1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
– Флора? Нет, нет. Неужели вы могли подумать…
– Да я и не подумала, – сказала Крошка Доррит, обращаясь не столько к нему, сколько к самой себе. – Мне все время как-то не верилось.
– Что ж, – сказал Кленнэм, снова, как в вечер роз, чувствуя себя человеком, чья молодость осталась позади и которому поздно уже мечтать о лучших утехах жизни. – Я понял свою ошибку, а поняв, призадумался кой о чем – верней, даже о многом, – и раздумье меня умудрило. Мудрость же выразилась в том, что я сосчитал свои годы, представил себе, каков я есть на самом деле, оглянулся назад, заглянул вперед – и увидел, что голова моя скоро будет седою. И мне стало ясно, что я уже поднялся на вершину горы, перевалил через нее и начал спуск, который всегда быстрее подъема.
Если б он знал, какую боль причиняли его слова чуткому сердцу той, к кому они были обращены – и кого должны были подбодрить и утешить!
– Мне стало ясно, что время, когда подобные чувства мне были к лицу, когда они могли сулить счастье мне самому или кому-то другому, – это время прошло и никогда не вернется.
О если б он знал, если б он знал! Если б мог видеть кинжал в своей руке и жестокие раны, от которых истекало кровью преданное сердце Крошки Доррит!
– И я решил выбросить это из головы и никогда не вспоминать больше. Сам не знаю, зачем я рассказываю обо всем этом Крошке Доррит. Зачем указываю вам, дитя мое, на расстояние, которое нас разделяет, напоминаю, что, когда вы впервые взглянули на этот мир, я уже прожил в нем столько лет, сколько вам сейчас.
– Потому, должно быть, что вы верите мне. Потому, что вы знаете, что все, что касается вас, касается и меня, что в своей безграничной благодарности вам я радуюсь вашим радостям и печалюсь вашими печалями.
Он слышал, как звенит ее голос, видел ее сосредоточенное лицо, ее ясный, правдивый взгляд, ее волнующуюся грудь, которую она с восторгом подставила бы под смертельный удар, предназначенный ему, крикнув только: «Люблю!» – и даже тень истины не забрезжила перед ним. Он видел только самоотверженное маленькое существо в стоптанных башмаках, в плохоньком платье, – дитя тюрьмы, не знавшее иного дома, с хрупким телом ребенка, с душой героини; и за ярким подвигом ее повседневной жизни ничего другого не замечал.
– И поэтому тоже, Крошка Доррит, вы правы; но не только поэтому. Чем дальше я от вас по возрасту, по опыту, по душевному складу, тем лучше я гожусь вам в друзья и советчики. Вам легче доверять мне, и вы не должны меня стесняться, как могли бы стесняться кого-нибудь другого. А теперь признавайтесь – почему вы от меня прятались последнее время?
– Мне лучше быть здесь. Мое место здесь, где я могу приносить пользу. Мне лучше всего быть здесь, – сказала Крошка Доррит совсем тихо.
– Это вы мне уже говорили однажды – помните, на мосту. Я потом много думал над вашими словами. Скажите, может быть, у вас есть тайна, которую вы хотели бы мне поверить, нуждаясь в совете и поддержке?
– Тайна? Нет, у меня нет никаких тайн, – сказала Крошка Доррит почти с испугом.
Они говорили вполголоса – не потому, что опасались, как бы Мэгги не услышала их разговора, а просто потому, что сам разговор настраивал на такой лад. Но Мэгги вдруг снова уставилась на них – и на этот раз нарушила молчание:
– Маменька, а маменька!
– Что тебе, Мэгги?
– Если у вас нет тайны, чтобы ему рассказать, так вы расскажите про принцессу. У той ведь была тайна.
– У принцессы была тайна? – спросил удивленный Кленнэм. – А что это за принцесса, Мэгги?
– Господи, и не грех вам дразнить бедную девочку, которой всего десять лет, – сказала Мэгги. – Ну кто вам говорил, что у принцессы была тайна? Уж только не я.
– Простите! Мне показалось, вы так сказали.
– Нет, не сказала. Зачем же я стану говорить, когда вовсе она сама хотела ее узнать. Это у маленькой женщины была тайна. У той, что всегда сидела за прялкой. Вот она ей и говорит: «Зачем вы это прячете?» А та говорит: «Нет, я не прячу». А та говорит: «Нет, прячете». А потом они пошли вместе и открыли шкаф и нашли. А она не захотела в больницу и умерла. Вы же знаете, как было, маменька. Расскажите ему, ведь это очень интересная тайна. Ух, до чего интересная! – воскликнула Мэгги, обхватив, руками колени.
Артур оглянулся на Крошку Доррит, ожидая объяснения, и с удивлением заметил, что она смутилась и покраснела. Но она сказала, что это просто сказка, придуманная ею как-то для Мэгги, а кому-нибудь другому совестно даже рассказывать такие глупости, да она и не помнит ее хорошенько; и Артур не пытался настаивать. Оставив этот предмет, он вернулся к предмету, не в пример более для него важному, и прежде всего горячо просил Крошку Доррит не избегать встреч с ним и твердо помнить, что на свете нет человека, которому ее благополучие было бы так же дорого, как ему, и который так же стремился бы его обеспечить. Она отвечала с жаром, что знает это и ни на минуту об этом не забывает, – и тогда Артур перешел ко второму, более деликатному вопросу, касающемуся подозрения, которое у него зародилось.
– Еще одно, Крошка Доррит, – сказал он, снова взяв ее за руку и еще понизив голос, так что даже до Мэгги, несмотря на тесноту комнаты, не долетали его слова. – Я давно уже хотел поговорить с вами об этом, но случая не представлялось. Вы не должны стесняться того, кто по возрасту мог быть вашим отцом или дядей. Смотрите на меня как на старика. Я знаю, что вся ваша любовь и преданность сосредоточены в этой маленькой комнатке и никакой соблазн не заставит вас изменить своему долгу.
Если бы не моя уверенность в этом, я давно просил бы у вас и у вашего отца позволения устроить вас как-нибудь иначе и лучше. Но ведь может прийти время – не хочу сказать, что оно уже пришло, хотя и это возможно, – когда у вас появится другое чувство, не исключающее той привязанности, что вас удерживает здесь.
Бледная, без кровинки в лице, она молча покачала головой.
– Это вполне возможно, милая Крошка Доррит.
– Нет – нет – нет. – Она повторяла это слово с расстановкой, всякий раз медленно качая головой, и ему надолго запомнилось тихое отчаяние, которым был полон ее взгляд. Ему суждено было снова припомнить этот взгляд много времени спустя в тех же тюремных стенах – в той же самой комнате.
– Но если когда-нибудь так случится, скажите мне об этом, милое мое дитя. Доверьте мне ваше чувство, укажите того, кто сумел его пробудить, и я от всего сердца, со всем искренним пылом дружбы и уважения к вам постараюсь помочь вам устроить свою жизнь.
– Благодарю вас, благодарю! Но только этого никогда не будет. Никогда! никогда! – Она смотрела на него, прижав к груди огрубевшие от работы руки, и в голосе ее звучала та же безропотная покорность своей доле.
– Я от вас не требую никаких признаний. Я только прошу, чтобы вы не сомневались во мне.
– Как я могу сомневаться, зная вашу доброту?
– Стало быть, я вправе рассчитывать на ваше доверие? Если у вас вдруг явятся какие-нибудь тревоги или огорчения, вы не будете скрывать их от меня?
– Постараюсь.
– И вы ничего такого не скрываете сейчас? Она покачала головой, но ее лицо побледнело еще больше.
– Итак, когда я сегодня лягу спать и мысли мои вернутся к этим мрачным стенам – как они возвращаются каждый вечер, даже если я перед тем не видел вас, – я могу быть покоен, что, кроме забот, связанных с этой комнатой и с теми, кто в ней находится, мою Крошку Доррит не гнетет никакая печаль?
Она как будто ухватилась за его слова (это ему тоже суждено было припомнить позднее) и сказала приободрившись:
– Да, мистер Кленнэм; да, можете.
Тут шаткая лестница, всегда спешившая подать весть о каждом, кто по ней поднимался или спускался, заскрипела от чьих-то быстрых шагов, и одновременно послышалось странное пыхтенье, точно к комнате приближался паровичок, работавший с перегревом. Чем ближе он подходил, тем усиленнее пыхтел; наконец раздался стук в дверь, а затем такой звук, будто он наклонился и выпустил пар в замочную скважину.
Мэгги пошла отворять, но не успела – дверь распахнулась и из-за плеча Мэгги выглянул мистер Панкс без шляпы, с волосами, торчащими во все стороны. Он держал в руке зажженную сигару и распространял вокруг себя запах эля и табачного дыма.
– Панкс-цыган, – пропыхтел он, еще не отдышавшись, – предсказатель будущего.
Он стоял перед ними, пыхтя и улыбаясь всей своей перемазанной физиономией с таким победоносным видом, словно не ему приходилось исполнять роль хозяйской мотыги, а напротив, он сам был хозяином над тюрьмой, и над ее смотрителем, и над сторожем, и над всеми тюремными, обитателями. В приливе самодовольства он ткнул в рот сигару (явно не будучи курильщиком) и, для верности зажмурив правый глаз, сделал такую лихую затяжку, что поперхнулся и едва не задохся. Но сквозь судорожный кашель он все же попытался снова выдавить из себя свое излюбленное: «Па-ханкс цхы-ган, предсказатель бху-душего».
– Я сегодня провожу вечер в Клубе, – сказал Панкс. – Пою там. Пел со всеми вместе «На песках зыбучих». Слуха у меня, правда, нет. Но это ерунда; могу петь не хуже других. Главное, было бы громко, а остальное неважно.
Кленнэм сперва подумал было, что он пьян. Но вскоре ему стало ясно, что если эль и подбавил тут малую толику, то главный источник этого веселья ничего общего не имеет с продуктами брожения и перегонки.
– Здравствуйте, мисс Доррит, – сказал Панкс. – Решил вот зайти проведать вас, авось, думаю, не рассердитесь. А что мистер Кленнэм здесь, это я уже знаю от мистера Доррит. Как поживаете, сэр?
Кленнэм поблагодарил и сказал, что рад видеть его в таком хорошем расположении духа.
– Хорошем? – переспросил Панкс. – Скажите лучше превосходном, сэр. Но я только на минутку, иначе меня хватятся, а мне нежелательно, чтобы меня хватились… А, мисс Доррит?
Ему словно доставляло неиссякаемое удовольствие глядеть на нее и обращаться к ней, и при этом он еще яростнее ерошил свои жесткие вихры, становясь похожим на черного какаду.
– Я только с полчаса как пришел сюда. Узнал, что мистер Доррит председателем на нынешнем вечере и решил пойти подсобить ему. Мне, собственно, требуется в Подворье Кровоточащего Сердца; ну да ладно, успею и Завтра потрясти там кой-кого… А, мисс Доррит?
Из его черных глазок словно сыпались искры. Даже из его волос словно сыпались искры, когда он запускал в них свою пятерню. Казалось, он весь заряжен электричеством, и стоит прикоснуться к нему в любом месте, как раздастся треск и полетят искры.
– Отменное у вас тут общество, – сказал Панкс. – А, мисс Доррит?
Она смотрела на него почти с испугом, не зная, что ответить. Он засмеялся и кивнул в сторону Кленнэма.
– Можете не стесняться его, мисс Доррит. Он свой. Вас смущает наше условие – при посторонних не подавать виду, что вы меня знаете. Но мистера Кленнэма это не касается. Он свой. Он с нами заодно. Верно ведь, вы с нами заодно, мистер Кленнэм?.. А, мисс Доррит?
Кленнэму точно передалось возбуждение этого странного человечка. Крошка Доррит с удивлением заметила это; от нее даже не укрылось, что они то и дело переглядываются.
– На чем бишь я остановился? – спросил Панкс. – Выскочило из головы. Ах, да, да! Отменное у вас тут общество. Я сегодня всех угощаю… А, мисс Доррит?
– Вы очень щедры, – сказала она и снова увидела, как они переглянулись.
– Ну что там, – отвечал Панкс. – Стоит ли говорить о таких пустяках. Мне денег не жаль. Я, видите ли, собираюсь скоро разбогатеть, – да, да, это факт. Вот тогда уж закачу тут настоящий пир. Столы по всему двору. Хлеба – горы. Трубок – целые штабеля. Табаку – стога. Ростбифу и сливового пудинга – сколько влезет. Портеру – по кварте на брата, самого крепкого. А желающим сверх того по пинте вина, если начальство позволит… А, мисс Доррит?
Совершенно сбитая с толку ужимками Панкса – а еще больше, пожалуй, тем, что Кленнэма они ничуть не смущали (она ясно видела это, так как в растерянности оглядывалась на него всякий раз, когда черный какаду кивал ей своим встрепанным хохлом), – Крошка Доррит только шевелила губами и не могла выговорить ни слова.
– Да, кстати! – продолжал Панкс. – Я ведь вам обещал, что когда-нибудь вы узнаете, что там еще было на вашей ладошке. Так вот теперь уже скоро, уже скоро, милушка вы моя… А, мисс Доррит?
Он вдруг умолк. Диву даешься, откуда только взялось множество новых тугих вихров, которыми в придачу к прежним ощетинилась его голова – точно фейерверк, который, горя, рассыпается все новыми и новыми огоньками.
– Ну, побегу, а то меня хватятся, – сказал он. – Мне вовсе не желательно, чтобы меня хватились. Мистер Кленнэм, мы с вами как-то заключили договор. Я сказал, что вы можете на меня положиться. Если вам угодно будет выйти со мной на минутку, вы увидите, что на меня и в самом деле можно положиться. Покойной ночи, мисс Доррит! Всего вам наилучшего, мисс Доррит!
Он обеими руками тряхнул ее руку и, пыхтя, выкатился из комнаты. Артур так стремительно бросился ему вдогонку, что на последнем повороте лестницы наскочил на него и едва не сшиб с ног.
– Ради бога, что все это значит? – воскликнул Артур, когда они оба с разгона вылетели во двор.
– Одну минутку, сэр. Позвольте представить вам мистера Рэгга.
С этими словами он подвел к нему какого-то джентльмена, – тоже без шляпы, тоже с сигарой и тоже благоухающего элем и табачным дымом, – который сам по себе весьма смахивал на пациента Бедлама, но рядом с неистовствующим мистером Панксом казался воплощением здравомыслия.
– Мистер Кленнэм – мистер Рэгг, – представил Панкс. – Одну минутку. Подойдем к колодцу.
Они приблизились к колодцу. Мистер Панкс сразу подставил голову под желоб и попросил мистера Рэгга качнуть хорошенько раз-другой. Мистер Рэгг в точности исполнил просьбу, после чего мистер Панкс выпрямился, сопя и отфыркиваясь, на этот раз не без причины, и стал вытираться носовым платком.
– Для прояснения мозгов, – пояснил он изумленному Кленнэму. – А то, ей-богу, слышать, как ее отец ораторствует за кружкой пива, когда знаешь то, что мы знаем, и видеть ее самое в этой комнате, в этом затрапезном платьишке, когда знаешь то, что мы знаем – тут есть от чего… Мистер Рэгг, подставьте-ка мне спину – повыше, сэр, – так, хорошо.
И недолго думая, мистер Панкс (кто бы мог ожидать!) разбежался по плитам тюремного двора, уже окутанного вечерней мглой, и вмиг перемахнул через голову мистера Рэгга из Пентонвилла, Ходатая по Делам, специалиста по Поверке Счетных Книг и Взысканию Долгов. Очутившись снова на ногах, он ухватил Кленнэма за пуговицу, отвел его в укромный уголок за колодцем и, пыхтя, вытащил из кармана пачку бумаг.
