1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
— Он женатый? — спросила Татьяна, перебивая его речь, и тонкие губы ее небольшого рта плотно сжались.
— Вдовый! — ответила мать грустно.
— Оттого и смел! — сказала Татьяна низким, грудным голосом. — Женатый такой дорогой не пойдет — забоится…
— А я? Женат и все, — воскликнул Петр.
— Полно, кум! — не глядя на него и скривив губы, говорила женщина. — Ну, что ты такое? Только говоришь да, редко, книжку прочитаешь. Немного людям пользы от того, что ты со Степаном по углам шушукаешь.
— Меня, брат, многие слышат! — возразил мужик обиженно и тихо. — Я — вроде дрожжей тут, ты это напрасно…
Степан молча взглянул на жену и снова опустил голову.
— И зачем мужики женятся? — спросила Татьяна. — Работница нужна, говорят, — чего работать?
— Мало тебе еще! — глухо вставил Степан.
— Какой толк в этой работе? Впроголодь живешь изо дня в день все равно. Дети родятся — поглядеть за ними время нет, — из-за работы, которая хлеба не дает.
Она подошла к матери, села рядом с нею, говоря настойчиво, без жалобы и грусти…
— У меня — двое было. Один, двухлетний, сварился кипятком, другого — не доносила, мертвый родился, — из-за работы этой треклятой! Радость мне? Я говорю — напрасно мужики женятся, только вяжут себе руки, жили бы свободно, добивались бы нужного порядка, вышли бы за правду прямо, как тот человек! Верно говорю, матушка?..
— Верно! — сказала мать. — Верно, милая, — иначе не одолеешь жизни…
— У вас муженек-то есть?
— Помер. Сын у меня… — А он где, с вами живет?
— В тюрьме сидит! — ответила мать.
И почувствовала, что эти слова, вместе с привычной грустью, всегда вызываемой ими, налили грудь ее спокойной гордостью.
— Второй раз сажают — все за то, что он понял божью правду и открыто сеял ее… Молодой он, красавец, умный! Газету — он придумал, и Михаила Ивановича он на путь поставил, — хоть и вдвое старше его Михайло-то! Теперь вот — судить будут за это сына моего и — засудят, а он уйдет из Сибири и снова будет делать свое дело…
Она говорила, а гордое чувство все росло в груди у нее и, создавая образ героя, требовало слов себе, стискивало горло. Ей необходимо было уравновесить чем-либо ярким и разумным то мрачное, что она видела в этот день и что давило ей голову бессмысленным ужасом, бесстыдной жестокостью. Бессознательно подчиняясь этому требованию здоровой души, она собирала все, что видела светлого и чистого, в один огонь, ослеплявший ее своим чистым горением…
— Уже их много родилось, таких людей, все больше рождается, и все они, до конца своего, будут стоять за свободу для людей, за правду…
Она забыла осторожность и хотя не называла имен, но рассказывала все, что ей было известно о тайной работе для освобождения народа из цепей жадности. Рисуя образы, дорогие ее сердцу, она влагала в свои слова всю силу, все обилие любви, так поздно разбуженной в ее груди тревожными толчками жизни, и сама с горячей радостью любовалась людьми, которые вставали в памяти, освещенные и украшенные ее чувством.
— Работа идет общая по всей земле, во всех городах, силе хороших людей — нет ни меры, ни счета, все растет она, и будет расти до победного нашего часа…
Голос ее лился ровно, слова она находила легко и быстро низала их, как разноцветный бисер, на крепкую нить своего желания очистить сердце от крови и грязи этого дня. Она видела, что мужики точно вросли там, где застала их речь ее, не шевелятся, смотрят в лицо ей серьезно, слышала прерывистое дыхание женщины, сидевшей рядом с ней, и все это увеличивало силу ее веры в то, что она говорила и обещала людям…
— Все, кому трудно живется, кого давит нужда и беззаконие, одолели богатые и прислужники их, — все, весь народ должен идти встречу людям, которые за него в тюрьмах погибают, на смертные муки идут. Без корысти объяснят они, где лежит путь к счастью для всех людей, без обмана скажут — трудный путь — и насильно никого не поведут за собой, но как встанешь рядом с ними — не уйдешь от них никогда, видишь — правильно все, эта дорога, а — не другая!
Ей приятно было осуществлять давнее желание свое — вот, она сама говорила людям о правде!
— С такими людьми можно идти народу, они на малом не помирятся, не остановятся, пока не одолеют все обманы, всю злобу и жадность, они не сложат рук, покуда весь народ не сольется в одну душу, пока он в один голос не скажет — я владыка, я сам построю законы, для всех равные!..
Усталая, она замолчала, оглянулась. В грудь ей спокойно легла уверенность, что ее слова не пропадут бесполезно. Мужики смотрели на нее, ожидая еще чего-то. Петр сложил руки на груди, прищурил глаза, и на пестром лице его дрожала улыбка. Степан, облокотясь одной рукой на стол, весь подался вперед, вытянул шею и как бы все еще слушал. Тень лежала на лице его, и от этого оно казалось более законченным. Его жена, сидя рядом о матерью, согнулась, положив локти на колена, и смотрела под ноги себе.
— Вот как! — шепотом сказал Петр и осторожно сел на лавку, покачивая головой.
Степан медленно выпрямился, посмотрел на жену и развел в воздухе руками, как бы желая обнять что-то…
— Ежели за это дело браться, — задумчиво и негромко начал он, — то уже, действительно, надо всей душой… Петр робко вставил:
— Н-да, назад не оглядывайся!..
— Затеяно это широко! — продолжал Степан.
— На всю землю! — снова добавил Петр.
18
Мать оперлась спиной о стену и, закинув голову, слушала их негромкие, взвешивающие слова. Встала Татьяна, оглянулась и снова села. Ее зеленые глаза блестели сухо, когда она недовольно и с пренебрежением на лице посмотрела на мужиков.
— Много, видно, горя испытали вы? — вдруг сказала она, обращаясь к матери.
— Было! — отозвалась мать.
— Хорошо говорите, — тянет сердце за вашей речью. Думаешь — господи! хоть бы в щелку посмотреть на таких людей и на жизнь. Что живешь? Овца! Я вот грамотная, читаю книжки, думаю много, иной раз и ночь не спишь, от мыслей. А что толку? Не буду думать — зря исчезну, и буду — тоже зря.
Она говорила с усмешкой в глазах и порой точно вдруг перекусывала свою речь, как нитку. Мужики молчали. Ветер гладил стекла окон, шуршал соломой по крыше, тихонько гудел в трубе. Выла собака. И неохотно, изредка в окно стучали капли дождя. Огонь в лампе дрогнул, потускнел, но через секунду снова разгорелся ровно и ярко.
— Послушала ваши речи — вот для чего люди живут! И так чудно, — слушаю я вас и вижу — да ведь я это знаю! А до вас ничего я этакого не слыхала и мыслей у меня таких не было…
— Поесть бы надо, Татьяна, да погасить огонь! — сказал Степан хмуро и медленно. — Заметят люди — у Чумаковых огонь долго горел. Нам это не важно, а для гостьи, может, нехорошо окажется…
Татьяна встала и пошла к печке.
— Да-а! — тихонько и с улыбкой заговорил Петр. — Теперь, кум, держи ухо востро! Как появится в народе газета…
— Я не про себя говорю. Меня и заарестуют — не велика беда!
Жена его подошла к столу и сказала:
— Уйди…
Он встал, отошел в сторону и, глядя, как она накрывает на стол, с усмешкой заявил:
— Цена нашему брату — пятачок пучок, да и то — когда в пучке сотня…
Матери вдруг стало жалко его — он все больше нравился ей теперь. После речи она чувствовала себя отдохнувшей от грязной тяжести дня, была довольна собой и хотела всем доброго, хорошего.
