Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Ярослав Гашек - Похождения бравого солдата Швейка во время мировой войны [1921-1923]
Язык оригинала: CZE
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, О войне, Плутовской роман, Роман, Сатира, Юмор

Аннотация. Более ранний (1937 год) перевод самого известного романа о Первой Мировой войне. К сожалению, только второй том. В настоящее издание вошло окончание романа, написанное Карелом Ванеком. В FB2 документ окончание перенесено без изменений из файла, подготовленного 13.05.2008 Busya, OCR & Spellcheck Инклер (http://lib.rus.ec/b/103246)

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 

Поручик Лукаш с благодарностью взглянул на полковника, а тот продолжал: – Швейка я прикомандировываю к вам в качестве ротного ординарца. Полковник встал и, подавая побледневшему поручику руку, сказал: – Итак, дело ликвидируется. Желаю удачи! Желаю вам отличиться на Восточном фронте. Если ещё когда-нибудь увидимся, заходите, не избегайте нас, как в Будейовицах… По дороге домой поручик Лукаш всё время повторял про себя: «Ротный командир, ротный ординарец». И перед ним вставал образ Швейка. Когда поручик Лукаш велел старшему писарю Ванеку подыскать ему вместо Швейка нового денщика, тот сказал: – А я думал, что вы, господин обер-лейтенант, довольны Швейком, – и, услыхав, что полковник назначил Швейка ординарцем одиннадцатой роты, воскликнул: – Господи помилуй! В арестантском бараке при дивизионном суде окна были забраны железными решётками. Вставали там, согласно предписанию, в семь часов утра и принимались за уборку матрацев, валявшихся прямо на грязном полу: нар не было. В отгороженном углу длинного коридора, согласно предписанию, раскладывали соломенные тюфяки и на них стелили одеяла; те, кто кончил уборку, сидели на лавках вдоль стены и либо искали вшей (те, что пришли с фронта), либо коротали время рассказами о всяких приключениях. Швейк вместе со старшим сапёром Водичкой и ещё несколькими солдатами разных полков и разного рода оружия сидели на лавке у двери. – Посмотрите-ка, ребята, – сказал Водичка, – на венгерского молодчика у окна, как он, сукин сын, молится, чтобы у него всё сошло благополучно. У вас не чешутся руки раскроить ему харю? – За что? Он хороший парень, – сказал Швейк. – Попал сюда потому, что не захотел явиться на призыв. Он против войны. Сектант какой-то, а посадили его за то, что не хочет никого убивать и строго держится божьей заповеди. Ну, так ему эту божью заповедь покажут! Перед войной жил в Моравии один по фамилии Немрава. Так тот, когда его забрали, отказался даже взять на плечо ружьё: носить ружьё – это-де против его убеждений. Ну, замучили его в тюрьме чуть не до смерти, а потом опять повели к присяге. А он – нет, дескать, присягать не буду, это против моих убеждений. И настоял-таки на своём. – Вот дурак, – сказал старый сапёр Водичка, – мог бы и присягнуть, а потом начхал бы на всё. И на присягу тоже. – Я уже три раза присягал, – отозвался один пехотинец, – и в третий раз сижу за дезертирство. Не будь у меня медицинского свидетельства, что я пятнадцать лет назад в приступе помешательства укокошил свою тётку, меня бы уж раза три расстреляли на фронте. А покойная тётушка всякий раз выручает меня из беды, и в конце концов я, пожалуй, выйду из этой войны целым и невредимым. – А на кой ты укокошил свою тётеньку? – спросил Швейк. – На кой люди убивают, – ответил тот, – каждому ясно: из-за денег. У этой старухи было пять сберегательных книжек, ей как раз прислали проценты, когда я, ободранный и оборванный, пришёл в гости. Кроме неё, у меня на белом свете не было ни души. Вот и пришёл я её просить, чтобы она меня приняла, а она – стерва! – иди, говорит, работать, ты, дескать, молодой, сильный, здоровый парень. Ну, слово за слово, я её стукнул несколько раз кочергой по голове и так разделал физию, что уж и сам не мог узнать: тётенька это или не тётенька? Сижу я у неё там на полу и всё приговариваю: «Тётенька или не тётенька?» Так меня на другой день и застали соседи. Потом попал я в сумасшедший дом на Слупах, а когда нас перед войной вызвали в Богнице132 на комиссию, признали меня излеченным, и пришлось идти дослуживать военную службу за пропущенные годы. Мимо них прошёл худой долговязый солдат измученного вида с веником в руке. – Это учитель из нашей маршевой роты, – представил его егерь, сидевший рядом со Швейком. – Идёт подметать. Исключительно порядочный человек. Сюда попал за стишок, который сам сочинил. – Эй, учитель! Поди-ка сюда, – окликнул он солдата с веником. Тот с серьёзным видом подошёл к скамейке. – Расскажи-ка нам про вшей. Солдат с веником откашлялся и начал:   Весь фронт во вшах. И с яростью скребётся То нижний чин, то ротный командир. Сам генерал, как лев, со вшами бьётся И, что ни миг, снимает свой мундир. Вшам в армии квартира даровая, На унтеров им трижды наплевать. Вошь прусскую, от страсти изнывая, Австрийский вшивец валит на кровать.   Измученный солдат из учителей присел на скамейку и вздохнул: – Вот и всё. И из-за этого я уже четыре раза был на допросе у господина аудитора. – Собственно, дело ваше выеденного яйца не стоит, – веско заметил Швейк. – Всё дело в том, кого они там в суде будут считать старым австрийским вшивцем. Хорошо, что вы прибавили насчёт кровати. Этим вы так их запутаете, что они совсем обалдеют. Вы только им обязательно разъясните, что вшивец – это вошь-самец и что на самку-вошь может лезть только самец-вшивец. Иначе вам не выпутаться. Написали вы это, конечно, не для того, чтобы кого-нибудь обидеть, – это ясно. Господину аудитору скажите, что вы писали для собственного развлечения, и так же как свинья-самец называется боров, так самца вши называют вшивцем. Учитель тяжело вздохнул. – Что ж делать, если этот самый господин аудитор не знает как следует чешского языка. Я ему приблизительно так и объяснял, но он на меня набросился. «Замец фжи по-чешски зовёт фожак, завсем не фшивец», – заявил господин аудитор. – Femininum, Sie gebildeter Kerl, ist «он фож». Also Maskulinum ist «она фожак». Wir kennen uns're Pappenheimer[133]. – Короче говоря, – сказал Швейк, – ваше дело дрянь, но терять надежды не следует, – как говорил цыган Янечек в Пльзени, когда в тысяча восемьсот семьдесят девятом году его приговорили к повешению за убийство двух человек с целью грабежа; всё может повернуться к лучшему! И он угадал: в последнюю минуту его увели из-под виселицы, потому что его нельзя было повесить по случаю дня рождения государя императора, который пришёлся как раз на тот самый день, когда он должен был висеть. Тогда его повесили на другой день после дня рождения императора. А потом этому парню привалило ещё большее счастье: на третий день он был помилован, и пришлось возобновить его судебный процесс, так как всё говорило за то, что бед натворил другой Янечек. Ну, пришлось его выкопать из арестантского кладбища, реабилитировать и похоронить на пльзенском католическом кладбище. А потом выяснилось, что он евангелического вероисповедания, его перевезли на евангелическое кладбище, а потом… – Потом я тебе заеду в морду, – отозвался старый сапёр Водичка. – Чего только этот парень не выдумает! У человека на шее висит дивизионный суд, а он, мерзавец, вчера, когда нас вели на допрос, морочил мне голову насчёт какой-то иерихонской розы. – Да это я не сам придумал. Это говорил слуга художника Панушки Матей старой бабе, когда та спросила, как выглядит иерихонская роза. Он ей говорил: «Возьмите сухое коровье дерьмо, положите на тарелку, полейте водой, оно у вас зазеленеет, – это и есть иерихонская роза!» Я этой ерунды не придумывал, – защищался Швейк, – но нужно же было о чем-нибудь поговорить, раз мы вместе идём на допрос. Я только хотел развлечь тебя, Водичка. – Уж ты развлечёшь! – презрительно сплюнул Водичка. – Тут ума не приложишь, как бы выбраться из этой заварухи, да как следует рассчитаться с этими мадьярскими негодяями, а он утешает каким-то коровьим дерьмом. А как я расквитаюсь с теми мадьярскими сопляками, сидя тут взаперти? Да ко всему ещё приходится притворяться и рассказывать, будто я никакой ненависти к мадьярам не питаю. Эх, скажу я вам, собачья жизнь! Ну, да ещё попадётся ко мне в лапы какой-нибудь мадьяр! Я его раздавлю, как кутёнка! Я ему покажу «istem aid meg a rnagyart»[134], я с ним рассчитаюсь, будет он меня помнить! – Нечего нам беспокоиться, – сказал Швейк, – всё уладится. Главное – никогда на суде не говорить правды. Кто даёт себя околпачить и признается – тому крышка. Из признания никогда ничего хорошего не выходит. Когда я работал в Моравской Остраве, там произошёл такой случай. Один шахтёр с глазу на глаз, без свидетелей, избил инженера. Адвокат, который его защищал, всё время говорил, чтобы он отпирался, ему ничего за это не будет, а председатель суда по-отечески внушал, что признание является смягчающим вину обстоятельством. Но шахтёр гнул свою линию: не сознаётся – и баста! Его освободили, потому что он доказал своё алиби: в этот самый день он был в Брно… – Иисус Мария! – крикнул взбешённый Водичка. – Я больше не выдержу! На кой чёрт ты всё это рассказываешь, никак не пойму! Вчера с нами на допросе был один точь-в-точь такой же. Аудитор спрашивает, кем он был до военной службы, а он отвечает: «Поддувал у Креста». И это целых полчаса, пока не выяснилось, что он раздувал мехами горн у кузнеца по фамилии Крест. А когда его спросили: «Так что же, вы у него в ученье?» – он понёс: «Так точно… одно мученье…» В коридоре послышались шаги и возглас караульного: – Zuwachs[135]. – Опять нашего полку прибыло! – радостно воскликнул Швейк. – Авось он припрятал окурок. Дверь открылась, и в барак втолкнули вольноопределяющегося, того самого, что сидел со Швейком под арестом в Будейовицах, а потом был прикомандирован к кухне одной из маршевых рот. – Слава Иисусу Христу, – сказал он, входя, на что Швейк за всех ответил: – Во веки веков, аминь! Вольноопределяющийся с довольным видом взглянул на Швейка, положил наземь одеяло, которое принёс с собой, и присел на лавку к чешской колонии. Затем, развернув обмотки, вынул искусно спрятанные в них сигареты и роздал их. Потом вытащил из башмака покрытый фосфором кусок от спичечной коробки и несколько спичек, аккуратно разрезанных пополам посреди спичечной головки, чиркнул, осторожно закурил сигарету, дал каждому прикурить и равнодушно заявил: – Я обвиняюсь в том, что поднял восстание. – Пустяки, – успокоил его Швейк, – ерунда. – Разумеется, – сказал вольноопределяющийся, – если мы подобным способом намереваемся выиграть войну с помощью разных судов. Если они во что бы то ни стало желают со мной судиться, пускай судятся. В конечном счёте лишний процесс ничего не меняет в общей ситуации. – А как же ты поднял восстание?! – спросил сапёр Водичка, с симпатией глядя на вольноопределяющегося. – Отказался чистить нужники на гауптвахте, – ответил вольноопределяющийся. – Повели меня к самому полковнику. Ну, а тот – отменная свинья. Стал на меня орать, что я арестован на основании полкового рапорта, а потому являюсь обыкновенным арестантом, что он вообще удивляется, как это меня земля носит и от такого позора ещё не перестала вертеться, что, мол, в рядах армии оказался человек, носящий нашивки вольноопределяющегося, имеющий право на офицерское звание и который тем не менее своими поступками может вызвать только омерзение у начальства. Я ответил ему, что вращение земного шара не может быть нарушено появлением на нём такого вольноопределяющегося, каковым являюсь я, и что законы природы сильнее нашивок вольноопределяющегося. Хотел бы я знать, говорю, кто может заставить меня чистить нужники, которые не я загадил, хотя и на это я имел право при нашем свинском питании из полковой кухни, где дают одну гнилую капусту и тухлую баранину. Я сказал полковнику, что его вопрос, как меня земля носит, мне кажется несколько странным, из-за меня, конечно, землетрясения не будет. Полковник во время моей речи только скрежетал зубами, будто кобыла, когда ей на язык попадётся мёрзлая свёкла. А потом как заорёт на меня: «Так будете чистить нужники или не будете?!» – «Никак нет, никаких нужников чистить