1 2 3 4 5 6 7 8 9
Уроки в этой области дает самоотверженная мама.
Она мчится по саду — конечно, прямо через клумбы и другие препятствия, — она летит, как лохматая стрела, и Дашенька мчится следом. Порой мама отскакивает в сторону, а так как маленькая этого еще не умеет, то она делает двойное сальто иначе остановиться она не может.
Или мама носится по кругу, а Дашенька за ней.
Но так как она еще не знает, что такое центробежная сила (физику у собак проходят несколько позже), то центробежная сила подбрасывает ее, и Дашенька описывает в воздухе красивую дугу. После такого физического опыта Дашенька очень удивляется и садится отдохнуть.
Сказать вам по правде, координация движений у этого щенка еще далека от совершенства. Дашенька не знает меры. Она хочет сделать шаг и вместо этого летит, как камень из пращи; хочет прыгнуть — и рассекает воздух, как пушечный снаряд. Сами знаете, молодость любит немного преувеличивать. Дашенька, собственно говоря, не бежит — ее просто несет куда-то; она не прыгает — ее швыряет!
Она побивает все рекорды скорости: в три секунды ухитряется перебить гору цветочных горшков, ввалиться кувырком в парник на саженцы кактусов и при этом еще шестьдесят три раза вильнуть хвостом.
Попробуйте-ка вы так!
2. Кусание — это тоже любимый спорт Дашеньки.
Она кусает и грызет просто-напросто все, что встречает на своем пути, а именно: плетеную мебель, метелки, ковры, антенну, домашние туфли, кисточку для бритья, фотопринадлежности, спичечные коробки, веревки, цветы, мыло, одежду и в особенности пуговицы. Если же у нее ничего такого поблизости нет, то она вгрызается в свою собственную ногу и хвост столь основательно, что вскоре начинает скулить.
В этом деле она проявляет необыкновенную выдержку и упорство: она изгрызла целый угол ковра и всю кайму у дорожки. Нельзя не признать, что для такой малышки это серьезное достижение.
За время своей недолгой деятельности она с успехом изгрызла:
1 гарнитур плетеной мебели
1 диванную обивку
1 ковер (не новый)
1 дорожку (почти новую)
1 садовый шланг
1 щетку
1 пару сандалий
1 пару домашних туфель
Разное
360 чешских крон
536 " "
700 " "
940 " "
136 " "
16 " "
19 " "
29 " "
263 " "
Итого — 2999 чешских крон
(Прошу проверить!)
Отсюда вытекает, что такой чистокровный жесткошерстый фокстерьер обходится в 2999 крон штука.
Хотел бы я знать, во сколько тогда обойдется чистокровный щенок, скажем, берберийского льва?
Иногда в доме наступает странная тишина. Дашенька сидит тихо, как мышка, где-то в углу. "Слава тебе господи, — вздыхает хозяин, — наконец-то проклятая псина уснула, хоть минутку можно спокойно посидеть!" Вскоре эта тишина, однако, начинает казаться подозрительной; хозяин встает и идет взглянуть, почему это Дашенька так долго сидит смирно.
Дашенька с победоносным видом поднимается и вертит хвостом: под ней лежат какие-то клочки и лохмотья; что это было, распознать уже нельзя.
По-моему, когда-то это было щеткой.
3. Перетягивание на канате — не менее важный вид спорта.
Тут, как правило, должна помогать мама Ирис.
А так как у собак специального каната нет, за него сходит все, что попадется: шляпа, чулок, шнурки для ботинок и другие предметы обихода.
Мама, само собой разумеется, перетягивает Дашеньку и тащит ее за собой по всему саду, но Дашенька не уступает: она стискивает зубы, выкатывает глаза и позволяет таскать себя до тех пор, пока импровизированный канат не разорвется. Если мама далеко, Дашенька обходится и без нее — можно ведь играть в перетягивание и с развешанным для сушки бельем, с фотоаппаратом, с цветами, с телефонной трубкой, с занавесками или с антенной. В человечьей конуре всегда найдется что-нибудь, на чем можно испробовать свои зубки и мускулы, упорство и спортивный дух.
4. Классическая борьба — еще один и, что касается Дашеньки, особенно любимый ею вид тяжелой атлетики.
Обычно Дашенька, проявляя беспримерный боевой дух, кидается на маму и впивается ей в нос, в ухо или в хвост. Мама стряхивает с себя противника и хватает его за шиворот. Начинается так называемый инфайнтинг, или ближний бой, то есть оба борца катаются по рингу (обычно по газону), и зритель не видит ничего, кроме великого множества передних и задних ног, высовывающихся из какого-то лохматого клубка. В клубке этом что-то порой взвизгнет, порой из него высунетс-я победоносно виляющий хвост; оба противника яростно рычат и наскакивают друг на друга всеми четырьмя лапами. Потом Ирис вырывается и трижды обегает вокруг сада, преследуемая по пятам воинственной Дашенькой. А потом все начинается сначала.
Понятно, мама проводит только показательный бой, она не кусается по-настоящему, зато Дашенька в пылу сражения рвет, терзает и кусает маму изо всех сил. В каждом таком матче бедная Ирис теряет немалую толику шерсти. Чем больше растет Дашенька, чем она становится сильнее и мохнатее, тем более растерзанной и ободранной выглядит мама.
Да, дети — сущее наказание, вам это и ваши мамы подтвердят!
Зачастую мама хочет отдохнуть и где-нибудь прячется от своей подающей надежды дочурки; тогда Дашенька сражается с метелкой, ведет ожесточенный бой с какой-нибудь тряпкой или предпринимает отважные атаки на человеческие ноги.
Вошел гость, и вот Дашенька молниеносно атакует его брюки и рвет их.
Гость через силу улыбается, думая про себя: "Чтоб ты сдохла!" — и уверяет, что он "обожает собак", особенно когда они вцепляются ему в брюки.
Или же Дашенька нападает на ботинки гостя и тащит его за шнурки. Она успевает порвать или развязать их прежде, чем тот сосчитает до трех (например, "будь ты трижды неладна!"), и получает при этом огромное удовольствие (не гость, а Дашенька).
5. Кроме того, Дашенька с большой охотой занимается художественной и спортивной гимнастикой, например почесыванием задней ногой за ухом или под подбородком, а также ловлей мнимых блох в собственной шубе. Последнее упражнение особенно развивает грацию, гибкость, а также способствует изучению партерной акробатики.
Или — обычно где-нибудь на цветочной клумбе — она тренируется в саперном деле. Так как Даша принадлежит к породе терьеров, или мышеловов, она учится выкапывать мышей из земли. Мне приходилось не раз вытягивать ее из ямы за хвост. Ей это явно доставляло большое удовольствие, мне — несколько меньшее; когда вам с клумбы кивает вместо цветущих лилий собачий хвост, это, с вашего разрешения, немного нервирует.
Дашенька, Дашенька, кажется мне, что так дальше у нас с тобой дело не пойдет. Ничего не попишешь, пора нам расставаться!
"Да, да, — говорят умные глаза Ирис, мамы, — так дальше продолжаться не может, девчонка портится! Посмотри, хозяин, как я выгляжу: вся ободранная и истерзанная; пора уже мне отрастить себе новый наряд. И потом, подумай, я служу тут уже пять лет — каково же терпеть, что все носятся с этой безобразницей, а на меня ноль внимания! И, к твоему сведению, я даже не ем досыта — она мигом съедает свою порцию, а потом лезет в мою миску. Вот и вся благодарность, хозяин… Нет, нет, самое время отдать девчонку в люди!"
И вот наступил день, когда чужие люди забрали Дашеньку и унесли ее в портфеле, сопровождаемые нашими горячими и благожелательными уверениями в том, что Дашенька чудесная, славная собачка (в этот день она успела разбить стекла в парниковой раме и выкопать целый куст тигровых лилий) и вообще она необыкновенно мила, послушна и т. д.
Второго такого щенка не найдешь!
— Ну, отправляйся, Дашенька, и будь молодцом!
В доме — благодатная тишина. Слава богу, уже не нужно все время бояться, как бы эта проклятая псина не натворила новой пакости. Наконец-то мы от нее избавились!
Но почему же в доме так тихо, как на кладбище?
В чем дело? Все стараются не смотреть друг другу в глаза. Заглядываешь во все углы — и нигде ничего нет, даже лужицы…
А в конуре молча, одними глазами, плачет ободранная и истерзанная мама Ирис.
1932
Собака и кошка
Я очень пристально наблюдал и могу утверждать с почти абсолютной уверенностью, что собака никогда не играет в одиночестве, нет. Собака, предоставленная самой себе, если можно так выразиться, прямо по-звериному серьезна; если у нее нет никакого дела, она смотрит вокруг, размышляет, спит, ловит на себе блох или что-нибудь грызет — скажем, щетку или ваш башмак. Но не играет. Оставшись одна, она не станет ни гоняться за собственным хвостом, ни носиться кругами по лугу, ни держать в пасти ветку, ни толкать носом камень; для всего этого ей необходим партнер, зритель, какой-нибудь соучастник, ради которого она будет лезть из кожи. Ее игра — неистовое проявление радостного чувства товарищества. Как она виляет хвостом только при встрече с родственной душой — человеком или собакой, — совершенно так же она может заняться игрой только в том случае, если кто-то играет с ней или хотя бы смотрит на нее. Есть такие чуткие собаки, для которых игра теряет всякий интерес, как только вы перестанете обращать на нее внимание: видимо, игра доставляет им удовольствие только при условии, что она нравится и вам. Словом, собаке для игры требуется наличие возбуждающего контакта с другим играющим; таково характерное свойство ее общительной натуры.
Наоборот, кошка, которую вы тоже можете вовлечь в игру, будет, однако, играть и в одиночестве.
Она играет только для себя, эгоистически, не общаясь ни с кем. Заприте ее одну — ей довольно клубка, бахромы, болтающейся бечевки, чтобы отдаться тихой грациозной игре. Играя, она этим вовсе не говорит человеку: "Как я рада, что и ты здесь". Она будет играть даже возле покойника, начнет шевелить лапой уголок покрывала. Собака этого не сделает.
Кошка забавляет сама себя. Собака хочет как-нибудь позабавить еще и другого. Кошка занята собой.
Собака стремится к тому, чтобы еще кто-нибудь был занят ею. Она живет полной, содержательной жизнью только в своре, — хотя бы свору эт, у составляли всего двое. Гоняясь за своим хвостом, она искоса смотрит, как к этому относятся присутствующие. Кошка этого делать не станет: ей довольно того, что она сама получает удовольствие. Быть может, именно поэтому она никогда не предается игре безоглядно, самозабвенно, со страстью, до изнеможения, как это делает собака. Кошка всегда — немного выше своей игры; она словно снисходительно и как бы горделиво соглашается развлечься. Собака участвует в игре вся целиком, а кошка — только так, уступая минутному капризу.
Я сказал бы, что кошка принадлежит к породе ироников, забавляющихся людьми и обстоятельствами, но молча, с некоторым высокомерием тая это удовольствие про себя; а собака — та из породы юмористов: она добродушна и вульгарна, как любитель анекдотов, который без публики помирает от скуки. Движимая чувством товарищества, собака из кожи лезет вон, чтобы показать себя с наилучшей стороны; в пылу совместной игры она не щадит себя.
Кошка довольствуется сама собой, собака жаждет успеха. Кошка — субъективистка; собака живет среди ближних — стало быть, в мире объективного. Кошка полна тайны, как зверь; собака проста и наивна, как человек. Кошка — отчасти эстетка. Собака — натура обыкновенная. Или же творческая. В ней есть нечто, обращенное к кому-то другому, ко всем другим: она не может жить только собой. Как актер не мог бы играть только перед зеркалом, как поэт не мог бы слагать свои стихи только для себя, как художник не стал бы писать картины, для того чтобы ставить их лицом к стене…
Во всем, во что мы, люди, по-настоящему, с упоением играем, есть тот же пристальный взгляд, требующий интереса и участия от вас, других, от всей великой, дорогой человеческой своры…
И так же, в пылу игры, мы не щадим себя.
