а все сундуки допру до вагонов! — Не надо. У меня уж есть бой-команда. Из балтийцев! Коли нужно, так они из-под черта голыми руками горящую печку вынесут. Придет срок, и они мне этих дипломатов — как пушинку… На воздусях! Даже земли не дадут ногами коснуться! Выпрут! В разговоре со старым другом Павлухин рассказал о поручении, какое ему выпало: наблюдать за раздачей поповских земель тем, кто мобилизован в Красную Армию… Самокин поразмыслил. — Ты это серьезно? — спросил. — Вполне. — А кто поручил тебе это? Павлухин назвал Павлина Виноградова. — Павлина я знаю. В его преданности никто не сомневается. Но он слишком горячий человек. И рубит зачастую сплеча… То, что он тебе посоветовал, политическая ошибка. Дом горит, а он шапку примеряет. Не выполняй этого приказа, Павлухин! — Теперь я тебя спрошу, Самокин, — ты это… серьезно? — Вполне. Когда в России делили громадные пространства помещичьих угодий между крестьянами, это имело революционную цель. Это доказывало народность нашего дела. А теперь оцени положение здесь… Помещика в этих краях и во сне не видели. Барства никогда не знали. Тебя, как большевика, будем говорить прямо, они не уважают. А священника — да, уважают. И у попа… Ну, сколько у попа земли? Как у богатого мужика, — верно ведь? Не больше! И вот является такой Павлухин в бескозырке набекрень и начинает делить… А кто ты такой? Не веришь ты мне? Тебе кажется, что Самокин осторожничает? Что ж, я могу ответить тебе: мы во многом совершаем ошибки. Мы, свершив великую революцию, торопимся в один месяц сделать все то, что можно спокойно разложить на труд целого поколения. От этого и ошибки, и левизна. И… кривизна! Хорошо, — закончил Самокин, — попробуй делить. Я посмотрю, что у тебя получится. Распростились они холодновато. — На всякий случай — прощай, — сказал Самокин. — Я занят. Кручусь как белка в колесе… Вот и сейчас надобно подготовить здание для приема Кедрова и штаба Самойлова в Вологде. — Как? — удивился Павлухин. — Из Архангельска… сюда? — А вот так и будет. Положение сейчас аховое. Штабы переносятся в Вологду. А дипломаты — в Архангельск. Мы ближе к Москве, они ближе к интервенции. И когда пробьет час — еще неизвестно. Но как только моя бой-команда начнет вязать чемоданы дипломатам, значит — петушок пропел: война… …Скромная церквушка на косогоре, а возле раскрытых дверей ее — три гроба, плохо оструганные. Павлухин соскочил с телеги, снял бескозырку, подошел. — Вечная память! — сказал. — А что тут случилось? — Да топорами один другого перестукали. — За что же? — Да приказ такой вышел: поповскую землю делить… Вот они и поделили ее. Каждому теперь ровно по аршину досталось. В одной деревне поповскую землю забрал себе богатый мужик, и пришлось трясти наганом, забирая ее обратно. А в другой деревне — сразу пять дезертиров из Красной Армии (узнали, что им земля полагается, и рванули по домам, только пятки засверкали); Пришлось Павлухину забрать у них и землю и винтовки. И теперь вся мужицкая жадность, вся ее тщета и злоба, до времени затаенные под спудом кулака станового пристава, вдруг прорвались наружу. Павлухин понял, что Самокин был прав: раздел поповских земель взбаламутил губернию, посеял раздоры, и это как раз в такое время, когда вот-вот жди удара… А еще в одной деревне — девушка, с глазами синими. Дочь священника. И сам священник — старенький попик захудалого прихода. — Ну, рвите! — сказал он Павлухину, чуть не плача. А на полках — книги юной поповны: Чернышевский, Пушкин, Есенин, Герцен и Плеханов… «Как рвать?» Павлухин вырос в деревне, ему с детства памятны леса и поля вымершего рода дворян Оболмасовых. Там — да, было что делить! А здесь… Дочь священника сбегала на огород, нарвала луку с грядки, сбрызнутой веселым дождиком. Павлухин взял ложку и склонился над ботвиньей. — Я неверующий… — буркнул, потупясь. — Я тоже, — сказала девушка, и глаза ее полыхнули такой яркой синью, так глубоко запали в душу. — А я верующий, — произнес попик. — Бог все видит. Рвите! — Ну и бог с вами, — ответил Павлухин. — В деревне без огорода разве проживешь? Я понимаю… С киота он перевел взгляд на книжную полку. — А вы любите классиков? — спросила девушка. — Уважаю, — ответил Павлухин. — Даже очень уважаю. — Странно, — заметила поповна. — А вот до вас был один большевик тут. Так он говорил, что все классики дворяне и коммунисту читать их не к лицу. — Так он дурак был! — сказал Павлухин и закусил краюху. — Не уверена… — задумалась поповна. Попик подкрутил фитиль лампы, чтобы виднее было, и спросил матроса в упор: — Ты мне, полосатый, зубы тут классиками не заговаривай. Отвечай как на духу: когда рвать станешь — утром или поужинав? — Да не буду я вас рвать. Чего мне рвать-то? И попик дунул под стекло лампы: — Тогда неча керосин прожигать. И так отвечеряешь… Ложка не ружье, не промахнешься, чай, стреляя! А вот стрелять Павлухину в этой поездке пришлось. Причем стрелял в Шенкурске, в эсера Ракитина, которого знал по собраниям в Архангельске, и даже пива однажды вместе по две кружки выдули… Сейчас встретились на улице. — Чего шумите?.. Вы, шенкурята! — спросил Павлухин. — Ах это ты, большевистская шкура! — ответили ему. И за словами — трах, трах. Мимо… Павлухин