не буду». – «Нет, будете, несчастный вольнопёр!» – «Никак нет, не буду!» – «Чёрт вас подери, вы у меня вычистите не один, а сто нужников!» – «Никак нет. Не вычищу ни ста, ни одного нужника.» И пошло, и пошло! «Будете чистить?» – «Не буду чистить!» Мы перебрасывались нужниками, как будто это была детская прибаутка из книги Павлы Моудрой133 для детей младшего возраста. Полковник метался по канцелярии как угорелый, наконец сел и сказал: «Подумайте как следует, иначе я передам вас за мятеж дивизионному суду. Не воображайте, что вы будете первым вольноопределяющимся, расстрелянным за эту войну. В Сербии мы повесили двух вольноопределяющихся десятой роты, а одного из девятой пристрелили, как ягнёнка. А за что? За упрямство! Те двое, которых мы повесили, отказались приколоть жену и мальчика шабацкого „чужака“,134 а вольноопределяющийся девятой роты был расстрелян за то, что отказался идти в наступление, отговариваясь тем, будто у него отекли ноги и он страдает плоскостопием. Так будете чистить нужники или не будете?» – «Никак нет, не буду!» Полковник посмотрел на меня и спросил: «Послушайте, вы не славянофил?» – «Никак нет!» После этого меня увели и объявили, что я обвиняюсь в мятеже. – Самое лучшее, – сказал Швейк, – выдавать себя за идиота. Когда я сидел в гарнизонной тюрьме, с нами там был очень умный, образованный человек, преподаватель торговой школы. Он дезертировал с поля сражения, из-за этого даже хотели устроить громкий процесс и на страх другим осудить его и повесить. А он вывернулся очень просто: начал корчить душевнобольного с тяжёлой наследственностью и на освидетельствовании заявил штабному врачу, что он вовсе не дезертировал, а просто с юных лет любит странствовать, его всегда тянет куда-то далеко; раз как-то он проснулся в Гамбурге, а другой раз в Лондоне, сам не зная, как туда попал. Отец его был алкоголик и кончил жизнь самоубийством незадолго до его рождения; мать была проституткой, вечно пьяная, и умерла от белой горячки, младшая сестра утопилась, старшая бросилась под поезд, брат бросился с вышеградского железнодорожного моста. Дедушка убил свою жену, облил себя керосином и сгорел; другая бабушка шаталась с цыганами и отравилась в тюрьме спичками; двоюродный брат несколько раз судился за поджог и в Картоузах135 перерезал себе куском стекла сонную артерию; двоюродная сестра с отцовской стороны бросилась в Вене с шестого этажа. За его воспитанием никто не следил, и до десяти лет он не умел говорить, так как однажды, когда ему было шесть месяцев и его пеленали на столе, все из комнаты куда-то отлучились, а кошка стащила его со стола, и он, падая, ударился головой. Периодически у него бывают сильные головные боли, в эти моменты он не сознаёт, что делает, именно в таком-то состоянии он и ушёл с фронта в Прагу, и только позднее, когда его арестовала «У Флеков»136 военная полиция, пришёл в себя. Надо было видеть, как живо его освободили от военной службы; и человек пять солдат, сидевших с ним в одной камере, на всякий случай записали на бумажке:   Отец – алкоголик. Мать – проститутка. I. Сестра (утопилась). II. Сестра (поезд). III. Брат (с моста). IV. Дедушка – жену, керосин, поджог. V. Бабушка (цыгане, спички) + и т. д.   Один из них начал болтать всё это штабному врачу и не успел ещё перевалить через двоюродного брата, штабной врач (это был уже третий случай!) прервал его: «А твоя двоюродная сестра с отцовской стороны бросилась в Вене с шестого этажа, за твоим воспитанием – лодырь ты этакий! – никто не следил, но тебя перевоспитают в арестантских ротах». Ну, отвели в тюрьму, связали в козлы – и с него как рукой сняло и плохое воспитание, и отца-алкоголика, и мать-проститутку, и он предпочёл добровольно пойти на фронт. – Нынче, – сказал вольноопределяющийся, – на военной службе уже никто не верит в тяжёлую наследственность, а то все генеральные штабы пришлось бы запереть в сумасшедший дом. В окованной железом двери лязгнул ключ, и вошёл профос. – Пехотинец Швейк и сапёр Водичка – к господину аудитору! Оба поднялись, Водичка обратился к Швейку: – Вот мерзавцы, каждый божий день допрос, а толку никакого! Уж лучше бы, чёрт побери, осудили нас и не приставали больше. Валяемся тут без дела целыми днями, а эта мадьярская шантрапа кругом бегает… По дороге на допрос в канцелярию дивизионного суда, которая находилась на другой стороне, тоже в бараке, сапёр Водичка обсуждал со Швейком, когда же наконец они предстанут перед настоящим судом. – Допрос за допросом, – выходил из себя Водичка, – и хоть бы какой-нибудь толк вышел. Изведут уйму бумаги, сгниёшь за решёткой, а настоящего суда и в глаза не увидишь. Ну, скажи по правде, можно ихний суп жрать? А ихнюю капусту с мёрзлой картошкой? Чёрт побери, такой идиотской мировой войны я никогда ещё не видывал! Я представлял себе всё это совсем иначе. – А я доволен, – сказал Швейк. – Ещё несколько лет назад, когда я служил на действительной, наш фельдфебель Солпера говаривал нам: «На военной службе каждый должен знать свои обязанности!» И, бывало, съездит так тебе при этом по морде, что долго не забудешь! А покойный обер-лейтенант Квайзер, когда приходил осматривать винтовки, всегда читал нам наставление о том, что солдату не полагается давать волю чувствам: солдаты только скот, государство их кормит, поит кофеём, отпускает табак, – и за это они должны тянуть лямку, как волы. Сапёр Водичка задумался и немного погодя сказал: – Швейк, когда придёшь к аудитору, лучше не завирайся, а повторяй то, что говорил на прошлом допросе, чтобы мне не попасть впросак. Главное, ты сам видел, как на меня напали мадьяры. Ведь как теперь ни крути, а мы всё это делали с тобой сообща. – Не бойся. Водичка, – успокаивал его Швейк. – Главное – спокойствие и никаких волнений. Что тут особенного, – подумаешь, какой-то там дивизионный суд! Ты бы посмотрел, как в былые времена действовал военный суд. Служил у нас на действительной учитель Герал, так тот, когда всему нашему взводу в наказание была запрещена отлучка в город, лёжа на койке, рассказывал, что в Пражском музее есть книга записей военного суда времён Марии-Терезии. В каждом полку был свой палач, который казнил солдат поштучно, по одному терезианскому талеру за голову. По этим записям выходит, что такой палач в иной день зарабатывал по пяти талеров. Само собой, – прибавил Швейк солидно, – полки тогда были больше и их постоянно пополняли в деревнях. – Когда я был в Сербии, – сказал Водичка, – то в нашей бригаде любому, кто вызовется вешать «чужаков», платили сигаретами: повесит солдат мужчину – получает десяток сигарет «Спорт», женщину или ребёнка – пять. Потом интендантство стало наводить экономию: расстреливали всех гуртом. Со мною служил цыган, мы долго не знали, что он этим промышляет. Только удивлялись, отчего это его всегда на ночь вызывают в канцелярию. Стояли мы тогда на Дрине. И как-то ночью, когда его не было, кто-то вздумал порыться в его вещах, а у этого хама в вещевом мешке – целых три коробки сигарет «Спорт» по сто штук в каждой. К утру он вернулся в наш сарай, и мы учинили над ним короткую расправу: повалили его, и Белоун удавил его ремнём. Живуч был, негодяй, как кошка. – Старый сапёр Водичка сплюнул. – Никак не могли его удавить. Уж он обделался, глаза у него вылезли, а всё ещё был жив, как недорезанный петух. Так мы давай разрывать его, совсем как кошку: двое за голову, двое за ноги, и перекрутили ему шею. Потом надели на него его же собственный вещевой мешок вместе с сигаретами и бросили его, где поглубже, в Дрину. Кто их станет курить, такие сигареты! А утром начали его разыскивать… – Вам следовало бы отрапортовать, что он дезертировал, – авторитетно присовокупил Швейк, – мол, давно к этому готовился: каждый день говорил, что удерёт. – Охота нам была об этом думать, – ответил Водичка. – Мы своё дело сделали, а дальше не наша забота. Там это было очень легко и просто; каждый день кто-нибудь пропадал, а уж из Дрины не вылавли. Премило плыли по Дрине в Дунай раздутый «чужак» рядом с нашим изуродованным запасным. Кто увидит в первый раз, – в дрожь бросает, чисто в лихорадке. – Им надо было хины давать, – сказал Швейк. С этими словами они вступили в барак, где помещался дивизионный суд, и конвойные отвели их в канцелярию № 8, где за длинным столом, заваленным бумагами, сидел аудитор Руллер. Перед ним лежал том Свода законов, на котором стоял недопитый стакан чаю. На столе возвышалось распятие из поддельной слоновой кости с запылённым Христом, безнадёжно глядевшим на подставку своего креста, покрытую пеплом и окурками. Аудитор Руллер одной рукой стряхивал пепел с сигареты н постукивал ею о подставку распятия, к новой скорби распятого бога, а другою отдирал стакан с чаем, приклеившийся к Своду законов. Высвободив стакан из объятий Свода законов, он продолжал перелистывать книгу, взятую в офицерском собрании. Это была книга Фр. С. Краузе с многообещающим заглавием: «Forschungen zur Entwicklungsgeschichte der geschlechtlichen Moral»[136]. Аудитор загляделся на репродукции с наивных рисунков мужских и женских половых органов с соответствующими стихами, которые открыл учёный Фр. С. Краузе в уборных берлинского Западного вокзала, и не заметил вошедших. Он оторвался от репродукций только после того, как Водичка кашлянул. – Was geht los?[137] – спросил он, продолжая перелистывать книгу в поисках новых примитивных рисунков, набросков и зарисовок. – Осмелюсь доложить, господин аудитор, – ответил Швейк, – коллега Водичка простудился и кашляет. Аудитор Руллер только теперь взглянул на Швейка и Водичку. Он постарался придать своему лицу строгое выражение. – Наконец-то притащились, – проворчал аудитор, роясь в куче дел на столе. – Я приказал вас позвать на девять часов, а теперь без малого одиннадцать. Как ты стоишь, осёл? – обратился он к Водичке, осмелившемуся стать «вольно». – Когда скажу «вольно», можешь делать со своими ножищами, что хочешь. – Осмелюсь доложить, господин аудитор, – отозвался Швейк, – он страдает ревматизмом. – Держи язык за зубами! – разозлился аудитор Руллер. – Ответишь, когда тебя спросят. Ты уже три раза был у меня на допросе и всегда болтаешь больше, чем надо. Найду я это дело наконец или не найду? Досталось мне с вами, негодяями, хлопот! Ну, да это вам даром не пройдёт, попусту заваливать суд работой! Так слушайте, байстрюки, – прибавил он, вытаскивая из груды бумаг большое дело, озаглавленное: «Schwejk und Woditschka»[138] – He думайте, что из-за какой-то дурацкой драки вы и дальше будете валяться на боку в дивизионной тюрьме и отделаетесь на время от фронта. Из-за вас, олухов, мне пришлось телефонировать в суд при штабе армии. – Аудитор вздохнул. – Что ты строишь такую серьёзную рожу, Швейк? – продолжал он. – На фронте у тебя пропадёт охота драться с гонведами. Дело ваше прекращается, каждый пойдёт в свою часть, где будет наказан в дисциплинарном порядке, а потом отправитесь со своей маршевой ротой на фронт. Попадитесь мне ещё раз, негодяи! Я вас так проучу, не обрадуетесь! Вот вам ордер на освобождение и ведите себя прилично. Отведите их во второй номер. – Осмелюсь доложить, господин аудитор, – сказал Швейк, – мы ваши слова запечатлеем в сердцах, премного благодарны за вашу доброту. Случись это в гражданской жизни, я позволил бы себе сказать, что вы золотой человек. Одновременно мы оба должны ещё и ещё раз извиниться за то, что доставили вам столько хлопот. По правде сказать, мы этого не заслужили. – Убирайтесь ко всем чертям! – заорал на Швейка аудитор. – Не вступись за вас полковник Шрёдер, так не знаю, чем бы всё это дело кончилось. Водичка почувствовал себя старым Водичкой только в коридоре, когда они вместе с конвоем направлялись в канцелярию № 2. Солдат, сопровождавший их, боялся опоздать к обеду. – Ну-ка, ребята, прибавьте маленько шагу. Тащитесь, словно вши, – сказал он. В ответ на это Водичка заявил конвоиру, чтобы он не особенно разорялся, пусть скажет спасибо, что он чех, а будь он мадьяр, Водичка разделал бы его как селёдку. Так как военные писари ушли из канцелярии на обед, конвоиру пришлось покамест отвести Швейка и Водичку обратно в арестантское помещение при дивизионном суде. Это не обошлось