1932
С точки зрения кошки
Вот — мой человек. Я его не боюсь. Он очень сильный, потому что очень много ест; он — Всеядный.
Что ты жрешь? Дай мне!
Он некрасив, потому что без шерсти. У него мало слюней, и ему приходится умываться водой. Мяучит он грубо и слишком много. Иногда со сна мурлычет.
Открой мне дверь!
Не понимаю, отчего он стал Хозяином: может, сожрал что-нибудь необыкновенное.
Он содержит в чистоте мои комнаты.
Он берет в лапку острый черный коготь и царапает им по белым листам. Ни во что больше играть он не умеет. Спит ночью, а не днем; в темноте ничего не видит; не знает никаких удовольствий: не жаждет крови, не мечтает об охоте и драке, не поет, разнежившись.
Часто ночью, когда я слышу таинственные, волшебные голоса, когда вижу, как все оживает во тьме, он сидиг за столом и, наклонив голову, царапает, царапает своим черным коготком по белым листам.
Не воображай, будто я думаю о тебе; я только слушаю тихое шуршание твоего когтя. Иногда шуршание затихает: жалкий глупец не в силах придумать никакой другой игры, и мне становится жаль его, я — уж так и быть! — подойду к нему и тихонько мяукну в мучительно-сладкой истоме. Тут мой Человек поднимет меня и погрузит свое теплое лицо в мою шерсть. В такие минуты в нем на мгновение бывает заметен некоторый проблеск высшей жизни,' и он, блаженно вздохнув, мурлычет что-то почти приятное.
Но не воображай, будто я думаю о тебе. Ты меня согрел, и я пойду опять слушать голоса ночи.
1919
СКАЗКИ
Перевод Д. ГОРБОВА
Рисунки И. Чапека[175]
Собачья сказка
Пока телега моего дедушки, мельника, развозила хлеб по деревням, возвращаясь обратно на мельницу с отборным зерном, Воржишека знал и встречный и поперечный… Воржишек, — сказал бы вам каждый, — это собачка, что сидит на козлах возле старого Шулитки и смотрит так, будто это она лошадьми правит.
А ежели воз помаленьку в гору подымается, так она давай лаять, и, глядишь, колеса завертелись быстрей, Шулитка защелкал кнутом, Ферда и Жанка — лошадки дедушки нашего влегли в хомуты, и весь возик весело покатил до самой деревни, распространяя вокруг благовоние хлеба — дара божия. Так разъезжал, милые детки, покойник Воржишек по всему приходу.
Ну, в то время не было еще автомобилей этих шальных; тогда ездили полегоньку, чинно и чтоб слышно было. Ни одному шоферу так не щелкнуть кнутом, как покойный Шулитка щелкал царство ему небесное, и языком на коней не причмокнуть, как он умел это делать. И ни с одним шофером не сидит рядом умный Воржишек, не правит, не лает, не наводит страху — ну ровно ничего. Автомобиль пролетел, навонял — и поминай как звали: только пыль столбом! Ну, а Воржишек ездил малость посолидней.
За полчаса люди прислушиваться, принюхиваться начинали. "Ага!" — говорили. Знали, что хлеб к ним едет, и на порог встречать выходили. Дескать, с добрым утром! И глядишь, вот уже подкатываеъ дедушкина телега к деревне, Шулитка прищелкивает языком, Воржишек лает на козлах, да вдруг -1- гопЬкак прыгнет Жанк, е на спину (и то сказать: спина была — будь здоров: широкая, как стол, за который четверо усядутся) и давай на ней плясать, — от хомута до хвоста, от хвоста до хомута так и бегает да пасть дерет от радости: "Гав, гав, черт меня побери!
Ребята, ведь это мы приехали, я с Жанкой и с Фердой! Ура!" А ребята глаза таращат. Каждый день хлеб привозят и всегда такое ликование — помилуй бог!
Будто сам император приехал!.. Да, говорю вам: так важно давно уж никто не ездит, как в Воржишеково время ездили.
А лаять Воржишек умел: будто из пистолета стрелял. Трах! — направо, так что гуси от страху бегут, бегут со всех ног, пока не остановятся в Полице на рынке, сами не понимая, как они там очутились. Трах! — налево, так что голуби со всей деревни взовьются, закружат и полетят куда-нибудь к Жалтману, а то и на прусскую сторону. Вот до чего громко умел лаять Воржишек, эта жалкая собачонка, И хвост у него чуть прочь не улетал, так он махал им от радости, что ловко напроказил. Да и было чем гордиться: такого громкого голоса ни у одного генерала и даже депутата нет.
А было время, когда Воржишек совсем лаять не умел, хоть был уже большим щенком и зубы имел такие, что дедушкины воскресные сапоги изгрыз.
Надо вам рассказать, как дедушка к Воржишеку или, лучше сказать, Воржишек к дедушке попал.
Идет раз дедушка поздно из трактира домой; кругом темно, и он, оттого что навеселе, а может, чтоб нечистую силу отогнать, дорогой пел. Вдруг потерял он впотьмах верную ноту, и пришлось ему остановиться, поискать. Принялся искать — слышит кто-то плачет, повизгивает, скулит на земле, у самых его ног. Перекрестился дедушка и давай рукой по земле шарить: что такое? Нащупал косматый теплый комочек, мягкий как бархат, — в ладони у него поместился. Только он взял его в руки, плач перестал, а комочек к пальцу дедушкиному присосался, будто тот медом намазан.
"Надо рассмотреть получше," — подумал дедушка и взял его к себе домой, на мельницу. Бабушка, бедная, ждала дедушку, чтобы "доброй ночи" ему пожелать; но не успела она рот раскрыть, как дедушка, плут эдакий, говорит ей: — Погляди, Элена, что я тебе принес.
Бабушка посветила: глядь, а это щеночек; господи, сосунок еще, слепой, желтенький, как молодой орешек!
— Ишь ты, — удивился дедушка. — Чей же это ты, песик?
Песик, понятное дело, ничего не ответил: знай дрожит, горький, на столе, хвостиком крысиным трясет да повизгивает жалобно. Вдруг, откуда ни возьмись, — под ним лужица; и растет, растет, — такой конфуз!
— Эх, Карел, Карел, — покачала головой бабушка с укоризной, — ну где твоя голова? Ведь щеночек без матери помрет.
Испугался дед.
— Скорей, — говорит, — Элена, согрей молочка и дай булку.
Бабушка все приготовила, а дедушка намочил хлебный мякиш в молоке, завязал эту тюрю в уголок носового платка и получилась у него славная соска, из которой щенок до того насосался, что животик у него как барабан стал.
— Карел, Карел, — опять покачала головой бабушка, — ну где твоя голова? А кто же будет щеночка согревать, чтобы он от холода не помер?
Что же дед? Ни слова ни говоря, взял щеночка и прямо с ним на конюшню. А там, сударик, тепло: Ферда с Жанкой здорово надышали! Они спали уж, но слышат — хозяин пришел, голову подняли, глядят на него умными, ласковыми глазами.
— Жанка, Ферда, — сказал дедушка, — вы ведь Воржишека обижать не станете? Я вам его поручаю.
И положил щеночка на солому перед ними. Жанка это странное созданьице обнюхала, — пахнет приятно, хозяйскими руками. Шепнула Ферде:
— Свой!
Так и вышло.
Вырос Воржишек на конюшне, соской из носового платка вскормленный, открылись у него глаза, научился он пить из блюдца. Тепло ему было, как под боком у матери, и скоро стал он настоящим шариком, превратился в глупого маленького шалуна, который не знает, где у него зад, и садится на собственную голову, удивляясь, что неловко; не знает, что делать со своим хвостом, и, умея считать только до двух, заплетается всеми четырьмя лапами; и в конце концов удивившись самому себе, высовывает хорошенький розовый язычок, похожий на ломтик ветчины. Да ведь все щенята такие: как дети. Многое могли бы рассказать по этому поводу Жанка и Ферда: какое это мученье для старой лошади все время следить за тем., как бы не наступить на несмышленыша; потому что, знаете ли, копыто — это не ночная туфля и ставить его надо потихоньку-полегоньку, а то как бы не запищало на полу, не вскрикнуло жалобно.
"Просто беда с ребятишками", — сказали бы вам Жанка с Фердой
И вот стал Воржишек настоящей собакой, веселой и зубастой, как все они. Одного только ему против других собак не хватало: никто не слышал, чтобы он лаял и рычал. Все визжит да скулит, а лая не слыхать. "Что это не лает Воржишек наш?" — думает бабушка. Думала-думала, три дня сама не своя ходила, — на четвертый говорит дедушке:
— Отчего это Воржишек никогда не лает?
Задумался дедушка, — три дня ходит, голову ломает. На четвертый день Шулитке-кучеру сказал:
— Что это Воржишек наш никогда не лает?
Шулитке крепко слова эти в голову запали. Пошел он в трактир, — думал там три дня и три ночи.
На четвертый день спать ему захотелось, все мысли смешались: позвал он трактирщика, вынул из кармана крейцеры свои, расплачиваться хочет. Считает, считает, да видно сам черт в это дело замешался: никак сосчитать не может.
— Что это, Шулитка? — трактирщик говорит. — Или мама тебя считать не научила?
Тут Шулитка хлоп себя по лбу. И про расплату забыл, — к дедушке побежал.
— Хозяин! — с порога кричит. — Додумался я: оттого Воржишек не лает, что мама не научила!
— И то правда, — ответил дедушка. — Мамы Воржишек никогда не видал, Ферда с Жанкой лаю не могли его научить, собаки по соседству ни одной нету, — ну он и не знает, как лаять надо. Знаешь, Шулитка, придется тебе обучить его этому делу.
Пошел Шулитка на конюшню, стал учить Воржишека лаять.
— Гав, гав! — стал ему объяснять. — Следи внимательно, как это делается. Сперва рррр — в горле, а потом сразу гав, гав — из пасти. Рррр, ррр, гав, гав, гав!
Насторожил уши Воржишек: эта музыка по вкусу ему пришлась, хоть он и не знал, отчего. И вдруг от радости сам залаял. Нудноватый лай получился, с подвизгом — будто ножом по тарелке. Но лиха беда — начало. Ведь вы тоже раньше не знали азбуки. Послушали Ферда с Жанкой, как старый Шулитка лает, пожали плечами и навсегда потеряли к нему уважение. Но у Воржишека к лаю был огромный талант, ученье быстро пошло на лад, и когда он первый раз поехал на возу, сразу началось: трах — направо, трах — налево, — как пистолетные выстрелы.
С утра до ночи все лаял, без передышки, никак налаяться не мог; рад был без памяти, что как следует научился.
Но у Воржишека не только забот было, что в кучерской должности с Шулиткой ездить. Он каждый вечер обходил мельницу и двор, проверял, все ли на месте, кидался на кур, чтоб не кудахтали, как торговки на базаре, потом становился перед дедушкой и пристально глядел на него, виляя хвостом, как будто говоря: "Иди спать, Карел, я послежу за порядком".
Тут дедушка хвалил его и шел спать. А днем дедушка часто ходил по деревням, по местечкам, закупая зерно и кое-какой другой товар: семена клевера, чечевицу, мак. Воржишек всегда бегал с ним и на ооратном пути, ночью, ничего не боясь, вел дедушку прямо домой, не давая ему заблудиться.
Купил раз дедушка где-то семена, — ну да, тут вот, в Зличке; купил и завернул в трактир. Воржишек остался за дверями ждать. И ударил ему в нос приятный запах из кухни, — ну такой аппетитный, нельзя не заглянуть. А там, подумайте только, семья трактирщика ливерные колбаски ела. Сел Воржишек и стал ждать, не упадет ли под стол какой лакомый кусочек.
А пока он ждал, остановил перед трактиром свой воз дедушкин сосед, — как бишь его? Ну, скажем, Юдал.
Увидел Юдал дедушку в трактире, слово за слово, — и вот уже оба соседа каждый на свой воз полезли, — вместе домой ехать. Тронулись, — и совсем забыл дедушка о Воржишеке, который в это время на кухне перед колбасками на задних лапках стоял.
