Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

К. Паустовский - Том 1. Романтики. Блистающие облака [0]
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_su_classics

Аннотация. В первый том собрания сочинений вошли романы «Романтики», «Блистающие облака», а также повести «Кара-Бугаз» и «Колхида». http://ruslit.traumlibrary.net

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 

Капитан подремал, потом встал, зевнул и пошел в «Сан-Ремо». На бульваре он встретил американца в лимонных носках, подошел к нему, поднял руку к козырьку и сказал мрачно: — Позвольте прикурить! — Пожалуйста, — ответил американец на чистейшем русском языке и протянул трубку. Капитан достал папиросу, размял ее, разглядел американца и спросил по-английски: — Ну, как дела с табаком? — Ничего, — американец не выразил ни малейшего удивления. — У меня есть кой-какие ценности, — капитан понизил голос и оглянулся. Держать их опасно. Я хотел бы их сбыть. — Что вы имеете в виду? — Разная мелочь: бриллианты, золото, есть редкая художественная вещь икона, вырезанная из перламутра. Этой иконой благословили на царство первого Романова. — Откуда вы ее взяли? — Из музея. — Капитан замялся и решил врать до конца. — Спас от большевиков. Вы знаете, — царь и все прочее… Они бы ее уничтожили. В икону вделаны жемчуга. — Любопытно, — протянул американец, отвернулся и ответил по-русски: Нет, благодарю вас. Я спекуляцией не занимаюсь. И вам не советую. — Ну, погоди, — сказал ему в спину капитан. — Ты у меня доходишься! Американец обернулся и минуту в упор смотрел на капитана. Он как бы примеривался. Капитан мрачно изучал его лицо. Оба поняли, что они враги, и враги опасные. Капитан знал почему. Американец не знал, но догадывался, что капитан за ним шпионит. Толстая губа его презрительно вздернулась, показались широкие крепкие зубы. Он сказал будто вскользь: «Будьте осторожны», — и быстро повернул в боковую улицу. Капитан вернулся к себе, звонил полчаса коридорному, тот не пришел. Капитан в сердцах обозвал всех туземцев «здулями» и лег, изнывая от духоты и мучаясь мыслью, что выдал себя с головой. — Вот чертова страна! — сказал он и, огорченный, уснул. Утром он понял с необычайной ясностью, что дело проиграно. Вместо ловкого шахматного хода он пошел на нелепое уличное столкновение. Батурин и Берг так не сделали бы. Они были хитрее и тоньше. Капитан ругал себя последними словами. Бревно! Ведь надо же было разыграть грубого и неуклюжего шпика. «Позвольте прикурить», потом чушь с иконой Романовых и, наконец, угроза: «Ты у меня доходишься». Он решил разузнать об американце все, что возможно, вызвать Батурина и тогда уже действовать. Два дня он посвятил осторожным расспросам и узнал, что американец бывает в Сухуме очень часто. Жены у него нет. Живет он в Тифлисе. Примерно раз в месяц приезжает в Сухум для погрузки табака. Значит, время терпит. Тогда у капитана созрел сравнительно ясный план. Сначала надо найти Нелидову, если же дневник не у нее, а у американца (в чем капитан был уверен), то выудить дневник при помощи Нелидовой, поручив это дело Батурину. За Виттолем же неотступно следить. Этот план казался простым и приемлемым, капитан гнал от себя мысль, что Нелидову, может быть, найти не удастся. — Мои парнишки найдут, — говорил он, улыбаясь, будто похлопывал невидимых парнишек по плечу. На капитана действовало, как и на всех, блистательное и густое сухумское лето. Зной дрожал дымчатой влагой. Все вокруг — и море, и горы, и город — сливалось в хрустальную чашу, полную искр, блеска, теней и ветра. Цвели мандаринники. Их запах изнурял капитана, железные нервы ослабли. По собственным его словам, он дал «слабину». Потом зацвели магнолии и принесли белую и сумрачную бессонницу. Капитан слушал по ночам голос моря и с досадой думал о наступлении утра. Оно кричало сотнями красок, было похоже на фруктовый базар, полно жестикуляции, шипения шашлычного сала и клекочущих звуков. Он сравнивал и думал, что в тропиках лучше: там краски шире, громаднее, там тишина… девственный воздух наполнен исполинским медлительным солнцем, подчеркивающим эту тишину. Там солнце не мешало думать, а в Сухуме оно казалось таким же суетливым, как весь этот гомозящийся, дико вращающий белками народ. «Театральщина, — думал капитан. — Вертят буркалами, а никому не страшно!» Капитан пристрастился к духану Харчилавы. На жестяной подставке были разложены помидоры. Внизу горкой лежали раскаленные угли. Помидоры лопались и выпускали ароматный сок. От углей тянуло синеватым угаром. Качич попахивал бурдюком, но изумительно прояснял голову. И помидоры, и угли, и качич были пурпурного цвета, как и лицо Харчилавы. Красный бараний жир плавал островами во всех кушаниях — в харчо, в лоби, в гоми, — есть их, не запивая вином, было немыслимо. Капитан успокоился, особенно когда узнал совершенно точно, что Виттоль-Пиррисон уехал в Гудауты и вернется через неделю. Он написал об этом Батурину в Керчь и Бергу в Севастополь и решил ждать. Дни напролет он просиживал у Харчилавы, китель его пропах вином. Капитан предавался воспоминаниям. Завсегдатаи слушали его с большой охотой и каждого нового посетителя встречали шиканьем. Капитан курил крученые папиросы из красного, дерущего горло самсуна и рассказывал о запахе табачного дыма. Даже Харчилава переставал щелкать на счетах и неохотно выходил в заднюю комнату за вином. — Мы, европейцы, потеряли нюх, — говорил капитан и с торжеством осматривал немногочисленную свою аудиторию. — Почему? Во-первых, насморки; во-вторых, сложнейшее смешение паршивых запахов. Вот, например, я курю. Как вы думаете, на какое расстояние распространяется дым табака? На две сажени? А я вам говорю — на десять верст. Я вам докажу! Я жил в Австралии, в Брисбене. А на севере Австралии, где еще не вымерли дикари, жил русский врач, старик. Мы, австралийцы, прозвали его Львом Толстым. Он был нашим советчиком. У него был в лесу участок земли, он с сыновьями обрабатывал его и жил фермерством. Кругом леса: не леса, а стеныне продерешься. От моря к усадьбе была прорублена дорога, так в сажень, не шире, чтобы проехать повозке. На берегу, у начала дороги, стоял шест и трепался флаг, потерявший всяческий цвет. Погодите, — это как раз история о табачном дыме, слушайте дальше. Да, так вот… Я поехал к этому врачу, были дела от русской колонии. Меня высадил на берег почтовый пароход, и я пошел по дороге через лес. Я шел и, заметьте, курил трубку. Табак был черный, он называется «би-би». Курят его матросы, у сухопутных от него моментально начинается астма. И вот в версте от фермы меня встречает врач; он вышел ко мне навстречу. Я смотрю на него, как бык в зеркало: я ничего ему не писал, по дороге меня никто не видел. Там на десятки верст, кроме птиц, никого не встретите. Оказывается, к врачу прибежал туземец и сказал ему: «К тебе идет белый, моряк, он высадился с парохода и прошел уже половину дороги». — Я никого не видел, — сказал я врачу. — Дело в том, что и туземец вас не видел; он живет в трех километрах к западу от дороги. Когда вы шли, был ветер? — Да, сильный восточный ветер. — Ну, вот… — Доктор засмеялся. — Туземец узнал о вас по запаху табака. Он прибежал и говорит: «В лесу пахнет табаком, такой сильный табак курят только моряки, запах идет от Кенгуровой Ямы на полдороге, должно быть, к тебе приехал белый человек». Вот и все. Просто? Вот это нюх! По запаху трубки тебя вынюхают издалека и кокнут за милую душу. Капитан вспомнил, что запах «вирджинии» помог ему найти Пиррисона, и удовлетворенно ухмыльнулся. Среди слушателей капитана был некий Плотников, комсомолец, тихий курносый юноша, родом из Корчевы, Тверской губернии. Работал он в кооперативе. В Сухуме, среди магнолий, пальм и ультрамаринового неба, он был как-то не к месту. Звали его Аполлинарий Фролович, был он веснушчат, говорил, спотыкаясь на каждом слове, и жил с мамашей Настасьей Кирияковной на горе Чернявского, в маленьком деревянном домишке. О том, как он попал в Сухум, Плотников рассказывал, сокрушенно вздыхая и очень невнятно: выходило так, что, собственно, он не приехал, а его привезли, и не совсем привезли, а подбили товарищи. Ехали, мол, из Царицына, не то от голода, не то по поручению райкома — понять было трудно, а потом он с великим трудом выписал в Сухум свою мамашу. Он уступил капитану крошечную комнату. Сквозь дырявый ее пол в изобилии лезли в комнату жуки, скорпионы, стоножки и прочая пакость и производили ночью такой шум, будто в комнате работал мотор. Капитан погрузился в неторопливое благодушие. Утром тихо шумели сады. Их обдувал теплый черноморский ветер. Листва, покрытая слоем воска, блестела, как после обильного дождя, и пахла камфарой. В бамбуковой заросли мяукал котенок, заблудившийся в необъятных этих джунглях. Медвежонок Плотникова — Степа — лазил по войлочным пальмовым стволам. Капитан умывался во дворе водой из цистерны, поглядывал на море и пел. Пел он старинные украинские песни о хлопцах-запорожцах