Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Валентин Пикуль - Фаворит [1976-1982]
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_history, Драма, История

Аннотация. Роман «Фаворит» - многоплановое произведение, в котором поднят огромный пласт исторической действительности, дано широкое полотно жизни России второй половины XVIII века. Автор изображает эпоху через призму Действий главного героя - светлейшего князя Григория Александровича Потемкина-Таврического, фаворита Екатерины II; человека сложного, во многом противоречивого, но, безусловно, талантливого и умного, решительно вторгавшегося в государственные дела и видевшего свой долг в служении России.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 

– Скорее Дунай повернет вспять, нежели сдастся Измаил! Все стало ясно. Но в приказе по армии Суворов строжайше предупредил: «Христиан и безоружных отнюдь не лишать жизни, разумея то же о всех женщинах и детях». Люди мерзли, но пища еще была: в котлах варили капусту с рисом, на вертелах жарили дичь, солдаты пили анисовку из штофов, офицеры баловались молдаванским из бочек. Суворов назначил штурм на 11 декабря, и турки об этом узнали. Из крепости они расстреливали команды землекопов, русские батареи и корабли отвечали огнем мортирным. Суворов признался офицерам: – На штурм Измаила можно решиться лишь единожды в жизни, благо повторить сей опыт вторично никому не дано… У него был секрет: все штурмующие колонны должны верить, что направление каждой есть самое главное, но, веря в это, они не должны были знать, что их боевой порыв послужит лишь отвлечению турок от направления решающего удара по крепости – со стороны реки! Этого секрета не знал даже Голенищев-Кутузов, которому предстояло штурмовать в Килийских воротах… Настала ночь, во рвах густела вода, к палисадам янычары привязали турецких овчарок – лютейших в злобе, с клыками волчьими. Собаки всю ночь лаяли. * * * В три часа ночи офицеры двинули свои колонны вперед. Войска устремились к Измаилу, неся в себе горы ломкого фашинника, штурмовые лестницы, доски, топоры, веревки и крючья. Турки были настороже, их артиллерия застилала картечью пространство перед крепостью; это не остановило войск российских. В грохоте стрельбы слышались резкие скрипящие звуки – егеря руками раздирали палисады из досок и бревен. Начиналось первое для Суворова сражение, в котором он лично не принимал участия, руководя битвою с ближнего пригорка… Свите своей он напомнил: – Велик человек, кто первым взойдет на стены! Длины лестниц иногда не хватало, и их наскоро связывали, чтобы колеблющейся верхушкой дотянуться до фаса крепости, над гребнем которого свисали орущие рожи янычар, лезвия ятаганов и стволы ружей, фыркающих свинцом и пламенем – прямо в тебя! Вот и лезь, солдат, если жизнь не дорога тебе… Лезли! Турки отталкивали хрупкие сооружения от стен, лестницы, облепленные гроздьями повисших на них людей, срывались в пропасть. Где не хватало лестниц, карабкались, как ящерицы, по стенам валов, втыкая в промерзлую землю штыки, подтягивались выше на крючьях и – лезли, лезли, лезли… Смерть или победа! Офицеры шли первыми, а там, где их убивали всех, офицеров заменяли полковые священники: – Православные, с божьей помощью… ж м и! Ветераны обадривали молодых: – Не раззевайся, орлы! Все будет н а ш е… От дыма у Суворова стали болеть глаза, напряженные во внимании к битве. Кто-то прокричал ему в самое ухо: – Взошли! Глядите, вот он – первый… Леонтий Яковлевич Неклюдов – майор по чину первым форсировал ров, первый приставил лестницу, первым взошел по ней на верх крепостной стены, первым водрузил на ней знамя и получил в награду за подвиг 18 ран пулями и штыками. – Убит, – сказал Суворов, опуская трубу оптическую. Он видел, как янычары затаптывали Неклюдова ногами, словно хотели размазать дерзкого по своей стене.[15] Но майор Неклюдов свой долг исполнил: за ним уже взбирались другие, и на плоскости Измаила, высветленной пожаром, как театральная сцена, началась сеча, вниз полетели мертвые турки. А со стороны Дуная подходили галеры, выбрасывая на берег нестройные, но дружные ватаги черноморцев и запорожцев, кидавшихся на штурм столь беззаботно и весело, будто за праздничные столы… Треугольник Измаила все плотнее опоясывала жаркая дуга беспримерной битвы! Голенищеву-Кутузову выпало едва ли не самое кровавое дело. В Килийских воротах он принял на себя последний удар последних Гиреев – ханов и султанов, которые в Измаиле отстаивали свое право на бахчисарайский престол, на возрождение Крымского ханства. Нет слов, чтобы выразить их безумную ярость! Каплан-Гирей дрался на саблях вместе с шестью сыновьями, которые все пали, но старик, видя их гибель, не сдался и, убитый, свалился поверх своих же сыновей… В этот момент прискакал курьер к Суворову: – Генерал-майор Голенищев-Кутузов от ворот Килийских велит сказать вам, что его колонне никак не пройти. На что Суворов ответил: – Я его знаю, и он меня знает. Передай, что эштафет о взятии Измаила в Петербург уже послан, а генерала Голенищева-Кутузова с сего момента назначаю комендантом Измаила… К восьми часам утра верхний вал был взят! – Брать город, – вдруг заволновался Суворов. Он-то понимал, что в симфонии боя отзвучала лишь прелюдия к нему, а главная тема разрешится в улицах, среди сараев, дворов и подвалов… Да! Именно внутри крепости и началась бойня за Измаил – не битва, а подлинная бойня. – Пушки! Вкатывайте артиллерию в город… Пощады никто не ведал – ни турки, ни русские. Янычар измаильский, уже старик, засучив рукава халата, рьяно бился на саблях, пока его не изрубили в куски. Растрепанные мегеры, обуянные фанатичным гневом, кидались на русских с кинжалами. Из горящих конюшен Измаила дикими табунами выбегали лошади, увеличивая смятение, и ударами копыт добивали павших. В поединках встречались запорожцы – «верные» и «неверные»; вчерашние побратимы, они с воплями пластали один другого саблями от уха до затылка. Крымские татары пытались пробиться к Дунаю, убив на своем пути множество казаков, но тут подоспели бравые ребята егеря, в камышах они перекололи всех татар – ни один не прошел к реке… Каждый дом, каждая дверь, каждое окошко брались с бою! Мечети стали неприступными бастионами, их взрывали вместе с османами. Под ногами катались свертки шелка, проливалось из мешков тягучее золото, из разбитых сундуков сыпался жемчуг, но сейчас было не до этого. – Круши их в песи, руби в хузары! Все н а ш е… И дрались. Так дрались, как никогда еще не бывало. Священник Полоцкого полка дубасил янычар по головам крестом христианским – символом любви к ближнему своему. – Православные, да не будет нам сраму! – взывал он… Суворов уже плохо видел: глаза резало от дыма. – Много их еще там? – спросил он, показывая на Измаил. – В каждой щели по турку, – отвечали ему. – Я предупреждал, что пощады не будет. Всех, кто не сдался, уничтожить без жалости, – повелел он… В восемь часов вечера Измаил дымился горою трупов. Русские лежали вповалку с янычарами, мертвые лошади валялись подле убитых детей и женщин. Даже стонов не слыхать – все мертво, все закоченело погибельно и пахнет кровью. – Измаил взят! – доложили Суворову. Голенищев-Кутузов стал его первым комендантом. Михаил Илларионович с трудом нашел в себе сил написать жене: «Любезный друг мой, Катерина Ильинишна… я не ранен и бог знает как. Век не увижу такого дела. Волосы дыбом становятся. Кого не спрошу: всяк либо убит, либо помирает…» Суворов сошел с пригорка, и тут силы оставили его: – Скажите полоцкому попу,[16] чтобы мечеть бусурманскую освятил в честь святого Спиридония – ради дня этого… Кто считал тогда рядовых погребенных? О жестокости побоища измаильского судят по убыли офицеров: на штурм пошло 650 офицеров – осталось в живых всего 250. Впрочем, так и должно быть: офицеры шпагами прокладывали дорогу штыкам… Где бунчуки? Уже в кострах. Турецкие знамена изорваны, а некоторые из них солдаты припрятали, чтобы переслать в деревню – бабам на платьишко. Суворов отправил Потемкину донесение: «Народы и стены пали… штурм был кровопролитен и продолжителен. Измаил взят, с чем имею вашу светлость поздравить». Но теперь не Суворову бы поздравлять Потемкина, а пусть сам светлейший поздравляет Суворова… Потемкин это понял: он готовил победителю торжество, он звал его в Бендеры, и Александр Васильевич отзывался, что «желал бы коснуться его мышцы и в душе своей обнимает его колени». Но теперь встретятся не соратники – соперники! * * * Из гарнизона Измаила уцелел только один удачливый янычар, переплывший Дунай на бревне, он-то и поведал у Порога Счастья, какова судьба «венца венцов» турецкого падишаха. Падение Измаила повергло Европу в изумление… До сих пор граф Рымникский