— Неправильно вы судите, хозяин! — сказала она. — Не нужно человеку соглашаться с тем, как его ценят те люди, которым кроме крови его, ничего не надо. Вы должны сами себя оценить, изнутри, не для врагов, а для друзей…
— Какие у нас друзья? — тихо воскликнул мужик. — До первого куска…
— А я говорю — есть друзья у народа…
— Есть, да — не здесь, — вот оно что! — задумчиво отозвался Степан.
— А вы их здесь заведите. Степан подумал и тихо сказал:
— Н-да, надо бы…
— Садитесь за стол! — пригласила Татьяна.
За ужином Петр, подавленный речами матери и как будто
растерявшийся, снова оживленно и быстро говорил:
— Вам, мамаша, для незаметности, так сказать, нужно выехать отсюда пораньше. И поезжайте вы на следующую станцию, а не в город, — на почтовых поезжайте…
— Зачем? Я свезу, — сказал Степан.
— Не надо! В случае чего — спросят тебя — ночевала? Ночевала. Куда девалась? Я отвез! Ага-а, ты отвез? Иди-ка в острог! Понял? А в острог торопиться зачем же? Всему свой черед, — время придет — и царь помрет, говорится. А тут просто — ночевала, наняла лошадей, уехала! Мало ли кто ночует у кого? Село проезжее…
— Где это ты, Петр, бояться учился? — насмешливо спросила Татьяна.
— Все надо знать, кума! — ударив себя по колену, воскликнул Петр. — Умей бояться, умей и смелым быть! Ты помнишь, как из-за этой газеты земский Ваганова трепал? Теперь Ваганова-то за большие деньги не уговоришь книгу в руки взять, да! Вы, мамаша, мне верьте, я на всякие штуки шельма острая, это очень всем известно. Книжки и бумажки я вам посею в лучшем виде, сколько угодно! Народ у нас, конечно, не очень грамотен и пуглив, ну, однако, время так поджимает бока, что человек поневоле глаза таращит — в чем дело? А книжка ему совершенно просто отвечает: а вот в чем — думай, соображай! Есть примеры, что неграмотный больше грамотного понимает, особенно ежели грамотный-то сытый! Я тут везде хожу, много вижу — ничего! Жить можно, но требуется мозг и большая ловкость, чтобы сразу в лужу не сесть. Начальство — оно тоже носом чувствует, что как будто холодком подуло от мужика — улыбается он мало и совсем неласково, — вообще отвыкать от начальства хочет! Намедни в Смоляково — тут недалеко деревенька такая — приехали подати выбивать, а мужики — на дыбы да за колья! Становой прямо говорит:
«Ах вы, сукины дети! Да ведь это — против царя?!» Был там мужик один, Спивакин, он и скажи: «А ну вас к нехорошей матери с царем-то! Какой там царь, когда последнюю рубаху с плеч тащит?..» Вот оно куда пошло, мамаша! Конечно, Спивакина зацапали и в острог, а слово — осталось, и даже мальчишки малые знают его, — оно кричит, живет!
Он не ел, а все говорил быстрым шепотком, бойко поблескивая темными плутоватыми глазами и щедро высыпая перед матерью, точно медную монету из кошеля, бесчисленные наблюдения над жизнью деревни.
Раза два Степан говорил ему:
— Ты бы поел…
Петр хватал кусок хлеба, ложку и снова заливался рассказами, точно щегленок песней. Наконец после ужина он, вскочив на ноги, заявил:
— Ну, мне пора домой!..
Встал перед матерью и, кивая головой, тряс ее руку, говоря:
— Прощайте, мамаша! Может, никогда и не увидимся! Должен вам сказать, что все это очень хорошо! Встретить вас и речи ваши — очень хорошо! В чемоданчике у вас, кроме печатного, еще что-нибудь есть? Платок шерстяной? Чудесно — шерстяной платок, Степан, помни! Сейчас он принесет вам чемоданчик! Идем, Степан! Прощайте! Всего хорошего!..
Когда они ушли, стало слышно, как шуршат тараканы, ветер возится по крыше и стучит заслонкой трубы, мелкий дождь монотонно бьется в окно. Татьяна приготовляла постель для матери, стаскивая с печи и с полатей одежду и укладывая ее на лавке.
— Живой человек! — заметила мать.
Хозяйка, взглянув на нее исподлобья, ответила:
— Звенит, звенит, а — недалеко слышно.
— А как муж ваш? — спросила мать.
— Ничего. Хороший мужик, не пьет, живем дружно, ничего! Только характера слабого…
Она выпрямилась и, помолчав, спросила:
— Ведь теперь что надо, — бунтовать надо народу? Конечно! Об этом все думают, только каждый в особицу, про себя. А нужно, чтобы вслух заговорили… и сначала должен кто-нибудь один решиться…
Она села на лавку и вдруг спросила:
— Говорите — и молодые барышни занимаются этим, ходят по рабочим, читают, — не брезгуют, не боятся?
И, внимательно выслушав ответ матери, глубоко вздохнула. Потом, спустя веки и наклонив голову, снова заговорила:
— В одной книжке прочитала я слова — бесмысленная жизнь. Это я очень поняла, сразу! Знаю я такую жизнь — мысли есть, а не связаны и бродят, как овцы без пастуха, — нечем, некому их собрать… Это и есть — бесмысленная жизнь. Бежала бы я от нее да и не оглянулась, — такая тоска, когда что-нибудь понимаешь!
Мать видела эту тоску в сухом блеске зеленых глаз женщины, на ее худом лице, слышала в голосе. Ей захотелось утешить ее, приласкать.
— Вы-то, милая, понимаете, что делать… Татьяна тихо перебила ее:
— Уметь надо. Готово вам, ложитесь! Отошла к печке и молча встала там, прямая, сурово сосредоточенная. Мать, не раздеваясь, легла, почувствовала ноющую усталость в костях и тихо застонала. Татьяна погасила лампу, и, когда избу тесно наполнила тьма, раздался ее низкий ровный голос. Он звучал так, точно стирал что-то с плоского лица душной тьмы.
— Не молитесь вы. Я тоже думаю, что нет бога. И чудес нет. Мать беспокойно повернулась на лавке, — прямо на нее в окно смотрела бездонная тьма, и в тишину настойчиво вползал едва слышный шорох, шелест. Она заговорила почти шепотом и боязливо:
— Насчет бога — не знаю я, а во Христа верю… И словам его верю — возлюби ближнего, яко себя, — в это верю!..
Татьяна молчала. В темноте мать видела слабый контур ее прямой фигуры, серой на ночном фоне печи. Она стояла неподвижно. Мать в тоске закрыла глаза.
Вдруг раздался холодный голос:
— Смерти деток моих не могу я простить ни богу, ни людям, — никогда!..
Ниловна беспокойно привстала, сердцем поняв силу боли, вызвавшей эти слова.
— Вы молодая, еще будут детки, — ласково сказала она.
Шепотом и не сразу женщина ответила:
— Нет! Испорчена я, доктор говорит, — никогда не рожу больше…
Мышь пробежала по полу. Что-то сухо и громко треснуло, разорвав неподвижность тишины невидимой молнией звука. И снова стали ясно слышны шорохи и шелесты осеннего дождя на соломе крыши, они шарили по ней, как чьи-то испуганные тонкие пальцы. И уныло падали на землю капли воды, отмечая медленный ход осенней ночи…
Сквозь тяжелую дрему мать услыхала глухие шаги на улице, в сенях. Осторожно отворилась дверь, раздался тихий оклик:
— Татьяна, легла, что ли?
— Нет.
— А она спит?
— Видно, спит.
Вспыхнул огонь, задрожал и утонул во тьме. Мужик подошел к постели матери, поправил тулуп, окутав ее ноги. Эта ласка мягко тронула мать своей простотой, и, снова закрыв глаза, она улыбнулась. Степан молча разделся, влез на полати. Стало тихо.
Чутко вслушиваясь в ленивые колебания дремотной тишины, мать неподвижно лежала, а перед нею во тьме качалось облитое кровью лицо Рыбина…
На полатях раздался сухой шепот.
