Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Стендаль - Красное и чёрное [1830]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, Драма, О любви, Психология, Роман

Аннотация. Вступительная статья С. Великовского. Иллюстрации В. Домогацкого. Комментарии Б. Реизова. Портрет Стендаля кисти П.-Ж. Дедре-Дорси.

Аннотация. Стендаль (1783-1842) — настоящая фамилия Анри Бейль — один из тех писателей, кто составил славу французской литературы XIX века. Его перу принадлежат «Пармская обитель», «Люсьен Левель», «Ванина Ванини», но вершиной творчества писателя стал роман «Красное и черное». Заурядный случай из уголовной хроники, лежащий в основе романа, стал под рукой тонкого психолога и блестящего стилиста Стендаля человеческой драмой высочайшего накала и одновременно социальным исследованием общества. Жюльен Сорель — честолюбивый и способный молодой человек — пережил и романтическую влюбленность, и бурную страсть, которой не смог противостоять и за которую расплатился жизнью.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 

  юльен бросился в ложу г-жи де Ла-Моль. Его глаза сразу встретились с заплаканными глазами Матильды; она плакала и даже не старалась сдержаться; в ложе были какие-то посторонние малозначительные лица – приятельница ее матери, предложившая им места, и несколько человек ее знакомых. Матильда положила руку на руку Жюльена: она как будто совсем забыла, что тут же находится ее мать. Почти задыхаясь от слез, она вымолвила только одно слово: «Ручательство». «Только бы не говорить с ней, – повторял себе Жюльен, а сам, страшно взволнованный, старался кое-как прикрыть глаза рукой, словно заслоняясь от ослепительного света люстры, которая висит прямо против третьего яруса. Если я заговорю, она сразу поймет, в каком я сейчас смятении, мой голос выдаст меня, и тогда все может пойти насмарку». Эта борьба с самим собой была сейчас много тягостнее, чем утром; душа его за это время успела встревожиться. Он боялся, как бы Матильду опять не обуяла гордость. Вне себя от любви и страсти, он все же заставил себя не говорить с ней ни слова. По-моему, это одна из самых удивительных черт его характера; человек, способный на такое усилие над самим собой, может пойти далеко, si fata sinant.[34] Мадемуазель де Ла-Моль настояла, чтобы Жюльен поехал домой с ними. К счастью, шел проливной дождь. Но маркиза усадила его против себя, непрерывно говорила с ним всю дорогу и не дала ему сказать ни слова с дочерью. Можно было подумать, что маркиза взялась охранять счастье Жюльена; и он, уже не боясь погубить все, как-нибудь нечаянно выдав свои чувства, предавался им со всем безрассудством. Решусь ли я рассказать о том, что, едва только Жюльен очутился у себя в комнате, он бросился на колени и стал целовать любовные письма, которые ему дал князь Коразов? «О великий человек! – восклицал этот безумец. – Я всем, всем тебе обязан!» Мало-помалу к нему возвратилось некоторое хладнокровие. Он сравнил себя с полководцем, который наполовину выиграл крупное сражение. «Успех явный, огромный, – рассуждал он сам с собой, – но «что произойдет завтра? Один миг – и можно потерять все». Он лихорадочно раскрыл «Мемуары», продиктованные Наполеоном на острове св. Елены, и в течение добрых двух часов заставлял себя читать их; правда, читали только его глаза, но все равно он заставлял себя читать. А во время этого крайне странного чтения голова его и сердце, воспламененные свыше всякой меры, работали сами собою. «Ведь это сердце совсем не то, что у госпожи де Реналь», – повторял он себе, но дальше этого он двинуться не мог. «Держать ее в страхе! – вдруг воскликнул он, далеко отшвырнув книгу. – Мой враг только тогда будет повиноваться мне, когда он будет страшиться меня: тогда он не посмеет меня презирать». Он расхаживал по своей маленькой комнате, совершенно обезумев от счастья. Сказать правду, счастье это происходило скорее от гордости, нежели от любви. «Держать ее в страхе! – гордо повторял он себе, и у него были основания гордиться. – Даже в самые счастливые минуты госпожа де Реналь всегда мучилась страхом, люблю ли я ее так же сильно, как она меня. А ведь здесь – это сущий демон, которого надо укротить, – ну, так и будем укрощать его!» Он отлично знал, что завтра, в восемь часов утра, Матильда уже будет в библиотеке; он явился только к девяти, сгорая от любви, но заставляя свое сердце повиноваться рассудку. Он ни одной минуты не забывал повторять себе: «Держать ее постоянно в этом великом сомнении: любит ли он меня? Ее блестящее положение, лесть, которую ей расточают кругом, все это приводит к тому, что она чересчур уверена в себе». Она сидела на диване, бледная, спокойная, но, по-видимому, была не в силах двинуться. Она протянула ему руку: – Милый, я обидела тебя, это правда, и ты вправе сердиться на меня. Жюльен никак не ожидал такого простого тона. Он чуть было тут же не выдал себя. – Вы хотите от меня ручательства, мой друг? – добавила она, помолчав, в надежде, что он, может быть, прервет это молчание. – Вы правы. Увезите меня, уедем в Лондон… Это меня погубит навеки, обесчестит… – Она решилась отнять руку у Жюльена, чтобы прикрыть ею глаза. Чувства скромности и женской стыдливости вдруг снова овладели этой душой. – Ну вот, обесчестите меня, вот вам и ручательство. «Вчера я был счастлив, потому что у меня хватило мужества обуздать себя», – подумал Жюльен. Помолчав немного, он совладал со своим сердцем настолько, что мог ответить ей ледяным тоном: – Ну, допустим, что мы с вами уедем в Лондон; допустим, что вы, как вы изволили выразиться, обесчещены, – кто мне поручится, что вы будете любить меня, что мое присутствие в почтовой карете не станет вам вдруг ненавистным? Я не изверг, погубить вас в общественном мнении будет для меня только еще одним новым несчастьем. Ведь не ваше положение в свете является препятствием. Все горе в вашем собственном характере. Можете вы поручиться самой себе, что будете любить меня хотя бы неделю? «Ах, если бы она любила меня неделю, всего-навсего неделю, – шептал про себя Жюльен, – я бы умер от счастья. Что мне до будущего, что мне вся моя жизнь? Это райское блаженство может начаться хоть сию минуту, стоит мне только захотеть. Это зависит только от меня!» Матильда видела, что он задумался. – Значит, я совсем недостойна вас? – промолвила она, беря его за руку. Жюльен обнял и поцеловал ее, но в тот же миг железная рука долга стиснула его сердце. «Если только она увидит, как я люблю ее, я ее потеряю». И, прежде чем высвободиться из ее объятий, он постарался принять вид, достойный мужчины. Весь этот день и все следующие он искусно скрывал свою безмерную радость; бывали минуты, когда он даже отказывал себе в блаженстве заключить ее в свои объятия. Но бывали минуты, когда, обезумев от счастья, он забывал всякие доводы благоразумия. Когда-то Жюльен облюбовал укромное местечко в саду, – он забирался в густые заросли жимолости, где стояла лестница садовника, и, спрятавшись среди душистой зелени, следил за решетчатой ставней Матильды и оплакивал непостоянство своей возлюбленной. Рядом возвышался могучий дуб, и его широкий ствол скрывал Жюльена от нескромных взглядов. Как-то раз, прогуливаясь вдвоем, они забрели в это место, и оно так живо напомнило ему об этих горестных минутах, что он вдруг с необычайной силой ощутил разительный контраст между безысходным отчаянием, в котором пребывал еще так недавно, и своим теперешним блаженством; слезы выступили у него на глазах, он поднес к губам руку своей возлюбленной и сказал ей: – Здесь я жил мыслью о вас, отсюда смотрел я на эту ставню, часами подстерегал блаженную минуту, когда увижу, как эта ручка открывает ее… И тут уж он потерял всякую власть над собой. С подкупающей искренностью, которую невозможно подделать, он стал рассказывать ей о пережитых им страшных минутах горького отчаяния. Невольно вырывавшиеся у него короткие восклицания красноречиво свидетельствовали о том, как счастлив он сейчас, когда миновала эта нестерпимая пытка. «Боже великий, что же это я делаю? – вдруг опомнился Жюльен. – Я погиб». Его охватил ужас, ему казалось уже, что глаза м-ль де Ла-Моль глядят на него совсем не так ласково. Это было просто самовнушение, но лицо Жюльена внезапно изменилось, покрывшись смертельной бледностью. Глаза его сразу погасли, и выражение пылкой искренней любви сменилось презрительным и чуть ли не злобным выражением. – Что с вами, друг мой? – спросила его Матильда ласково и тревожно. – Я лгу, – ответил Жюльен с раздражением, – и лгу вам. Не могу простить себе этого: видит бог, я слишком вас уважаю, чтобы лгать вам. Вы любите меня, вы преданы мне, и мне незачем придумывать разные фразы, чтобы понравиться вам. – Боже! Так это были одни фразы – все то, что я слушала сейчас с таким восхищением, все, что вы говорили мне эти последние десять минут? – Да, и я страшно браню себя за это, дорогая. Я сочинил все это когда-то для одной женщины, которая меня любила и докучала мне. Это ужасная черта моего характера, каюсь в ней сам, простите меня. Горькие слезы градом катились по щекам Матильды. – Стоит только какой-нибудь мелочи задеть меня, – продолжал Жюльен, – и я как-то незаметно для себя впадаю в забывчивость; тут моя проклятая память уводит меня неведомо куда, и я поддаюсь этому. – Так, значит, я нечаянно задела вас чем-то? – сказала Матильда с трогательной наивностью. – Мне вспомнилось, как однажды вы гуляли около этой жимолости и сорвали цветок. Господин де Люз взял его у вас, и вы ему его оставили. Я был в двух шагах от вас. – Господин де Люз? Быть не может, – возразила Матильда со всем свойственным ей высокомерием. – Это на меня непохоже. – Уверяю вас, – настойчиво подхватил Жюльен. – Ну, значит, это правда, мой друг, – сказала Матильда, печально опуская глаза. Она прекрасно знала, что вот уже много месяцев, как г-ну де Люзу ничего подобного не разрешалось. Жюльен поглядел на нее с невыразимой нежностью: «Нет, нет, – сказал он про себя, – она меня любит не меньше прежнего». В тот же вечер она шутливо упрекнула его за увлечение г-жой де Фервак: – Простолюдин, влюбленный в выскочку! Ведь это, пожалуй, единственная порода сердец в мире, которую даже мой Жюльен не может заставить пылать. А ведь она сделала из вас настоящего денди! – добавила она, играя прядями его волос. За то время, пока Жюльен был уверен, что Матильда его презирает, он научился следить за своей внешностью и теперь, пожалуй, одевался не хуже самых изысканных парижских франтов. При этом у него было перед ними то преимущество, что, раз одевшись, он уже переставал думать о своем костюме. Одно обстоятельство не могло не огорчать Матильду: Жюльен продолжал переписывать русские письма и отвозить их маршальше.  XXXII ТИГР   Увы! Почему это так, а не иначе? Бомарше   дин английский путешественник рассказывает о том, как он дружил с тигром; он вырастил его, ласкал его, но у него на столе всегда лежал заряженный пистолет. Жюльен отдавался своему безмерному счастью только в те минуты, когда Матильда не могла прочесть выражения этого счастья в его глазах. Он неизменно придерживался предписанного себе правила и время от времени говорил с нею сухо и холодно. Когда же кротость Матильды, которая приводила его в изумление, и ее безграничная преданность доводили его до того, что он вот-вот готов был потерять власть над собой, он призывал на помощь все свое мужество и мгновенно уходил от нее. Впервые Матильда любила. Жизнь, которая всегда тащилась для нее черепашьим шагом, теперь летела, словно на крыльях. И так как гордость ее должна была найти себе какой-то выход, она проявлялась теперь в безрассудном пренебрежении всеми опасностями, которым подвергала ее любовь. Благоразумие теперь стало уделом Жюльена, и единственно, в чем Матильда не подчинялась ему, – это когда возникала речь об опасности. Однако кроткая и почти смиренная с ним, она стала теперь еще высокомернее со всеми домашними, будь то родные или слуги. Вечером, в гостиной, где находилось человек шестьдесят гостей, она подзывала к себе Жюльена и, не замечая никого, подолгу разговаривала с ним. Проныра Тамбо однажды пристроился около них, однако она попросила его отправиться в библиотеку и принести ей тот том Смолетта, где говорится о революции тысяча шестьсот восемьдесят восьмого года, а видя, что он мешкает, добавила: «Можете не торопиться!» – с таким уничтожающим высокомерием, что Жюльен восхитился. – Заметили вы, как он поглядел на вас, этот уродец? – сказал он ей. – Его дядюшка двенадцать лет стоит на задних лапках в этой гостиной, и если бы не это, я бы его выгнала в одну минуту. По отношению к г-дам де Круазенуа, де Люзу и прочим она соблюдала внешне все правила учтивости, но, признаться, держала себя с ними не менее вызывающе. Матильда страшно упрекала себя за все те признания, которыми она когда-то изводила Жюльена, тем более, что у нее теперь не хватало духу сознаться ему, что она сильно преувеличивала те, в сущности, совершенно невинные знаки внимания, коих удостаивались эти господа. Несмотря на самые благие намерения, ее женская гордость не позволяла ей сказать ему: «Ведь только потому, что я говорила с вами, мне доставляло удовольствие рассказывать о том, что я однажды позволила себе не сразу отнять руку, когда господин де Круазенуа, положив свою руку на мраморный столик рядом с моей, слегка коснулся ее». Теперь стоило кому-нибудь из этих господ поговорить с ней несколько секунд, как у нее сразу находился какой-нибудь неотложный вопрос к Жюльену, и это уже оказывалось предлогом, чтобы удержать его подле себя. Она забеременела и с радостью сообщила об этом Жюльену. – Ну как, будете вы теперь сомневаться во мне? Это ли не ручательство? Теперь я ваша супруга навеки. Это известие потрясло Жюльена; он уже готов был отказаться от предписанных себе правил поведения. «Как я могу быть намеренно холодным и резким с этой несчастной девушкой, которая губит себя ради меня?» Едва только он замечал, что у нее не совсем здоровый вид, будь даже это в тот миг, когда его благоразумие настойчиво возвышало свой грозный голос, у него теперь не хватало духу сказать ей какую-нибудь жестокую фразу, которая, как это показывал опыт, была необходима для продления их любви. – Я