Мистер Рэгг, тоже пыхтя, тоже вытащил из кармана пачку бумаг.
– Стойте! – вырвалось у Кленнэма. – Вам что-нибудь удалось узнать?
Мистер Панкс отвечал с выражением, описать которое слова бессильны:
– Кое-что удалось.
– Тут кто-нибудь замешан?
– Как это замешан, сэр?
– Открылся какой-нибудь обман, злоупотребление доверием?
– Ничуть не бывало!
«Слава создателю!» – сказал себе Кленнэм. – Ну, показывайте.
– Имею честь доложить, сэр, – запыхтел Панкс, лихорадочно листая бумаги и выбрасывая каждую фразу, точно клуб пара под высоким давлением. – Где же родословная? Где документ номер четвертый, мистер Рэгг? Ага! Чудесно! Все в порядке… Имею честь доложить, сэр, что факты уже все у нас в руках. Потребуется еще два-три дня, чтобы их надлежащим образом оформить. Скажем для верности: еще неделя. Мы трудились над этим делом, не зная ни отдыху ни сроку, – не могу даже сказать сколько. Мистер Рэгг, сколько мы над этим делом трудились? Ладно, молчите. Вы меня только собьете. Вы сами объявите ей, мистер Кленнэм, но только тогда, когда мы вам позволим. Где у нас общий итог, мистер Рэгг? Ага! Вот! Читайте, сэр. Вот что вам предстоит объявить ей. Вот кого называют Отцом Маршалси!
Глава XXXIII
Жалобы миссис Мердл
Заставив себя философски отнестись к компромиссу, неизбежность которого она уже предвидела, беседуя с Артуром, миссис Гоуэн покорилась судьбе, смирилась скрепя сердце с мыслью об «этих Микльсах» и великодушно решила не препятствовать браку сына. Весьма вероятно, что успешному ходу и завершению предшествовавшей этому внутренней борьбы способствовали не только ее материнские чувства, но и три соображения, так сказать, политического характера.
Во-первых, ее сын не обнаруживал ни малейшего намерения спрашивать у нее согласия и, по-видимому, не сомневался в своей способности без оного обойтись. Во-вторых, женившись на единственной и обожаемой дочери весьма состоятельного человека, Генри бесспорно отказался бы от всяких посягательств на пенсию, пожалованную ей благодарным отечеством (и семейством Полипов). В-третьих, по дороге к брачному алтарю были бы уплачены тестем долги Генри. Сопоставив эти три соображения с тем фактом, что миссис Гоуэн поспешила дать свое согласие, как только мистер Миглз дал свое, и что, собственно говоря, возражения мистера Миглза были единственным препятствием к этому браку, можно с уверенностью предположить, что ни одно из упомянутых обстоятельств не было упущено из виду предусмотрительной вдовой покойного инспектора чего-то.
Однако же, блюдя собственный престиж и престиж рода Полипов, она усердно поддерживала среди друзей и родственников легенду о том, что этот брак представляется ей большим несчастьем, что она совершенно сражена обрушившимся на нее ударом, что Генри просто околдовали, что она противилась сколько могла, но что может поделать мать, и так далее и тому подобное. Она уже испробовала этот прием на Артуре Кленнэме в качестве друга семьи Миглзов, а теперь разыгрывала ту же комедию с ними самими. При первой же аудиенции, данной мистеру Миглзу, она приняла позу матери, которая из любви к сыну с болью душевной сдалась на его неотступные мольбы. Сохраняя отменную учтивость в обхождении, она всем своим поведением изображала, будто это она, а не он, не желала этого брака, но в конце концов вынуждена была уступить; она, а не он, идет на нелегкую жертву. И то же самое она столь же учтиво ухитрилась внушить миссис Миглз, с ловкостью фокусника, заставляющего простодушную зрительницу взять из колоды нужную ему карту. Когда же сын представил ей будущую невестку, она, целуя ее, сказала: «Чем же это вы, душенька, так приворожили моего Генри?» – и при этом пролила несколько слез, которые, смешавшись с пудрой, скатились по ее носу в виде беленьких крупинок – слабый, но трогательный знак, что, хотя она мужественно переносит тяжелое испытание, посланное ей судьбой, под ее напускным спокойствием таится глубокое горе.
Среди приятельниц миссис Гоуэн (которая, претендуя на собственную принадлежность к Обществу, в то же время любила похвалиться своими тесными связями с этой великой державой) одно из первых мест занимала миссис Мердл. Правда, все без исключения цыгане хэмптон-кортского табора задирали нос, произнося имя выскочки Мердла, но они тотчас же опускали его, как только речь заходила о миллионах этого выскочки. Маневренной гибкостью упомянутого органа они весьма напоминали Финансы, Адвокатуру, Церковь и всех прочих.
Когда великодушное согласие было уже дано, миссис Гоуэн решила нанести визит миссис Мердл, чтобы выслушать ее соболезнования по поводу случившегося. С каковой целью она и покатила в город в одноконном экипаже из тех, что в описываемый период английской истории были известны под непочтительным названием «коробочек». Владелец этого экипажа промышлял извозом, и все пожилые обитательницы хэмптон-кортского дворца нанимали его при надобности поденно или по часам; но согласно действовавшему во дворце неписанному закону все его обзаведение считалось как бы собственным выездом того, кто им в данное время пользовался, а сам он должен был делать вид, будто ни о каких других седоках никогда и не слыхивал. Разве не так же и министерские Полипы, которые лучше всех извозчиков на свете умеют соблюдать свою выгоду, всегда делают вид, будто понятия не имеют ни о каких других делах, кроме тех, которыми заняты в настоящее время?
Миссис Мердл была дома и покоилась в своем алом с золотом гнездышке, а рядом в клетке сидел на жердочке попугай и, склонив набок головку, с интересом разглядывал ее, принимая, должно быть, за великолепный образец другой, более крупной породы попугаев. И вот перед ними обоими явилась миссис Гоуэн со своим излюбленным веером, зеленый тон которого слегка умерял яркость роз, цветущих на ее щеках.
– Дорогая моя, – сказала миссис Гоуэн, слегка ударив приятельницу веером по руке после того, как они несколько минут болтали ни о чем. – Только в вас я могу найти утешение. Затея Генри, о которой я вам рассказывала, видимо все же состоится. Что вы об этом думаете? Мне не терпится узнать – ведь вашими устами говорит Общество!
Миссис Мердл окинула взглядом бюст, обычно притягивавший к себе взгляды Общества, и, убедившись, что витрина мистера Мердла и лондонских ювелиров в полном порядке, отвечала:
– Когда мужчина женится, дорогая моя, Общество требует, чтобы он приобрел от этого выгоду. Общество требует, чтобы он поправил женитьбой свое состояние. Общество требует, чтобы он получил возможность жить на широкую ногу. Если этого нет, Общество не видит смысла в его женитьбе. Попка, молчи!
Попугай, взиравший на них с высоты своей клетки, точно судья при исполнении обязанностей (с которым он, кстати сказать, не лишен был сходства), подкрепил это высказывание пронзительным криком.
– Бывают случаи, – сказала миссис Мердл, изящно округлив мизинец своей любимой руки и тем самым как бы округляя значение своих слов, – бывают случаи, когда мужчина не молод и не красив, но богат и живет на достаточно широкую ногу. Тут разговор особый. В таких случаях…
Миссис Мердл пожала своими белоснежными плечами и, прижав руку к витрине с драгоценностями, слегка кашлянула, как бы желая добавить: «Вот что требуется мужчине в таких случаях, моя дорогая». Тут попугай снова закричал, и она, посмотрев на него в лорнет, сказала: «Попка, молчи, говорят тебе!»
– Но молодые люди, – продолжала миссис Мердл, – вы понимаете о ком я говорю, душа моя: о сыновьях людей, обладающих известным положением, – молодые люди обязаны, вступая в брак, заботиться об интересах Общества, а не докучать Обществу разными сумасбродствами. Как, однако, все это прозаично! – сказала миссис Мердл, откинувшись на подушки и снова приложив к глазам лорнет. – Вы не находите?
– Зато как верно! – отвечала миссис Гоуэн, почти набожно закатив глаза.
– Против этого никто не спорит, душа моя, – возразила миссис Мердл. – Общество произнесло свое суждение об этом предмете, и больше говорить нечего. Если бы мы находились в первобытном состоянии – жили бы под древесными кущами и вместо того, чтобы возиться с банковскими счетами, пасли бы коровок, овечек и других животных (а это было бы чудесно; меня всегда тянуло к пастушеской жизни, моя дорогая), – тогда другое дело. Но мы не живем под древесными кушами и не пасем коровок, овечек и других животных. Вы не поверите, какого мне порой стоит труда втолковать Эдмунду Спарклеру, в чем тут разница.
При упоминании последнего имени миссис Гоуэн выглянула из-за своего зеленого веера и поторопилась заметить:
– Душа моя, вы знаете, до чего довели нашу страну – ах, этот Джон Полип со своими уступками, – и вам должно быть понятно, почему я бедна, как… ну, как…
– Как церковная мышь? – с улыбкой подсказала миссис Мердл.
– Я имела в виду другой церковный предмет сравнения – Иова, – отвечала миссис Гоуэн. – Но любой из двух подойдет. Так или иначе не стоит закрывать глаза на то, что положение моего сына весьма отличается от положения вашего. Я могла бы еще добавить, что у Генри есть талант…
– Которого у Эдмунда нет – вставила миссис Мердл самым сладким голосом.
– …и что наличие таланта при отсутствии перспектив побудило его избрать поприще, которое… Ах, бог мой! Вы сами все это знаете, дорогая моя! Вопрос в том, какую степень мезальянса я могу считать допустимой, принимая в расчет положение Генри?
Миссис Мердл была настолько поглощена разглядыванием своих округлых рук (до чего хороши были эти руки – просто созданы для браслетов), что не вдруг отозвалась. Наступившая тишина вернула ее к действительности; она сложила руки на груди и, как ни в чем не бывало взглянув приятельнице прямо в глаза, произнесла вопросительным тоном:
– Вот как? Что же дальше?
– Дальше то, – отвечала уже не столь вкрадчиво миссис Гоуэн, – что я хотела бы услышать ваше мнение, моя дорогая.
Тут попугай, поджавший было одну лапку под себя, визгливо захохотал и словно в насмешку принялся раскачиваться на жердочке вверх и вниз, а затем снова поджал одну лапку и замер в ожидании ответа, так сильно наклонив голову набок, что едва не свернул себе шею.
– Звучит меркантильно, если спросить, сколько невеста должна принести жениху, – сказала миссис Мердл, – но Обществу свойственна некоторая меркантильность, душа моя.
– Судя по тому, что я слышала, – отозвалась миссис Гоуэн, – я не ошибусь, если скажу, что Генри обещана уплата всех его долгов…
– А у него много долгов? – спросила миссис Мердл сквозь свой лорнет.
– Порядочно, надо думать, – отвечала миссис Гоуэн.
– Ну да – это уж как водится – само собой, – заметила миссис Мердл в виде утешения.
– Кроме того, они будут получать ежегодно триста или триста с лишком фунтов содержания – а это для Италии…
– А, они едут в Италию, – сказала миссис Мердл.
– Генри будет там учиться. Вас это не должно удивлять, моя дорогая. Это ужасное искусство…
Да, да, разумеется. Миссис Мердл, щадя чувства своей удрученной приятельницы, поспешила избавить ее от дальнейших объяснений. Она понимает. Не нужно слов!
– И это все! – сказала миссис Гоуэн, скорбно качая головой. – Это все, – повторила она, свернув свой зеленый веер и постукивая им по своему подбородку (который вскорости обещал стать двойным, а пока что его можно было назвать полуторным), – это все! После смерти стариков, вероятно, будет еще что-нибудь; но ведь могут оказаться такие условия и оговорки, что к капиталу и не подступишься. Да и кто поручится, что они не проживут до ста лет. Дорогая моя, от таких людей всего можно ожидать.
Миссис Мердл изучила свое милое Общество вдоль и поперек, и знала, каковы в Обществе матери и каковы в Обществе дочери, что представляет собой брачный рынок Общества, каковы там цены, как заманивают и переманивают выгодных покупателей, какой идет торг и барышничество; а потому подумала про себя, что сыну ее приятельницы изрядно повезло. Понимая, однако, чего от нее ждут и для чего нужна та ложь, которую ей предлагают принять за истину, она бережно взяла эту ложь в руки и навела на нее требуемый глянец.
– Так это все, дорогая моя? – сказала она, сочувственно вздыхая. – Ну что ж поделаешь. Ведь это не ваша вина. Вам решительно не в чем себя упрекнуть. Призовите на помощь всю вашу силу духа и постарайтесь примириться с фактами.
– Родные этой девицы, – сказала миссис Гоуэн, – само собой разумеется, не щадили усилий, чтобы завлечь Генри в ловушку.
– Могу себе представить, душа моя, – сказала миссис Мердл.
– Я спорила, доказывала, день и ночь ломала голову над тем, как мне вырвать Генри из их сетей.
– Нисколько не сомневаюсь, душа моя, – сказала миссис Мердл.
– Но все было напрасно. Все мои старания ни к чему не привели. Скажите же мне, моя дорогая: правильно ли я поступила, в конце концов согласившись, хоть и с величайшей неохотой, на то, чтобы Генри взял жену не из Общества, или же это была непростительная слабость с моей стороны?
В ответ на этот призыв миссис Мердл в качестве верховной жрицы Общества заверила миссис Гоуэн в том, что ее поведение достойно всяческих похвал, что ее переживания заслуживают всяческого сочувствия, что она поступила как героиня и вышла из горнила мук очищенной. И миссис Гоуэн, которая, разумеется, видела сама себя насквозь и знала, что миссис Мердл видит ее насквозь и что Общество тоже увидит ее насквозь, тем не менее довела церемонию до конца так, как и начала – с честью и не без удовольствия.
Встреча происходила в четыре или пять часов пополудни – время, когда по всей Харли-стрит, Кэвендиш-сквер снуют экипажи и раздается стук дверных молотков. Едва беседа приняла описанный выше оборот, воротился домой мистер Мердл, весь день, как обычно, трудившийся над тем, чтобы еще и еще упрочить славу Англии во всех частях цивилизованного мира, где только могут встретить должную оценку всесветный размах коммерческой инициативы и грандиозные порождения деятельности ума в сочетании с капиталом. Ибо хотя никто толком не знал, в чем, собственно, состоит деятельность мистера Мердла (знали только, что она приносит деньги), но именно в таких выражениях принято было характеризовать ее в торжественных случаях, и любезное Общество безоговорочно принимало эту характеристику, совершенно по-новому истолковывая притчу о верблюде и игольном ушке.[69]
Для человека, облеченного столь величественной миссией, мистер Мердл был на вид несколько простоват, как будто, занятый своими торговыми операциями, он второпях поменялся головами с какой-то личностью помельче. В гостиную, где беседовали дамы, он заглянул случайно, уныло скитаясь по всем комнатам с единственной целью укрыться от мажордома.
– Прошу прощения, – сказал он, в замешательстве остановившись на пороге. – Я думал, тут никого нет, кроме попугая.
Услышав, однако, от миссис Мердл «Войдите!», а от миссис Гоуэн уверения, что ей давно пора домой (она и в самом деле уже встала, чтобы распроститься), он вошел и приткнулся у окна в дальнем конце комнаты, сцепив руки под обшлагами сюртука, и так крепко ухватившись одной за другую, как будто он сам себя арестовал и вел в тюрьму. Приняв эту позу, он тут же погрузился в глубокую задумчивость, из которой его вывел голос жены после того, как они уже с четверть часа пробыли одни в гостиной.
– А? Что? – откликнулся мистер Мердл, повернувшись в сторону оттоманки, на которой сидела его супруга. – В чем дело?