— Видишь, какие люди берутся за это? Пожилые уж, испили горя досыта, работали, отдыхать бы им пора, а они — вот! Ты же молодой, разумный, — эх, Степа…
Влажный и густой голос мужика ответил:
— За такое дело, не подумав, нельзя взяться…
— Слышала я это…
Звуки оборвались и возникли снова — загудел голос Степана:
— Надо так — сначала поговорить с мужиками отдельно, — вот Маков, Алеша
— бойкий, грамотный и начальством обижен. Шорин, Сергей — тоже разумный мужик. Князев — человек честный, смелый. Пока что будет! Надо поглядеть на людей, про которых она говорила. Я вот возьму топор да махну в город, будто дрова колоть, на заработки, мол, пошел. Тут надо осторожно. Она верно говорит: цена человеку — дело его. Вот как мужик-то этот. Его хоть перед богом ставь, он не сдаст… врылся. А Никитка-то, а? Засовестился, — чудеса!
— При вас бьют человека, а вы — рты разинули…
— Ты — погоди! Ты скажи — слава богу, что мы сами его не били, человека-то, — вот что!
Он шептал долго, то понижая голос так, что мать едва слышала его слова, то сразу начинал гудеть сильно и густо. Тогда женщина останавливала его:
— Тише! Разбудишь…
Мать заснула тяжелым сном — он сразу душной тучей навалился на нее, обнял и увлек.
Татьяна разбудила ее, когда в окна избы еще слепо смотрели серые сумерки утра и над селом в холодной тишине сонно плавал и таял медный звук сторожевого колокола церкви.
— Я самовар поставила, попейте чаю, а то холодно будет, прямо со сна, ехать…
Степан, расчесывая спутанную бороду, деловито спрашивал мать, как ее найти в городе, а ей казалось, что сегодня лицо мужика стало лучше, законченное. За чаем он, усмехаясь, заметил:
— Как это случилось чудно!
— Что? — спросила Татьяна.
— Да вот знакомство! Просто так… Мать задумчиво, но уверенно сказала:
— В этом деле удивительная простота во всем.
Расстались с ней хозяева сдержанно, скупо тратя слова, щедро обнаруживая множество мелких забот об ее удобствах.
Сидя в бричке, мать думала, что этот мужик начнет работать осторожно, бесшумно, точно крот, и неустанно. И всегда будет звучать около него недовольный голос жены, будет сверкать жгучий блеск ее зеленых глаз и не умрет в ней, пока жива она, мстительная, волчья тоска матери о погибших детях.
Вспомнился Рыбин, его кровь, лицо, горячие глаза, слова его, — сердце сжалось в горьком чувстве бессилия перед зверями. И всю дорогу до города, на тусклом фоне серого дня, перед матерью стояла крепкая фигура чернобородого Михаилы, в разорванной рубахе, со связанными за спиной руками, всклокоченной головой, одетая гневом и верою в свою правду. Мать думала о бесчисленных деревнях, робко прижавшихся к земле, о людях, тайно ожидавших прихода правды, и о тысячах людей, которые безмысленно и молча работают всю жизнь, ничего не ожидая.
Жизнь представлялась невспаханным, холмистым полем, которое натужно и немо ждет работников и молча обещает свободным честным рукам:
«Оплодотворите меня семенами разума и правды — я взращу вам сторицею!»
Вспоминая успех свой, она глубоко в груди чувствовала тихий трепет радости и стыдливо подавляла его.
19
Дома дверь ей отпер Николай, растрепанный, с книгой в руках.
— Уже? — воскликнул он радостно. — Скоро вы!
Глаза его ласково и живо мигали под очками, он помогал ей раздеваться и, с ласковой улыбкой заглядывая в лицо, говорил:
— А у меня ночью, видите ли, обыск был, я подумал — какая причина? Не случилось ли чего с вами? Но — не арестовали. Ведь если бы вас арестовали, так и меня не оставили бы!..
Он ввел ее в столовую, оживленно продолжая:
— Однако — теперь прогонят со службы. Это — не огорчает. Мне надоело считать безлошадных крестьян!
Комната имела такой вид, точно кто-то сильный, в глупом припадке озорства, толкал с улицы в стены дома, пока не растряс все внутри его. Портреты валялись на полу, обои были отодраны и торчали клочьями, в одном месте приподнята доска пола, выворочен подоконник, на полу у печи рассыпана зола. Мать покачала головой при виде знакомой картины и пристально посмотрела на Николая, чувствуя в нем что-то новое.
На столе стоял погасший самовар, немытая посуда, колбаса и сыр на бумаге вместо тарелки, валялись куски и крошки хлеба, книги, самоварные угли. Мать усмехнулась, Николай тоже сконфуженно улыбнулся.
— Это уж я дополнил картину погрома, но ничего, Ниловна, ничего! Я думаю, они опять придут, оттого и не убирал все это. Ну, как вы съездили?
Вопрос тяжело толкнул ее в грудь — перед нею встал Рыбин, и она почувствовала себя виноватой, что сразу не заговорила о нем. Наклонясь на стуле, она подвинулась к Николаю и, стараясь сохранить спокойствие, боясь позабыть что-нибудь, начала рассказывать.
— Схватили его… Лицо Николая дрогнуло.
— Да?
Мать остановила его вопрос движением руки и продолжала так, точно она сидела пред лицом самой справедливости, принося ей жалобу на истязание человека. Николай откинулся на спинку стула, побледнел и, закусив губу, слушал. Он медленно снял очки, положил их на стол, провел по лицу рукой, точно стирая с него невидимую паутину. Лицо его сделалось острым, странно высунулись скулы, вздрагивали ноздри, — мать впервые видела его таким, и он немного пугал ее.
Когда она кончила, он встал, с минуту молча ходил по комнате, сунув кулаки глубоко в карманы. Потом сквозь зубы пробормотал:
— Крупный человек, должно быть. Ему будет трудно в тюрьме, такие, как он, плохо чувствуют себя там!
Он все глубже прятал руки, сдерживая свое волнение, но все-таки оно чувствовалось матерью и передавалось ей. Глаза у него стали узкими, точно концы ножей. Снова шагая по комнате, он говорил холодно и гневно:
— Вы посмотрите, какой ужас! Кучка глупых людей, защищая свою пагубную власть над народом, бьет, душит, давит всех. Растет одичание, жестокость становится законом жизни — подумайте! Одни бьют и звереют от безнаказанности, заболевают сладострастной жаждой истязаний — отвратительной болезнью рабов, которым дана свобода проявлять всю силу рабьих чувств и скотских привычек. Другие отравляются местью, третьи, забитые до отупения, становятся немы и слепы. Народ развращают, весь народ!
Он остановился и замолчал, стиснув зубы.
— Невольно сам звереешь в этой звериной жизни! — тихо сказал он.
Но, овладев своим возбуждением, почти спокойно, с твердым блеском в глазах, взглянул в лицо матери, залитое безмолвными слезами.
— Нам, однако, нельзя терять времени, Ниловна! Давайте, дорогой товарищ, попробуем взять себя в руки…
Грустно улыбаясь, он подошел к ней и, наклонясь, спросил, пожимая ее руку:
— Где ваш чемодан?
— В кухне! — ответила она.
— У наших ворот стоят шпионы — такую массу бумаги мы не сумеем вынести из дому незаметно, — а спрятать негде, а я думаю, они снова придут сегодня ночью. Значит, как ни жаль труда — мы сожжем все это.
— Что? — спросила мать.
— Все, что в чемодане.
Она поняла его, и — как ни грустно было ей — чувство гордости своею удачей вызвало на лице у нее улыбку.
— Ничего там нет, ни листика! — сказала она и, постепенно оживляясь, начала рассказывать о своей встрече с Чумаковым. Николай слушал ее, сначала беспокойно хмуря брови, потом о удивлением и наконец вскричал, перебивая рассказ:
— Слушайте, — да это отлично! Вы удивительно счастливый человек…
Стиснув ее руку, он тихо воскликнул:
— Вы так трогаете вашей верой в людей… я, право, люблю вас, как мать родную!..