думаю написать отцу, – сказала ему однажды Матильда, – он для меня больше, чем отец, – это друг, и я считаю недостойным ни вас, ни себя обманывать его больше ни минуты. – Боже мой! Что вы хотите сделать? – ужаснулся Жюльен. – Исполнить долг свой, – отвечала она ему с радостно загоревшимися глазами. Наконец-то она проявила больше величия души, чем ее возлюбленный. – Да он меня выгонит с позором! – Это – его право. И надо уважать это право. Я возьму вас под руку, и мы вместе выйдем из подъезда среди бела дня. Жюльен, еще не опомнившись от изумления, попросил ее подождать неделю. – Не могу, – отвечала она, – честь требует этого. Я знаю, что это долг мой, надо его исполнить, и немедленно. – Ах, так! Тогда я приказываю вам подождать, – настойчиво сказал Жюльен. – Ваша честь не беззащитна – я супруг ваш. Этот решительный шаг перевернет всю нашу жизнь – и мою и вашу. У меня тоже есть свои права. Сегодня у нас вторник, в следующий вторник будет вечер у герцога де Реца, так вот, когда господин де Ла-Моль вернется с этого вечера, швейцар передаст ему роковое письмо… Он только о том и мечтает, чтобы увидеть вас герцогиней, я-то хорошо это знаю; подумайте, какой это будет для него удар! – Вы, быть может, хотите сказать: какая это будет месть? – Я могу жалеть человека, который меня облагодетельствовал, скорбеть о том, что причинил ему зло, но я не боюсь, и меня никто никогда не испугает. Матильда подчинилась ему. С тех пор как она сказала ему о своем положении, Жюльен впервые говорил с ней тоном повелителя; никогда еще он не любил ее так сильно. Все, что было нежного в его душе, с радостью хваталось, как за предлог, за теперешнее состояние Матильды, чтобы уклониться от необходимости говорить с нею резко. Признание, которое она собиралась сделать маркизу де Ла-Моль, страшно взволновало его. Неужели ему придется расстаться с Матильдой? И как бы она ни горевала, когда он будет уезжать, вспомнит ли она о нем через месяц после его отъезда? Не меньше страшили его и те справедливые упреки, которые ему придется выслушать от маркиза. Вечером он признался Матильде в этой второй причине своих огорчений, а потом, забывшись, увлеченный любовью, рассказал и о первой. Матильда изменилась в лице. – Правда? – спросила она. – Расстаться со мной на полгода – это для вас несчастье? – Невероятное, единственная вещь в мире, о которой я не могу подумать без ужаса. Матильда была наверху блаженства. Жюльен так старательно выдерживал свою роль, что вполне убедил ее, что из них двоих она любит сильнее. Настал роковой вторник. В полночь, вернувшись домой, маркиз получил письмо, на конверте которого было написано, что он должен его вскрыть сам, лично, и прочесть, будучи наедине.   «Отец, Все общественные узы порваны между нами, остались только те, что связывают нас кровно. После моего мужа Вы и теперь и всегда будете для меня самым дорогим существом на свете. Глаза мои застилаются слезами; я думаю о горе, которое причиняю Вам, но чтобы стыд мой не стал общим достоянием, чтобы у Вас нашлось время обсудить все это и поступить так, как Вы найдете нужным, я не могу долее медлить с признанием, которое я обязана сделать. Если Ваша привязанность ко мне, которая, по-моему, не знает предела, позволит Вам уделить мне небольшой пенсион, я уеду, куда Вы прикажете, в Швейцарию, например, вместе с моим мужем. Имя его столь безвестно, что ни одна душа не узнает дочь Вашу под именем госпожи Сорель, снохи верьерского плотника. Вот оно, это имя, которое мне было так трудно написать. Мне страшно прогневить Вас, как бы ни был справедлив Ваш гнев, я боюсь, что он обрушится на Жюльена. Я не буду герцогиней, отец, и я знала это с той минуты, как полюбила его; потому что это я полюбила его первая, я соблазнила его. От Вас, от предков наших унаследовала я столь высокую душу, что ничто заурядное или хотя бы кажущееся заурядным на мой взгляд не может привлечь моего внимания. Тщетно я, желая Вам угодить, пыталась заинтересоваться господином де Круазенуа. Зачем же Вы допустили, чтобы в это самое время рядом, у меня на глазах, находился истинно достойный человек? Ведь Вы сами сказали мне, когда я вернулась из Гиера: «Молодой Сорель – единственное существо, с которым можно провести время без скуки»; бедняжка сейчас – если это только можно было бы себе представить – страдает так же, как и я, при мысли о том горе, которое принесет Вам это письмо. Не в моей власти отвратить от себя Ваш отцовский гнев, но не отталкивайте меня, не лишайте меня Вашей дружбы. Жюльен относился ко мне почтительно. Если он и разговаривал со мной иногда, то только из глубокой признательности к Вам, ибо природная гордость его характера не позволяла ему держаться иначе, как официально, с кем бы то ни было, стоящим по своему положению настолько выше его. У него очень сильно это врожденное чувство различия общественных положений. И это я, – и я признаюсь в этом со стыдом Вам, моему лучшему другу, и никогда никто другой не услышит от меня этого признания, – я сама однажды в саду пожала ему руку. Пройдет время, – ужели и завтра, спустя сутки, Вы будете все так же гневаться на него? Мой грех непоправим. Если Вы пожелаете, Жюльен через меня принесет Вам уверения в своем глубочайшем уважении и в искренней скорби своей оттого, что он навлек на себя Ваш гнев. Вы его больше никогда не увидите, но я последую за ним всюду, куда он захочет. Это его право, это мой долг, он отец моего ребенка. Если Вы по доброте своей соблаговолите назначить нам шесть тысяч франков на нашу жизнь, я приму их с великой признательностью, а если нет, то Жюльен рассчитывает устроиться в Безансоне преподавателем латыни и литературы. С какой бы ступени он ни начал, я уверена, что он выдвинется. С ним я не боюсь безвестности. Случись революция, я не сомневаюсь, что он будет играть первую роль. А могли ли бы Вы сказать нечто подобное о ком-либо из тех, кто добивался моей руки? У них богатые имения? Но это единственное преимущество не может заставить меня плениться ими. Мой Жюльен достиг бы высокого положения и при существующем режиме, будь у него миллион и покровительство моего отца?»   Матильда знала, что отец ее человек вспыльчивый, и потому исписала восемь страниц. «Что делать? – рассуждал сам с собой Жюльен, прогуливаясь в полночь в саду, в то время как г-н де Ла-Моль читал это письмо. – Каков, во-первых, мой долг, во-вторых, мои интересы? То, чем я обязан ему, безмерно; без него я был бы жалким плутом на какой-нибудь ничтожной должности, да, пожалуй, еще и не настолько плутом, чтобы не навлечь на себя ненависть и презрение окружающих. Он сделал из меня светского человека. В силу этого мои неизбежные плутни будут, во-первых, более редки и, во-вторых, менее гнусны. А это стоит больше, чем если бы он подарил мне миллион. Я обязан ему и этим орденом и моими якобы дипломатическими заслугами, которые возвышают меня над общим уровнем. Если он сидит сейчас с пером в руке и намеревается предписать мне, как я должен вести себя, – что он напишет?» Тут размышления Жюльена были внезапно прерваны старым камердинером г-на де Ла-Моля. – Маркиз требует вас сию минуту, одетого, неодетого, все равно. И, провожая Жюльена, камердинер добавил вполголоса: – Берегитесь, господин маркиз прямо рвет и мечет.  XXXIII ПРОПАСТЬ МАЛОДУШИЯ   Шлифуя этот алмаз, неискусный гранильщик сточил его самые искрометные грани. В средние века – да что я говорю, – еще при Ришелье француз обладал способностью хотеть. Мирабо   юльен застал маркиза в бешенстве; должно быть, в первый раз в жизни этот вельможа вел себя непристойно: он обрушился на Жюльена потоком площадной брани. Наш герой был изумлен, уязвлен, но его чувство признательности к маркизу нимало не поколебалось. «Сколько великолепных планов, издавна взлелеянных заветной мечтой, – и вот в одно мгновение несчастный человек видит, как все это рассыпается в прах! Но я должен ему ответить что-нибудь, мое молчание только увеличивает его ярость». Ответ подвернулся из роли Тартюфа. – Я не ангел… Я служил вам верно, и вы щедро вознаграждали меня… Я полон признательности, но, посудите, мне двадцать два года… В этом доме меня только и понимали вы сами и эта прелестная особа… – Гадина! – заорал маркиз. – Прелестная, прелестная! Да в тот день, когда вам пришло в голову, что она прелестна, вы должны были бежать отсюда со всех ног! – Я и хотел бежать: я тогда просил вас отпустить меня в Лангедок. Маркиз от ярости бегал по комнате; наконец, обессилив от этой беготни, раздавленный горем, упал в кресло. Жюльен слышал, как он пробормотал про себя: «И ведь это вовсе не злой человек?..» – Нет, никогда у меня не было зла против вас! – воскликнул Жюльен, падая перед ним на колени. Но ему тут же стало нестерпимо стыдно этого движения, и он тотчас поднялся. Маркиз был словно в каком-то беспамятстве. Увидав, как Жюльен бросился на колени, он снова принялся осыпать его неистовыми ругательствами, достойными извозчика. Быть может, новизна этих крепких словечек немного отвлекала его. «Как! Дочь моя будет именоваться „госпожа Сорель“? Как! Дочь моя не будет герцогиней?» Всякий раз, как эти две мысли отчетливо возникали в его сознании, маркиза словно всего переворачивало, и он мгновенно терял способность владеть собой. Жюльен боялся, что он вот-вот бросится его бить. В минуты просветления, когда маркиз словно осваивался со своим несчастьем, он обращался к Жюльену с довольно разумными упреками. – Надо было уехать, сударь… – говорил он ему. – Ваш долг был скрыться отсюда… Вы вели себя, как самый последний негодяй… Тут Жюльен подошел к столу и написал:   «Жизнь давно уже стала для меня невыносимой, и я кладу ей конец. Прошу господина маркиза принять уверения в моей безграничной признательности, а также мои извинения за то беспокойство, которое смерть моя в его доме может ему причинить».   – Прошу господина маркиза пробежать эти строки… Убейте меня, – сказал Жюльен, – или прикажите вашему камердинеру убить меня. Сейчас час ночи, я буду ходить там по саду, у дальней стены. – Убирайтесь вон! К черту! – крикнул ему вслед маркиз. «Понимаю, – подумал Жюльен, – он ничего не имел бы против, если бы я избавил его лакея от необходимости прикончить меня… Нет, пусть убьет, пожалуйста, это удовлетворение, которое я ему предлагаю… Но я-то, черт возьми, я люблю жизнь… Я должен жить для моего сына». Эта мысль, которая впервые с такой ясностью представилась его воображению, поглотила его всего целиком, после того как он в течение нескольких минут бродил по саду, охваченный острым чувством грозившей ему опасности. Эта столь новая для него забота сделала его осмотрительным. «Надо с кем-нибудь посоветоваться, как мне вести себя с этим неистовым человеком… Он сейчас просто лишился рассудка, он на все способен. Фуке от меня слишком далеко, да и где ему понять, что делается в душе такого человека, как маркиз? Граф Альтамира… А можно ли поручиться, что он будет молчать об этом до могилы? Надо подумать о том, чтобы моя попытка посоветоваться с кем-то не привела к каким-нибудь последствиям и не осложнила еще больше моего положения! Увы! У меня, кажется, никого не остается, кроме мрачного аббата Пирара… Но при этой его янсенистской узости взглядов… Какой-нибудь пройдоха-иезуит, который знает свет, мог бы мне быть гораздо полезней… Пирар, да он способен прибить меня, едва только я заикнусь о моем преступлении!» Дух Тартюфа явился Жюльену на помощь. «Вот что! Пойду к нему на исповедь!» На этом решении, после двухчасовой прогулки по саду, он и остановился. Он уже больше не думал о том, что его вот-вот настигнет ружейная пуля; его непреодолимо клонило ко сну. На другой день рано утром Жюльен уже был за много лье от Парижа и стучался у двери сурового янсениста. К своему великому удивлению, он обнаружил, что исповедь его отнюдь не оказалась такой уж неожиданностью для аббата. «Пожалуй, мне следует винить самого себя», – говорил себе аббат, и видно было, что он не столько рассержен, сколько озабочен. – Я почти догадывался об этой любовной истории. Но из расположения к вам, несчастный юноша, я не захотел намекнуть об этом отцу… – Но что он, по-вашему, сделает? – нетерпеливо спросил Жюльен. В эту минуту он чувствовал привязанность к аббату, и резкое объяснение с ним было бы для него чрезвычайно тягостно. – Мне представляется, что у него есть три возможности, – продолжал Жюльен. – Во-первых, господин де Ла-Моль может меня прикончить, – и он рассказал аббату про предсмертную записку самоубийцы, которую он оставил маркизу. – Во-вторых, он может поручить это дело графу Норберу, и тот вызовет меня на дуэль. – И вы примете такой вызов? – в негодовании вскричал аббат, вскакивая с места. – Вы не даете мне договорить. Разумеется, я бы никогда не стал стрелять в сына моего благодетеля. В-третьих, он может удалить меня отсюда. Если он скажет мне: поезжайте в Эдинбург или в Нью-Йорк, я послушаюсь. В таком случае положение мадемуазель де Ла-Моль можно будет скрыть, но я ни за что не допущу, чтобы они умертвили моего сына. – Не сомневайтесь, это первое, что придет в голову этому развращенному человеку… Между тем Матильда в Париже сходила с ума от отчаяния. Она виделась с отцом около семи часов утра. Он показал ей записку Жюльена, и с тех пор она себе места не находила; ее преследовала ужасная мысль: не решил ли Жюльен, что для него самое благородное – покончить с собой?» И даже не сказав мне», – говорила она себе с горестным возмущением. – Если он умрет, я умру тоже, – говорила она отцу. – И это вы будете виновны в его смерти… Быть может, вы будете даже очень довольны этим… но клянусь памятью его, что я, во-первых, надену траур и объявлю всем, что я вдова Сорель, и с этой надписью разошлю уведомления о похоронах, имейте это в виду… Ни трусить, ни прятаться я не стану. Любовь ее доходила до помешательства. Теперь уже сам маркиз растерялся. Он начинал смотреть на совершившееся более трезво. За завтраком Матильда не показалась. Маркиз почувствовал громадное облегчение, а главное, он был польщен тем, что она, как выяснилось, ни словом не обмолвилась обо всем этом матери. Жюльен только успел соскочить с лошади, как Матильда уже прислала за ним и бросилась ему на шею почти на глазах у своей горничной. Жюльен был не слишком