Наевшись, встали домочадцы трактирщика из-за стола, а кожу с колбас кошке на печь кинули. Воржишек облизнулся и тут вспомнил, где с дедушкой расстался. Стал бегать, нюхать по всему трактиру — дедушки как не бывало.
— Воржишек, — сказал ему трактирщик, — твой хозяин вон где.
И показал рукой.
Воржишек сразу понял и домой побежал. Сперва по большаку, а потом думает: "Что ж, я дурак? Через холмы, напрямик, скорее!" И пустился по холму да лесом. Дело был вечером, а там уж и ночь наступила; но Воржишек ничего как есть не боялся. "У меня, думает, никто ничего не украдет". Только голоден был, как собака.
Наступила ночь, взошла полная луна. И там, где деревья расступались — у просеки или на вырубке, — луна стояла над верхушками такая красивая, такая серебряная, что у Воржишека сердце забилось от восторга. Лес шумел тихо-тихо, будто на арфе играл.
Воржишек бежал теперь по лесу, как по черному-пречерному, коридору. Но вдруг впереди заблистал серебристый свет и арфы громче заиграли. У Воржишека вся шерсть дыбом; прижался он к земле и стал смотреть, оцепенелый. Перед ним — серебряная лужайка, и на ней пляшут собаки-русалки. Красивые белые собаки, ну белые-пребелые, — прямо прозрачные и такие легонькие, — капли росы с травы не стряхнут. То, что собаки — русалки, Воржишек сразу понял, потому что не было у них того интересного запашка, по которому собака настоящую собаку сразу узнает. Лежит Воржишек в мокрой траве, глаза вытаращил. Танцуют русалки, друг за дружкой гоняются, друг с дружкой грызутся, а то кружатся — свой собственный хвост ловят, но все так легко, так воздушно, что стебелек под ними не согнется. Воржишек смотрел внимательно: если какая начнет чесаться либо блоху ловить, значит — не русалка, а просто собака белая.
Нет, ни одна ни разу не почесалась, ни одна блох не ловит. Как пить дать, русалки… А взошла луна высоко, подняли русалки головы и так слабо, приятно завыли, запели. Куда там оркестру в Национальном театре!
Воржишек заплакал от избытка чувств и охотно присоединил бы свой голос к общему хору, да побоялся все испортить.
Окончив пение, все легли вокруг одной величественной собачьей матроны, — как видно, могучей вилы либо колдуньи собачьей, седой, дряхлой.
— Расскажи нам что-нибудь, — стали просить ее русалки.
Старая собака-вила, подумав, начала так:
— Расскажу я вам, как собаки сотворили человека. В раю все звери мирно и счастливо рождались, жили, умирали, и только одни собаки чем дальше, тем были все печальней. И спросил господь бог собак: "Почему вы печальны, когда все звери радуются?" И ответила самая старая собака: "Видишь ли, господи, остальные звери всем довольны, ничего им не нужно; а у нас, собак, в голове — кусок разума, и мы через это знаем, что есть что-то выше нас: есть ты.
И ко всему-то мы можем принюхаться, только, к тебе не можем; и в этом у нас, собак, нехватка. Поэтому просим тебя, господи, утоли нашу печаль, дай нам какого-нибудь бога, к которому нам принюхаться было можно". Улыбнулся господь бог и сказал: "Принесите мне костей; я сотворю вам бога, к которому можно будет принюхиваться". И побежали собаки в разные стороны, и принесла каждая из них по кости: которая львиную, которая лошадиную, которая верблюжью, которая кошачью, словом, от всех зверей. Только собачьей кости ни одна не принесла: потому что ни одна собака ни до мяса собачьего, ни до собачьей кости не дотронется. И набралась тех костей огромная груда, и сделал из них господь бог человека, чтоб у собак свой бог был, к которому можно принюхиваться. И оттого что человек сделан из костей всех зверей, кроме собаки, у него и свойства всех зверей: сила льва, трудолюбие верблюда, коварство кошки, великодушие коня; только собачьей верности, только ее одной нету!..
— Расскажи еще что-нибудь, — попросили опять собаки-русалки.
Старая вила, подумав, продолжала:
— Теперь расскажу вам, как собаки на небо попали. Вы знаете, что души людей идут после смерти на звезды, а для собачьих душ не осталось ни одной звезды, и они после смерти уходили спать в землю.
Так было до Христа. А когда люди бичевали Христа у столба, осталось там страшно много, прямо пропасть крови. И один голодный бездомный пес пришел и лизал кровь Христову. "Пресвятая дева Мария! — воскликнули ангелы на небе. — Ведь он причастился крови господней!" — "Коли он причастился крови господней, — ответил бог, — возьмем душу его на небо".
И сделал новую звезду, а чтобы было сразу видно, что она — для собачьей души, приделал к той звезде хвост. И только попала собачья душа на звезду, та звезда, от великой радости, давай бегать, бегать, бегать в небесном просторе, словно собака на луну, — не так, как другие звезды, что ходят чинно, по своей дороге.
И те звезды, что резвятся по всему небу, сверкая хвостом, зовутся кометами.
— Расскажи еще что-нибудь, — попросили в третий раз русалки.
— Теперь, — начала старая вила, — расскажу вам о том, как в давние времена у собак было на земле свое королевство и большой собачий замок. Люди позавидовали собакам, что у них свое королевство на земле, стали колдовать и колдовали до тех пор, пока собачье королевство вместе с замком не провалилось сквозь землю. Но если копать где надо, так раскопаешь пещеру, в которой находится собачий тайник.
— Какой собачий тайник? — взволнованно спросили русалки.
— Это зал неописанной красоты, — ответила старая вила. Колонны — из превосходнейших костей, да не обглоданных нисколько: они мясистые, как гусиное бедрышко. Потом — ветчинный трон, и ведут к нему ступени из чистейшего свиного шпига. А застланы ступени ковром из кишок, битком набитых салом.
Тут Воржишек не мог больше сдерживаться. Выскочил на лужайку, закричал:
— Гав, гав! Где этот тайник? Ах, ах! Где собачий тайник?
Но в тот же миг исчезли и собаки-русалки и старая собака-вила… Напрасно Воржишек протирал себе глаза: вокруг только серебристая лужайка; ни стебелька не погнулось под танцем русалок, ни росинки не скатилось на землю. Только тихая луна озаряла прелестный луг, окруженный со всех сторон, словно черной-пречерной изгородью, лесом.
Тут вспомнил Воржишек, что дома его ждет по меньшей мере размоченный в воде хлеба кусок, и побежал со всех ног домой. Но после этого, бродя с дедушкой по полям, по лесам, он, вспомнив иной раз о подземном собачьем тайнике, начинал рыть, ожесточенно рыть, всеми четырьмя лапами глубокую яму в земле.
И так как он очень скоро разболтал тайну соседним собакам, а те другим, а другие — еще другим, то теперь все собаки на свете, бегая где-нибудь в поле, вспоминают о пропавшем собачьем королевстве, и начинают рыть яму в земле, и нюхают, нюхают, не пахнет ли из-под земли ветчинным троном былого собачьего государства.
Птичья сказка
Конечно, дети, вы не можете знать, о чем говорят птицы. Они разговаривают человеческим языком только рано утром, при "восходе солнца, когда вы еще спите. Позже, днем, им уже не до разговоров: только поспевай — здесь клюнуть зернышко, тут откопать земляного червячка, там поймать мушку в воздухе.
Птичий папаша просто крылья себе отмахает; а мамаша дома за детьми ухаживает. Вот почему птицы разговаривают только рано утром, открывая у себя в гнезде окна, выкладывая перинки для проветривания и готовя завтрак.
— …брым утром, — кричит из своего гнезда на сосне черный дрозд, обращаясь к соседу-воробью, который живет в водосточной трубе. — Уж пора.
— Чик, чик, чирик, — отвечает тот. — Пора лететь, мошек ловить, чтобы было что есть, да?
— Верно, верно, — ворчит голубь на крыше. — Просто беда, братец. Мало зерен, мало зерен.
— Так, так, — подтверждает воробей, вылезая изпод одеяла. — А все автомобили, знаешь? Пока ездили на лошадях, всюду было зерно, — а теперь?
А теперь автомобиль пролетел — на дороге ничего.
Нет, нет, нет!
— Только вонь, только вонь, — воркует голубь. — Поганая жизнь, брр! Придется, видно, закрывать лавочку. Кружишь-кружишь, воркуешь-воркуешь, а что зa весь труд выручил? Горстки зерна не наберешь. Прямо страх!
— А ты думаешь, воробьям лучше? — сердито топорщится воробей. — По совести сказать, кабы не семья, я бы отсюда фю-ить!
— Как твой родич из Дейвице? — отзывается невидный в гуще ветвей крапивник.
— Из Дейвице?.. — переспросил воробей. — Там у меня знакомый есть, Филиппом зовут.
— Это не тот, — сказал крапивник. — Того, что улетел, звали Пепик. Такой взъерошенный был воробышек, вечно немытый-нечесаный; и целый день ругался: в Дейвице, мол, скука смертная… Другие птицы зимовать на юг улетают, на Ривьеру или в Египет: скворцы, например, аисты, ласточки, соловьи.
Только воробей всю жизнь в Дейвице торчит. "Я этого так не оставлю, — покрикивал воробей по имени Пепик. — Если может лететь в Египет какая-нибудь ласточка, что на уголке живет, почему бы и мне, милые, не полететь? Так и знайте, обязательно полечу, только вот упакую свою зубную щетку, ночную рубашку да ракетку с мячами, чтобы там в теннис играть. Увидите, как я всех в теннис обставлю. Я ведь ловок, хитер: буду делать вид, будто кидаю мяч, а вместо мяча сам полечу и, если меня трахнут ракеткой, я от них упорхну либо убегу прочь! прочь! прочь! А как только всех обыграю, куплю Вальдштейнский дворец и устрою там на крыше себе гнездо, да не из обыкновенной соломы, а из рисовой и из майорана, дягиля, морской травы, конского волоса и беличьих хвостов. Вот как!" Так рассуждал этот воробышек и каждое утро подымал шум, что сыт этими самыми Дейвице по горло и непременно полетит на Ривьеру.
— И полетел? — спросил черный дрозд на сосне.
— Полетел, — продолжал в чаще ветвей крапивник. — В один прекрасный день ни свет ни заря — пустился на юг. А только воробьи никогда на юг не улетают и не знают туда дороги. И у этого воробья, Пепика, то ли крылья коротки оказались, то ли геллеров не хватило, чтобы переночевать в трактире; воробьи, понимаете, спокон веков — пролетарии: целый день знай взад и вперед пролетают. Короче говоря, воробей Пепик долетел только до Кардашовой Ржечице, а дальше не мог: ни гроша в кармане. И уж тому был радехонек, что воробьиный староста в Кардашовой Ржечице сказал ему по-приятельски: "Эх, ты, бездельник, шатун никчемный. Думаешь, у нас в Кардашовой Ржечице на каждого голодранца, бродяжки-подмастерья, сезонника, а то и беглого вдоволь конских яблок да катышков приготовлено? Коли хочешь, чтоб тебе позволили остановиться в Кардашовой Ржечице, не смей клевать ни на площади, ни перед трактиром, ни на шоссе, как мы, здешние старожилы, а только за гумнами. А для устройства жилья выделяется тебе из казенных запасов клок соломы в сарае под номером пятьдесят семь. Теперь подпиши вот это заявление о прописке и убирайся, чтоб я тебя больше не видел". Так получилось, что воробей Пепик из Дейвице, вместо того чтоб лететь на Ривьеру, остался в Кардашовой Ржечице.
— Он и теперь там? — спросил голубь.
— И теперь, — ответил крапивник. — У меня там тетя живет, и она мне про него рассказывала. Он смеется над тамошними воробьями, галдит: дескать, смертная тоска быть воробьем в Кардашовой Ржечице; ни трамвая там, как в Дейвице, ни автомобилей, ни стадионов "Славия" и "Спарта", — ну ничегошеньки. Сам он не собирается всю жизнь торчать в Кардашовой Ржечице: его, мол, приглашают на Ривьеру, и он только ждет, когда из Дейвице деньги придут. И столько наговорил им всякого о Дейвице и Ривьере, что и кардашово-ржечицкие воробьи поверили: в другом месте лучше — и перестали клевать, а только чирикают, галдят, ропщут, как все воробьи на свете. Твердят: "Всюду лучше, чем, чем, чем у нас!"