почитался в обществе лишь исполнителем воли светлейшего князя Потемкина-Таврического, но теперь, когда Измаил пал, Александр Васильевич и сам чувствовал, что над Потемкиным он воспарил высоко. Встреча их состоялась в Бендерах: они молча расцеловались и долго ходили из угла в угол. Наконец Потемкин спросил Суворова: – Какой награды ты от меня желаешь? При этом вопросе, кажется, они оба (люди умные) испытали неловкость. Они продолжили бессмысленное хождение из угла в угол. Маленький и хрупкий Суворов попадал в шаг гиганта Потемкина. Их обоюдное молчание стало невыносимо, и Суворов вдруг резко остановился посреди комнаты. – Я не купец, и не торговаться мы съехались, – заявил он светлейшему с поклоном. – Кроме бога и государыни, меня никто иной, и даже ваша светлость, наградить не может. – Вот ты с богом и езжай к государыне… Петербург встретил полководца морозом, а Екатерина обдала его холодом. Нет, она, конечно, признавала все величие успеха измаильского, но с первых же слов императрицы Суворов понял, что фельдмаршальского жезла ему не видать. Екатерина поздравила его с чином подполковника лейб-гвардии Преображенской. Это была не награда, а лишь видимость расположения к нему: что Суворову с того, если в преображенцах сама Екатерина полковником? Не в его-то годы красоваться при ней на парадах… Она завела речь о напряжении внешней политики: – На севере империя наша небезопасна. Питт безумствует, желая, чтобы я из окошек дворца своего флот английский на Неве видела. Альянс прусско-английский вреден, и можно ожидать нападения. Оттого собираю армию в Лифляндии и Белоруссии… Она указала ехать в Финляндию, дабы организовать оборону столицы с севера. Суворова, как мальчишку, почтили еще и «похвальной грамотой», – недаром, уже лежа на смертном одре, не мог Александр Васильевич без содрогания вспомнить эти кошмарные дни: «Стыд измаильский не исчез из меня». Он быстро отъехал в Выборг; утешение одно: «Величие души человека в несчастиях познается…» 14. Золотая купель Стараниями Зубовых – особенно отца их, прокурора! – противу московских мартинистов выдвинулся князь Александр Прозоровский, смолоду усвоивший правило: коли куда назначили, так сокрушай… Но Екатерина еще медлила, тщательно обследуя потаенные каналы связей ее сына Павла с издателем Новиковым и архитектором Баженовым. Лишь в канун штурма Измаила, мало полагаясь на разум Прозоровского, отправила в Москву и Безбородко. – Новикова я считаю мартинистом хуже Радищева! – И тут она ошибалась: Радищев, реалист до мозга костей, сам же и осуждал масонские шатания. – Поедешь под видом праздной прогулки. Даю тебе секретный указ об арестовании Новикова и его шайки. Ежели причин для того на Москве не сыщешь, вернешь указ обратно и в мои же руки… Ты все понял? Отец фаворита, таясь в тени престола, очень любил, чтобы народ великий, народ российский, дрожал от сыска фискального, – это было ему приятно, – а Платон Зубов, сынок его славный, страхи низменные в императрице постоянно поддерживал. – Никаких послаблений народу не давать, – говорил он. – Сейчас не те времена, чтобы с людьми цацкаться: Франция – пример для нас поучительный! А посему крамолу везде будем изыскивать, уничтожая ее, доносы будем деньгами поощрять… Безбородко был умнее их всех: в страхе виделись одни взмахи ножа гильотины, а разум подсказывал иное: Франция преподает России уроки на будущее… Качая на своем колене доченьку Наташку (прижитую от актрисы Ленки Каратыгиной), граф Безбородко думал; он боялся не далекого будущего, которое возрастает на дрожжах французской революции, – нет, он, опытный царедворец, боялся… Павла! Екатерина не вечна, а гневный Павел, став императором, не простит Безбородко, если тот докопается до связей наследника с масонами. И потому, совершив «прогулку» до Москвы, Александр Андреевич вернул императрице указ об аресте Новикова – как ненужный. – Не вижу опасностей от ханжей скучнейших, – сказал он. – А раздавателей милостыни народу бунтовщиками не сочту… Екатерина пребывала в угнетенном состоянии: – Полюбуйся, что светлейший мне пишет… Потемкин резко выступил против назначения Прозоровского в Москву: «Ваше величество выдвинули из арсенала самую старую пушку, которая непременно будет стрелять в вашу цель, потому что собственной не имеет. Только берегитесь, – предупреждал он императрицу, – чтобы она не запятнала кровью в потомстве имя вашего величества…» Но братья Зубовы настырно убеждали Екатерину в том, что Потемкин опасен для ее самодержавия: – Ищущий самовластья, он дерзает мечтать о короне Украины и Молдавии… Кто знает, не идет ли вслед за ним Пугачев? А масонам многие таинства открыты: недаром же они светлейшего Потемкина «князем тьмы» прозывают… * * * Потемкин своим письмом больно ударил по сердцу императрицы, и, когда в Петербурге явился Попов с докладом о взятии Измаила, она выговорила Василию Степановичу: – Пишет мне князь, да не о том, что нужно бы! А вести от него из Ясс реже, чем от Шелехова из Америки, до меня доходят. Уж не болен ли он? Уж не состарился ли Цезарь мой? Некоторые просьбы светлейшего она вернула с «наддранием» (отказом), и это крайне обескуражило Попова, сделавшего неприятные выводы. Потемкин прихварывал, а императрица выглядела еще здоровой женщиной, и, если Потемкина не станет, Зубовы пропустят Попова через свои безжалостные жернова… Екатерина отправила курьеров в Москву: – Пусть ананасов из оранжерей присылают поболее… Яков Иванович Булгаков предупреждал ее из Варшавы: Измаил вызвал переполох в Европе, даже Англия притихла, но панство не образумилось. Вчера выбили стекла в окнах посольства. Как бы ни была хороша дипломатия, писал Булгаков, она не всегда способна предвидеть развитие событий. Сейчас ясновельможные хлопочут о создании армии, подкрепленной из Берлина пушками. Ценсны-Потоцкий спасается в Вене, куда зовет и Софью Витт, а что возникнет из этой комбинации – неизвестно. – Рожа! – выразилась Екатерина, столь вульгарно именуя красавицу-фанариотку; Безбородко намекнул, что муж не даст развода Софье Витт, дабы красотой жены шантажировать и Потоцкого и Потемкина. – Прямо вертеп какой-то! – отвечала Екатерина. – Но мы не станем утомлять себя вопросами нравственности. Я готовлю торжество по случаю взятия Измаила. Расплатившись с Суворовым, расплачусь и со светлейшим! Она велела отвезти во дворец Таврический большую купель, отлитую из чистого золота, желая поднести ее в дар Потемкину, и вызвала этим бурную ревность алчного Платона Зубова. – Все для него, только для него! Не хватит ли уже светлейшему? Я бы и сам в такой ванне купался охотно. – Неужели тебе все еще мало? – Хочу иметь и Васильково на Днепре. Васильково насчитывало 12 тысяч крепостных. – Помилуй, оно же давно принадлежит светлейшему. – Вот именно потому и хочу владеть им… А зачем Потемкину ехать в Петербург? – продолжал Зубов. – Кому он здесь нужен? Я не желаю видеть его. А золотую купель надо в моих покоях поставить. Случилось невероятное: старая женщина на больных ногах пала на колени перед молодым наглецом, умоляя его: – Да не души ты меня… Не души! Не могу отнимать то, что дарено. Что тебе далась эта золотая лохань? На лице Зубова блуждала язвительная улыбка: – Так напиши, чтобы светлейший сюда не ехал. – Потемкин же первая персона в государстве… Фельдмаршал, наместник, гетман. Как мне написать, чтобы не ехал?.. Но Зубовы в один голос твердили, что Потемкин – это Мазепа, но опаснее Мазепы: силы, собранные им на юге страны, превышают силы всей империи. Разве можно давать такую власть одному человеку? И еще никому не известно, куда направит Потемкин свою могучую армию после заключения мира с турками. – Я не желаю его видеть, – бубнил Платон Зубов. – Ладно, – неожиданно уступила императрица. – Если ты так хочешь этого, Потемкин сюда не приедет. Письмо Екатерины к Потемкину было начертано так, словно ее пером водила чужая рука. Смысл послания таков: мы бы и рады тебя видеть, но лучше оставайся в Бендерах или Яссах, «чтоб ты тамо ожидал вестей о импрессии, кою сделает в Царьграде взятие Измаила». Затем она ясно дала понять, чтобы не смел пренебрегать влиянием Зубовых, а добрым расположением к их семье он докажет и свое благородство и свою давнюю любовь к ней, самодержице… На этом Зубовы не успокоились! Валериан говорил, что армию у Потемкина надо отнять: – Казне нашей дорого стоит эта «рожа» Софья Витт. Они там на картах гадали, брать Измаил или не брать. Вот какова стратегия у Суворова с Потемкиным… Ведь узнай об этом казусе в Европе, так мы сраму не оберемся. Екатерина секретно предписала князю Репнину: если Потемкин все-таки дерзнет явиться в Петербург, она не станет удерживать его в столице. А Репнину – в отсутствие светлейшего! – следует как можно