признателен ей за этот порыв; долгое совещание с аббатом Пираром настроило его весьма дипломатично и расчетливо. Перечисление и подсчет всяких возможностей охладили его воображение. Матильда со слезами на глазах рассказала ему, что она видела его записку о том, что он покончит с собой. – Отец может передумать. Сделайте мне одолжение, уезжайте сейчас же в Вилькье, садитесь на лошадь и уезжайте, пока наши не встали из-за стола. И, видя, что Жюльен не двигается и смотрит на нее удивленным и холодным взглядом, она расплакалась. – Предоставь мне вести все наши дела! – воскликнула она, бросаясь к нему на грудь и сжимая его в своих объятиях. – Ты ведь знаешь, что я только поневоле расстаюсь с тобой. Пиши на имя моей горничной, только адрес пусть будет написан чужой рукой, а уж я буду писать тебе целые тома. Прощай! Беги! Это последнее слово задело Жюльена, но он все же повиновался. «Как это так неизбежно случается, – подумал он, – что даже в самые лучшие их минуты эти люди всегда ухитряются чем-нибудь да задеть меня». Матильда решительно отклонила все благоразумные планы своего отца. Она не желала вступать ни в какие соглашения иначе, как на следующих условиях: она будет госпожой Сорель и будет скромно существовать со своим мужем в Швейцарии либо останется с ним у отца в Париже. Она и слушать не хотела о тайных родах. – Вот тут-то и пойдет всякая клевета, и тогда уж не спасешься от позора. Через два месяца после свадьбы мы с мужем отправимся путешествовать, и тогда нам будет очень легко представить дело так, что никто не усомнится в том, что сын мой появился на свет в надлежащее время. Это упорство сначала приводило маркиза в бешенство, но под конец заставило его поколебаться. Как-то раз он смягчился. – На, возьми, – сказал он дочери, – вот тебе дарственная на десять тысяч ренты, отошли ее твоему Жюльену, и пусть он примет меры, да поскорей отошли, чтобы я не мог отобрать ее, если передумаю. Зная страсть Матильды командовать, Жюльен, только для того, чтобы уступить ей, проскакал неизвестно зачем сорок лье: он был в Вилькье и проверял там счета фермеров; благодеяние маркиза явилось для него предлогом вернуться. Он отправился искать приюта у аббата Пирара, который к этому времени сделался самым полезным союзником Матильды. Каждый раз, как только маркиз обращался к нему за советом, он доказывал ему, что всякий иной выход, кроме законного брака, был бы преступлением перед богом. – И к счастью, – добавлял аббат, – житейская мудрость в данном случае на стороне религии. Можно ли хоть на минуту предположить, что мадемуазель де Ла-Моль при ее неукротимом характере будет хранить в тайне то, что сама она не желает скрывать? А если вы не согласитесь на то, чтобы свадьба состоялась открыто, как полагается, в обществе гораздо дольше будут заниматься этим загадочным неравным браком. Надо все объявить разом, чтобы не оставалось ничего неясного, ни тени тайны. – Это правда, – задумчиво согласился маркиза – В наше время разговоры об этом браке уже через три дня покажутся пережевыванием старого, скучной болтовней, которой занимаются никчемные люди. Хорошо бы воспользоваться каким-нибудь крупным правительственным мероприятием против якобинцев и тут же, под шумок, все это и уладить. Двое или трое из числа друзей г-на де Ла-Моля держались того же мнения, что и аббат Пирар. Они тоже считали, что решительный характер Матильды является главным препятствием для каких бы то ни было иных возможностей. Но и после всех этих прекрасных рассуждений маркиз в глубине души никак не мог свыкнуться с мыслью, что надо навсегда расстаться с надеждой на табурет для своей дочери. Его память, его воображение были насыщены всевозможными похождениями и разными ловкими проделками, которые были еще возможны в дни его юности. Уступать необходимости, опасаться закона казалось ему просто нелепым и недостойным для человека его положения. Как дорого приходилось ему теперь расплачиваться за все те обольстительные мечты о будущности дочери, которыми он тешил себя в течение десяти лет! «И кто бы мог это предвидеть? – мысленно восклицал он. – Девушка с таким надменным характером, с таким замечательным умом! И ведь она больше меня гордилась именем, которое она носит! Еще когда она была ребенком, самые знатные люди Франции просили у меня ее руки. Да, надо забыть о всяком благоразумии! Уж таково наше время, все летит вверх тормашками. Мы катимся к полному хаосу».  XXXIV ЧЕЛОВЕК С ГОЛОВОЙ   Префект ехал верхом и рассуждал сам с собой?: «Почему бы мне не стать министром, председателем сове та, герцогом? Войну я бы стал вести вот каким образом!.. А вот как бы я расправился и заковал в кандалы всяких охотников до нововведений!» «Глоб»   икакие доводы рассудка не в состоянии уничтожить могущественной власти целого десятилетия сладостных грез. Маркиз соглашался, что сердиться неблагоразумно, но не мог решиться простить. «Если бы этот Жюльен погиб как-нибудь неожиданно, от несчастного случая!..» – думал он иногда. Так его удрученное воображение пыталось утешить себя самыми невероятными фантазиями. И это парализовало влияние всех мудрых доводов аббата Пирара. Прошел месяц, и разговоры о том, как прийти к соглашению, не подвинулись ни на шаг. В этом семейном деле совершенно так же, как и в делах политических, маркиза вдруг осеняли блестящие идеи и воодушевляли его дня на три. И тогда всякий другой план действий, исходивший из трезвых рассуждений, отвергался им, ибо трезвые рассуждения только тогда имели силу в его глазах, когда они поддерживали его излюбленный план. В течение трех дней он со всем пылом и воодушевлением истинного поэта трудился над тем, чтобы повернуть дело так, как ему хотелось; но проходил еще день, и он уже не думал об этом. Сначала Жюльен недоумевал – его сбивала с толку медлительность маркиза, но когда прошло несколько недель, он стал догадываться, что г-н де Ла-Моль просто не знает, на что решиться. Госпожа де Ла-Моль и все в доме были уверены, что Жюльен уехал в провинцию по делам управления их поместьями. Он скрывался в доме аббата Пирара и почти каждый день виделся с Матильдой; каждое утро она приходила к отцу и проводила с ним час; но иногда они по целым неделям не разговаривали о том, чем были поглощены все их мысли. – Я знать не хочу, где он, этот человек, – сказал ей однажды маркиз. – Пошлите ему это письмо. Матильда прочла:   «Лангедокские земли приносят 20 600 франков. Даю 10 600 франков моей дочери и 10 000 франков господину Жюльену Сорелю. Отдаю, разумеется, и, земли также. Скажите нотариусу, чтобы приготовил две отдельные дарственные и пусть принесет мне их завтра; после этого все отношения между нами порваны. Ах, сударь! Мог ли я ожидать от вас всего этого? Маркиз де Ла-Моль ».   – Благодарю от всей души, – весело сказала Матильда. – Мы поселимся в замке д'Эгийон, поблизости от Ажена и Марманды. Говорят, это очень живописные места, настоящая Италия. Этот дар чрезвычайно удивил Жюльена. Теперь это был уже не тот непреклонный, холодный человек, каким мы его знали. Судьба сына заранее поглощала все его мысли. Это неожиданное и довольно солидное для такого бедного человека состояние сделало его честолюбцем. Теперь у него с женой было 36 000 франков ренты. Что касается Матильды, все существо ее было поглощено одним-единственным чувством – обожанием мужа: так она теперь всегда из гордости называла Жюльена. И все честолюбие ее сосредоточивалось исключительно на том, чтобы добиться признания этого брака. Она без конца превозносила высокое благоразумие, которое проявила, соединив свою судьбу с таким выдающимся человеком. Личные достоинства – вот был излюбленный довод, на который она неизменно опиралась. Длительная разлука, множество всяких дел, редкие минуты, когда им удавалось поговорить друг с другом о своей любви, – все это как нельзя лучше помогало плодотворному действию мудрой политики, изобретенной в свое время Жюльеном. Наконец Матильда вышла из терпения и возмутилась, что ей приходится урывками видеться с человеком, которого она теперь по-настоящему полюбила. В порыве этого возмущения она написала отцу, начав свое письмо, как Отелло:   «То, что я предпочла Жюльена светским удовольствиям, которые общество могло предоставить дочери господина де Ла-Моля, выбор мой доказывает достаточно ясно. Все эти радости мелкого самолюбия и пустого тщеславия для меня не существуют. Вот уже полтора месяца, как я живу в разлуке с моим мужем. Этого довольно, чтобы засвидетельствовать мое уважение к Вам. На будущей неделе, не позднее четверга, я покину родительский дом. Ваши благодеяния обогатили нас. В тайну мою не посвящен никто, кроме почтенного аббата Пирара. Я отправляюсь к нему, он нас обвенчает, а час спустя мы уже будем на пути в Лангедок и не появимся в Париже впредь до Вашего разрешения. Одно только заставляет сжиматься мое сердце – все это станет пищей для пикантных анекдотов на мой счет и на Ваш. Остроты каких-нибудь глупцов, пожалуй, заставят нашего доблестного Норбера искать ссоры с Жюльеном. А при таких обстоятельствах – я хорошо знаю его – я буду бессильна оказать на Жюльена какое-либо воздействие: в нем заговорит дух восставшего плебея. Умоляю Вас на коленях, отец, придите на мое венчание в церковь аббата Пирара в следующий четверг. Это обезвредит ехидство светских пересудов и отвратит опасность, угрожающую жизни Вашего единственного сына и жизни моего мужа…», и так далее, и так далее.   Это письмо повергло маркиза в необыкновенное смятение. Итак, значит, необходимо в конце концов принять какое-то решение. Все его правила, все привычные дружеские связи утратили для него всякое значение. В этих исключительных обстоятельствах в нем властно заговорили все истинно значительные черты его характера, выкованные великими потрясениями, которые он пережил в юности. Невзгоды эмиграции сделали его фантазером. После того как он на протяжении двух лет видел себя обладателем громадного состояния, пожинал всякие отличия при дворе, 1790 год внезапно вверг его в ужасную нищету эмиграции. Эта суровая школа перекроила душу двадцатидвухлетнего юноши. Он, в сущности, чувствовал себя как бы завоевателем, раскинувшим лагерь среди всего своего богатства; оно отнюдь не порабощало его. Но это же самое воображение, которое уберегло его душу от губительной отравы золота, сделало его жертвой безумной страсти – добиться во что бы то ни стало для своей дочери громкого титула. В продолжение последних полутора месяцев маркиз, повинуясь внезапному капризу, вдруг решал обогатить Жюльена, бедность которого казалась ему чем-то унизительным, позорным для него самого, маркиза де Ла-Моля, чем-то немыслимым для супруга его дочери. Он швырял деньгами. На другой день его воображение кидалось в другую сторону: ему казалось, что Жюльен поймет этот немой язык расточительной щедрости, переменит имя, уедет в Америку и оттуда напишет Матильде, что он для нее больше не существует. Г-н де Ла-Моль уже представлял себе это письмо написанным, стараясь угадать, какое действие может оно оказать на его дочь. Когда все эти юношеские мечты были разрушены подлинным письмом Матильды, маркиз после долгих раздумий о том, как бы ему убить Жюльена или заставить его исчезнуть, вдруг неожиданно загорелся желанием создать ему блестящее положение. Он даст ему имя одного из своих владений. Почему бы не передать ему и титул? Герцог де Шон, его тесть, после того как единственный сын его был убит в Испании, не раз уже говаривал маркизу, что он думает передать свой титул Норберу… «Нельзя отказать Жюльену в исключительных деловых способностях, в редкой отваге, пожалуй, даже и в некотором блеске… – рассуждал сам с собой маркиз. – Но в глубине этой натуры есть что-то пугающее. И такое впечатление он производит решительно на всех, значит, действительно что-то есть. (И чем труднее было определить это «что-то», тем больше пугало оно пылкое воображение старого маркиза.) Моя дочь очень тонко выразила это как-то на днях (в письме, которого мы не приводим): «Жюльен не пристал ни к одному салону, ни к какой клике». Он не заручился против меня ни малейшей поддержкой, если я от него откажусь, он останется без всего… Но что это – просто его неведение современного состояния общества? Я два или три раза говорил ему: добиться какого-нибудь положения, выдвинуться можно только при помощи салонов… Нет, у него нет ловкости и хитрости какого-нибудь проныры, который не упустит ни удобной минуты, ни благоприятного случая… Это характер отнюдь не в духе Людовика XI. А с другой стороны, я вижу, что он руководится отнюдь не возвышенными правилами. Для меня это что-то непонятное… Может быть, он внушил себе все эти правила, чтобы не давать воли своим чувствам? В одном можно не сомневаться: он не выносит презрения, и этим-то я и держу его. У него нет преклонения перед знатностью, по правде сказать, нет никакого врожденного уважения к нам. В этом его недостаток. Но семинарская душонка может чувствовать себя неудовлетворенной только от отсутствия денег и жизненных благ. У него совсем другое: он ни за что в мире не позволит, чтобы его презирали». Прижатый к стене письмом дочери, г-н де Ла-Моль понимал, что надо на что-то решиться. Так вот, прежде всего надо выяснить самое главное: «Не объясняется ли дерзость Жюльена, побудившая его ухаживать за моей дочерью, тем, что он знал, что я люблю ее больше всего на свете и что у меня сто тысяч экю ренты? Матильда уверяет меня в противном… Нет, дорогой господин Жюльен, я хочу, чтобы у меня на этот счет не было ни малейшего сомнения. Что это: настоящая любовь, неудержимая и внезапная? Или низкое домогательство, желание подняться повыше, создать себе блестящее положение? Матильда весьма прозорлива, она сразу почувствовала, что это соображение может погубить его в моих глазах, отсюда, разумеется, и это признание: она, видите ли, полюбила его первая. Девушка с таким гордым характером – и поверить, что она забылась до того, чтобы делать ему откровенные авансы? Пожимать ему руку вечером в саду, – какой ужас! Будто у нее не было сотни иных, менее непристойных способов дать ему понять, что она его отличает? Кто оправдывается, тот сам себя выдает; я не верю Матильде…» В этот вечер рассуждения маркиза были много более решительны и последовательны, чем обычно. Однако привычка взяла свое: он решил выиграть еще немного времени и написать дочери, ибо у них теперь завязалась переписка из одной комнаты особняка в другую. Г-н де Ла-Моль не решался спорить с Матильдой и переубеждать ее. Он боялся, как бы это не кончилось внезапной уступкой с его стороны.     