и сивой зозуле. Потом вместе с Плотниковыми он пил чай из кривенького самовара. Стол ставили под громадный банановый лист. Настасья Кирияковна покрывала его грубой скатертью. На эту идиллию сердито поглядывала из окошка хозяйка дачи, швейцарская гражданка Викторина Герман, глубоко ущемленная революцией и вздорная старушонка. Наколка ее тряслась от негодования, когда «свиньи-русские» сосали чай с блюдечка со звуком, похожим на хрюканье, и крошили зубами сахар. И еще медвежонок — подлый и хитрый зверь! Он утробно ревел, качался на пальмах и спал на крышке цистерны. Когда он спал, старушка оставалась без воды, — медвежонка она боялась и думала, что Плотников завел его нарочно, чтобы отравить ей существование. По ночам вокруг дома выли шакалы, и медвежонок глядел из комнаты в темноту зелеными хитрыми главами, поахивал и скреб затылок, точно говорил: «Эх, только дайте мне их, я им покажу». Ночью с гор свежей водой лился ветер. Капитан иногда просыпался, швырял через окно в шакалов припасенными днем камнями, и странные мысли приходили ему в голову. Например, он думал, что в этом старинном домике, тонувшем в зарослях лавровишни, может быть, жили во времена покорения Кавказа Лермонтов или Бестужев-Марлинский. В путеводителе он вычитал, что Лермонтов и Марлинский были в Сухуме и мучились здесь малярией. На базаре капитан встречал белокурых горцев с прозрачными лицами и очень светлыми глазами. Ему рассказали, что это — чистые потомки крестоносцев, флорентийцы, отступавшие из Палестины через Колхиду и застрявшие на тысячи лет на этих благословенных берегах. Своеобразие страны затягивало капитана медленно и крепко. Он ходил с Плотниковым на Новый Афон в горы и нашел там остатки гранитных римских маяков и мраморные плиты с непонятными надписями. Впервые при виде этих сероватых, как бы восковых плит капитан почувствовал волнение, — неведомая ему история говорила тысячелетним каменным языком. Пахло нагретым лесом, под плитами шуршали ящерицы. В сумрачных маяках густо разрастались горы маленьких лиловых цветов. Капитан говорил шепотом. Ему чудилось, что он в древней Колхиде, небо сверкало над головой, с моря в лес проникали синие, радостные ветры. По берегам ледяных и шумливых рек песок блестел крупинками золота. Плотников говорил, что это серный колчедан, но капитану нравилось думать, что это чистое золото. Он намыл горсть золотых крупинок, но через день они почернели, и капитан с сожалением их выбросил. Сидя с Плотниковым в густых зарослях терновника, капитан курил, смотрел, как в лиловый дым табака влетали, гудя, шмели, и слушал рассказ Плотникова. Плотников, спотыкаясь, говорил: — Вы знаете, я читал… вот в этих, значит, местах… через Колхиду проходила великая дорога в Индию… это ее остатки… Она шла через Нахарский перевал на Дербент, потом через Персию… Здесь богатые города были… Золото добывали. Сюда ссылали лучших римских людей… Вот под этим камнем, понимаете, может быть, лежит Спартак какой-нибудь или полководец, изменивший Цезарю… чувствуете…сюда Одиссей приезжал за золотом… золотое руно называется… Я читал, — это, знаете, они так делали… брали баранью шкуру, клали ее вот в такую речонку, например Келасуру, вода в шерсть наносила золотой песок… Отсюда и название — золотое руно. — Слушай, Плотников, — сказал капитан. — Вот перейдем к настоящему мирному строительству, тогда двинем, брат, с тобой по этому римскому пути, обследуем. Академии наук рапорт напишем. Как думаешь, не стыдно будет таким делом заняться? — Чего ж стыдно, товарищ Кравченко? Дело научное, чистое. — Так смотри, значит, двинем? — Двинем! Капитан подумал, что сейчас не хватает Батурина или Берга: они рассказали бы об этом римском пути так, что мурашки забегали бы по коже. Он вспомнил слова Берга: «Что бы вы ни делали, делайте с пафосом, иначе у вас ни черта не получится». «Что ж, верно, — подумал капитан. — Славные ребята!» Дома после экскурсии в горы капитан застал письмо Батурина, запоздалый ответ на телеграмму. «Я пережил жестокое потрясение, — писал Батурин, — говорить о нем не буду, издали вы не поймете. На Нелидовой жениться не собираюсь, бросьте ваши шуточки. Я, прежде всего, ее не нашел. Берг бездействует. Уже июль, а мы ни черта не сделали. Нажимайте, иначе мы сядем». — На черта мне сдалось нажимать! — пробормотал капитан. — Погоди, получишь второе письмо, тогда запоешь иначе. Но все же он решил посвятить Плотникова в тайну поисков. Плотиков подумал, поплевал на папироску и ответил: — Ну, что ж. Помогу. Дело, по-моему, почти государственное. Он действительно помог. Через несколько дней он рассказал капитану, что Виттоль опять в Сухуме и сейчас уехал в Очемчиры за табаком. — Надо ехать вслед, — забеспокоился капитан. — Черт его знает, что у него там в Очемчирах. Плотников отпросился с работы на два дня, и они уехали. В Очемчирах Виттоля не застали, — час назад он выехал на лошадях обратно в Сухум. Капитан побагровел и стукнул кулаком по столу. Они сидели в духане. — Сукин кот! — Он хмуро посмотрел по сторонам. — Опять я зеванул. Надо сейчас же жарить в Сухум. Духанщик посоветовал сговориться со шкипером Абакяном. Шкипер собирался вечером отойти в Сухум. Нашли Абакяна. Он сидел на палубе паршивенькой моторной фелюги со странным названием «Ошибка революции» и ел кефаль. Абакян был суетлив, предупредителен, видимо побаивался капитана. — Что за название такое — «Ошибка революции», а? — грозно спросил капитан. — Что это значит! — Ницего не знацит. Цестное слово, ницего, — залопотал Абакян и объяснил, что фелюгу построили после революции, фелюга вышла дрянная, вот и назвали ее «Ошибкой». — Вот здули! Что за народ, ей-богу, черт его знает! Абакян виновато заморгал глазками и подтянул широченные коричневые штаны. Из-под синей его каскетки стекал пот. Пассажиры были страшные, — как бы чего не вышло (у Абакяна в трюме был запрятан безакцизный табак). Он пошел к духанщику и долго с ним совещался. Духанщик подумал, высморкался в полу бешмета и таинственно поднес Абакяпу ошеломляющую новость. — Чекисты! Тебя доведут до Сухума, и там ты пропал. Сделай так, чтобы не попасть в Сухум. Понимаешь? Абакян поплевал, поцокал и пошел на берег. — Ай, ошибка, ай, ошибка слуцилась! — бормотал он, вытирая рукавом пот. Руки его дрожали от скорби. Конечно, он пропал. Уныние плоских и грязных Очемчир усугубляло тоскливое настроение. Он решил удрать раньше срока, но на палубе «Ошибки» заметил страшных пассажиров. — Сидят, собаки, — прошептал он, — сидят, шакалы, чертовы дети, холера на их головы! Приходилось подчиниться судьбе. Вечером в редком тумане снялись с якоря и пошли. Ветра не было. Работал мотор; он сопел и брызгал нефтью. Стук его быстро усыпил капитана и Плотникова. Абакян сидел на руле. Скупые огни Очемчир отодвигались, меняли места, гасли на пустой малярийной равнине. Горы ушли в глубь страны. Капитан повертелся на палубе, пробормотал, что «у пиндосов и в море блохи», и уснул. Волны шуршали о борта, как разрезанный шелк: «Ошибка революции» шла полным ходом. На рассвете капитан проснулся и растолкал Плотникова. Подходили к Сухуму; в рассветной мути, полной снов, горели редкие огни. Капитан потянулся, посмотрел на Абакяна. Абакян спал, обняв штурвальное колесо. Голова его ездила по ободу, каскетка свалилась. — Ну и дрянной шкиперишка! — Капитан тряхнул Абакяна за плечо. — Что же ты спишь, зараза, на штурвале! Суда не нюхал, арестант? Абакян помотал головой, замычал и свалился на палубу. Капитан отодвинул его ногой, стал к штурвалу и сказал вниз мотористу: — Ты хоть не спи, черт вас знает! Вот скажу начальнику порта, какие вы моряки. Из трюма раздалось недовольное бормотанье: моторист не спал. Капитан взглянул на берег, прищурился и потряс головой, будто сбрасывал сон. Потом снова взглянул на берег. — Что за лавочка? — пробормотал он и вдруг крикнул Плотникову: — Гляди на берег, видишь? Впереди были огни, унылый и плоский берег, горы отступили в глубь страны, и капитан узнал вчерашний духан, где ему посоветовали сговориться с прохвостом Абакяном. — Очемчиры! — проревел он и толкнул Абакяна. Тот вскочил. — Очемчиры, бей тебя гробовой доской! Что у тебя, руль заклинило, паскуда? — Заснул немнозко, — залопотал Абакян. — Руль взял на борт, ай, какая ошибка вышла, ай, ошибка! Пока капитан и Плотников спали, «Ошибка революции» сделала гигантский круг по морю и снова подходила к Очемчирам. Капитан, зная себя, сдержал бешенство, подступившее к горлу. — Ну, погоди, — сказал он глухо Абакяну. — Недолго ты проплаваешь на своей «Ошибке», барахольщик. Я заявлю начальнику порта. — Цто я могу делать, — ответил Абакян. — Я тоже целовек. Он перехитрил капитана. Капитан и Плотников нашли извозчика и уехали. Абакян сидел в духане и повизгивал от хохота. Безакцизный табак мирно лежал за обшивкой. В Сухуме капитан узнал, что Виттоль уехал в Батум вечерним пароходом. Он выругался, замолк, а через день уехал вслед за Виттолем на «Рылееве». Море было свежее. Шла серая пенистая