скорее заключить мир с Турцией, после чего ВСЮ АРМИЮ ПОТЕМКИНА РАСПУСТИТЬ ПО ДОМАМ… * * * Потемкин, конечно же, ничего этого не знал. – Николай Васильевич, – сказал он Репнину, – я в Петербург отъеду, дабы Измаил праздновать, а ты вместо меня останешься и крепость Измаильскую начинай разносить по камушку, чтобы на этом месте черти по ночам горох молотили… – Что с вами? – спросил Репнин, видя, что тот волочит ногу. – Разваливаюсь, – отвечал Потемкин. – Но допреж смерти своей хотел бы Моцарта видеть композитором российским… Он еще не желал верить слухам, будто его звезда на закате. Но княгиня Екатерина Долгорукая вдруг бросила его, умчавшись в Петербург, где и оказалась в постели Валериана Зубова, – эта блудница, как барометр, точно отметила непогоду на его стороне горизонта и благодать ясную на стороне Зубовых. Однако еще не все потеряно, судьбы войны и мира в его руках, капелла исполняла новую кантату, в которой при поминании «бога» гремели многопудовые пушки, а когда в пение вплетались слова «свят, свят, свят», тогда в частых залпах заливались малокалиберные мортиры. Софья де Витт пожелала новые туфли, наподобие античных котурн, и сапожнику, их сделавшему, Потемкин преподнес патент на чин подпоручика. – Ваша светлость, – обомлел тот, – да я ведь мужик! Чин подпоручика выводил во дворянство. – И что? Все дворяне и князья из мужиков произошли. А ты гордись, друг мой, что работа твоя превосходна! В ставке появился Иосиф де Витт, которого Потемкин обеспечил заказами на поставку для армии пшеницы, хотя заведомо знал, что де Витт все разворует, и пшеницы от него не дождаться. Потемкин встретил его, грызя ногти. – Что тебе еще надобно? – спросил грубо. – Я требую возвращения жены, – ответил Витт. – Об этом ты у нее спроси: вернется ли? – О! – рассмеялся де Витт. – Стоит ли такую волшебную женщину беспокоить пустяками? Мы сможем благородно договориться меж собою: я могу уступить ее вашей светлости… Потемкин об этой сделке рассказал Софье Витт. – И сколько он просит за меня отступного? – Пять миллионов. – Негодяй! Почему так мало? Потемкин сказал, что платить за нее не собирается: – Годичный бюджет флота российского строится на трех миллионах. Так неужели ты дороже русского флота? – Он велел ей собираться в Петербург. – Туда же поспешает из Вены и Щесны-Потоцкий, который заплатит за тебя сколько угодно… Таврической царицей не бывать, так станешь Уманской… Я расплачусь за воровство твоего мужа. А ты надоумь Щеснского образовать новую конфедерацию – не ради вражды, а ради дружбы поляков с русскими… Не грусти, красавица! Кем ты была до того, как тебя продали первый раз? – Я стирала белье, помогая бедной матери. – Вот видишь! Если сапожник стал дворянином, так почему бы бедной прачке не стать королевой Польши? Он отъехал в Петербург, всем своим видом показывая, что в его карьере случилась лишь маленькая неприятность: – Зуб ноет. Поеду – вырву… Дорога была дальняя. Один француз случайно встретил Потемкина на станции и тогда же оповестил знаменитого Бомарше: «Потемкин красивый человек, лицо его само по себе кроткое. Но когда он рассеянно смотрит на окружающих и, занятый неприятной мыслью, склоняет голову на руки, подперев ею нижнюю челюсть, не переставая глядеть единственным глазом, тогда нижняя часть лица придает Потемкину отвратительное, зверское выражение…» К этому надо добавить длинные волосы, громадный тулуп, под ним халат, под халатом рубашку, а ноги – в деревенских валенках. «Маленький беспорядок, происшедший в его одежде, доказывал присутствующим, что Потемкин забыл облачиться в ту часть одежды, которую считают необходимой, но он обходился без нее даже в присутствии дам». Во всех городах империи светлейшего приветствовали губернаторы, предводители дворянства и городничие-инвалиды на костылях. Чем длиннее были эклоги в его честь, тем короче ответы: – Ладно… хватит… пошел… следующий! Впрочем, близясь к Петербургу, князь перестал жаловаться на больной «зуб», стал говорить иначе: – Едино затем еду, чтобы лично убедиться: так ли уж хороша жена почтмейстера Вакселя, как о том люди болтают… 28 февраля 1791 года он прибыл в Петербург. Его не ждали. Степану Шешковскому он сказал: – Ну, каково кнутобойничаешь? Державин был уже велик, и ему нашел слова: – Ну, каково приспешничаешь? Безбородко он спросил: – Ну, а ты каково гаремничаешь?.. Императрица встретила его с ровной любезностью, и ему даже показалось вначале, будто здесь не Зубовы, а он по-прежнему главный. Таврический дворец с золотой купелью, ожидавший его, был образцом вкусов светлейшего: Потемкин обожал одноэтажные постройки, но при этом всегда желал, чтобы здание «дышало величием». В Таврическом дворце оглядел его убранство, в оранжереях велел устроить гнезда – для поселения в них соловьиных семейств. Его позабавил механический робот-автомат «Золотой слон», обвешанный драгоценностями, на спине которого восседал важный перс, в нужное время звонивший в колокол (это был прототип современного будильника). С любопытством ребенка Потемкин обозревал громадную купель из чистого золота. Хорошо! Но он привык париться в баньках… 15. Изгнание – лошади поданы Это уж потом, при Николае I, Россия обрела заунывный монархический гимн «Боже, царя храни», а князь Потемкин-Таврический стихи Гаврилы Державина «Гром победы, раздавайся» с легкостью непостижимой обратил в гимн национальный. Музыку на слова Державина сочинил доблестный офицер Осип Козловский, состоящий в свите Потемкина, – один из героев штурма Очакова. Под звуки торжественного гимна[17] праздничные пары сходились и расходились на разноцветных паркетах Таврического дворца, оглушенные бравурным бушеванием оркестров: Гром победы, раздавайся, Веселися, храбрый Росс! Звучной славой украшайся: Магомета ты потрес… Воды быстрые Дуная Уж в руках теперь у нас; Храбрость Россов почитая, Тавр под нами и Кавказ. Уж не могут орды Крыма Ныне рушить наш покой: Гордость низится Селима, И бледнеет он с луной…* * * Платон Зубов вызвал к себе поэта Державина: – Я говорю от имени государыни. Она желает, чтобы ты впредь ничего от Потемкина не брал, а все написанное прежде показывал мне. Если останешься скромен, государыня тебя в свои штаты зачислит для «принятия прошений». Осознал? Но Потемкина, – заключил Зубов, – избегай. От нас больше получишь. – Да князь-то сам за мною волочится. – Вот и пусть волочится! – злорадствовал Зубов. – Он, видишь ли, приехал сюда «зубы» дергать, но скоро сам без зубов останется… скотина низкотрубная! Потемкин был еще велик, и все гады, что шевелились у подножия престола, открыто жалить его побаивались. Средь множества дел не забыл он сделать «предстательство» и за Михаила Илларионовича Голенищева-Кутузова: – Матушка, генерал сей оказал при Измаиле новые опыты искусства и храбрости: в Килийских вратах, бастионом овладев, превозмог врага сильнейшего. Екатерина отвечала без прежнего решпекта: – Коли одноглазый за кривого просит… как откажешь? Михаил Илларионович, став генерал-поручиком и кавалером Георгия, благодарил лично Потемкина, хорошо зная, что, если бы не светлейший, его бы так и мурыжили в генерал-майорах. Платон Зубов пока что выражал Потемкину нижайшее почтение, даже ручку ему целовал, подхалимствуя, но в его красивых глазах, суженных при ярком свете дня, как у змеи на солнцепеке, светилась тайная злоба. В один из мартовских деньков при дворе был обед. Екатерина вдруг оставила свою телятину с картошкой и, обойдя стол по кругу, остановилась за спиною Потемкина: – Светлейший, продай-ка мне Васильково свое. Потемкин сразу понял, для кого она покупает. – Какое еще Васильково, матушка? – Да могилевское. Что на Днепре… с мужиками! Потемкин (если верить Платону Зубову, который здесь же и присутствовал) покраснел так, что мочки ушей сделались яркими, как рубины. Он ответил, что Васильково им уже продано. – Кому же?! – удивилась Екатерина. Потемкин единым оком оглядел сидящих за столом и выбрал самого завалящего камер-юнкера Голынского, которого видел сегодня чуть ли не первый раз в жизни: – Вот он и купил у меня, матушка. Екатерина с омерзением оглядела Голынского и спросила: с каких таких шишей он может позволить себе такую роскошь, если кафтан не знай на чем держится? Голынский, вконец растерянный, взирал на Потемкина, но тот выразительным миганием дал понять, что делать: Голынский, привстав, нижайшим поклоном как бы утвердил вранье светлейшего. Платон Зубов выскочил из-за стола и убежал. Екатерина застала любовника в слезах, он рыдал как ребенок: – Этот проклятый Циклоп… ненавижу, ненавижу! Потемкин звал Голынского в Таврический дворец. – Голыш… или как там тебя? – сказал он ему. – Слово не воробей: вылетит – не поймаешь… Василий Степанович Попов сейчас купчую