Письмо «Остерегайтесь совершить еще новые глупости; вот Вам патент гусарского поручика на имя шевалье Жюльена Сореля де Ла-Верне. Вы видите, чего я только не делаю для него. Не спорьте со мной, не спрашивайте меня. Пусть изволит в течение двадцати четырех часов явиться в Страсбург, где стоит его полк. Вот вексельное письмо моему банкиру; повиноваться беспрекословно».   Любовь и радость Матильды были безграничны, она решила воспользоваться победой и написала тотчас же:   «Господин де Ла-Верне бросился бы к Вашим ногам, не помня себя от благодарности, если бы он только знал, что Вы для него делаете. Но при всем своем великодушии отец мой забывает обо мне – честь Вашей дочери под угрозой. Малейшая нескромность может запятнать ее навеки, и тогда уж и двадцать тысяч экю ренты не смоют этого позора. Я пошлю патент господину де Ла-Верне только в том случае, если Вы мне дадите слово, что в течение следующего месяца моя свадьба состоится публично в Вилькье. Вскоре после этого срока, который умоляю Вас не пропустить. Ваша дочь не сможет появляться на людях иначе, как под именем госпожи де Ла-Верне. Как я благодарна Вам, милый папа, что Вы избавили меня от этого имени – Сорель…», и так далее, и так далее.   Ответ оказался неожиданным.   «Повинуйтесь, или я беру все назад. Трепещите, юная сумасбродка. Сам я еще не имею представления, что такое Ваш Жюльен, а Вы и того меньше. Пусть отправляется в Страсбург и ведет себя как следует. Я сообщу о моем решении через две недели».   Этот решительный ответ весьма удивил Матильду. «Я не знаю, что такое Ваш Жюльена – эти слова захватили ее воображение, и ей тут же стали рисоваться самые увлекательные возможности, которые она уже принимала за истину. «Ум моего Жюльена не подгоняется к тесному покрою пошлого салонного образца, и именно это доказательство его исключительной натуры внушает недоверие отцу. Однако, если я не послушаюсь его каприза, дело может дойти до публичного скандала, а огласка, конечно, весьма дурно повлияет на мое положение в свете и, быть может, даже несколько охладит ко мне Жюльена. А уж после такой огласки… жалкое существование по крайней мере лет на десять. А безумство выбрать себе мужа за его личные достоинства не грозит сделать тебя посмешищем только тогда, когда ты располагаешь громадным состоянием. Если я буду жить вдалеке от отца, то он, в его возрасте, легко может позабыть обо мне… Норбер женится на какой-нибудь обаятельной ловкой женщине. Ведь сумела же герцогиня Бургундская обольстить старого Людовика XIV». Она решила покориться, но остереглась показать отцовское письмо Жюльену. Зная его неистовый характер, она опасалась какой-нибудь безумной выходки. Когда вечером она рассказала Жюльену, что он теперь гусарский поручик, радость его не знала границ. Можно себе представить эту радость, зная честолюбивые мечты всей его жизни и эту его новую страсть к своему сыну. Перемена имени совершенно ошеломила его. «Итак, – сказал он себе, – роман мой в конце концов завершился, и я обязан этим только самому себе. Я сумел заставить полюбить себя эту чудовищную гордячку, – думал он, поглядывая на Матильду, – отец ее не может жить без нее, а она без меня».          XXXV ГРОЗА   Даруй мне, господи, посредственность. Мирабо   уша его упивалась, он едва отвечал на пылкую нежность Матильды Он был мрачен и молчалив. Никогда еще он не казался Матильде столь необыкновенным, и никогда еще она так не боготворила его. Она дрожала от страха, как бы его чрезмерно чувствительная гордость не испортила дело. Она видела, что аббат Пирар является в особняк чуть ли не каждый день. Может быть, Жюльен через него узнал что-нибудь о намерениях ее отца? Или, может быть, поддавшись минутной прихоти, маркиз сам написал ему? Чем объяснить этот суровый вид Жюльена после такой счастливой неожиданности? Спросить его она не осмеливалась. Не осмеливалась! Она, Матильда! И вот с этой минуты в ее чувство к Жюльену прокралось что-то смутное, безотчетное, что-то похожее на ужас. Эта черствая душа познала в своей любви все, что только доступно человеческому существу, взлелеянному среди излишеств цивилизации, которыми восхищается Париж. На другой день, на рассвете, Жюльен явился к аббату Пирару. За ним следом во двор въехали почтовые лошади, запряженные в старую разбитую колымагу, нанятую на соседнем почтовом дворе. – Такой экипаж вам теперь не годится, – брюзгливым тоном сказал ему суровый аббат. – Вот вам двадцать тысяч франков, подарок господина де Ла-Моля; вам рекомендуется истратить их за год, но постараться, насколько возможно, не давать повода для насмешек. (Бросить на расточение молодому человеку такую огромную сумму, с точки зрения священника, означало толкнуть его на грех.) Маркиз добавляет: господин Жюльен де Ла-Верне должен считать, что он получил эти деньги от своего отца, называть коего нет надобности Господин де Ла-Верне, быть может, найдет уместным сделать подарок господину Сорелю, плотнику в Верьере, который заботился о нем в детстве… – Я могу взять на себя эту часть его поручений, – добавил аббат, – я, наконец, убедил господина де Ла-Моля пойти на мировую с этим иезуитом, аббатом Фрилером. Его влияние, разумеется, намного превышает наше. Так вот, этот человек, который, в сущности, управляет всем Безансоном, должен признать ваше высокое происхождение – это будет одним из негласных условий мирного соглашения. Жюльен не мог совладать со своими чувствами и бросился аббату на шею. Ему уже казалось, что его признали. – Что это? – сказал аббат Пирар, отталкивая его, – что говорит в вас, светское тщеславие?.. Так вот, что касается Сореля и его сыновей, – я предложу им от своего имени пенсию в пятьсот франков, которая будет им выплачиваться ежегодно, покуда я буду доволен их поведением. Жюльен уже снова был холоден и высокомерен. Он поблагодарил, но в выражениях крайне неопределенных и ни к чему не обязывающих. «А ведь вполне возможно, что я побочный сын какого-нибудь видного сановника, сосланного грозным Наполеоном в наши горы!» С каждой минутой эта мысль казалась ему все менее и менее невероятной. «Моя ненависть к отцу явилась бы в таком случае прямым доказательством… Значит, я, вовсе не такой уж изверг!» Спустя несколько дней после этого монолога Пятнадцатый гусарский полк, один из самых блестящих полков французской армии, стоял в боевом порядке на плацу города Страсбурга. Шевалье де Ла-Верне гарцевал на превосходном эльзасском жеребце, который обошелся ему в шесть тысяч франков. Он был зачислен в полк в чине поручика, никогда не числившись подпоручиком, разве что в именных списках какого-нибудь полка, о котором он никогда не слыхал. Его бесстрастный вид, суровый и чуть ли не злой взгляд, бледность и неизменное хладнокровие – все это заставило заговорить о нем с первого же дня. Очень скоро его безукоризненная и весьма сдержанная учтивость, ловкость в стрельбе и в фехтовании, обнаруженные им безо всякого бахвальства, отняли охоту у остряков громко подшучивать над ним. Поколебавшись пять-шесть дней, общественное мнение полка высказалось в его пользу. «В этом молодом человеке, – говорили старые полковые зубоскалы, – все есть, не хватает только одного – молодости». Из Страсбурга Жюльен написал г-ну Шелану, бывшему верьерскому кюре, который теперь был уже в весьма преклонных летах:   «Не сомневаюсь, что Вы с радостью узнали о важных событиях, которые побудили моих родных обогатить меня. Прилагаю пятьсот франков и прошу Вас раздать их негласно, не называя моего имени, несчастным, которые обретаются ныне в такой же бедности, в какой когда-то пребывал я, и которым Вы, конечно, помогаете, как когда-то помогали мне…»   Жюльена обуревало честолюбие, но отнюдь не тщеславие; однако это не мешало ему уделять очень много внимания своей внешности. Его лошади, его мундир, ливреи его слуг – все было в безукоризненном порядке, который поддерживался с пунктуальностью, способной сделать честь английскому милорду. Став чуть ли не вчера поручиком по протекции, он уже рассчитывал, что для того, чтобы в тридцать лет, никак не позже, стать командиром полка по примеру всех великих генералов, надо уже в двадцать три года быть чином выше поручика. Он только и думал, что о славе и о своем сыне. И вот в разгаре этих честолюбивых мечтаний, которым он предавался с неудержимым пылом, его неожиданно вернул к действительности молодой лакей из особняка де Ла-Моль, прискакавший к нему нарочным.   «Все пропало, – писала ему Матильда, – приезжайте как можно скорее, бросайте все. Дезертируйте, если нельзя иначе. Как только приедете, ожидайте меня в наемной карете у маленькой калитки в сад возле дома N… по улице… Я выйду поговорить с Вами; быть может, удастся провести Вас в сад. Все погибло, и боюсь, безвозвратно; не сомневайтесь во мне, я буду тверда и предана Вам во всех невзгодах. Я люблю Вас».   Через несколько минут, получив от полковника отпуск, Жюльен сломя голову мчался из Страсбурга; но ужасное беспокойство, глодавшее его, лишало его сил, и, доскакав до Меца, он оказался не в состоянии продолжать верхом свое путешествие. Он вскочил в почтовую карету и с почти невероятной быстротой примчался в указанное место, к садовой калитке особняка де Ла-Моль. Калитка открылась, и в тот же миг Матильда, пренебрегая всеми людскими толками, бросилась к нему на грудь. К счастью, было всего только пять часов утра, и на улице не было ни души. – Все кончено! Отец, опасаясь моих слез, уехал в ночь на четверг. Куда? Никто понятия не имеет. Вот его письмо, читайте! – И она вскочила в экипаж к Жюльену.   «Я мог бы простить все, кроме заранее обдуманного намерения соблазнить Вас только потому, что Вы богаты. Вот, несчастная дочь, вот Вам страшная правда. Даю Вам честное мое слово, что я никогда не соглашусь на Ваш брак с этим человеком. Ему будет обеспечено десять тысяч ливров ренты, если он уберется куда-нибудь подальше за пределы Франции, лучше всего – в Америку. Прочтите письмо, которое было получено мною в ответ на мою просьбу сообщить о нем какие-нибудь сведения. Этот наглец сам предложил мне написать госпоже де Реналь. Ни одной строки от Вас с упоминанием об этом человеке я больше не стану читать. Мне опротивели и Париж и Вы. Настоятельно советую Вам хранить в глубочайшей тайне то, что должно произойти. Отрекитесь чистосердечно от этого подлого человека, и Вы снова обретете отца».   – Где письмо госпожи де Реналь? – холодно спросил Жюльен. – Вот оно. Я не хотела тебе показывать его сразу, пока не подготовила тебя.     Письмо «Долг мой перед священными заветами религии и нравственностью вынуждает меня, сударь, исполнить эту тягостную обязанность по отношению к Вам; нерушимый закон повелевает мне в эту минуту причинить вред моему ближнему, но лишь затем, чтобы предотвратить еще худший соблазн. Скорбь, которую я испытываю, должна быть преодолена чувством долга. Нет сомнений, сударь, что поведение особы, о которой Вы меня спрашиваете и о которой Вы желаете знать всю правду, может показаться необъяснимым или даже порядочным. От Вас сочли нужным утаить долю правды, а возможно, даже представить кое-что в ином свете, руководствуясь требованиями осторожности, а также и религиозными убеждениями. Но поведение, которым Вы интересуетесь, заслуживает величайшего осуждения и даже более, чем я сумею Вам высказать. Бедность и жадность побудили этого человека, способного на невероятное лицемерие, совратить слабую и несчастную женщину и таким путем создать себе некоторое положение и выбиться в люди. Мой тягостный долг заставляет меня при этом добавить, что господин Ж… не признает никаких законов религии. Сказать по совести, я вынуждена думать, что одним из способов достигнуть успеха является для него обольщение женщины, которая пользуется в доме наибольшим влиянием. Прикидываясь как нельзя более бескорыстным и прикрываясь всякими фразами из романов, он ставит себе единственной целью сделаться полновластным господином и захватить в свои руки хозяина дома и его состояние. Он сеет несчастья и вечные сожаления…», и так далее, и так далее.   Это письмо, неимоверно длинное и наполовину размытое слезами, было, несомненно, написано рукой г-жи де Реналь, и даже написано более тщательно, чем обычно. – Я не смею осуждать господина де Ла-Моля, – произнес Жюльен, дочитав до конца. – Он поступил правильно и разумно. Какой отец согласится отдать свою любимую дочь такому человеку? Прощайте! Жюльен выскочил из экипажа и побежал к почтовой карете, дожидавшейся его в конце улицы. Матильда, о которой он как будто совершенно забыл, бросилась за ним, но она сделала всего несколько шагов, – взгляды приказчиков, хорошо знавших ее и теперь с любопытством высовывавшихся из-за дверей своих лавок, заставили ее поспешно скрыться в сад. Жюльен помчался в Верьер. Во время этой головоломной скачки он не мог написать Матильде, как намеревался, рука его выводила на бумаге какие-то непонятные каракули. Он приехал в Верьер в воскресенье утром. Он вошел в лавку к оружейнику, который тотчас же бросился поздравлять его с неожиданно доставшимся ему богатством. Весь город был взбудоражен этой новостью. Жюльену стоило немалых трудов растолковать ему, что он хочет купить пистолеты. По его просьбе оружейник зарядил их. Колокол прогудел трижды; во французских деревнях этот хорошо знакомый благовест после многозвучных утренних перезвонов возвещает, что сейчас же вслед за ним начинается богослужение. Жюльен вошел в новую верьерскую церковь. Все высокие окна храма были затянуты темно-красными занавесями. Жюльен остановился позади скамьи г-жи де Реналь, в нескольких шагах от нее. Ему казалось, что она усердно молится. При виде этой женщины, которая его так любила, рука Жюльена задрожала, и он не в состоянии был выполнить свое намерение. «Не могу, – говорил он себе, – не в силах, не могу». В этот миг служка, прислуживавший во время богослужений, позвонил в колокольчик, как делается перед выносом святых даров. Г-жа де Реналь опустила голову, которая почти совсем потонула в складках ее шали. Теперь уже Жюльен не так ясно ощущал, что это она. Он выстрелил и промахнулся; он выстрелил еще раз – она упала.      