– В чем дело? – повторила миссис Мердл. – Прежде всего в том, что я жалуюсь, а вы даже не слушаете.
– Вы жалуетесь, миссис Мердл? – переспросил мистер Мердл. – А я и не знал, что вы больны. На что же вы жалуетесь?
– На вас, – сказала миссис Мердл.
– Ах, на меня! – сказал мистер Мердл. – Что же я – чем же я – почему же вы на меня жалуетесь, миссис Мердл?
Так как мысли его постоянно разбегались и блуждали где-то далеко, ему не сразу удалось подобрать нужные слова. Затем, в смутном желании удостовериться, что он действительно хозяин этого дома, он сунул указательный палец в клетку к попугаю, который выразил свое мнение тем, что немедленно вцепился в него клювом.
– Итак, вы говорили, миссис Мердл, – сказал мистер Мердл, принимаясь сосать пострадавший палец, – что жаловались на меня.
– Да, жаловалась, и не напрасно, – сказала миссис Мердл. – Это видно хотя бы из того, что я принуждена повторять все сначала. С вами говорить все равно что со стенкой. И гораздо хуже, чем с попугаем – тот по крайней мере закричал бы.
– Неужели вам хочется, чтобы я кричал, миссис Мердл? – отозвался мистер Мердл, усаживаясь в кресло.
– А что, пожалуй, это было бы лучше, чем смотреть в пространство отсутствующим взглядом, – отпарировала миссис Мердл. – Хоть было бы ясно, что вы замечаете то, что происходит вокруг вас.
– Можно кричать, и тем не менее не замечать ничего, миссис Мердл, – сумрачно отвечал мистер Мердл.
– А можно и не крича оставаться таким упрямым, как вы, – возразила миссис Мердл. – Что верно, то верно. А если вам угодно знать, что заставляет меня жаловаться на вас, извольте, в двух словах: незачем вам являться в Общество, раз вы не желаете считаться с его требованиями.
Мистер Мердл ухватился за остатки своей шевелюры и вскочил так стремительно, словно таким способом сдернул себя с кресла.
– Во имя всех сил преисподней, миссис Мердл, да кто же старается для Общества больше меня? Взгляните на этот дом, миссис Мердл! Взгляните на эту обстановку, миссис Мердл! Повернитесь к зеркалу и взгляните на самое себя, миссис Мердл! Вам известно, сколько все это стоит? А для кого все это, вам известно? И у вас поворачивается язык сказать, что мне незачем являться в Общество? Когда я буквально засыпаю Общество золотом! Когда я изо дня в день тружусь, как – как – как каторжник, прикованный к тачке, чтобы возить золото для этого самого Общества!
– Нельзя ли поспокойней, мистер Мердл, – сказала миссис Мердл.
– Поспокойней! – вскричал мистер Мердл. – Да с вами никакого спокойствия не хватит! Вы разве знаете, что я делаю, чтобы удовлетворить требования Общества? Вы разве знаете, на какие жертвы я иду ради него?
– Я знаю, – отвечала миссис Мердл, – что на ваших приемах собираются сливки английского Общества. Я знаю, что вы приняты во всех лучших домах Англии. И мне кажется, что я знаю – впрочем, скажу без жеманства: я знаю, что я знаю, кто тут играет далеко не последнюю роль.
– Миссис Мердл, – возразил ее почтенный супруг, вытирая свою унылую сизо-багровую физиономию. – Я это знаю так же хорошо, как и вы. Не будь вы украшением Общества, а я его благодетелем, мы бы никогда с вами не сошлись. Благодетелем Общества я называю того, кто кормит, поит и увеселяет Общество всем, что только есть самого дорогого. Но услышать, что я не подхожу для Общества после всего, что я для него сделал – после всего, что я для него сделал, – повторил мистер Мердл с таким ярым пафосом, что его жена даже приподняла брови от удивления, – после всего – всего! – услышать, что я не достоин вращаться в Обществе – нечего сказать, хорошая награда!
– Смысл моих слов, – хладнокровно отвечала миссис Мердл, – в том, что, являясь в Общество, вы должны придерживаться установленных приличий, быть менее озабоченным, более degage.[70] Нельзя всюду таскать с собой свои дела, это вульгарно.
– Как это – таскать с собой свои дела? – спросил мистер Мердл.
– Как? – повторила миссис Мердл. – А вы посмотрите в зеркало и увидите, как.
Мистер Мердл невольно повернул голову к ближайшему зеркалу и с минуту разглядывал свое лицо, побуревшее от медленно приливающей к вискам крови, после чего заметил, что человек не виноват, если у него дурное пищеварение.
– У вас есть врач, – возразила миссис Мердл.
– Он мне не помогает, – возразил мистер Мердл. Миссис Мердл переменила позицию.
– При чем тут вообще пищеварение? – сказала она. – Речь идет не о вашем пищеварении. Речь идет о ваших манерах.
– Миссис Мердл, – отвечал супруг, – это уже касается вас, а не меня. Мое дело – деньги, ваше дело – манеры.
– Я ведь не требую, чтобы вы пленяли сердца, – сказала миссис Мердл, непринужденно откидываясь на подушки. – Я не прошу вас прилагать какие-либо усилия, чтобы нравиться людям. Я хочу только одного: чтобы вы были беззаботны – или притворялись, что вы беззаботны, – как все.
– Разве я когда-нибудь говорю о своих заботах?
– Недоставало еще говорить! Да никто бы и слушать не стал. Но по вас и так все видно.
– Видно? Что по мне видно? – с беспокойством спросил мистер Мердл.
– Я ведь вам уже сказала. Видно, что вы таскаете все свои дела и заботы с собой, вместо того чтобы оставлять их в Сити или вообще там, где они к месту, – сказала миссис Мердл. – Притворяйтесь, если вам это не удается на самом деле. Хотя бы притворяйтесь; большего мне от вас не нужно. Но нельзя же постоянно что-то на ходу прикидывать и соображать, точно вы какой-нибудь плотник.
– Плотник! – повторил мистер Мердл, подавив нечто похожее на стон. – А я бы не отказался быть плотником, миссис Мердл.
– Вот на что я и жалуюсь, – продолжала его супруга, пропустив мимо ушей это вульгарное признание. – Жалуюсь потому, что в Обществе это не принято, и вы должны отучиться от этого, мистер Мердл. Если мое мнение для вас не убедительно, спросите хоть Эдмунда Спарклера. – Дверь только что приотворилась, и миссис Мердл, приложив к глазам лорнет, заметила голову сына. – Эдмунд, войди, ты нам нужен.
Мистер Спарклер заглянул было в комнату, просунув в дверь одну голову (быть может, он совершал обход дома в поисках девицы без разных там фиглей-миглей); но в ответ на это приглашение вдвинул за головой всю фигуру и послушно предстал перед отчимом и матерью. Последняя тут же изложила ему сущность спора в простой, доступной его пониманию форме.
Молодой джентльмен пощупал свой воротничок с озабоченным видом ипохондрика, щупающего свой пульс, после чего объявил, что слышал, как кто-то что-то говорил об этом.
– Эдмунд Спарклер слышал, как кто-то об этом говорил, – подхватила с томным торжеством миссис Мердл. – Стало быть, об этом говорят уже все! – Каковой вывод не лишен был основания, ибо в любом сборище существ человеческой породы мистеру Спарклеру, вероятно, последним удалось бы заметить, что происходит вокруг.
– Эдмунд Спарклер и скажет вам, – продолжала миссис Мердл, движением своей любимой руки указав на супруга, – что именно об этом говорят.
– Вот, ей-богу, – сказал мистер Спарклер, снова щупая свой пульс, – вот, ей-богу, не помню, как это вдруг зашел разговор – память у меня не того. Был тут один малый – еще у него сестра премиленькая канашка – и отлично воспитана – без разных там фиглей-миглей…
– Хорошо, хорошо, не о сестре речь, – нетерпеливо прервала миссис Мердл. – Что сказал брат?
– А он ничего не говорил, – ответил мистер Спарклер. – Он вообще не из речистых, как и я. Из него клещами слова не вытянешь.
– Ну, не он, так кто-то другой, – сказала миссис Мердл. – Неважно кто, ты об этом не думай.
– Я и не думаю, ей-богу, – сказал мистер Спарклер.
– Ты только скажи нам, что именно ты слышал.
Мистер Спарклер снова схватился за пульс, и прежде чем ответить, заставил себя произвести напряженную умственную работу.
– Так ведь многие говорят про моего старика – это не я его так называю, это они, – очень даже лестно говорят: и что денег у него куча и что вообще он молодец – таких, говорят, банкиров и коммерсантов у нас мало, только вот беда, говорят, он про свою лавочку никогда забыть не может. Таскает и таскает ее с собой, точно старьевщик свой товар.
– Вот вам подтверждение моих слов, – сказала миссис Мердл мужу, вставая и расправляя складки своего пышного платья. – Эдмунд, дай мне руку и проводи меня наверх.
Мистер Мердл, оставленный в одиночестве для размышлений о своей вине перед Обществом, посмотрел поочередно во все девять окон гостиной, но судя по его лицу ни в одном не увидел ничего кроме пустоты. Покончив с этим развлечением, он спустился вниз и подряд стал разглядывать все ковры нижнего этажа; затем снова поднялся наверх и подряд стал разглядывать все ковры верхнего этажа – так сосредоточенно всматриваясь в каждый, словно это были пропасти, мрак которых как нельзя лучше отвечал унынию, царившему в его душе. Он бродил из комнаты в комнату с видом человека, попавшего сюда совершенно случайно. И если миссис Мердл, как гласил текст на ее визитных карточках, бывала дома тогда-то и тогда-то, то мистер Мердл, судя по выражению его лица, никогда не бывал дома.
Кончилось тем, что он повстречался с мажордомом, великолепие которого в один миг доконало его. Чувствуя все свое ничтожество перед этим домашним светилом, он спасся бегством в свою гардеробную и сидел там взаперти до тех пор, пока не настало время усесться в роскошный экипаж миссис Мердл и вместе с ней ехать на званый обед. Там зависть и лесть, как всегда, окружили его со всех сторон – Финансы, Церковь, Адвокатура лебезили и увивались вокруг него; а в час пополуночи он один воротился домой и, точно жалкий огарок свечи угаснув в собственных сенях под величественным взглядом мажордома, со вздохом отправился спать.
Глава XXXIV
Колония полипов
Мистер Гоуэн и его собака теперь дневали и ночевали в Туикнеме, и уже был назначен день свадьбы. Большое сборище Полипов, ожидавшееся в этот день, должно было придать брачной церемонии столько блеску, сколько такое незначительное событие в состоянии было отразить.
Собрать все семейство Полипов под одной крышей не представлялось возможным по двум причинам. Во-первых, не нашлось бы такой крыши, под которой уместились бы все прямые и побочные отпрыски этого прославленного рода. Во-вторых, на каждом клочке земли в подлунном мире, где только реял британский флаг, если там было казенное местечко, то к этому местечку присосался Полип. Не успевал какой-нибудь бесстрашный мореплаватель ступить на неведомую доселе почву и объявить ее собственностью британской короны, как Министерство Волокиты уже слало туда Полипа с сумкой для денеш. Так что Полипы теперь рассеяны по всему свету, и депеши их несутся во всех направлениях, обозначенных на компасе.
Даже волшебник Просперо[71] не мог бы созвать всех Полипов из всех уголков суши и моря, где они обретались без всякой пользы или даже во вред обществу, но с пользой для собственного кармана; однако, если нельзя было собрать всех, то можно было собрать многих. Эту Задачу и взяла на себя миссис Гоуэн. Она то и дело наведывалась к мистеру Миглзу, чтобы внести новые добавления в список приглашенных, и подолгу совещалась с ним на эту тему, если только он не был занят проверкой и уплатой долгов своего будущего зятя – чему в описываемую пору посвящал он немало времени, удалившись в святилище лопатки и весов.
Существовал человек, который для мистера Миглза был более дорогим и желанным гостем, нежели самый высокопоставленный из приглашенных на свадьбу Полипов – хоть мистер Миглз отнюдь не был равнодушен к почетной перспективе принимать в своем доме столь избранное общество. Этим человеком был Кленнэм. А Кленнэм свято помнил обещание, данное им в тени деревьев однажды летним вечером, и, как истинный рыцарь, готов был исполнить все, к чему почитал себя в силу этого обещания обязанным. Думая не о себе, но лишь о той, кому он стремился служить верой и правдой, он на приглашение мистера Миглза весело ответил: «Разумеется, буду!»
Некоторой заковыкой в раздумьях мистера Миглза был компаньон Кленнэма, Дэниел Дойс: почтенный джентльмен смутно опасался, как бы от соприкосновения Дойса с чиновной полиповшиной не образовалась некая взрывчатая смесь, способная воспламениться даже на свадебном торжестве. Но государственный преступник сам устранил повод для тревоги, явившись в Туикнем и на правах старого друга попросив в виде особого одолжения не приглашать его на свадьбу. «Видите ли, – сказал он, – мы с этими джентльменами не сошлись в намерениях: я желал исполнить свой патриотический долг и оказать услугу отечеству, а они желали помешать мне в этом, вымотав из меня душу; так стоит ли нам пить-есть за одним столом, прикидываясь закадычными друзьями?» Мистер Миглз немало потешался над очередной причудой своего приятеля, но в конце концов сказал еще более покровительственно-снисходительно, чем всегда: «Ладно, ладно, Дэн, хоть это и блажь, но пусть будет по-вашему».
С мистером Генри Гоуэном Кленнэм все это время старался держаться просто и с достоинством, но так, чтобы молодой человек мог почувствовать его искреннее и бескорыстное стремление к дружбе. Мистер Гоуэн принимал это с обычной непринужденностью и обычной непосредственностью, в которой ничего непосредственного не было.
– Видите ли, Кленнэм, – заметил он как-то, когда они гуляли вместе невдалеке от коттеджа (до свадьбы оставалось не больше недели), – я человек разочарованный. Вам это должно быть известно.
– Мне кажется, у вас для этого нет причин, – сказал Кленнэм, несколько смутившись.
– Помилуйте, – возразил Гоуэн, – я принадлежу к семейству, роду, клану, племени, называйте как хотите, которому решительно ничего не стоило обеспечить мою жизненную карьеру, но никто из родичей не пожелал и пальцем для меня шевельнуть. И что же я теперь – бедный художник!
– Да, но зато… – начал было Кленнэм, однако Гоуэн тут же перебил его:
– Знаю, знаю. Мне выпало счастье быть любимым прелестной девушкой, которую я в свою очередь люблю всем сердцем…
(«А есть ли у вас сердце?» – невольно подумал Кленнэм – и тотчас же устыдился своих мыслей.)
– …да в придачу еще получить тестя, у которого покладистый нрав и щедрая рука. Но не о том пелось в песнях, которыми меня баюкали в детстве, и не о том мечтал я поздней, в школьные годы, когда меня уже никто не баюкал. Песни не сбылись, мечты тоже, как же мне не быть разочарованным?
И снова Кленнэм невольно подумал (а подумав, устыдился своих мыслей), уж не представляется ли мистеру Гоуэну его разочарованность чем-то вроде положения в жизни, которое он намерен предложить своей невесте, и не окажется ли это пагубным для его будущей семьи, как уже оказалось пагубным для его профессии? Да и может ли подобное представление привести к добру в чем бы то ни было?
– Но разочарование все же не сделало вас ипохондриком, – сказал он вслух.
– Нет, черт возьми, нет, – засмеялся Гоуэн. – Этого мои родичи не стоят, хоть они, в общем, милейшие люди и я их всех очень люблю. К тому же приятно показать им, что я и без них не пропаду и могу преспокойно послать их ко всем чертям. В конце концов много ли есть людей, которым бы жизнь не принесла разочарований, не в том, так и другом; и ни для кого это не проходит бесследно. Но все-таки наш добрый старый мир чудесно устроен, и я на него не нарадуюсь!