составит по всем законам, и – владей! – Чем отблагодарить мне вас за Васильково? – Уйди вон! Видеть тебя не могу… Но обиднее всего было отчуждение Державина. – А ведь ты предал меня, Гаврила, – сказал Потемкин. – Не ищи благ там, где нет блага. И забыл ты завет ломоносовский: Муза не такова девка, чтобы ее прохожим насильничать… А ведь я не Шувалов, который Ломоносова с Тредиаковским лбами сшибал. Я ведь и не Зубов, который тебя с Эмином сталкивает на потеху себе. Достоинств творческих, спроси любого, никогда не унижал! Даже Ермила Кострова, что пьяным под забором валялся, я из грязи подымал, мыл его и причесывал, накормленным да чистеньким от себя отпускал… Державин в делах карьеры был наивно прямодушен. – Да ведь без милостивца-то как жить? – защищался он. – Опять же с Зубовым мы на Фонтанке домами соседствуем… Только теперь Потемкин и сам убедился, как нелепо возрос во мнении Екатерины ее пигмей-фаворит, казавшийся императрице государственным исполином. О чем беседовали в эти дни Потемкин с Екатериной, осталось навеки тайной, но Екатерину не раз видели с красными от слез глазами, а сам Потемкин пребывал в мрачном ожесточении духа. Еще оставаясь в силе, он невольно сделался последним прибежищем для всех обиженных. Стоило открыть двери пошире, и покои наполнялись жалобщиками и стональщиками – все как один ограблены Зубовыми, а защиты искать негде, благо прокурором в Сенате воссел отец фаворита. Однажды в присутствии Державина дворянин Бехтеев жаловался: – На мороз с детками выгнали! Все отняли, все порушили, мне с семьей по миру иди… А они, Зубовы, еще изгиляются! Потемкин, ведая о возвышении Державина при дворе, просил разобраться с Бехтеевым, и без того человеком бедным. – Как же я против милостивца пойду? – А ты пойди… Но Державин не пошел, а Потемкин, осатанев, требовал от Екатерины, чтобы предала суду отца Зубовых: прокурора сенатского просил он и судить судом сенатским. Екатерина опять плакала, а фаворит на все попреки отвечал: – Вот только троньте моего папеньку! А что нам в руки попало, того не вернем, хоть ты режь нас… Потемкин же остался и виноват. Все хорошие, один он плохой. Державин тоже обвинял Потемкина: «Он часто пьян напивается, а иногда как бы сходит с ума: заезжая к женщинам, почти с ним незнакомым, говорит нечаянно всякую нелепицу». В одну из ночей, когда гремела страшная гроза и блистали молнии, Потемкина видели несущимся в коляске куда глаза глядят… Но сам от себя далеко не ускачешь, и он вернулся во дворец, задыхающийся от гнева, переполнявшего его существо. Перевязал голову платком, лег в постель и велел Попову: – Отныне говори всем, что я болен… Он допустил до себя лишь английского посла Фолкнера, личного представителя Питта. Твердным и ровным голосом Потемкин, лежа в постели, сказал, что Англия, конечно, вправе собирать свои эскадры в любых проливах, но Россию ей не запугать: – Россия имеет свои виды на Востоке, и мне смешно, что ваш Питт желает штурмовать Очаков, дабы вернуть сию безделицу туркам. А прусский король, ваш пособник и демагог пьянственный, – не Фридрих Великий, которого мы не раз били. Один шаг к Митаве – и русская земля вмиг ощетинится штыками… Фолкнер и сам знал, что спорить с победоносной державой – особенно после Измаила! – опасно; он мирно сказал: – Все так. Но Англия не станет более торговать с Петербургом ни своим пивом, ни своим черным портером. За этой мелочной угрозой скрывался, очевидно, намек на экономическую блокаду России, но Потемкин ответил: – Не смешите меня. Пейте свой портер сами, а пива мы наварим крепче вашего. Двадцать три линейных корабля, не считая фрегатов, будут ждать вашу эскадру в море Балтийском… Отпустив Фолкнера, он сбросил с головы полотенце и, призвав Попова, заговорил о празднике в Таврическом дворце – таком торжестве, в котором бы проявилось его собственное величие, его характер, его доброта и его совершенства: – Пусть все видят, что я на Зубовых плевал!.. Даже сейчас он продолжал работать, все его волновало в Новой России: корабли, черепица, гарнцы овса, мешки с мукой, апельсины, желуди, сало свиное, чулки дамские, фасоль, глина, сукно и шелк, церкви, больницы, цеха литейные – для пушек, сады аптечные – для здравия. Он изменил первой любви к Херсону ради небывалой нежности к Николаеву. – Там и помру, – часто повторял он. – Не выходит из головы эпитафия, виденная мною в Бахчисарае над могилою Крым-Гирея: «Не прилепляйся к миру, он не вечен. Смерть есть чаша с вином, которую пьет все живущее…» * * * Он велел скупить весь воск, какой нашли в столице, но его не хватило для производства свечей, пришлось посылать обоз за воском в Москву. Потемкин расчистил перед Таврическим дворцом площадь, сбегавшую к Неве, указал строить качели, вкапывать в землю столы для яств и пития простонародного: – Детворе сластей поболе! Устроить киоски забавные, и в них чтобы всего было вдоволь: сапог, тулупов, рукавиц, шапок, порток и рубах всяких… Народец наш, только свистни, сбежится, все расхватают. А раздавать одежду бесплатно! – Разоримся мы, – сказал на это Попов. – Один воск нам в семьдесят тыщ рублев обошелся. Куда ж еще? – Уже давно разорены, – отвечал Потемкин… Таврический дворец не дошел до нас в своем первоначальном убранстве (в нем много потом «хозяйничал» Зубов, обобрав все, что можно, а Павел I, взойдя на престол, завел там конюшни, чтобы под лошадиным навозом исчезла даже память о Потемкине, он выломал даже паркеты, устилая ими свое мрачное масонское обиталище – Михайловский замок). Но и сейчас, по прошествии двух столетий, торжественная зала Таврического дворца еще хранит под своим куполом отзвуки тех победных громов, которые раздавались здесь – во славу русского оружия. Потемкин приглашал во дворец всех, всех, всех… – Всех, кроме Зубова! – сказал он Попову. – А тогда и государыня не придет. – Не посмеет не прийти, коли я (!) зову… Водяное отопление искусно подогревало оранжереи и зимние сады Таврического дворца, двери которого Потемкин открывал ради своего последнего триумфа. Сложная система зеркальных рефлекторов, скрытых в тропических зарослях, подсвечивала живописные панорамы, лампады в которых были исполнены стеклодувами в виде нежнейших лилий и распускавшихся тюльпанов. «Молдаванская» зала дворца с двумя рядами колонн была пронизана шумом водопадов, в зарослях жасмина журчали фонтаны, изливавшие воду лавандовую. В гирляндах живых роз пели соловьи. Итальянская капелла репетировала кантату: Жизнь наша – путь печали, Но пусть в ней не вянут цветы… Народу, копившемуся на площади, было объявлено, что раздавать подарки станут не раньше прибытия государыни. Но тут протарахтела мимо карета, в которой поспешала на роды акушерка, а люди толстую акушерку приняли за императрицу. – Уррра-а-а! – единым возгласом ответил народ, и толпища ринулась на киоски с подарками, атаковала столы… Лейб-кучер не мог стронуть лощадей – столь густо стоял народ, наконец Екатерина подъехала к Таврическому дворцу, ее встречал сам Потемкин, и она подала ему руку: – Ну, князь, и встречаешь же ты! Я целых полчаса в карете, как в бане, парилась, не могла до тебя пробиться… Зубова при ней не было! Потемкин же окружил себя пленными пашами и сераскирами. Поверх алого кафтана он накинул епанчу из фламандских кружев, а шляпа светлейшего была столь отягощена бриллиантами, что он вручил ее адъютанту: – Потаскай ты, брат! Руки оттянула, пудовая… Другой адъютант носил за ним поднос с клюквою, которую Потемкин и поедал время от времени полными горстями. Молдаванская зала, вмещавшая пять тысяч человек, освещалась игрою света «кулибинских» фонарей. Механические куранты исполняли мелодии Гайдна, Моцарта, Глюка и Сальери. Под куполом дворца висели громадные люстры из черного хрусталя, внутри которых тоже были укрыты музыкальные куранты. – Где ты взял их? – спросила Екатерина. – Это еще от герцогини Кингстон, покойной… При появлении Екатерины звучно пропели валторны, бал открылся торжественным и величавым полонезом. – Опять танцы-шманцы, – сморщилась императрица. – А по мне лучше – пусть уж пляшут вприсядку. Потемкин хлопнул в ладоши, и французский танцор Пик исполнил для нее соло (теперь он владел усадьбою в Павловске, где одна улица так и называлась – Пиковая). – А хорош бес! – сказала Екатерина, плотоядно наблюдая за его телесными «позитурами». Потемкин провел ее в гостиную, украшенную громадными гобеленами на библейскую тему из истории Мардохея и Амана: под первым подразумевалась добродетель мирская, Аман же олицетворял Зубовых с их клеветой и завистью, – эта символика, императрице понятная, удовольствия ей не доставила. Садясь за стол, она произнесла слишком громко: – Мое внимание к тебе, светлейший, прямо доказывает, как мало верю я