волна, и это успокоило капитана. Но все же, прощаясь с Плотниковым, он сказал: — Ну и чертова страна! Ты плюнь, уезжай отсюда. В жарком камбузе он достал чашку крепкого кофе, вдохнул запах машинного масла, угля и просмоленной палубы, поглядел, как волна моет черные грязные борта, и почувствовал себя дома. Случай в меблированных комнатах «Зантэ» Жизнь черноморского грека слагается из несложных вещей: четок, фаршированного перца, торговли рыбой и лимонами, тучной жены и гамливых детей. Сиригос, содержатель меблированных комнат «Зантэ», керченский грек, ел фаршированный перец, торговал рыбой и с хвастливостью парфянина называл свою гостиницу не «Зантэ», а «Гран-Отел» (без мягкого знака), Сиригос был легкомыслен и кипуч. По вечерам он ходил в кино со знакомыми работницами с табачной фабрики, бывшей Месаксуди. Батурину, жившему в «Зантэ», это было хорошо известно, так как мадам Сиригос — еврейка из Геническа — неоднократно кричала внизу, в кухмистерской, служанкам; — Слушайте, девушки! Разве же можно честной женщине жить с пиндосом? Это не люди, а вылитые жулики. Вот мой, несмотря что имеет четырех детей, гуляет с барышнями, как последний. Тьфу! Она плевала под стол, колыхая на могучем животе засаленный капот. Она вспоминала шелковые чулки, подаренные Сиригосом какой-то Глаше, и говорила злорадно: — Ну ничего. Когда-нибудь таманские хлопцы налупят ему морду и отучат от этих паскудств! Пыльные сумерки Керчи, тот час, когда в номере Батурина сама по себе зажигалась электрическая лампочка, были наполнены грохотом этих речей. Во дворе худые татарские лошади с хрупом жевали овес. Батурин, обливаясь теплой водой из крана, думал, что лучшее время в Керчи — ранний вечер. Есть города, похожие на сон. Такова была Керчь. Тысячелетняя пыль лежала на ее мостовых. Дули ветры, шелуша сухие акации на бульваре. Ночи были так же пустынны и печальны, как дни. Батурин быстро слабел. Часами он лежал на скрипучей кровати, глядя на лысую, как могила, гору Митридат, и думал о Вале. Сизый степной вечер опускался на город тяжело и тихо. По ночам Батурин просыпался и плакал. Казалось, нет в мире ничего тяжелее и удушливее этих слез. Он чувствовал, что у него ржавеет сердце. Мысли его были сплошным безмолвным воплем о нелепости смерти. Город — простой и маленький — представлялся ему сложнейшим узлом кривых переулков, лестниц и дворов. Часто он не находил дорогу к Сиригосу, путался по базару и по нескольку раз проходил через один и тот же перекресток, вызывая недоумение у чистильщика сапог. Старость тяготела над Керчью, стоявшей на скифских могилах. Портовые склады, сожженные деникинцами, глядели на пролив гигантскими черепами. В них жили бродячие псы и беспризорные, а по ночам уныло подвывал норд-ост. Батурин выходил по ночам и шел к складам. Против них о выщербленную набережную билось море. Он сидел до утра на камнях; мысли дрожали в голове, как вода, и Батурин с горечью думал, что это — начало психической болезни. Черный пролив монотонно гудел; город помаргивал в ночь желтыми огнями. Изредка с юга доносился неясный, простой запах соли и свежей ночи. Батурин дрожащими пальцами закуривал папиросу за папиросой. Беспризорные быстро привыкли к нему, выползали из складов и выпрашивали «бычки». Ночью они были суровы и печальны, днем же, на базаре, Батурин их не узнавал. Ночью они молчали, поеживаясь; иногда сидели рядом с Батуриным серой кучей тряпья и шептались. Он улавливал в этом шепоте неясные мечты о Крыме, о солнце, водке и женщинах. Его они не трогали, — казалось, понимали, что с ним происходит. Только один раз беспризорный, по прозвищу «Червонец», сказал ему: — Вы, дядя, бросьте убиваться. Хотите, я вам марафету достану? Батурин отказался и дал ему три рубля. С тех пор Червонец каждую ночь выходил и сидел рядом с Батуриным. Днем на улицах он прятался от Батурина и издали виновато улыбался. Волосы его торчали ежом, и улыбка казалась ослепительной на сером от грязи, сморщенном лице. В одну из ночей у склада Батурин вспомнил о Пиррисоне. Он давно бросил поиски. Они казались нелепыми после того, что случилось. В эту ночь к нему пришла та же мысль, что в Бердянске. — Я убью Пиррисона, — сказал он и вздрогнул. — Я найду его во что бы то ни стало. Их надо уничтожать. Под словом «их» он понимал практичных, насвистывающих мужчин, самомнительных и наглых маклаков, делающих деньги, толкающихся на улицах, берущих на ночь женщин и комкающих их, как дрянную бумажонку. С этой ночи Батурин заледенел, мысли стали четкими, твердыми. Утром он написал письмо капитану и начал действовать. Он был уверен, что Нелидова в Керчи. Часто у него бывало такое чувство, что вот только что она прошла до улице, и, не опоздай он на секунду, он бы встретил ее. Были дни шторма. Казалось, над городом прошел серный ливень: так он был сожжен и печален. Глаза воспалялись от известковой пыли. С плеском накатывался мутный исполинский пролив; ржавые флюгера визжали и согласно показывали на норд-ост. По утрам на игрушечном базаре Батурин пил молоко и смотрел на генеральских вдов. Они продавали простые и душистые букеты. Батурин ни разу не видел, чтобы эти букеты кто-нибудь покупал. Старухи страдали, очевидно, тихим безумием. Они сидели молча, покачивая под слюдяным небом пыльный стеклярус старомодных шляп, и кропили букеты — астры, левкои и желтые розы — теплой водицей из граненых стаканов. Батурин изучил весь город, особенно улицы около порта. Тучные голуби, переваливаясь, как старые гречанки, клевали на мостовой ячмень. Он исходил окраины, залитые помоями, — вентиляторы ситцевого тряпья и матросских роб. В минуты отчаянья он уходил к горам, где солнце бельмом томилось над землей и звенел от ветра сухой чертополох. Он завел дружбу с рестораторами, с торговками, поившими его молоком, с папиросниками. Это были люди, с которыми должен был встретиться каждый, кто живет в Керчи. Он выдумал новую трогательную историю о пропавшей жене. Он передавал им приметы Нелидовой, говорил о легкой походке, темных глазах, низком голосе, серебряном браслете на руке и всячески подстегивал их память, медлительную, как грузные барки. Батурин боялся, что Нелидова совсем не такая, какой он ее представлял. При разговорах о ней он часто ловил себя на мысли, что образ Нелидовой совсем не тот, каким был раньше, что Нелидова в его воображении все больше становится похожей на Валю. Это его пугало. Возможность найти Нелидову отодвигалась. По вечерам мадам Сиригос кричала своему блудному мужу: — Вот посмотри на жильца из пятого номера. Это настоящий человек, не то, что ты, бабник! Он два года ищет свою женщину. Таким людям я всегда делаю уважение. — И она присылала Батурину фаршированные кислые помидоры. Шторм прошел. Дни влеклись жаркой и донельзя тоскливой чередой. Не успевал уйти один, как в окна вползал вместе с запахом кухонного чада другой, — такой же бесплодный и белесый. В один из таких дней Батурина осенило: он выбежал на улицу, прыгая через пять ступеней, пошел в редакцию «Красной Керчи» и сдал объявление: Всех знающих о судьбе американского киноартиста Гаррисона (сначала Батурин написал Пиррисона, потом зачеркнул и написал «Гаррисона»), приехавшего в Россию в 1923 г., прошу сообщить по адресу: меблированные комнаты «Зантэ», комната 5, от 7 до 8 час. вечера. Принимал у него объявление маленький человечек с серыми веселыми глазами. Ночью Батурин пошел в подозрительное «заведение Мурабова», пил коньяк, пахнувший клопами, и ждал рассвета. Тоска его достигла небывалой остроты. Он ощущал ее, как физическую боль, как астму — ему трудно было дышать. Пьяная и некрасивая девушка поцеловала его в щеку, испачкав губной помадой. Батурин не вытер щеку. Глаза его сузились, стук бутылок и ветер за окнами вызывали ощущение быстроты, приближения чуда, — он оглянулся. Он ждал, что откроется дверь, войдет Валя, как в пивной в Ростове, и скажет грозно и нежно: «Вот вы какой». Батурин быстро встал и вышел. Одна из девушек, цыганка, вышла за ним и, прижимаясь к нему, дыша чесноком и наигранной страстью, шептала: — Почему ты никого не взял? Такой красивый, иди со мной, жалеть не будешь. — Уйди… — тихо сказал Батурин и остановился. — Уйди — убью… Цыганка отскочила и скверно выругалась. Из домов сочился затхлый запах сна. Воздух облипал лицо жидким клеем. Батурин прошел по выветренной лестнице на гору Митридат и лег на камнях. Над Таманью синели туман и заря. Казалось, там шел ливень. Звезды горели, как фонари, погруженные в воду, — вода текла, и свет звезд колебался в этой небесной реке. В диких горах облаками нагромождался предрассветный дым. Батурин привстал: холодная медь первых лучей ударила наискось в глаза, на портал храма, на желтые керченские камни. Внезапно он ощутил тоску, которую был не в силах даже осознать, — скорбь о бронзовых героях и мраморных богинях, о городах, высеченных из розового камня, о радости, простой, как крик птицы, как утренняя вода из колодца. Батурин, качаясь, пошел вниз. Догорали