без проклятий с его стороны в адрес ненавистной расы военных писарей. – Друзья-приятели опять снимут весь жир с моего супа, – вопил он трагически, – а вместо мяса оставят одни жилы. Вчера вот я тоже конвоировал двоих в лагерь, а кто-то тем временем сожрал полпайка, который получили за меня. – Вы тут, в дивизионном суде, кроме жратвы, ни о чём не думаете, – сказал совсем воспрявший духом Водичка. Когда Швейк и Водичка рассказали вольноопределяющемуся, чем кончилось дело, он воскликнул: – Так, значит, в маршевую роту, друзья! «Попутного ветра», – как пишут в журнале чешских туристов. Подготовка к экскурсии уже закончена. Наше славное предусмотрительное начальство обо всём позаботилось. Вы записаны как участники экскурсии в Галицию. Отправляйтесь в путь-дорогу в весёлом настроении и с лёгким сердцем. Лелейте в душе великую любовь к тому краю, где вас познакомят с окопами. Прекрасные и в высшей степени интересные места. Вы почувствуете себя на далёкой чужбине, как дома, как в родном краю, почти как у домашнего очага. С чувствами возвышенными отправляйтесь в те края, о которых ещё старый Гумбольдт137 сказал: «Во всём мире я не видел ничего более великолепного, чем эта дурацкая Галиция!» Богатый и ценный опыт, приобретённый нашей победоносной армией при отступлении из Галиции в дни первого похода, несомненно явится путеводной звездой при составлении программы второго похода. Только вперёд, прямёхонько в Россию, и на радостях выпустите в воздух все патроны! После обеда, перед уходом Швейка и Водички, в канцелярии к ним подошёл злополучный учитель, сложивший стихотворение о вшах, и, отведя обоих в сторону, таинственно сказал: – Не забудьте, когда будете на русской стороне, сразу же сказать русским: «Здравствуйте, русские братья, мы братья-чехи, мы нет австрийцы». При выходе из барака Водичка, желая демонстративно выразить свою ненависть к мадьярам и показать, что даже арест не мог поколебать и сломить его убеждений, наступил мадьяру, принципиально отвергающему военную службу, на ногу и заорал на него: – Обуйся, прохвост! – Жалко, – с неудовольствием вздохнул сапёр Водичка Швейку, – что он ничего не ответил. Зря не ответил. Я бы его мадьярскую харю разорвал от уха до уха. А он, дурачина, молчит и позволяет наступать себе на ногу. Чёрт возьми, Швейк, злость берёт, что меня не осудили! Этак выходит, что над нами вроде как насмехаются, что это дело с мадьярами гроша ломаного не стоит. А ведь мы дрались, как львы. Это ты виноват, что нас не осудили, а дали такое удостоверение, будто мы и драться по-настоящему не умеем. Собственно, за кого они нас принимают? Что ни говори, это был вполне приличный конфликт. – Милый мой, – добродушно сказал Швейк, – я что-то не понимаю, отчего тебя не радует, что дивизионный суд официально признал нас абсолютно приличными людьми, против которых он ничего не имеет. Правда, я при допросе всячески вывёртывался, но ведь «так полагается», как говорит адвокат Басё своим клиентам. Когда меня аудитор спросил, зачем мы ворвались в квартиру господина Каконя, я ему на это ответил просто: «Я полагал, что мы ближе всего познакомимся с господином Каконем, если будем ходить к нему в гости». После этого аудитор больше ни о чём меня не спрашивал, этого ему оказалось вполне достаточно. – Запомни раз навсегда, – продолжал Швейк свои рассуждения, – перед военными судьями признаваться нельзя. Когда я сидел в гарнизонной тюрьме, один солдат из соседней камеры признался, а когда остальные арестанты об этом узнали, они устроили ему тёмную и заставили отречься от своего признания. – Если бы я совершил что-нибудь бесчестное, я бы ни за что не признался, – сказал сапёр Водичка. – Ну, а если меня этот тип аудитор прямо спросил: «Дрались?» – так я ему и ответил: «Да, дрался». – «Избили кого-нибудь?» – «Так точно, господин аудитор». – «Ранили кого-нибудь?» – «Ясно, господин аудитор». Пусть знает, с кем имеет дело. Просто стыд и срам, что нас освободили! Выходит – он не поверил, что я об этих мадьярских хулиганов измочалил свой ремень, что я их в лапшу превратил, наставил им шишек и фонарей. Ты ведь был при этом, помнишь, как на меня разом навалились три мадьярских холуя, а через минуту все валялись на земле, и я топтал их ногами. И после этого какой-то сморкач аудитор прекращает следствие. Всё равно как если бы он сказал мне: «Дерьмо всякое, а лезет ещё драться!» Вот только кончится война, буду штатским, я его, растяпу, разыщу и покажу, как я не умею драться! Потом приеду сюда, в Кираль-Хиду, и устрою такой мордобой, какого свет не видал: люди будут прятаться в погреба, заслышав, что я пришёл посмотреть на этих кираль-хидских бродяг, на этих босяков, на этих мерзавцев! В канцелярии с делом покончили в два счёта. Фельдфебель с ещё жирными после обеда губами, подавая Швейку и Водичке бумаги, сделался необычайно серьёзным и не преминул произнести перед ними речь, в которой апеллировал к их воинскому духу. Речь свою (он был силезский поляк) фельдфебель уснастил перлами своего диалекта, как-то: «marekvium», «glupi rolmopsie», «krajcova sedmina», «svina porypana» и «dum vam bane na mjesjnuckovy vasi gzichty»[139]. Каждого отправляли в свою часть, и Швейк, прощаясь с Водичкой, сказал: – Как кончится война, зайди проведать. С шести вечера я всегда «У чаши» на Боиште. – Известно, приду, – ответил Водичка. – Там скандал какой-нибудь будет? – Там каждый день что-нибудь бывает, – пообещал Швейк, – а уж если выдастся очень тихий день, мы сами что-нибудь устроим. Друзья разошлись, и, когда уже были на порядочном расстоянии друг от друга, старый сапёр Водичка крикнул Швейку: – Так ты позаботься о каком-нибудь развлечении, когда я приду! В ответ Швейк закричал: – Непременно приходи после войны! Они отошли ещё дальше, и вдруг из-за угла второго ряда домов донёсся голос Водички: – Швейк! Швейк! Какое «У чаши» пиво? Как эхо, отозвался ответ Швейка: – Великопоповицкое! – А я думал, смиховское! – кричал издали сапёр Водичка. – Там и девочки есть! – вопил Швейк. – Так, значит, после войны в шесть часов вечера! – орал Водичка. – Приходи лучше в половине седьмого, на случай если запоздаю! – ответил Швейк. И ещё раз донёсся издалека голос Водички: – А в шесть часов прийти не сможешь?! – Ладно, приду в шесть! – услышал Водичка голос удаляющегося товарища. Так разлучились бравый солдат Швейк и старый сапёр Водичка.   Wenn die Leute auseinander gehen, Da sagen sie auf Wiedersehen[140].    Глава V ИЗ МОСТА-НА-ЛИТАВЕ В СОКАЛЬ   Поручик Лукаш в бешенстве ходил по канцелярии одиннадцатой маршевой роты. Это была тёмная дыра в ротном сарае, отгороженная от коридора только досками. В канцелярии стояли стол, два стула, бутыль с керосином и койка. Перед Лукашем стоял старший писарь Ванек, который составлял в этом помещении ведомости на солдатское жалованье, вёл отчётность по солдатской кухне, – одним словом, был министром финансов всей роты. Он проводил тут целый божий день, здесь же и спал. У двери стоял толстый пехотинец, обросший бородой, как Крконош.138 Это был Балоун, новый денщик поручика, до военной службы мельник из-под Чешского Крумлова. – Нечего сказать, нашли вы мне денщика, – обратился поручик Лукаш к старшему писарю, – большое вам спасибо за такой сюрприз! В первый день послал его за обедом в офицерскую кухню, а он по дороге сожрал половину. – Виноват, я разлил, – сказал толстенный великан. – Допустим, что так. Разлить можно суп или соус, но не франкфуртское жаркое. Ведь ты от жаркого принёс такой кусочек, что его за ноготь засунуть можно. Ну, а куда ты дел яблочный рулет? – Я… – Нечего врать. Ты его сожрал! Последнее слово поручик произнёс так строго и таким устрашающим тоном, что Балоун невольно отступил на два шага. – Я справлялся в кухне, что у нас сегодня было на обед. Был суп с фрикадельками из печёнки. Куда ты девал фрикадельки? Повытаскивал их по дороге? Ясно как день. Затем была варёная говядина с огурцом. А с ней что ты сделал? Тоже сожрал. Два куска франкфуртского жаркого, а ты принёс только полкусочка! Ну? Два куска яблочного рулета. Куда они делись? Нажрался, паршивая, грязная свинья! Отвечай, куда дел яблочный рулет? Может, в грязь уронил? Ну, мерзавец! Покажи мне, где эта грязь. Ах, туда, как будто её звали, прибежала собака, нашла этот кусок и унесла?! Боже ты мой, Иисусе Христе! Я так набью тебе морду, что её разнесёт, как бочку! Эта грязная свинья осмеливается ещё врать! Знаешь, кто тебя видел? Старший писарь Ванек. Он сам пришёл ко мне и говорит: «Осмелюсь доложить, господин поручик, этот сукин сын, Балоун, жрёт ваш обед. Смотрю я в окно, а он напихивает за обе щеки, будто целую неделю ничего не ел». Послушайте, старший писарь, неужто вы не могли найти для меня большей скотины, чем этот молодчик? – Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, из всей нашей маршевой роты Балоун показался мне самым порядочным солдатом. Это такая дубина, что до сих пор не может запомнить ни одного ружейного приёма, и дай ему винтовку, так он ещё бед натворит. На последней учебной стрельбе холостыми патронами он чуть-чуть не попал в глаз своему соседу. Я полагал, что по крайней мере эту службу он сможет исполнять. – Каждый день сжирать обед своего офицера! – воскликнул Лукаш. – Как будто ему не хватает своей порции. Ну, теперь ты сыт, я полагаю? – Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я всегда голоден. Если у кого остаётся хлеб – я тут же вымениваю его на сигареты, и всё мне мало, такой уж я уродился. Ну, думаю, теперь уж я сыт – ан нет! Минуту спустя у меня в животе снова начинает урчать, будто и не ел вовсе, и, глядь, он, стерва, желудок то есть, опять даёт о себе знать. Иногда думаю, что уж взаправду хватит, больше в меня уж не влезет, так нет тебе! Как увижу, что кто-то ест, или почую соблазнительный запах, сразу в животе, точно его помелом вымели, опять он начинает заявлять о своих правах. Я тут готов хоть гвозди глотать! Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я уж просил: нельзя ли мне получать двойную порцию. По этой причине я был в Будейовицах у полкового врача, а тот вместо двойной порции засадил меня на два дня в лазарет и прописал на целый день лишь чашку чистого бульона. «Я, говорит, покажу тебе, каналье, как быть голодным. Попробуй приди сюда ещё раз, так уйдёшь отсюда, как щепка». Я, господин обер-лейтенант, не только вкусных вещей равнодушно не могу видеть, но и простые до того раздражают мой аппетит, что слюнки текут. Осмелюсь почтительно просить вас, господин обер-лейтенант, распорядитесь, чтобы мне выдавали двойную порцию. Если мяса не будет, то хотя бы гарнир давали: картошку, кнедлики, немножко соуса, это ведь всегда остаётся. – Довольно с меня твоих наглых выходок! – ответил поручик Лукаш. – Видали вы когда-нибудь, старший писарь, более нахального солдата, чем этот балбес: сожрал обед, да ещё хочет, чтобы ему выдавали двойную порцию. Этот обед ты запомнишь! Старший писарь, – обратился он к Ванеку, – отведите его к капралу Вейденгоферу, пусть тот покрепче привяжет его на дворе около кухни на два часа, когда будут раздавать гуляш. Пусть привяжет повыше, чтобы он держался только на самых цыпочках и видел, как в котле варится гуляш. Да устройте так, чтобы подлец этот был привязан, когда будут раздавать гуляш, чтобы у него слюнки потекли, как у голодной суки, когда та околачивается у колбасной. Скажите повару, пусть раздаст его порцию. – Слушаюсь, господин обер-лейтенант. Идёмте, Балоун. Когда они уже уходили, поручик задержал их в дверях и, глядя прямо в испуганное лицо Балоуна, победоносно провозгласил: – Ну что? Добился своего? Приятного аппетита! А если ещё раз проделаешь со мной такую штуку, я тебя без всяких передам в военно-полевой суд! Когда Ванек вернулся и объявил, что Балоун уже привязан, поручик Лукаш сказал: – Вы меня, Ванек, знаете, я не люблю делать таких вещей, но я не могу поступить иначе. Во-первых, вы знаете, что когда у собаки отнимают кость, она огрызается. Я не хочу, чтобы возле меня жил негодяй. Во-вторых, то обстоятельство, что Балоун привязан, имеет крупное моральное и психологическое значение для всей команды. За последнее время ребята, как только попадут в маршевый