напраслинам, на тебя возводимым. Но если приехал ты «зубы» рвать, так потерпи: сами вывалятся. На что тебе мучения от зубодеров терпеть? – Не болят зубы у меня… не болят, – ответил Потемкин. – А приехал красотою жены почтмейстера Вакселя подивиться. Да, хороша жена у Вакселя… хороша! Ужин был подан к полуночи, а в половине первого императрица стала проявлять нетерпение, торопясь вернуться в Зимний дворец, где ее ожидал молодой фаворит. Перед тем как сесть в карету, Екатерина сказала Потемкину: – Благодарна тебе за этот прощальный вечер… И тут он понял, что его все-таки победили! * * * Летом русские войска штурмом овладели Анапой, множество пленных обоего пола Потемкин распорядился отправить в Тавриду на постоянное жительство; среди пленных оказался и вредоносный имам Мансур; его заточили в Шлиссельбургскую крепость, где он зарезал часового, пытаясь убежать в лес, но был схвачен… Потемкин повелел: – Заковать в железа, и пусть в них сдохнет! Столичные «Ведомости», сообщавшие даже о скромных свадьбах и поминках, ни единым словом не помянули Таврические торжества – Зубов запретил! Потемкин погрузился в уныние, толковал сны, гадал на картах, решений не возникало… Попов раньше всех осознал опасность его положения: пока светлейший в Петербурге, он с каждым днем все больше слабеет, униженный собственным бессилием. – Вам, – разумно доказывал он, – следует как можно скорее вернуться на войну. Пока флот и армия с вами, ваша светлость остаетесь могучи, с вами вынуждены считаться. Императрица явно тяготилась пребыванием Потемкина в столице, но светлейший не такова персона, которой можно сказать: лошади поданы! Намеков он не принимал. Не было и такого героя, который бы рискнул объявить ему об отъезде. – Незваный гость хуже татарина, – говорил Платон Зубов императрице. – До чего же назойлив… Я, матушка, как он уедет, золотую ванну себе заберу. Можно? – Да уж, конечно, друг мой. – И люстры из черного хрусталя. – Снимем и люстры… В июне состоялась битва при Мачине, князь Репнин разбил турок, и – назло Потемкину! в пику Суворову! – при дворе прогремели безудержные дифирамбы полководческим и дипломатическим талантам князя Николая Васильевича. – Вот каков! – рассуждали придворные. – Пришел. Увидел. Победил. И турки сразу перемирия возжелали… Екатерина сама взяла на себя тяжкий труд – выпроводить Потемкина из столицы. Она застала его подавленным, размякшим, жалким. Он не возражал, с кротостью младенца, которого отсылают спать, безропотно покорился. – Прощай, Катя, – было им сказано. – И ты прощай, – отвечала она… Попов настойчиво зудел над ухом Потемкина: – Едем же, едем! – Он с умом толковал, что императрица спешит заключить мир с Турцией не потому, что цели войны уже достигнуты. – Нет, Зубовы торопят ее с заключением мира, после которого власть над армией и флотом Черноморским будет потеряна вами сразу… А потому – едем же, едем! Перед отъездом Потемкин ужинал в доме придворного банкира барона Ричарда Сутерланда, который спросил его, когда он вернет ему долги. Потемкин ответил: – На том свете за все рассчитаемся… – Лошади поданы! – объявил Попов. Потемкин грузно поднялся из-за стола: – Лошади – не люди: они ждать не могут… 24 июля 1791 года он навсегда оставил Петербург. …«Все утверждают, – писал современник, – ему был дан Зубовым медленно умерщвляющий яд. Банкир Сутерланд… умер в Петербурге в тот же день, тот же час и чувствуя такую же тоску, какую князь Потемкин чувствовал, умирая среди степи…» – Так ему и надо! – говорил Платон Зубов, отравивший князя Таврического под музыку гимна «Гром победы, раздавайся…». 16. Гром победы, раздавайся! Всю дорогу от Петербурга он перехватывал встречных курьеров, спешащих в столицу, взламывал печати на их сумках, вскрывал почту. Его расстроило известие из Триеста: в Средиземном море турки уничтожили флотилию славного Ламбро Каччиони; греческих патриотов теперь казнили нещадно. – Если и Каччиони схватили, – сказал Потемкин, – не миновать ему смерти жестокой, на колу сидя… Потемкин молился в храмах сельских, палил свечи перед иконами. Однажды, выйдя из церкви, велел подавать карету, в ожидании которой и присел на повозку, согнувшись от боли. Василий Степанович Попов просил его сойти на землю. – А что? Разве я сел не в свои сани? – Не в свои. Сойдите, ваша светлость… Только сейчас Потемкин заметил, что сидит на кладбищенских дрогах, приехавших за покойником после отпевания. – Видать, судьба… – ответил он равнодушно. Наконец-то ему попался курьер от князя Репнина, и этот курьер ни за что не хотел отдавать свою сумку. – Дай! – выхватил ее князь Потемкин. Секретные пакеты рвал наискось, пальцы тряслись. Из бумаг выяснилось: князь Репнин, ободренный победою при Мачине, уже подписал с визирем Юсуф-Коджою прилиминарные статьи мирного договора. Потемкин вмиг потускнел лицом: – Без меня? За моей спиной? Вот они каковы… Часть бумаг оставил при себе, остальные запихнул в сумку курьера, велел ехать дальше, но тут же сказал: – Репнин только надломил рог султанского полумесяца, а мне нужно видеть его переломленным… Это еще не война! Это еще не мир! Я подпишу свой мир – на берегах Босфора, у подножия храма Софии, в Царьграде. Не успокоюсь, не умру, пока не увижу свободными валахов, болгар и эллинов … Сейчас же слать гонцов в Севастополь, чтобы Ушаков искал неприятеля и бил крепче! Чернигов встретил его колокольным благовестом, тонкий музыкальный слух Потемкина безошибочно выделил в перезвонах отдельное звучание могучего колокола церкви Иоанна Богослова: – Чаю, пудов на шестьсот будет. Век бы слушал его! Три дня, страдающий, он провел в Чернигове, требуя, чтобы храмы города постоянно звонили в колокола. – Потемкин-то по себе звонит, – говорили в народе. Наконец светлейший тронулся далее в Молдавию, а приехав в Яссы, беспомощно свалился на диван. – Больно, – сказал он Попову; накрытый тулупом, Потемкин долго лежал молча, но вдруг оживился: – Пора уже звать Моцарта в Россию… как-то он там, в Вене? – По слухам, Моцарт в меланхолии от болезни. – А что же с ним? – Ему, как и вам, тоже больно. – Так напиши ему от меня, что в России многие, и я пуще всех, за его здравие будем молиться. – Напишу. Вам что-нибудь подать? – Ничего уже не хочу. – Ну… репку! – предложил Попов. – Репку я съем, – согласился светлейший. * * * «Пока существует добрая, богатая Англия с визирем Питтом, у Порога Счастья спокойно…» – В эти дни Селим III дал тайную аудиенцию английскому послу Гексли. – Что слышно в Лондоне? – спросил он. – Что слышно в Лондоне, то скоро отзовется в Севастополе. Самая мощная эскадра нашего короля скоро войдет в Босфор. – И я увижу ее из своих окошек? – Да, – ответил Гексли, – она проследует в Черное море, чтобы дать взбучку русскому флоту. Селим сказал: до него дошли слухи, будто на английском флоте не все так хорошо, как пишут в газетах: – Французы, разрушив Бастилию, помутили сознание англичан и ваш флот бунтует, не желая сражаться с Россией. Гексли отвечал султану, что это лишь «шалости»: – Мы вешаем шалунов на мачтовых реях с такой же ловкостью, с какой на вашем флоте привыкли отрубать головы. Селим с умом заметил, что матросов вешать легко: – Но почему бы вашему визирю Питту не повесить на реях и ораторов парламента, выступающих против войны с Россией? – Англия – страна свободная, – пояснил Гексли, – и в нашем парламенте привыкли говорить все, что хочется. – Тогда моя Турция еще свободнее, – возразил султан. – У нас говорят что хочется не только в Серале, но даже кричат на улицах… Кричали! После падения Анапы русские овладели Суджук-Кале (будущим Новороссийском), в Стамбуле снова бунтовала чернь, требуя от Сераля решительных побед над флотом Ушак-паши. Но было очень трудно доказать что-либо всем этим торговцам табаком и рахат-лукумом, содержателям общественных бань и домов терпимости, лодочникам и нищим, разбойникам и лавочникам… – Вы посмотрите на Босфор, и ваши сердца обрадуются! Ушак-паша скоро проснется на дне Черного моря! Босфор был плотно, как никогда, заставлен кораблями. На этот раз капудан-паша созвал эскадры из Алжира, Туниса и Марокко; пиратские корабли, наводящие ужас на всю Европу, теперь собрались воедино на водах Босфора. В один из дней улицы Стамбула огласились грохотом духовых оркестров – в окружении мулл и дервишей к Вратам Блаженства двинулась торжественная процессия. Муллы кричали: – Смотрите, правоверные! Все смотрите… вот идет страшный лев Алжира, любимый крокодил нашего падишаха! Адмирал Саид-Али доставил к Вратам Блаженства железную клетку, которую и отворил перед султаном: – Клянусь, что в этой клетке вы скоро увидите Ушак-пашу, обезумевшего в неверии, и будет он лизать следы ног наших… Он увел флот к берегам Румелии. Над Константинополем