– Для вас сейчас он особенно прекрасен, – заметил Артур.
– Прекрасен, как эта река в лучах летнего солнца! – с жаром воскликнул его собеседник. – Честное слово, я весь трепещу от восторга перед ним, от нетерпения окунуться в самую его гущу! Право же, это лучший из миров! А моя профессия! Разве она не лучшая из всех существующих профессий?
– Мне кажется, она дает большой простор для воображения и для честолюбия, – сказал Кленнэм.
– И для затуманивания мозгов тоже, – смеясь, добавил Гоуэн, – не будем забывать о затуманивают мозгов. Хотелось бы не сплоховать и в этой части; но боюсь, как бы меня не подвела моя разочарованность. Вдруг у меня пороху не хватит взяться за дело как следует. Я все-таки, между нами говоря, изрядно зол, и это может помешать.
– Чему помешать? – спросил Кленнэм.
– Помешать мне разыгрывать комедию, которую до меня разыгрывали другие. Повторять обветшалые слова о вдохновенном труде, об упорстве, настойчивости, терпении, делать вид, что ты влюблен в свое искусство, не щадишь для него времени и сил, жертвуешь ему усладами жизни и так далее и тому подобное – словом, продолжать игру с соблюдением всех правил.
– Но разве не должен человек уважать свое призвание, в чем бы оно ни состояло; разве не его святая обязанность поддерживать честь своей профессии, добиваться, чтобы и другие уважали ее так же? – возразил Артур. – А ваша профессия, Гоуэн, в самом деле требует и труда и служения. Признаюсь, мне казалось, что Искусство всегда этого требует.
– Что вы за удивительная личность, Кленнэм! – воскликнул Гоуэн и даже остановился, чтобы окинуть его восхищенным взглядом. – Что за светлая личность! Сразу видно, что вам не знакомы никакие разочарования!
Было бы чрезмерной жестокостью сказать это намеренно, и потому Кленнэм поспешил уверить себя, что это было сказано без всякой задней мысли. Гоуэн между тем положил ему руку на плечо и продолжал, так же беспечно и весело.
– Кленнэм, мне грустно разрушать ваши прекрасные иллюзии – право, я не пожалел бы никаких денег (если бы у меня они были) за способность смотреть на мир сквозь этакие розовые очки. Но поймите, если я пишу картину, я делаю это для того, чтоб ее продать. И все картины пишутся только для этого. Если б мы не рассчитывали продавать их, и притом как можно дороже, мы бы их не писали. Это работа, и как всякая работа, она требует некоторых усилий; но не так уж они велики. Все же остальное – для отвода глаз. Вот одна из выгод или невыгод общения с человеком разочарованным. Вам говорят правду.
Правдой или неправдой было то, что говорил Гоуэн, но его слова проникли в самую душу Кленнэма и дали пишу для новых беспокойных размышлений. Неужели же, думал он, Генри Гоуэн навсегда останется для него источником беспокойства, неужели он ничего не выиграл от того, что сумел покончить с ничьими тревогами, сомнениями и противоречиями? Внутренняя борьба в нем продолжалась; он помнил свое обещание представить мистеру Миглзу его будущего зятя с самой лучшей стороны, а в то же время Гоуэн, как нарочно, раскрывался перед ним во все более неприглядном свете. И сколько он ни твердил себе, что отнюдь не стремился к подобным открытиям и всей душой был бы рад их избегнуть, его невольно мучило опасение, не пристрастен ли он в дурную сторону, не приписывает ли молодому человеку недостатки, которых у него нет на самом деле. Ибо то, что он старался забыть, жило в его памяти, и он хорошо знал, что с первой минуты почувствовал неприязнь к Гоуэну лишь из-за того, что угадал в нем соперника.
Измученный всеми этими мыслями, он уже хотел, чтобы поскорей миновал день свадьбы и новобрачные уехали, а он, оставшись один с мистером и миссис Миглз, мог бы приступить к исполнению деликатной миссии, которую на себя взял. Надо сказать, что последняя неделя для всех в доме была тягостной. Перед дочерью и Гоуэном мистер Миглз всегда сохранял сияющую физиономию; но не раз Кленнэм, заставая его одного, видел, как он сидит, устремив печальный взгляд на весы и лопаточку, или смотрит издали на гуляющих в саду жениха с невестой, и на лице его лежит та самая тень, которая всегда омрачала это лицо в присутствии Гоуэна. Во время приготовлений к торжественному дню пришлось перетряхнуть немало вещей, вывезенных родителями и дочерью из разных путешествий, и даже Бэби не могла удержаться от слез при виде этих немых свидетелей той поры, когда им было так хорошо втроем. Миссис Миглз, самая жизнерадостная и самая хлопотливая из матерей, сновала туда-сюда по дому, весело напевая и подбодряя всех вокруг; но и она, добрейшая душа, подчас укрывалась где-нибудь в кладовой, чтобы там наплакаться досыта, а потом уверяла, что глаза у нее покраснели от маринованного луку, и принималась петь еще веселее прежнего. Миссис Тикит, не обнаружив в Домашнем лечебнике Бухана рецепта на случай душевных ран, бередила эти раны воспоминаниями о детских годах Бэби. Когда ей становилось невмоготу от этого занятия, она посылала наверх сказать «деточке», что, будучи не в туалете, не может выйти в гостиную и просит ее спуститься на кухню; и тут, мешая слезы с поздравлениями среди плошек, скалок и обрезков теста, принималась целовать и миловать свою «деточку» со всей нежностью старой преданной служанки – а это нежность немалая!
Но все приходит в свой черед. Пришел и день свадьбы, а с ним пожаловали все Полипы, приглашенные на торжество.
Был там мистер Тит Полип из Министерства Волокиты; он явился прямо с Мьюз-стрит, Гровенор-сквер, где была его резиденция, в сопровождении дорогостоящей миссис Тит Полип, nee[72] Чваннинг, из-за которой срок от жалованья до жалованья казался ему столь затянутым, и трех не менее дорогостоящих мисс Полип, наделенных таким множеством талантов и совершенств, что, казалось бы, их должны с руками отрывать у родителей, но по странной случайности родительские руки до сих пор оставались целы, и все три девицы прочно сидели в домашнем гнезде. Был тут и Полип-младший, также из Министерства Волокиты, для такого случая временно отложивший попечение о судовых сборах (справедливость требует признать, что судовые сборы от этого не пострадали). Был и обходительный молодой Полип из того же Министерства, принадлежавший к менее чопорной ветви рода; он относился к брачной церемонии легко и весело, точно видел в ней один из церковных вариантов великого принципа: не делать того, что нужно. Были еще три молодых Полипа из трех других ведомств, личности весьма пресные, которым явно недоставало приправы; они «отбывали» свадьбу, как отбывали бы путешествие к берегам Нила, красоты Рима, древности Иерусалима или концерт модного певца.
Но была там и более крупная дичь. Был не кто иной как лорд Децимус Тит Полип, весь пропитанный ароматом Волокиты – тем самым, которым пахнут сумки для депеш. Да, да, сам лорд Децимус Тит Полип, тот, кого вознесла на высоты чиновного мира одна крылатая фраза, сказанная с негодованием в голосе: «Милорды, я отнюдь не уверен, что министру нашей свободной страны надлежит стеснять филантропию, чинить препоны благотворительной деятельности, гасить общественное рвение, подавлять предприимчивость, сковывать дух самостоятельности и инициативы в народе». Иными словами сей великий государственный муж отнюдь не был уверен, что кормчему корабля надлежит заниматься чем-либо, кроме успешного обделывания собственных дел на берегу, благо экипаж неустанно трудясь у насосов, откачивающих воду, и без него не даст судну пойти ко дну. Этим гениальным открытием в области искусства не делать того, что нужно, лорд Децимус прославился сам и еще более прославил великий род Полипов; и с тех пор, если какой-нибудь член парламента в необдуманном стремлении делать то, что нужно, вносил на рассмотрение той или другой палаты соответствующий билль, можно было заранее петь ему отходную, как только лорд Децимус Тит Полип поднимался со своего места и под одобрительные возгласы прочих Волокитчиков начинал исполненным благородного негодования тоном: «Милорды, я отнюдь не убежден, что мне, как министру нашей свободной страны, надлежит стеснять филантропию, чинить препоны благотворительной деятельности, гасить общественное рвение, подавлять предприимчивость, сковывать дух самостоятельности и инициативы в народе». Открытие, сделанное лордом Децимусом, разрешило в политике проблему вечного двигателя. Оно не знало износу, хотя им без конца пользовались во всех государственных учреждениях страны.
Еще был там не отстававший от своего достойного друга и сородича Уильям Полип, тот, что в свое время вступил в знаменательную коалицию с Тюдором Чваннингом. У него имелся собственный рецепт, как не делать того, что нужно: иногда он действовал через спикера, требуя, чтобы последний «сообщил палате, на какой Прецедент ссылается достоуважаемый сочлен, пытаясь совратить нас на путь столь опрометчивых решений»; иногда непосредственно обращался к достоуважаемому сочлену с покорнейшей просьбой изложить сущность упомянутого Прецедента; иногда предупреждал достоуважаемого сочлена, что он, Уильям Полип, сам постарается найти Прецедент; чаще же всего враз укладывал достоуважаемого сочлена на обе лопатки, объявив, что Прецедента не имеется вовсе. Но так или иначе существительное «Прецедент» и глагол «совратить» были той парой боевых коней, на которых маститый Волокитчик уверенно мчал к намеченной цели. Нужды нет, что достоуважаемый сочлен уже двадцать пять лет старался, бедняга, совратить Уильяма Полипа на путь каких-либо решений, и все напрасно; Уильям Полип всякий раз призывал палату, а заодно (так, между прочим) и страну, рассудить, прав ли он, не давая себя совращать. Нужды нет, что по здравому смыслу и логике вещей достоуважаемый сочлен никак не мог, несчастный, подыскать Прецедент для решения, которого добивался; Уильям Полип, нимало не смущаясь, благодарил достоуважаемого сочлена за остроумный ответ, и тут же убивал его наповал заявлением, что Прецедента нет, а коль скоро нет Прецедента, то и говорить не о чем. Можно бы, пожалуй, возразить, что мудрость Уильяма Полипа – сомнительная мудрость; ведь этак и мир, над которым он мудровал, не был бы создан; а если бы и был создан по недосмотру, то не вышел бы из состояния хаоса. Но «Прецедент» и «совратить» звучало так грозно, что желающих возражать не находилось.
Еще был там Полип-непоседа, который за короткое время сменил десятка два должностей, занимая по две, по три зараз, и которому принадлежала честь изобретения остроумной уловки, с успехом применявшейся им во всех учреждениях, где верховодили Полипы. Суть ее сводилась к тому, что на парламентский запрос, касавшийся одного предмета, он давал ответ, касавшийся другого. Этот метод приносил отличные результаты и снискал его изобретателю почет и уважение в Министерстве Волокиты.
Была также горсточка Полипов помельче, из тех, что еще не успели выйти в люди и, так сказать, находились на испытании. Это они всегда околачивались на лестнице и в кулуарах палаты, готовые по команде явиться в зал, если требуется кворум, или попрятаться по углам, если желательно, чтобы кворума не оказалось; они усердно кричали «Внимание!» или «Долой!», аплодировали или свистели по указанию старших в роде; они забивали повестку дня всякой чепухой, не оставляя места для того, что желали бы предложить другие; они оттягивали рассмотрение неприятных вопросов до конца заседания или до конца сессии, а потом со всем пылом добродетельных патриотов принимались вопить, что время упущено; они послушно разъезжали по стране и на всех перекрестках клялись, что лорд Децимус спас торговлю от столбняка, а промышленность от паралича, что он удвоил урожай зерна, и учетверил запасы сена, и предотвратил исчезновение из банковских подвалов несметных количеств золота. Это их старшие в роде Полипов рассылали как попало по общественным сборищам и званым обедам, где они усердствовали в восхвалении своих именитых родственников, подавая их под соусами разнообразнейших заслуг. Они исправно являлись на всевозможные выборы, по первому слову и на любых условиях уступали свои депутатские места, носили поноску, стояли на задних лапках, льстили, хитрили, занимались подкупами, не брезговали никакой грязью, словом, не щадя сил, трудились на благо обществу. И за пятьдесят лет не было случая, чтобы в списках Министерства Волокиты оказалось хоть одно свободное место, от государственного казначея до консула в Китае, а от консула в Китае до генерал-губернатора Индии, на которое уже не числились бы претендентами многие, а то и все эти изголодавшиеся и цепкие Полипы.
Ясно, что из каждой разновидности Полипов присутствовала на свадьбе только горсточка – ведь всего-то их там было с полсотни, а что такое полсотни для тех, кому имя легион! Но и эта горсточка казалась полчищем в туикнемском коттедже, который она заполнила целиком. Полип соединил брачушихся вечными узами, другой Полип помогал при этом, и сам лорд Децимус Тит Полип повел к столу миссис Миглз, уверенный, что так ему и надлежит поступить.
Свадебный завтрак прошел не так гладко и весело, как можно было ожидать. Мистер Миглз, хоть и был польщен присутствием столь высоких и почетных гостей, чувствовал себя несколько принужденно. Миссис Гоуэн чувствовала себя вполне непринужденно, но это отнюдь не улучшало самочувствия мистера Миглза. Жива была легенда о том, что не мистер Миглз, а знатная родня жениха так долго служила помехой браку, но что в конце концов знатная родня пошла на уступки и тем было достигнуто соглашение; никто об этом прямо не говорил, но это как бы подразумевалось всеми сидящими за столом. Полипы, видимо, только ждали, когда окончится торжество, которое они великодушно осчастливили своим присутствием, а дальше они вовсе не собирались знаться с этими Миглзами; а Миглзы испытывали примерно то же по отношению к Полипам. Гоуэн, памятуя разочарование, постигшее его по милости родичей (которых он, может быть, потому и разрешил матери пригласить, что предвкушал возможность доставить им несколько неприятных минут), без конца разглагольствовал о своей бедности, о том, что не теряет надежды как-нибудь своей кистью заработать жене на кусок хлеба, и покорнейше просит своих кузенов (больших, нежели он, баловней судьбы), если бы они пожелали украсить свой дом картинами, не забыть при таком случае о бедном художнике, доводящимся им родней. Лорд Децимус, истинный златоуст на своем парламентском пьедестале, здесь превратился вдруг просто в болтуна – лепетал, поздравляя новобрачных, такие пошлости, от которых у самых верных его адептов волосы встали бы дыбом, и топтался с добродушной тупостью слона в лабиринтах собственных фраз, не умея найти из них прямого выхода. Мистер Тит Полип не мог не заметить присутствия в доме лица, грозившего однажды нарушить (если бы это было возможно) величественную сосредоточенность, с которой он всю свою жизнь позировал сэру Томасу Лоуренсу; а мистер Полип-младший негодующим шепотом сообщил двум молодым недоумкам из числа своих родственников, что здесь… э-э… послушайте, сидит один тип, так он раз пришел в Министерство, хотя ему не был назначен прием, и заявил, что он, знаете, хотел бы узнать; и… э-э… послушайте, вот будет номер, если он вдруг вскочит из-за стола и закричит, что он, знаете, хотел бы узнать, здесь же, сию же минуту (а что вы думаете, от таких, знаете, невоспитанных радикалов всего можно ожидать).