батальон и узнают, что их завтра или послезавтра отправят на позиции, делают что им вздумается. – Измученный поручик тихо продолжал: – Позавчера во время ночных манёвров мы должны были действовать против учебной команды вольноопределяющихся за сахарным заводом. Первый взвод, авангард, более или менее соблюдал тишину на шоссе, потому что я сам его вёл, но второй, который должен был свернуть налево и расставить под сахарным заводом дозоры, тот вёл себя так, будто возвращался с загородной прогулки. Пели, стучали ногами так, что в лагере слышно было. Кроме того, на правом фланге на рекогносцировку местности около леса шёл третий взвод. От нас по крайней мере десять минут ходьбы а всё же ясно было видно, как эти мерзавцы курят: повсюду огненные точки. А четвёртый взвод, тот, который должен был быть арьергардом, чёрт знает каким образом вдруг появился перед нашим авангардом, так что его приняли за неприятеля, и мне пришлось отступать перед собственным арьергардом, наступавшим на меня. Вот какой досталась мне в наследство одиннадцатая маршевая рота. Что я из этой команды могу сделать! Как они будут вести себя во время настоящего боя? При этих словах Лукаш молитвенно сложил руки и сделал мученическое лицо, а нос у него вытянулся. – Вы на это, господин поручик, не обращайте внимания, – старался успокоить его старший писарь Ванек, – не ломайте себе голову. Я был уже в трёх маршевых ротах, и каждую из них вместе со всем батальоном расколотили, а нас отправляли на переформирование. Все эти маршевые роты были друг на друга похожи, и ни одна из них ни на волосок не была лучше вашей, господин обер-лейтенант. Хуже всех была девятая. Та потянула с собой в плен всех унтеров и ротного командира. Меня спасло только то, что я отправился в полковой обоз за ромом и вином и они проделали всё это без меня. А знаете ли вы, господин обер-лейтенант, что во время последних ночных манёвров, о которых вы изволили рассказывать, учебная команда вольноопределяющихся, которая должна была обойти нашу роту, заблудилась и попала к Нейзидлерскому озеру? Марширует себе до самого утра, а разведочные патрули – так те прямо влезли в болото. А вёл её сам господин капитан Сагнер. Они дошли бы до самого Шопроня, если б не рассвело! – сообщил конфиденциально старший писарь: ему нравилось смаковать подобные происшествия; ни одно из них не ускользнуло от его внимания. – Знаете ли вы, господин обер-лейтенант, – сказал он, доверительно подмигивая Лукашу, – что господин капитан Сагнер будет назначен командиром нашего маршевого батальона? По словам штабного фельдфебеля Гегнера, первоначально предполагалось, что командиром будете назначены вы, как самый старший из наших офицеров, а потом будто бы пришёл в бригаду приказ из дивизии о назначении капитана Сагнера… Поручик Лукаш закусил губу и закурил сигарету. Обо всём этом он уже знал и был убеждён, что с ним поступают несправедливо. Капитан Сагнер уже два раза обошёл его по службе. Однако Лукаш только проронил: – Не в капитане Сагнере дело… – Не очень-то мне это по душе, – интимно заметил старший писарь. – Рассказывал мне фельдфебель Гегнер, что в начале войны господин капитан Сагнер вздумал где-то в Черногории отличиться и гнал одну роту за другой на сербские позиции под обстрел пулемётов, несмотря на то что это было совершенно гиблое дело и пехота там вообще ни черта не сделала бы, так как сербов с тех скал могла снять только артиллерия. Из всего батальона осталось только восемьдесят человек; сам капитан Сагнер был ранен в руку, потом в больнице заразился ещё дизентерией и только после этого появился у нас в полку в Будейовицах. А вчера он будто бы распространялся в собрании, что мечтает о фронте, готов потерять там весь маршевый батальон, но себя покажет и получит signum laudis[141]. За свою деятельность на сербском фронте он получил фигу с маслом, но теперь или ляжет костьми со всем маршевым батальоном, или будет произведён в подполковники, а маршевому батальону придётся туго. Я так полагаю, господин обер-лейтенант, что этот риск и нас касается. Недавно фельдфебель Гегнер говорил, что вы очень не ладите с капитаном Сагнером и что он в первую очередь пошлёт в бой нашу одиннадцатую роту, в самые опасные места. Старший писарь вздохнул. – Мне думается, что в такой войне, как эта, когда столько войск и так растянута линия фронта, можно достичь успеха скорее хорошим маневрированием, чем отчаянными атаками. Я наблюдал это под Дуклою,139 когда был в десятой маршевой роте. Тогда всё сошло гладко, пришёл приказ «nicht schiessen!»[142], мы и не стреляли, а ждали, пока русские к нам приблизятся. Мы бы их забрали в плен без единого выстрела, только тогда около нас на левом фланге стояли идиоты ополченцы, и они так испугались русских, что начали удирать под гору по снегу – прямо как по льду. Ну, мы получили приказ, где сообщалось, что русские прорвали левый фланг и что мы должны отойти к штабу бригады. Я тогда как раз находился в штабе бригады, куда принёс на подпись ротную продовольственную книгу, так как не мог разыскать наш полковой обоз. В это время в штаб стали прибегать поодиночке ребята из десятой маршевой роты. К вечеру их прибыло сто двадцать человек, а остальные, как говорили, заблудились во время отступления и съехали по снегу прямо к русским, вроде как на тобогане.140 Натерпелись мы там страху, господин обер-лейтенант! У русских в Карпатах были позиции и внизу и наверху… А потом, господин обер-лейтенант, капитан Сагнер… – Оставьте вы меня в покое с капитаном Сагнером! – сказал поручик Лукаш. – Я сам всё это отлично знаю. Только не воображайте, пожалуйста, что, когда начнётся бой, вы опять случайно очутитесь где-нибудь в обозе и будете получать ром и вино. Меня предупредили, что вы пьёте горькую и стоит посмотреть на ваш красный нос, сразу видно, с кем имеешь дело. – Это всё с Карпат, господин обер-лейтенант. Там поневоле приходилось пить: обед нам приносили на гору холодный, в окопах – снег, огонь разводить нельзя, нас только ром и поддерживал. И если б не я, с нами случилось бы, что и с другими маршевыми ротами, где не было рому и люди замерзали. Но зато у нас от рому покраснели носы, и это имело плохую сторону, так как из батальона пришёл приказ, чтобы на разведки посылать тех солдат, у которых носы красные. – Теперь зима уже прошла, – многозначительно проронил поручик. – Ром, как и вино, господин обер-лейтенант, на фронте незаменимы во всякое время года. Они, так сказать, поддерживают хорошее настроение. За полкотелка вина и четверть литра рому солдат сам пойдёт драться с кем угодно. И какая это скотина опять стучит в дверь, на дверях же написано «Nicht klopfen!»[143] – Herein![144] Поручик Лукаш повернулся в кресле и увидел, что дверь медленно и тихо открывается. И так же тихо, приложив руку к козырьку, в канцелярию одиннадцатой маршевой роты вступил бравый солдат Швейк. Вероятно, он отдавал честь, ещё когда стучал в дверь и разглядывал надпись «Nicht klopfen!» Швейк держал руку у козырька, и это очень шло к его бесконечно довольной, беспечной физиономии. Он выглядел, как греческий бог воровства, облачённый в скромную форму австрийского пехотинца. Поручик Лукаш на мгновенье зажмурил глаза под ласковым взглядом бравого солдата Швейка. Наверно, с таким обожанием и нежностью глядел блудный, потерянный и вновь обретённый сын на своего отца, когда тот в его честь жарил на вертеле барана. – Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я опять здесь, – заговорил Швейк так просто и непринуждённо, что поручик Лукаш сразу пришёл в себя. С того самого момента, когда полковник Шрёдер заявил, что опять посадит ему на шею Швейка, поручик Лукаш каждый день в мыслях отдалял момент свидания. Каждое утро поручик убеждал себя: «Сегодня он не появится. Наверно, опять чего-нибудь натворил, его ещё там подержат». Но все эти расчёты Швейк мило и просто разрушил одним своим появлением. Швейк сначала бросил взгляд на старшего писаря Ванека и, обратившись к нему с приятной улыбкой, подал бумаги, которые вынул из кармана шинели. – Осмелюсь доложить, господин старший писарь, эти бумаги, выданные мне в полковой канцелярии, я должен отдать вам. Это насчёт моего жалованья и зачисления на довольствие. В канцелярии одиннадцатой маршевой роты Швейк держался так естественно и свободно, как будто он с Ванеком был в самых приятельских отношениях. На его обращение старший писарь реагировал кратко: – Положите их на стол. – Будьте любезны, старший писарь, оставьте нас одних, – сказал со вздохом поручик Лукаш. Ванек ушёл и остался за дверью подслушивать, о чём они будут говорить. Сначала он не слышал ничего. Швейк и поручик Лукаш молчали и долго глядели друг на друга. Лукаш смотрел на Швейка, как петушок, стоящий перед курочкой и готовящийся на неё прыгнуть; он словно хотел его загипнотизировать. Швейк, как всегда, отвечал поручику своим тёплым, приветливым и спокойным взглядом, как будто хотел ему сказать: «Опять мы вместе, душенька. Теперь нас ничто не разлучит, голубчик ты мой». Так как поручик долго не прерывал молчания, глаза Швейка говорили ему с трогательной нежностью: «Так скажи что-нибудь, золотой мой, вымолви хоть словечко!» Поручик Лукаш прервал это мучительное молчание словами, в которые старался вложить изрядную долю иронии: – Добро пожаловать, Швейк! Благодарю за визит. Наконец-то вы у нас, долгожданный гость. Но он не сдержался, и вся злость, накопившаяся за последние дни, вылилась в страшном ударе кулаком по столу. Чернильница подскочила и залила чернилами ведомость на жалованье. Одновременно с чернильницей подскочил поручик Лукаш и, приблизившись вплотную к Швейку, заорал: – Скотина! Он метался взад и вперёд по узкой канцелярии и, оказываясь около Швейка, плевался. – Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, – сказал Швейк, между тем как поручик Лукаш всё бегал по канцелярии и в исступлении бросал в угол скомканные листы бумаги, за которыми он то и дело подходил к столу, – письмо, стало быть, я отдал, как договорились. К счастью, мне удалось застать дома саму пани Каконь, и могу сказать, что это весьма интересная женщина, правда, я видел её в слезах… Поручик Лукаш сел на койку военного писаря и хриплым голосом крикнул: – Когда же этому придёт конец, Швейк? Швейк, сделав вид, что недослышал, ответил: – Потом со мной вышла маленькая неприятность, но я взял всё на себя. Правда, мне не поверили, что я переписываюсь с этой пани, и, для того чтобы замести следы, я во время допроса проглотил письмо. Потом по чистой случайности – иначе это никак не объяснить! – я вмешался в небольшую потасовку, но благополучно вывернулся. Невинность моя была признана, меня послали на полковой рапорт, но в дивизионном суде следствие прекратили. В полковой канцелярии я ждал всего несколько минут, пока не пришёл полковник, который выругал меня слегка и сказал, что я должен немедленно, господин обер-лейтенант, явиться к вам с рапортом о вступлении в должность ординарца. Кроме того, господин полковник приказал мне доложить вам, чтобы вы немедленно пришли к нему по делам маршевой роты. С тех пор прошло больше получаса. Но ведь господин полковник не знал, что меня ещё потянут в полковую канцелярию и что я там просижу больше пятнадцати минут. А сидел я там потому, что мне задержали жалованье, которое должны были выдать не в роте, а в полку, так как я считался полковым арестантом. Там всё так перемешали и перепутали, что прямо обалдеть можно.     