опустился покой жаркого летнего зноя, из дверей кофеен слышалось ленивое звяканье кувшинов и чашек. Была очень душная августовская ночь, когда Селим III пробудился от выстрелов с Босфора. – Неужели так скоро пришла эскадра из Англии? Но посреди Босфора стоял корабль, выстрелами из пушек умоляя о помощи. Он тонул! В темноте было не разглядеть, что с ним случилось, но вскоре в Топ-Калу доставили паланкин, в котором лежал израненный Саид-Али; носильщики опустили паланкин на землю, падишах велел разжечь факелы. – Если это ты, – сказал он, – то где же мой флот? – Прости, султан, сын и внук султанов, – отвечал Саид-Али, – я не знаю, где флот. Корабли раскидало по морю от Калиакрии до берегов Леванта… Флота не стало! – Разве вы попали в такую страшную бурю? – Море было спокойно… Мы стояли у Калиакрии, когда Ушак-паша, появясь внезапно, вдруг ворвался в промежуток между нашим флотом и берегом, сразу же отняв у нас весь ветер! И от самой Калиакрии он, прахоподобный, гнал нас по ветру в открытое море, нещадно избивая наши корабли… – Где клетка? – закричал султан. – Если она пуста, в ней будешь сидеть ты, и я велю утром таскать тебя в этой клетке по улицам, чтобы каждый нищий мог в тебя плюнуть… Ушаков полностью уничтожил могучий флот Турции! Султанша Эсмэ сказала брату-султану: – Разве ты не видишь, что все кончено? Потемкин уже возвратился в Яссы, и тебе остается одно – как можно скорее слать к нему послов, чтобы заключить мир… * * * Потемкин остановился в ясском конаке молдавского господаря Гики; здесь его навестила племянница Александра Браницкая, которая, узнав о болезни дядюшки, срочно приехала в Яссы. – Как ты хороша сейчас, – сказал ей Потемкин, заплакав. Вскоре же приехали в Яссы и турецкие послы, жаждущие завершить переговоры о мире, начатые в Галаце князем Репниным. – Ну их… потом, – говорил светлейший. Екатерина письмом от 4 сентября поздравила его: «Ушаков весьма кстати Селима напугал; со всех мест подтверждаются вести о разграблении Мекки арабами… я здорова, у нас доныне теплые и прекрасные дни». Благодатная осень пленяла взоры и в цветущей Молдавии; лежа под тулупом, Потемкин наблюдал в окно, как тяжелеют виноградные кисти, как играют котятки с кошкою, а по воздуху летят светлые жемчужные нити паутины. От лекарств, подносимых врачами, он отказывался. – На что вы жалуетесь? – спрашивали его. – Скушно мне, – отвечал Потемкин. Могучий богатырь, он теперь быстро слабел, становясь беспомощнее ребенка. В приемной его конака продолжалась прежняя жизнь: Сарти дирижировал симфоническим оркестром, в лисьих шубах потели молдаванские боярыни, грызущие орехи, в кружевных кафтанах простужались на сквозняках французские маркизы, ищущие его протекции, скучали турецкие паши, здесь же крутились с утра до ночи католические прелаты, армянские патриархи, еврейские раввины и православные архиереи. И каждому что-нибудь надо – от него … – Пугу-пугу… пугу! – выкрикивал Потемкин в удушающей тоске, а закрывая глаза, он возвращал себя в прошлое, когда стелилась высокая трава под животами степных кобылиц, мокрых от пота, истекающих молоком сытным. – Пугу-пугу! Очнувшись, он велел Попову вызвать в Яссы своего смоленского родственника Каховского – героя штурма Анапы: – Каховскому и сдам армию… только ему еще верю! Слабеющей рукою Потемкин утверждал последние распоряжения по флоту и армии. К лекарствам он испытывал отвращение, три дня ничего не ел, только пил воду. Попов сообщал Екатерине: «Горестные его стенания сокрушали всех окружающих, 22-го Сентября Его Светлость соизволил принять слабительное, а 23-го рвотное. Сегодня в полдень уснул часа четыре и, проснувшись в поту, испытал облегчение». Консилиум врачей постановил: давать хину! 27 сентября Потемкин оживился, графиня Браницкая показывала ему свои наряды, он с большим знанием дела обсуждал дамские моды и прически… 2 октября Попов, встав на колени, умолял Потемкина принять хину, но светлейший послал его подальше. А на следующий день, когда он еще спал, штаб-доктор Санковский не мог нащупать на его руке пульса. «Его Светлость, – докладывал Попов в Петербург, – не узнавал людей, руки и ноги его были холодны как лед, цвет лица изменился». Наконец он внятно сказал Попову: – А что лошади? Кормлены ли? Вели закладывать… Потемкин настаивал, чтобы его везли в Николаев: – Там поправлюсь и тронусь обратно в Петербург… Снова заговорил, что вырвет все «зубы»: – Я камня на камне не оставлю… все там разнесу! Страшная тоска овладела светлейшим. Флоты уйдут в моря и вернутся в гавани – без него. Без него вырастут кипарисы таврические, в Алупке и Массандре созреет лоза виноградная, им посаженная, забродит молодое вино, а выпьют его другие. – Овса лошадям! – кричал он. – Дорога-то дальняя… В ночь на 4 октября Потемкин часто спрашивал: – Который час? Не пора ли ехать? Атаману Головатому велел наклониться, поцеловал его: – Антон, будь другом – проводи меня… Утром Попов доложил: турецкие делегаты обеспокоены его здоровьем и настойчиво хлопочут о подписании мира: – А если ехать, надо бы государыню оповестить. – Пиши ей за меня… я не могу, – ответил Потемкин. Вот что было писано Екатерине рукою Попова: «Нет сил более переносить мои мучения; одно спасенье остается – оставить сей город, и я велел себя везти к Николаеву. Не знаю, что будет со мною…» Попов не решался поставить на этом точку. – И все? – спросил он светлейшего. – Не все! – крикнула Санька Браницкая и, отняв у него перо, подписалась за дядю: «верный и благодарный подданный». – Дай мне, – сказал Потемкин; внизу бумаги, криво и беспорядочно, он начертал последние в жизни слова: …ДЛЯ СПАСЕНЬЯ УЕЗЖАЮ… За окном шумел дождь. Потемкина в кресле вынесли из дома, положили на диване в экипаже, казаки запрыгнули в седла, выпрямили над собой длинные пики. Головатый скомандовал: – Рысью… на шенкелях… арш! Повозка тронулась, за нею в каретах ехали врачи и свита. Потемкин вдруг стал просить у Попова репку. – Нету репы. Лежите. – Тогда щей. Или квасу. – Нельзя вам. – Ничего нету. Ничего нельзя. – И он затих. Отъехав 30 верст от Ясс, ночлег устроили в деревне Пунчешты; «доктора удивляются крепости, с какою Его Светлость совершил переезд сей. Они нашли у него пульс лучше, жаловался только, что очень устал». В избе ему показалось душно, Потемкин стал разрывать «пузыри», заменявшие в доме бедняков стекла. Браницкая унимала его горячность, он отвечал с гневом: – Не серди меня! Я сам знаю, что делать… Утром велел ехать скорее. Над полянами нависал легкий туман, карету качало, вровень с нею мчались степные витязи – казаки славного Черноморского войска. Потемкин, безвольно отдаваясь тряске, часто спрашивал: нельзя ли погонять лошадей? Николаев, далекий и призрачный, казался ему пристанью спасения. Наконец он изнемог и сказал: – Стой, кони! Будет нам ехать… уже наездились. Хочу на траву. Вынесите меня. Положите на землю. На земле стало ему хорошо. Браницкая держала его голову на своих коленях. Потемкин смотрел на большие облака, бегущие над ним – в незнаемое… Неужели смерть? И не будет ни рос, ни туманов. Не скакать в полях кавалерии, не слышать ему ржанья гусарских лошадей, разом остановятся все часы в мире, а корабли, поникнув парусами, уплывут в черный лед небытия… Камердинер стал подносить к нему икону, но графиня Браницкая, плача, отталкивала ее от лица Потемкина: – Уйди, уйди… не надо! Не надо… уйди. – Что вы? Разве не видите – он же отходит… Раздались рыдания – это заплакал адмирал де Рибас. Попов заломил над собой руки – с возгласом: – Боже, что же теперь с нами будет? Потемкин обвел людей взором, шевельнул рукою: – Простите меня, люди… за все простите! Он умер. И глаза ему закрыли медными пятаками. – Едем обратно – в Яссы, – распорядился Попов. На том месте, где Потемкин скончался, атаман Головатый воткнул в землю пику, оставив казачий пикет: – Подежурьте, братцы, чтоб не забылось место сие… Лошади развернули экипаж с покойным, увезли его назад – в Яссы. Попов перерывал в Яссах все сундуки. – Чего ищешь, генерал? – спросила Браницкая. – Венец лавровый… с бриллиантами! Тот, что государыня ему подарила. Да разве найдешь? Сейчас все растащат… Графиня Браницкая вызвала ювелира ставки: – Мне желательно иметь перстень с алмазами, и чтобы на нем было вырезано памятное: «К.П.