Она с любопытством, улыбаясь, следила за ним, хотела понять — отчего он стал такой яркий и живой?
— Вообще — чудесно! — потирая руки, говорил он и смеялся тихим, ласковым смехом. — Я, знаете, последние дни страшно хорошо жил — все время с рабочими, читал, говорил, смотрел. И в душе накопилось такое — удивительно здоровое, чистое. Какие хорошие люди, Ниловна! Я говорю о молодых рабочих — крепкие, чуткие, полные жажды все понять. Смотришь на них и видишь — Россия будет самой яркой демократией земли!
Он утвердительно поднял руку, точно давал клятву, и, помолчав, продолжал:
— Я сидел тут, писал и — как-то окис, заплесневел на книжках и цифрах. Почти год такой жизни — это уродство. Я ведь привык быть среди рабочего народа, и, когда отрываюсь от него, мне делается неловко, — знаете, натягиваюсь я, напрягаюсь для этой жизни. А теперь снова могу жить свободно, буду с ними видеться, заниматься. Вы понимаете — буду у колыбели новорожденных мыслей, пред лицом юной, творческой энергии. Это удивительно просто, красиво и страшно возбуждает, — делаешься молодым и твердым, живешь богато!
Он засмеялся смущенно и весело, и его радость захватывала сердце матери, понятная ей.
— А потом — ужасно вы хороший человек! — воскликнул Николай. — Как вы ярко рисуете людей, как хорошо их видите!.. Николай сел рядом с ней, смущенно отвернув в сторону радостное лицо и приглаживая волосы, но скоро повернулся и, глядя на мать, жадно слушал ее плавный, простой и яркий рассказ.
— Удивительная удача! — воскликнул он. — У вас была полная возможность попасть в тюрьму, и — вдруг! Да, видимо, пошевеливается крестьянин, — это естественно, впрочем! Эта женщина — удивительно четко вижу я ее!.. Нам нужно пристроить к деревенским делам специальных людей. Людей! Их не хватает нам… Жизнь требует сотни рук…
— Вот бы Паше-то выйти на волю. И — Андрюше! — тихонько сказала она.
Он взглянул на нее и опустил голову.
— Видите ли, Ниловна, это вам тяжело будет слышать, но я все-таки скажу: я хорошо знаю Павла — из тюрьмы он не уйдет! Ему нужен суд, ему нужно встать во весь рост, — он от этого не откажется. И не надо! Он уйдет из Сибири.
Мать вздохнула и тихо ответила:
— Ну, что же? Он знает, как лучше…
— Гм! — говорил Николай в следующую минуту, глядя на нее через очки. — Кабы этот ваш мужичок поторопился прийти к нам! Видите ли, о Рыбине необходимо написать бумажку для деревни, ему это не повредит, раз он ведет себя так смело. Я сегодня же напишу, Людмила живо ее напечатает… А вот как бумажка попадет туда?
— Я свезу…
— Нет, благодарю! — быстро воскликнул Николай. — Я думаю — не годится ли Весовщиков для этого, а?
— Поговорить с ним?
— Вот попробуйте-ка! И поучите его.
— А что же я-то буду делать?
— Не беспокойтесь!
Он сел писать. Она прибирала на столе, поглядывая на него, видела, как дрожит перо в его руке, покрывая бумагу рядами черных слов. Иногда кожа на шее у него вздрагивала, он откидывал голову, закрыв глаза, у него дрожал подбородок. Это волновало ее.
— Вот и готово! — сказал он, вставая. — Вы спрячьте эту бумажку где-нибудь на себе. Но — знайте, если придут жандармы, вас тоже обыщут.
— Пес с ними! — спокойно ответила она.
Вечером приехал доктор Иван Данилович.
— Почему это начальство вдруг так обеспокоилось? — говорил он, бегая по комнате. — Семь обысков было ночью. Где же больной, а?
— Он ушел еще вчера! — ответил Николай. — Сегодня, видишь ли, суббота, у него чтение, так он не может пропустить…
— Ну, это глупо, с расколотой головой на чтениях сидеть…
— Доказывал я ему, но безуспешно…
— Похвастаться охота перед товарищами, — заметила мать, — вот, мол, глядите — я уже кровь свою пролил…
Доктор взглянул на нее, сделал свирепое лицо и сказал, стиснув зубы:
— У-у, кровожадная…
— Ну, Иван, тебе здесь делать нечего, а мы ждем гостей — уходы! Ниловна, дайте-ка ему бумажку…
— Еще бумажка? — воскликнул доктор.
— Вот! Возьми и передай в типографию.
— Взял. Передам. Все?
— Все. У ворот — шпион.
— Видел. У моей двери тоже. Ну, до свиданья! До свиданья, свирепая женщина. А знаете, друзья, драка на кладбище — хорошая вещь в конце концов! О ней говорит весь город. Твоя бумажка по этому поводу — очень хороша и поспела вовремя. Я всегда говорил, что хорошая ссора лучше худого мира…
— Ладно, ты иди…
— Не весьма любезно! Ручку, Ниловна! А паренек поступил глупо все-таки. Ты знаешь, где он живет? Николай дал адрес.
— Завтра надо съездить к нему, — славный ребятенок, а?
— Очень…
— Надо его поберечь, — у него мозги здоровые! — говорил доктор, уходя.
— Именно из таких ребят должна вырасти истинно пролетарская интеллигенция, которая сменит нас, когда мы отыдем туда, где, вероятно, нет уже классовых противоречий…
— Ты стал много болтать, Иван…
— А — мне весело, это потому. Значит — ожидаешь тюрьмы? Желаю тебе отдохнуть там.
— Благодарю. Я не устал.
Мать слушала их разговор, и ей была приятна забота о рабочем.
Проводив доктора, Николай и мать стали пить чай и закусывать, ожидая ночных гостей и тихо разговаривая. Николай долго рассказывал ей о своих товарищах, живших в ссылке, о тех, которые уже бежали оттуда и продолжают свою работу под чужими именами. Голые стены комнаты отталкивали тихий звук его голоса, как бы изумляясь и не доверяя этим историям о скромных героях, бескорыстно отдавших свои силы великому делу обновления мира. Теплая тень ласково окружала женщину, грея сердце чувством любви к неведомым людям, и они складывались в ее воображении все — в одного огромного человека, полного неисчерпаемой мужественной силы. Он медленно, но неустанно идет по земле, очищая с нее влюбленными в свой труд руками вековую плесень лжи, обнажая перед глазами людей простую и ясную правду жизни. И великая правда, воскресая, всех одинаково приветно зовет к себе, всем равно обещает свободу от жадности, злобы и лжи — трех чудовищ, которые поработили и запугали своей циничной силой весь мир… Этот образ вызывал в душе ее чувство, подобное тому, с которым она, бывало, становилась перед иконой, заканчивая радостной и благодарной молитвой тот день, который казался ей легче других дней ее жизни. Теперь она забыла эти дни, а чувство, вызываемое ими, расширилось, стало более светлым и радостным, глубже вросло в душу и, живое, разгоралось все ярче.
— А жандармы не идут! — вдруг прерывая свой рассказ, воскликнул Николай.
Мать взглянула на него и, помолчав, с досадой отозвалась:
— Ну их ко псам!
— Разумеется! Но — вам пора спать, Ниловна, вы, должно быть, отчаянно устали, — удивительно крепкая вы, следует сказать! Сколько волнений, тревог — и так легко вы переживаете все! Только вот волосы быстро седеют. Ну, идите, отдыхайте.
20
Мать проснулась, разбуженная громким стуком в дверь кухни. Стучали непрерывно, с терпеливым упорством. Было еще темно, тихо, и в тишине упрямая дробь стука вызывала тревогу. Наскоро одевшись, мать быстро вышла в кухню и, стоя перед дверью, спросила:
— Кто там?