Услышав, что ещё полчаса тому назад он должен был быть у полковника Шрёдера, поручик стал быстро одеваться. – Опять удружили вы мне, Швейк! – произнёс он голосом, полным такого безнадёжного отчаяния, что Швейк попытался успокоить его дружеским словом, прокричав вслед вихрем вылетевшему поручику: – Ничего, господин полковник подождёт, ему всё равно нечего делать. Минуту спустя после ухода поручика в канцелярию вошёл старший писарь Ванек. Швейк сидел на стуле и подкладывал в маленькую железную печку уголь. Печка чадила и воняла, а Швейк продолжал развлекаться, не обращая внимания на Ванека, который остановился и несколько минут наблюдал за ним, но наконец не выдержал, захлопнул ногой дверцу печки и сказал Швейку, чтобы тот убирался отсюда. – Господин старший писарь, – с достоинством произнёс Швейк, – позвольте вам заявить, что ваш приказ убраться отсюда и вообще из лагеря при всём моём желании исполнить не могу, так как подчиняюсь приказанию высшей инстанции. Ведь я здесь ординарец, – гордо добавил Швейк. – Господин полковник Шрёдер прикомандировал меня к одиннадцатой маршевой роте, к господину обер-лейтенанту, у которого я был прежде денщиком, но благодаря моей врождённой интеллигентности я получил повышение и стал ординарцем. Мы с господином обер-лейтенантом старые знакомые. А кем вы, господин старший писарь, были в мирное время? Полковой писарь Ванек был настолько обескуражен фамильярным, панибратским тоном бравого солдата Швейка, что, забыв о своём чине, которым очень любил козырнуть перед солдатами своей роты, ответил так, будто был подчинённым Швейка: – У меня аптекарский магазин в Кралупах. Фамилия моя Ванек. – Я тоже учился аптекарскому делу, – ответил Швейк, – в Праге, у папа Кокошки на Петршине. Он был ужасный чудак, и когда я как-то нечаянно запалил бочку с бензином и у него сгорел дом, он меня выгнал, и в цех меня уже нигде больше не принимали, так что из-за этой глупой бочки с бензином мне не удалось доучиться. А вы тоже готовили целебные травы для коров? Ванек отрицательно покачал головой. – Мы приготовляли целебные травы для коров вместе с освящёнными образочками. Наш хозяин Кокошка был исключительно набожным человеком и вычитал как-то, что святой Пилигрим исцелял скот от раздутия брюха. Так, по его заказу на Смихове напечатали образки святого Пилигрима, и он отнёс их в Эмаузский монастырь, где их освятили за двести золотых, а потом мы их вкладывали в конвертик с нашими целебными травами для коров. Эти целебные травы размешивали в тёплой воде и давали корове пить из лохани. При этом скотине прочитывалась маленькая молитва к святому Пилигриму, которую сочинил наш приказчик Таухен. Дело было так. Когда эти образки святого Пилигрима были готовы, на другой стороне нужно было напечатать какую-нибудь молитву. Так вот вечером наш старик Кокошка позвал Таухена и велел ему к следующему утру сочинить молитву к нашим образкам и целебным травам, чтобы завтра в десять часов, когда он придёт в лавку, всё было готово к отправке в типографию: коровы уже ждут этой молитвы. Одно из двух: если сочинит хорошую – он ему гульден на бочку выложит, нет – через две недели получит расчёт. Пан Таухен целую ночь потел, утром, не выспавшись, пришёл открывать лавку, а у него ничего ещё не было написано. Мало того: он даже забыл, как зовут святого по этим целебным травам. Выручил его из беды слуга Фердинанд. Тот на все руки был мастер. Когда мы на чердаке сушили на чай ромашку, так он, бывало, разуется и влезет в эту самую ромашку ногами. Он говорил нам, что от этого ноги перестают потеть. Умел он ловить голубей на чердаке, умел открывать конторку с деньгами и ещё обучал нас другим способам подрабатывать. И у меня, мальчишки, дома была такая аптека, – я её из лавки в дом к себе натаскал, – какой не было и «У милосердных».141 Так вот, тот самый Фердинанд и выручил из беды Таухена. «Позвольте, говорит, взглянуть». Пан Таухен немедленно послал меня за пивом для него. Не успел я ещё принести пива, а уж у Фердинанда половина дела была сделана, и он прочёл нам:   Голос с неба раздаётся, Утихает суета: У Кокотки продаётся Чудо-корень для скота! Исцелит сей корешочек (Только гульден за мешочек!) И теляток и коров Безо всяких докторов.   Потом, когда Фердинанд выпил пива и основательно нализался желудочных капель на спирту, дело пошло быстро, и он в одно мгновение прекрасно закончил:   Этот корень нашёл сам святой Пилигрим. И за это ему мы хвалу воздадим: Ты крестьянам – утеха, коровам – отрада, Сохрани и спаси наше бедное стадо!   Затем, когда пришёл пан Кокошка, пан Таухен пошёл с ним в контору, а выйдя оттуда, показал нам два золотых, а не один, как ему было обещано. Он хотел разделить их пополам с паном Фердинандом, но слугу Фердинанда, когда тот увидел эти два золотых, сразу обуял бес корыстолюбия: «Или всё, или ничего!» Ну, тогда пан Таухен ему ничего не дал, а оставил эти два золотых себе. Потом привёл меня в магазин, дал мне подзатыльник и сказал, что я получу сто таких подзатыльников, если когда-нибудь осмелюсь сказать, что сочинил не он. А если Фердинанд пойдёт жаловаться к нашему хозяину, то я должен сказать, что слуга Фердинанд лгун. Мне пришлось в этом присягнуть перед бутылкой с эстрагоновым уксусом. Ну, а наш слуга принялся вымещать свою злобу на целебной траве для коров. Смешивали мы эти травы в больших ящиках на чердаке, а он отовсюду, где только находил, сметал мышиное дерьмо, приносил его и примешивал к этой целебной траве. Потом собирал на улице конские катышки, сушил их дома, толок в ступке для кореньев и тоже подбрасывал в коровьи целебные травы с образом святого Пилигрима. Но и на этом он не успокоился. Он мочился в эти ящики, испражнялся в них, а потом всё это размешивал. Выходило вроде каши с отрубями… Раздался телефонный звонок. Старший писарь подбежал к телефонному аппарату и с отвращением отбросил трубку. – Надо идти в полковую канцелярию. Так внезапно… Это что-то мне не нравится. Швейк опять остался один. Через минуту снова раздался звонок. Швейк начал телефонный разговор: – Ванек?.. Он ушёл в полковую канцелярию. Кто у телефона?.. Ординарец одиннадцатой маршевой роты. А кто там у телефона?.. Ординарец двенадцатой роты? Моё почтение, коллега. Моя фамилия?.. Швейк. А твоя? Браун! Это не твой ли родственник Браун на Набережной улице в Карлине, шляпочник? Нет? Не знаешь такого… Я тоже с ним незнаком. Я как-то проезжал на трамвае мимо, и его вывеска мне бросилась в глаза. Что новенького?.. Я ничего не знаю. Когда едем? Я ещё ни с кем об отъезде не говорил. А куда мы должны ехать? – Вот олух! С ротой на фронт. – Об этом я ещё ничего не слышал. – Нечего сказать – хорош ординарец! А что твой лейтенант? – Не лейтенант, а обер-лейтенант. – Это одно и то же. Твой обер-лейтенант пошёл на совещание к полковнику? – Он его туда позвал. – Ну вот видишь: и наш туда пошёл и командир тринадцатой роты тоже. Я только что говорил с ихним ординарцем по телефону. Не нравится мне что-то эта спешка. – А не знаешь, музыкантская команда укладывается? – Ничего не знаю. – Не валяй дурака! Говорят, ваш старший писарь уже получил накладную на вагоны. Правда ведь? Сколько у вас солдат? – Не знаю. – Эх ты, глупая башка, что, я съем тебя, что ли? (Было слышно, как говоривший у телефона обратился к кому-то поблизости: «Франта, возьми вторую трубку, услышишь, какой в одиннадцатой роте дурак ординарец».) Алло! Спишь ты там, что ли? Так отвечай, когда тебя коллега спрашивает. Значит, ты ещё ничего не знаешь? Не скрытничай. Разве старший писарь не говорил, что вам будут выдавать консервы? Ты с ним о таких вещах не говоришь? Вот дубина! Тебя это не касается? (Слышен смех.) Тебя словно мешком по голове ударили. Ну, как только что-нибудь узнаешь, ты нам сейчас же позвони в двенадцатую маршевую роту, дурачок родимый! Откуда ты? – Из Праги. – Ты бы должен быть чуточку поумнее. Да вот ещё. Когда ушёл из канцелярии ваш старший писарь? – Только что. – Вот оно как. А раньше-то не мог мне об этом сказать! Наш тоже только что ушёл. Там что-то заваривается. С обозом не говорил ещё? – Нет. – Господи Иисусе Христе! А говоришь – из Праги! Ни о чём не заботишься! И где только ты шляешься целый день? – Я только с час тому назад пришёл из дивизионного суда. – Это другой коленкор, товарищ. Нынче же забегу на тебя посмотреть! Давай отбой два раза. Швейк собрался было закурить трубку, как опять раздался телефонный звонок. «Ну вас к чёрту с вашим телефоном, – подумал Швейк, – стану я с вами трепаться». Но телефон продолжал звонить неумолимо. У Швейка наконец лопнуло терпение, он взял телефонную трубку и заорал: – Алло! Кто у телефона? Здесь ординарец одиннадцатой маршевой роты Швейк. Швейк узнал голос поручика Лукаша. – Что вы все там делаете? Где Ванек? Немедленно позовите к телефону Ванека! – Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, телефон только что зазвонил. – Послушайте, Швейк, мне некогда с вами дурака валять! Телефонные разговоры на военной службе – это вам не телефонная болтовня, когда кого-нибудь зовут на обед. Телефонный разговор должен быть ясен и краток. При телефонных разговорах отбрасывается «осмелюсь доложить», «обер-лейтенант». Итак, я вас спрашиваю, Швейк, Ванек там? Пусть немедленно подойдёт к телефону. – Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, под рукой его нет. Его только что, может, и четверти часа не будет, из нашей канцелярии вызвали в полковую канцелярию. – Вот я с вами расправлюсь! Не можете вы выражаться кратко? Слушайте внимательно, что я сейчас буду говорить! Всё ясно? Чтобы вы потом не отговаривались, будто в телефоне что-то хрипело. Немедленно, как только повесите трубку… Пауза. Снова звонок. Швейк берёт телефонную трубку, и его осыпают градом ругательств. – Скотина, хулиган, мерзавец! Что вы делаете? Почему прервали разговор? – Вы изволили сказать, чтобы я повесил трубку. – Через час я вернусь домой. Не обрадуетесь вы у меня! Немедленно собирайтесь и отправляйтесь в барак, найдите там какого-нибудь взводного, хотя бы Фукса, и скажите ему, чтобы он сейчас же взял десять солдат и шёл с ними на склад получать консервы. Повторите, что он должен сделать. – Идти с десятью солдатами на склад получать консервы для роты. – Наконец-то вы не валяете дурака. Я пока что позвоню Ванеку в полковую канцелярию, чтобы он тоже шёл на склад принять консервы. Если же он тем временем вернётся в барак, пусть бросает всё и бежит на склад. А теперь повесьте трубку. Швейк довольно долго и тщетно искал взводного Фукса и других унтеров. Они все торчали около кухни, обгладывали мясо с костей и потешались над привязанным Балоуном, который, правда, всей ступнёй стоял на земле: его пожалели. Зрелище было презанятное. Один из поваров принёс Балоуну ребро и сунул ему прямо в рот. Привязанный бородатый великан Балоун не имел возможности действовать руками, осторожно переворачивал кость во рту, удерживая её с помощью зубов и дёсен. Словно леший. – Кто здесь из вас взводный Фукс? – спросил Швейк, найдя наконец унтеров. Взводный Фукс не счёл нужным отозваться, увидев, что его спрашивает какой-то рядовой пехотинец. – Ясно говорят вам, – крикнул Швейк, – долго я ещё буду вас спрашивать?! Где здесь взводный Фукс? Взводный Фукс выступил вперёд и с достоинством начал всячески изводить Швейка: он-де не взводный, а господин взводный, и нельзя орать: «Где взводный?», а следует обращаться: «Осмелюсь доложить, здесь ли находится господин взводный?» В его взводе, если кто забудет сказать: «Ich melde gehorsam»[145] – немедленно получает в морду. – Осторожней на повороте! – рассудительно предостерёг Швейк. – Немедленно собирайтесь, идите в барак, возьмите там десять человек и бегом марш вместе с ними на склад получать консервы. Взводный был так ошеломлён, что смог выговорить только: – Чего?.. – Без всяких там «чего», – ответил Швейк. – Я ординарец одиннадцатой маршевой роты и только что разговаривал по телефону с господином обер-лейтенантом Лукашем, и тот приказал: «Бегом марш с десятью рядовыми на склад». Если вы не пойдёте, господин взводный Фукс, так я немедленно вернусь обратно к телефону. Господин обер-лейтенант требует во что бы то ни стало, чтобы вы шли. Не может быть никаких разговоров! «Телефонный разговор, – говорит поручик Лукаш, – должен быть ясен и краток». Если сказано идти взводному Фуксу, то взводный Фукс должен идти! Такой приказ – вам не какая-то там болтовня, когда кого-нибудь к обеду зовут. На военной службе, особенно во время войны, каждое промедление – преступление. «Если этот самый взводный Фукс сию же минуту не пойдёт, как только вы ему об этом объявите, так вы мне немедленно телефонируйте, и я с ним разделаюсь! От взводного Фукса останется только мокрое место!» Плохо вы, милейший, знаете господина обер-лейтенанта! Швейк победоносно оглядел унтер-офицеров, которые были поражены и уничтожены его выступлением. Взводный Фукс пробурчал что-то невразумительнее и быстро ушёл. Швейк закричал ему вдогонку: – Так можно позвонить господину обер-лейтенанту, что всё в порядке? – Немедленно буду с десятью солдатами на складе, – ответил взводный Фукс, уже подойдя к бараку. А Швейк, не произнеся ни слова, ушёл, оставив унтер-офицеров, ошеломлённых не меньше, чем взводный Фукс. – Начинается! – сказал низенький капрал Блажек. – Начнём паковаться.   * * *   Швейк вернулся в канцелярию одиннадцатой маршевой роты. Не успел он раскурить трубку, как раздался телефонный звонок. Со Швейком снова заговорил поручик Лукаш. – Где вы шляетесь, Швейк? Звоню уже третий раз, и никто не отзывается. – Разыскивал, господин обер-лейтенант. – Что, уже пошли? – Конечно, пошли, но ещё не знаю, пришли ли они туда. Может быть, ещё раз сбегать? – Вы нашли взводного Фукса? – Нашёл, господин обер-лейтенант. Вначале он мне сказал «чего?», и только когда я ему объяснил, что телефонный разговор должен быть краток и ясен… – Не дурачьтесь, Швейк!.. Ванек ещё не вернулся? – Не вернулся, господин обер-лейтенант. – Да не орите вы так в трубку! Не знаете, где теперь может быть этот проклятый Ванек? – Не знаю, господин обер-лейтенант, где может быть этот проклятый Ванек. – Он был в полковой канцелярии, но куда-то ушёл. Может, в кантине?.. Отправляйтесь к нему, Швейк, и передайте, чтобы он немедленно шёл на склад. Да вот ещё что; найдите немедленно капрала Блажека и скажите, чтобы он тотчас же отвязал Балоуна, и пошлите Балоуна ко мне. Повесьте трубку. Швейк действительно принялся хлопотать, нашёл капрала Блажека и передал ему приказание поручика отвязать Балоуна. Капрал Блажек заворчал: – Когда туго приходится, робеть начинают! Швейк пошёл посмотреть, как будут отвязывать Балоуна, а потом проводил его, так как это было по дороге к кантине, где Швейк должен был разыскать старшего писаря Ванека. Балоун смотрел на Швейка, как на своего спасителя, и обещал ему, что будет делиться с ним всеми посылками, которые получит из дому. – У нас скоро будут резать свинью, – меланхолически сказал Балоун. – Ты какую свиную колбасу любишь: с кровью или без крови? Скажи, не стесняйся, я сегодня вечером буду писать домой. В моей свинье будет примерно сто пятьдесят кило. Голова у ней, как у бульдога, а такие свиньи – самые лучшие. С такими свиньями в убытке не останешься. Такая порода, брат, не подведёт! Сала на ней – пальцев на восемь. Дома я сам делал ливерную колбасу. Так, бывало, налопаешься фаршу, что чуть не лопнешь. Прошлогодняя свинья была на сто шестьдесят кило. Вот это свинья так свинья! – с восторгом сказал он на прощанье, крепко пожимая руку Швейку. – А выкормил я её на одной картошке и сам диву давался, как она у меня быстро жирела. Кусок поджаренной ветчинки, полежавшей в рассоле, да с картофельными кнедликами, посыпанными шкварками, да с капустой!.. Пальчики оближешь! После этого и пивко пьётся с удовольствием!.. Что ещё нужно человеку? И всё это у нас отняла война. Бородатый Балоун тяжело вздохнул и пошёл в полковую канцелярию, а Швейк отправился по старой липовой аллее к кантине. Старший писарь Ванек с блаженным видом сидел в кантине и разъяснял знакомому штабному писарю, сколько можно было заработать перед войной на эмалевых и клеевых красках. Штабной писарь был вдребезги пьян. Днём приехал один богатый помещик из Пардубиц, сын которого был в лагерях, дал ему хорошую взятку и всё утро до обеда угощал его в городе. Теперь штабной писарь сидел в полном отчаянии оттого, что у него пропал аппетит, не соображал, о чём идёт речь, а на трактат об эмалевых красках и вовсе не реагировал. Он был занят собственными размышлениями и ворчал себе под нос, что железнодорожная ветка должна была бы идти из Тршебони в Пельгржимов, а потом обратно. Когда вошёл Швейк, Ванек попытался ещё раз в цифрах объяснить штабному писарю, сколько зарабатывали на одном килограмме строительной краски, на что штабной писарь ни с того ни с сего ответил: – На обратном пути он умер, оставив после себя только письма. Швейка он, очевидно, принял за какого-то неприятного ему человека и начал обзывать его чревовещателем. Швейк подошёл к Ванеку, который тоже хватил изрядно, но при этом был приветлив и мил. – Господин старший писарь, – отрапортовал ему Швейк, – немедленно идите на склад, там вас уже ждёт взводный Фукс с десятью рядовыми, и получайте консервы. Ноги в руки, бегом – марш! Господин обер-лейтенант телефонировал уже дважды. Ванек рассмеялся: – Деточка моя, что я, идиот? Ведь за это мне пришлось бы самого себя изругать, ангел ты мой! Времени на всё хватит. Над нами ведь не каплет, золотце моё! Пусть сперва обер-лейтенант Лукаш отправит маршевых рот столько же, сколько я, а тогда и разговаривает; небось тогда он ни к кому не будет зря приставать со своим «бегом марш!». Я уже получил приказ в полковой канцелярии, что завтра поедем, надо укладываться и немедленно получать на дорогу провиант. А ты думаешь, что сделал я? Я самым спокойным манером зашёл сюда выпить четвертинку вина. Сидится мне здесь спокойно, и пусть всё идёт своим чередом. Консервы останутся консервами, выдача – выдачей. Я знаю склад лучше, чем господин обер-лейтенант. Я разбираюсь в том, что говорится на совещаниях господ офицеров у господина полковника. Ведь это только господину полковнику чудится, будто на складе имеются консервы. Склад нашего полка никогда никаких запасов консервов не имел, и доставали мы их от случая к случаю в бригаде или одалживали в других полках, с которыми оказывались поблизости. Одному только Бенешовскому полку мы должны больше трёхсот банок консервов. Хе, хе! Пусть на совещаниях они говорят что им вздумается. Куда спешить? Ведь всё равно, когда наши придут туда, каптенармус скажет им, что они с ума спятили. Ни одна маршевая рота не получила на дорогу консервов. Так, что ли, старая картошка? – обратился он к штабному писарю. Тот, очевидно, засыпал, или с ним случился небольшой припадок белой горячки, только он ответил: – Она шла, держа над собой раскрытый зонт. – Самое лучшее, – продолжал старший писарь Ванек, – махнуть на всё рукой. Если сегодня в полковой канцелярии сказали, что завтра трогаемся, – этому и малый ребёнок не поверит. Разве мы можем уехать без вагонов? При мне ещё звонили на вокзал. Там нет ни одного свободного вагона, точь-в-точь как с последней маршевой ротой. Сидели мы тогда два дня на вокзале и ждали, пока над нами кто-нибудь смилуется и пошлёт за нами поезд. А потом мы не знали, куда поедем. Даже сам полковник ничего не знал. Мы уж всю Венгрию проехали, всё ещё никто не знал: поедем мы на Сербию или на Россию. На каждой станции говорили по прямому проводу со штабом дивизии. А были мы просто какой-то заплатой. Пришили нас наконец где-то у Дуклы. Там нас разбили наголову, и мы снова поехали формироваться. Только не торопиться! Со временем всё выяснится, а пока нечего спешить. Jawohl, noch einmal![146] Вино у них здесь замечательное, – продолжал Ванек, не слушая, как бормочет про себя штабной писарь: – Glauben Sie mir, ichhabe bisher wenig von memem Leben gehabt. Ich wundere mich liber diese Frage[147]. – Чего же попусту беспокоиться об отъезде маршевого батальона? У первой маршевой роты, с которой я ехал, всё было готово за два часа, и всё оказалось в полном порядке. Другие роты тогдашнего нашего маршевого батальона готовились в дорогу целых два дня, а наш ротный командир, лейтенант Пршеносил (франт такой был), нам прямо сказал: «Ребята, не спешите!» – и всё шло как по маслу. Только за два часа перед отходом поезда мы начали укладываться. Самое лучшее – подсаживайтесь… – Не могу, – с геройской самоотверженностью ответил бравый солдат Швейк. – Я должен идти в канцелярию. Что, если кто-нибудь позвонит? – Ну, так идите, моё золотце. Но только запомните раз навсегда, что это некрасиво с вашей стороны и что настоящий ординарец никогда не должен быть там, где он нужен. Никогда не относитесь столь рьяно к своим обязанностям. Поверьте, душка, нет ничего хуже суетливого ординарца, который хотел бы всю войну взвалить на себя. Так-то, душенька. Но Швейк был уже за дверью, он спешил в канцелярию своей маршевой роты. Ванек остался в одиночестве – никак нельзя было сказать, чтобы штабной писарь составлял ему компанию. Последний совершенно ушёл в себя и бормотал, умилённо гладя четвертинку вина, самые удивительные вещи без всякой связи между собой, то по-чешски, то по-немецки. – Я много раз проходил по этой деревне, но и понятия не имел о том, что она существует на свете. In einern halben Jahre habe ich meine Staatsprufung hinter mir und meinen Doktor gemacht[148]. Я стал старым калекой. Благодарю вас, Люси. Erscheinen sie in schon ausgestatteten Banden[149] – может быть, найдётся среди вас кто-нибудь, кто помнит это? Старший писарь от скуки стал выстукивать какой-то марш, но долго скучать ему не пришлось: дверь отворилась, вошёл повар Юрайда с офицерской кухни и плюхнулся на стул. – Нам сегодня дали приказ, – залопотал он, – получить на дорогу коньяк. Но в нашей бутыли ещё оставался ром, и нам пришлось её опорожнить. Здорово пришлось-таки приналечь! Вся кухонная прислуга – в лёжку! Я обсчитался на несколько порций. Полковник опоздал, и ему не хватило. Поэтому ему теперь делают омлет. Вот, я вам скажу, комедия! – Занятная авантюра, – заметил Ванек, который за вином всегда любил вставить красивенькое словцо. Повар Юрайда принялся философствовать, что отвечало его бывшей профессии. Перед войной он издавал оккультный журнал и серию книг под названием «Загадки жизни и смерти». На военной службе он примазался к полковой офицерской кухне, и, когда, бывало, увлечётся чтением древнеиндийских сутр Прагна Парамита («Откровения мудрости»),142 у него частенько подгорало жаркое. Полковник Шрёдер ценил его как полковую достопримечательность. Действительно, какая офицерская кухня могла бы похвалиться поваром-оккультистом, который, заглядывая в тайны жизни и смерти, удивлял всех таким филе в сметане или рагу, что смертельно раненный под Комаровом подпоручик Дуфек всё время звал Юрайду. – Да, – сказал ни с того ни с сего еле державшийся на стуле Юрайда: от него на десять шагов разило ромом. – Когда сегодня не хватило на господина полковника и когда он увидел, что осталась только тушёная картошка, он впал в состояние гаки. Знаете, что такое «гаки»? Это состояние голодных духов. И вот тогда я ему сказал: «Обладаете ли вы достаточной силой, господин полковник, чтобы устоять перед роковым предначертанием судьбы, а именно: выдержать то, что на вашу долю не хватило телячьей почки? В карме143 предопределено, чтобы вы, господин полковник, сегодня на ужин получили божественный омлет с рубленой тушёной телячьей печёнкой». – Милый друг, – после небольшой паузы обратился он вполголоса к старшему писарю, сделав при этом непроизвольный жест рукой и опрокинув все стоявшие перед ним на столе стаканы, – существует небытие всех явлений, форм и вещей, – мрачно произнёс после всего содеянного повар-оккультист. – Форма есть небытие, а небытие есть форма. Небытие неотделимо от формы, форма неотделима от небытия. То, что является небытием, является и формой, то, что есть форма, есть небытие. Повар-оккультист погрузился в молчание, подпёр рукой голову и стал созерцать мокрый, облитый вином стол. Штабной писарь продолжал мычать что-то, не имевшее ни начала, ни конца: – Хлеб исчез с полей, исчез – in dieser Stimmung erhielt erEinladungund ging zu ihr[150], праздник троицы бывает весной. Старший писарь Ванек продолжал барабанить по столу, пил и время от времени вспоминал, что у продовольственного склада его ждут десять солдат во главе со взводным. При этом воспоминании он улыбался и махал рукой. Вернувшись поздно в канцелярию одиннадцатой маршевой роты, он нашёл Швейка у телефона. – Форма есть небытие, а небытие есть форма, – произнёс он с трудом, завалился одетый на койку и сразу уснул. Швейк неотлучно сидел у телефона, так как два часа назад поручик Лукаш по телефону сообщил ему, что он всё ещё на совещании у господина полковника, но сказать, что Швейк может отойти от телефона, забыл. Потом со Швейком по телефону говорил взводный Фукс, который вместе с десятью рядовыми