достал наган, рванул по ногам… По ногам! По башке боялся — все еще думал: может, ошибка? может, пьян? может, не надо?.. Пришлось удирать из уезда. Приехал в Архангельск, а там штабы уже собирались в дорогу. Главное командование в городе поручалось полковнику Потапову. А поручик Дрейер при встрече шепнул Павлухину по секрету: — Не проболтайся. Мы уже ледоколы готовим к затоплению на фарватере. На случай, если они пойдут… — Неужто? — Молчи. Своими же руками на дно пустим. Здесь кругом предатели. Но не пойман — не вор. Вчера вывалили мины на фарватере, а разве можно ручаться за адмирала Виккорста, что он не передаст плана постановок англичанам?.. Павлухин забежал в исполкомовскую столовую, глотал, обжигаясь, раскаленные постные щи; и такие же щи ел за другим столом народный комиссар Кедров; подальше сидел ротмистр Берс («левый») и тоже хлебал щи. А в душе Павлухина, словно незабудки, долго цвели синие глаза юной поповны… Берс передвинул к нему свою тарелку. — Откуда ты? — спросил. Павлухин рассказал о поездке, пожалел поповну. — Такая тоска там, — сказал, — хоть вой… Жалко мне ее! — А знаешь, что говорят коммунисты? — спросил его Берс, показывая в улыбке отличные зубы. — Тебе, как большевику, любая панельная шлюха должна быть ближе и роднее, нежели дочь служителя религиозного культа… Осознал? — Осознал. — И Павлухин дал Берсу по морде. Берс оказался человеком выдержанным. Он только огляделся по сторонам — не заметил ли кто его позора? Нет. Кажется, не заметили. И ответного леща давать матросу не стал. Он сказал Павлухину так: — Стоит мне чирикнуть моим ингушам, и тебя изрубят на куски. А мясо твое, Павлухин, завтра же продадим в лавке, а выручку прогуляем в ресторане «У Лаваля»… Ты это учитывай! Было ясно, что «выручка» — самое насущное дело в карьере ротмистра Берса, гордого своим родством с одним очень знаменитым на Руси писателем. Впоследствии эта «выручка» обрела трагический смысл в судьбе самого ротмистра Берса и в судьбе Архангельска, совсем недавно ставшего советским городом… Так складывались дела. Неважно они складывались. * * * Ледокольный буксир с отрядом латышей и архангельских коммунистов шпарил по волнам, отчаянно дымя. Миша Боев, сидя на мостике, играл на гармони вальсы, и музыка — вся в дыму — так и отлетала за корму вместе с угаром дыма. Командовал буксиром старый заслуженный помор-шкипер по имени Элпидифор Экклезиастович, — не сразу выговоришь. — Ты для меня, отец, будешь просто «батькой», — рассудил Павлухин, — я тебе по возрасту в сыновья гожусь. — Оно и ладно, сынок, — согласился шкипер и спустился в каюту, где как следует насосался рома… Это были дни, когда англичане уже вышли к Сороке, спустившись с Мурмана к югу вдоль полотна железной дороги. И уже блуждали возле берегов таинственные, как призраки, корабли. Буксир кувыркало на зыби, он тяжко плюхался во впадины между волн своим круглым, как пузатая миска, днищем. Его давно не чистили в доках, и он переползал сейчас по воде, волоча за собой длинные бороды водорослей. Одинокая пушка «гочкиса» сверлила мутное пространство. Миша Боев крепко спал на мостике, раскинув ноги и руки, а гармонь ползала по решеткам, то сжимаясь, то растворяясь мехами. На рассвете, где-то далеко за Яграми, на траверзе солеварен Неноксы, заметили странное судно. Павлухин протер линзы бинокля: флаг не «читался». Но когда «прочел» расцветку, то совсем ошалел — государства с таким флагом он не знал, и «Своды» не давали ответа… — Эй, батька! — заорал Павлухин, и первым проснулся Миша Боев, застегнул гармонь на ремешок. — Чего орешь? — сказал. — Да вон, видишь… Какой-то иностранец ползает! Вылез ромовый «батька» из люка, аки домовой из погреба. — Шибко авралишь, сынок. Мы ведь не пьяные… — Эвон! — показал Павлухин. — Что это за коробка, знаешь? Старый шкипер вгляделся в рассвет: — Это «Святой инок Митрофан» под флагом флотилии Соловецкого монастыря. Флаг у них тоже святой: под ним монахи богомольцев до угодников Зосимы и Савватия перевозят. — Кажись, не время сейчас молиться, — заметил Миша Боев. Дали позывные гудки — никакого впечатления. На «Святом иноке Митрофане» никто даже не почесался. — Эй, на «гочкисе»! — велел Павлухин. — Один — под нос! Да наводку поточнее: не в нос, а под нос… Жарь! Выстрелом под форштевень разбудили и тишину моря и «Митрофана». С мачты корабля убрали монастырский флаг и подняли взамен другой — еще императорский, трехцветный. — Пугаются ребята, — причмокнул Павлухин. — Ну-ка, сигналец отмахай им, чтобы начальство на борт прибыло. — Давай! — сказал сигнальщик, сорвал с головы Павлухина бескозырку, в другую руку свою бескозырку взял и ими, вместо флагов, отмахал грозный приказ… Подействовало! Подгреб вельбот, а в нем — монашек, хиленький. — Элпидифор Экклезиастыч, какого тебе хрена надобно? — Какой флаг? — спросил Павлухин, перегибаясь с мостика. — А какой тебе надобно? — ответили ему с воды. — Большевики еще не удрали с Архангельску? — Да нет. Не удрали. — Тогда погоди, милок, самую малость. Мы тебе красный до нока реи подымем. Жалко, что ли? У нас все своды имеются. — Стой! — задержал Павлухин отходящий вельбот. — Пойдем на вашу лоханку вместе с нашими шлюпками… Высадили