— Я! — ответил незнакомый голос.
— Кто?
— Отоприте! — просительно и тихо ответили из-за двери. Мать подняла крючок, толкнула дверь ногой — вошел Игнат и радостно сказал:
— Ну, — не ошибся!
Он был по пояс забрызган грязью, лицо у него посерело, глаза ввалились, и только кудрявые волосы буйно торчали во все стороны, выбиваясь из-под шапки.
— У нас — беда! — заперев дверь, шепотом произнес он.
— Я знаю…
Это удивило парня. Мигнув глазами, он спросил:
— Откуда?
Она кратко и торопливо рассказала.
— А тех двух взяли? Товарищей-то?
— Их — не было. Они на явку пошли, — рекрута! Пятерых взяли, считая дядю Михаила…
Он потянул воздух носом и, ухмыляясь, сказал:
— А я — остался. Должно — ищут меня.
— Как же ты уцелел? — спросила мать. Дверь из комнаты тихо приотворилась.
— Я? — сидя на лавке и оглядываясь, воскликнул Игнат. — За минуту перед ними лесник прибег — стучит в окно, — держитесь, ребята, говорит, лезут на вас…
Он тихонько засмеялся, вытер лицо полой кафтана и продолжал:
— Ну — дядю Михаила и молотком не оглушишь. Сейчас он мне: «Игнат — в город, живо! Помнишь женщину пожилую?» А сам записку строчит. «На, иди!..» Я ползком, кустами, слышу — лезут! Много их, со всех сторон шумят, дьяволы! Петлей вокруг завода. Лег в кустах, — прошли мимо! Тут я встал и давай шагать, и давай! Две ночи шел и весь день без отдыха.
Видно было, что он доволен собой, в его карих глазах светилась улыбка, крупные красные губы вздрагивали.
— Сейчас я тебя чаем напою! — торопливо говорила мать, схватив самовар.
— Вы записку-то получите…
Он с трудом поднял ногу, морщась и покрякивая поставил на лавку.
В дверях явился Николай.
— Здравствуйте, товарищ! — сказал он, щуря глаза. — Позвольте, я вам помогу.
И, наклонясь, стал быстро разматывать грязную онучу.
— Ну, — тихо воскликнул парень, дергая ногой, и, удивленно мигая глазами, поглядел на мать.
Не замечая его взгляда, она сказала:
— Надо ему водкой ноги-то растереть…
— Конечно! — молвил Николай.
Игнат смущенно фыркнул. Николай нашел записку, расправил ее и, приблизив серую, измятую бумажку к лицу, прочитал:
«Не оставляй дела, мать, без внимания, скажи высокой барыне, чтобы не забывала, чтобы больше писали про наши дела, прошу. Прощай. Рыбин».
Николай медленно опустил руку с запиской и негромко молвил:
— Это великолепно!..
Игнат смотрел на них, тихонько шевеля грязными пальцами разутой ноги; мать, скрывая лицо, смоченное слезами, подошла к нему с тазом воды, села на пол и протянула руки к его ноге — он быстро сунул ее под лавку, испуганно воскликнув:
— Чего?
— А ты давай скорее ногу…
— Сейчас я принесу спирт, — сказал Николай.
Парень засовывал ногу все дальше под лавку и бормотал:
— Что вы? В больнице, что ли…
Тогда она начала разувать другую.
Игнат громко сапнул носом и, неуклюже двигая шеей, смотрел на нее сверху вниз, смешно распустив губы.
— Ты знаешь, — заговорила она вздрагивающим голосом, — били Михаила Ивановича…
— Ну? — тихо и пугливо воскликнул парень.
— Да. И привели его избитого, и в Никольском урядник бил, становой — и по лицу и пинками… в кровь!
— Они это умеют! — отозвался парень, хмуря брови. Плечи у него вздрогнули. — То есть боюсь я их — как чертей! А мужики — не били?
— Один ударил, становой приказал ему. А все — ничего, вступились даже — нельзя, говорят, бить…
— Н-да-а, — мужики-то начинают понимать, где кто стоит и зачем.
— Там тоже есть разумные…
— Где их нет? Нужда! Везде они есть — найти трудно. Николай принес бутылку спирта, положил углей в самовар и молча ушел. Проводив его любопытными глазами, Игнат спросил мать тихонько:
— Барин-то — доктор?
— В этом деле нет господ, все — товарищи…
— Чудно мне! — сказал Игнат, недоверчиво и растерянно улыбаясь.
— Что — чудно?
— Да — так. На одном конце рожи бьют, на другом — ноги моют, а в середине — что?
Дверь из комнаты распахнулась, и Николай, стоя на пороге, сказал:
— А в середине люди, которые лижут руки тем, кто рожи бьет, и сосут кровь тех, чьи рожи бьют, — вот середина!
Игнат уважительно взглянул на него и, помолчав, проговорил:
— Это — похоже!
Парень встал, переступил с ноги на ногу, твердо упираясь ими в пол, и заметил:
— Как новые стали! Спасибо вам… Потом сидели в столовой и пили чай, а Игнат рассказывал солидным голосом:
— Я разносчиком газеты был, ходить я очень здоров.
— Много народа читает? — спросил Николай.
— Все, которые грамотные, даже богачи читают, — они, конечно, не у нас берут… Они ведь понимают — крестьяне землю своей кровью вымоют из-под бар и богачей, — значит, сами и делить ее будут, а уж они так разделят, чтобы не было больше ни хозяев, ни работников, — как же! Из-за чего и в драку лезть, коли не из-за этого!
Он даже как бы обиделся и смотрел на Николая недоверчиво, вопросительно. Николай молча улыбался.
— А ежели сегодня подрались всем миром — одолели, значит — а завтра опять — один богат, а другой беден, — тогда — покорно благодарю! Мы хорошо понимаем — богатство, как сыпучий песок, оно смирно не лежит, а опять потечет во все стороны! Нет, уж это зачем же!
— А ты не сердись! — шутя сказала мать. Николай задумчиво воскликнул:
— Как бы нам поскорее направить туда листок об аресте Рыбина!
Игнат насторожился.
— А есть листок? — спросил он.
— Да.
— Давайте — я снесу! — предложил парень, потирая руки. Мать тихонько засмеялась, не глядя на него.
— Да ведь устал ты и боишься, сказал? Игнат, приглаживая широкой ладонью кудрявые волосы на голове, деловито и спокойно сказал:
— Страх — страхом, а дело — делом! Вы чего насмехаетесь? Ишь вы, тоже!
— Эх ты, — дитя ты мое! — невольно воскликнула мать, поддаваясь чувству радости, вызванному им. Он ухмыльнулся, сконфуженный.
— Ну вот — дитя!
Заговорил Николай, разглядывая парня добродушно прищуренными глазами:
— Вы не пойдете туда…
— А — что? Куда же я? — беспокойно спросил Игнат.
— Вместо вас пойдет другой, а вы ему подробно расскажете, что надо делать и как — хорошо?
— Ладно! — сказал Игнат, не вдруг и неохотно.
— А вам мы достанем хороший паспорт и устроим вас лесником.
Парень быстро вскинул голову и спросил, обеспокоенный:
— А ежели мужики за дровами приедут или там… вообще, — как же я? Вязать? Это — не подойдет мне…
Мать засмеялась и Николай тоже, это снова смутило и огорчило парня.
— Не беспокойтесь! — утешил его Николай. — Не придется вам вязать мужиков, — уж поверьте!..