Самые волнующие минуты этого дня для Кленнэма оказались самыми мучительными. Когда настало время мистеру и миссис Миглз проводить Бэби из дому, зная, что никогда больше она не вернется в этот дом прежнею Бэби, родительской отрадой и утешением, все трое бросились друг другу в объятия (это происходило в комнате с двумя портретами, где не было посторонних), и трудно было вообразить себе более трогательное и безыскусное Зрелище. Даже Гоуэна проняло, и на восклицание мистера Миглза: «Смотрите же, Гоуэн, берегите ее!» – он ответил чистосердечно: «Не нужно так огорчаться, сэр! Даю вам слово, что все будет хорошо».
Последние слезы, последние ласковые слова прощания, последний доверчиво молящий взгляд в сторону Кленнэма – и Бэби откинулась на подушки кареты рядом со своим мужем, махавшим рукой из окошка. Но прежде чем карета скрылась на дороге, которая вела в сторону Дувра, откуда-то из-за угла вывернулась верная миссис Тикит в шелковом платье и черных как смоль буклях и бросила ей вслед свои башмаки, к немалому изумлению высокопоставленных гостей, бывших свидетелями этого происшествия.
Ничто более не удерживало гостей в Туикнеме; к тому же главных Полипов призывали неотложные обязанности: нужно было позаботиться о том, чтобы пакетботы, покидавшие в этот день Англию, не отправились, чего доброго, прямо по назначению, а пустились бы блуждать по морям на манер Летучего Голландца;[73] нужно было вовремя вставить палки в колеса кое-каких немаловажных дел, которым без их присмотра грозила опасность осуществиться. Поэтому они тут же один за другим и распрощались, любезно дав хозяевам почувствовать, какую огромную жертву принесли, удостоив их своего посещения. Именно так они всегда вели себя по отношению к Джону Буллю,[74] снисходя к его убожеству с высот своего чиновного величия.
Пусто и тоскливо сделалось в доме, пусто и тоскливо стало на душе у родителей и у Кленнэма. И только в одной мысли мистеру Миглзу удалось почерпнуть некоторое утешение.
– Приятно все же вспомнить, Артур, – сказал он Кленнэму.
– О прошлом?
– Да – то есть о том, какое было отменное общество.
Это отменное общество заставило его почувствовать себя ничтожным и угнетенным в собственном доме, но сейчас он думал о нем с удовольствием. «Весьма, весьма приятно, – то и дело повторял он в течение вечера. – Такое общество!»
Глава XXXV
Что еще прочитал Панкс на руке Крошки Доррит
В один из этих дней мистер Панкс согласно уговору рассказал Кленнэму до конца историю своего гаданья и поведал ему судьбу Крошки Доррит, которую это гаданье перед ним раскрыло. Ее отец, как выяснилось, был Законным наследником крупного состояния, которому долгие годы не находилось хозяина – а тем временем оно все росло и росло. Сейчас права мистера Доррита были полностью доказаны, ничто не стояло на его пути; стены тюрьмы рушились, ворота были распахнуты настежь; один росчерк пера должен был сделать Отца Маршалси богачом.
В розысках, которые привели к установлению истины, мистер Панкс проявил безошибочное чутье, неистощимое терпение и редкую способность сохранять тайну.
– Помните ли вы, сэр, – сказал Панкс, – тот вечер, когда мы с вами шли по Смитфилду и говорили о моих склонностях – мог ли я тогда думать, что дело обернется подобным образом! Мог ли я думать, сэр, расспрашивая вас о корнуоллских Кленнэмах, что когда-нибудь нам придется беседовать о дорсетширских Дорритах!
Он подробно рассказал, как его внимание привлекла фамилия Крошки Доррит, потому что эта фамилия уже стояла в его записной книжке. Как он сперва не придал этому большого значения, зная по опыту, что совпадение фамилий еще не доказывает наличия какого-либо родства, – даже если однофамильцы к тому же еще и земляки, – но невольно подумал о том, какое чудесное превращение ожидало бы скромную маленькую швею, если бы она вдруг оказалась причастной к богатому наследству. Как эта мысль постепенно завладела им, быть может, потому, что в маленькой швее было что-то необычное, привлекавшее и тревожившее его любопытство. Как он ощупью, вслепую начал поиски («рылся точно крот, сэр»), шаг за шагом, пядь за пядью прокладывая ход к истине. Как на первых порах деятельности, получившей столь образное определение (для пущего сходства с кротом мистер Панкс зажмурился и напустил волосы на лоб), он то и дело переходил от надежды к унынию, от проблесков света к полной тьме и обратно. Как завязал знакомства в тюрьме и сделался ее постоянным и привычным посетителем, а там уж ему не стоило никакого труда войти в расположение к мистеру Дорриту и его сыну, с которыми он часами болтал о разных пустяках («А сам все рылся, все рылся», – продолжал мистер Панкс), и в конце концов они же, ничего не подозревая, и навели его на след, сообщив кое-какие подробности из прошлого семьи, которые он сопоставил с тем, что уже знал раньше. Как, наконец, мистеру Панксу стало ясно, что он обнаружил законного наследника крупнейшего состояния и теперь остается только подкрепить это открытие формальными доказательствами, чтобы оно получило юридическую силу. Как он решил довериться своему квартирохозяину, мистеру Рэггу, и, взяв с него торжественный обет молчания, предложил разделить с ним дальнейшие труды по рытью ходов к истине. Как, зная сердечную склонность Джона Чивери, они надумали использовать его в качестве своего единственного агента и помощника. И как до этого самого дня, когда видные авторитеты в финансовых и юридических делах подтвердили полный успех их неустанных стараний, они свято хранили тайну.
– Таким образом, сэр. – заключил Панкс, – если бы все провалилось в последнюю минуту, скажем, за день до того, как я показал вам наши документы, или даже еще позднее, никто, кроме нас, не был бы обманут в своих надеждах и не потерпел бы хоть пенни убытку.
Кленнэма, который слушал рассказ, то и дело взволнованно пожимая рассказчику руку, последние слова навели на мысль, до сих пор не приходившую ему в голову, и он с изумлением воскликнул:
– Но, мой милый мистер Панкс, ведь эти розыски должны были стоить вам кучу денег!
– Еще бы, сэр! – отвечал Панкс, сияя торжеством. – Это нам влетело в копеечку, хоть мы экономили, как только могли. И позвольте вам сказать, тут пришлось столкнуться с немалыми затруднениями.
– Могу себе представить! – подхватил Кленнэм. – Но вы так замечательно сумели преодолеть все затруднения, связанные с этим делом! – И он снова пожал ему руку.
– Хотите знать, как я действовал, – сказал Панкс, приводя свои волосы в столь же растрепанное состояние, в каком находились его чувства. – Сперва я потратил все свои личные сбережения. Но их хватило ненадолго.
– Мне совестно это слышать, – сказал Кленнэм, – хотя сейчас это уже значения не имеет. Но что же вы потом стали делать?
– Потом, – отвечал Панкс, – я занял денег у хозяина.
– У мистера Кэсби? – переспросил Кленнэм. – Что за благородный старый джентльмен!
– Еще бы, просто ангел! – отозвался мистер Панкс, издавая целую гамму разнообразных фырканий. – Сама доброта! Воплощенное человеколюбие! Святая душа! Золотое сердце! Он мне их ссудил из двадцати процентов, сэр. Меньше мы никогда не берем.
Артур должен был признаться себе, что несколько поторопился прийти в умиление.
– Я сказал этому образцу христианских добродетелей, – продолжал мистер Панкс, со вкусом отчеканивая каждое слово, – что набрел на одно дельце, на котором можно недурно поживиться – недурно поживиться, так я ему и сказал, – но только для начала нужны кое-какие оборотные средства. И, дескать, не ссудит ли он мне под вексель требуемую сумму. Что ж, он охотно согласился, из двадцати процентов; да, как человек деловой, позаботился включить эти двадцать процентов в общую цифру долга. Если бы моя затея сорвалась, мне бы пришлось семь лет мотыжить для него за половинное жалованье. Но ведь на то он и Патриарх, такому человеку не грех послужить и за полцены – и даже вовсе бесплатно.
Ни за что на свете Артур не взялся бы решить, всерьез он говорит или нет.
– Когда и эти деньги кончились, сэр, – продолжал между тем Панкс, – а они все-таки кончились, хоть я и выжимал их из себя по капле, словно собственную кровь, – мне пришлось обратиться к мистеру Рэггу. Я решил сделать заем у мистера Рэгга (или у мисс Рэгг, что одно и то же; у нее есть небольшой капиталец, доставшийся ей благодаря одной удачной судебной спекуляции). Он с меня спросил десять процентов, и сам считал, что это немало. Но ведь мистер Рэгг обыкновенный человек, сэр. Волосы у него рыжие, и он их коротко стрижет. И шляпу носит самую обыкновенную: с высокой тульей, с узкими полями. И благообразия в нем не больше, чем в деревянной кегле.
– Теперь, однако, мистер Панкс, – сказал Кленнэм, – вы должны быть щедро вознаграждены за все ваши труды и расходы.
– Я на это и рассчитываю, сэр, – сказал Панкс. – Контракта я не заключал, действовал за свой риск. Уговор у меня был разве что только с вами – ну что ж, я его выполнил. Если после возмещения всех издержек и после расчета с мистером Рэггом мне очистится тысяча фунтов, это будет для меня целый капитал. Поручаю вам уладить это дело. А теперь я хочу, чтобы вы сообщили обо всем семейству Доррит, – как, решите сами. Мисс Эми Доррит сегодня с утра будет у миссис Финчинг. Только не надо медлить. Чем скорей они все узнают, тем лучше.
Этот разговор происходил в спальне у Кленнэма, еще лежавшего в постели. Мистер Панкс ворвался к нему чуть свет, перебудив весь дом своим стуком, и тут же, с ходу, даже не присев, принялся выкладывать все подробности дела, завалив постель разными бумагами. Под конец он объявил, что торопится к мистеру Рэггу (должно быть, от переполнения чувств хотел, чтобы тот снова подставил ему спину), поспешно собрал свои бумаги, и не успел Кленнэм опомниться, как его пыхтенье уже донеслось откуда-то снизу.
Кленнэм, разумеется, не откладывая, отправился к мистеру Кэсби. Он так спешил, что очутился на углу улицы, где обитал Патриарх, почти за час до того времени, когда обычно приходила на работу Крошка Доррит, но подумал, что так даже лучше: он пройдется не торопясь, и его волнение успеет улечься до встречи с нею.
Когда он вернулся на патриаршую улицу и, постучав блестящим медным молотком, был впущен в дом, ему ответили, что Крошка Доррит уже пришла, и предложили подняться в гостиную Флоры. Крошки Доррит он там, однако, не застал, а застал Флору, которая при виде его вытаращила глаза от изумления.
– Господи боже, Артур – то есть Дойс и Кленнэм! – воскликнула названная дама. – Вот уж кого не ждала сейчас, и ах, пожалуйста, извините, что я в капоте, но разве же мне могло прийти в голову, а он еще к тому же и линялый, но дело в том, что наша маленькая приятельница шьет мне новое… новую… впрочем тут совершенно нечего стесняться, вы отлично знаете, что такое юбка, и мы собирались сразу после завтрака устроить примерку, вот поэтому-то, но хуже всего, что он дурно накрахмален.
– Это мне следует просить извинения, – сказал Артур, – за такой ранний и бесцеремонный визит; но когда я вам объясню, чем он вызван, вы, верно, меня простите.
– В былые дни, Артур, – возразила миссис Финчинг, – то есть, ради бога, простите, Дойс и Кленнэм, которые теперь очень далеко, пусть так, но когда смотришь издали, это придает особое очарование, впрочем тут, должно быть, все зависит от того, на что смотришь, но я отвлеклась и забыла, о чем начала говорить, это вы виноваты.
Она томно глянула на него и продолжала:
– В былые дни, хотела я сказать, Артуру Кленнэму – Дойс и Кленнэм, разумеется, другое дело – не пришло бы в голову просить извинения, в какой бы час он ни явился в этот дом, но что было, то сплыло, как говорил бедный мистер Ф., когда бывал не в духе, а это с ним случалось, стоило ему поесть свежих огурцов.
Она заваривала чай в ту минуту, когда Артур вошел в комнату, и теперь торопилась довести эту процедуру до конца.
– Папаша в столовой, – произнесла она таинственным шепотом, закрывая чайник крышкой, – долбит яйцо ложечкой, точно дятел клювом, потому что глаза у него в Биржевом листке, он и не узнает, что вы здесь, а наша маленькая приятельница кроит наверху на большом столе, правда, она сейчас придет, но вы сами знаете, что ей вполне можно довериться.
Тут Артур ответил, что, собственно, затем и пришел так рано, чтобы повидать их маленькую приятельницу, и постарался в немногих словах объяснить, что именно он должен сообщить их маленькой приятельнице. Услышав столь необычайное известие, Флора всплеснула руками и, добрая душа, залилась слезами искренней радости.
– Только, ради бога, дайте мне сначала уйти, – воскликнула она наконец и, зажав руками уши, бросилась к двери, – а то я непременно упаду в обморок и раскричусь и всех переполошу, ах, милая деточка, только недавно пришла такая славная, тихонькая, скромненькая, и такая бедная-бедная, и вдруг состояние, подумать только, но это по заслугам! Пойду расскажу тетушке мистера Ф., можно. Артур, да, да, на этот раз Артур, а не Дойс и Кленнэм, в виде исключения, если конечно вы не возражаете.
Артур в знак согласия молча кивнул, так как слова не проникли бы сквозь плотно прижатые к ушам руки Флоры. Последняя в свою очередь кивнула в знак благодарности и исчезла за дверью.
Каблучки Крошки Доррит уже стучали по лестнице; еще минута, и она показалась на пороге. Все усилия Кленнэма придать своему лицу обыкновенное, будничное выражение ни к чему не привели: стоило ей взглянуть на него, работа выпала у нее из рук, и она с испугом воскликнула:
– Мистер Кленнэм! Что случилось?
– Ничего, ничего! То есть я хочу сказать, ничего дурного. Вы сейчас что-то услышите от меня, но это что-то очень хорошее.
– Очень хорошее?
– Да, большая радость.
Они стояли у окна, и свет отражался в ее глазах, неподвижно устремленных на него. Видя, что она близка к обмороку, он обнял ее одной рукой, и она ухватилась за эту руку, отчасти потому, что нуждалась в опоре, отчасти же, чтобы сохранить эту позу, позволявшую ей так пристально вглядываться в его лицо. Ее губы шевелились, как будто повторяя: «Большая радость». Он снова произнес эти слова вслух и добавил:
– Дорогая моя Крошка Доррит! Ваш отец…
Бледное личико словно оттаяло при этих словах, и на нем заиграли отсветы чувства. Но то было болезненное чувство. Она дышала слабо и прерывисто. Он обнял бы ее крепче, если бы не ее взгляд, в котором явственно читалась мольба не шевелиться.
– Ваш отец будет свободен не позже чем через неделю. Он еще ничего не знает об этом; мы сейчас пойдем и расскажем ему. Ваш отец будет свободен через несколько дней – через несколько часов. Мы должны пойти и рассказать ему, слышите!
Эти слова заставили ее опомниться. Отяжелевшие веки приподнялись.
– Но это еще не все. Мои добрые вести на этом не кончаются, милая Крошка Доррит. Хотите знать остальное?
Одними губами она ответила: «Да».
– Выйдя на свободу, ваш отец не окажется нищим. Он не будет терпеть нужду. Хотите, чтобы я сказал вам все до конца? Но помните, он ничего не знает, и мы сейчас должны пойти рассказать ему.
Она словно просила дать ей собраться с силами. Он помедлил немного, не отнимая руки, потом склонился ниже, чтобы разобрать ее шепот.
– Вы просите, чтобы я продолжал?
– Да.
– Ваш отец будет богат. Он уже богат. Большое состояние лежит и ждет только того, чтобы он официально вступил в права наследства. Отныне вы все богаты. Хвала небу за то, что ваше беспримерное мужество и дочерняя любовь получили, наконец, награду!