XXXVI НЕВЕСЕЛЫЕ ПОДРОБНОСТИ   Не думайте, я не проявлю малодушия: я отомстил за себя. Я заслуживаю смерти, вот я, берите меня. Молитесь о моей душе. Шиллер   юльен стоял не двигаясь; он ничего не видел. Когда он немного пришел в себя, то заметил, что прихожане бегут вон из церкви; священник покинул алтарь. Жюльен медленно двинулся вслед за какими-то женщинами, которые бежали с криками. Одна из них, рванувшись вперед, сильно толкнула его, и он упал. Ноги ему придавило стулом, опрокинутым толпой; поднимаясь, он почувствовал, что его держат за ворот, – это был жандарм в полной форме Жюльен машинально взялся было за свои маленькие пистолеты, но другой жандарм в это время схватил его за локоть. Его повели в тюрьму. Ввели в какую-то комнату, надели на него наручники и оставили одного; дверь захлопнулась, и ключ в замке щелкнул дважды. Все это произошло очень быстро, и он при этом ровно ничего не ощущал. – Ну вот, можно сказать, все кончено, – громко произнес он, приходя в себя. – Значит, через две недели гильотина… или покончить с собой до тех пор. Мысли его не шли дальше этого; ему казалось, точно кто-то изо всех сил сжимает ему голову. Он обернулся, чтобы посмотреть, не держит ли его кто-нибудь. Через несколько секунд он спал мертвым сном. Госпожа де Реналь не была смертельно ранена. Первая пуля пробила ее шляпку; едва она обернулась, грянул второй выстрел. Пуля попала ей в плечо и – удивительная вещь! – отскочила от плечевой кости, переломив ее, и ударилась о готический пилон, отколов от него здоровенный кусок. Когда, после долгой и мучительной перевязки, хирург, человек серьезный, сказал г-же де Реналь: «Я отвечаю за вашу жизнь, как за свою собственную», – она была глубоко огорчена. Она уже давно всем сердцем жаждала умереть. Письмо к г-ну де Ла-Молю, которое ее заставил написать ее теперешний духовник, было последним ударом для этой души, обессиленной слишком длительным горем. Горе это – была разлука с Жюльеном, а она называла его угрызениями совести. Ее духовник, добродетельный и усердный молодой священник, только что приехавший из Дижона, отнюдь не заблуждался на этот счет. «Умереть вот так, не от своей руки – ведь это совсем не грех, – говорила себе г-жа де Реналь. – Быть может, бог меня простит за то, что я радуюсь смерти». Она не смела договорить: «А умереть от руки Жюльена – какое блаженство!» Едва только она, наконец, освободилась от хирурга и от всех приятельниц, сбежавшихся к ней, как она позвала к себе свою горничную Элизу. – Тюремщик очень жестокий человек, – сказала она ей, страшно краснея, – он, конечно, будет с ним очень скверно обращаться, думая, что он мне этим угодит… Меня очень мучает эта мысль. Не могли бы вы сходить к этому тюремщику, как будто от себя, и отдать ему вот этот конвертик? Тут несколько луидоров. Скажите, что религия не позволяет ему обращаться с ним жестоко… И, главное, чтобы он не рассказывал о том, что ему дали денег. Вот этому-то обстоятельству, о котором мы сейчас упомянули, Жюльен и был обязан гуманным отношением верьерского тюремщика; это был все тот же г-н Нуару, ревностный блюститель порядка, на которого, как мы когда-то видели, прибытие г-на Апера нагнало такой страх. В тюрьму явился следователь. – Я совершил убийство с заранее обдуманным намерением, – сказал ему Жюльен, – я купил и велел зарядить пистолеты у такого-то оружейника. Статья тысяча триста сорок вторая уголовного кодекса гласит ясно – я заслуживаю смерти и жду ее. Узколобому следователю было непонятно такое чистосердечие: он засыпал его всяческими вопросами, стараясь добиться, чтобы обвиняемый запутался в показаниях. – Разве вы не видите, – с улыбкой сказал Жюльен, – я так явно признаю себя виновным, что лучшего вам и желать нечего. Бросьте, сударь, ваша добыча не уйдет от вас. Вы будете иметь удовольствие осудить меня. Избавьте меня от вашего присутствия. «Мне остается исполнить еще одну довольно скучную повинность, – подумал Жюльен. – Надо написать мадемуазель де Ла-Моль».   «Я отомстил за себя, – писал он ей. – К несчастью, имя мое попадет в газеты, и мне не удастся исчезнуть из этого мира незаметно. Прошу простить меня за это. Через два месяца я умру. Месть моя была ужасна, как и горе разлуки с Вами. С этой минуты я запрещаю себе писать Вам и произносить Ваше имя. Не говорите обо мне никогда, даже моему сыну: молчание – это единственный способ почтить мою память. Для большинства людей я буду самым обыкновенным убийцей. Позвольте мне сказать Вам правду в этот последний миг: Вы меня забудете. Это ужасное событие, о котором я Вам советую никогда не заикаться ни одной живой душе, исчерпает на долгие годы жажду необычайного и чрезмерную любовь к риску, которые я усматриваю в Вашем характере. Вы были созданы, чтобы жить среди героев средневековья, проявите же в данных обстоятельствах достойную их твердость. Пусть то, что должно произойти, совершится в тайне, не опорочив Вас. Скройтесь под чужим именем и не доверяйтесь никому. Если вы не сможете обойтись без дружеской помощи, я завещаю Вам аббата Пирара. Никому другому ни слова, особенно людям Вашего круга: господам де Люзу, де Келюсу. Через год после моей смерти выходите замуж за господина де Круазенуа, я Вас прошу об этом, приказываю Вам как Ваш супруг. Не пишите мне, я не буду отвечать. Хоть я, как мне кажется, и не столь злобен, как Яго, я все же скажу, как он: From this time forth I never will speak word. Ничто не заставит меня ни говорить, ни писать. К Вам обращены мои последние слова, как и последние мои пылкие чувства. Ж. С.».   Только после того, как он отправил письмо, Жюльен, немного придя в себя, в первый раз почувствовал, до какой степени он несчастен. Каждую из его честолюбивых надежд должно было одну за другой вырвать из сердца этими великими словами: «Я умру, надо умереть». Сама по себе смерть не казалась ему ужасной. Вся жизнь его, в сущности, была не чем иным, как долгим подготовлением к бедствиям, и он никогда не забывал о том, которое считается самым страшным. «Ну что тут такого? – говорил он себе. – Если бы мне, скажем, через два месяца предстояло драться на дуэли с человеком, который необыкновенно ловко владеет шпагой, разве я проявил бы такое малодушие, чтобы думать об этом беспрестанно, да еще с ужасом в душе?» Час с лишним, допытывал он самого себя на этот счет. Когда он стал явственно различать в своей душе и правда предстала перед ним так же отчетливо, как столб, поддерживающий своды его темницы, он стал думать о раскаянии. «А в чем, собственно, я должен раскаиваться? Меня оскорбили самым жестоким образом, я убил, я заслуживаю смерти, но это и все. Я умираю, после того как свел счеты с человечеством. Я не оставляю после себя ни одного невыполненного обязательства, я никому ничего не должен, а в смерти моей нет решительно ничего постыдного, если не считать способа, которым я буду убит. Конечно, одного этого более чем достаточно, чтобы заклеймить меня в глазах верьерских мещан, но с высшей, так сказать, философской, точки зрения – какое это имеет значение? У меня, впрочем, есть средство оставить после себя почтенную память – это швырять в толпу золотые монеты, идя на казнь. И тогда память обо мне, связанная с воспоминанием о золоте, будет поистине лучезарной». Успокоившись на этом рассуждении, которое через минуту показалось ему совершенно правильным, Жюльен сказал: «Мне нечего больше делать на земле!» – и заснул крепким сном. Около десяти часов вечера тюремщик разбудил его: он принес ему ужин. – Что говорят в Верьере? – Господин Жюльен, я перед распятием присягал в королевском суде в тот день, когда меня взяли на эту должность, – я должен молчать. Он молчал, но не уходил. Это грубое лицемерие рассмешило Жюльена. «Надо заставить его подольше подождать этих пяти франков, которые он надеется получить с меня за свою совесть», – подумал он. Видя, что ужин подходит к концу, а его даже не пытаются соблазнить, тюремщик не выдержал. – Вот только что разве по дружбе к вам, господин Жюльен, – промолвил он притворно сочувственным тоном, – я уж вам скажу, – хоть и говорят, что это вредит правосудию, потому как вы сможете воспользоваться этим для своей защиты… Но вы, господин Жюльен, вы добрая душа, и вам, конечно, будет приятно узнать, что госпожа де Реналь поправляется. – Как! Она жива? – вне себя воскликнул Жюльен, вскочив из-за стола. – А вы ничего не знали? – сказал тюремщик с тупым изумлением, которое мгновенно сменилось выражением ликующей алчности. – Да уж следовало бы вам, сударь, что-нибудь дать хирургу, потому что ведь он по закону и по справедливости помалкивать должен бы. Ну, а я, сударь, хотел угодить вам: сходил к нему, а он мне все и выложил. – Так, значит, рана не смертельна? – шагнув к нему, нетерпеливо спросил Жюльен. – Смотри, ты жизнью своей мне за это ответишь. Тюремщик, исполин саженного роста, струхнул и попятился к двери. Жюльен понял, что так он от него ничего не добьется. Он сел и швырнул золотой г-ну Нуару. По мере того, как из рассказа этого человека Жюльен убеждался, что рана г-жи де Реналь не смертельна, он чувствовал, что самообладание покидает его и слезы готовы хлынуть у него из глаз. – Оставьте меня! – отрывисто сказал он. Тюремщик повиновался. Едва за ним захлопнулась дверь. «Боже великий. Она жива!» – воскликнул Жюльен и бросился на колени, рыдая и заливаясь слезами. В эту неповторимую минуту он был верующим. Какое ему было дело до попов со всем их ханженством и лицемерием? Разве это как-нибудь умаляло для него сейчас истину и величие образа божьего? И вот только теперь Жюльен почувствовал раскаяние в совершенном им преступлении. По какому-то странному совпадению, которое спасло его от отчаяния, он только сейчас вышел из того состояния лихорадочного возбуждения и полубезумия, в котором он пребывал все время с той самой минуты, как выехал из Парижа в Верьер. Это были благодатные, чистые слезы; он ни на минуту не сомневался в том, что будет осужден. – Значит, она будет жить! – повторял он – Она будет жить, и простит, и будет любить меня… Наутро, уже довольно поздно, его разбудил тюремщик. – Видно, у вас спокойно на душе, господин Жюльен, – сказал тюремщик. – Вот уж два раза, как я к вам входил, да только постеснялся будить вас. Вот, пожалуйста, две бутылочки славного винца: это вам посылает господин Малой, наш кюре. – Как! Этот мошенник еще здесь? – сказал Жюльен. – Да, сударь, – отвечал тюремщик, понижая голос. – Только вы уж не говорите так громко, это вам может повредить. Жюльен рассмеялся. – В том положении, милый мой, в каком я сейчас оказался, только вы один можете мне повредить: это если перестанете быть таким участливым и добрым… Вы не прогадаете, вам хорошо заплатят, – спохватившись, внушительно добавил Жюльен. И он тут же подтвердил свой внушительный тон, бросив г-ну Нуару золотую монету. Господин Нуару снова и на этот раз с еще большими подробностями изложил все, что узнал про г-жу де Реналь, но о посещении мадемуазель Элизы не заикнулся ни словом. Это была низкая и поистине раболепная натура. Внезапно у Жюльена мелькнула мысль: «Этот безобразный великан получает здесь три-четыре сотни франков, не больше, ибо народу у него в тюрьме не так много; я могу пообещать ему десять тысяч франков, если он сбежит со мной в Швейцарию. Трудно будет только заставить его поверить, что я его не обману». Но когда Жюльен представил себе, как долго ему придется объясняться с этим гнусным животным, он почувствовал отвращение и стал думать о другом. Вечером оказалось, что время уже упущено. В полночь за ним приехала почтовая карета и увезла его. Он остался очень доволен своими спутниками – жандармами. Утром он был доставлен в безансонскую тюрьму, где его любезно препроводили в верхний этаж готической башни. Приглядевшись, он решил, что эта архитектура относится к началу XIV века, и залюбовался ее изяществом и пленительной легкостью. Сквозь узкий просвет между двумя стенами, над угрюмой глубиной двора, открывался вдали изумительной красоты пейзаж. На следующий день ему учинили допрос, после чего несколько дней ему никто не докучал. На душе у него было спокойно. Его дело казалось ему проще простого: «Я хотел убить – меня следует убить». Его мысль не задерживалась на этом рассуждении. Суд, неприятность выступать перед публикой, защита – все это были какие-то досадные пустяки, скучные церемонии, о которых будет время подумать, когда все это наступит. И самый момент смерти также не задерживает его мысли: «Подумаю после суда». Жизнь вовсе не казалась ему скучной, он на все смотрел теперь другими глазами: у него не было никакого честолюбия. Он редко вспоминал о м-ль де Ла-Моль. Он был охвачен чувством раскаяния, и образ г-жи де Реналь часто вставал перед ним, особенно в ночной тишине, которую в этой высокой башне прерывали только крики орлана. Он благодарил небо за то, что рана, которую он нанес, оказалась не смертельной. «Странное дело! – рассуждал он сам с собой. – Ведь мне казалось, что она своим письмом к господину де Ла-Молю разрушила навсегда счастье, которое только что открылось передо мной, и вот не прошло и двух недель после этого письма, а я даже не вспоминаю о том, что так меня тогда волновало… Две-три тысячи ливров ренты, чтобы жить спокойно где-нибудь в горах, в местности вроде Вержи… Я был счастлив тогда. Я только не понимал своего счастья!» Бывали минуты, когда он вдруг срывался со стула в страшном смятении. «Если бы я ранил насмерть госпожу де Реналь, я бы покончил с собой. Мне необходима эта уверенность, что она жива, чтобы не задыхаться от отвращения к себе. Покончить с собой! Вот о чем стоит подумать, – говорил он себе. – Эти лютые формалисты судьи, которые с такой яростью преследуют несчастного подсудимого, а сами за какой-нибудь жалкий орден готовы вздернуть на виселицу лучшего из своих сограждан… Я бы избавился от их власти, от всех их оскорблений на отвратительном французском языке, который здешняя газетка будет называть красноречием… Ведь я могу прожить еще по меньшей мере недель пять-шесть…» «Покончить с собой! Нет, черт возьми, – решил он спустя несколько дней, – ведь Наполеон жил. И потом, мне приятно жить. Здесь тихо, спокойно, никто мне не надоедает», – смеясь, добавил он и начал составлять список книг, которые собирался выписать из Парижа.  