— Ну то-то! — молвил Игнат и успокоился, весело улыбаясь. — Мне бы вот на фабрику, там, говорят, ребята довольно умные…
Мать поднялась из-за стола и, задумчиво глядя в окна, проговорила:
— Эх, жизнь! Пять раз в день насмеешься, пять наплачешься! Ну, кончил, Игнатий? Иди спать…
— Да я не хочу…
— Иди, иди…
— Строго у вас! Ну, иду… Спасибо за чай-сахар, за ласку…
Ложась на постель матери, он бормотал, почесывая голову:
— Теперь ото всего дегтем будет вонять у вас… эх! Напрасно все это… Спать мне не хочется… Как он насчет середины-то хватил… Черти…
И, вдруг громко всхрапнув, он заснул, высоко подняв брови и полуоткрыв рот.
21
Вечером он сидел в маленькой комнатке подвального этажа на стуле против Весовщикова и пониженным тоном, наморщив брови, говорил ему:
— В среднее окошко четыре раза…
— Четыре? — озабоченно повторил Николай.
— Сначала — три, вот так!
И ударил согнутым пальцем по столу, считая:
— Раз, два три. Потом, обождав, еще раз.
— Понимаю.
— Отопрет рыжий мужик, спросит — за повитухой? Вы скажете — да, от заводчика! Больше ничего, уж он поймет!
Они сидели, наклонясь друг к другу головами, оба плотные, твердые, и, сдерживая голоса, разговаривали, а мать, сложив руки на груди, стояла у стола, разглядывая их. Все эти тайные стуки, условные вопросы и ответы заставляли ее внутренне улыбаться, она думала: «Дети еще…»
На стене горела лампа, освещая на полу измятые ведра, обрезки кровельного железа. Запах ржавчины, масляной краски и сырости наполнял комнату.
Игнат был одет в толстое осеннее пальто из мохнатой материи, и оно ему нравилось, мать видела, как любовно гладил он ладонью рукав, как осматривал себя, тяжело ворочая крепкой шеей. И в груди ее мягко билось:
«Дети! Родные мои…»
— Вот! — сказал Игнат, вставая. — Значит, помните — сначала к Муратову, спросите дедушку…
— Запомнил! — ответил Весовщиков. Но Игнат, по-видимому, не поверил ему, снова повторил все стуки, слова и знаки и наконец протянул руку.
— Кланяйтесь им! Народы хорошие — увидите… Он окинул себя довольным взглядом, погладил пальто руками и спросил мать:
— Идти?
— Найдешь дорогу-то?
— Ну! Найду… До свиданья, значит, товарищи! И ушел, высоко приподняв плечи, выпятив грудь, в новой шапке набекрень, солидно засунув руки в карманы. На висках у него весело дрожали светлые кудри.
— Ну, — вот и я при деле! — сказал Весовщиков, мягко подходя к матери.
— Мне уж скучно стало… выскочил из тюрьмы — зачем? Только прячусь. А там я учился, там Павел так нажимал на мозги — одно удовольствие! А что, Ниловна, как насчет побега решили?
— Не знаю! — ответила она, невольно вздохнув. Положив ей на плечо тяжелую руку и приблизив к ней лицо, Николай заговорил:
— Ты скажи им — они тебя послушают, — очень легко это! Ты гляди сама, вот — стена тюрьмы, около — фонарь. Напротив — пустырь, налево — кладбище, направо — улицы, город. К фонарю подходит фонарщик — днем, лампы чистить, — ставит лестницу к стене, влез, зацепил за гребень стены крючья веревочной лестницы, спустил ее во двор тюрьмы и — марш! Там, за стеной, знают время, когда это будет сделано, попросят уголовных устроить шум или сами устроят, а те, кому надо, в это время по лестнице через стенку — раз, два — готово!
Он размахивал перед лицом матери руками, рисуя свой план, все у пего выходило просто, ясно, ловко. Она знала его тяжелым, неуклюжим. Глаза Николая прежде смотрели на все с угрюмой злобой и недоверием, а теперь точно прорезались заново, светились ровным, теплым светом, убеждая и волнуя мать…
— Ты подумай, ведь это будет — днем!.. Непременно днем. Кому в голову придет, что заключенный решится бежать днем, на глазах всей тюрьмы?..
— А застрелят! — вздрогнув, молвила женщина.
— Кто? Солдат — нет, надзиратели револьверами гвозди вколачивают…
— Уж очень просто все…
— Увидишь — верно! Нет, ты поговори с ними. У меня все готово — веревочная лестница, крючья для нее, — хозяин будет фонарщиком…
За дверью кто-то возился, кашлял, гремело железо.
— Вот он! — сказал Николай.
В открытую дверь просунулась жестяная ванна, хриплый голос бормотал:
— Лезь, черт.
Потом явилась круглая седая голова без шапки, с выпученными глазами, усатая и добродушная.
Николай помог втащить ванну, в дверь шагнул высокий сутулый человек, закашлял, надувая бритые щеки, плюнул и хрипло поздоровался:
— Доброго здоровья…
— Вот, спроси его! — воскликнул Николай.
— Меня? О чем?
— О побеге…
— А-а! — сказал хозяин, вытирая усы черными пальцами.
— Вот, Яков Васильевич, не верит она, что это просто.
— Мм, — не верит? Значит — не хочет. А мы с тобой хотим, ну и — верим! — спокойно сказал хозяин и, вдруг перегнувшись пополам, начал глухо кашлять. Откашлялся, растирая грудь, долго стоял среди комнаты, сопя и разглядывая мать вытаращенными глазами.
— Решать это Паше и товарищам, — сказала Ниловна.
Николай задумчиво опустил голову.
— Это кто — Паша? — спросил хозяин, садясь.
— Сын мой.
— Как фамилия?
— Власов.
Он кивнул головой, достал кисет, вынул трубку и, набивая ее табаком, отрывисто говорил:
— Слышал. Мой племяш знает его. Он тоже в тюрьме, племяш — Евченко, слыхали? А моя фамилия — Гобун. Вот скоро всех молодых в тюрьму запрут, то-то нам, старикам, раздолье будет! Жандармский мне обещает племянника-то даже в Сибирь заслать. Зашлет, собака!
Закурив, он обратился к Николаю, часто поплевывая на пол.
— Так не хочет? Ее дело. Человек свободен, устал сидеть — иди, устал идти — сиди. Ограбили — молчи, бьют — терпи, убили — лежи. Это известно. А я Савку вытащу. Вытащу.
Его короткие, лающие фразы возбуждали у матери недоумение, а последние слова вызвали зависть.
Идя по улице встречу холодному ветру и дождю, она думала о Николае: «Какой стал, — поди-ка ты!»
И, вспоминая Гобуна, почти молитвенно размышляла: «Видно, не одна я заново живу!..»
А вслед за этим в сердце ее выросла дума о сыне: «Кабы он согласился!»
22
В воскресенье, прощаясь с Павлом в канцелярии тюрьмы, она ощутила в своей руке маленький бумажный шарик. Вздрогнув, точно он ожег ей кожу ладони, она взглянула в лицо сына, прося и спрашивая, но не нашла ответа. Голубые глаза Павла улыбались обычной, знакомой ей улыбкой, спокойной и твердой.
— Прощай! — сказала она, вздыхая. Сын снова протянул ей руку, и что-то ласковое дрогнуло в его лице.
— Прощай, мать!
Она ждала, не выпуская руки.
— Не беспокойся, не сердись! — проговорил он. Эти слова и упрямая складка на лбу ответили ей.
— Ну, что ты? — бормотала она, опустив голову. — Чего там… И торопливо ушла, не взглянув на него, чтобы не выдать своего чувства слезами на глазах и дрожью губ. Дорогой ей казалось, что кости руки, в которой она крепко сжала ответ сына, ноют и вся рука отяжелела, точно от удара по плечу. Дома, сунув записку в руку Николая, она встала перед ним и, ожидая, когда он расправит туго скатанную бумажку, снова ощутила трепет надежды. Но Николай сказал:
— Конечно! Вот что он пишет: «Мы не уйдем, товарищи, не можем. Никто из нас. Потеряли бы уважение к себе. Обратите внимание на крестьянина, арестованного недавно. Он заслужил ваши заботы, достоин траты сил. Ему здесь слишком трудно. Ежедневные столкновения с начальством. Уже имел сутки карцера. Его замучают. Мы все просим за него. Утешьте, приласкайте мою мать. Расскажите ей, она все поймет».