Он поцеловал ее. Она прижалась к его плечу головой, сделала движение, словно хотела обнять его за шею, и с криком «Отец! Отец!» лишилась чувств.
Вернувшаяся Флора уложила ее на диван и принялась хлопотать вокруг нее, столь причудливо мешая заботливые уговоры с обрывками рассуждений по поводу случившегося, что ни один здравомыслящий человек не взялся бы судить, настаивает ли она, чтобы тюрьма Маршалси проглотила ложечку невостребованных доходов, отчего ей непременно сделается лучше; или же поздравляет отца Крошки Доррит с получением в наследство ста тысяч флаконов нюхательной соли; или же она накапала семьдесят пять тысяч лавандовых капель на пятьдесят тысяч кусков сахару и умоляет Крошку Доррит подкрепить этим легким снадобьем свои силы; или хочет смочить уксусом виски Дойса и Кленнэма и отворить окно, чтобы дать побольше воздуха покойному мистеру Ф. Всю эту неразбериху еще усиливали возгласы, несшиеся из соседней комнаты, где тетушка мистера Ф., судя по всему, дожидалась завтрака, находясь еще в горизонтальном положении; скрытая от глаз присутствующих, эта непримиримая дама заполняла редкие паузы в речи Флоры краткими саркастическими выпадами такого рода: «Уж он-то тут ни при чем, будьте уверены!», или: «Пусть не вздумает похваляться, что это его заслуга!», или: «Он бы сам скорей удавился, чем подарил им хоть пенни из своего кармана!» – цель которых заключалась в том, чтобы умалить роль Кленнэма в сделанном открытии и дать выход мрачной ненависти, которую он имел несчастье ей внушить.
Но желание поскорей увидеть отца и сообщить ему радостное известие, чтобы он ни минуты дольше не оставался в неведении относительно счастливого поворота в его судьбе, лучше всех лекарств и всех дружеских забот помогло Крошке Доррит прийти в себя. «Скорей пойдемте к нему! Скорей пойдемте к моему милому, дорогому отцу и расскажем ему обо всем!» – были первые слова, которые она произнесла, очнувшись. Ее отец, ее отец! Только о нем она говорила, только о нем думала. И когда, опустившись на колени, она возблагодарила небо, это была благодарность за него, за ее отца.
Доброе сердце Флоры не могло остаться равнодушным к такому трогательному зрелищу, и она проливала потоки слез над чайной посудой.
– Господи боже мой, – всхлипывала она, – никогда я так не расстраивалась с того самого дня, когда ваша мамаша и мой папаша, пожалуйста, Артур, да, на этот раз не Дойс и Кленнэм в виде исключения, передайте бедняжечке чашку чаю и присмотрите, сделайте милость, чтобы она хоть пригубила, о болезни мистера Ф. я и не говорю, это другое дело, и подагра совсем не то, что дочерняя привязанность, хотя для окружающих очень тяжело и мистер Ф. был просто мучеником, шутка сказать, держи все время ногу вытянутой, а виноторговля сама по себе очень горячительное занятие, они ведь там все время угощают друг друга, без этого нельзя, ну просто как во сне, еще сегодня утром и в мыслях ничего такого не было, и вдруг целая куча денег, но вы должны себя заставить, моя душенька, иначе у вас сил не хватит рассказать ему все, хотя бы по одной ложечке, а может быть стоит попробовать лекарство, прописанное моим доктором, правда запах не очень приятный, но я себя заставляю и мне очень помогает, что, не хочется, а вы думаете, мне хочется, радость моя, просто раз нужно для здоровья, приходится делать над собой усилие, все теперь вас станут поздравлять, одни от души, другие скрепя сердце, но никто, можете быть уверены, не порадуется так искренне, как я радуюсь, хоть я отлично знаю, что говорю много глупостей, вот и Артур вам скажет, на этот раз не Дойс и Кленнэм в виде исключения, ну а теперь я с вами попрощаюсь, моя милочка, благослови вас бог и пошли вам всякого счастья, а что касается платья, так вот вам мое слово, я его не дам дошивать никому другому, а сберегу, как оно есть, на память о вас, и так оно у меня и будет называться, Крошка Доррит, хоть я никогда не понимала, откуда такое странное прозвище и теперь уж, должно быть, и не пойму никогда.
Так Флора прощалась со своей любимицей. Крошка Доррит поблагодарила ее, несколько раз расцеловав в обе щеки; после чего они с Кленнэмом вышли, наконец, из патриаршего дома, наняли экипаж и поехали в Маршалси.
Странно ей было ехать по знакомым убогим уличкам и думать о том, что это больше не ее мир, что для нее теперь должна начаться другая жизнь, полная довольства и роскоши. Когда Артур заметил ей, что скоро все испытания останутся позади, и она будет ездить в собственной карете, и совсем иные картины будут представляться ее взгляду, – это даже испугало ее. Но стоило ему перевести разговор на ее отца и заговорить про то, как он будет разъезжать на собственных лошадях, во всей пышности и блеске своего нового положения – слезы радости и невинной гордости хлынули из глаз Крошки Доррит. Видя, что счастье для нее только в мысли о счастье отца, Артур продолжал рисовать ей эти радужные образы; и так, минуя одну грязную улицу за другой, приближались они к тюрьме, где их ждал тот, кому они везли радостную весть.
Когда мистер Чивери, дежуривший в этот час, отомкнул перед ними тюремные ворота, что-то в выражении их лиц сразу показалось ему странным и удивительным. Он так недоуменно уставился им вслед, как будто явственно видел, что за каждым из них шествует по привидению. Несколько пансионеров, повстречавшиеся им во дворе, тоже оглянулись на них с любопытством, а затем подошли и стали шептаться с мистером Чивери, который все еще стоял у входа в караульню. Здесь, в этом маленьком кружке, и зародился слух о том, что Отец Маршалси выходит на волю. Не прошло и пяти минут, как этот слух облетел всю тюрьму, вплоть до самых отдаленных уголков.
Крошка Доррит толкнула дверь, и они вошли. Отец Маршалси, в своем старом сером халате и черной ермолке, сидел на солнышке у окна и читал газету. Очки он держал в руке; должно быть, только что снял их, когда знакомые шаги на лестнице заставили его оглянуться. Его удивило ее возвращение в неурочный час; удивил и приход вместе с нею Артура Кленнэма. Когда они подошли ближе, ему бросилось в глаза то непривычное выражение их лиц, которое привлекло общее внимание на тюремном дворе. Он не встал, не спросил ничего; только, положив очки на столик, рядом с газетой, всматривался в лица вошедших, и губы его слегка дрожали. Заметив протянутую ему руку Артура, он пожал ее, но не с обычным величественным видом; потом повернулся к дочери, которая села подле него, обняв его за плечи, и внимательно посмотрел ей в глаза.
– Отец! У меня сегодня большая радость!
– У тебя сегодня радость, дитя мое?
– Да, отец! Мистер Кленнэм принес мне такую прекрасную, такую замечательную весть, и она касается вас. Если бы он по своей доброте не позаботился подготовить меня – подготовить к тому, что мне предстояло услышать, отец, – я бы, верно, не выдержала.
Она вся дрожала от волнения, слезы текли по ее лицу. Он вдруг схватился рукой за сердце и поднял глаза на Кленнэма.
– Не нужно торопиться, сэр, – сказал Кленнэм. – Соберитесь спокойно с мыслями. И пусть это будут мысли о самых радостных, самых счастливых событиях в жизни. Бывает ведь, что человеку вдруг улыбнется счастье. Случалось это раньше, случается и теперь. Редко, но случается.
– Мистер Кленнэм! Вы хотите сказать, – вы хотите сказать, что это может случиться со… – он прижал руку к груди, не решаясь договорить: «со мной».
– Может, – отвечал Кленнэм.
– Каким же образом? – спросил Отец Маршалси, все еще прижимая левую руку к груди, а правой передвигая очки на столе, так, чтобы они лежали вровень с краем газеты, – каким же образом мне может улыбнуться счастье?
– Позвольте ответить вопросом на вопрос. Скажите, мистер Доррит, какое событие в жизни было бы для вас самым неожиданным и самым счастливым? Говорите смело, не бойтесь помечтать вслух.
Отец Маршалси с минуту пристально глядел на Кленнэма, и казалось, за эту минуту он превратился в дряхлого и немощного старика. Солнце ярко освещало стену за окном, золотя железные острия. Он отнял руку от груди и медленно простер ее вперед, указывая на Стену.
– Ее больше нет, – сказал Кленнэм. – Рухнула. Старик все также пристально смотрел на него, не меняя позы.
– А там, где она была, – веско и отчетливо произнес Кленпэм, – вас ждет не только свобода, но и возможность наслаждаться всем тем, что так долго было скрыто от вас этой стеной. Мистер Доррит, я счастлив сказать вам, что через несколько дней вы будете свободным человеком и обладателем большого состояния. От всей души поздравляю вас с этой переменой в вашей судьбе и с началом новой, счастливой жизни, в которую скоро вы сумеете повести ту, что навсегда останется самым ценным из ваших богатств – сокровище, ниспосланное вам в утешение, – дочь, сидящую рядом с вами.
С этими словами он крепко пожал старику руку; а Крошка Доррит приникла щекой к щеке отца и, своими объятиями поддерживая его в этот радостный час, так же как в долгие годы лишений и бедствий она поддерживала его своей преданной и самоотверженной любовью, дала волю чувствам благодарности, надежды, восторга и счастья – за него, все только за него! – переполнившим ее Душу.
– Я теперь увижу своего дорогого отца таким, каким никогда не видала! Увижу его лицо незатуманенным тенью печали! Увижу таким, каким его знала моя бедная мать. О, какое счастье, какое счастье! Мой милый, дорогой мой отец! Слава богу, слава богу!
Он принимал ее ласки и поцелуи, но не отвечал на них, только его рука легла на ее плечи. За все это время он ни слова не произнес и лишь переводил взгляд с одного на другого. Потом он вдруг стал дрожать словно в ознобе. Артур шепнул Крошке Доррит, что надо дать ему вина, и со всех ног бросился в кофейню. Пока слуга ходил за вином в погреб, Кленнэма обступили любопытствующие; но на все вопросы он лишь коротко отвечал, что мистер Доррит получил наследство.
Вернувшись, он увидел, что Крошка Доррит усадила отца в кресло, развязала ему галстук и расстегнула рубашку. Они налили в стакан вина и поднесли к губам старика. Сделав несколько глотков, он взял стакан из их рук и допил до дна. Потом откинулся на спинку кресла, закрыл лицо носовым платком и заплакал.
Кленнэм выждал немного, а затем стал рассказывать те подробности, которые знал, в расчете, что это несколько отвлечет старика и поможет ему оправиться от первого потрясения. Говорил он нарочно медленно и самым непринужденным тоном, причем старался особенно подчеркнуть заслуги Панкса.
– Он – кха, – он получит щедрое вознаграждение, сэр, – сказал Отец Маршалси и, встав с кресла, возбужденно забегал по комнате. – Прошу вас не сомневаться, мистер Кленнэм, что все, кто принимал участие в этом деле, будут – кха, – будут щедро вознаграждены. Никто, дорогой сэр, не сможет пожаловаться, что его услуги остались неоцененными. Мне особенно приятно будет возвратить – кхм – те небольшие суммы, которыми вы ссужали меня, сэр. Буду также весьма признателен, если вы, не откладывая, сообщите мне, сколько вам должен мой сын.
Ему никакой надобности не было метаться по комнате, но он не мог устоять на месте.
– Все получат свое, – повторял он. – Я не выйду отсюда, пока на мне будет хоть пенни долгу. Каждый, кто – кха – оказывал внимание мне и моему семейству, будет награжден. Чивери будет награжден. Юный Джон будет награжден. Мое искреннее желание и твердое намерение – быть как можно более щедрым, мистер Кленнэм.
– Вам могут срочно понадобиться деньги, мистер Доррит, – сказал Артур, кладя свой кошелек на стол. – Прошу вас располагать моим кошельком. Я нарочно захватил его с собой на этот случай.
– Благодарю вас, сэр. Охотно принимаю сейчас то, что час тому назад совесть не позволила бы мне принять. Крайне вам признателен за эту кратковременную ссуду. Весьма кратковременную, однако пришедшуюся весьма кстати. – Он зажал кошелек в руке и снова принялся бегать из угла в угол. – Будьте столь добры, сэр, присовокупить эту сумму к тем, о которых я только что упоминал; и главное, не забудьте ссуды, данные моему сыну. Общую цифру долга вы мне сообщите на словах, этого будет вполне достаточно – кха, – вполне достаточно.
Тут взгляд его упал на дочь, сидевшую на прежнем месте, и он остановился на миг, чтобы поцеловать ее и погладить по голове.
– Нужно будет найти портниху, дитя мое, и поскорей обновить твой чересчур скромный гардероб. Необходимо также подумать о Мэгги; нельзя ли сделать так, чтобы она выглядела – кха – поприличнее, да, поприличнее. Эми, Эми, а твоя сестра, а твой брат! А мой брат, твой дядя Фредерик – бедняга, может быть, эта новость вдохнет в него немного жизни! Надо тотчас же послать за ними. Должны же они узнать о том, что произошло. Мы сообщим им об этом исподволь, осторожно, но они должны узнать как можно скорее. Наша обязанность перед ними и перед самими собой не допустить, чтобы они – кхм, – чтобы они что-нибудь делали, начиная с этой минуты.
Так он впервые в жизни намекнул на то, что его близкие трудятся ради куска хлеба и ему об этом известно.
Он все еще суетился, сжимая в руке кошелек, как вдруг со двора донесся оживленный гул голосов.
– Ну, все узнали, – сказал Кленнэм, выглянув в окошко. – Вы не покажетесь им, мистер Доррит? Они, должно быть, от души радуются за вас и хотели бы вас видеть.
– Я, признаться – кха – кхм, – я бы предпочел прежде переменить платье, Эми, дитя мое, – сказал он, еще пуще засуетившись, – и кроме того – кхм – купить часы с цепочкой. Но что поделаешь, придется – кха, – придется пока обойтись без этого. Поправь мне воротничок, милочка. Мистер Кленнэм, не затруднит ли вас – кхм – протянуть руку и достать из комода синий галстук. Застегни сюртук на все пуговицы, душа моя. Когда он застегнут наглухо, я – кха – кажусь несколько шире в груди.
Дрожащими пальцами он взбил свои седые волосы и, поддерживаемый под руки дочерью и Кленнэмом, появился у окна. Толпа внизу встретила его радостными возгласами, а он в ответ милостиво раскланивался во все стороны и посылал воздушные поцелуи. Потом, отойдя от окна, он молвил: «Бедняги!» – И тон его был полон глубокого сострадания к их плачевной судьбе.
Крошка Доррит озабоченно твердила, что ему необходимо отдохнуть. Артур выразил было желание сходить за Панксом, чтобы тот пришел уладить последние формальности, нужные для завершения дела, но она шепотом просила его не уходить, пока отец не успокоится и не ляжет. Ей не пришлось повторять эту просьбу дважды. Она приготовила отцу постель и стала упрашивать его лечь. Но он, не слушая никаких уговоров, еще добрых полчаса возбужденно шагал по комнате, сам с собой рассуждая о том, удастся ли получить у смотрителя разрешение всем арестантам собраться в тюремной канцелярии, окнами выходившей на улицу, чтобы видеть, как он и его семейство в карете покинут тюрьму – было бы непростительно лишать их такого зрелища, говорил он. Но мало-помалу усталость взяла свое, и старик, угомонившись, вытянулся на постели.
Она, как всегда, сидела у его изголовья, обмахивая газетой покрытый испариной лоб. Казалось, он уже задремал (так и не выпустив из рук кошелька), но вдруг встрепенулся и сел на постели.