десант. В кубрике, вперемежку с матросами-монахами, почивали соловецкие «богомольцы» — английские солдаты и один офицер. Пришлось их разбудить. — Эй, Антанта! Вставай… заутреня началась! Пленных выстроили на палубе. И тут один англичанин подмигнул Павлухину — дружески, как приятель. Павлухин сразу вспомнил Печенгу, объединенный десант и этого парня: они вдвоем тащили тогда в бухту на куске парусины разорванного пополам матроса. И сейчас мигнул ему англичанин — как другу: — Хэлло, камарад! Павлухин почесал светлую, выгоревшую на солнце бровь. — Как бы это тебе сказать? Тогда союзничали — можно было и руку пожать. А теперь, брат, не камарады мы с тобой… Это были первые англичане в Архангельске. — Всех их в Москву, в Москву! — говорил Павлин Виноградов. Этого простить большевикам было никак нельзя, и в кабинет Павлина Виноградова пылящей бомбой, которую зарядил наверняка посол Нуланс, ворвался его консул Эберт. Он протестовал! Виноградов спокойно ответил, что этот дипломатический выпад является вмешательством во внутренние дела Советской Республики. При разговоре были свидетели. И тогда Эберт — при свидетелях же! — ответил Виноградову такой дипломатической резкостью, которая более смахивала на хамство. Эберт сказал ему: — Скоро вы, как представители Советской власти, ответите за все перед трибуналом той страны, которая завтра придет в Архангельске к власти! Наступила тишина… Эберт ждал. Побледнел и ждал. — Господин консул! — прозвенел голос Павлина Виноградова. — Аудиенция окончена! Прошу вас навсегда оставить зал исполкома! И, забежав вперед, весь в горячке нетерпения, Виноградов пинком распахнул двери перед французским консулом… Война объявлена! Глава седьмая Недавно прибыла группа офицеров — потрясенных! Они не ушли из Гельсингфорса, когда большевики уводили оттуда корабли Балтики через лед в Кронштадт, они остались, и им было суждено пережить там позор и унижение от захватчиков — немцев и егерей барона Маннергейма. Эти офицеры, по-своему понимая воинский долг, каким-то чудом (почти невероятными усилиями) вырвались из германской зоны в Мурманск — поближе к союзникам. Вот они: юнцы мичмана и пожилые морские волки, левые и правые по своим воззрениям, холостые и женатые, — они чуть не плакали, увидев над рейдом флаги своих добрых союзников. Как они были счастливы пожать руку британского офицера, с каким волнением они говорили сейчас по-английски. — Мы счастливы, — слышалось повсюду, — мы снова чувствуем себя дома, в кругу старых друзей… Всех этих офицеров гуртом отправили в кают-компанию «Аскольда», — очевидно, нужен был политический противовес для команды, настроенной пробольшевистски. Запомни этих офицеров, читатель! Они очень искренни сейчас, их словам можно верить. Потрясенным позором Гельсингфорса, им уже приготовлен позор именно здесь… в Мурманске! Сущего пустяка не хватало сейчас англичанам — повода. Ибо хорошо известно: англичане — джентльмены, они не бьют в морду без повода, как это делают иногда русские, — по дружбе, по вражде, просто за выпивкой. Но дай англичанам только повод, — и они тебя ударят. Причем мастерски ударят… Изба-пятистенка (бревна в обхват) стояла на склоне горы: несколько комнат, оштукатуренных изнутри. В холодных сенях, где приходящие вешали пальто и снимали галоши, всегда в готовности две бочки морошки с Айновых островов (именно с этих островов издревле шла морошка к столу царя и его семейства — очень крупная, очень чистая). Здесь, в этой избе-пятистенке, селился управляющий делами краевого совдепа Басалаго. Сейчас лейтенант сидел за столом, без кителя, в свежей сорочке, и листал последнюю сводку. Итак, интервенция на Мурмане проходит удачно. Уже созданы военные округа. Какой округ к какой части принадлежит — все было учтено заранее. МУРМАНСК — к пехотной роте 29-го Лондонского полка; КАНДАЛАКША — к Сербскому национальному батальону; КЕМЬ — к британской морской пехоте его величества и СОРОКА — под наблюдение особого английского офицера. — Come in, — сказал Басалаго. — Кто там? Входите. Вошел Уилки в егерской куртке из непромокаемого габардина-бербери; быстро глянул на часы, спросил: — Ты один? — Да. — Выйдем. У тебя душно… Я тебе расскажу подробности о мятеже Муравьева. У большевиков появился новый Бонапарт — некий поручик Тухачевский, и этот поручик сорвал все замыслы командарма Муравьева… Избу-пятистенку рвануло нестерпимым сиянием взрыва. Сила взрыва была рассчитана неумело: Басалаго получил шестнадцать осколков, был ранен и сам лейтенант Уилки (они успели дойти только до порога). Оглохший и весь в крови, поднялся Басалаго. — Уилки! — заорал он, сразу все поняв. — Это сделал ты… сознайся. Я знаю: вам нужен повод… только повод! С пола застонал лейтенант Уилки: — Что ты орешь, дурак?.. Посмотри! — И показал ладонь в крови: — Это опять аскольдовцы… это они! Был день — как день. Точнее, — серое, дождливое утро. Где-то далеко, на Горелой Горке, промокшие насквозь, поникли шатры американского бивуака. И торчала, уткнувшись в небеса, радиостанция с линкора «Чесма»: там капитан Суинтон держал связь с Архангельском и Лондоном. По рельсам, в прибрежном слякотном тумане, ползали портовые краны, вылущивая из люков