напрасно всё это время ждал старшего писаря. И только теперь разглядел, что склад заперт. Наконец Фукс ушёл куда-то, и десять рядовых один за другим вернулись в свой барак. Время от времени Швейк развлекался тем, что снимал телефонную трубку и слушал. Телефон был новейшей системы, недавно введённой в армии, и обладал тем преимуществом, что можно было вполне отчётливо слышать чужие телефонные разговоры по всей линии. Обоз переругивался с артиллерийскими казармами, сапёры угрожали военной почте, полигон ругал пулемётную команду. А Швейк, не вставая, всё сидел да сидел у телефона… Совещание у полковника продолжалось. Полковник Шрёдер развивал новейшую теорию полевой службы и особенно подчёркивал значение гранатомётчиков. Перескакивая с пятого на десятое, он говорил о расположении фронта два месяца тому назад на юге и на востоке, о важности тесной связи между отдельными частями, об удушливых газах, о стрельбе по неприятельским аэропланам, о снабжении солдат на фронте и потом перешёл к внутренним взаимоотношениям в армии. Он разговорился об отношении офицеров к нижним чинам, нижних чинов к унтер-офицерам, о перебежчиках во вражеский стан, о политических событиях и о том, что пятьдесят процентов чешских солдат politisch verdachtig[151]. – Jawohl, meine Herren der Kramarsch,144 Scheiner und Klofatsch…[152] Офицеры в своём большинстве во время доклада думали о том, когда наконец старый пустомеля перестанет нести эту белиберду, но полковник продолжал городить всякий вздор о новых задачах новых маршевых батальонов, о павших в бою офицерах полка, о цеппелинах, проволочных заграждениях, присяге… Тут поручик Лукаш вспомнил, что в то время, когда весь маршевый батальон присягал, бравый солдат Швейк к присяге приведён не был, так как в те дни сидел в дивизионном суде. При этом воспоминании он вдруг рассмеялся. Это было что-то вроде истерического смеха, которым он заразил нескольких офицеров, сидевших рядом. Его смех привлёк внимание полковника, только что заговорившего об опыте, приобретённом при отступлении германских армий в Арденнах. Смешав всё это в одну кучу, полковник закончил: – Господа, здесь нет ничего смешного. Потом все отправились в Офицерское собрание, так как полковника Шрёдера вызвал к телефону штаб бригады. Швейк дремал у телефона, когда его вдруг разбудил звонок. – Алло! – послышалось в телефоне. – У телефона Regimentskanzlei. – Алло! – ответил Швейк. – Здесь канцелярия одиннадцатой роты. – Не задерживай, – послышался голос, – возьми карандаш и пиши. Прими телефонограмму, – Одиннадцатой маршевой роте… Затем последовали одна за другой какие-то странные фразы, так как одновременно говорили двенадцатая и тринадцатая маршевые роты, и телефонограмма совершенно растворилась в этом хаосе звуков. Швейк не мог понять ни слова. Наконец всё утихло и Швейк разобрал: – Алло! Алло! Повтори и не задерживай! – Что повторить? – Что повторить, дубина! Телефонограмму! – Какую телефонограмму? – Чёрт побери! Глухой ты, что ли? Телефонограм которую я продиктовал тебе, балбес! – Я ничего не слышал, здесь ещё кто-то вмешался в наш разговор. – Осёл ты, и больше ничего! Ты что думаешь, я с тобой валять дурака буду? Примешь ты телефонограмму или нет? Есть у тебя карандаш и бумага? Что?.. Нет?.. Скотина! Мне ждать, пока ты найдёшь? Ну и солдаты пошли!.. Ну, так как же? Может, ты ещё не подготовился? Наконец-то раскачался! Так слушай: 11. Marschkumpanie[153]. Повтори! – 11. Marschkumpanie. – Kumpaniekommandant.[154]. Есть?.. Повтори! – Kumpaniekommandant… – Zur Besprechung morgen.[155]. Готов? Повтори! – Zur Besprechung morgen… – Um neun Uhr – Unterschrift[156]. Понимаешь, что такое Unterschrift, обезьяна? Это подпись! Повтори это! – Um neun Uhr – Unterschrift. Понимаешь… что… такое Unterschrift, обезьяна, это – подпись. – Дурак! Подпись: Oberst Schroder[157], скотина! Есть? Повтори! – Oberst Schroder, скотина… – Наконец-то, дубина! Кто принял телефонограмму? – Я. – Himmelherrgott![158] Кто это – «я»? – Швейк. Что ещё? – Слава богу, больше ничего. Тебя надо было назвать «Ослов». Что у вас там нового? – Ничего нет. Всё по-старому. – Тебе небось всё нравится? Говорят, у вас сегодня кого-то привязывали? – Всего-навсего денщика господина обер-лейтенанта он у него обед слопал. Не знаешь, когда мы едем? – Это, брат, вопрос!.. Старик и тот этого не знает. Спокойной ночи! Блох у вас там много? Швейк положил трубку и принялся будить старшего писаря Ванека, который отчаянно сопротивлялся; когда же Швейк начал его трясти, писарь заехал ему в нос. Потом перевернулся на живот и стал брыкаться. Всё-таки Швейку удалось его разбудить и писарь, протирая глаза, повернулся к нему лицом и испуганно спросил: – Что случилось? – Ничего особенного, – ответил Швейк, – я хотел с вами посоветоваться. Только что мы получили телефонограмму: завтра в девять часов господин обер-лейтенант Лукаш должен явиться на совещание к господину полковнику. Я не знаю, как мне поступить. Должен ли я пойти передать ему это сейчас, немедленно, или завтра утром. Я долго колебался: стоит мне вас будить или не стоит, ведь вы так славно храпели… А потом решил, куда ни шло: ум хорошо, два лучше… – Ради бога, прошу вас, не мешайте спать, – завопил Ванек, зевая во весь рот, – отправляйтесь туда утром и не будите меня! Он повернулся на бок и тотчас заснул. Швейк опять сел около телефона и, положив голову на стол, задремал. Его разбудил телефонный звонок. – Алло! Одиннадцатая маршевая рота? – Да, одиннадцатая маршевая рота. Кто там? – Тринадцатая маршевая рота. Алло! Который час? Я никак не могу созвониться с телефонной станцией. Что-то долго не идут меня сменять. – У нас часы стоят. – Значит, как и у нас. Не знаешь, когда трогаемся? Ты не говорил с полковой канцелярией? – Там ни хрена не знают, как и мы. – Не грубите, барышня! Вы уже получили консервы? От нас туда ходили и ничего не принесли. Склад был закрыт. – Наши тоже пришли с пустыми руками. – Зря только панику подымают. Как думаешь, куда мы поедем? – В Россию. – А я думаю, что, скорее, в Сербию. Посмотрим, когда будем в Будапеште. Если нас повезут направо – так Сербия, а налево – Россия. У вас уже есть вещевые мешки? Говорят, жалованье повысят. А ты играешь в три листика? Играешь – так приходи завтра. Мы наяриваем каждый вечер. Сколько вас сидит у телефона? Один? Так наплюй на всё и ступай дрыхать. Странные у вас порядки! Ты небось попал как кур во щи. Ну, наконец-то меня пришли сменять. Дрыхни на здоровье! Швейк и в самом деле сладко уснул у телефона, забыв повесить трубку, так что никто не мог потревожить его сна. А телефонист в полковой канцелярии всю ночь чертыхался: ему никак не удавалось дозвониться до одиннадцатой маршевой роты и передать новую телефонограмму о том, что завтра до двенадцати часов дня в полковую канцелярию должен быть представлен список солдат, которым ещё не сделана противотифозная прививка. Поручик Лукаш всё ещё сидел в Офицерском собрании с военным врачом Шанцлером, который, усевшись верхом на стул, размеренно стучал бильярдным кием об пол и произносил при этом следующие фразы: «Сарацинский султан Салах-Эддин первый признал нейтральность санитарного персонала. Следует подавать помощь раненым вне зависимости от того, к какому лагерю они принадлежат. Каждая сторона должна покрыть расходы за лекарство и лечение другой стороне. Следует разрешить посылать врачей и фельдшеров с генеральскими удостоверениями для оказания помощи раненым врагам. Точно так же попавших в плен раненых следует под охраною и поручительством генералов отсылать назад или же обменивать. Потом они могут продолжать службу в строю. Больных с обеих сторон не разрешается ни брать в плен, ни убивать, их следует отправлять в безопасные места, в госпитали. Разрешается оставить при них стражу, которая, как и больные, должна вернуться с генеральскими удостоверениями. Всё это распространяется и на фронтовых священнослужителей, на врачей, хирургов, аптекарей, фельдшеров, санитаров и других лиц, обслуживающих больных. Все они не могут быть взяты в плен, но тем же самым порядком должны быть посланы обратно». Доктор Шанцлер уже сломал при этом два кия и всё ещё не закончил своей странной лекции об охране раненых на войне, постоянно впутывая в свою речь какие-то непонятные генеральские удостоверения. Поручик Лукаш допил свой чёрный кофе и пошёл домой, где нашёл бородатого великана Балоуна, который в это время поджаривал в котелке колбасу на его спиртовке. – Я осмелился, – заикаясь, сказал Балоун, – я позволил себе, осмелюсь доложить… Лукаш с любопытством посмотрел на него. В этот момент Балоун показался ему большим ребёнком, наивным созданием, и поручик Лукаш пожалел, что приказал привязать его за неутолимый аппетит. – Жарь, жарь, Балоун, – сказал он, отстёгивая саблю, – с завтрашнего дня я прикажу выписывать для тебе лишнюю порцию хлеба. Поручик сел к столу. И вдруг ему захотелось написать сентиментальное письмо своей тёте.   «Милая тётенька! Только что получил приказ подготовиться к отъезду на фронт со своей маршевой ротой. Может, это письмо будет последним моим письмом к тебе. Повсюду идут жестокие бои, наши потери велики. И мне трудно закончить это письмо словом „до свидания“; правильнее написать „прощай“».   «Докончу завтра утром», – подумал поручик Лукаш и пошёл спать. Увидев, что поручик Лукаш крепко уснул, Балоун опять начал шнырять и шарить по квартире, как тараканы ночью; он открыл чемоданчик поручика и откусил кусок шоколаду. И вдруг Балоун испугался, – поручик зашевелился во сне, – быстро положил надкусанный шоколад в чемоданчик и притих. Потом потихоньку пошёл посмотреть, что написал поручик. Прочёл и был тронут, особенно словом «прощай». Он лёг на свой соломенный матрац у дверей и вспомнил родной дом и дни, когда резали свиней. Балоун никак не мог отогнать от себя ту незабываемую яркую картину, как он прокалывает тлаченку,145 чтобы из неё вышел воздух: иначе во время варки она лопнет. При воспоминании о том, как у соседей однажды лопнула и разварилась целая колбаса, он уснул беспокойным сном. Ему приснилось, что он позвал к себе неумелого колбасника, который до того плохо набивал ливерные колбасы, что они тут же лопались. Потом оказалось, что мясник забыл сделать кровяную колбасу, пропала буженина и для ливерных колбас не хватает лучинок. Потом ему приснился полевой суд, будто его поймали, когда он крал из походной кухни кусок мяса. Наконец он увидел себя повешенным на липе в аллее военного лагеря в Бруке-на-Лейте. Швейк проснулся вместе с пробуждающимся солнышком, которое взошло в благоухании сгущённого кофе, доносившемся изо всех ротных кухонь. Он машинально, как будто только что кончил разговаривать по телефону, повесил трубку и совершил по канцелярии утренний моцион. При этом он пел. Начал он сразу с середины песни о том, как солдат переодевается девицей и идёт к своей возлюбленной на мельницу, а мельник кладёт его спать к своей дочери, но прежде кричит мельничихе:   Подавай, старуха, кашу, Да попотчуй гостью нашу!   Мельничиха кормит нахального парня, а потом начинается семейная трагедия.   Утром мельник встал чуть свет, На дверях прочёл куплет: «Потеряла в эту ночь Честь девичью ваша дочь».   