маяки. Он представил себе, как мимо них проходят ржавые пароходы, скрывая в трюмах ром и красный табак, копру и апельсины, канадскую пшеницу и какао. Идут из морей в моря, от вязких тропиков к белым стекляшкам северных звезд, от болотистых вод Азова в ночь Африки — блестящую черным лаком, непроглядную ночь, замкнутую в кольцо жары. Идут, шумя винтами, и исчезают в дикой зелени вод, в странах, иссушающих русые волосы и сгущающих северную лимонадную кровь. «Она должна была видеть все, — подумал он и вспомнил Соловейчика и Маню. — Если не найду Пиррисона, вернусь к ним… там будет видно…» Днем он уснул; во сне болела голова. В сумерки его разбудили вопли мадам Сиригос. Глаша пришла в кухмистерскую пить пиво с матросами, и мадам Сиригос сводила старые счеты. — Бросьте, мамаша, — успокоительно гудел матросский голос, — не заводитесь с девочкой, она вас все одно переплюет. — Вон, мерзавка! — гремела мадам Сиригос. — Вон с заведенья, паскуда! — Уймитесь вы! — кричал второй матрос и колотил бутылкой по столу. Уймитесь, бо я не знаю, што я с вами, с двумя, сделаю! На улице свистели, и, судя по крику мальчишек и гулу толпы, неумолимый милиционер Коста приближался к кухмистерской. Батурин встал, облился водой, долго рассматривал свои крепкие руки и усмехнулся: — Кому они нужны? Он сел на подоконник и смотрел на город. Как всегда, сама по себе зажглась электрическая лампочка. На рейде сиял огнями пассажирский пароход из Батума. Рыболовы зажгли на пристанях тусклые фонари. Подходила очередная ночь. Батурин разорвал на мелкие клочки полученную утром телеграмму капитана о «женитьбе на Нелидовой». — Старая дворняга, — обозвал он капитана, прислонился лбом к косяку и задумался. Задумчивость эта была, скорей, оцепенением, — он не услышал стука в дверь. Стук повторился. Батурин нехотя открыл. Тонкий силуэт женщины обрисовался на исписанной похабщиной стене. Она подняла глаза на Батурина, и он отступил. В темных этих глазах была брезгливая враждебность. — Простите, — Батурин узнал ее низкий голос, — это вы ищете артиста Гаррисона? — Да. Она снова взглянула на Батурина, и на этот раз он заметил в ее глазах легкое смятение, потом вопрос. Батурин закурил и стал спиной к свету. — В газете напутали. Я ищу не Гаррисона, а Пиррисона. Того, что случилось, Батурин не ожидал. Он услышал крик, бросился к женщине и поддержал за спину. Мертво и страшно она свалилась на край кровати, руки ее свисали вниз, на одной из них Батурин увидел примету серебряный браслет. Он поднял ее лицо и одну секунду пристально разглядывал: оно было холодное и белое, как у мраморных богинь, о которых он думал утром. Он налил в стакан желтоватой воды из графина. Из него перед этим, видимо, пили водку: вода пахла спиртом. Зубы женщины стучали. Батурин заставил ее выпить несколько глотков. — Прекратите бузу, граждане! — кричал внизу милиционер Коста. — Я тебе покажу хватать, идем в район! — Как душно. — Нелидова открыла глаза, в них стояли слезы. — Даже голова закружилась. Если вам все равно, пойдемте к морю. Они вышли. В кухмистерской было уже пусто, во дворе гармоника запутывала сложные лады. Шли молча. Молчанье было шумное от множества мыслей. Старухи протягивали букеты оживших к вечеру цветов и шептали: — Возьмите для красавицы, молодой человек. — Прежде всего скажите, кто вы и почему вы ищете Пиррисона? Этот вопрос прозвучал как приказ. Батурин молчал. — Ну, что же? — В древней Греции я был бы героем, — ответил он с плохо сдерживаемой злобой, — а здесь я никто. У меня нет профессии. Я даже не знаю, сколько разрядов в тарифной сетке. Сейчас я — самоубийца. Вам этого достаточно? Батурин услышал сдержанный смех. — Бросьте дурить. Вы не похожи на самоубийцу. Почему вы ищете Пиррисона? — Это занятие мне по душе. Я думал так, когда согласился его искать. Теперь я думаю иначе. Я ищу Пиррисона по поручению инженера Симбирцева. — Кроме Пиррисона, он никого не поручал вам искать? Батурин молчал. Он решил, что не надо скрываться, иначе провалится весь его план. — Вы слышите? — Она тронула его за рукав. — Что же, вы не хотите отвечать? — Я ищу Пиррисона и вас. — Это подло! — сказала она резко. Они остановились на пристани. Спазмы душили ее, она не могла говорить. Батурин насмешливо посмотрел на нее и заметил длинные ресницы. «Как у Вали», — подумал он и пристально вгляделся в ее лицо. Оно было измучено, неуемная боль стояла в глазах. Батурин подумал, что вот эта женщина — жена Пиррисона, и вздрогнул от отвращения, от жалости, от мысли, что ее ждет, может быть, судьба Вали. Старики с фонарями безмолвно удили бычков и сиреневую розмаринку. Чугунный маяк позванивал от вертевшегося фонаря, и то вырывался, то падал во тьму кузов турецкой барки. — Это подло! — повторила она и отвернулась. — Это сыск! Как он смеет врываться в чужую жизнь! Как смеете вы… «Ростислав» и «Алмаз» за республику, Наш девиз боевой — резать публику, орали на пристани мальчишки. — Давайте договоримся, — сказал Батурин резко. — Ни Пиррисон, ни вы мне не нужны. Ни мне, ни Симбирцеву, ни двум моим товарищам, которые ищут вместе со мной, — один на Кавказе, другой в Севастополе. В вашу жизнь никто не врывается. Мы ищем дневник вашего брата. Вы сами понимаете, что такая вещь не может быть частной собственностью. Вот и все. Я не сыщик. Батурин закурил; при свете спички она мельком взглянула на него. — Я не сыщик, — повторил он и поморщился. — Вы зря хотите обидеть меня. Эти поиски стоили мне дорого, они переломили мою жизнь (Батурин покраснел). Раньше я был пуст и скучен. Я был болен вялостью и отсутствием дерзости. Теперь не то. После того, что я испытал, никакими словами вам не удастся унизить меня. — Что же случилось? — почти испуганно спросила она. — Я не понимаю. Договаривайте до конца. — То, что случилось, к делу не относится. Дневник у вас? — Нет. — Где же он? — У Пиррисона. Батурин быстро повернулся к ней. — Да, у него, — повторила Нелидова тихо. — Где сейчас Пиррисон? — Я не знаю. — Не знаете? Хорошо. Так или иначе, мы его найдем. След в наших руках. От моря тянуло неуловимым запахом ночи. — Я сказал вам все. А что вы можете сказать мне? Я шпион, я действую подло — ладно! Пиррисона вы, кажется, ищете так же, как и я. У нас разные цели, но задача одна. Мне посчастливилось, и я нашел вас. Что же дальше? Вы согласны помочь нам или нет? Вы многое знаете о Пиррисоне, — если вы поможете, он будет найден быстро и все окончится, как в добродетельных американских фильмах: мы отберем у него дневник, а вы… — А я? — Вам вернут мужа. Батурин был груб. В первый раз он так резко и не скрываясь говорил с женщиной. Он ждал дерзости и, как всегда, ошибся. Нелидова молчала. — Я жду. Если вместе — будем действовать; если нет — мы будем искать сами, как искали до сих пор. Конечно, когда Пиррисон будет найден, мы вас известим. — А если я не соглашусь, что вы будете делать? — Первым пароходом я уеду. — Бросим играть в прятки. — Нелидова встала, глаза ее блестели в темноте. — Слова о сыске не относились к вам. Вы грубы, это естественно. Вы говорите, что поиски переломили вашу жизнь. Переломы даются трудно, но согласитесь, что я здесь ни при чем. — Вы многого не знаете, — вырвалось у Батурина. — Возможно. Не будем спорить. Сейчас я ничего вам не отвечу. Лучше завтра. Я даже плохо понимаю, что вы говорите. Ведь у меня же был обморок; неужели так трудно понять, как я разбита! Батурин покраснел: он ждал дерзости и услышал почти мольбу. — Ну, не сердитесь, — она взяла Батурина за руку. — Отложим до завтра. Проводите меня, я покажу вам, где я живу. Жила она на горе, далеко от порта. По дороге Нелидова украдкой разглядывала Батурина. Он нервно курил, свет папиросы освещал его лицо, и оно казалось то молодым и печальным, то резким и суровым. На рейде прогудел пароход. Из садов пахло политой землей. Около базара к Батурину подошел Червонец, попросил папироску и прошел немного рядом, перекидываясь с Батуриным короткими фразами. — Что ж давно не приходишь? — спросил Червонец с упреком. — Ты, гляди, нас не бросай. — Ладно, приду. Нелидова остановилась у маленького сада. Она просунула руку сквозь решетку калитки, чтобы отодвинуть засов, и у нее расстегнулся и упал браслет. Серебряный, короткий звон напомнил Батурину те дни, когда он искал женскую руку с этим браслетом, жаркие месяцы среди пыли, моря, степей и кофеен. Он нагнулся, чтобы поднять браслет, и в темноте их пальцы встретились. Ее рука дрожала. — Вы устали, — Батурин открыл калитку. — Правда, странно — кабачок в Альпах и пыльная Керчь? Несколько мгновений она молчала. — Вы придете завтра вечером, — твердо сказала она. — Я хотела сказать вам… мы будем искать вместе. Я согласна. Голос у нее дрогнул от невидной в темноте улыбки. — Завтра вы расскажете то, что недоговорили сегодня! — Вряд ли. Батурин шел к Сиригосу. Сознанье было затоплено прозрачной темнотой. Он думал, стыдясь своей мысли, что расскажет Нелидовой все, и ему станет легче. Впервые он понял, как горько жить