транспортов запасы обещанного продовольствия, — все прошлое Мурмана теперь окупалось тушенкой и рыбой, табаком и ромом, дамскими туфлями и парижской пудрой… А над лежащим Уилки стоит сейчас Басалаго и плачет. — Скажи, подлец Уилки, тебе не стыдно взрывать меня?.. Обоих молодцов отвезли в лазарет. Никаких особенных событий в этот день больше не было. Только, незаметные с бортов кораблей, проходили в порту и на дороге аресты и обыски. На следующий день — приказ: «Я, главнокомандующий всеми союзными войсками в России, желаю уверить всех в мирных намерениях союзников, а также в нашем искреннем желании помочь России освободиться от немцев, белых финнов и всех враждебных агитаторов. В течение вчерашнего дня мне пришлось обыскать в полном согласии с гражданскими властями (и это было тяжелой обязанностью для меня) некоторые здания с целью отобрания оружия и для временного задержания некоторых лиц… для охранения лояльных граждан России, а также, чтобы обеспечить спокойную базу, с которой могут предприниматься ваши и наши военные действия против врагов, вторгшихся в Россию. Я прошу всех граждан вернуться к своим занятиям спокойно и без боязни и усердно содействовать нашим войскам в достижении нашей общей с вами цели, т. е. воссоздания свободной и великой, нераздельной России. Да поможет бог России! Главнокомандующий союзными военными силами в России генерал-майор Пуль. Мурманск. 13 июля 1918 г .». А на мачтах флагманского крейсера адмирал Кэмпен поднял строгий сигнал: СЪЕЗД С КОРАБЛЕЙ ВОСПРЕЩЕН Этот сигнал видели все на рейде. Но русские команды решили, что он относится только к кораблям английским, французским, американским. Отбубнили свое окаянное время склянки флотилии. Вот и чистая ночь, вот и чистый рассвет… * * * На рассвете от борта «Аскольда» отвалила шлюпка-шестерка. Это была первая за день — семичасовая, как ее называли на крейсере. Под напором матросских тел трещали ясеневые весла. Матрос Митька Кудинов сидел на транцевой доске, командуя: — А-а-а… рвок! А-а-а… рвок! Левая — потабань… Пулеметная очередь сбросила его с транца в воду. Загребной Власьев успел перехватить дружка рукою; мокрого и мертвого матроса втащили обратно в шестерку. Разворот под веером пуль, и теперь на руле сидел Власьев. — А-а-а.. рррвок! А-а-а… рррвок! Навались… …Матрос Кудинов, совсем еще молодой, лежал на железном палубном настиле, и мокрые бакенбарды, отращенные от полярной тоски, казались такими несуразными на его лице, ставшем вдруг строгим, словно он заступил в караул. Из кают-компании сбежались офицеры, недавно прибывшие на крейсер. Они еще не освоились с обстановкой рейда и, глядя на убитого, растерянно озирали союзную эскадру, говоря: — Неужели это сделали англичане? Господа, неужели наши добрые союзники могли решиться на такое вероломство?.. Команда: — Во фронт! — И все развернулись лицами внутрь корабля. Четкими шагами стремительно направлялся и спардеку кавторанг Зилотти. Остановился над убитым. Долго крестил себя. И — прямо в толпу матросов: — С некоторых пор, — сказал громко, — сыны гордого Альбиона стали представлять себе русский народ вроде какого-то дикого племени! Им кажется (повернулся кавторанг к офицерам из Гельсингфорса), что мы, избегая большевизма, будем счастливы прибегнуть под защиту британской колонизации. Они ошибаются! Я еще раз повторяю всем (снова к матросам): они ошибаются! Двенадцать пулеметов сразу открыли огонь по крейсеру. Очереди хлестали над палубой, сpeзaя такелаж, туго обтянутый, и тросы лопались со свистом — концы их стегали броню корабля. — По местам! — раздался призыв. — Стойте. — задержал команду Зилотти. — Разве вы не видите, что мы давно под прицелом? Смотрите: с «Адмирала Ооб» — четыре трубы с торпедами… Повернитесь: «Глория» — четыре по восемь дюймов… Наводка по нашему борту! — Надел фуражку и приказал: — Катер — под трап! Я пойду на «Глорию» сам… Катер домчал его до флагманского крейсера англичан. Очевидно, через сильные чечевицы британцы разглядели офицера, и стрельбы не было. Катер оттолкнули от борта, не приняв от него швартового шкентеля, но фалрепные юнги услужливо переняли на адмиральский трап кавторанга. Зилотти настойчиво объявил вахте: — Мне необходимо видеть старшего на рейде… Кэмпена! — Пожалуйста. Адмирал ждет вас… Узкие переходы. Трапы. Люки. Вниз, вниз, вниз! «Почему вниз?» Вестовой распахнул двери: — Прошу. Зилотти недовольно взмахнул старорежимной треуголкой: — Ах ты, сын собаки! Добавь: сэр! — Да, сэр. — Вот так уже лучше… Нравы британского флота ему были известны. Потребовав уважения к себе, Зилотти шагнул вперед через высоченный комингс, и двери были с лязгом задраены за спиною кавторанга. Так они задраивались по водяной тревоге. Намертво. Он огляделся в изумлении. Перед ним — броня. Справа и слева от него — броня. Борт… борт… переборка. И — никого! И даже не было иллюминатора — мигала над ним лампочка. Но заранее был приготовлен стул. Стул, чтобы сидеть. Этот стул был для него, и кавторанг сел… Все это называлось так: арест. * * * Из бокса «тридцатки» проследовала до кабинета поручика элегантная секретарша. — Сэв! — сказала она. — Кажется, взялись за «Аскольд». — Я знаю, — ответил Эллен. — Но пусть