Швейк пропел конец так громко, что вся канцелярия ожила: старший писарь Ванек проснулся и спросил: – Который час? – Только что играли утреннюю зорю. – Встану уж после кофе, – решил Ванек: торопиться было не в его правилах, – и без того опять начнут приставать и гонять понапрасну, как вчера с этими консервами. – Ванек зевнул и спросил: – Не наболтал ли я лишнего, когда вернулся домой? – Так кое-что невпопад, – сказал Швейк. – Вы всё время рассуждали сами с собой о каких-то формах: мол, форма не есть форма, а то, что не есть форма, есть форма, и та форма опять не есть форма. Но это вас быстро утомило, и вы сразу захрапели, словно пила в работе. Швейк замолчал, дошёл до двери, опять повернул к койке старшего писаря, остановился и начал: – Что касается меня лично, господин старший писарь, то когда я услышал, что вы говорите об этих формах, я вспомнил о фонарщике Затке. Он служил на газовой станции на Летне, в обязанности его входило зажигать и тушить фонари. Просвещённый был человек, он ходил по разным ночным кабачкам на Летне: ведь от зажигания до гашения фонарей времени хватает. Утром на газовой станции он вёл точь-в-точь такие же разговоры, как, например, вы вчера, только говорил он так: «Эти кости для играния, потому что на них вижу рёбра и грани я». Я это собственными ушами слышал, когда один пьяный полицейский по ошибке привёл меня за несоблюдение чистоты на улице вместо полицейского комиссариата на газовую станцию. В конце концов, – добавил Швейк тихо, – Затка этот кончил очень плохо. Вступил он в конгрегацию святой Марии, ходил с небесными козами на проповеди патера Емельки к святому Игнатию на Карлову площадь и, когда к святому Игнатию приехали миссионеры, забыл погасить все газовые фонари в своём районе, так что там беспрерывно три дня и три ночи горел газ на улицах. Беда, – продолжал Швейк, – когда человек вдруг примется философствовать, – это всегда пахнет белой горячкой. Несколько лет тому назад к нам из Семьдесят пятого полка перевели майора Блюгера. Тот, бывало, раз в месяц соберёт нас, выстроит в каре и начнёт вместе с нами философствовать: «Что такое офицерское звание?» Он ничего, кроме сливянки, не пил. «Каждый офицер, солдаты, – разъяснял он нам на казарменном дворе, – сам по себе является совершеннейшим существом, которое наделено умом в сто раз большим, чем вы все вместе взятые. Вы не можете представить себе ничего более совершенного, чем офицер, даже если будете размышлять над этим всю жизнь. Каждый офицер есть существо необходимое, в то время как вы, рядовые, случайный элемент, ваше существование допустимо, но не обязательно. Если бы дело дошло до войны и вы пали бы за государя императора – прекрасно. От этого немногое бы изменилось, но если бы первым пал ваш офицер, тогда бы вы почувствовали, в какой степени вы от него зависите и сколь велика ваша потеря. Офицер должен существовать, и вы своим существованием обязаны только господам офицерам; вы от них происходите, вы без них не обойдётесь, вы без начальства и пёрнуть не можете. Офицер для вас, солдаты, закон нравственности – всё равно, понимаете вы это или нет, – а так как каждый закон должен иметь своего законодателя, то таким для вас, солдаты, является только офицер, которому вы себя чувствуете – и должны чувствовать – обязанными во всём, и каждое без исключения его приказание должно вами исполняться, независимо от того, нравится это вам или нет». А однажды, после того как майор Блюгер закончил свою речь, он стал обходить каре и спрашивать одного за другим:     «Что ты чувствуешь, когда хватишь лишнего?» Ну, ему отвечали как-то нескладно: дескать, или ещё никогда до этого не доходило, или всякий раз, как хватишь лишнего, начинает тошнить, а один даже сразу почувствовал, что останется без отпуска. Майор Блюгер тут же приказал отвести всех в сторону, чтобы они после обеда на дворе поупражнялись в вольной гимнастике в наказание за то, что не умеют выразить то, что они чувствуют. Ожидая своей очереди, я вспомнил, о чём он распространялся в последний раз, и когда майор подошёл ко мне, я совершенно спокойно ему ответил: «Осмелюсь доложить, господин майор, когда я хвачу лишнее, то всегда чувствую внутри какое-то беслокойство, страх и угрызение совести. А когда я вовремя возвращаюсь из отпуска в казармы, мною овладевает блаженный покой и лезет внутреннее удовлетворение». Все кругом расхохотались, а майор Блюгер заорал: «По тебе, балда, клопы только лезут, когда ты дрыхнешь на койке! Он ещё острит, сукин сын!» – и вкатил мне такие шпангли – моё почтение! – На военной службе иначе нельзя, – сказал старший писарь, лениво потягиваясь на своей койке, – это уж так исстари ведётся: как ни ответь, как ни сделай – всегда над тобой тучи и в тебя мечут гром и молнии. Без этого нет дисциплины! – Правильно сказано, – заявил Швейк. – Никогда не забуду, как посадили рекрута Пеха. Ротным командиром был у нас лейтенант Моц. Вот собрал он рекрутов и спрашивает: кто откуда? «Перво-наперво, желторотые, – обратился он к ним, – вы должны научиться отвечать коротко и ясно, точно кнутом щёлкнуть. Итак, начнём. Откуда вы, Пех?» Пех был интеллигентный малый и ответил так: «Нижний Боусов, Unter Bautzen, двести шестьдесят семь домов, тысяча девятьсот тридцать шесть чешских обывателей, округ Ичин, волость Соботка, бывшая вотчина Кост, приходская церковь святой Екатерины, построенная в четырнадцатом столетии и реставрированная графом Вацлавом Вратиславом Нетолицким, школа, почта, телеграф, станция чешской товарной линии, сахарный завод, мельница, лесопилка, хутор Вальха, шесть ярмарок в году…» Лейтенант Моц кинулся на него и стал бить его по морде, приговаривая: «Вот тебе первая ярмарка, вот тебе другая, третья, четвёртая, пятая, шестая…» А Пех, хоть и был рекрут, потребовал, чтобы его допустили на батальонный рапорт. В канцелярии была тогда развесёлая шатия. Ну, и написали они там, что он направляется на батальонный рапорт по поводу ежегодных ярмарок в Нижнем Боусове. Командиром батальона был тогда майор Рогелль. «Also, was gibts?»[159] – спросил он Пеха, а тот выпалил: «Осмелюсь доложить, господин майор, в Нижнем Боусове шесть ярмарок в году». Ну, здесь майор Рогелль на него заорал, затопал ногами и немедленно приказал отвести в военный госпиталь в отделение для сумасшедших. С той поры стал из Пеха самый что ни на есть последний солдат, – не солдат, а одно наказание. – Солдата воспитать дело нелёгкое, – сказал, зевая, старший писарь Ванек. – Солдат, который ни разу не был наказан на военной службе, не солдат. Это, может, в мирное время так было, что солдат, отбывший свою службу без единого наказания, потом имел всякие преимущества на гражданке. Теперь как раз наоборот: самые плохие солдаты, которые в мирное время не выходили из-под ареста, на войне оказались самыми лучшими. Помню я рядового из восьмой маршевой роты Сильвануса. У того, бывало, что ни день – то наказание. Да какие наказания! Не стыдился украсть у товарища последний крейцер. А когда попал в бой, так первый перерезал проволочные заграждения, трёх взял в плен и одного тут же по дороге застрелил, – дескать, он не внушал мне доверия. Он получил большую серебряную медаль, нашили ему две звёздочки, и, если бы потом его не повесили у Дукельского перевала, он давно бы уже ходил во взводных. А не повесить его после боя никак нельзя было. Раз вызвался он идти на рекогносцировку, а патруль другого полка застиг его за обшариванием трупов. Нашли у него часов штук восемь и много колец. Повесили у штаба бригады. – Из этого видно, – глубокомысленно заметил Швейк, – что каждый солдат сам должен завоёвывать себе положение. Раздался телефонный звонок. Старший писарь подошёл к телефону. Можно было разобрать голос поручика Лукаша, который спрашивал, что с консервами. Было слышно, как он давал нагоняй. – Правда же, их нет, господин обер-лейтенант! – кричал в телефон Ванек. – Откуда им там взяться, это только фантазия интендантства. Совсем напрасно было посылать туда людей. Я хотел вам телефонировать. Я был в кантине? Кто сказал? Повар-оккультист из офицерской кухни? Действительно, я позволил себе туда зайти. Знаете, господин обер-лейтенант, как назвал этот самый оккультист всю панику с консервами? «Ужас нерождённого». Никак нет, господин обер-лейтенант, я совершенно трезв. Что делает Швейк? Он здесь. Прикажете его позвать?.. Швейк, к телефону! – крикнул старший писарь и шёпотом добавил: – Если вас спросят, в каком виде я вернулся, скажите, что в полном порядке. Швейк у телефона: – Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, у телефона Швейк. – Послушайте, Швейк, как обстоит дело с консервами? Всё в порядке? – Нет их, господин обер-лейтенант. Ни слуху ни духу. – Я хотел бы, Швейк, чтобы вы, пока мы в лагере, по утрам всегда являлись ко мне с рапортом. А когда поедем, – неотлучно будете находиться при мне. Что вы делали ночью? – Неотлучно сидел у телефона. – Были какие-нибудь новости? – Были, господин обер-лейтенант. – Швейк, не валяйте опять дурака. Сообщали что-нибудь важное, срочное? – Так точно, господин обер-лейтенант, но только к девяти часам. – Что же вы сразу мне об этом не доложили? – Не хотел вас беспокоить, господин обер-лейтенант, не смел об этом и помыслить. – Так говорите же, – чёрт вас дери! – что предстоит в девять часов?! – Телефонограмма, господин обер-лейтенант. – Я вас не понимаю. – Я это записал, господин обер-лейтенант. Примите телефонограмму. Кто у телефона?.. Есть? Читай… Или ещё что-то в этом роде… – Чёрт вас побери, Швейк! Мука мне с вами… Передайте мне содержание, или я вас так тресну, что… Ну?! – Опять какое-то совещание, господин обер-лейтенант, сегодня в девять часов утра у господина полковника. Хотел вас разбудить ночью, но потом раздумал. – Ещё бы вы осмелились будить меня ночью из-за всякой ерунды, на это и утром времени достаточно. Wieder eine Besprechung, der Teufel soll das alles buserieren![160] Опустите трубку, позовите к телефону Ванека. – Старший писарь Ванек у телефона. Rechnugsfeldwebl Vanek, Herr Oberleutnant[161]. – Ванек, немедленно найдите мне другого денщика. Этот подлец Балоун за ночь сожрал у меня весь шоколад. Привязать? Нет, отдадим его в санитары. Детина, косая сажень в плечах, – пусть таскает раненых с поля сражения. Сейчас же и пошлю его к вам. Устройте всё это в полковой канцелярии немедленно и тотчас же возвращайтесь в роту. Как по-вашему, скоро мы тронемся? – Торопиться некуда, господин обер-лейтенант. Когда мы отправлялись с девятой маршевой ротой, нас целых четыре дня водили за нос. С восьмой то же самое. Только с десятой дела обстояли лучше. Мы были в полной боевой готовности, в двенадцать часов получили приказ, а вечером уже ехали, но зато потом нас гоняли по всей Венгрии и не знали, какую дыру на каком фронте заткнуть нами. С тех пор как поручик Лукаш стал командиром одиннадцатой маршевой роты, он находился в состоянии, называемом синкретизмом, – по имени той философской системы, которая старалась примирить противоречия понятий путём компромисса, доходящего до смешения противоположных взглядов. А поэтому он ответил: – Да, может быть, это и так. По-вашему, мы сегодня не тронемся? В девять часов совещание у полковника. Да, кстати, знаете о том, что вы дежурный? Я только так. Составьте мне… Подождите, что бишь должны вы мне составить? Список унтер-офицеров с указанием, с какого времени каждый из них служит… Потом провиант для роты. Национальность? Да, да, и национальность… А главное, пришлите мне нового денщика. Что сегодня прапорщику Плешнеру делать с командой? Подготовиться к отправке. Счета?.. Приду подписать после обеда. В город никого не отпускайте. В кантину, в лагерь? После обеда на час… Позовите сюда Швейка… Швейк, вы пока останетесь у телефона. – Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я ещё не пил кофе. – Так принесите кофе и останьтесь в канцелярии у телефона, пока я вас не позову. Знаете, что такое ординарец? – Это тот, кто на побегушках, господин обер-лейтенант. – Итак, чтобы вы были на месте, когда я вам позвоню. Напомните ещё раз Ванеку, чтобы нашёл для меня какого-нибудь денщика. Швейк! Алло! Где вы? – Здесь, господин обер-лейтенант, мне только что принесли кофе. – Швейк! Алло! – Я слушаю, господин обер-лейтенант. Кофе совсем холодный. – Вы, Швейк, хорошо знаете, что такое денщик, поговорите с ним, а потом скажете мне, что он собой представляет. Повесьте трубку. Ванек, прихлёбывая чёрный кофе, в который подлил рома из бутылки с надписью «Tinte»[162], сделанной из предосторожности, посмотрел на Швейка и сказал: – Наш обер-лейтенант так кричит в телефон, что я разобрал каждое слово. По всему видать, вы близко знакомы с господином обер-лейтенантом, Швейк? – Я его правая рука. Рука руку моет. Попадали мы с ним в переделки. Сколько раз нас хотели разлучить, а мы опять сходились. Он на меня во всём полагается. Сколько раз я сам этому удивлялся. Вот вы только что слышали, как он сказал, чтобы я вам ещё раз напомнил о том, что вы должны ему найти нового денщика, а я должен поговорить с ним и дать о нём отзыв. Господину обер-лейтенанту не каждый денщик угодит.

The script ran 0.02 seconds.