без друзей. «Так вот шатаешься один и наскочишь на смерть». Ему снились дикие керченские камни. По ним бежала прозрачная вода, она пахла простыми цветами, и старухи протягивали ему граненые стаканы с этой водой и шептали: — Купите на счастье, молодой человек! Беззаботный попутчик С утра дул белый (так казалось Батурину) и сырой ветер. Перепадали тихие дожди. Батурин шел на пристань: пришла телеграмма от Берга, что он приедет с первым пароходом. На пристани горами было навалено прессованное сено, пахло лугами, под настилом урчала мыльная вода. Керчь под дождем понравилась Батурину, — в чистых лужах плавали листья, неизмеримая морская свежесть залила город. На рейде дымил грязный пароход, давая нетерпеливые гудки. Батурин вскочил на катер. Катер, выплевывая грязную воду и высоко поднимая нос, пошел к пароходу. Сразу ушла теснота. Рейд открылся исполинским озером, направо за мысом зеленело Черное море. На катере к Батурину подсел маленький человек с серыми веселыми глазами, — тот самый, что принимал объявление в «Красной Керчи». — Уезжаете? — спросил он Батурина, как старого приятеля, придерживая от ветра зеленую фетровую шляпу. — Нет, товарища встречаю. — А я за новостями для газеты. Я и репортер, и корректор, и фельетонист, и все, что хотите. Капитаны у меня знакомые. Иной даже иностранную газету даст — и то хлеб. Ну как, нашли вы киноартиста? — Да, почти… Человечек взглянул на Батурина и расхохотался. — Чудак-покойник! Что за охота разыскивать американцев. Катер проскочил около высокой кормы парохода, — это был «Пестель». Волна мыла красный ржавый руль. Берг висел на планшире и махал кепкой. Он спустился по трапу в катер, расцеловался с Батуриным и, пока катер мотало у борта, успел рассказать свою одесскую историю. В Севастополе он ничего не нашел, поиздержался. Одно время питался сельтерской водой и вафлями. Потом начал писать очерки для «Маяка Коммуны» и даже привез с собой шесть червонцев. — А я, — сказал Батурин, — нашел здесь Нелидову. У нее нет дневника. Он у Пиррисона. Где Пиррисон — неизвестно. Я еще толком с ней не говорил. Берг обрадовался. — Вы говорите так, будто нашли трамвайный билет. Чудак. Теперь вчетвером мы отыщем его в два счета. Берг расспросил о Нелидовой, внимательно посмотрел на Багурина. — Болели? — Да, болею… — неохотно ответил Батурин. — Малярия… Человечек с серыми глазами снова подсел к Батурину, назвал себя. Фамилия его была громкая — Глан. На обратном пути он слушал Берга и Батурина и изредка вставлял слова, всегда кстати. На берегу, когда Берг с Батуриным сели на извозчика, он сел с ними, и это показалось естественным. Берг, очевидно, считал его знакомым Батурина и не скрываясь говорил о поисках, новых «гениальных» планах и неудачах. У Батурина же было ощущение, что Глан — свой человек. Около «Зантэ» Глан попрощался с ними, обещал зайти перед вечером и убежал, развевая полы дырявого пальто. В номере Берг сказал Батурину: — Чудесный город. Пустынный, весь в море, в греках, в камнях. Тут материалу бездна! Батурин улыбнулся и поймал себя на мысли, что со вчерашнего дня, а особенно сегодня, когда приехал Берг, город потерял свою былую больничную мертвенность. Берг внес веселую суету. Он рассказал несколько нелепых историй, через полчаса познакомился с мадам Сиригос и вызвал у нее большую симпатию познаниями по части еврейской кухни. С сизого ее лица не сползала лоснящаяся улыбка. К вечеру пришел Глан и предложил пойти выпить пива. Батурин отказался. Он сказал Бергу, что сегодня пойдет к Нелидовой один, а его познакомит завтра, — так удобнее. — Да ведь она сегодня играет в «Потопе», — сказал Глан. — Куда же вы к ней пойдете? Батурин вспомнил, что Нелидова звала его к десяти часам, но все же отказался остаться. Он решил пойти в театр. — Ну, черт с вами, — сказал Берг. — Идите. А я пойду с Гланом по пивным. Вот где должна быть бездна материала! В пивной «Босфор» они сели под портретом лейтенанта Шмидта. В мокрых сумерках зажгли огни, — они казались особенно прозрачными и желтыми, как первые свечи на рождественской елке. Глан был бродяга. Сумрак пивной и тишина сырого вечера располагали к разговорам. Он рассказал Бергу свою жизнь. Родился он в Западном крае в русско-еврейской семье. Во время войны его сослали на поселение в Нерчинск за студенческие беспорядки. После революции он жил на Дальнем Востоке, работал кочегаром на паровозе, дрался с японцами и бежал от них на Сахалин. Оттуда он пробрался в Шанхай, там голодал и грузил рис на вонючие пароходы. В Шанхае он случайно отравился опиумом, пролежал два месяца в скучном французском лазарете, влюбился в сиделку-француженку. Ей об этом он не сказал и вот так, без всяких причин, назло себе уехал из Шанхая в Харбин. Потом долго скитался по России. — Больше трех месяцев я нигде не жил, — сказал Глан, — не могу. Сосет под ложечкой. Обезьянье его лицо с добрыми морщинками около глаз чем-то напоминало Бергу Пушкина. Глан был пугливо-деликатен и загорался и гас с необычайной быстротой. Он знал наизусть многие стихи Блока, увлекался Гюго и с редкой быстротой перескакивал в своих рассказах от Арзамаса, где чудесно мочат яблоки с клюквой, к Самарканду, голубому от мечетей и рыжему от засухи. Разговор с ним вызывал впечатление, какое получается при разглядывании вещей через граненый хрустальный сосуд при ярком солнце. Линии смещаются, контуры очерчены спектральными полосами, земля горит оранжевым пламенем, а люди приобретают отчетливые и смуглые краски, как на картинах старых мастеров. Берг с изумлением узнал, что Глан только сегодня познакомился с Батуриным и понятия не имеет об истории поисков. Историю эту Глан выслушал настороженно. — Возьмите меня с собой. У меня есть полтораста рублей. Как вы думаете, месяца на два хватит? Берг усмехнулся. — Хватит, конечно. Надо будет написать капитану. Пока между Бергом и Гланом шла беседа в пивной, Батурин сидел в театре. Театр был душный и тесный, почти пустой. Батурин сидел задумавшись и не глядел на сцену. Нелидовой еще не было. Она играла проститутку Лизи. Когда Лизи вошла в бар, Батурин сжался, прикрыл лицо рукой, — ему не хотелось, чтобы она увидела его. Тягучая топорность провинциального спектакля приобрела с ее появлением печальную остроту. Нелидова играла просто, как бы устало. Батурин отнял руку от лица, откинулся и следил за каждым ее движением. Кровь ударила ему в голову, он скрипнул зубами и прошептал: — Черт… Это было похоже на странную насмешку, Лизи была Валей. В ней, как и в Вале, для рядовой проститутки было слишком много теплоты и боли. Та же легкая походка, так же косо и четко срезаны волосы на щеке. Так же робко, как Валя — Батурина, она взяла за руку маклака Бира, румяного негодяя со скрипучим портфелем. Бир был Пиррисоном. В антракте Батурин вышел на улицу и курил, прислонившись к фонарному столбу. Он хотел уйти, но после звонка вернулся в зал. До конца спектакля он сидел с каменным побледневшим лицом. Однажды Нелидова посмотрела в его сторону и, казалось, узнала: она уронила горящую папиросу и прижала ее каблуком лаковой туфли. После спектакля Батурин пошел к морю и выкупался с пристани. Ему хотелось еще большей свежести, почти холода. Казалось, что из него выветривается длительная болезнь, очищается застоявшаяся тяжелая кровь. Из порта он пошел к Нелидовой. Несколько раз он про себя позвал Валю, и прежняя черная тяжесть сменилась легкими слезами. Батурин сдержал их, глотнул воздух. Он не мог понять, что с ним происходит. Боль очищалась от мути. Широкая печаль залила сердце, и он подумал, как много в мире обиды, невысказанной тоски и гнева. Валя была с ним, казалось, он держал ее узкую ладонь. Она говорила ему, что все пройдет и стоит жить, чтобы щуриться от ослепительного солнца. Он открыл чугунную калитку. В окне был слабый свет, ветер надувал занавески. Батурин хотел окликнуть Нелидову, но вспомнил, что не знает ее имени. Он постучал о раму окна. Нелидова отдернула занавеску, наклонилась и несколько секунд смотрела на него. — Я жду давно, — сказала она, и Батурин заметил ее сухие и яркие губы. Входите. В комнате было тесно и странно; она напоминала кладовую антиквара. Свет лампы падал желтыми полосами на яркие старые шали, на мятый шелк и разбросанные всюду книги. Нелидова села в тени на диване. Батурин — на подоконнике. Он отодвинул стакан с осыпавшимися цветами. Они пахли тлением, желтой, застоявшейся водой. — Как душно, — медленно сказал Батурин, разглядывая свои темные от загара руки. — Я только что купался в море. Жаль, что люди не могут менять кожу, как змеи… У меня желание содрать с себя кожу и вымыть легкие, сердце, мозги холодной водой. Понимаете, такой нарастающий внутренний жар. Его очень трудно терпеть… Он говорил как бы для себя, забыв, что он не один. Голос его звучал глухо, он часто останавливался и задумывался. Нелидова сидела неподвижно. — Но дело не в этом, — продолжал Батурин. — Рано еще подводить итог. Его подведем не мы, а помните, как у