— Да! — отозвалась синица из кизилового куста. — Странные бывают птицы. Здесь, возле Колика, в таком плодородном крае, жила одна ласточка.
И прочла она в газетах, что у нас все очень плохо, а вот в Америке, милые, такие хитрюги: до всего доходят, знают, что к чему! И забрала эта ласточка себе в голову: надо, дескать, во что бы то ни стало на эту Америку посмотреть. Ну, и поехала.
— Как? — прервал крапивник.
— Не знаю, — ответила синица. — Скорей всего на пароходе. А то на самолете. Может, пристроила гнездо к дну самолета или каютку с окошком, чтоб можно было голову высунуть, а захочется — так и плюнуть. Словом, через год вернулась и говорит, что была в Америке, и там все не так, как у нас. Даже и сравнить нельзя — куда там! Такой прогресс. Например, никаких жаворонков нету, а дома такие высокие, что если б воробей на крыше гнездо себе свил и из того гнезда выпало бы яичко, так оно падало бы так долго, что по дороге из него вылупился бы воробышек, и вырос бы, и женился бы, и народил бы кучу детей, и состарился бы, и умер бы в преклонном возрасте, так что на тротуар, вместо воробьиного яйца, упал бы старый мертвый воробей. Вот какие там дома высокие. И еще говорила ласточка, что в Америке все строят из бетона, и она тоже так строить научилась; пускай, мол, другие ласточки прилетают смотреть; она им покажет, как строить ласточкино гнездо из бетона, а не прямо из грязи, как они, глупые, до сих пор делали. И вот пожалуйста! Слетелись ласточки отовсюду: из Мнихова Градиште, из Чаславы, из Пршелоуче, из Чешского Брода и Нимбурка, даже из Соботки и Челаковице. Столько собралось ласточек, что пришлось натянуть для них семнадцать тысяч триста сорок девять метров телефонных и телеграфных проводов, чтоб им было на чем сидеть. И когда они все собрались, сказала американская ласточка: "Вот послушайте, парни и девушки, как в Америке строят дома и гнезда из бетона. Сперва надо натаскать кучку цемента. Потом — кучку песку. Потом налить туда воды; и получится каша такая; из этой-то каши и строится настоящее современное гнездо. А если нет цемента, смешайте песок с известью. Тогда получится каша из извести с песком. Только известь должна быть гашеная. Я сейчас вам покажу, как гасят известь. Сказала и — порх-порх! полетела на стройку, где работали каменщики, за негашеной известью.
Взяла кусочек извести в клювик и — поррх! — уже летит обратно. А в клювике-то влажно — и давай известь у ней в роточке гаситься, и шипеть, и жечь.
Испугалась ласточка, выпустила известь и кричит: "Вот смотрите, как надо гасить известь. Ой-ой, как жжется!
Ой, батюшки, как щиплет! Ой, караул! Ей-ей, так и палит, ох-ох-ох, а-ля-ля-ля, о чтоб тебе, с нами крестная… о ч-черт, фу ты, святые угодники, ой-ей, ах-их, душа из тела вон, боже мой, уф, мать пресвятая богородица, разрази его, о горюшко, мама, ой беда, эх-эх, милые, брр, этакая дьявольщина, уй-юй, чтоб ему, ох-хо-хо, аи-аи, окаянство!" Вот как гасят известь!
Остальные ласточки, слыша ее горькие жалобы и стоны, не стали ждать, что будет дальше, а, тряхнув хвостиками, полетели по домам. "Славное было бы дело, если б мы так обожгли себе клюв", — подумали они. Поэтому ласточки до сих пор строят свои гнезда из грязи, а не из бетона, как их учила подруга, побывавшая в Америке… Но ничего не поделаешь, милые, мне надо лететь за провизией!
— Кумушка синица, — откликнулась дроздиха, — раз уж вы летите на базар, купите мне там, пожалуйста, кило дождевых червей, только хороших, длинных. А то мне сегодня некогда: надо учить детей летать.
— С удовольствием, соседка, — ответила синица. — Знаю, золотая моя, как это трудно — научить детей летать по-настоящему.
— А знаете, — спросил скворец на березе, — кто научил нас, птиц, летать? Я вам расскажу. Мне карлштейнский ворон говорил, который сюда прошлый раз, в большие морозы, прилетал. Этому ворону самому сто лет, да слышал он это от своего деда, которому сказал об этом прадед, а тот узнал про это от прадеда своей бабушки с материнской стороны. Так что это святая истина. Так вот, бывает иногда, вдруг — ночью звезда упадег. Да иной раз падающая звезда эта — и не звезда совсем, а золотое ангельское яйцо.
И, падая с неба, воспламеняется оно в своем падении и как жар горит. Это святая истина, потому что мне это карлштейнский ворон рассказал. А люди ангельские яйца эти как-то иначе называют, — не то метры, не то монтеры, менторы либо моторы — как-то так вот!
— Метеоры, — сказал дрозд.
— Да, да, — согласился скворец. — Тогда птицы еще не умели летать, а бегали по земле, как куры. И, видя, как такое ангельское яйцо с неба падает, думали: хорошо бы его высидеть и посмотреть, какой из него вылупится птенец. Это сущая правда, потому, что так тот ворон рассказывал. Раз они за ужином об этом толковали, — вдруг совсем рядом, за лесом бац! — упало с неба золотое, лучезарное яйцо, так что даже свист слышно было. Все сразу туда кинулись, — аист впереди, потому что у него самые длинные ноги.
Нашел он золотое яйцо, взял его в лапу; а оно от падения еще страшно горячее было, так что аист обе лапки себе обжег, но все-таки принес это раскаленное яичко к птицам. Потом сразу шлеп-шлеп по воде, чтобы обожженные лапки остудить. Оттого с тех пор аисты по воде бродят, чтоб коготки остуживать. Вот что мне ворон рассказал.
— А дальше что? — спросил крапивник.
— Потом, — продолжал скворец, — приковыляла дикая гусыня — хотела на это яйцо сесть. Но оно еще жглось; она обожгла себе брюшко — и скорей плюх в пруд, чтобы его охладить. Оттого гуси до сих пор плавают на брюшке по воде. После этого все птицы стали одна за другой ангельское яйцо высиживать.
— И крапивник тоже? — спросил крапивник.
— Тоже, — ответил скворец. — Все птицы на свете это яйцо высиживали. Только когда дошла очередь до курицы и позвали ее, она ответила: "Как? Как? Куда, куда так? Когда же клевать? Кто себе враг? Какой дурак?" И не пошла высиживать ангельское яйцо. А когда все птицы по очереди на том яйце отсидели, вылупился из него божий ангел. Но, вылупившись, не стал ни клевать, ни пищать, как другие птицы, а полетел прямо к небу, возглашая аллилуйю и осанну. Потом сказал: "Чем мне отблагодарить вас, милые птички, за вашу ласку, что вы меня высидели?
С этих пор будете вы летать, как ангелы. Смотрите: надо вот так взмахнуть крыльями и — готово, полетели! Итак, внимание: раз, два, три!" Не успел он сказать"…три", как все птицы начали летать и летают до сих пор. Только курица не умеет, потому что не хотела высиживать ангельское яйцо. И все это — святая правда, потому, что так рассказал карлштейнский ворон.
— Итак, внимание! — сказал дрозд. — Раз, два, три!
Тут все птицы тряхнули хвостиком, взмахнули крыльями и полетели каждая за своей песней и своим пропитанием, как научил их ангел божий.
Разбойничья сказка
Это было страшно давно, — так давно, что даже покойный старый Зелинка не помнил этого, а он помнил даже моего покойного толстяка прадедушку. Так вот давным-давно на горах Брендах хозяйничал славный злой разбойник Лотрандо, самый свирепый убийца, какого только видел свет, с двадцать одним своим приспешником, пятьюдесятью ворами, тридцатью мошенниками и двумястами пособниками, контрабандистами и укрывателями. И устраивал этот самый Лотрандо засады на дорогах либо в Поржич, либо в Костелец, а то и в Тронов, так что поедет в тех местах какой извозчик, купец, еврей или рыцарь на коне, Лотрандо сейчас на него накинется, гаркнет во все горло и обдерет как липку; и должен был еще радоваться тот бедняга, что Лотрандо не зарезал его, не застрелил, либо на суку не повесил. Вот какой был злодей и варвар этот Лотрандо!
Едет себе путник путем-дорогой, "но-но, н-но, пошел, пошел" — на лошадок покрикивает да о том, как бы повыгоднее товар свой в Трутнове продать, мыслью тешится. Вот дорога лесом пошла и начнет его страх перед разбойниками брать, ну, он песенку веселую запоет, чтоб не думать об этом. Вдруг откуда ни возьмись — огромный детина, ни дать ни взять гора, — шире господина Шмейкала или господина Ягелека в плечах, да головы на две выше их, да бородатый такой, что и лица не видно. Встанет такой мужичище перед лошадью и заревет: "Кошелек или жизнь!" — да наставит на купца пистолет — толщиной что твоя мортира. Купец, понятно, деньги отдаст, а Лотрандо у него и телегу, и товар, и коня заберет, кафтан, штаны, сапоги с него стащит, да еще кнутом разочка два вытянет, чтоб легче бедняге домой бежалось. Говорю вам, прямо висельник был этот Лотрандо.
А как во всей округе других разбойников не было (был один возле Маршова, да против Лотрандо — просто марала), Лотрандово разбойничье предприятие преотлично шло, так что он очень скоро богаче иного рыцаря стал. И вот, имея малого сыночка, стал старый разбойник соображать: "Отдам-ка я, мол, его в ученье, пускай оно хоть в несколько тысяч влетит, я это себе позволить могу. Пускай немецкому научится и французскому, всяческие там деликатности — "битшейн"[176] и "же-вузем"[177] — говорить, и на фортепьянах играть, и "косез" либо "кадрель" танцевать, с тарелки есть, в платок сморкаться, чин чином, как полагается.
Я, дескать, хоть и простой разбойник, а сын мой не хуже графского воспитание получит. Как я сказал, так и будет!"
Сказано — сделано. Взял он маленького Лотрандо, посадил его "перед собой на седло и поскакал в Броумов. Остановился там у ворот монастыря отцов-бенедиктинцев, ссадил сыночка с коня и, громко бренча шпорами, — прямо к отцу настоятелю.
— Вот, ваше преподобие, — говорит грубым голосом, — отдаю вам этого мальчонку на воспитание, чтобы вы его есть, сморкаться и танцевать научили, и "битшейн" да "же-вузем" говорить, — словом, всему, что полагается знать и уметь кавалеру. И вот вам, — говорит, — на это дело мешок дукатов, луидоров, флоринов, пиастров, рупий, наполеондоров, дублонов, рублей, талеров, гиней, серебряных гривен и голландских золотых, и пистолей, и соверенов, чтоб он жил здесь у вас, как маленький принц.
Сказал, повернулся на каблуках и айда в лес, оставив маленького Лотрандо на попечение отцам-бенедиктинцам.
И стал маленький Лотрандо учиться в ихней обители с молодыми принцами, графами и другими отпрысками богатых семей. И толстый отец Спиридон научил его говорить "битшейн" и "горзамадинр"[178] по-немецки, а отец Доминик вбил ему в голову всякие французские "трешарме"[179] и "сильвупле"[180], а отец Амедей научил его комплиментам, менуэтам и приятным манерам, а регент г-н Краупнер приучил сморкаться так, чтоб это звучало тонко, будто флейта, и нежно, будто свирель, а не трубить, как контрафагот, тромбон, иерихонская труба, корнет-а-пистон или автомобильная сирена, подобно старому Лотрандо. Словом, обучили его всем утонченнейшим правилам обращения и ухваткам, приличным настоящему кавалеру. И нужно признать, очень был молодой Лотрандо хорош в своем бархатном костюме с кружевным воротничком; он совсем забыл о том, что вырос в диких Брендских горах, в пещере, среди разбойников, и что отец его, старый грабитель и убийца Лотрандо, ходит в воловьей шкуре, пахнет лошадью и ест сырое мясо, хватая его прямо руками, как все разбойники.