англичане разбираются с крейсером сами. Мы люди скромные, и от главного калибра подальше… Секретарша перебрала в руках бумаги: — Протест… протест… Я уже устала от этих глупостей. Но есть один протест, достойный внимания. — От кого? — На этот раз, — засмеялась секретарша, — протестует настоятель Печенгской первоклассной обители — сам отец Ионафан: ему не нравится, что в монастыре размещена тюрьма! — Да, тюрьма получилась первоклассная, как и сам монастырь: из Печенги не удерешь… Не отвечать! Брамсон пригласил Эллена на «Чесму», давно разоренную. Орудия с линкора были уже сняты, пустые станки башен заросли красной ржавью. Вдвоем с юристом поручик обошел гулкие пустые отсеки. Шарахались из-под ног крысы, испуганные светом. Переговаривались. — Если здесь шестнадцать камер, — говорил Брамсон, — да еще по левому боргу для предварительного заключения… — Обратите внимание: вот отличное помещение для караула! — Согласен, поручик. Лучше «Чесмы» труднее придумать тюрьму. Они даже рифмуются, — пошутил Брамсон, — тюрьма-Чесма… И что самое главное, никуда отсюда не вырвешься: броня! Когда они поднялись на палубу, мимо «Чесмы» — в сторону «Аскольда» — проходил паровой катер с британскими матросами. — Женщина там, что ли? — пригляделся Брамсон через очки. …Катер заметили и с борта «Аскольда». Нескладная высокая женщина привлекла внимание сигнальщиков. Вот она поднялась по трапу и оказалась шотландцем — здоровенным малым в короткой юбочке и берете. Шотландец на чистом русском языке заговорил: — Вы давали радио на «Глорию»? Я адъютант генерал-майора Фредерика Пуля… Что у вас тут произошло, ребята? — Вот, полюбуйтесь, — отвечали ему офицеры, показывая на мертвого матроса. — За что вы его убили? Что он вам сделал? Вся команда крейсера толпилась на верхнем деке, лицом к трапу, возле которого лежал Кудинов; над ним остановился шотландец в юбочке, с крепкими волосатыми ногами футболиста. И вдруг «Аскольд» слабо дрогнул: это пришвартовались к нему с другого (совсем другого) борта сразу два тральщика. Один — с пустой палубой, будто там все вымерло, а другой — с абордажной партией морской пехоты. Заклацали затворы карабинов, и шотландец перестал рассматривать убитого. — Кто здесь старший? Офицеры, команду — вдоль борта! Осталась только вахта, а весь экипаж замер в строю. И было объявлено, что возле совдепа состоится общий митинг, где генерал Пуль выслушает от аскольдовцев все претензии к британскому командованию. Велели прыгать на тральщик с пустой палубой, и тральщик сразу отдал концы. Возле совдепа аскольдовцев встретил язвительный Юрьев: — Попались, баламуты? Я вам еще тогда говорил: мы вашу лавочку прихлопнем! Качая штыками, сошлись две роты морской пехоты и взяли матросов в кольцо — не вырвешься. Короткие драки, однако, вспыхивали: люди перли грудью на штык… Но офицеры крейсера, которых свезли на берег вместе с командой, не вмешивались. Хотя, кажется, они и сами были бы не прочь сейчас подраться с союзниками. Стоило ли бежать от позора Гельсингфорса, чтобы окунуться здесь в позор мурманский?.. — Клейми презрением! — орали матросы, а это значило: можно материть союзников на все корки, можно свистать, заложив в рот два пальца, можно цыкнуть плевком, можно всё… И вот, в окружении конвоя, на дамбе показался Пуль. Через переводчика он заговорил о немецкой заразе, о разложении, о большевизме крейсера, — все это он высказал матросам. Потом повернулся к офицерам, прибывшим из Финляндии в его добрые союзные объятия. Сказал без помощи переводчика: — А среди вас, балтийцы, имеются германские шпионы… Да, да! Не спорьте со мною, я знаю: вы — германские шпионы! Перекинул стек из одной руки в другую. Картинно оперся. — Английское командование, — произнес вдруг Пуль, — приносит свои извинения за убитого. Впрочем, ваш баркас… — Шестерка! — поправили из рядов матросов. — Ваш баркас, — настоял на своем Пуль… Но тут уже не вытерпели сами балтийские офицеры. — Шестерка, черт побери! — заявили они хором. — …этот баркас, — продолжал Пуль, — был обстрелян нами в семь часов утра только потому, что на дне его скрывалось много большевиков-террористов. А мы, ответственные за жизнь лояльных граждан, не можем позволить, чтобы по Мурманску разбрасывались бомбы… Команду держали в оцеплении на берегу, пока крейсер подвергался разоружению. На борту корабля оставались только вахта и два офицера, совершенно затюканные хаосом событий, поначалу для них непонятных. Здесь «Клейми презрением!» не подходило: здесь люди дрались. * * * Вахта, верная долгу, не принимала швартовы, брошенные с тральщика. Борт «Аскольда» брали на абордаж, а вахтенные спихивали десантников обратно в воду — кулаками и отпорными крючьями. Но силы были слишком неравны, и вахту обезоружили. Но крейсер — это даже не дом в пять этажей, это целый квартал домов в миниатюре, со множеством «подвалов» и тайных перекрытий. По этой узости люков и шахт, вдоль придонных отсеков, почти ползком, прилипая телами к броне, аскольдовцы растворились по всему кораблю, не желая сдаваться… Уговоры не помогали — матросов выкуривали, словно крыс, дымовыми шашками. Ослепших от дыма, кашлявших и очумелых, всех загнали в батарейную палубу, задраили за ними