Киплинга, — смерть, когда вычеркнет нас красным карандашом из списка живых. Киплинг писал прекрасные баллады — я помню одну: о человеке, попавшем в ад. Там сказано так: И Тамплинсон взглянул вперед И увидал в ночи Звезды, замученной в аду, Кровавые лучи. И Тамплинсон взглянул назад И увидал сквозь бред Звезды, замученной в аду, Молочно-белый свет… — Да… вот. — Батурин не отрывал глаз от своих рук. — Читаешь сотни книг — и вдруг будто горячий ветер ударит в голову. Так и теперь. Я ничего не читал страшнее этих строчек. Я повторяю их часто и вспоминаю о ней… «Звезды, замученной в аду, молочно-белый свет…» В этих словах есть большая горечь. Они человечны, эти слова, они разрывают сердце. Нельзя говорить о сентиментальности, как думает Берг. Я — не немецкая бонна. Я пережил все это. И Киплинг был совсем не сентиментальный британец, он был крепкий, черствый, он воспевал войну и диких зверей. Но не в этом дело. Случилось так, что в полчаса с земли, с людей, со всего сдуло налет романтики. Батурин не думал, поймет ли Нелидова его спутанную речь. Он постучал пальцами по стакану с цветами. На подоконник упало несколько желтых лепестков. Батурин собрал их, положил на ладонь и долго рассматривал. — Случилось это в Бердянске. Какой-то китаец ударил в висок утюгом — на виске у нее билась тонкая вена, и все… Во время войн я не понимал и не оправдывал убийств. Теперь я думаю иначе. Есть среди людей прослойки, которые должны быть уничтожены. Прежде всего те, кто плюет на культуру, на труд, на материнство, на женщин. Человек с рефлексом вместо души, человек плотоядный, зараженный эгоцентризмом, должен быть уничтожен. Посмотрим, кто пересилит. Мы сильны своим гневом и непримиримостью, они — жадностью и волосатым кулаком. Батурин сдунул лепестки. — Для меня многое неясно. Я не знаю, как это выйдет и смогу ли я убить. Думаю, что да. Возможно, что после этого я убью себя, — он виновато улыбнулся, — я очень слаб, во мне нет жестокости… Батурин взглянул на Нелидову, будто проснулся. — Вот вы… — сказал он тихо. — Вот вы. Жена Пиррисона. Вы знаете, что все, о чем я говорил, относится к нему? Нелидова молчала. — Не хотите отвечать? Это понятно. Может быть, я говорил неясно. Вы вправе сейчас же заставить меня уйти или наговорить мне кучу злых слов, дело, конечно, не в этом. Три месяца назад я бы этого не сказал — так я был спокоен и противен себе. Казалось, все вытекло из души, как вода из дырявого бака. Оказалось — не так. Я начал поиски. Были разные встречи. В Ростове я встретил проститутку Валю, о ней я не могу ничего рассказать, не стоит и пробовать, ничего не выйдет… Ее убил в Бердянске китаец, — Батурин встал и оперся на подоконник, — китаец-прачка родом из Фучжоу. Труп ее лежал в прачечной и был покрыт простыней… Батурин сделал шаг к Нелидовой. — Простыней, — быстро повторил он, задыхаясь, — и на простыне были вышиты слова «Георг Пиррисон». Нелидова вскочила. Мучительная морщина легла у нее на лбу. — Что вы говорите, вы — сумасшедший, — прошептала она. — Она была прекрасна, — сказал Батурин и тяжело сел на подоконник. Китайца звали Ли Ван. — Замолчите, не может быть! — крикнула Нелидова. — Я думала, вы бредите, пока вы не назвали Ли Вана. Это наш бывший слуга, он жил у нас полгода в Москве, потом уехал. Ли Ван убил! Я не могу понять этого. Ласковый, тихий Ли Ван. — К черту Ли Вана! — Батурин поморщился. — Я должен окончить. Ли Ван, слуга Пиррисона, убил ее. Перед этим она два раза травилась из-за Пиррисона. Не смейте кричать. У меня больше права кричать. Я буду кричать, если на то пошло, — Батурин повысил голос, — Она два раза травилась из-за Пиррисона, когда он был в Ростове. Почему? Да потому, что он ее замучил, он привык все, за что платит, использовать до конца. Я распутаю этот узел, даже если бы это стоило мне жизни. Я не болтаю пустые слова, вы сами видите. — Что вы хотите сделать? — Я убью Пиррисона. — Нет, — крикнула Нелидова, — не трогайте его! Вы его не знаете. Он убьет вас прежде, чем вы пошевелитесь. Батурин засмеялся: — Он уже убил меня, не волнуйтесь. Таких людей необходимо уничтожать. Нелидова сказала шепотом, от которого Батурин вздрогнул: — Зачем вы говорите так? А если он убьет вас? Даже этот палец ваш не заслуживает смерти. Батурин пристально поглядел в ее лицо. — Вы бредите, — сказал он, — где вы слышали эти пустые слова? Моя игра сделана плохо. Я сорвался. Вы можете донести на меня, меня арестуют, но в конце концов выпустят, и своего я добьюсь. Нелидова молча опустилась на пол. Батурин наклонился к ней. У нее опять был обморок. Он перенес ее на диван и подумал, что два обморока за два дня это много. Он положил ей на голову мокрое полотенце, снова сел на окно и погрузился в пустое и гулкое оцепенение. Она пришла в себя через несколько минут, показавшихся Батурину часами, села на диван, легко вздохнула и сказала внятно: — Я вам могу простить многое… Уходите. Но не уезжайте, не предупредив меня… Вы должны забыть все эти мысли, с такими мыслями нельзя жить. Вот еще… я не успела сказать… Вы уверены, что Пиррисон меня бросил. Это неверно. Я прогнала его еще в Москве и уехала на юг совсем не за ним…. — А зачем же? — Так… — Нелидова отвернулась и тихо заплакала. — А теперь идите. Батурин вышел. Синий рассвет был протянут полосой над Таманью. В темных ветвях возились птицы. Утром принесли телеграмму от капитана. «Пиррисон в Батуме, — сообщал капитан. — Выезжайте немедленно, справьтесь в Батуме во второй типографии метранпажа Зарембы». Берг недовольно выслушал рассказ Батурина о том, что с Нелидовой он так и не договорился. — Не волыньте, — сказал Берг. — Завтра надо ехать и обязательно взять ее с собой. Попытайтесь поговорить еще раз. Батурин согласился. Он пошел к ней, но не застал дома, — она была в театре. Батурин пошел в театр. Там было темно и пахло пылью. Он вызвал Нелидову в сумрачное фойе. — Елена Владимировна, — сказал Батурин (он вспомнил наконец ее имя). — Я пришел за ответом, Завтра я уезжаю. Приехал еще один из искателей, мой друг, писатель Берг. Сегодня утром мы получили от третьего искателя, капитана Кравченко, телеграмму из Батума. Он требует, чтобы мы немедленно выезжали. Очевидно, он напал на след Пиррисона. Мы его найдем, никто нам в этом помешать не сможет. Вы едете с нами? Нелидова похудела за ночь, глаза ее ввалились. — Да, еду, — сухо сказала она, стоя против Батурина. — Я уже сообщила директору театра, что разрываю контракт. Когда надо быть готовой? — Завтра к двенадцати часам. — Хорошо. Я приеду на пристань. — Я заеду за вами. — Не надо, я не убегу. Она повернулась и пошла по темному коридору. Черное короткое платье переливалось серым, будто было покрыто полосами светящейся пыли. Батурин закурил, посмотрел на дородных женщин и поджарых амуров, нарисованных на стенах, и сказал тихо: «Ну ладно, раз так, тем лучше», — и вышел из театра. В номере он сказал Бергу: — Она едет с нами, но не забывайте, что она — враг. Держитесь осторожней. Пиррисона она прогнала, но мне кажется, она до сих пор его любит. Похоже, что она едет больше за тем, чтобы оградить его от неприятностей. — Не подгадим, — ответил Берг. — Да… Вот еще один искатель навязался Глан. Просится, чтобы взять его с собой. Вы как думаете? — Пусть едет. Нам же легче. Берг помолчал. — Вы думаете, что с Пиррисоном могут быть неприятности? — Да. Это опасный человек. Я кое-что узнал о нем. — Расскажете? — Да, потом… Утром Берг побежал в агентство и взял билеты, — всем палубные, а Нелидовой койку в каюте. На пристань пошли пешком. Глан связал ремнем чемоданы и взвалил на плечи. Утро было свежее, по горизонту лежала мгла. — Заштормуем, — сказал Берг возбужденно. — Покачаемся, Глан. Смотрите: кажется, норд идет. На пристани их ждала Нелидова. Она стояла около двух блестящих желтых чемоданов. Ветер дул ей в лицо. Она спокойно посмотрела на Батурина. Сухие и яркие ее губы были плотно сжаты. Батурину она протянула узкую руку в перчатке, Бергу и Глану только кивнула. Снова Батурин, стоя с ней рядом в ожидании катера и перекидываясь пустыми словами, вспомнил о холодных и мраморных лицах древних богинь. — Будет шторм, — сказал Бачурин. — Видите: мгла по горизонту. — Ну что ж, тем лучше. Глаза Нелидовой блеснули. — Кто это? — Она показала глазами на Берга и Глана. — Это Берг. А это так… попутчик. — Однако вас много… Батурин промолчал. Он помог ей спуститься в катер. У него было такое чувство, что он везет арестованную. «Какая чушь», — подумал он. Берг с Гланом перетащили ее чемоданы. На пароходе она ушла в каюту и не выходила до вечера. Сидя на корме, вытянув ноги и поглядывая на потемневшее море, Берг сказал: — Похоже, что вы, Батурин, вроде комиссара при знатной иностранке, а мы носильщики. Ну что ж, потерпим. Она красива и не верит нам ни на грош. Какого дьявола она согласилась ехать с нами? — Она хочет видеть Пиррисона, — ответил Глан. — Представился удобный случай. Нас она ненавидит. С Батуриным она разговаривает, как Николай говорил с Керенским. Море