Короче говоря, молодой Лотрандо украшался знаниями и изяществом, и как раз, когда в том и другом высшей ступени достиг, вдруг у ворот Броумовской обители раздался топот копыт и косматый приспешник отца его, соскочив с коня, стал колотить в ворота, а потом, впущенный братом привратником, грубым голосом объявил, что приехал за молодым господином Лотрандо, что батюшка его, старый Лотрандо, при смерти и зовет к себе единственного своего сына, чтобы передать ему предприятие. Тут молодой Лотрандо, со слезами на глазах, простился с достойными отцами-бенедиктинцами, а равно и с знатными юношами, проходившими там курс наук, и поехал за приспешником на Бренды, размышляя о том, какое же предприятие хочет ему отказать отец, и в душе обещаясь вести это предприятие богобоязненно, благородно и с примерной учтивостью ко всем людям.
Вот приехали они на Бренды, и повел приспешник молодого хозяина к отцовскому смертному ложу. Лежал старый Лотрандо в огромной пещере, на груде сыромятных воловьих кож, накрытый лошадиной попоной.
— Ну что, Винцек, бездельник? — спросил он посланного. Привез ты, наконец, моего малого?
— Дорогой отец, — воскликнул молодой Лотрандо, опускаясь перед ним на колени, — да хранит вас бог долгие годы на радость ближним и несказанную славу вашему потомству.
— Погоди, малец, — промолвил старый разбойник. — Мне нынче отправляться в пекло и некогда мне с тобой канитель разводить. Рассчитывал я оставить тебе большое богатство, чтоб ты жил, не работая.
Да — разрази его гром! — понимаешь, парень? Больно для нашего ремесла скверные пришли времена!
— Ах, отец, — вздохнул молодой Лотрандо, — я не имел представления о том, что вы так больны.
— Ну да, — проворчал старик. — К тому же есть у меня злодеи, которые зубы на меня точат, и уж не мог я пускаться далеко отсюда. А соседних дорог купцы, прохвосты, избегать стали. Приспела самая пора дело мое кому помоложе в свои руки взять.
— Дорогой отец, — горячо промолвил юноша, — клянусь вам, призывая весь мир в свидетели, что буду продолжать ваше дело, ведя его честно, усердно и обращаясь со всеми как можно вежливей.
— Уж не знаю, как у тебя насчет вежливости получится, буркнул старик. — Я поступал так: резал только тех, кто сопротивлялся. А шапки, сынок, ни перед кем не ломал: это к нашему ремеслу, знаешь, както не подходит.
— А какое ваше ремесло, дорогой отец?
— Разбой, — ответил старый Лотрандо и помер.
И остался молодой Лотрандо один на свете, потрясенный до глубины души смертью батюшкиной, с одной стороны, и данной ему клятвой самому стать разбойником — с другой.
Через три дня пришел к нему косматый приспешник Винцек и говорит, что им, мол, есть нечего: пора, дескать, заняться делом.
— Дорогой приспешник, — жалобно промолвил молодой Лотрандо, — неужели в самом деле так надо?
— А то как же? — отрубил Винцек. — Тут, сударик, не монастырь: сколько ни читай "Отче наш", никто фаршированного голубя не принесет. Хочешь есть, работай!
Взял молодой Лотрандо отличный пистолет, вскочил на коня и выехал на дорогу, — ну, примерно, у Батневице. Сел там в засаду и стал ждать, не проедет ли какой купец, которого можно ограбить.
Глядь — ив самом деле: часу не прошло, как показался на дороге торговец красным товаром, — в Трутново полотно везет.
Выехал молодой Лотрандо из укрытия и отвесил глубокий поклон. Удивился торговец, что такой красивый господин с ним здоровается, — ну, поклонился тоже со словами:
— Желаю долго здравствовать!
Лотрандо подъехал ближе, поклонился еще раз.
— Простите, — промолвил ласково. — Надеюсь, я вас не потревожил.
— Нисколько, — торговец в ответ. — Чем могу служить?
— Убедительно прошу вас, сударь, — продолжал Лотрандо, не пугайтесь. Я разбойник, страшный Лотрандо с Бренд.
А торговец был хитрый и ничуть не испугался.
— Батюшки, — воскликнул он. — Да мы с вами коллеги. Ведь я тоже разбойник — кровавый Чепелка из Костельца. Не слыхали?
— Не имел чести, — смущенно ответил Лотрандо. — Я тут, многоуважаемый коллега, впервые. Принял предприятие от отца.
— Ага, — сказал господин Чепелка, — от старого Лотранда с Бренд, да? Это старая разбойничья фирма, с хорошей репутацией. Очень солидное предприятие, господин Лотрандо. От души поздравляю. Но знаете, я был закадычным другом вашего покойного батюшки.
Мы с ним однажды как раз на этом самом месте встретились, и он мне сказал: "Знаешь, кровавый Чепелка? Мы с тобой соседи и товарищи по ремеслу. Давай разделимся по-хорошему: вот эта дорога — из Костельца на Трутново пускай будет твоя, ты грабь на ней один".
Так он сказал, и мы ударили с ним по рукам, — понимаете?
— Ах, тысяча извинений! — учтиво ответил молодой Лотрандо. — Я, право, не знал, что это ваша территория. Очень сожалею, что на нее вторгся,
— О, это пустяки!.. — возразил хитрый Чепелка. — Но ваш батюшка сказал еще: "Знай, кровавый Чепелка: ежели я сам или кто из моих людей здесь объявимся, можешь взять у того пистолет, шляпу и кафтан, чтоб он помнил, что это твоя дорога". Вот что сказал старый удалец и на том дал мне руку.
— Если так, — ответил молодой Лотрандо, — я считаю своим долгом покорно просить вас принять от меня этот пистолет с инкрустацией, берет мой с настоящим страусовым пером и кафтан английского бархата — на память и в знак моего глубочайшего уважения, а равно сожаления о том, что я причинил вам такую неприятность.
— Ладно, — ответил Чепелка. — Давайте сюда. Я прощаю вас. Но чтобы вперед, сударь, этого больше не было. Н-но, соколики! Мое почтение, господин Лотрандо.
— Счастливого пути, благородный и великодушный сударь мой! — крикнул ему вслед молодой Лотрандо и вернулся на Бренды не только без добычи, но и без своего собственного кафтана.
Приспешник Винцек жестоко его выбранил и дал ему строгий наказ в следующий раз зарезать и обобрать первого, кто встретится.
На другой день засел молодой Лотрандо со своей тонкой шпагой на дороге возле Збечника. Вскоре показался огромный воз товара.
Вышел молодой Лотрандо и крикнул возчику:
— Мне очень жаль, сударь, но я должен вас зарезать. Будьте добры поскорей помолиться и приготовиться.
Упал на колени возчик, стал молиться, а сам думает, как бы из этой катавасии выпутаться. Раз прочел "Отче наш", другой раз — ничего путного в голову не приходит. Десятый, двадцатый "Отче наш" — все то же.
— Ну как, сударь? — спросил молодой Лотрандо, напустив на себя суровости. — Приготовились вы к смерти?
— Какое! — ответил возчик, стуча зубами. — Ведь я страшный грешник, тридцать лет в церкви не был, богохульствовал, как нехристь, ругался, дулся в карты, грешил походя. Вот кабы мне в Полице исповедаться, может, господь бог и отпустил бы мне грехи мои, не вверг душу мою в огнь неугасимый. Знаете что? Я мигом в Полице съезжу, исповедуюсь — и обратно. И вы меня зарежете.
— Хорошо, — согласился Лотрандо. — Я пока посижу у вашего воза.
— Ладно — сказал возчик. — А вы одолжите мне, пожалуйста, свою лошадку, чтобы мне скорей вернуться.
Согласился и на это учтивый Лотрандо, и возчик сел на его лошадку, поехал в Полице. А молодой Лотрандо выпряг лошадей возчика и пустил их пастись на луг.
Но возчик этот был большой плут. Не поехал он в Полице исповедоваться, а завернул в ближайший трактир и рассказал там, что на дороге его дожидается разбойник. Потом выпил как следует для храбрости и вместе с тремя половыми двинулся на Лотрандо.
И они вчетвером здорово бедному Лотрандо шею накостыляли и прогнали его в горы, и воротился учтивый разбойник к себе в пещеру не только без денег, но и без своей собственной лошадки.
Третий раз выехал Лотрандо на дорогу в Наход и стал ждать добычи. Вдруг видит: ползет повозочка, холстиной завешенная, везет торговец в Наход на ярмарку сплошь одни пряничные сердца. Опять стал Лотрандо на дороге, кричит:
— Проезжий, сдавайся! Я — разбойник!
Так его научил косматый Винцек.
Остановился торговец, почесал себе затылок, приподнял холстину и, обращаясь внутрь, промолвил:
— Слышь, старуха, тут какой-то господин разбойник.
Откинулась холстина. и вылезает из повозки толстая старая, тетка. Уперев руки в боки, она напустилась на молодого Лотрандо:
— Ах ты антихрист, архижулик, Бабинский[181], бандит, Барнабаш, башибузук, черный цыган, черт, черномор, бездельник, бесстыжая рожа, Голиаф, идиот, Ирод, головорез, грубиян, грабитель, прохиндей, бродяга, брехло, — как ты смеешь так наскакивать на честных, порядочных людей?!
— Простите, сударыня, — сокрушенно прошептал Лотрандо. Я не подозревал, что в повозке дама.
— Конечно, дама, — продолжала торговка, — да еще какая, ах ты Ирод, Иуда, Каин, крамольник, кретин, кровосос, лентяй, людоед, люцифер, Махмуд, морда, метла, мерзавец!
— Тысяча извинений, что испугал вас, сударыня, — бормотал Лотрандо в полнейшей растерянности. — Трешарме, мадам, сильвупле, выражаю глубочайшее сожаление, что…. что…
— Убирайся, обормот! — не унималась почтенная дама. — Ты — неденосок, нехристь, нетопырь, негодяй, невежа, зубр, пират, побируха, поганец, пугало, прохвост, рвач, разбойник, Ринальдо Ринальдини[182], собака, стервец, сатана, ведьмак, висельник, шарамыжник, шкура, веред, вор, тиран, турок, татарин, тигр…
Молодой Лотрандо не стал слушать дальше, а пустился наутек и не остановился даже на Брендах: ему все казалось, что ветер доносит до него что-то вроде: "урод, упырь, уголовник, убийца, зулус, зверюга, злой дух, злыдень, злющий злодей, злотвор, змий, хапуга…"
И так — всякий раз. Возле Ратиборжице молодой разбойник напал на золотую карету, но в ней сидела ратиборжская принцесса; она была так прекрасна, что Лотрандо влюбился в нее и взял у нее только — да и то с ее согласия — надушенный платочек. Понятное дело, банда его на Брендах от этого не стала сытей.
В другой раз возле Суховршице напал он на мясника, ведшего в Упице корову на убой, и хотел его зарезать; но мясник просил передать двенадцати его сироткам то да се, — все такие жалостливые вещи, что Лотрандо заплакал и не только отпустил мясника вместе с коровой, а еще навязал ему двенадцать дукатов, чтобы тот каждому из своих ребят по дукату дал — на память о грозном Лотрандо. А мясник этот самый — такая шельма! — был старый, холостяк и не то что двенадцати ребят, а кошки у него в доме не водилось.
Короче сказать, всякий раз, как Лотрандо собирался кого-нибудь убить или ограбить, учтивость и чувствительность его мешали ему, так что он не только ни у кого ничего не отнял, а наоборот и свое-то все роздал.
Ну, предприятие его совсем в упадок пришло. Приспешники, с косматым Винцеком во главе, разбежались, предпочтя жить и честно работать среди людей.
Сам Винцек засыпкой на гроновскую мельницу поступил, ту самую, что до сих пор возле костела стоит.
Остался молодой Лотрандо один в своей разбойничьей пещере на Брендах; и стал он голодать, и не знал, что делать. Тут вспомнил он о настоятеле бенедиктинского монастыря в Броумове, очень его любившем, и поехал к нему за советом, как быть.