люки и горловины. Появился французский офицер из Союзного совета. — Вы напрасно думаете, — сказал он, — что мы к вам плохо относимся. Зачем нам это нужно? А газ этот безвреден, поплачете немного — и все… Просто мы хотели собрать вас всех вместе. И вот что мы вам предлагаем в доказательство нашей дружбы: записывайтесь в состав союзного флота. Я вам, братцы, от души говорю это: не прогадаете… весь мир лежит перед вами! Ни одного! В полной темноте, подавленные, сидели матросы, и только блуждал по кругу огонек цигарки… Ни одной шкуры! Снова задраили. «Черт с вами, — думали, — задраивайте. Нам не привыкать сидеть в броне, по колоколам громкого боя…» Трудно было судить из глубины каземата, что происходит сейчас на крейсере. Но броня передавала гул и грохот, словно «Аскольд» ломали на куски. Морская пехота разоружала корабль: на подошедшие баржи перекачивали боезапас из погребов, французы при этом размонтировали схему центральной наводки, без которой крейсер сразу становился беспомощен. Отомкнули от орудий замки и зашвырнули их за борт. За каких-нибудь два часа боевой ветеран русского флота превратился в пустую, бессильную гробовину, внутри которой задыхалась арестованная вахта… Потом опять прибыл на борт шотландец, адъютант генерала Пуля, и предложил матросам: — Если не желаете служить в иностранном флоте, то мы, уважая ваши патриотические наклонности, советуем подумать о службе в русских отрядах русской национальной армии… И снова — тьма. И вдруг люк открылся, хлынуло острым голубоватым сиянием дня, а по ступеням трапа с дребезгом, почти взрываясь, скатилось что-то звонкое, пламенно воняя дымом. — Бомба! — заорали матросы. — Бомба! Отхлынули массой горячих тел на борт. Сжались. «Бомба» не взрывалась, — только раскатились красные уголечки. — Тьфу, черт! — стали смеяться. — Самовар… Ай да англичане! Вот уж правду говорят про них — политики хоть куда… Вернули самовар, подаренный «Аскольду» еще в Девонпорте на заре революции. Теперь конфорка его отвалилась, носик согнулся от удара. Но все же самовар; и по сияющему ободку его начертаны слова о дружбе рабочих Англии с матросами русской революции. Подарок что надо, но в дружбу сейчас не верилось… Власьев долго колотил в крышку люка, пока морская пехота не соизволила ее откинуть. — Фенкью… спасибо! — заорали матросы англичанам, и англичане этот юмор вполне оценили: над палубой крейсера долго перекатывался их дружный гогот — с перекатами, словно стрелял заедающий, плохо смазанный пулемет. Разоружение закончилось. С берега — на том же самом тральщике — доставили на борт команду. Матросы вышли на палубу, заваленную старой рваной обувью, и тут… Впрочем, стоп! Иногда документ говорит лучше автора. Сейчас мы передоверим слово… Кому? Да тем же офицерам, которые бежали от большевиков и плакали от счастья, увидев британские корабли на русском рейде. Вот пусть они теперь и расскажут нам обо всем, а мы не имеем права не верить им, — это источник вполне беспристрастный… Итак, слово офицерам из Гельсингфорса! ПИСЬМО КАЮТ-КОМПАНИИ КРЕЙСЕРА «АСКОЛЬД », «…Крейсер подвергся грандиозному грабежу. Все вещи разбросаны по палубам, перевернуты, и почти все они сознательно приведены в негодность. Весь офицерский состав и вся команда остались без денег. За малым исключением, все новые брюки, ботинки, бритвы, золотые, серебряные и иные вещи оказались раскрадены. Офицеры кают-компании крейсера «Аскольд» всего неделю тому назад прибыли из Балтийского флота, где присутствовали при разоружении кораблей германцами… и, сочувствуя союзникам, они уехали оттуда, не желая работать в сфере немецкого влияния. Но все же мы никогда не видели и не слышали о таком отвратительном грабеже со стороны германцев!.. Ключи от помещений крейсера неоднократно предлагались при обыске. Но никто из англичан не пожелал ими пользоваться: все вскрывалось топорами и ломами. Большинство денежных ящиков и шкатулок взломано, а все деньги расхищены. Особенно поразило нас, что союзные нам офицеры, руководившие разоружением, покинули корабль с полными карманами! Многие из команды союзных войск надели на себя по трое брюк сразу (!) из числа ими украденных. На корабле, словно в издевательство над нами, оставлена масса старых иностранных ботинок, замененных новыми (русского производства). Составленная опись установила, что с «Аскольда» увезено деньгами и имуществом на сумму свыше 40 000 довоенных царских рублей (!)