свежело. На западе горел кровавый свет. Мрачный дым лежал на востоке. — Ветер идет, — предупредил матрос, свертывая брезент над деком. Неуютность вечера, задувавшего изредка в лицо холодными и крепкими порывами, слепые огни парохода в буром мраке, шум волн, скрип снастей и пустынная палуба вызывали беспокойство. На пароходе почти не было пассажиров. В Керчи многие сошли, испугавшись близкого шторма. С Кавказского побережья пришли телеграммы, что бушует шторм в девять баллов и около Туапсе погибло парусное судно. Спрятавшись за люком на корме, Батурин, Берг и Глан закусили консервами с белым хлебом. Глан принес из камбуза кипяток. Чай казался изумительно вкусным и крепким, ветер и ночь — молодыми. Радовало сознание, что до самого Батума не надо ничего делать, некуда торопиться, — только курить, смотреть на волны, рассказывать разные истории и спать на палубе, укутавшись с головой в пальто. Пароход уже качало. Он тягуче скрипел, дрожал от вращенья винтов и хлопал черной кормой, как гигантской ладонью, по серой волне. Соленые брызги попадали в лицо, и Берг с наслаждением облизывал губы. Батурин долго стоял, спрятавшись за рубкой, и курил, потом лег рядом с Бергом и спросил тихо: — Берг, у вас не было сына? Берг поднялся на локтях, посмотрел на Батурина и ответил: — У меня есть ребенок, — сын или дочь, я не знаю, Почему вы спрашиваете? — Так, подумал о детях. Где это было? — В Ленинграде… — неохотно ответил Берг. — Вы помните: я вам рассказывал о дочери профессора… она ждала ребенка от меня. Я тогда не дорассказал… — И вы ее бросили? — Да, — ответил, поперхнувшись, Берг, сел и закурил. Спички гасли одна за другой. Пароход вскинуло, он косо пополз вниз. На мостике засвистели. — Начинается, — пробормотал Берг. — Попали в шторм, поздравляю. Бросим говорить о прошлом. Это невесело. — Невесело? — переспросил Батурин и затих. Уснул он не скоро. Было холодно. Они качались, тесно прижимаясь друг к другу, и поминутно просыпались, Хотелось курить, но ветер гасил спички и выдувал табак из папирос. Только у самой палубы, спрятав голову за люк, можно было лежать и собирать по частицам драгоценное человеческое тепло, приносившее непрочный сон. Ветер налетал из темноты с угрюмым гулом. Острые звезды белели в кромешном небе. Батурин забылся; казалось, прошла минута, не больше, но ему приснилось множество снов. Кто-то тряс его за плечо. Он поднял голову и разглядел в темноте Нелидову. Пароход шел без огней. Батурин сел и вздрогнул, — с ревом катились мимо ветер и море. Корма взлетала, застилая звезды, и падала, окунаясь в чернильную воду. Труба яростно хрипела. Ветер рвал в клочья жирный дым. Лицо дрожало под его ударами и леденело. Тонкое и короткое пальто Нелидовой ветер трепал и бил им по лицу Батурина. Он услышал легкий и свежий запах ее платья. Нелидова наклонилась и крикнула: — Вы с ума сошли, вас снесет! Идите в кают-компанию, там никого нет. Смотрите, что творится! — Полный шторм! — крикнул в ответ Батурин. — Чудесно! Как вы думаете, дойдем до Новороссийска? — Не знаю… Не все ли равно? Подвиньтесь, я сяду. В каюте мне страшно. Берг и Глан проснулись. Нелидова села между Бергом и Батуриным, и они закрыли ее полами пальто. Она сильно вздрагивала. Пробежал матрос с мокрым плащом, наклонился и крикнул: — Эй, пассажиры, смывайтесь в каюту, — зальет! Берг пошевелился. — Не надо, — сказала Нелидова. — Посидим еще. Спать все равно не будем. Шторм гремел и надвигался с востока стеной, закрывая звезды. — Не смотрите на восток, — посоветовал Берг Нелидовой, — страшно. Смотрите на палубу, на нас, на свои руки, вообще на простые и знакомые вещи, — будет легче. Глотайте воздух, иначе укачаетесь. Так они сидели тесно и тихо, изредка перекидываясь словами, потом сразу вздрогнули: сквозь рев шторма доносились странные оборванные звуки. Глан пел незнакомую песню: Уходят в море корабли, Пылают крылья, В огне заката крылья-паруса… А на берег блистающею пылью Ложится-падает вечерняя роса. — Вот сумасшедший, — прошептал Берг, но сразу стало спокойнее; человек поет: значит, шторм не так страшен, как кажется. Глан пел тонким печальным тенором. Ветер засвистел в снастях с нарастающей яростью, испуганные звезды скачками понеслись к горизонту. Голос Глана сорвало, унесло в ночь, и пушечным ударом на пароход обрушилась водяная гора. Шторм крепчал. — Пойдем, смоет. — Батурин встал, качнулся и схватил Нелидову за плечо. Ветер обрывал пуговицы на пальто, по ногам несло брызги. В кают-компании мутно светила лампочка. Пароход валился с борта на борт, трещал и хрипел. Чемоданы с шорохом ездили, цепляясь за привинченные стулья, в умывальниках, за стенами кают, плескалась вода. Шторм трубил за наглухо завинченными иллюминаторами с космической силой. — Ну, попали, — пробормотал Берг. — Разобьет, пожалуй, эту коробку. — Вы боитесь моря? — спросила вскользь Нелидова. Она сидела с ногами на красном бархатном диване. Лицо ее было измучено. Серое пальто потемнело от брызг. — Нет, — резко ответил Берг. — Я бывал и не в таких переделках. Хоть я и еврей, но ни моря, ни воды не боюсь. Нелидова усмехнулась. Глан дремал, сдувая со щеки назойливую муху, вздрагивал и осоловело поглядывал на тусклые лампочки. Батурин сидел около Нелидовой. Для устойчивости он оперся локтями о колени, положил голову на ладони и, казалось, глубоко задумался. Он прислушивался к шуму шторма и думал о Вале. Он нащупал в кармане ее записку, вынул и, качаясь, теряя строчки, прочел: «Раз я любила, но не так, совсем не так, больше дурачилась… Я спасла ему жизнь, после этого он сказал мне, что ненавидит меня, и ушел». «Может быть, мы погибнем, — думал Батурин, и его пугала не смерть, а лишь то, что перед смертью мокрое платье прилипнет к телу и свяжет движения. — Стоит ли спрашивать, — пожалуй, бесполезно». Но все же он спросил Берга, глядя на пол каюты: — Берг, отец той женщины, о которой мы недавно говорили, был профессор? — Да. — Что он читал? — Он был профессор-клиницист, врач. В каюту вошел капитан. Вода капала с его плаща на пол. Он отогнул рукав, посмотрел на часы, хмуро взглянул на Нелидову, закурил и сел к столу. Все молчали. — Четыре часа, — сказал хрипло капитан и закашлялся. — Штормяга крепчает, и барометр падает, — получается паршивая комбинация! — Выдержим? — спросил Берг. Капитан не ответил, бросил папиросу в полоскательницу и вышел. — Берг, — позвал Батурин, — садитесь здесь. Он показал на диван рядом с собой. Берг сел, привалился на бок. Слова капитана ему не понравились, начиналась тоска. — Он ничего вам не ответил? — На такие вопросы моряки не отвечают. — Глан открыл глаза. — Зря вы спросили. Откуда он может знать: слышите, как крушит? — Берг, — продолжал Батурин, будто пропустил мимо ушей весь этот разговор, — может быть, утром мы будем в Новороссийске. Так? А может быть, к утру нас вообще не будет. Поэтому я и спрашиваю вас, — хотите вы знать, что случилось с той женщиной и с вашим сыном? Берг подозрительно взглянул на Батурина и хрипло ответил: — Что вы знаете? Если вы хотите шутить, то это гадость. Я лучше думал о вас, Батурин. — Какие тут шутки. — Батурин поднял голову и поглядел на Берга спокойно и ласково. — Скажите сами, способны вы шутить на этом разваливающемся корабле? Берг закурил, руки его тряслись. Он не мог ничего ответить и только помотал головой. — Не печальтесь, Берг, — сказал Батурин, — ваш сын, ему было два года, сгорел в Ростове во время пожара в госпитале. Женщину зовут Валя. Я могу подробно вам ее описать, но это не нужно. Она была проституткой. Месяц тому назад ее убил в Бердянске китаец. Берг отвернулся от Батурина, плечи его опустились. Он слабо махнул рукой, будто отмахиваясь от кошмара. — Берг! — сказал Батурин жестко. — Она любила вас, Берг, до последней минуты. У Берга вырвался странный писк. Он прислонился к спинке дивана, и было видно, с каким напряжением он сдерживает спазмы. Батурин хотел сказать, что Валя спасла его тогда, на Неве, когда он сказал ей о ненависти, но Нелидова впилась ногтями в его руку, нагнулась вплотную к лицу и прошептала: — Не смейте, иначе я буду кричать! Я не знаю, в чем дело, но я брошусь на вас. Что вы делаете? Вы одержимый. — Нет, — ответил Батурин, — теперь ему будет не страшно умереть. А если мы выживем, он переболеет и выкинет к черту свое оскорбленное еврейство. Я хочу человечности! — почти крикнул он и повернулся всем корпусом к Нелидовой. — Чего вы боитесь! Раны заливают йодом, а не фруктовой водой. Нелидова вскочила. Ночь, мутные лампочки, бледное и пьяное лицо Батурина, показавшееся ей прекрасным, плеск воды в коридоре, черный ураган, летевший с востока плотной воздушной стеной, — все это могло быть только сном. Захотелось проснуться, впустить в иллюминаторы жаркое неторопливое солнце. Она вскрикнула, бросилась к Бергу, стала на колени перед диваном, судорожно гладила его спутанные волосы и что-то шептала, как шепчут обиженным детям. Батурин снова сел, опустил голову на ладони и тихо сказал: — Берг, милый, не плачьте. Она простила все, она любила вас до последней минуты. Глан сидел, уставившись в лужицу воды на полу. Она все росла и росла. Глан проследил, откуда идет вода, и вздохнул, — текли иллюминаторы. Ему было жаль Берга, но в словах Батурина он чувствовал большую выстраданную правду. — Я не сержусь, — вдруг тихо сказал Берг. — За что я могу сердиться на вас, Батурин? Через несколько минут Берг затих и, казалось, уснул. Нелидова уснула, стоя около него на коленях. Голова ее упала на красный вытертый бархат дивана. Глан дремал, просыпался, думал о том, что спать нельзя, — можно незаметно проспать смерть, — но не мог пересилить изнеможенья. Батурин просидел до утра. На рассвете он вскочил: сквозь седую муть урагана, в темноте, слабо разбавленной водянистым светом, мрачно ревел пароходный гудок. Батурин оглянулся, — все спали. Он потушил лампочку и, хватаясь за поручни, поднялся наверх в рубку. Горизонт ходил над головами, над ним лежали тяжелые грузные тучи. Батурин вгляделся, — это были горы, — их заносило ежеминутно пеной и дождем. — Что это? — спросил он помятого официанта в расстегнутой рубахе. — Новороссийск. — Официант безразлично посмотрел на Батурина. — Вон, глядите, порт видать. Горы ныряли в волнах, и шторм гремел, не стихая; но Батурин знал, что через несколько часов будет милая теплая земля, и улыбнулся. Норд-Ост Штормы проветривают сердце. Батурин явственно ощутил это. Он проснулся в холодной каюте. Яркий день леденел за иллюминаторами. Пароход скрежетал на стальных тросах и якорях, наглухо пришвартованный к пристани. Они отстаивались в Новороссийске. Почти все пассажиры сошли и уехали дальше по железной дороге. Осталось их четверо, старик — пароходный агент из Батума, норвежец из миссии Нансена — доброжелательный и громоздкий — и несколько почерневших, как уголь, замученных морской болезнью грузин. Батурин увидел знакомую картину — в густом небе сверкало льдистое солнце. Ветер обрушивался с гор исполинским водопадом, — Батурин как бы видел тугие потоки воздуха. Свет этого дня был подернут сизым налетом. Солнце казалось восковым, тени резкими, как зимой. Воздух был изумительно чист: норд выдул все, унес в море всю пыль; он мощно полировал и вентилировал вымерший блещущий город. Через молы широкими взмахами перекатывал и гудел прибой. Пароходы стояли на якорях, работая машинами. Дым так стремительно отрывало ветром от труб, что пароходы казались погасшими, бездымными. Краски приобрели особую яркость, даже ржавые днища шаланд горели киноварью и лаком. В каюте пахло ветром и человеческим уютным теплом. Глан лежал на верхней койке и читал. Берг спал, подрагивая. Ему было холодно. Батурин долго смотрел в иллюминатор, потом сказал Глану: — Хорошо бы отстаиваться еще недельки две. Глан рассеянно согласился, не отрываясь от книги. Батурин чувствовал необычайную легкость. Платье как бы потеряло вес. На щеках появился сухой румянец. «Осень!» — думал он, и у него замирало сердце. По утрам перед чаем Батурин выпивал стакан холодной чистой воды, потом это стали делать норвежец и Нелидова. У воды был вкус осени. Она слегка горчила, как черенки опавших листьев, и освежала мозги глотком водки. Берг много курил, играл в шахматы с норвежцем, временами беспомощно улыбался, и тогда Батурин думал, что он еще совсем мальчик и некому о нем позаботиться. У Берга снова болело сердце, особенно на ветру, — он бледнел, и глаза его мучительно выцветали. По вечерам Глан танцевал в кают-компании чечетку. На танцы собиралась команда. Глан выходил, вскрикивал: «Эх, Самара!» — и начинал выбивать такую бешеную дробь, изредка приседая и хлопая ладонью по полу, что у матросов захватывало дух. С Гланом состязался боцман Бондарь, тяжелый и черноусый, большой любитель пляски и пения. Норвежца танцы приводили в детское восхищенье. Он хлопал в ладоши и покрикивал в такт: — Го-го-го, га-га-га… Нелидова стала проще. В свитере она казалась девочкой. Плаванье ей нравилось. Просыпаясь, она тихо стучала в стенку каюты над головою Глана и спрашивала: — Неужели вы еще спите? Глан прикидывался спящим и начинал страшно храпеть, сотрясая каюту. Вставать никто не хотел. Долго еще лежали, переговариваясь через стенку, потом Глан прыгал, как медведь вниз на все четыре лапы, и шел мыться — мохнатый и маленький. Умываясь около камбуза, он рассказывал кокам китайские анекдоты и показывал несложные фокусы, — жал кулак, и из него натекало полстакана воды. Коки крутили головой и удивлялись: ловкий какой человек! Глана сразу и крепко полюбили на пароходе. Матросы величали его по имени-отчеству: Наум Львович — и вели разговоры о многочисленных видах чечетки: ростовской, одесской, самарской, орловской и других, показывая иногда замысловатые колена. Батурин начал писать. Пока получалось что-то неясное о морях, о великой легкости исцеления, когда земная тяжесть перестает давить на плечи я смерть кажется такой же нестрашной, как песня, осень, как сама жизнь. Берг замечал, что Батурин пишет, но ничего не спрашивал. Самый процесс писания он считал вещью более интимной, чем любовь, чем самые сокровенные тайны, в которых не всегда признаются даже себе. Можно говорить только о готовых вещах, когда они отомрут и отпадут от писателя. Пока не перерезана пуповина, о вещи нельзя ни спрашивать, ни рассказывать, — эту идею Берг изредка развивал, сравнивая процесс писания с беременностью. Вещи, прочитанные в неоконченном виде, он называл «выкидышами» и сулил им судьбу мертворожденных. Батурин соглашался с ним, — для него процесс писания был мучителен и прекрасен. Каждое утро Батурин вставал со страхом — не стих ли шторм, но, взглянув за окно, успокаивался: море бесновалось, вскидывая высокие гребни пены. Значит, можно писать. Шторм длился девять дней. О Пиррисоне и капитане не говорили. Чувство оторванности от мира, владевшее всеми, было чудесным облегчением. Мир был отрезан ветром, штормовым морем и тесными переборками парохода. Не могло быть ни телеграмм, ни писем, ни встреч. — Эх, вот так бы жить и жить, — вздыхал Глан и погружался в чтение. Читал он Гюго «Труженики моря», некоторые фразы заучивал даже наизусть. — Кто вы, собственно, такой? — спросил его однажды Батурин. — Вечно вы ездите, но куда? Есть же у вас цель, какой-нибудь конечный пункт. — Ни черта вы не понимаете, — рассердился Глан, — моя профессия попутчик. Вы, очевидно, думаете, что земля не шарообразная, а плоская и Коперник дурак. Мы живем на шаре. Какой, к черту, конечный пункт, когда у шара вообще нет концов. Я всегда двигаюсь вперед. Поняли? Знаете совет Джека Лондона: «Что бы ни случилось, держите на запад». Что бы ни случилось, я всегда покрываю пространства. В ночь на седьмой день шторма Батурин проснулся от торопливого стука в стену. Стучала Нелидова. — Это вы? Что случилось? Нелидова ответила, но он не расслышал: сотрясая палубу, гневно заревел гудок, ему ответили гудки с других пароходов. Ночь стонала от их тревожного и протяжного крика. Батурин повернул выключатель, — электричество не горело. Он быстро оделся, накинул пальто и поднялся в верхнюю рубку. За ним поднялась Нелидова. В темной и холодной рубке курил у окна, отогнув занавеску, старик агент. — Что случилось? — «Рылеева» сорвало с якорей, — ответил агент спокойно, — несет на скалы. Конечно, он не выгребет: у него машины дрянные. Сядет. Спасти его невозможно. — Почему же гудят? — Так, больше чтобы тем, рылеевцам, было легче. Может быть, и спасутся… Нелидова стала на колени на диван и прижалась к окну. В черном гуле и реве, в выкриках пароходов надвигалась неизбежная гибель. Нелидова вскрикнула. — Смотрите — огонь! Во тьме был виден бьющийся под ветром столб тусклого пламени. — Это из трубы, — сказал агент. — «Рылеев» работает машинами при последнем издыхании. Долетел спокойный мужественный гудок, — океанский, в три тона. Он гудел с короткими перерывами, потом стих. Как по команде, стихли все пароходы. Глухая ночь и гром прибоя вошли в каюту и создали неожиданное впечатление глубокой тишины. — Слава богу, спасся, — сказал агент. — Пароходы, вы знаете, гудками разговаривают. Это «Трансбалт» прогудел, что все благополучно. Наутро узнали, что «Рылеева» проносило под самым бортом «Трансбалта». С «Трансбалта» успели подать буксиры. «Рылеев» принял их, ошвартовался у борта «Трансбалта» и, неистово работая машинами, спокойно отстаивается. В бинокль было видно, как он жался к «Трансбалту», будто детеныш к матерому киту. Оба согласно качались и густо дымили. Нелидова отвернулась от окна и спросила Батурина: — Скажите правду, вы и сейчас думаете так как там… в Керчи? Батурин молчал. — Что ж вы молчите? Не бойтесь, я не испугаюсь. Батурин закурил. Она взглянула на него при свете спички. Он застенчиво улыбался. — Я так и знала, — сказала она шепотом, чтобы не услышал старик агент. Вы не могли решить иначе. Вы шли к смерти, как одержимый. Было страшно на вас смотреть. А теперь, правда, все прошло.

The script ran 0.055 seconds.