Войдя к настоятелю, встал молодой Лотрандо перед ним на колени и плача объяснил ему, что поклялся отцу стать разбойником, но что, воспитанный в правилах учтивости и любезности, не может никого ни убить, ни ограбить — без согласия жертвы. Так что же, мол, ему теперь предпринять?
Отец настоятель в ответ двенадцать раз нюхнул табачку, двенадцать раз призадумался и, наконец, промолвил:
— Милый сын мой, хвалю тебя за то, что ты учтив и вежлив в обхождении. Но разбойником ты быть не можешь, — во-первых, потому что это смертный грех, а, во-вторых, потому что ты к этому не способен. Однако нельзя нарушать и данной батюшке клятвы. Поэтому и впредь останавливай проезжих, но с честными намерениями: арендуй место у заставы либо у переезда и сиди дожидайся; как увидишь — едет кто, выходи на дорогу и взимай два крейцера пошлины за проезд. Вот и все. При таком деле можно учтивым быть, как ты привык.
Написал отец настоятель окружному начальнику в Трутнове письмо — с просьбой дать молодому Лотрандо место сборщика на одной из застав. Поехал Лотрандо с тем письмом к трутновскому начальнику и получил место на дороге в Залесье. Так сделался учтивый разбойник сборщиком на большой дороге, стал останавливать телеги и кареты, честно взимая с каждой два крейцера пошлины.
Как-то, через много-много лет, велел броумовский настоятель подать бричку и поехал в Упице, навестить тамошнего приходского священника. При этом он заранее радовался, что встретит у заставы учтивого Лотрандо и узнает, как тот живет. И в самом деле, у заставы подошел к бричке бородатый человек — это был Лотрандо — и протянул руку, что-то ворча.
Отец настоятель стал доставать кошелек. Но, по причине некоторой тучности, вынужден был, чтобы дотянуться рукой до кармана брюк, другой рукой придерживать живот. И потому вынул кошелек не так быстро, как хотел.
Лотрандо сердито прикрикнул:
— Ну, скоро, что ли? Сколько нужно ждать двух монет?
— У меня нет крейцеров, — сказал отец настоятель, копаясь в мешочке. — Разменяйте мне, пожалуйста, милый, десятикрейцеровик.
— А, чтоб вам пусто было, — рассердился Лотрандо. — Крейцеров нет, так куда вас черти носят? Выкладывайте два крейцера, а не то — заворачивай оглобли!
— Лотрандо, Лотрандо, — с укоризной промолвил отец настоятель, — ты не узнаешь меня? Где же твоя учтивость?
Растерялся Лотрандо: только тут в самом деле узнал он отца настоятеля. И забормотал что-то несуразное; но потом, опамятовавшись, сказал:
— Ваше преподобие, не удивляйтесь теперешней моей неучтивости. Кто же видел мытаря, местного, таможнвка либо судебного исполнителя, который бы не брюзжал?
— Твоя правда, — ответил отец настоятель. — Этого еще никто никогда не видел.
— Ну вот, — проворчал Лотрандо. — И поезжайте ко всем чертям!
Тут — конец сказке об учтивом разбойнике. Он уж, наверно, умер, но потомков его вы встретите во многих, многих местах и узнаете их по той готовности, с какой они начинают нас ругать неизвестно за что.
А этого не должно бы быть…
Почтарская сказка
Ну, скажите на милость: ежели могут быть сказки о всяких человеческих профессиях и ремеслах — о королях, принцах и разбойниках, пастухах, рыцарях и колдунах, вельможах, дровосеках и водяных, — то почему бы не быть сказке о почтальонах? Взять, к примеру, почтовую контору: ведь это прямо заколдованное место какое-то! Всякие тут тебе надписи: "курить воспрещается", и "собак вводить воспрещается", и пропасть разных грозных предупреждений… Говорю вам: ни у одного волшебника или злодея в конторе столько угроз и запретов не найдешь. По одному этому уже видно, что почта — место таинственное и опасное. А кто из вас, дети, видел, что творится на почте ночью, когда она заперта? На это стоит посмотреть!.. Один господин — Колбаба по фамилии, а по профессии письмоносец, почтальон — на самом деле видел и рассказал другим письмоносцам да почтальонам, а те — другим, пока до меня не дошло. А я не такой жадный, чтобы ни с кем не поделиться. Так уж поскорей с плеч долой. Начинаю.
Надоело г-ну Колбабе, письмоносцу и почтальону, почтовое его ремесло: дескать, сколько письмоносцу приходится ходить, бегать, мотаться, спешить, подметки трепать да каблуки стаптывать; ведь каждый божий день нужно двадцать девять тысяч семьсот тридцать пять шагов сделать, в том числе восемь тысяч двести сорок девять ступеней вверх и вниз пройти; а разносишь все равно одни только печатные материалы, денежные документы и прочую ерунду, от которой никому никакой радости; да и контора почтовая — место неуютное, невеселое, где никогда ничего интересного не бывает. Так бранил г-н Колбаба на все лады свою почтовую профессию. Как-то раз сел он на почте возле печки, пригорюнившись, да и заснул; и не заметил, что шесть пробило. Пробило шесть, и разошлись все почтальоны и письмоносцы по домам, заперев почту. И остался г-н Колбаба там взаперти, спит себе.
Вот, ближе к полуночи, просыпается он от какогото шороха: будто мыши на полу возятся. "Эге, — подумал г-н Колбаба, — у нас тут мыши; надо бы мышеловку поставить". Только глядит: не мыши это, а здешние, конторские домовые. Эдакие маленькие, бородатые человечки, ростом с курочку-бентамку, либо белку, либо кролика дикого или вроде того; а на голове у каждого почтовая фуражка — ни дать ни взять настоящие почтальоны; и накидки на них, как на настоящих письмоносцах. "Ишь чертенята!" — подумал г-н Колбаба, а сам ни гугу, губами не пошевелил, чтобы их не спугнуть. Смотрит: один из них письма складывает, которые ему, Колбабе, утром разносить; второй почту разбирает; третий посылки взвешивает и ярлычки на них наклеивает; четвертый сердится, что, мол, этот ящик не так обвязан, как полагается; пятый сидит у окошка и деньги пересчитывает, как почтовые служащие делают.
— Так я и думал, — ворчит. — Обчелся этот почтовик на один геллер. Надо поправить.
Шестой домовой, стоя у телеграфного аппарата, телеграмму выстукивает — эдак вот: так так так так так так так так. Но г-н Колбаба понял, что он телеграфирует. Человеческими словами вот что: "Алло, министерство почты? Почтовый домовой номер сто тридцать один. Доношу все порядке точка. Коллега эльф Матлафоусек кашляет сказался больным и не вышел работу точка. Перехожу на прием точка".
— Тут письмо в Каннибальское королевство, город Бамболимбонанду, — промолвил седьмой коротыш. — Где это такое?
— Это тракт на Бенешов, — ответил восьмой мужичок с ноготок. — Припиши, коллега: "Каннибальское королевство, железнодорожная станция Нижний Трапезунд, почтовое отделение Кошачий замок. Авиапочта".
Ну вот, все готово. Не перекинуться ли нам, господа, в картишки?
— Отчего же, — ответил первый домовой и отсчитал тридцать два письма. — Вот и карты. Можно начинать.
Второй домовой взял эти письма и стасовал.
— Снимаю, — сказал первый чертик.
— Ну, сдавай, — промолвил второй.
— Эх, эх! — проворчал третий. — Плохая карта!
— Хожу, — воскликнул четвертый и шлепнул письмом по столу.
— Крою, — возразил пятый, кладя новое письмо на то, которое положил первый.
— Слабовато, приятель, — сказал шестой и тоже кинул письмо.
— Шалишь. Покрупней найдется, — промолвил седьмой.
— А у меня козырной туз! — крикнул восьмой, кидая свое письмо на кучку остальных.
Этого, детки, г-н Колбаба выдержать не мог.
— Позвольте вас спросить, господа карапузики, — вмешался он. — Что это у вас за карты?
— А-а, господин Колбаба! — ответил первый домовой. — Мы вас не хотели будить, но раз уж вы проснулись, садитесь сыграть с нами. Мы играем просто в марьяж.
Господин Колбаба не заставил просить себя дважды и подсел к домовым.
— Вот вам карты, — сказал второй домовой и подал ему несколько писем. — Ходите.
Смотрит г-н Колбаба на те письма, что у него в руках, и говорит:
— Не в обиду будь вам сказано, господа карлики, — нету в руках у меня никаких карт, а одни только недоставленные письма.
— Вот-вот, — ответил третий мужичок с ноготок. — Это и есть наши игральные карты.
— Гм, — промолвил г-н Колбаба. — Вы меня простите, господа, но в игральных картах должны быть самые младшие — семерки, потом идут восьмерки, потом девятки и десятки, потом валеты, дамы, короли и самая старшая карта — туз. А ведь среди этих писем ничего похожего нет!
— Очень ошибаетесь, господин Колбаба, — сказал четвертый малыш. — Ежели хотите знать, каждое из этих писем имеет большее или меньшее значение, смотря по тому, что в нем написано.
— Самая младшая карта, — объяснил первый карлик, — семерка, или семитка — это такие письма, в которых кто-нибудь кому-нибудь лжет или голову морочит.
— Следующая младшая карта — восьмерка, — подхватил второй карапуз, — такие письма, которые написаны только по долгу или обязанности.
— Третьи карты, постарше — девятки, — подхватил третий сморчок, — это письма, написанные просто из вежливости.
— Первая старшая карта — десятка, — промолвил четвертый. — Это такие письма, в которых люди сообщают друг другу что-нибудь новое, интересное.
— Вторая крупная карта — валет, или хлап, — сказал пятый. — Это те письма, что пишутся между добрыми друзьями.
— Третья старшая карта — дама, — произнес шестой. — Такое письмо человек посылает другому, чтобы ему приятное сделать.
— Четвертая старшая карта — король, — сказал седьмой. Это такое письмо, в котором выражена любовь.
— А самая старшая карта — туз, — докончил восьмой старичок. — Это такое письмо, когда человек отдает другому все свое сердце. Эта карта все остальные бьет, над всеми козырйтся. К вашему сведению, господин Колбаба, это такие письма, которые мать ребенку своему пишет либо один человек другому, которого он любит больше жизни.
— Ага, — промолвил г-н Колбаба. — Но в таком случае позвольте спросить: как же вы узнаете, что во всех этих письмах написано? Ежели вы их вскрываете, судари мои, это никуда не годится! Этого, милые, нельзя делать. Разве можно нарушать тайну переписки? Я тогда, негодники вы этакие, в полицию сообщу. Это ведь страшный грех — чужие письма распечатывать!
— Про это, господии Колбаба, нам хорошо известно, — сказал первый домовик. — Да мы, голубчик, ощупью сквозь запечатанный конверт узнаем, какое там письмо. Равнодушное — на ощупь холодное, а чем больше в нем любви, тем письмецо теплее.
— А стоит нам, домовым, запечатанное письмо на лоб себе положить, — прибавил второй, — так мы вам от слова до слова скажем, про что там написано.
— Это дело другое, — сказал г-н Колбаба. — Но уж коли мы с вами здесь собрались, хочется мне вас кое о чем расспросить. Конечно, ежели позволите…
— От вас, господин Колбаба, секретов нет, — ответил третий домовой. — Спрашивайте, о чем хотите.
— Мне любопытно знать: что домовые кушают?
— Это как кто, — сказал четвертый карлик. — Мы, домовые, живущие в разных учреждениях, питаемся, как тараканы, тем, что вы, люди, роняете: крошку хлеба там, либо кусочек булочки. Ну, сами понимаете, господин Колбаба: у вас, людей, не так-то уж много изо рта сыплется.
— А нам, домовым почтовой конторы, неплохо живется, сказал пятый карлик. — Мы варим иногда телеграфные ленты; получается вроде лапши, и мы ее почтовым клейстером смазываем. Только этот клейстер должен быть из декстрина.
— А то марки облизываем, — добавил шестой. — Это вкусно, только бороду склеивает.