Т. 5 окт. 1791 г.». – Это нетрудно, – заверил ее ювелир. * * * Чуть выше затылка в черепе Потемкина хирург Массо выдолбил треугольное отверстие, через которое извлекли его большой мозг, заполнив пустоту ароматическими травами… – Не выбрасывайте сердце, – распорядился Попов. – Его отвезем в село Чижово, на Смоленщину, и захороним возле той баньки, в которой князь и явился на свет божий… Я верю, – добавил Попов, – что Потемкин жил в своем времени: ни раньше ни позже на Руси не могло бы возникнуть такого человека… Будем считать так: он был счастливый! Но будем ли мы счастливы без него? Занавес Платон Зубов после смерти Потемкина фактически стал правителем Новой России, подчинив себе и сказочную Тавриду. Екатерина дала ему высокий чин генерал-фельдцейхмейстера – начальника всей артиллерии, он стал князем, генерал-адъютантом, членом Государственного Совета, обвешал свое ничтожество регалиями и орденами. Первым делом Зубов решил упразднить «потемкинские вольности», в которых ему виделось зеркальное отражение французской революции. – Для того и указываю, – свысока повелел он, – всех беглых вернуть помещикам в прежнее крепостное состояние. А тех крепостных Потемкина, которым он волю дал, расселяя в краях южных, тех следует раздать помещикам по рукам, чтобы впредь о воле не помышляли… Потемкинский дух нетерпим! Край опустел. Посадки лесов засыхали на корню, погибали в полях посевы гороха и фасоли, оскудели стада, в селениях, брошенных людьми, воцарилось безлюдье, колодцы исчахли – цветущий край снова превращался в пустыню, как было и при татарских ханах. Вместе с «потемкинским духом» исчезала и сама жизнь! Но этого Зубову показалось мало; он, никогда моря не видевший, пожелал быть главнокомандующим Черноморского флота, и Екатерина согласилась на это… Ушаков был обречен на бездействие, а его ненавистники, граф Войнович и Мордвинов, снова заняли свои посты, подавляя Ушакова своей властью. В один из дней, просматривая списки чинов Черноморского флота, Платон Зубов презрительно фыркнул: – Странно! Ни одной знатной фамилии, ни князей, ни графов, одна мелюзга. – Палец фаворита, оснащенный блистающим перстнем, задержался возле имени сюрвайера в чине бригадира. – Курносов? Не помню таких дворян на Руси. Услужливые сикофанты охотно накляузничали: – Да это, извольте знать, давний прихвостень светлейшего, сам-то он из плотников архангельских, а Потемкин любил окружать себя всяческим сбродом. С того и карьера была скорая! – Убрать его! Чтобы флота моего не поганил… Убрать дважды кавалера, да еще увечного в бою, заслужившего право ношения белого мундира, было трудно, и Прохор Акимович получил новое назначение – на верфи Соломбалы. – Все возвращается на круги своя, – сказал он. Но в Адмиралтействе, когда получал назначение вернуться на родину, мастеру стало невмоготу от обиды: – Клеотуром никогда не был и в передних не околачивался, ласки у персон выискивая. Едино оправдание карьере моей: век утруждался, да еще вот люди мне попадались хорошие. Я покровителей не искал – они сами нашли меня! * * * Как не стало Камертаб, как погибли сыновья, все в жизни пошло прахом; раньше никогда о деньгах не думал, а теперь, на склоне лет, и деньги перевелись… До отъезда в Архангельск он прожился вконец, обиду сердечную вином заглушая. Анна Даниловна, на мужа глядя, страдала: – С первым маялась, и второй – с рюмкою. – Молчи. Сбирайся. До Соломбалы. – Знай я, что так будет, зачем я Казань покинула? – Ништо! На севере тоже люди живут… Полярная ночь тиха. Архангельск в снегу, в гавани Соломбалы – недостроенные суда. Прохор Акимович поселился в доме покойного дяди Хрисанфа, работал в конторе, украшенной гравюрами с видами старинных кораблей, в горшках цвели герани, за окошками сверкал иней. Ливорнский пудель Черныш выходил вечерами на крыльцо, озирал снежные сугробы, и, замерзнув, возвращался домой – отогреваться у печки. – Плохо тебе, брат? – спрашивал его хозяин. Анна Даниловна в таких случаях говорила: – Он еще у собаки спрашивает! Где бы меня спросить – каково мне, бедной, в эдакой-то юдоли прозябать? Только теперь Прохор Акимович осознал ошибку: ах, зачем увел под венец эту чужую женщину, и боль о прошлой любви Камертаб камнем ложилась на покаянное сердце. Наливал себе водки, закусывал ее ломтями сырой семги. Над рабочим столом, заваленным чертежами кораблей, укрепил лубочную картинку «Возраст человечий»: жизнь делилась тут на семь долек. – И в каждой по семь годочков! Детство и юность, совершенство и середка. Затем первая середина, до которой я дожил. А затем – старость и непременное увядание… На исходе зимы довелось Курносову прочесть стихи Державина, писанные на смерть Потемкина: Но кто идет по холмам, Глядясь, как месяц, в воды черны? Чья тень спешит по облакам В воздушные жилища горны?.. Не ты ли, счастья, славы сын, Великолепный князь Тавриды? Не ты ли с высоты честей Незапно пал среди степей?.. Жуть охватывала при мысли, что уже не Потемкин – тень его! – по сю пору блуждает по берегам Черного моря, исполинская, – ищет светлейший места, где бы отряхнуть прах свой, где бы кости свои оставить. Мастеру и за себя становилось страшно: – Вот был я, первый и последний дворянин Курносов, а не бывать продолжению моему. Одно останется – корабли, гавани да крест на кладбище. А как жил, как любил, как умирал – все позабудут люди… Ладно! Не я первый на Руси такой, не я и последний. Не для себя жил, не для себя старался… Он скинул ботфорты – обул валенки: так удобнее. Зябкой рукой снова налил себе водки. Анна Даниловна извела мужа попреками: – На што мне, несчастненькой, така доля выпала? Солнышко не светит, яблок и вишен нету, все округ трескою пропахло. Зачем мне шаньги ржаные, неужто не поем булок с изюмом? – Если невмоготу, так езжай отсюдова. – И правда, друг, отпусти доченек повидать… Уехала! Посмотрел он, как взвихрило снег за ее санками, спешащими в неизбытное, и опять вспомянулась юность, страданьями еще не початая. И первые казанские радости, когда браковал он лес, выбирая из бревен самые чистые, самые непорочные, без сучков, без свиля, без косослоя… Конец всему! «Ладно, – сказал себе в утешение, – проживем и так: без любви. В конце-то концов, и добра повидал немало. Спасибо людям хорошим и добрым – за то спасибо, что они были. Теперь их тоже не стало…» Он вернулся в контору, налил себе водки. Опьянев, он говорил по-английски и голландски, пересыпал речь словами турецкими, ругательствами испанскими. Собака внимательно слушала хозяина. Слушала и молчала. – Не понимаешь меня? Да и кто поймет ныне?.. Слоистый снег покрывал древнюю землю Архангельска. Утром думал Прохор Акимович: отчего маета душевная? И понял, что выдернут из души главный стержень, а стержнем этим была служба при Потемкине, князе Таврическом. При нем все было иначе: бедово, непостоянно, пышно и жутко, но зато и радостно, трудолюбиво. И жить хотелось тогда – напропалую, тоже отчаянно и радостно. Теперь стержня не стало… – Ничего не стало, Черныш, – сказал он собаке. Он просунул ноги в валенки, мундир теснил его – Курносов облачился в кацавейку, что носил еще дядя Хрисанф, и стал похожим на своего покойного дядю. – Ах, да что назад-то оглядываться? – сказал. Здесь же, на верфях Соломбалы, Курносов равнодушно воспринял весть о смерти Екатерины, меланхолично пережил невзгоды царствования Павла I – вплоть до воцарения Александра I. Внук Екатерины поспешил заверить общество, что возвращается на стезю своей бабки, желая исправить разрушенное, поднять все уроненное, и Прохор Акимович вскоре же получил именной рескрипт о присвоении ему чина генерал-майора по флоту. Рескрипт застал мастера дел корабельных в конторе: он сидел за столом хмельной и небритый. – Теперь уже поздно, – сказал он, никак не выразив ни печали, ни радости. Осенью 1802 года до Архангельска дошло, что Радищев, не веря в справедливость на свете, принял чашу смертную. Это известие ошеломило Курносова: – Вот так! Если уж самые умные люди на Руси таково из жизни уходят, мне-то, сирому, сам бог указал… Всю ночь в конторе горели свечи. Выстрела не услышали. Когда утром вошли к нему, он был мертв. Перед ним, прямо в доски стола, был жестоко врублен плотницкий топор – с такой неистовой силой, что его с трудом вырвали из досок. Страшно и бедово выла собака… В завещании было написано, чтобы в гроб ему положили топор, с которого и началась радостная и прекрасная жизнь человеческая. Мастера отвезли в Холмогоры и там похоронили. Собака осталась на могиле, и, как ни звали ее люди, она не пошла за ними, верная до конца, как и положено собаке. * * * «Прощайте, люди! Что я мог, то и сделал. А чего не мог сделать, за то и не брался. Пусть делают за меня другие». Январь 1982 года. Рига. Комментарии Подходил к концу год 1979-й. На устах любителей литературных новинок, занимавших очередь на прочтение журнала «Наш современник», был В. Пикуль с его скандальным Гришкой Распутиным. Перед автором вставали тревожные вопросы. Кто решится на издание «Фаворита»? Кто рискнет дразнить Пикулем растревоженную и взволнованную верхушку? После небольших раздумий рукопись была отправлена в Лениздат. Обычно рукопись проходит рецензирование. Вполне