XXXVII БАШЕНКА   Могила друга. Стерн   з коридора донесся громкий шум, – в этот час обычно никто не поднимался сюда; орлан улетел с криком, дверь растворилась, и почтенный кюре Шелан, трясущийся, с палкой в руках, упал к нему на грудь. – Ах, боже праведный! Да как же это может быть, дитя мое… Чудовище, следовало бы мне сказать! И добрый старик уже больше не в состоянии был вымолвить ни слова. Жюльен боялся, что он вот-вот упадет. Ему пришлось довести его до стула. Длань времени тяжело легла на этого когда-то столь деятельного человека. Жюльену казалось, что перед ним тень прежнего кюре. Отдышавшись немного, старик заговорил: – Только позавчера я получил ваше письмо из Страсбурга и в нем ваши пятьсот франков для верьерских бедняков. Мне его принесли туда в горы, в Ливрю: я теперь там живу, у моего племянника Жана. И вдруг вчера узнаю об этой катастрофе… Господи боже мой! Да может ли это быть! – Старик уже не плакал, взор его был лишен всякой мысли, и он как бы машинально добавил – Вам понадобятся ваши пятьсот франков, я вам их принес. – Мне только вас надобно видеть, отец мой! – воскликнул растроганный Жюльен. – А деньги у меня еще есть. Но больше он уже не мог добиться от старика ни одного разумного слова. Время от времени слезы набегали на глаза г-на Шелана и тихонько катились по щекам; он устремлял взгляд на Жюльена и, казалось, не мог прийти в себя от изумления, видя, как тот берет его руки и подносит их к своим губам. Это лицо, когда-то такое живое, так пламенно воодушевлявшееся поистине благородными чувствами, теперь словно застыло, лишенное всякого выражения. Вскоре за старцем пришел какой-то крестьянин. – Не годится ему уставать-то, и говорить много нельзя, – сказал он Жюльену, и тот понял, что это и есть его племянник. Это посещение погрузило Жюльена в жестокое уныние без слез, которые могли бы его облегчить. Все стало для него теперь мрачным, безутешным, и сердце его словно оледенело в груди. Это были самые ужасные минуты из того, что он пережил со времени своего преступления. Он увидел смерть во всей ее неприглядности. Все призраки душевного величия и благородства рассеялись, как облако от налетевшей бури. Несколько часов длилось это ужасное состояние. Когда душа отравлена, ее лечат физическим воздействием и шампанским. Но Жюльен счел бы себя низким трусом, если бы прибегнул к подобного рода средствам. На исходе этого ужасного дня, в течение которого он непрерывно метался взад и вперед по своей тесной башне, он вдруг воскликнул: – Ах, какой же я дурак! Ведь если бы мне предстояло умереть, как всякому другому, тогда, конечно, вид этого несчастного старика мог бы привести меня в такое невыносимое уныние. Но смерть мгновенная и в цвете лет – она как раз и избавляет меня от этого жалкого разрушения. Однако, несмотря на все эти рассуждения, Жюльен чувствовал, что он ослабел, что он проявил малодушие, и потому-то его так и расстроило это посещение. В нем теперь уж не было никакой суровости, ничего величественного, никаких римских добродетелей. Смерть царила где-то на большой высоте, и не такая уж это была легкая вещь. «Вот это будет мой термометр, – сказал он себе. – Сегодня вечером я на десять градусов ниже того мужества, с каким следует идти на гильотину. А сегодня утром мое мужество было на надлежащем уровне. А в общем, не все ль равно? Лишь бы оно вернулось ко мне в должную минуту». Эта мысль о термометре несколько развлекла его и в конце концов рассеяла его мрачное настроение. Когда он на другой день проснулся, ему было стыдно вспоминать вчерашний день. «Мое счастье и спокойствие под угрозой». Он даже решил написать главному прокурору, чтобы к нему никого не допускали. «А Фуке? – подумал он. – Если он вздумает приехать сюда, в Безансон, как это его огорчит!» Наверное, он месяца два уже не вспоминал о Фуке. «Каким глупцом я был в Страсбурге! Мои мысли не поднимались выше воротника на моем мундире». Воспоминание о Фуке надолго заняло его, и он опять расчувствовался. Он в волнении шагал из угла в угол. «Ну вот я и опустился уже на двадцать градусов ниже уровня смерти… Если моя слабость будет расти, лучше уж покончить с собой. Как будут торжествовать все эти аббаты Малоны и господа Вально, если я умру слюнтяем!» Приехал Фуке; этот добрый, простодушный человек не помнил себя от горя. Он только об одном и толковал: продать все свое имущество, подкупить тюремщика и устроить Жюльену побег. Он долго говорил о бегстве г-на де Лавалета. – Ты меня огорчаешь, – сказал ему Жюльен. – Господин де Лавалет был невинен, а я виновен. Ты, сам того не желая, заставляешь меня думать об этом различии… Но что это ты говоришь? Неужели? Ты готов продать все свое имущество? – удивился Жюльен, вдруг снова обретая всю свою наблюдательность и недоверчивость. Фуке, обрадовавшись, что наконец-то его друг откликнулся на его замечательную идею, начал подробно высчитывать с точностью чуть ли не до каждой сотни франков, сколько он может выручить за каждый из своих участков. «Какое изумительное самоотвержение для деревенского собственника! – думал Жюльен. – Сколько скопидомства, бережливости, чуть ли не мелкого скряжничества, которое заставляло меня краснеть, когда я замечал это за ним, и всем этим он жертвует для меня! Конечно, у блестящих молодых людей, читающих „Рене“, которых я встречал в особняке де Ла-Моля, нет его смешных недостатков, но, за исключением разве каких-нибудь совершенных юнцов, неожиданно разбогатевших благодаря какому-нибудь наследству и еще не знающих цены деньгам, кто из этих блестящих парижан способен на такое самопожертвование?» Все ошибки речи, неотесанные манеры Фуке – все исчезло для него, и Жюльен бросился обнимать друга. Никогда еще провинция, при сравнения с Парижем, не удостаивалась такого высокого предпочтения. Фуке, в восторге от того чувства, которое он прочел в глазах Жюльена, принял его за согласие бежать… Это проявление величия вернуло Жюльену всю твердость духа, которой лишило его посещение г-на Шелана. Он был еще очень молод, но, по-моему, в нем было заложено много хорошего. Вместо того, чтобы перейти от чувствительности к хитрости, как это случается с громадным большинством людей, он постепенно обрел бы с годами истинно отзывчивую доброту и излечился бы от своей безумной подозрительности. А впрочем, к чему эти праздные предсказания? Допросы участились вопреки всем усилиям Жюльена, который своими показаниями всячески старался сократить эту волокиту. – Я убил или, во всяком случае, пытался убить преднамеренно, – повторял он каждый день». Но судья его был прежде всего формалистом. Показания Жюльена отнюдь не сокращали допросов; они задевали самолюбие судьи. Жюльен не знал, что его хотели перевести в ужасное подземелье и что только благодаря стараниям Фуке он остался в этой славной комнатке, помещавшейся на высоте ста восьмидесяти ступеней. Аббат де Фрилер принадлежал к числу тех влиятельных лиц, которым Фуке поставлял дрова на топливо. Добрый лесоторговец приложил все старания, чтобы проникнуть к всесильному старшему викарию. Радость его была неописуема, когда г-н де Фрилер объявил ему, что, помня добрые качества Жюльена и услуги, которые он когда-то оказал семинарии, он постарается расположить судей в его пользу. У Фуке появилась надежда на спасение друга; уходя, он кланялся чуть ли не до земли и просил г-на старшего викария принять и раздать на служение месс небольшую сумму в шесть луидоров, дабы вымолить оправдание обвиняемому. Фуке пребывал в странном заблуждении. Г-н де Фрилер был отнюдь не чета Вально. Он отказался взять его луидоры и даже не пытался дать понять простаку-крестьянину, что ему лучше попридержать свои денежки. Видя, что ему никак нельзя этого втолковать, без того чтобы не допустить какой-нибудь неосторожности, он посоветовал Фуке раздать эти деньги беднякам-заключенным, которые действительно были лишены всего. «Престранное существо этот Жюльен, – раздумывал г-н де Фрилер. – Поступок его поистине необъясним, а для меня таких вещей не должно быть. Может быть, его можно будет изобразить мучеником… Во всяком случае, я найду концы, дознаюсь, в чем тут дело, и, кстати, мне может подвернуться случай припугнуть эту госпожу де Реналь, которая не питает к нам ни малейшего уважения и, в сущности, терпеть меня не может. А попутно мне, может быть, удастся найти путь к блистательному примирению с господином де Ла-Молем, который явно питает слабость к этому семинаристу». Мировая по тяжбе была подписана несколько недель тому назад, и аббат Пирар, уезжая из Безансона, не упустил случая обронить несколько слов насчет таинственного происхождения Жюльена; это было как раз в тот самый день, когда несчастный покушался убить г-жу де Реналь в верьерской церкви. Жюльен опасался теперь только одной неприятности перед смертью – посещения отца. Он посоветовался с Фуке, не написать ли ему прокурору, чтобы его избавили от всяких посетителей. Этот ужас перед встречей с родным отцом, да еще в такую минуту, глубоко возмутил честную мещанскую натуру лесоторговца. Ему даже показалось, что теперь он понимает, почему столько людей искренне ненавидят его друга. Но из уважения к его несчастью он скрыл свои мысли. – Уж во всяком случае, – холодно заметил он Жюльену, – этот приказ о недопущении свиданий не может коснуться твоего отца.   XXXVIII МОГУЩЕСТВЕННЫЙ ЧЕЛОВЕК   Но какое загадочное поведение! Какая благородная осанка! Кто бы это мог быть? Шиллер   а другой день ранним утром дверь башни отворилась. Жюльен был разбужен внезапно. «О, боже милостивый! Это отец, – подумал он. – Какая неприятность!» В тот же миг женщина в платье простолюдинки бросилась ему на грудь. Он с трудом узнал ее. Это была м-ль де Ла-Моль. – Ах, злюка! Я только из твоего письма узнала, где ты. То, что ты называешь преступлением, это только благородная месть, которая показывает, какое возвышенное сердце бьется в твоей груди, – так вот, я узнала об этом только в Верьере… Несмотря на предубеждение против м-ль де Ла-Моль, в котором он, впрочем, и сам себе не вполне признавался, она показалась Жюльену прелестной. Да и как не увидеть было во всех ее поступках и речах подлинно благородное, бескорыстное чувство, настолько превосходящее все то, на что способна была бы отважиться мелкая, заурядная душонка? Ему снова показалось, что он любит королеву, и через несколько минут, настроившись как нельзя более возвышенно, он обратился к ней в самых изысканных выражениях: – Будущее представлялось мне вполне ясно. Я полагал, что после моей смерти вы сочетаетесь браком с господином де Круазенуа, который женился бы на вдове. Благородная, хоть несколько взбалмошная душа прелестной вдовы, потрясенная и обращенная на путь жизненного благоразумия необычайным событием, знаменательным для нее и трагическим, соизволит признать подлинные достоинства молодого маркиза. Вы примиритесь с уделом быть счастливой тем, что признается за счастье всеми, – почетом, богатством, положением. Но, дорогая моя Матильда, ваш приезд в Безансон, если только он как-нибудь обнаружится, будет смертельным ударом для господина де Ла-Моля, а этого я себе никогда не прощу. Я и так причинил ему много горя! Ваш академик не преминет сказать, что господин маркиз пригрел на своей груди змею. – Признаюсь, я совсем не ожидала такой холодной рассудительности и таких забот о будущем, – полусердито сказала м-ль де Ла-Моль. – Моя горничная, почти такая же осмотрительная, как вы, взяла паспорт на свое имя, и я приехала сюда в почтовой карете под именем госпожи Мишле. – И госпоже Мишле удалось так легко проникнуть ко мне! – Ах, ты все тот же удивительный человек, кого я предпочла всем. Во-первых, я сразу сунула сто франков судейскому, который уверял, что меня никак не пропустят в эту башню. Но, получив деньги, этот честный человек заставил меня ждать, начал придумывать всякие препятствия, я даже подумала, что он просто хочет обмануть меня… – Она остановилась. – Ну и что же? – сказал Жюльен. – Не сердись, пожалуйста, милый мой Жюльен, – сказала она, обнимая его. – Мне пришлось назвать себя этому секретарю, который принял меня за молоденькую парижскую работницу, влюбленную в красавца Жюльена… Нет, правда, он так именно и выразился. Я поклялась ему, что я твоя жена, и теперь я получу разрешение видеть тебя каждый день. «Сущее безумие, – подумал Жюльен. – Но разве я могу этому помешать? В конце концов господин де Ла-Моль такой важный сановник, что общественное мнение сумеет найти оправдание для молодого полковника, который женится на этой прелестной вдовушке. Смерть моя скоро покроет все». И он с упоением отдался пылкой любви Матильды; тут было и безумие и величие души – все, что только можно вообразить самого необычайного. Она совершенно серьезно предложила ему покончить вместе самоубийством. После первых восторгов, после того, как она досыта насладилась счастьем видеть Жюльена, острое любопытство внезапно овладело ее душой. Она приглядывалась к своему возлюбленному и находила, что он неизмеримо выше, чем она себе представляла до сих пор. Ей казалось, что она видит воскресшего Бонифаса де Ла-Моля, но только еще более героического. Матильда побывала у лучших местных адвокатов и с самого начала обидела их тем, что сразу, безо всяких церемоний, предложила им деньги; но в конце концов деньги они приняли. Она быстро уразумела, что в отношении всяких трудно разрешимых и вместе с тем весьма важных вопросов здесь, в Безансоне, все решительно зависит от аббата де Фрилера. Оказалось, что под никому неведомым именем госпожи Мишле проникнуть к всемогущему иезуиту мешают совершенно непреодолимые препятствия. Но по городу разнеслась молва о красоте юной модистки, которая, потеряв голову от любви, явилась из Парижа в Безансон утешать молодого аббата Жюльена. Матильда носилась туда и сюда пешком, без провожатых, по безансонским улицам; она надеялась, что ее никто не узнает. Но как бы там ни было, произвести сильное впечатление на народ казалось ей небесполезным