— Но больше всего мы любим крошки, — заметил седьмой. Вот почему, господин Колбаба, в учреждениях редко крошки с мусором выметают: после нас их почти не остается.
— И еще позвольте спросить: где же вы спите? — промолвил г-н Колбаба.
— Этого, господин Колбаба, мы вам не скажем, — возразил восьмой старичок. — Ежели люди узнают, где мы, домовые, живем, они нас оттуда выметут. Нет, нет, этого вы знать не должны.
"Ну, не хотите говорить, не надо, — подумал Колбаба. — А я все-таки подсмотрю, куда вы пойдете спать".
Сел он опять к печке и стал внимательно следить.
Но так уютно устроился, что начали у него веки слипаться, и не успел он досчитать до пяти — уснул как убитый и проспал до самого утра.
О том, что он видел, г-н Колбаба никому не стал рассказывать, потому что, вы сами понимаете, на почте ведь нельзя ночевать. А только с тех пор стал он людям письма разносить охотней. "Вот это письмо, — говорил он себе, — теплое, а это вот прямо греет — такое горячее: наверно, какая-нибудь мамаша писала".
Как-то раз стал г-н Колбаба письма разбирать, которые из почтового ящика вытащил, чтобы по адресам их разнести.
— Это что ж такое? — вдруг удивился он. — Письмо запечатанное, а ни адреса, ни марки на нем нету.
— Да, — говорит почтмейстер. — Опять кто-то опустил в ящик письмо без адреса.
Случился в это время на почте один господин, посылавший матери своей письмо заказное. Услыхал, что они говорят, и давай того человека ругать.
— Это, — говорит, — какой-то чурбан, идиот, осел, ротозей, олух, болван, растяпа. Ну где это видано: посылать письмо без адреса!
— Никак нет, сударь, — возразил почтмейстер. — Таких писем за год целая куча набирается. Вы не поверите, сударь, до чего люди рассеянны бывают. Написал письмо и сломя голову на почту; а не думает о том, что адрес забыл написать. Право, сударь, это чаще бывает, чем вы полагаете.
— Да неужто? — удивился господин. — И что же вы с такими письмами делаете?
— Оставляем лежать на почте, сударь, — ответил почтмейстер. — Потому что не можем адресату вручить.
Между тем г-н Колбаба вертел письмо без адреса в руках, бурча:
— Господин почтмейстер, письмо такое горячее. Видно, от души написано. Надо бы вручить его по принадлежности.
— Раз адреса нет, оставить, и дело с концом, — возразил почтмейстер.
— Может, вам бы распечатать его и посмотреть, кто отправитель? — посоветовал господин.
— Это не выйдет, сударь, — строго возразил почтмейстер. Такого нарушения тайны корреспонденции допускать никак нельзя.
И вопрос был исчерпан.
Но когда господин ушел, г-н Колбаба обратился к почтмейстеру с такими словами:
— Простите за смелость, господин почтмейстер, но насчет этого письма нам, может быть, дал бы полезный совет кто-нибудь из здешних почтовых домовых,
И рассказал о том, что однажды ночью сам видел, как тут хозяйничала почтовая нечисть, которая умеет читать письма, не распечатывая.
Подумал почтмейстер и говорит:
— Ладно, черт возьми. Куда ни шло, попробуйте, господин Колбаба. Ежели кто из господ домовых скажет, что в этом запечатанном письме написано, может, мы узнаем, и к кому оно.
Велел г-н Колбаба запереть его на ночь в конторе и стал ждать. Близко к полуночи слышит он топ-топтоп по полу — будто мыши бегают. И видит опять: домовые письма разбирают, посылки взвешивают, деньги считают, телеграммы выстукивают. А покончив с этими делами, сели рядом на пол и, взявши в руки письма, в марьяж играть стали.
Тут г-н Колбаба их окликнул:
— …брый вечер, господа человечки!
— А, господин Колбаба! — отозвался старший человечек. Идите опять с нами в карты играть.
Господин Колбаба не заставил себя просить дважды — сел к ним на пол.
— Хожу, — оказал первый домовой и положил свою карту на землю.
— Крою, — промолвил второй.
— Бью, — отозвался третий.
Пришла очередь г-н Колбабы, и он положил то самое письмо на три остальные.
— Ваша взяла, господин Колбаба, — сказал первый чертяка. — Вы ходили самой крупной картой: тузом червей.
— Прошу прощения, — возразил г-н Колбаба, — но вы уверены, что моя карта такая крупная?
— Конечно! — ответил домовой. — Ведь это письмецо парня к девушке, которую он любит больше жизни.
— Не может быть, — нарочно не согласился г-н Колбаба.
— Именно так, — твердо возразил карлик. — Ежели не верите, давайте прочту.
Взял он письмо, прислонил ко лбу, закрыл глаза и стал читать:
— "Ненаглядная моя Марженка, пышу я тебе…" Орфографическая ошибка! — заметил он. — Тут надо и, а не ы… что получил место шофера так ежли хочишь можно справлять сватьбу напиши мне ежели еще меня любишь пыши скорей твой верный Францик".
— Очень вам благодарен, господин домовой, — сказал г-н Колбаба. — Это-то мне и надо было знать. Большое спасибо.
— Не за что, — ответил мужичок с ноготок. — Но имейте в виду: там восемь орфографических ошибок. Этот Францик не особенно много вынес из школы.
— Хотелось бы мне знать: какая же это Марженка и какой Францик? — пробормотал г-н Колбаба.
— Тут не могу помочь, господин Колбаба, — сказал крохотный человечек. — На этот счет ничего не сказано.
Утром г-н Колбаба доложил почтмейстеру, что письмо написано каким-то шофером Франциком какой-то барышне Марженке, на которой этот самый Францик хочет жениться.
— Боже мой, — воскликнул почтмейстер. — Это же страшно важное письмо! Необходимо вручить его барышне.
— Я бы это письмецо мигом доставил, — сказал г-н Колбаба. — Только бы знать, какая у этой барышни Марженки фамилия и в каком городе, на какой улице, под каким номером дом, в котором она живет.
— Это всякий сумел бы, господин Колбаба, — возразил почтмейстер. — Для этого не надо быть почтальоном. А хорошо бы, несмотря ни на что, это письмо ей доставить.
— Ладно, господин почтмейстер, — воскликнул г-н Колбаба. — Буду эту адресатку искать, хоть бы целый год бегать пришлось и весь мир обойти.
Сказав так, повесил он через плечо почтовую сумку с тем письмом да хлеба краюхой и пошел на розыски.
Ходил-ходил, всюду спрашивая, не живет ли тут барышня такая, Марженкой звать, которая письмецо от одного шофера, по имени Францик, ждет. Прошел всю Литомержицкую и Лоунскую область, и Раковницкий край, и Пльзенскую и Домажлицкую область, Писек, и Будейовицкую, и Пршелоучскую, и Таборскую, и Чаславскую область, и Градецкий уезд, и Ический округ, и Болеславскую область. Был в Кутной Горе, Литомышле, Тршебони, Воднянах, Сущице, Пршибраме, Кладне и Млада Болеславе, и в Вотице, и в Трутнове, и в Соботке, и в Турнове, и в Сланом, и в Пелгржимове, и в Добрушке, и в Упице, и в Гронове, и у Семи Халуп; и на Кракорке был, и в Залесье, — ну, словом, всюду. И всюду расспрашивал насчет барышни Марженки. И барышень этих Марженок в Чехии пропасть оказалось: общим числом четыреста девять тысяч девятьсот восемьдесят.
Но ни одна из них не ждала письма от шофера Фрзнцика. Некоторые действительно ждали письмеца от шофера, да только звали этого шофера не Франциком, а либо Тоником, либо Ладиславом, либо Вацлавом, Иозефом, либо Яролем, Лойзиком или Флорианом, а то Иркой, либо Иоганом, либо Вавржшщем, а то еще Домиником, Венделином, Эразмом — ну по-всякому, а Франциком — ни одного. А некоторые из этих барышень Марженок ждали письмеца от какого-нибудь Францика, да он не шофер, а слесарь либо фельдфебель, столяр либо кондуктор или, случалось, аптекарский служащий, обойщик, парикмахер либо портной — только не шофер.
И проходил так г-н Колбаба целый год да еще день, все никак не мог вручить письмо надлежащей барышне Марженке. Много чего узнал он: видел деревни и города, поля и леса, восходы и закаты солнца, прилет жаворонков и наступление весны, посев и жатву, грибы в лесу и зреющие сли'вы; видел Жатский хмель и Мельницкие виноградники, Тршебонских карпов и Пардубицкие пряники, но, досыта насмотревшись на все это за целый год с днем, и все понапрасну, сел, повесив голову, у дороги и сказал себе:
— Видно, напрасно хожу: не найти мне этой самой барышни Марженки.
Стало ему обидно до слез. И барышню Марженку-то жалко, что не получила она письма от парня, который ее больше жизни любит; и шофера Францика жалко, что письмо его доставить не удалось; и самого себя жалко, что столько трудов на себя принял, в дождь и в жару, в слякоть и ненастье по свету шагал, а все зря.
Сидит так у дороги, горюет — глядь: по дороге автомобиль идет. Катится себе потихонечку — километров этак шесть в час. И подумал г-н Колбаба: "Верно, какой-нибудь устаревший рыдван. Ишь ползет!"
Но как подъехал тот автомобиль ближе, — ей-богу, прекрасный восьмицилиндровый "бугатти"! А за рулем печальный шофер сидит, весь в черном; а сзади господин печальный, тоже в черном.
Увидел печальный господин грустного г-на Колбабу у дороги, приказал остановить машину и говорит:
— Садитесь, почтальон, подвезу немного!
Обрадовался г-н Колбаба, потому что у него от долгой ходьбы ноги заболели. Сел он рядом с печальным господином в черном, и тронулась машина дальше в свой печальный путь.
Проехали они так километра три, спрашивает г-н Колбаба:
— Простите, сударь, вы не на похороны едете?
— Нет, — промолвил глухим голосом печальный господин. Почему вы думаете, что на похороны?
— Да потому, сударь, — ответил г-н Колбаба, — что вы изволите таким печальным быть.
— Оттого я такой печальный, — говорит замогильным голосом господин, — что машина едет так медленно и печально.
— А почему, — спросил г-н Колбаба, — такой замечательный "бугатти" едет так медленно и печально?
— Оттого, что ведет ее печальный шофер, — мрачно ответил господин в черном.
— Ага, — промолвил г-н Колбаба. — А позвольте спросить, ваша милость, отчего же так печален господин шофер?
— Оттого что он не получил ответа на письмо, которое отправил ровно год и один день тому назад, — ответил господин в черном. — Понимаете, он написал своей возлюбленной, а она ему не ответила. И вот он думает, что она его разлюбила.
Услышав это, г-н Колбаба воскликнул:
— А позвольте спросить, вашего шофера не Франциком звать?
— Его зовут господин Франтишек Свобода, — ответил печальный господин.
— А барышню — не Марженкой ли? — продолжал свои расспросы г-н Колбаба.
Тут отозвался печальный шофер.
— Мария Новакова — вот имя изменщицы, которая забыла мою любовь, — промолвил он с горьким вздохом.
— Ага, — радостно воскликнул г-н Колбаба. — Милый мой, так вы и есть тот глупец, тот дурак, тот пень, та тупица, тот путаник, тот стоерос, то бревно, та дубина, та балда, то полено, то помело, тот капустный кочан, тот урод, тот пентюх и та кликуша, тот ненормальный, тот помешанный, тот простофиля, тот лунатик, тот юродивый, тот губошлеп, тот распустеха, тот растереха, та тыква, та картофелина, тот шут, тот паяц, тот дурень, тот петрушка, та лапша, тот слюнтяй и тот ванек, который опустил в почтовый ящик письмо без адреса и без марки? Господи! Как я рад, что имею честь с вами познакомиться! Ну, как же барышня Марженка могла вам ответить, ежели она вашего письма до сих пор не получила?
— Где, где мое письмо? — воскликнул шофер Францик.