– Прошу прошенья, мистер Кленнэм, – сказал он. – Я, стало быть, могу сейчас выйти за ворота и – кхм – пойти прогуляться, если мне захочется?
– Сейчас, пожалуй, нет, мистер Доррит, – вынужден был ответить Кленнэм. – Еще не закончены кое-какие формальности; правда, и ваше заключение теперь всего лишь формальность, но придется соблюдать ее еще некоторое время.
Услышав это, старик опять расплакался.
– Каких-нибудь несколько часов, сэр, – бодрым голосом сказал Кленнэм, желая его утешить.
– Несколько часов, сэр! – неожиданно вспылил старик. – Вам это легко говорить, сэр! А знаете ли вы, что такое час для человека, которому нечем дышать?
Но это была его последняя вспышка; поплакав еще немного и пожаловавшись, что ему не хватает воздуха в тюрьме, он вскоре затих. Кленнэм смотрел на спящего отца и на дочь, оберегающую его сон, и у него не было недостатка в пище для размышлений.
Крошка Доррит тоже размышляла в это время. Осторожно отведя в сторону прядь седых волос со лба спящего и коснувшись его губами, она оглянулась на Артура и шепотом спросила, видимо продолжая свои размышления:
– Мистер Кленнэм, а он уплатит все свои долги перед тем, как выйти отсюда?
– Непременно. Все до единого пенни.
– Долги, за которые он так долго просидел здесь – сколько я себя помню и даже дольше?
– Непременно.
Какая-то тень сомнения и укоризны мелькнула в ее глазах; видно было, что она не вполне удовлетворена ответом. Артур, удивленный, спросил:
– Вас это не радует?
– А вас? – задумчиво переспросила она.
– Меня? Я просто счастлив за него!
– Ну, значит, и я должна быть счастлива.
– А это не так?
– Мне кажется несправедливым, – сказала Крошка Доррит, – что, столько выстрадав, отдав столько лет жизни, он все равно должен платить эти долги. Мне кажется несправедливым, что он должен расплачиваться вдвойне – и жизнью и деньгами.
– Милое мое дитя… – начал Кленнэм.
– Да, я знаю, что не права, – смущенно перебила она, – не судите меня слишком строго, это оттого, что я выросла здесь.
Только в этом одном сказалось на Крошке Доррит тлетворное влияние тюремной атмосферы. Ее сомнение, рожденное горячим сочувствием к бедному узнику, ее отцу, было первым и последним следом тюрьмы, который Артуру привелось в ней заметить.
Он промолчал, сохранив свои мысли про себя. Что бы он ни думал, ее чистота и доброта сияли сейчас перед ним ярче, чем когда бы то ни было. Маленькое пятнышко только оттеняло их.
Утомленная пережитым волнением, она мало-помалу поддалась действию царившей в комнате тишины; ее рука выронила газету, голова склонилась на подушку рядом с головой отца. Кленнэм встал, тихонько отворил дверь и вышел из тюрьмы, унося с собой чувство душевного покоя, которое даже среди уличной суеты не покинуло его.
Глава XXXVI
Маршалси остается сиротой
И вот настал день, когда мистер Доррит с семейством должен был навсегда покинуть Маршалси, в последний раз пройдя по исхоженным вдоль и поперек плитам тюремного двора.
Времени истекло немного, но ему срок показался слишком долгим, и он сурово выговаривал мистеру Рэггу за промедление. Он очень высокомерно держался с мистером Рэггом и даже грозил, что возьмет другого поверенного. Он советовал мистеру Рэггу забыть о том, где пока находится его клиент, а помнить свои обязанности, сэр, и выполнять их быстро и аккуратно. Он дал понять мистеру Рэггу, что ему хорошо известны все повадки адвокатов и ходатаев по делам и он не позволит водить себя за нос. Робкие заверения злополучного стряпчего, что он прилагает все усилия, встретили резкий отпор со стороны мисс Фанни; еще бы ему не прилагать всех усилий, заявила она, когда ему двадцать раз говорилось, что за деньгами остановки не будет, и вообще понимает ли он, с кем разговаривает.
Весьма круто обошелся мистер Доррит со смотрителем тюрьмы, который уже много лет занимал этот пост и с которым у него никогда не бывало недоразумений. Явившись лично поздравить мистера Доррита со счастливой переменой в его судьбе, смотритель предложил ему на остающееся время две комнаты в своем доме. Мистер Доррит поблагодарил и сказал, что подумает; но не успел смотритель уйти, как он сел и написал ему весьма язвительное письмо, в котором, подчеркнув то обстоятельство, что до сих пор ни разу не удостаивался поздравлений с его стороны (что вполне соответствовало истине, поскольку поздравлять до сих пор было не с чем), сообщал, что вынужден от своего имени и от имени своего семейства отклонить это любезное предложение, хотя высоко ценит его бескорыстность и полную свободу от каких-либо мелких житейских соображений.
Брат его выказывал так мало интереса к происшедшему, что можно было усомниться, понял ли он, что произошло; тем не менее мистер Доррит позаботился, чтобы все вызванные к нему портные, шляпочники, чулочники и башмачники сняли мерку также и с Фредерика, а старое его платье приказал отобрать и сжечь. Что касается мисс Фанни и мистера Типа, то им по части моды и щегольства никаких наставлений не требовалось; они тотчас же переехали вместе с дядей в лучшую гостиницу округи – впрочем, по отзыву мисс Фанни, эта лучшая тоже была не бог весть что – и там дожидались завершения формальностей. Мистер Тип не замедлил обзавестись кабриолетом, лошадью и грумом, и его элегантный выезд ежедневно два-три часа подряд простаивал на улице у тюремных ворот. Частенько останавливался там и небольшой, но изящный наемный экипаж парой, откуда выходила мисс Фанни, потрясая смотрительских дочерей сменой умопомрачительных шляпок.
За это время совершено было немало деловых операций. Так, например, мистеры Педдл и Пул, стряпчие из Моньюмент-Ярд, по поручению своего клиента Эдварда Доррита, эсквайра, направили мистеру Артуру Кленнэму письмо со вложением двадцати четыре фунтов девяти шиллингов и восьми пенсов, что, по расчетам упомянутого клиента, равнялось сумме его долга мистеру Кленнэму плюс проценты, считая из пяти годовых. В дополнение мистеры Педдл и Пул уполномочены были напомнить мистеру Кленнэму, что его об этой ссуде никто не просил, и довести до его сведения, что никто ее и не принял бы, будь она открыто предложена от его имени. Затем ему напоминали о необходимости озаботиться распиской установленной формы и образца и просили принять уверения в совершенном почтении. Немало деловых операций пришлось совершить и в стенах Маршалси, той самой Маршалси, которой суждено было вскоре осиротеть с отъездом того, кто столько лет был ее Отцом; сущность таких операций сводилась к удовлетворению мелких денежных просьб, поступавших от пансионеров. Эти просьбы мистер Доррит удовлетворял щедрой рукой, однако же не без некоторого стремления к официальности: сперва он в письменной форме назначал просителю час, когда тот должен был к нему явиться; затем принимал его, сидя за столом, заваленным бумагами, и сопровождал вручаемое пожертвование (он всякий раз не забывал подчеркнуть, что это не ссуда, а пожертвование) пространными поучениями, которые обычно кончались советом надолго сохранить память о нем, Отце Маршалси, своим примером доказавшем, что даже в тюрьме человек может сохранить самоуважение и уважение окружающих.
Пансионеры не испытывали зависти. Не говоря уже о том, что все они, лично и по традиции, относились с глубоким почтением к старейшему из обитателей Маршалси, случившееся подняло престиж заведения и привлекло к нему внимание газет. А может быть, кое-кто из них, порой даже безотчетно, утешал себя мыслью, что ведь и ему мог выпасть счастливый жребий и не исключено, что еще и выпадет когда-нибудь. В общем, все радовались от души. Разумеется, некоторым грустно было сознавать, что для них все осталось по-прежнему: ни свободы, ни денег; но даже и эти не питали злобы к семейству Доррит за привалившее ему счастье. Быть может, в более высоких кругах общества зависть была бы больше. Весьма вероятно, что люди среднего достатка оказались бы менее склонны к великодушию, чем эти бедняки, привыкшие перебиваться со дня на день но принципу: не сходишь к закладчику – не пообедаешь.
Ему поднесли адрес в нарядной рамке под стеклом (впрочем, этому адресу не пришлось потом украшать собой семейную резиденцию Дорритов или фигурировать в семейных архивах). В ответ он сочинил послание, где с царственным достоинством говорил, что не сомневается в искренности выраженных пансионерами чувств; и далее в общих словах снова призывал их следовать его примеру – что они безусловно охотно бы сделали, по крайней мере в части получения наследства. Послание заканчивалось приглашением на торжественный обед, который будет дан на тюремном дворе и на котором он надеется иметь честь провозгласить прощальный тост за здоровье и счастье всех, кого он здесь покидает.
Мистер Доррит не принимал личного участия в общей трапезе: она состоялась в два часа, а он теперь обедал в шесть (обед ему приносили из соседней гостиницы); но его сын благосклонно согласился занять место во главе центрального стола и очаровал всех своей непринужденной любезностью. Сам же он расхаживал среди приглашенных, отличая кое-кого своим особым вниманием, смотрел за тем, чтобы ничего не было упущено в меню и чтобы каждый получил свою порцию. Казалось, это некий феодальный барон, будучи в отменном расположении духа, потчует своих верных вассалов. Под конец обеда он поднял бокал старой мадеры за всех присутствующих и выразил надежду, что они приятно провели день и не менее приятно проведут вечер; в заключение же пожелал им всего хорошего на будущее. В ответ был провозглашен тост за его здоровье, встреченный дружными аплодисментами; он хотел было поблагодарить, но тут что-то дрогнуло в бароне, и он расплакался, словно простолюдин, у которого в груди бьется обыкновенное человеческое сердце. После этой большой победы (которую он считал поражением) он предложил выпить также «за мистера Чивери и его коллег», которые еще раньше получили от него по десять фунтов каждый и все были в сборе. Мистер Чивери, выступая с ответным тостом, изрек: «Если твоя обязанность запирать, запирай; но помни, что все мы – люди и братья, как сказал негр, закованный в кандалы». Когда с тостами было покончено, мистер Доррит соблаговолил сыграть символическую партию в кегли со следующим по старшинству обитателем Маршалси и удалился, предоставив вассалам развлекаться по собственному усмотрению.
Но все это происходило несколько раньше. А теперь настал день, когда мистер Доррит с семейством должен был навсегда покинуть Маршалси, последний раз пройдя по исхоженным вдоль и поперек плитам тюремного двора.
Отъезд был назначен на двенадцать часов дня. Задолго до этого времени все заключенные высыпали во двор, все сторожа столпились у ворот. Упомянутые должностные лица надели парадную форму, да и заключенные принарядились кто как мог. Кой-где даже были вывешены флаги, а детям повязали бантики из обрывков лент. Сам мистер Доррит в ожидании торжественной минуты держался с достоинством, но без чопорности. Больше всего его беспокоило поведение брата.
– Дорогой Фредерик, – сказал он. – Обопрись на мою руку, когда мы будем проходить по двору мимо наших друзей. Мне кажется, будет весьма уместно, если мы с тобой выйдем отсюда рука об руку, дорогой Фредерик.
– А? – откликнулся Фредерик. – Да, да, да, да.
– И потом, дорогой Фредерик, – ты уж извини, пожалуйста, но если б ты мог, не слишком насилуя себя, сделать свои манеры немножко более светскими…
– Уильям, Уильям, – сказал тот, качая головой, – уж этого ты с меня не спрашивай. Ты это умеешь, а я нет. Забыл, все забыл.
– Но, друг мой, – возразил Уильям, – вот именно поэтому и необходимо, чтоб ты теперь подтянулся. Надо понемногу вспоминать то, что ты забыл, дорогой Фредерик. Твое положение…
– А? – отозвался Фредерик.
– Твое положение, дорогой Фредерик.
– Мое? – Он оглядел себя со всех сторон, потом поднял глаза на брата, потом испустил глубокий вздох и, наконец, воскликнул: – А, ну конечно! Да, да, да, да.
– Ты достиг прекрасного положения, дорогой Фредерик. Ты достиг превосходного положения в качестве моего брата. И, зная твою природную добросовестность, дорогой Фредерик, я не сомневаюсь, что ты постараешься оказаться на высоте этого положения, быть достойным его. Не просто достойным, но достойным во всех отношениях.
– Уильям, – жалобно вздыхая, отвечал тот. – Я для тебя готов сделать все, что в моих силах. Но только сил у меня немного, ты об этом не забывай, брат. Ну чего бы, например, ты от меня хотел сегодня? Скажи, брат, скажи мне прямо, прошу тебя.
– Нет, нет, ничего, дорогой мой Фредерик. Не стоит тебе ради меня приневоливать свою добрую душу.
– Что ты, Уильям! – возразил тот. – Моя душа только радуется, если я могу сделать что-нибудь приятное тебе.
Уильям провел рукой по глазам и пробормотал тоном растроганного владыки:
– Благослови тебя бог за твою преданность, голубчик! – После чего произнес вслух: – Хорошо, дорогой Фредерик, тогда я попрошу тебя: когда мы будем выходить вместе, постарайся показать, что ты не безучастен к этому событию, что ты думаешь о нем…
– А что я должен о нем думать, подскажи мне, – смиренно попросил брат.
– Ну, дорогой Фредерик, как же тут подсказывать! Я могу только поделиться с тобой теми мыслями, которые меня самого волнуют в час расставанья с этими добрыми людьми.
– Вот, вот! – воскликнул брат. – Именно это мне и нужно.
– Видишь ли, дорогой Фредерик, меня особенно волнует одна мысль, в которой находят отражение многие чувства, но прежде всего чувство глубокого сострадания: что с ними станется без меня – вот о чем я думаю.
– Верно, верно, – сказал брат. – Да, да, да, да. И я буду думать о том же: что с ними станется без моего брата! Бедные! Что с ними станется без него!
Как только пробило двенадцать, мистеру Дорриту доложили, что карета уже у ворот, и братья под руку спустились вниз. За ними, тоже под руку, выступали Эдвард Доррит, эсквайр (в прошлом Тип), и его сестра Фанни; арьергард составляли мистер Плорниш и Мэгги, нагруженные узлами и корзинами – на них была возложена перевозка того, что стоило перевозить.
На дворе уже собралась целая толпа заключенных вместе с тюремными сторожами. Среди толпы были мистер Панкс и мистер Рэгг, пришедшие поглядеть апофеоз, который должен был завершить их труды. Среди толпы был Юный Джон, сочинявший себе новую эпитафию по случаю кончины от разрыва сердца. Среди толпы был Патриарх Кэсби, сиявший такой благостной кротостью, что наиболее восторженные из пансионеров спешили горячо пожать ему руку, а их жены и дочери ловили эту руку и целовали, нимало не сомневаясь, что он-то и есть главный виновник счастливого события. Среди толпы были и все те, кого можно было ожидать здесь встретить. Среди толпы был тот пансионер, которого постоянно мучило подозрение относительно мифической субсидии, будто бы присваиваемой смотрителем тюрьмы; он нынче в пять часов утра встал, чтобы переписать набело документ, заключавший в себе пространное и совершенно невразумительное изложение обстоятельств дела, каковой документ, будучи передан при посредстве мистера Доррита властям, должен был произвести эффект разорвавшейся бомбы и повлечь к немедленной отставке смотрителя. Среди толпы был неисправный должник, который, казалось, только о том и думал, как бы наделать долгов, но ему не меньших трудов стоило попасть в тюрьму, чем другим выбраться из нее, и его всякий раз торопились освободить с любезностями и извинениями; тогда как другой неисправный должник, его сосед – жалкий маленький замухрышка-торговец, умученный бесплодными стараниями не делать долгов, – должен был кровью изойти, покуда получит свободу, выслушав при этом немало упреков и суровых предупреждений. Среди толпы был человек, обремененный детьми и заботами, чье банкротство удивило всех; и рядом с ним другой, бездетный и с большими средствами, чье банкротство никого не удивило. Были там люди, которые завтра должны были выйти из тюрьмы, но как-то все задерживались; и были такие, которые только вчера очутились в тюрьме, однако негодовали и роптали на несправедливость судьбы больше тюремных старожилов. Были люди, готовые из низменных побуждений кланяться и лебезить перед разбогатевшим собратом и его семьей; и были другие, поступавшие точно так же, но лишь потому, что яркое солнце чужой удачи слепило им глаза, привыкшие к тюремному мраку. Были многие, на чьи шиллинги он в свое время ел и пил; но никто не пытался фамильярничать с ним теперь, пользуясь этим обстоятельством. Казалось даже, что птицы, запертые в клетке, робеют при виде той, перед которой дверца вдруг так широко распахнулась, и жмутся к прутьям, чтобы не мешать этому триумфальному шествию к свободе.