Мать подняла голову и тихо, вздрогнувшим голосом сказала:
— Ну — чего же рассказывать мне! Я понимаю! Николай быстро отвернулся в сторону, вынул платок, громко высморкался и пробормотал:
— Схватил насморк, видите ли…
Потом, закрыв глаза руками, чтобы поправить очки, и расхаживая по комнате, он заговорил:
— Видите ли, мы не успели бы все равно…
— Ничего! Пусть судят! — говорила мать, нахмурив брови, а грудь наливалась сырой, туманной тоской.
— Вот, я получил письмо от товарища из Петербурга…
— Ведь он и из Сибири может уйти… может?
— Конечно! Товарищ пишет — дело скоро назначат, приговор известен — всех на поселение. Видите? Эти мелкие жулики превращают свой суд в пошлейшую комедию. Вы понимаете — приговор составлен в Петербурге, раньше суда…
— Вы оставьте это, Николай Иванович! — решительно сказала мать. — Не надо меня утешать, не надо объяснять. Паша худо не сделает, даром мучить ни себя, ни других — не будет! И меня он любит — да! Вы видите — думает обо мне. Разъясните, пишет, утешьте, а?..
Сердце у нее стучало быстро, голова кружилась от возбуждения.
— Ваш сын — прекрасный человек! — воскликнул Николай несвойственно громко. — Я очень уважаю его!
— Вот что, давайте-ка насчет Рыбина подумаем! — предложила она.
Ей хотелось что-нибудь делать сейчас же, идти куда-то, ходить до усталости.
— Да, хорошо! — ответил Николай, расхаживая по комнате. — Нужно бы Сашеньку…
— Она — придет. Она всегда приходит в тот день, когда я вижу Пашу…
Задумчиво опустив голову, покусывая губы и крутя бородку, Николай сел на диван, рядом с матерью.
— Жаль — нет сестры…
— Хорошо устроить это сейчас, пока Паша там, — ему приятно будет! — говорила мать.
Помолчали, и вдруг мать сказала, медленно и тихо:
— Не понимаю, — отчего он не хочет?..
Николай вскочил на ноги, но раздался звонок. Они сразу
взглянули друг на друга.
— Это — Саша, гм! — тихонько произнес Николай.
— Как ей скажешь? — так же тихо спросила мать.
— Да-а, знаете…
— Очень жалко ее…
Звонок повторился менее громко, точно человек за дверью тоже не решался. Николай и мать встали и пошли вместе, но у двери в кухню Николай отшатнулся в сторону, сказав:
— Лучше — вы…
— Не согласен? — твердо спросила девушка, когда мать открыла ей дверь.
— Нет.
— Я знала это! — просто выговорила Саша, но лицо у нее побледнело. Она расстегнула пуговицы пальто и, снова застегнув две, попробовала снять его с плеч. Это не удалось ей. Тогда она сказала:
— Дождь, ветер, — противно! Здоров?
— Да.
— Здоров и весел, — негромко сказала Саша, рассматривая свою руку.
— Пишет, чтобы Рыбина освободить! — сообщила мать, не глядя на девушку.
— Да? Мне кажется — мы должны использовать этот план, — медленно проговорила девушка.
— Я тоже так думаю! — сказал Николай, появляясь в двери. — Здравствуйте, Саша!
Протянув руку, девушка спросила:
— В чем же дело? Все согласны, что план удачен?..
— А кто организует? Все заняты…
— Давайте мне! — быстро сказала Саша, вставая на ноги. — У меня есть время.
— Берите! Но надо спросить других…
— Хорошо, я спрошу! Я сейчас же и пойду. И снова начала застегивать пуговицы пальто уверенными движениями тонких пальцев.
— Вы отдохнули бы! — предложила мать.
Она тихонько улыбнулась и ответила, смягчая голос:
— Не беспокойтесь, я не устала…
И, молча пожав им руки, ушла, снова холодная и строгая. Мать и Николай, подойдя к окну, смотрели, как девушка прошла по двору и скрылась под воротами. Николай тихонько засвистал, сел за стол и начал что-то писать.
— Займется этим делом, и будет легче ей! — сказала мать задумчиво и тихо.
— Да, конечно! — отозвался Николай и, обернувшись к матери, с улыбкой на добром лице спросил: — А вас, Ниловна, миновала эта чаша, — вы не знали тоски по любимом человеке?
— Ну! — воскликнула она, махнув рукой. — Какая там тоска? Страх был — как бы вот за того или этого замуж не выдали.
— И никто не нравился? Она подумала и ответила:
— Не помню, дорогой мой. Как не нравиться?.. Верно, кто-нибудь нравился, только — не помню!
Посмотрела на него и просто, со спокойной грустью закончила:
— Много бил меня муж, все, что до него было, — как-то стерлось в памяти.
Он отвернулся к столу, а она на минуту вышла из комнаты, и, когда вернулась, Николай, ласково поглядывая на нее, заговорил, тихонько и любовно гладя словами свои воспоминания:
— А у меня, видите ли, тоже вот, как у Саши, была история! Любил девушку — удивительный человек была она, чудесный. Лет двадцати встретил я ее и с той поры люблю, и сейчас люблю, говоря правду! Люблю все так же — всей душой, благодарно и навсегда…
Стоя рядом с ним, мать видела глаза, освещенные теплым и ясным светом. Положив руки на спинку стула, а на них голову свою, он смотрел куда-то далеко, и все тело его, худое и тонкое, но сильное, казалось, стремится вперед, точно стебель растения к свету солнца.
— Что же вы — женились бы! — посоветовала мать.
— О! Она уже пятый год замужем…
— А раньше-то чего же?
Подумав, он ответил:
— Видите ли, у нас все как-то так выходило — она в тюрьме — я на воле, я на воле — она в тюрьме или в ссылке. Это очень похоже на положение Саши, право! Наконец ее сослали на десять лет в Сибирь, страшно далеко! Я хотел ехать за ней даже. Но стало совестно и ей и мне. А она там встретила другого человека, — товарищ мой, очень хороший парень! Потом они бежали вместе, теперь живут за границей, да…
Николай кончил говорить, снял очки, вытер их, посмотрел стекла на свет и стал вытирать снова.
— Эх, милый вы мой! — покачивая головой, любовно воскликнула женщина. Ей было жалко его и в то же время что-то в нем заставляло ее улыбаться теплой, материнской улыбкой. А он переменил позу, снова взял в руку перо и заговорил, отмечая взмахами руки ритм своей речи:
— Семейная жизнь понижает энергию революционера, всегда понижает! Дети, необеспеченность, необходимость много работать для хлеба. А революционер должен развивать свою энергию неустанно, все глубже и шире. Этого требует время — мы должны идти всегда впереди всех, потому что мы — рабочие, призванные силою истории разрушить старый мир, создать новую жизнь. А если мы отстаем, поддаваясь усталости или увлеченные близкой возможностью маленького завоевания, — это плохо, это почти измена делу! Нет никого, с кем бы мы могли идти рядом, не искажая нашей веры, и никогда мы не должны забывать, что наша задача — не маленькие завоевания, а только полная победа.
Голос у него стал крепким, лицо побледнело, и в глазах загорелась обычная, сдержанная и ровная сила. Снова громко позвонили, прервав на полуслове речь Николая, — это пришла Людмила в легком не по времени пальто, с покрасневшими от холода щеками. Снимая рваные галоши, она сердитым голосом сказала:
— Назначен суд, — через неделю!
— Это верно? — крикнул Николай из комнаты. Мать быстро пошла к нему, не понимая — испуг или радость волнует ее. Людмила, идя рядом с нею, с иронией говорила своим низким голосом:
— Верно! В суде совершенно открыто говорят, что приговор уже готов. Но что же это? Правительство боится, что его чиновники мягко отнесутся к его врагам? Так долго, так усердно развращая своих слуг, оно все еще не уверено в их готовности быть подлецами?..