понятно, что редакции небезынтересно знать мнение специалистов. Для исторического романа такими специалистами являются обычно филолог и историк. «Фаворит» В. Пикуля был удостоен особой чести: на него потребовали еще и коллективную (как на фундаментальный учебник) рецензию, без которой браться за издание нового романа – в той обстановке – было чревато… Итак, рецензентами стали: – кафедра истории СССР ордена Ленина и ордена Трудового Красного Знамени Ленинградского государственного университета им. А. А. Жданова (называю по-старому, хотя нет уже ни государства СССР, ни Ленинграда, ни Жданова, ни…); – доктор исторических наук Ю. А. Лимонов – старший научный сотрудник Ленинградского отделения Института истории СССР АН СССР; – доктор филологических наук Г. Н. Моисеева – старший научный сотрудник Института русской литературы (Пушкинский Дом) АН СССР. Надо отдать должное – это были высокопрофессиональные научные рецензии с глубоким, дотошным (в хорошем смысле слова) исследованием конкретной исторической эпохи и ее интерпретации в произведении. Как и принято, в рецензии коротко, но весомо упоминалось об основных достоинствах романа, и главное внимание сосредоточивалось на недостатках (ошибках и неточностях), устранение которых, по мнению рецензентов, должно было способствовать улучшению книги. А критики в рецензиях было немало. В одном из телеинтервью на вопрос об отношении к критике Валентин Саввич ответил так: «Я ее не читаю. Я бы был большой негодяй, если бы читал о себе положительные статьи и не читал бы отрицательных. Я поступил честнее: не читаю ни тех, ни других». Может сложиться впечатление, что Пикуль вообще игнорировал мнения других людей. Хочу заверить, что это далеко не так, вернее, не совсем так. Он очень внимательно относился к критическим замечаниям ДО выхода книги, все учитывал, подправлял, выхаживая свое дитя как младенца. И мало беспокоился о нем уже тогда, когда он пошел «своими ногами», тем более что сам Валентин Саввич принимался за другую работу, с головой уходя в новую эпоху или стихию. А с рецензиями он работал скрупулезно. Вот, например, рецензия Г. Моисеевой: идут постраничные замечания… На полях – рукой Пикуля – пометки: исправлено; изъято; ненужное исключено; подправлено; изъято, хотя это правда. Напротив абзаца с замечанием, что «цитаты из манифестов, писем и других подлинных документов XVIII века необходимо дать по современной орфографии, как принято в современной текстологии», его резюме: «Этого делать ни в коем случае нельзя. Документы не исправляют». Мнение Пикуля о Е. Р. Дашковой было отлично от ныне принятого, которого придерживалась и Г. Моисеева, но спорить и доказывать он ничего не стал. Что сделал, то и пометил на полях: «Дашкову убрать». А на словах свои действия прокомментировал так: «Уберем! Пусть останется для истории. Время рассудит – кто прав». Тогда я не придала большого значения этим словам. Сейчас они звучат совсем по-другому. Интересно, кто же все-таки будет прав? Ведь скажи кто в то время что-то негативное, например, о Ленине, то… А сегодня рушат памятники, и почти никто при этом не краснеет. «Уберем!» – Пикуль не отступал, он уступал времени и ситуации. На 30 страницах рецензии Ю. Лимонова также было много дельных замечаний, учтенных автором. Так, по рекомендации рецензента В. Пикуль расширил тему восстания Пугачева, сократил материал по разделу Польши, который мог вызвать, по словам осторожных людей, «нежелательные международные нюансы». Окончательные выводы рецензентов несли приблизительно одинаковую смысловую нагрузку: – «Талантливая и патриотическая книга Валентина Пикуля не должна иметь неряшливостей ни в содержании, ни в литературном стиле. Новый исторический роман Валентина Пикуля „Фаворит“ после научного редактирования может быть рекомендован к печати» (Г. Моисеева); – «Первое и основное заключение по всей рукописи – она читабельна. Роман интересен, насыщен фактическим материалом, основные оценки правильны… Сделано все это В. Пикулем ненавязчиво, без излишней патетики, но конкретно и ярко. Думается, что это главная заслуга автора. Но есть и недостатки. Они отмечены в рецензии… Они легко устранимы. При условии учета замечаний редактора и рецензента роман может быть издан» (Ю. Лимонов). Были и еще рецензии. Но, чтобы не утомлять читателя, приведу лишь одну запомнившуюся мне фразу из отзыва А. Гулыги: «Пикуль смывает недобросовестные подмалевки, нанесенные антипатриотической рукой на портреты русской императрицы Екатерины, ее соратников и приближенных». С хорошим настроением, с надеждой на лучшее II том «Фаворита» под названием «Его Таврида» был написан Пикулем в течение 1981 года, его окончание датировано январем 1982-го. Замечания были учтены, и в 1984 году с предисловием Ю. А. Лимонова двухтомный роман «Фаворит» вышел в Лениздате стотысячным тиражом. Вокруг романа разгорелся нездоровый ажиотаж. Но в данном комментарии мне хотелось остановиться только на рецензиях, как отзывах на роман, скрытых от простого читателя, показать работу, предшествующую выходу в свет произведения, и освободить себя от необходимости упоминать лежащие по обе стороны разгромные фельетоны и хвалебные статьи, знакомые всем по прессе. Знаю, что основная масса читателей восприняла роман с мудростью древних философов, утверждавших: «Если в стихотворении многое блестит, я не буду в обиде за немногие пятна». Спустя полгода после выхода первого издания из редакции поступила ПРОСЬБА повторить стереотипное издание ПРИ УСЛОВИИ, что автор пожертвует часть гонорара в Советский Фонд защиты мира. Валентин Саввич был возмущен. Он уже не раз жертвовал средства и в фонды, и на храмы, но сам, по движению своей души, а с диктатом неприкрытого вымогательства встретился впервые. Я сказала Валентину: «Отдай им весь гонорар. Иначе книга не выйдет, а так ее прочтут еще сотни тысяч человек». На том и порешили. Через некоторое время после выхода второго издания (1985 г.) известный латышский поэт Андрис Веянс пригласил Пикуля в Латвийский Фонд защиты мира, где вручил ему памятную медаль. Показывая медаль друзьям, Валентин Саввич полушутя-полусерьезно говорил: «Мне предложили – я купил». И дальше неудержимый «Фаворит» продолжил свое шествие, игнорируя все преграды и препятствия. В 1986 году «Фаворит» вышел в рижском издательстве «Лиесма» тиражом 150 тысяч. 1987–1988 годы принесли радость общения с новым произведением В. Пикуля тысячам тысяч благодарных читателей: помимо 300 тысяч книг таджикского издательства «Ирфон» в свет вышли номера широко популярной и доступной, как по цене, так и по тиражу, «Роман-газеты». Главный редактор «Роман-газеты» В. Н. Ганичев поместил первый том романа в № 9—10 за 1987 год и выпустил их с предисловием С. Журавлева тиражом более 2,5 миллиона. Второй том «Фаворита» вышел в «Роман-газете» в 1988 году тиражом уже в 3,5 миллиона. В послесловии содержались выдержки из писем читателей и отрывки из отзывов писателей. В следующем году осуществило литературно-художественное издание «Фаворита» тувинское издательство «Кызыл», 200 тысяч экземпляров романа выпустил московский Воениздат. А в 1990 году ташкентское издательство «Укитувчи» выбросило на «черные рынки» (по договорным ценам) 500 000 экземпляров «Фаворита». При этом полностью были преданы забвенью как правовые, так и морально-этические нормы. На память об этом издании у меня хранится двухтомник, приобретенный мною за 60 рублей, поскольку авторских экземпляров я не дождалась. Видимо, издатели посчитали дело это необязательным, ввиду того, что договора с автором не было. «Когда глаголят музы – законы молчат». Так можно перефразировать, применительно к сегодняшним дням, известное выражение. В 1991 году издательство «Современник» и вновь «Лиесма» переиздали роман. Благодаря переводчику Вагану Варданяну «Фаворит» на родном языке читают люди в Армении. Славные страницы отечественной истории, когда Россия вышла на арену европейской истории как могучая держава, влияющая на ход мировых событий; колоритные фигуры, стоящие тогда у кормила государственной власти и в ее окружении, – все это вдохновило творческий коллектив Крымского академического русского театра им. М. Горького на сценическое воплощение произведения В. Пикуля «Фаворит». По драматургической инсценировке Гарольда Бодыкина постановку спектакля осуществил народный артист УССР, лауреат Государственной премии СССР А. Новаков. И сегодня «Фаворит» В. Пикуля является одной из любимейших книг наших читателей, впрочем, как и многие другие его произведения. «Книжное обозрение» № 23 за 1991 год опубликовало список ста лучших книг 1990 года. В этом списке, составленном по отзывам читателей, шесть романов Валентина Пикуля.

The script ran 0.024 seconds.