— Да вы мне только скажите, — ответил Колбаба, — где барышня Марженка живет, и письмо, будьте уверены, сейчас же полетит прямиком к ней. Господи боже ты мой! Целый год с одним днем таскаю я это письмо в сумке, по всему свету рыскаю, ищу эту самую барышню Марженку! Ну-ка, золотой мой паренек, давайте мне живо, скорей, мигом, без промедления, адрес барышни Марженки, и я пойду вручу ей это письмецо.
— Никуда вы не пойдете, господин почтальон! — оказал господин в черном. — Я вас туда отвезу. Ну-ка, Францик, поддай газу и кати к барышне Марженке.
Не успел он договорить, как шофер Францик дал газ, машина рванулась вперед и пошла, мои милые, писать по семидесяти, по восьмидесяти километров, по сто, по сто десять, сто двадцать, сто пятьдесят, все быстрей и быстрей, так что мотор пел, заливался, рычал, гудел от радости, и господин в черном должен был держать обеими руками шляпу, чтобы не улетела, и г-н Колбаба вцепился обеими руками в сиденье, а Францик кричал: — Славно катим, а? Сто восемьдесят километров!
Ей-богу, не едем, а летим прямым ходом по воздуху. Вон она, дорога-то, где осталась! Ей-ей, у нас крылья выросли!
И, летя так со скоростью сто восемьдесят семь километров, увидали они хорошенькую беленькую деревушку — да это Либнятов, честное слово! — и шофер Францик сказал:
— Ну вот и приехали!
— Тогда остановитесь! — промолвил господин в черном, и машина опустилась на землю у деревенской околицы.
— А "бугатти" этот неплохо бегает! — с удовольствием отметил господин. — Ну, теперь, господин Колбаба, можете отнести барышне Марженке письмо.
— Не лучше ли будет, ежели господин Францик сам расскажет ей, что в этом письме написано. Ведь там целых восемь орфографических ошибок!
— Что вы! — возразил Францик. — Мне стыдно ей на глаза показаться: ведь она столько времени ни одного письма от меня не получала. Верно, совсем уж меня забыла и не любит нисколько, — прибавил он сокрушенно. — Идите вы, господин Колбаба; она живет вон в том домике, у которого окна такие чистые, как вода в колодце.
— Иду, — ответил г-н Колбаба.
Замурлыкал себе под нос: "Едет, едет, едет он, едет славный почтальон", и — раз, два, правой — к тому домику. А там, у чистого окошечка, сидела бледная девушка и подрубала полотно.
— Дай бог здоровья, барышня Марженка, — окликнул ее г-н Колбаба. — Не платье ли себе шьете подвенечное?
— Ах, нет, — печально ответила барышня Марженка. — Это я саван себе шью.
— Ну-ну, — участливо промолвил г-н Колбаба. — Ай-ай-ай, угодники пресвятые, ей-ей-ей, мученики преподобные, может, до этого не дойдет! Вы, барышня, разве больны?
— Не больна я, — вздохнула барышня Марженка, — а только сердечко у меня разрывается от горя.
И она прижала руку к сердцу.
— Господи боже! — воскликнул г-н Колбаба. — Подождите, барышня Марженка, не давайте ему разрываться еще немножко. Отчего ж это оно у вас так болит, позвольте спросить?
— Оттого, что вот уже год и день, — тихо промолвила барышня Марженка, — уже день и год я жду одного письмеца, а оно все не приходит.
— Не горюйте, — стал утешать ее г-н Колбаба. — А я вот целый год и день письмо одно ношу в сумке и не найду кому отдать. Знаете что, барышня Марженка? Отдам-ка я его вам!
И он подал ей письмо.
Барышня Марженка побледнела еще больше.
— Господин письмоносец! — тихим голосом промолвила она. Это письмо, наверно, не ко мне: на конверте нет адреса!
— А вы загляните внутрь, — возразил г-н Колбаба. — Если не к вам, вернете мне, вот и все.
Барышня Марженка распечатала дрожащими руками письмо, и, только начала читать, на щеках ее выступил румянец.
— Ну как? — спросил г-н Колбаба. — Вернете мне или нет?
— Нет, — пролепетала барышня Марженка, сияя от радости. Ведь это то самое письмо, господин почтальон, которого я целый год и день ждала! Не знаю, как и благодарить вас, господин письмоносец.
— Я вам скажу как, — ответил г-н Колбаба. — Уплатите мне две кроны штрафа за то, что письмо без марки, понятно? Господи Иисусе, я ведь с ним целый год и день бегаю, чтобы эти две кроны в пользу почты взыскать! Вот так: покорно благодарю, — продолжал он, получив две кроны. — А там вон, сударыня, кто-то вашего ответа ждет.
И он кивнул на шофера Францика, который — тут как тут стоял на углу.
И пока г-н Францик получал ответ, г-н Колбаба, сидя рядом с господином в черном, говорил ему:
— Год и день, ваша милость, я с этим письмом пробегал, да стоило того: во-первых, чего только не повидал! Такая это чудная, прекрасная сторона, — хоть у Пльзня взять, хоть у Горжице, либо у Табора… Ага, господин Францик уже назад идет? Ну, понятно: такое дело легче с глазу на глаз уладить, чем письмами без адреса.
А Францик ничего не сказал; только глаза его смеялись.
— Поехали, сударь?
— Едем, — ответил господин в черном. — Сперва отвезем господина Колбабу на почту.
Шофер сел за руль, нажал стартер, включил сцепленье и газ, и машина тронулась с места плавно, легко, как во сне. И стрелка спидометра сейчас же остановилась на цифре 120 километров.
— Хорошо идет машина, — с удовольствием отметил господин в черном. — Она мчится так оттого, что ее ведет счастливый шофер.
Они доехали благополучно — и мы тоже.
Большая докторская сказка
В давние времена на горе Гейшовине имел свою мастерскую волшебник Мадияш. Как вы знаете, бывают добрые волшебники, так называемые чародеи или кудесники, и волшебники злые, называемые чернокнижниками. Мадияш был, можно сказать, средний: иной раз держался так скромно, что совсем не колдовал, а иной раз колдовал изо всех сил, так что кругом все гремело и блистало. То ему взбредет в голову пролить на землю каменный дождь, а как-то раз до того дошел, что устроил дождь из крохотных лягушат. Словом, как хотите, а такой волшебник не очень-то приятный сосед, и хоть люди клялись, что не верят в волшебников, а все-таки норовили всякий раз Гейшовину сторонкой обойти; а ежели при этом говорили, будто через нее дальше и в гору высоко ходить, так только для того, чтобы в своем страхе перед Мадияшем не признаваться…
Вот сидел раз этот самый Мадияш перед своей пещерой и сливы ел — большие такие, иссиня-черные, серебристым инеем покрытые, а в пещере помощник его, веснушчатый Винцек по-настоящему звать: Винцек Никличек из Зличка, — варил на огне волшебные снадобья из смолы, серы, валерияны, мандрагоры, змеиного корня, золототысячника, терновых игол и чертовых кореньев, коломази и адского камня, трынтравы, царской водки, козьего помета, осиных жал, крысиных усов, лапок ночных мотыльков, занзибарского семени и всяких там колдовских корешков, примесей, зелий и чернобылья. А Мадияш только смотрел за работой веснушчатого Винцека и ел сливы. Но то ли бедняга Винцек плохо мешал, то ли еще что, только снадобья эти в котле у него пригорели, перепарились, пережарились, перекипели или как-то там перепеклись, и пошел от них страшный смрад.
"Ах ты пентюх нескладный!" — хотел было прикрикнуть на него Мадияш, но второпях перепутал, каким горлом глотать, либо слива во рту у него ошиблась — не в то горло попала, только проглотил он эту сливу вместе с косточкой, и застряла косточка у него в горле — ни наружу, ни внутрь. И успел Мадияш рявкнуть только: "Ах ты пен…", а дальше — не вышло: голос сразу отнялся. Только хрип да сип слышится, будто пар шипит в горшке. Лицо кровью налилось, сам руками машет, давится, а косточка ни туда, ни сюда: крепко, прочно в глотке засела.
Видя это, Винцек страшно испугался, как бы папаша Мадияш до смерти не задохся; говорит решительно:
— Погодите, хозяин, я сейчас сбегаю в Гроново за доктором.
И пустился вниз с Гейшовины; жаль, никого там не было скорость его измерить: наверно получился бы мировой рекорд бега на дальнюю дистанцию.
Прибежал в Тронов, к доктору, — еле дух переводит.
Отдышался, наконец, и зачастил, как горох рассыпал:
— Господин доктор, пожалуйте сейчас же, только сейчас же! — к господину волшебнику Мадияшу, а то он задохнется. Ну, и бежал же я, черт возьми!
— К Мадияшу на Гейшовину? — проворчал гроновский доктор. — По правде говоря, дьявольски не хочется. Но вдруг он мне до зарезу понадобится; что я тогда буду делать?
И пошел. Понимаете, доктор никому не может отказать в помощи, даже если его позовут к разбойнику Лотрандо либо к самому (прости господи!) Люциферу.
Ничего не поделаешь: такое уж это занятие, докторство это самое.
Взял, значит, гроповский доктор свою докторскую сумку со всеми там ножами докторскими, и щипцами для зубов, и бинтами, и порошками, и мазями, и лубками для переломов, и прочим докторским инструментом, — и пошел за Винцеком, на Гейшовину.
— Только бы нам не опоздать! — все время беспокоился веснушчатый Винцек.
И так шагали они — раз, два, раз, два — по горам, по долам, — раз, два, раз, два — по болотам, — раз, два, раз, два — по буеракам, пока веснушчатый Винцек не оказал наконец: Так что, господин доктор, мы пришли!
— Честь имею, господин Мадияш, — промолвил гроновский доктор. — Ну-с, где же у вас болит?
Волшебник Мадияш в ответ только захрипел, засипел, засопел, указывая на горло, туда, где застряло.
— Так-с. В горлышке? — сказал гроновский доктор. — Посмотрим, какое там бо-бо. Откройте как следует ротик, господин Мадияш, и скажите а-а-а…
Волшебник Мадияш, отстранивши ото рта волосы своей черной бороды, разинул рот во всю ширь, но а-а-а произнести не мог: голосу не было.
— Ну, а-а-а, — старался помочь ему доктор. — Что ж вы молчите?.. Э-э-э, — продолжал этот плут, эта лисица патрикеевна, тертый калач, прожженный мошенник, продувная бестия, что-то задумав. — Э-э-э, господин Мадияш, плохо ваше дело, коли вы а-а-а сказать не можете. Не знаю, как с вами быть?
И давай Мадияша осматривать и выстукивать.
И пульс ему щупает, и язык высовывать заставляет, и веки выворачивает, и в ушах, в носу зеркалом высвечивает, да себе под нос латинские слова бормочет.
Покончив с медицинским осмотром, принял он важный вид и говорит:
— Положение очень серьезное, господин Мадияш.
Необходима немедленная операция. Но я не могу и не решусь ее делать один: мне необходимы ассистенты.
Если вы согласны оперироваться, тогда вам придется послать за моими коллегами в Упице, в Костелец и в Горжички; как только они будут здесь, я устрою с ними врачебное совещание, или консилиум, и тогда, после зрелого обсуждения, мы произведем соответствующее хирургическое вмешательство, или operatic operandi. Обдумайте это, господин Мадияш, и, если примете мое предложение, пошлите проворного гонца за моими глубокоуважаемыми учеными коллегами.
Что оставалось Мадияшу делать? Кивнул он веснушчатому Винцеку, тот притопнул три раза, чтобы легче бежать было и со всех ног — вниз по склону Гейшовины! Сперва в Горжички, потом в Упице, потом в Костелец. И пускай его пока бежит себе.
О ПРИНЦЕССЕ СУЛЕЙМАНСКОЙ
Пока веснушчатый Винцек бегал в Горжички, в Упице, в Костелец за докторами, гроновский доктор сидел у волшебника Мадияша и следил за тем, чтобы тот не задохся. Для препровождения времени закурил он виргинскую сигару и молча ее посасывал. А когда уж очень надоедало ждать-кашлянет и опять задымит. А то зевнет и троекратно поморгает, чтоб как-нибудь время скоротать. Или вздыхал:
|
The script ran 0.014 seconds.