Людмила села на диван, потирая худые щеки ладонями, в ее матовых глазах горело презрение, голос все больше наливался гневом.
— Вы напрасно тратите порох, Людмила! — успокоительно сказал Николай. — Ведь они не слышат вас…
Мать напряженно вслушивалась в ее речь, но ничего не понимала, невольно повторяя про себя одни и те же слова:
«Суд, через неделю суд!»
Она вдруг почувствовала приближение чего-то неумолимого, нечеловечески строгого.
23
Так, в этой туче недоумения и уныния, под тяжестью тоскливых ожиданий, она молча жила день, два, а на третий явилась Саша и сказала Николаю:
— Все готово! Сегодня в час…
— Уже готово? — удивился он.
— Да ведь чего же? Мне нужно было только достать место и одежду для Рыбина, все остальное взял на себя Гобун. Рыбину придется пройти всего один квартал. Его на улице встретит Весовщиков, — загримированный, конечно, — накинет на него пальто, даст шапку и укажет путь. Я буду ждать его, переодену и увезу.
— Недурно! А кто это Гобун? — спросил Николай.
— Вы видели его. В его квартире вы занимались со слесарями.
— А! Помню. Чудаковатый старик…
— Он отставной солдат, кровельщик. Малоразвитой человек, с неисчерпаемой ненавистью ко всякому насилию… Философ немножко, — задумчиво говорила Саша, глядя в окно. Мать молча слушала ее, и что-то неясное медленно назревало в ней.
— Гобун хочет освободить племянника своего, — помните, вам нравился Евченко, такой щеголь и чистюля? Николай кивнул головой.
— У него все налажено хорошо, — продолжала Саша, — но я начинаю сомневаться в успехе. Прогулки — общие; я думаю, что, когда заключенные увидят лестницу, — многие захотят бежать…
Она, закрыв глаза, помолчала, мать подвинулась ближе к ней.
— И помешают друг другу…
Они все трое стояли перед окном, мать — позади Николая и Саши. Их быстрый говор будил в сердце ее смутное чувство…
— Я пойду туда! — вдруг сказала она.
— Зачем? — спросила Саша.
— Не ходите, голубчик! Еще как-нибудь попадетесь! Не надо! — посоветовал Николай.
Мать посмотрела на него и тише, но настойчивее повторила:
— Нет, я пойду…
Они быстро переглянулись, Саша, пожимая плечами, сказала:
— Это понятно…
Обернувшись к матери, она взяла ее под руку, покачнулась к ней и заговорила простым и близким сердцу матери голосом:
— Я все-таки скажу вам, вы напрасно ждете…
— Голубушка! — воскликнула мать, прижав ее к себе дрожащей рукой. — Возьмите меня, — не помешаю! Мне — нужно. Не верю я, что можно это — убежать!
— Она пойдет! — сказала девушка Николаю.
— Это ваше дело! — ответил он, наклоняя голову.
— Нам нельзя быть вместе. Вы идите в поле, к огородам. Оттуда видно стену тюрьмы. Но — если спросят вас, что вы там делаете?
Обрадованная, мать уверенно ответила:
— Найду, что сказать!..
— Не забывайте, что вас знают тюремные надзиратели! — говорила Саша. — И если они увидят вас там…
— Не увидят! — воскликнула мать. В ее груди вдруг болезненно ярко вспыхнула все время незаметно тлевшая надежда и оживила ее… «А может быть, и он тоже…» — думала она, поспешно одеваясь.
Через час мать была в попе за тюрьмой. Резкий ветер летал вокруг нее, раздувал платье, бился о мерзлую землю, раскачивал ветхий забор огорода, мимо которого шла она, и с размаху ударялся о невысокую стену тюрьмы. Опрокинувшись за стену, взметал со двора чьи-то крики, разбрасывал их по воздуху, уносил в небо. Там быстро бежали облака, открывая маленькие просветы в синюю высоту.
Сзади матери был огород, впереди кладбище, а направо, саженях в десяти, тюрьма. Около кладбища солдат гонял на корде лошадь, а другой, стоя рядом с ним, громко топал в землю ногами, кричал, свистел и смеялся. Больше никого не было около тюрьмы.
Она медленно пошла дальше мимо них к ограде кладбища, искоса поглядывая направо и назад. И вдруг почувствовала, что ноги у нее дрогнули, отяжелели, точно примерзли к земле, — из-за угла тюрьмы спешно, как всегда ходят фонарщики, вышел сутулый человек с лестницей на плече. Мать, испуганно мигнув, быстро взглянула на солдат — они топтались на одном месте, а лошадь бегала вокруг них; посмотрела на человека с лестницей — он уже поставил ее к стене и влезал не торопясь. Махнув во двор рукой, быстро спустился, исчез за углом. Сердце матери билось торопливо, секунды шли медленно. На темной стене тюрьмы линии лестницы были едва заметны в пятнах грязи и осыпавшейся штукатурки, обнажившей кирпич. И вдруг над стеной явилась черная голова, выросло тело, перевалилось через стену, сползло по ней. Показалась другая голова в мохнатой шапке, на землю скатился черный ком и быстро исчез за углом. Михаиле выпрямился, оглянулся, тряхнул головой…
— Беги, беги! — шептала мать, топая ногой.
В ушах у нее гудело, доносились громкие крики — вот над стеной явилась третья голова. Мать, схватившись руками за грудь, смотрела, замирая. Светловолосая голова без бороды рвалась вверх, точно хотела оторваться, и вдруг — исчезла за стеной. Кричали все громче, буйнее, ветер разносил по воздуху тонкие трели свистков. Михаиле шел вдоль стены, вот он уже миновал ее, переходил открытое пространство между тюрьмой и домами города. Ей казалось, что он идет слишком медленно и напрасно так высоко поднял голову, — всякий, кто взглянет в лицо его, запомнит это лицо навсегда. Она шептала:
— Скорее… скорее…
За стеною тюрьмы сухо хлопнуло что-то, — был слышен тонкий звон разбитого стекла. Солдат, упираясь ногами в землю, тянул к себе лошадь, другой, приложив ко рту кулак, что-то кричал по направлению тюрьмы и, крикнув, поворачивал туда голову боком, подставляя ухо.
Напрягаясь, мать вертела шеей во все стороны, ее глаза, видя все, ничему не верили — слишком просто и быстро совершилось то, что она представляла себе страшным и сложным, и эта быстрота, ошеломив ее, усыпляла сознание. В улице уже не видно было Рыбина, шел какой-то высокий человек в длинном пальто, бежала девочка. Из-за угла тюрьмы выскочило трое надзирателей, они бежали тесно друг к другу и все вытягивали вперед правые руки. Один из солдат бросился им встречу, другой бегал вокруг лошади, стараясь вскочить на нее, она не давалась, прыгала, и все вокруг тоже подпрыгивало вместе с нею. Непрерывно, захлебываясь звуком, воздух резали свистки. Их тревожные, отчаянные крики разбудили у женщины сознание опасности; вздрогнув, она пошла вдоль ограды кладбища, следя за надзирателями, но они и солдаты забежали за другой угол тюрьмы и скрылись. Туда же следом за ними пробежал знакомый ей помощник смотрителя тюрьмы в расстегнутом мундире. Откуда-то появилась полиция, сбегался народ.
Ветер кружился, метался, точно радуясь чему-то, и доносил до слуха женщины разорванные, спутанные крики, свист… Эта сумятица радовала ее, мать зашагала быстрее, думая:
«Значит — мог бы и он!»
Навстречу ей, из-за угла ограды, вдруг вынырнули двое полицейских.
— Стой! — крикнул один, тяжело дыша. — Человека — с бородой — не видала?
Она указала рукой на огороды и спокойно ответила:
— Туда побежал, — а что?
|
The script ran 0.012 seconds.