… А между тем среди личного состава крейсера имеются еще многие из числа тех, которые совместно с союзниками работали против общего врага в Дарданеллах. Среди матросов есть тяжелораненые и получившие за войну высшие знаки отличия от тех же союзников. А теперь все они до последней степени ограблены теми, с кем и за кого они когда-то сражались…» К этому письму можно еще добавить, что французы и американцы в грабеже не участвовали. Воровской пример своим матросам подали британские офицеры (именно британские офицеры!). Имен их назвать нельзя — они не сохранились. По документам того времени известен только один майор, который хвастался потом украденными финским фонарем и финскими марками, да еще один британский лейтенант, носивший на руках заячьи перчатки. В этих мяконьких перчатках он унес из каюты механика логарифмическую линейку очень тонкой работы… Офицеры «Аскольда» выразили желание не служить. — Мы не можем работать в сфере британского влияния, — честно заявили они. — Лучше уж мы поедем к большевикам… В команде крейсера, не без ведома кают-компании, созрел заговор: взорвать или затопить корабль, чтобы он не достался англичанам. Но было уже поздно… Только небольшой кучке аскольдовцев удалось вырваться на Балтику; кого загнали в тундру, и там они пропали бесследно; кого отправили в Печенгу, а иных запрятали в гулкие продроглые трюмы «Чесмы»; самых опасных матросов, больше всех возмущавшихся, посадили на буксир, и буксир пошел в океан. * * * Качнуло на океанской волне, и тогда Кочевой сказал: — Амба! Топить будут… крышка! Вместо этого дали каждому по три галеты с плазмоном, по одной банке корнбифа на двух человек. Болтало их в трюме буксира как проклятых, — на угле, в самой глубине бункера. На качке, особенно на бортовой, уголь перемещался с борта на борт, и матросы ездили вместе с углем, царапаясь об острые куски антрацита… Был ранний час, когда затихала качка. Стоп, машина! И увидели они остров: почти скала, выпирающая из моря, а там, дальше, берег — совсем неласковый, скалы да кочкарник тундряной, и мох всюду, и бегут по горизонту олени, гордо закинув на спины тяжесть рогов. С этого дня банку корнбифа делили уже на пятнадцать человек, каждый получал вместо хлеба по четверти фунта сырого теста: делай с ним, матрос, что тебе хочется, — пеки, жарь, так лопай… Суп заправлялся здесь не солью — его просто варили на морской воде. И жили в бараках из фанеры, которую простегивал насквозь ветер с океана. А иных селили в ямах, крытых дерном. Рядом бушевал океан, закидывая на остров брызги, и когда шла на берег штормовая волна — вал за валом! — тогда перекатывало пену через бараки, заливало через трубы печки-времянки. И никто — никто! — из аскольдовцев не мог узнать, где они находятся. Били здесь людей палками по спинам, а прикладами по ногам. Просто ломали ноги! Били молча. По виду люди из лагерной охраны были русскими. Но кто такие — не догадаешься: на лбу у них не писано. Спрашивали — не отвечают. Только скалятся. Одна параша приходилась на сто человек, и карболку, которой эту парашу дезинфицировали, добавляли и в тесто (кто помрет, а кто выживет). Заболевших сажали в ледник; вместо лекарства давали им хлеб, оставшийся от покойников; в печи его пережигали в порошок, и этот порошок заставляли глотать как снадобье, а запить можешь соленой водой из моря… — Где мы? — спрашивали матросы. — Куда завезли?.. Среди ночи открыли стрельбу по баракам. Пули пробивали фанеру, живые и мертвые падали с нар, — все были голые (тут перед сном людей раздевали донага). Кровь, кровь! Она особенно страшна на обнаженном теле! Хлопнула створка дверей, и вошел к матросам человек — совершенно незнакомый. — Здравствуйте, — сказал. — Пора уже познакомиться. Я — капитан Судаков, бывший комендант Нерчинской каторги. Как старый сибирский варнак, скажу вам по чести: эта тюряга пойдет вам в такой пропорции — месяц за год старой тюрьмы, монархической… Кочевой — голый — шагнул к нему: — У нас убитые! Мы все изранены… — С чего бы это? — хмыкнул Судаков. — Хотя — да! Ведь сегодня как раз именины моей жены, и был маленький салют. Ладно, ребята, чего вы хнычете? Ложитесь спать. Я пришлю фельдшера… Пришел фельдшер — солдат из корпуса Довбор-Мусницкого: — Что же это с вами делают, палачи проклятые! И стал рвать на бинты какую-то тряпку. Кочевой подставил ему руку, — с пальцев текла кровь. Спросил: — Ты арестант или вольный? — Здесь вольных нет. Я поляк, и мое дело — сторона. И не хотел мешаться в ваши дела, да вот и стал… вольным! — Где мы? — спросил его Кочевой. — Как? — удивился поляк. — Разве вы не знаете? Никто не знал. — Вы же в Иоканьге! А тюрьма эта построена специально для членов большевистского ЦК и членов Совнаркома… Так что не хочу вас пугать, но живым отсюда мало кто выйдет… Это верно: вышли отсюда живыми только несколько заложников, которых отправили во Францию — в тюрьму города Ренн, в крепости на затерянных в Атлантике островах — Иль-де-Груа или Экс, где сиживал когда-то еще Наполеон… И долго еще Советское правительство вырывало из тюрем Антанты заложников-матросов, и только редким одиночкам, постаревшим и отчаявшимся, удалось вернуться на родину. Таков был конец крейсера первого ранга «Аскольд». «Аскольд» выполнил свой долг перед революцией: он, сколько это было возможно, сдерживал натиск интервенции… После «Варяга» и после «Авроры» крейсер «Аскольд» — третий в России, который имеет право быть причисленным к легендарным. Три крейсера — это уже дивизион. Легендарный дивизион! * * * — Уилки, — сказал лейтенант Басалаго, — я ведь все понимаю: нужен был повод, чтобы расправиться с «Аскольдом». Но сознайся, Уилки, тебе разве не было стыдно взрывать меня! Уилки опустил глаза: — Мне очень стыдно, Мишель, что ты снова начал этот дурацкий разговор… Тебе сейчас неудобно. Ты хочешь свалить всю вину на нас. Но следственная комиссия уже сделала свой вывод: взрыв был произведен тобою же! Басалаго со стоном поднялся на койке, весь в бинтах: — Я не дурак, — чтобы рвать бомбу под собою. — Ты не дурак. Но взрыв тебе был нужен… Тебе, а не нам! Для самореабилитации! Об этом все так и говорят в Мурманске… Басалаго рухнул на подушки, потрясенный: — В чем я должен оправдывать себя? И перед кем? — Ты виноват выше головы, — внушал ему Уилки, сосредоточенный и внимательный. — Не ты ли был связан с совдепом? Не ты ли управлял Мурманом под руководством Совнаркома? Теперь ты взрываешь себя, чтобы мы думали: смотрите, как к нему плохо относятся матросы… смотрите, как они рвут его на куски! Кого ты собираешься обмануть; Мишель? — спросил Уилки. — Нас? И, спросив так, УИЛКИ поднялся, чтобы уйти. За это мгновение Басалаго успел все продумать и все рассчитать. — Уилки! — задержал он его. — Стой, не уходи… Хорошо, я согласен: я сам взрывал себя. А что дальше? — Дальше все пойдет как по маслу: к ответственности привлекаются все горлопаны, начиная с Ляуданского; генерал Звегинцев тоже обесчестил свой мундир связью с большевиками. Юрьева, пожалуй, эта история пока не коснется. Но только в том случае, если он перестанет надоедать нам. А тебя… ведь тебя взрывали, кажется, большевики с «Аскольда»? Ты уже реабилитирован! В этот день ворвались к Шверченке: — Попался, эсеровская сопля! А ну, пошли… Когда брали Ляуданского из Центромура, он долго брыкался, его вели по улице, и он матерно требовал: — Юрьева, растак вас всех! Тогда и Юрьева, гада, хватайте. Почему меня берут? Берите его тоже… за компашку! Юрьев эти вопли с улицы слышал в своем совдепе. — Мишку, конечно, жаль, — вздохнул Юрьев. — Но он даже сейчас продолжает трепаться. Ничего, еще молодой: на «Чесме» плавал — на «Чесме» и отсидится, обстановка ему знакомая… Взяли и снова выпустили: Каратыгина, представлявшего Совжелдор в Мурманске, и «комиссара» Тима Харченку. А в своем штабном вагоне смертельную обиду переживал генерал Звегинцев. — Понимаю, — говорил он просветленно. — Нас можно судить. Однако не мы ли сделали все для того, чтобы флаги Антанты сейчас реяли над Мурманском? Мы… Только мы теперь не нужны: Мурманск давно не наш, и дела в Архангельске поважнее… Ну, ладно, судите, господа! Что ж, судите. Глава восьмая Когда в камеру, где сидел под арестом мичман Вальронд, принесли лист бумаги, он сказал: — Этого мало. Конвойный перевернул лист, показал обратную сторону. — С эвтой-то сторонки тоже можно исчиркать. — И все равно мало, чтобы описать все… Он составлял свой доклад как можно подробнее — все, вплоть до мелких деталей, какие сохранились в памяти. Сидя в изоляции на Гороховой, два, мичман восстанавливал на бумаге картину мурманского предательства. Служба флаг-офицером связи дала ему богатейший материал для наблюдений… Поставив последнюю точку, Вальронд придумал название: «Из дневных записок мичмана Евг. Вальронд » (старомодно, но зато вполне прилично). Еще немного подумал и водрузил на титульный лист рукописи великолепный эпиграф из Фаддея Беллинсгаузена: Пишем — что наблюдаем. Чего не наблюдаем — того не пишем. После чего Вальронда снова вызвали на допрос, вернули ему золотистый жгут аксельбанта и все документы. — Садитесь… У нас к вам только два частных вопроса. Первый: можно ли рассчитывать на инженера Аркадия Небольсина, что он станет честно сотрудничать с нашей властью? — Не знаю, — ответил Вальронд. — Вопрос второй: что вы скажете о полковнике Сыромятеве? — Полковников на Мурмане так много, что если волки ежедневно будут съедать по одному полковнику, то никто и не заметит их убыли… Извините, но я даже фамилии такой не слыхал! Ему позволили отправиться на остров Мудьюг. — Вы должны, — внушали мичману, — обязательно поспеть к месту назначения в срок! По возможности, без опоздания. Чтобы не вызвать никаких подозрений — раз. Чтобы не опоздать к моменту боя — два. И… как вам было наказано в Мурманске? — Чтобы батареи Мудьюга молчали. — Мы надеемся, что теперь они заговорят… Вальронд очень спешил, но все же опаздывал. * * * Застрял он, как и следовало ожидать, в Вологде. На неизбежной пересадке вылетел из вагона как пробка, но в следующий эшелон, идущий на Архангельск, было уже не прорваться. Вокзал был оцеплен чекистами и красноармейцами. Дело дрянь: командировка подходила к концу, и это грозило для него особыми осложнениями, — по плану Вальронд должен был еще вчера явиться к адмиралу Виккорсту. Плотный барьер спекулянтов, мешочников и дезертиров был так спрессован оцеплением, что Женьку Вальронда, при дыхании толпы, то поднимало, то опускало, словно рыбачий поплавок на речной зыби. В один из моментов, когда его снова вздыбило над толпою, он увидел… — Чудеса! — сказал мичман, вытягивая шею — и без того длинную — от искреннего любопытства к жизни. В узком проходе оцепления шествовали на посадку дипломаты. Шагали атташе миссий — почти невозмутимые; дамы в жиденьких мехах несли курчавых болонок, и перепуганные японские собачки остервенело лаяли на мрачных русских спекулянтов. Роль носильщиков исполняли бравые матросы в клешах. Обливаясь потом, перли они на посадку дипломатические баулы, деликатно подсаживали дамочек под худенькие энглизированные задницы. — Мадам, только не имейте сомнения: фукну — и вы в вагоне!

The script ran 0.032 seconds.