для дела. Ее безумие доходило до того, что она уже видела, как по ее призыву народ поднимает восстание, чтобы спасти Жюльена, идущего на казнь. М-ль де Ла-Моль казалось, что она одета очень просто, как подобает одеваться женщине в горе, в действительности же она была одета так, что не было человека, который бы не глазел на нее. Она уже стала в Безансоне предметом всеобщего внимания, когда наконец, после недельных хлопот, ей удалось добиться приема у г-на де Фрилера. Как ни отважна она была, но мысль о могущественном иезуите так тесно связывалась в ее представлении с темным, непостижимым злодейством, что ее охватила невольная дрожь, когда она позвонила у дверей епископского подворья. Она поднялась по лестнице, которая вела в покои старшего викария. Мороз пробегал у нее по коже. Пустынная уединенность епископского дворца пронизывала ее холодом. «Вот я приду, сяду в кресло, а оно стиснет меня сзади за локти, и я исчезну. У кого тогда моя горничная будет справляться обо мне? Жандармский начальник поостережется и пальцем двинуть… Я здесь одна-одинешенька в этом большом городе!» Но при первом же взгляде на апартаменты старшего викария м-ль де Ла-Моль успокоилась. Прежде всего дверь ей отворил лакей в роскошной ливрее. Гостиная, где ее попросили подождать, была обставлена с таким изысканным вкусом и тонким изяществом, резко отличающимся от грубой показной пышности, что, пожалуй, и в Париже только в самых лучших домах можно было встретить нечто подобное. Едва только она увидела г-на де Фрилера, который вышел к ней с отеческим видом, все ее мысли о чудовищном злодействе сразу исчезли. Она не обнаружила на этом красивом лице ни следа той энергичной и несколько грубой решимости, которую так ненавидят в парижских салонах. Приветливая полуулыбка, оживлявшая черты викария, заправлявшего всем в Безансоне, изобличала человека из хорошего общества, образованного прелата, распорядительного начальника. Матильда почувствовала себя в Париже. Господину де Фрилеру потребовалось всего несколько секунд, чтобы заставить Матильду признаться, что она не кто иная, как дочь его могущественного противника, маркиза де Ла-Моля. – Да, в самом деле, я вовсе не госпожа Мишле, – сказала она, снова обретая все свое высокомерие, столь свойственное ее манере держаться, – и я не опасаюсь признаться вам в этом, ибо я явилась к вам посоветоваться, сударь, о возможности устроить побег господину де Ла-Верне. Во-первых, если он в чем-либо и виновен, так только в опрометчивости: женщина, в которую он стрелял, уже поправилась. Во-вторых, что касается подкупа младших чиновников, я могу предоставить на это сейчас же пятьдесят тысяч франков и обязуюсь дать еще столько же. И, наконец, как я, так и мои родные, мы постараемся выразить нашу признательность и не остановимся ни перед чем, чтобы отблагодарить человека, который спасет господина де Ла-Верне. Господин де Фрилер, по-видимому, был удивлен, услышав это имя. Матильда показала ему несколько писем военного министра, адресованных на имя г-на Жюльена Сореля де Ла-Верне. – Вы сами видите, сударь, что отец мой взялся устроить его судьбу. Все это объясняется очень просто: мы обвенчались тайно, и отец хотел, чтобы он состоял в рядах высшего офицерства, прежде чем огласить этот брак, который мог бы показаться несколько удивительным для дочери де Ла-Моля. Тут Матильда заметила, что, по мере того как г-н де Фрилер делал эти столь важные открытия, выражение доброты и мягкой приветливости на его лице быстро улетучивалось. Хитрость и затаенное коварство проступили в его чертах. Аббатом овладевали какие-то сомнения; он медленно перечитывал официальные документы. «Какую пользу можно извлечь из этих необычайных признаний? – раздумывал он. – У меня неожиданно завязывается тесная связь с приятельницей знаменитой маршальши де Фервак, всесильной племянницы монсиньора епископа… ского, из рук которого получают епископский жезл во Франции. То, на что я мог рассчитывать только в далеком будущем, внезапно оказывается совсем рядом. Ведь это может привести к осуществлению всех моих желаний». Сначала Матильда испугалась, увидев, как внезапно переменился в лице этот могущественный человек, с которым она находилась наедине, в отдаленном покое. «Ну и что ж! – сказала она себе в следующее мгновение. – Ведь хуже всего было бы, если бы я не произвела ни малейшего впечатления на эту холодную, эгоистическую натуру попа, пресыщенного могуществом и всеми благами». Ослепленный этой неожиданно представшей перед ним возможностью получить епископский жезл, пораженный умом Матильды, г-н де Фрилер, забыл на миг всякую осторожность. Матильда видела, что он чуть ли не пресмыкается перед ней; честолюбие, обуявшее его, сделало его суетливым: он весь дрожал нервной дрожью. «Все теперь ясно, – решила она про себя. – Здесь не будет решительно ничего невозможного для подруги госпожи де Фервак». И как ни трудно ей было подавить мучительное чувство ревности, все еще терзавшее ее, она нашла в себе мужество сказать викарию, что Жюльен был близким другом маршальши и встречался у нее чуть не каждый день с монсиньором епископом… ским. – Если бы даже список из тридцати шести присяжных составляли по жребию четыре или пять раз подряд из почетных граждан нашего департамента, – промолвил старший викарий, устремив на нее взгляд, полный самого алчного честолюбия, и многозначительно подчеркивая каждое слово, – я должен был бы признать себя большим неудачником, когда бы не насчитал среди участвующих в жеребьевке восьми или десяти друзей, и при этом самых смышленых из всего списка. За мной почти всегда будет большинство, и даже больше того, чем требуется для вынесения приговора. Итак, вы сами можете судить, мадемуазель, что для меня не составит никаких затруднений добиться оправдания… Аббат вдруг остановился, словно пораженный звуком собственных слов. Он признавался в таких вещах, о которых никогда не следует заикаться перед непосвященными. Но и он, в свою очередь, поразил Матильду, рассказав ей, что в этой необычайной истории Жюльена безансонское общество было больше всего удивлено и заинтересовано тем, что он когда-то был предметом пылкой привязанности г-жи де Реналь и отвечал ей взаимностью в течение довольно долгого времени. Господину де Фрилеру нетрудно было заметить, что его рассказ произвел ошеломляющее впечатление. «Вот когда я отыгрался! – подумал он. – Во всяком случае, у меня теперь есть средство припугнуть эту маленькую своенравную особу; я боялся, что мне это не удастся». Величественный вид Матильды, ее манера держаться, изобличающая отнюдь не смиренный характер, еще усиливали в его глазах очарование этой изумительной красавицы, глядевшей на него сейчас чуть ли не с мольбой. Он снова обрел все свое хладнокровие и, не задумываясь, повернул кинжал в сердце своей жертвы. – Признаться, я даже не удивлюсь, – заметил он как бы вскользь, – если мы услышим, что это из ревности господин Сорель выстрелил дважды из пистолета в женщину, которую когда-то он так любил. Она отнюдь не лишена привлекательности, а с некоторых пор она очень часто виделась с неким аббатом Маркине из Дижона: он чуть ли не янсенист, человек безнравственный, как и все они. Господин де Фрилер дал себе волю и с наслаждением терзал сердце этой красивой молодой девушки, нащупав ее слабую струну. – Зачем понадобилось господину Сорелю, – говорил он, устремив на Матильду пылающий взор, – выбрать для этого церковь, если не ради того, что в это самое время соперник его совершал там богослужение. Все считают, что счастливец, которому вы покровительствуете, исключительно умный, более того, на редкость осторожный человек. Казалось бы, чего проще было спрятаться в саду господина де Реналя, где ему так хорошо знаком каждый уголок; ведь там почти наверняка никто бы его не увидел, не схватил, не заподозрил, и он преспокойно мог бы убить эту женщину, которую приревновал. Это рассуждение, по всей видимости, столь правильное, совершенно расстроило Матильду; она потеряла всякую власть над собой. Гордой душе, но уже успевшей впитать в себя все то черствое благоразумие, которое в большом свете стремится искусно подражать человеческому сердцу, не так-то легко постигнуть, какую радость доставляет человеку пренебречь всяким благоразумием и как сильно может быть такое чувство в пылкой душе. В высших слоях парижского света, где протекала жизнь Матильды, никакое чувство, за очень редким исключением, не способно отрешиться от благоразумия, – ведь из окна бросаются только с шестого этажа. Наконец аббат Фрилер убедился в том, что он держит Матильду в руках. Он дал ей понять (разумеется, он лгал), что у него есть возможность воздействовать на прокурора, который будет выступать обвинителем Жюльена. А когда будут назначены тридцать шесть присяжных судебной сессии, он самолично поговорит по крайней мере с тридцатью из них. Если бы Матильда не показалась г-ну де Фрилеру такой обворожительной, ей бы пришлось ходить к нему раз пять или шесть, прежде чем он снизошел бы до столь откровенного разговора.  XXXIX ИНТРИГА   Кастр, 1676. В соседнем доме брат убил сестру; сей дворянин уже и ранее был повинен в убийстве. Отец его роздал тайно пятьсот экю советникам и этим спас ему жизнь. Локк, «Путешествие во Францию»   ыйдя из епископского подворья, Матильда, не задумываясь, послала нарочного к г-же де Фервак; боязнь скомпрометировать себя не остановила ее ни на секунду. Она умоляла соперницу заручиться от монсиньора епископа написанным им собственноручно письмом на имя аббата де Фрилера. Она дошла до того, что умоляла ее самое приехать в Безансон – поступок поистине героический для этой ревнивой и гордой души. По совету Фуке она остереглась рассказывать о своих хлопотах Жюльену. Ее присутствие и без того доставляло ему немало беспокойства. Близость смерти сделала его таким щепетильным, каким он никогда не был в жизни, и его теперь мучили угрызения совести не только по отношению к г-ну де Ла-Молю, но и по отношению к самой Матильде. «Да как же это так! – говорил он себе. – Я ловлю себя на том, что невнимателен к ней и даже скучаю, когда она здесь. Она губит себя ради меня, и вот как я отплачиваю ей! Неужели я просто злой человек?» Этот вопрос очень мало занимал его, когда он был честолюбцем: не добиться успеха – вот единственное, что считалось тогда постыдным в его глазах. Тягостная неловкость, которую он испытывал в присутствии Матильды, усугублялась еще и тем, что она сейчас пылала к нему какой-то необычайной, неистовой любовью. Она только и говорила, что о всяких невообразимых жертвах, на которые она пойдет для того, чтобы его спасти. Воодушевленная чувством, которое наполняло ее гордостью и подавляло все ее природное высокомерие, она стремилась наполнить каждое мгновение своей жизни каким-нибудь необыкновенным поступком. Все ее долгие разговоры с Жюльеном были сплошь посвящены самым невероятным и как нельзя более рискованным для нее проектам. Тюремщики, которым она щедро платила, предоставляли ей полновластно всем распоряжаться в тюрьме. Фантазии Матильды не ограничивались тем, что она жертвовала своей репутацией; пусть ее история станет известна всему свету, – ей было все равно. Вымолить на коленях помилование Жюльену, бросившись перед мчащейся во весь опор каретой короля, привлечь внимание монарха, рискуя тысячу раз быть раздавленной, – это была одна из наименее сумасшедших выдумок, которыми увлекалось ее безудержное, пылкое воображение. Она не сомневалась, что с помощью своих друзей, состоявших при особе короля, она сможет проникнуть в запретную часть парка Сен-Клу. Жюльен чувствовал себя недостойным такой самоотверженной привязанности, и, по правде сказать, ему было невмоготу от всего этого героизма. Будь это простая нежность, наивная, почти боязливая, она бы нашла у него отклик, тогда как здесь было как раз наоборот: надменной душе Матильды воображение всегда рисовало аудиторию, посторонних… Среди всех ее мучительных волнений и страхов за жизнь своего возлюбленного, которого она не мыслила пережить, Жюльен угадывал в ней тайную потребность поразить мир своей необыкновенной любовью, величием своих поступков. Жюльен негодовал на себя за то, что его совсем не трогает весь этот героизм. Что было бы, если бы он узнал о всех безумствах, которыми Матильда донимала преданного, но весьма рассудительного и трезвого добряка Фуке. Тот и сам не понимал, что, собственно, его раздражает в этой преданности Матильды; потому что ведь и он тоже готов был пожертвовать всем своим состоянием и пойти на любую опасность, лишь бы спасти Жюльена. Он был совершенно потрясен огромным количеством золота, которое разбрасывала Матильда. В первые дни эти столь щедро расточаемые суммы внушали невольное уважение Фуке, который относился к деньгам со всем благоговением провинциала. Наконец он сделал открытие, что проекты м-ль де Ла-Моль меняются что ни день, и, к великому своему облегчению, нашел словцо для порицания этого столь обременительного для него характера: она была непоседа. А от этого эпитета до репутации шалая – хуже этого прозвища в провинции нет – всего один шаг. «Как странно, – говорил себе однажды Жюльен после ухода Матильды, – что такая пылкая любовь, предметом которой я являюсь, оставляет меня до такой степени безразличным. Я не раз читал, что с приближением смерти человек теряет интерес ко всему; но как ужасно чувствовать себя неблагодарным и не быть в состоянии перемениться! Значит, я эгоист?» И он осыпал себя самыми жестокими упреками. Честолюбие умерло в его сердце, и из праха его появилось новое чувство; он называл его раскаянием в том, что он пытался убить г-жу де Реналь. На самом же деле он был в нее без памяти влюблен. Его охватывало неизъяснимое чувство, когда, оставшись один и не опасаясь, что ему помешают, он всей душой погружался в воспоминания о счастливых днях, которые он пережил в Верьере или в Вержи. Все самые маленькие происшествия той поры, которая промелькнула так быстро, дышали для него свежестью и очарованием. Он никогда не вспоминал о своих успехах в Париже, ему скучно было думать об этом. Это его душевное состояние, усиливавшееся с каждым днем, было до некоторой степени вызвано ревностью Матильды. Она видела, что ей приходится бороться с его стремлением к одиночеству. Иногда она с ужасом произносила имя г-жи де Реналь. Она замечала, как Жюльен вздрагивал. И ее страстное чувство к нему разгоралось сильней, для него уже не существовало пределов. «Если он умрет, я умру вслед за ним, – говорила она себе с полным убеждением. – Что сказали бы в парижских гостиных, если бы увидели, что девушка моего круга до такой степени боготворит своего возлюбленного, осужденного на смерть? Только в героические времена можно найти подобные чувства. Да, такой вот любовью пылали сердца во времена Карла IX и Генриха III». В минуты самой пылкой нежности, прижимая к груди своей голову Жюльена, она с ужасом говорила себе: «Как! Эта прелестная голова обречена пасть? Ну что ж! – прибавляла она, пылая героизмом, не лишенным радости. – Если так, то не пройдет и суток – и мои губы, что прижимаются сейчас к этим красивым кудрям, остынут навеки». Воспоминания об этих порывах героизма и исступленной страсти держали ее в каком-то неодолимом плену. Мысль о самоубийстве, столь заманчивая сама по себе, но доныне неведомая этой высокомерной душе, теперь проникла в нее, завладев ею безраздельно. «Нет, кровь моих предков не охладела во мне», – с гордостью говорила себе Матильда. – У меня есть к вам просьба, – сказал однажды ее возлюбленный, – отдайте вашего ребенка какой-нибудь кормилице в Верьере, а госпожа де Реналь присмотрит за кормилицей. – Как это жестоко, то, что вы мне говорите… – Матильда побледнела. – Да, правда, прости меня, я бесконечно виноват перед тобой! – воскликнул Жюльен, очнувшись от забытья и сжимая Матильду в объятиях. Но после того, как ему удалось успокоить ее и она перестала плакать, он снова вернулся к той же мысли, но на этот раз более осмотрительно. Он заговорил с оттенком философической грусти. Он говорил о будущем, которое вот-вот должно было оборваться для него. – Надо сознаться, дорогая, что любовь – это просто случайность в жизни, но такая случайность возможна только для высокой души. Смерть моего сына была бы, в сущности, счастьем для вашей фамильной гордости, и вся ваша челядь отлично это поймет. Всеобщее пренебрежение – вот участь, которая ожидает этого ребенка, плод несчастья и позора… Я надеюсь, что придет время, – не берусь предсказывать, когда это произойдет, но мужество мое это предвидит, – вы исполните мою последнюю волю и выйдете замуж за маркиза де Круазенуа. – Как! Я, обесчещенная? – Клеймо бесчестия не пристанет к такому имени, как ваше. Вы будете вдовой, и вдовой безумца, вот и все. Я даже скажу больше: мое преступление, в котором отнюдь не замешаны денежные расчеты, не будет считаться столь уж позорным. Быть может, к тому времени какой-нибудь философ-законодатель добьется, вопреки предрассудкам своих современников, отмены смертной казни. И вот тогда какой-нибудь дружеский голос при случае скажет: «А помните, первый супруг мадемуазель де Ла-Моль?.. Конечно, он был безумец, но он вовсе не был злодеем или извергом. Поистине это была нелепость – отрубить ему голову…» И тогда память обо мне совсем не будет позорной, по крайней мере через некоторое время… Ваше положение в свете, ваше состояние и – позвольте вам это сказать – ваш ум дадут возможность господину де Круазенуа, если он станет вашим супругом, играть такую роль, какой он никогда бы не добился сам. Ведь, кроме знатного происхождения и храбрости, он ничем не отличается, а эти качества, с которыми можно было преуспевать в тысяча семьсот двадцать девятом году – ибо тогда это было все, – теперь, век спустя, считаются просто анахронизмом и только побуждают человека ко всяческим надеждам. Надо иметь еще кое-что за душой, чтобы стоять во главе французской молодежи. Вы, с вашим предприимчивым и твердым характером, будете оказывать поддержку той политической партии, в которую заставите войти вашего супруга. Вы сможете стать достойной преемницей госпожи де Шеврез или госпожи де Лонгвиль, что действовали во времена Фронды… Но к тому времени, дорогая моя, божественный пыл, который сейчас одушевляет вас, несколько охладеет. – Позвольте мне сказать вам, – прибавил он после целого ряда разных подготовительных фраз, – что пройдет пятнадцать лет, и эта любовь, которую вы сейчас питаете ко мне, будет казаться вам сумасбродством, простительным, быть может, но все же сумасбродством. Он вдруг замолчал и задумался. Им снова завладела та же мысль, которая так возмутила Матильду: «Пройдет пятнадцать лет, и госпожа де Реналь будет обожать моего сына, а вы его забудете».  XL СПОКОЙСТВИЕ   Вот потому-то, что я тогда был безумцем, я стал мудрым ныне. О ты, философ, не умеющий видеть ничего за пределами мгновенья, сколь беден твой кругозор! Глаз твой не способен наблюдать сокровенную работу незримых человеческих страстей. Гёте   тот разговор был прерван допросом и тотчас же вслед за ним беседой с адвокатом, которому была поручена защита. Эти моменты были единственной неприятностью в жизни Жюльена, полной беспечности и нежных воспоминаний. – Это убийство, и убийство с заранее обдуманным намерением, – повторял он и следователю и адвокату. – Я очень сожалею, господа, – прибавил он, улыбаясь, – но по крайней мере вам это не доставит никаких хлопот. «В конце концов, – сказал себе Жюльен, когда ему удалось отделаться от этих субъектов, – я, надо полагать, храбрый человек и уж, разумеется, храбрее этих двоих. Для них это предел несчастья, вершина ужасов – этот поединок с несчастным исходом, но займусь я им всерьез только в тот день, когда он произойдет». «Дело в том, что я знавал и большие несчастья, – продолжал философствовать Жюльен. – Я страдал куда больше во время моей первой поездки в Страсбург, когда я был уверен, что Матильда покинула меня… И подумать только, как страстно я домогался тогда этой близости, к которой сейчас я совершенно безразличен! Сказать по правде, я себя чувствую гораздо счастливее наедине с собой, чем когда эта красавица разделяет со мной мое одиночество». Адвокат, законник и формалист, считал его сумасшедшим и присоединялся к общему мнению, что он схватился за пистолет в припадке ревности. Однажды он отважился намекнуть Жюльену, что такое показание, соответствует оно истине или нет, было бы превосходной опорой для защиты. Но тут подсудимый мгновенно выказал всю свою запальчивую и нетерпеливую натуру. – Если вы дорожите жизнью, сударь, – вскричал Жюльен вне себя, – то берегитесь и оставьте это раз навсегда, не повторяйте этой чудовищной лжи! Осторожный адвокат на секунду струхнул: а ну-ка, он его сейчас задушит? Адвокат готовил свою защитительную речь, ибо решительная минута приближалась. В Безансоне, как и во всем департаменте, только и было разговоров, что об этом громком процессе. Жюльен ничего этого не знал; он раз навсегда просил избавить его от подобного рода рассказов. В этот день Фуке с Матильдой сделали попытку сообщить ему кое-какие слухи, по их мнению, весьма обнадеживающие. Жюльен остановил их с первых же слов. – Дайте мне жить моей идеальной жизнью. Все эти ваши мелкие дрязги, ваши рассказы о житейской действительности, более или менее оскорбительные для моего самолюбия, только и могут что заставить меня упасть с неба на землю. Всякий умирает, как может, вот и я хочу думать о смерти на свой собственный лад. Какое мне дело до других? Мои отношения с другими скоро прервутся навсегда. Умоляю вас, не говорите мне больше об этих людях: довольно с меня и того, что мне приходится терпеть следователя и адвоката. «Видно, в самом деле, – говорил он себе, – так уж мне на роду написано – умереть, мечтая. К чему такому безвестному человеку, как я, который может быть твердо уверен, что через каких-нибудь две недели о нем все забудут, к чему ему, сказать по правде, строить из себя дурака и разыгрывать какую-то комедию?.. А странно все-таки, что я только теперь постигаю искусство радоваться жизни, когда уж совсем близко вижу ее конец». Он проводил последние дни, шагая по узенькой площадке на самом верху своей башни, куря великолепные сигары, за которыми Матильда посылала нарочного в Голландию, и нимало не подозревая о том, что его появления ждут не дождутся и что все, у кого только есть подзорные трубы, изо дня в день стерегут этот миг. Мысли его витали в Вержи. Он никогда не говорил с Фуке о г-же де Реналь, но раза два-три приятель сообщал ему, что она быстро поправляется, и слова эти заставляли трепетать сердце Жюльена. Между тем, как душа Жюльена вся целиком почти неизменно пребывала в стране грез, Матильда занималась разными житейскими делами, как это и подобает натуре аристократической, и сумела настолько продвинуть дружественную переписку между г-жой де Фервак и г-ном де Фрилером, что уже великое слово «епископство» было произнесено. Почтеннейший прелат, в руках которого находился список бенефиций, соизволил сделать собственноручную приписку к письму своей племянницы. «Бедный Сорель просто легкомысленный юноша; я надеюсь, что нам его вернут». Господин де Фрилер, увидев эти строки, чуть не сошел с ума от радости. Он не сомневался, что ему удастся спасти Жюльена. – Если бы только не этот якобинский закон, который предписывает составлять бесконечный список присяжных, что, в сущности, преследует лишь одну цель – лишить всякого влияния представителей знати, – говорил он Матильде накануне жеребьевки тридцати шести присяжных на судебную сессию, – я мог бы вам поручиться за приговор. Ведь добился же я оправдания кюре Н. На другой день г-н де Фрилер с великим удовлетворением обнаружил среди имен, оказавшихся в списке после жеребьевки, пять членов безансонской конгрегации, а в числе лиц, избранных от других городов, имена господ Вально, де Муаро, де Шолена. – Я хоть сейчас могу поручиться за этих восьмерых, – заявил он Матильде. – Первые пять – это просто пешки. Вально – мой агент, Муаро обязан мне решительно всем, а де Шолен – болван, который боится всего на свете. Департаментская газета сообщила имена присяжных, и г-жа де Реналь, к неописуемому ужасу своего супруга, пожелала отправиться в Безансон. Единственное, чего удалось добиться от нее г-ну де Реналю, – это то, что она пообещала ему не вставать с постели, чтобы избегнуть неприятности быть вызванной в суд в качестве свидетельницы. – Вы не представляете себе моего положения, – говорил бывший мэр Верьера, – я ведь теперь считаюсь либералом из отпавших, как у нас выражаются. Можно не сомневаться, что этот прохвост Вально и господин де Фрилер постараются внушить прокурору и судьям обернуть дело так, чтобы напакостить мне как только можно. Госпожа де Реналь охотно подчинилась требованию своего супруга. «Если я появлюсь на суде, – говорила она себе, – это произведет впечатление, что я требую кары». Несмотря на все обещания вести себя благоразумно, обещания, данные ею и духовнику и мужу, она, едва только успев приехать в Безансон, тотчас же написала собственноручно каждому из тридцати шести присяжных: «Я не появлюсь в день суда, сударь, ибо мое присутствие может отразиться неблагоприятно на интересах господина Сореля. Единственно, чего я всем сердцем горячо желаю, – это то, чтобы он был оправдан. Поверьте, ужасная мысль, что невинный человек будет из-за меня осужден на смерть, отравит весь остаток моей жизни и, несомненно, сократит ее. Как Вы можете приговорить его к смерти, если я жива! Нет, безусловно, общество не имеет права отнимать жизнь, а тем паче у такого человека, как Жюльен Сорель. Все в Верьере и раньше знали, что у него бывают минуты душевного расстройства. У этого несчастного юноши есть могущественные враги, но даже и среди его врагов (а сколько их у него!) найдется ли хоть один, который бы усомнился в его исключительных дарованиях, в его глубочайших знаниях? Человек, которого Вам предстоит судить, сударь, – это незаурядное существо. В течение почти полутора лет мы все знали его как благочестивого, скромного, прилежного юношу, но два-три раза в год у него бывали приступы меланхолии, доходившие чуть ли не до помрачения рассудка. Весь Верьер, все наши соседи в Вержи, где мы проводим лето, вся моя семья и сам господин помощник префекта могут подтвердить его примерное благочестие; он знает наизусть все священное писание. Разве нечестивец стал бы трудиться целыми годами, чтобы выучить эту святую книгу? Мои сыновья будут иметь честь вручить Вам это письмо; они – дети. Соблаговолите, сударь, спросить их; они Вам расскажут об этом злосчастном юноше много всяких подробностей, которые, безусловно, убедят Вас в том, что осудить его было бы жесточайшим варварством. Вы не только не отомстите за меня. Вы и меня лишите жизни. Что могут его враги противопоставить простому факту? Рана, нанесенная им в состоянии умопомрачения, которое даже и дети мои замечали у своего гувернера, оказалась такой пустячной, что не прошло и двух месяцев, как я уже смогла приехать на почтовых из Верьера в Безансон. Если я узнаю, сударь, что Вы хоть сколько-нибудь колеблетесь пощадить столь мало виновное существо и не карать его бесчеловечным законом, я встану с постели, где меня удерживает исключительно приказание моего мужа, приду к Вам и буду умолять Вас на коленях. Объявите, сударь, что злоумышление не доказано, И Вам не придется винить себя в том, что Вы пролили невинную кровь…» и так далее и так далее.  XLI СУД   В стране долго будут вспоминать об этом нашумевшем процессе. Интерес к подсудимому возрастал переходя в настоящее смятение, ибо сколько ни удивительно казалось его преступление, оно не внушало ужаса. Да будь оно даже ужасно, этот юноша был так хорош собой! Его блестящая карьера, прервавшаяся так рано, вызывала к нему живейшее участие. «Неужели он будет осужден?» – допытывались женщины у знакомых мужчин и, бледнея, ждали ответа. Сент-Бёв   аконец настал этот день, которого так страшились г-жа де Реналь и Матильда. Необычный вид города внушал им невольный ужас, и даже мужественная душа Фуке была повергнута в смятение Вся провинция стеклась в Безансон, чтобы послушать это романическое дело. Уже за несколько дней в гостиницах не оставалось ни одного свободного угла. Г-на председателя суда осаждали просьбами о входных билетах. Все городские дамы жаждали присутствовать на суде, на улицах продавали портрет Жюльена, и т. п., и т. п.

The script ran 0.003 seconds.