Медленно подвигаясь в толпе зрителей, маленькая процессия, возглавляемая обоими братьями, пересекала тюремный двор. Раздумья о том, каково придется без него этим беднягам, омрачали чело мистера Доррита, но не поглощали его внимания. Он гладил детские головки, словно сэр Роджер де Коверли[75] по дороге в церковь, он окликал по имени тех, кто скромно держался позади, он всех одарял милостивыми улыбками, и казалось, для их утешения вокруг его головы было написано золотыми буквами: «Мужайтесь, дети мои! Не падайте духом!»
Наконец троекратное «ура!» оповестило, что он вышел за ворота и что Маршалси отныне – сирота. Еще не замерли отголоски в тюремных стенах, а все семейство уже сидело в карете, и грум приготовился убрать подножку.
И только тогда мисс Фанни спохватилась.
– Господи! – воскликнула она. – А где же Эми?
Оказалось, отец думал, что она с сестрой. Сестра думала, что она «где-то здесь». Для всех как-то само собой подразумевалось, по долголетней привычке, что она там, где ей следует быть. Этот отъезд был едва ли не первым случаем в семейной жизни, когда сумели обойтись без нее.
Пока разбирались, кто что думал, мисс Фанни, которой с ее места в карете был хорошо виден узкий проход, ведущий к караульне, вдруг крикнула, вспыхнув от негодования:
– Ну, знаете ли, папа! Это уже слишком!
– Что именно, Фанни?
– Это просто неслыханно, – кипятилась она. – Просто неприлично! Поневоле захочешь умереть, даже в такой день! Сто раз я просила эту девчонку не надевать больше свое ужасное старое платье, и сто раз она мне в ответ твердила, что, пока она с вами здесь, она его не снимет – какая-то дурацкая сентиментальная чепуха и ничего больше, – но все-таки мне удалось взять с нее слово, что сегодня она наденет новое, и вот извольте, мало того что она нас позорила до последней минуты, эта девчонка, так она еще и в самую последнюю минуту решила опозорить – вон ее несут, и опять на ней это старье! И кто же несет как не ваш Кленнэм!
Обвинение подтвердилось, едва была окончена обвинительная речь. К дверце кареты подошел Кленнэм, на руках у которого безжизненно поникла маленькая фигурка.
– Ее забыли, – сказал он, и в голосе его прозвучала не только жалость, но и укор. – Я побежал за ней (мистер Чивери указал мне ее комнату) и увидел, что дверь отворена, а она, бедняжка, лежит на полу в обмороке. Видно, пошла переодеться, но почувствовала себя дурно. Может быть, это от волнения, а может быть, она просто устала. Осторожно, мисс Доррит, у нее сейчас соскользнет рука. Положите эту бедную холодную ручку поудобней.
– Благодарю за совет, сэр, – отрезала мисс Доррит, залившись слезами. – Только с вашего позволения я уж как-нибудь сама соображу, что нужно. Эми, душенька, открой глазки, посмотри на меня! Ах, Эми, Эми, мне так стыдно, так горько! Ну очнись же, моя милая сестренка! Ах, да почему же мы не едем? Папа, скажите кучеру, пусть трогает!
Грум с бесцеремонным «Па-азвольте, сэр!» оттеснил Кленнэма от дверцы, подножка щелкнула, и карета покатила прочь.
Книга вторая
«БОГАТСТВО»
Глава I
Дорожные спутники
Был осенний вечер, и густая мгла подползала к самым высоким вершинам Альп.
По берегам Женевского озера и в долинах с швейцарской стороны Большого Сен-Бернарского перевала[76] шел сбор винограда. От срезанных виноградных гроздьев в воздухе разлито было благоухание. Корзины, ведра, бочки винограда стояли в полутемных сенцах деревенских домиков, загромождали крутые и узкие деревенские улицы, с утра до вечера двигались по дорогам и тропкам. Везде под ногами валялся раздавленный, растоптанный виноград. Ребенок за спиной у крестьянки, тяжело бредущей с поклажей домой, сосал виноград, который мать сунула ему, чтобы не плакал; деревенский дурачок, сидевший, подставив солнцу свой зоб, на ступеньках шале[77] у дороги, жевал виноград; дыхание коров и коз отдавало запахом виноградных листьев; в каждом маленьком кабачке ели виноград, пили виноградный сок, толковали о винограде. Как жаль, что ничего от этой роскоши изобилия не остается в терпком, кислом, водянистом вине, которое в конце концов получается из винограда!
Солнце ярко светило весь день, и воздух был прозрачный и теплый. Сверкали шпили и кровли далеких церквей, обычно неразличимые на таком расстоянии; а снежные шапки гор видны были так хорошо, что неопытный наблюдатель отказался бы верить в их отдаленность и высоту, сочтя, что до них всего несколько часов пути. Знаменитые горные пики, которые месяцами были скрыты от глаз обитателей долины, с утра четко и ясно рисовались на синеве неба. А теперь, когда внизу уже было темно, они, точно призраки, готовые сгинуть, казалось, отступали назад, по мере того, как гас над ними алый отсвет заката, и долго еще одиноко белели над туманом и тьмой.
С этих уединенных высот, в том числе и с Сен-Бернарского перевала, казалось, будто ночь, идущая снизу, прибывает, точно вода. И когда, наконец, мгла подступила к самым стенам монастыря Сен-Бернара, эта каменная твердыня словно превратилась в новый ковчег и поплыла по волнам мрака.
Тьма обогнала посреди склона горы группу путешественников на мулах и раньше их добралась до крутых монастырских стен. Подобно тому как дневная жара, побуждавшая их с такой жадностью пить ледяную воду горных ручьев, сменилась к вечеру пронизывающим холодом разреженного горного воздуха, так вместо прелестных ландшафтов, тешивших взгляд в начале подъема, их теперь окружала суровая, безрадостная нагота. Мулы шли вереницей по узкой скалистой тропе, взбираясь с камня на камень, точно это были ступени гигантской разрушенной лестницы. Кругом ни деревца, ни травинки; только кой-где выбивался из расщелин камня бурый полузамерзший мох. Почернелые дощечки на столбах, будто костлявые руки скелетов, указывали путь к монастырю, и можно было подумать, что это духи путников, некогда занесенных здесь снегом, беспокойно скитаются в местах своей гибели. Пещеры, унизанные ледяными сосульками, и ниши, вырубленные, чтобы служить приютом путешественникам, застигнутым метелью, словно шептали об опасности; клочья тумана кружились и неслись, подгоняемые воющим ветром; и снег, главная угроза гор, заставляющая всегда быть настороже, валил не переставая.
Вереница мулов, изнуренных дневным переходом, медленно извиваясь, ползла по крутому склону: переднего вел под уздцы проводник в толстой куртке и широкополой шляпе, с альпенштоком на плече; за ним шагал другой проводник, и они негромко переговаривались между собой. Путешественники ехали молча. От холода, от усталости, от того, что у них непривычно захватывало дух, как бывает, когда выскочишь из очень холодной воды или когда рыдания подступают к горлу, им было не до разговоров.
Но вот на вершине скалистой лестницы сквозь снежную завесу блеснул огонек. Проводники прикрикнули на мулов, мулы вскинули понурые головы, у путешественников развязались языки, поднялся сразу шум, топот, треньканье колокольчиков, гомон голосов, и кавалькада прибыла к монастырским воротам.
Незадолго до того сюда пришел караваи крестьянских вьючных мулов, и под их копытами снег у ворот превратился в жидкое месиво грязи. Седла и уздечки, вьюки и сбруя с колокольчиками, мулы и люди, фураж и продовольствие, фонари, факелы, мешки, бочки, круги сыру, кадки с медом и маслом, связки соломы и тюки самой разнообразной величины и формы — все это в беспорядке теснилось среди снежного болота и на ступенях лестницы. Здесь, в облаках, все виделось точно сквозь облачный туман и все растворялось в этом тумане. Облаком становилось дыхание мулов, облако заволакивало огни, облако мешало видеть говорившего соседа, хотя голос его, как и все прочие звуки, слышался на редкость отчетливо и ясно. Порой где-то в облачном тумане мул, привязанный наспех к кольцу в стене, кусал или лягал другого, и тотчас же поднималась суматоха: ныряли в облако человеческие фигуры, крики людей перемешивались с криками животных, и с двух шагов нельзя было разглядеть, что, собственно, случилось. А из монастырской конюшни, расположенной в первом этаже, у входа в которую все это происходило, тоже лез туман, подбавляя густоты в облачную завесу, и казалось, что там, за каменными стенами, ничего, кроме тумана, и нет, и когда весь он оттуда выйдет, стены рухнут и снег будет падать на оголенную вершину.
В нескольких шагах от площадки, на которой шумели и суетились живые путешественники, в домике за решеткой, окутанном теми же облаками, осыпаемом тем же снегом, безмолвно стояли мертвые путешественники, найденные в горах. Мать, застигнутая бураном много зим назад, до сих пор прижимала к груди свое дитя; мужчина, который замерз когда-то, зажав рукой рот от голода или от страха, до сих пор так и держал эту руку у своих окоченевших губ. Жуткое общество, по воле рока собравшееся здесь! Думала ли когда-нибудь эта мать, какая страшная участь ее ожидает: «В кругу сотоварищей, которых я никогда не видела и никогда не увижу, неразлучная со своим ребенком, я буду вечно стоять на Большом Сен-Бернаре, и поколение за поколением будут дивиться на нас, не зная, ни кто мы, ни как мы жили до того дня, что стал нашим последним днем».
Живым путешественникам не было дела до мертвых. Поскорее спешиться у монастырских ворот и согреться у монастырского огня — вот что в этот час занимало их мысли. Выбравшись из сутолоки, которая, впрочем, уже уменьшалась, так как мулов, одного за другим, уводили в конюшню, они, дрожа от холода, поспешили подняться по лестнице и войти во внутренние помещения монастыря. Там стоял крепкий запах, проникавший снизу, из конюшни, и похожий на запах зверинца. Там галереи с массивными сводами, крутые лестницы, каменные подпоры, толстые стены, прорезанные глубокими узкими окошечками, готовы были отражать натиск горных буранов, точно натиск неприятельских войск. Там мрачноватые сводчатые кельи, где было холодно, но чисто, ожидали утомленных путников. И, наконец, там в общей комнате накрыт был для них стол к ужину и в камине ярко пылал огонь.
В этой комнате и собрались все вновь прибывшие после того, как два молодых монаха каждому указали его комнату. Путешественники делились на три группы: одна из них, самая многолюдная и внушительная, двигалась медленнее, и ее в дороге обогнала другая. Первая группа состояла из пожилой дамы, двух почтенных седовласых господ, двух молодых девушек и молодого человека, их брата. Их сопровождали (не считая двух проводников) курьер, два лакея и две горничные; всю эту громоздкую свиту пришлось разместить под той же крышей. Группа, оказавшаяся впереди, состояла всего из трех лиц: молодой дамы и двоих господ. Третья группа прибыла несколько раньше, с итальянской стороны перевала, и ее составляли четверо: краснощекий, голодный, неразговорчивый немец-гувернер в очках и трое молодых людей, путешествующие под его присмотром, тоже краснощекие, голодные и неразговорчивые, и тоже в очках.
Все три группы расположились вокруг огня, искоса поглядывая друг на друга в ожидании ужина. Только один путешественник из тех, что прибыли втроем, видимо, не прочь был завязать общий разговор.. Закидывая удочку в сторону предводителя большей партии, он заметил своим спутникам (но таким тоном, который позволял счесть это замечание обращенным ко всему обществу), что день был утомительным и что он сочувствует дамам. Ему показалось, что одна из молодых девиц, должно быть непривычная к путешествиям, с трудом перенесла последние два или три часа подъема в гору. Он обратил внимание, еще в дороге, что у нее крайне усталый вид. Он даже позволил себе потом, поотстав, справиться у проводника, как чувствует себя эта молодая особа. Он был очень рад услышать, что она оправилась и что это была лишь временная слабость. Он хотел бы выразить надежду (тут ему удалось поймать взгляд Предводителя, и он адресовался непосредственно к нему), что сейчас ее силы окончательно восстановились и она не жалеет о предпринятом путешествии.
— Благодарю за любезность, сэр, — отвечал Предводитель. — Моя дочь чувствует себя хорошо, и ей здесь очень нравится.
— Вероятно, ваша дочь впервые в горах? — осведомился общительный путешественник.
— Да — кха — впервые, — отвечал Предводитель.
— Но вы, сэр, разумеется, уже бывали здесь раньше, — продолжал общительный путешественник.
— Я — кхм — бывал. Но не в последние годы. Не в последние годы, — сказал Предводитель, делая неопределенный жест рукой.
Общительный путешественник ответил на этот жест легким поклоном и перенес свое внимание на вторую из двух молодых девиц, о которой он до сих пор не сказал ни слова, если не считать выражения сочувствия, относившегося ко всем присутствующим дамам.
Он выразил надежду, что она не слишком почувствовала неудобства пути.
— Конечно я их почувствовала, — ответила она. — Но я от них не устала.
Общительный путешественник пришел в восторг от столь тонкого ответа. Именно это он и хотел сказать. Какая же дама не почувствует неудобств путешествия на муле, животном, характер которого вошел в поговорку!
— Само собой разумеется, — сказала молодая девица, державшаяся довольно высокомерно, — нам пришлось оставить экипажи и большую часть багажа в Мартиньи[78]. И это очень неприятно, когда надо обходиться без множества нужных вещей, отказывать себе в привычном комфорте, только потому, что едешь в такое место, куда ничего нельзя взять с собой.
— Да, место здесь дикое, — согласился общительный путешественник.
Тут в разговор вступила пожилая дама, туалет которой являл собой образец совершенства, а изяществу манер могла бы позавидовать заводная кукла.
— Но побывать здесь необходимо, несмотря на все неудобства, — заметила она мягким, ровным голосом. — Нельзя не побывать в местах, о которых так много говорят.
— А я, кажется, и не возражала против того, чтобы побывать здесь, миссис Дженерал, — небрежно бросила в ответ молодая девица.
— Вы, сударыня, как я понимаю, не первый раз на Сен-Бернаре? — спросил общительный путешественник.
— Да, не первый раз, — отвечала миссис Дженерал. — Дорогая моя, — обратилась она к молодой девице, — советую вам сесть подальше от огня; сильный жар сразу после холодного воздуха и снега вреден для кожи. Это и к вам относится, моя дорогая, — добавила она по адресу второй девицы, судя по виду, младшей. Та послушно отодвинула свой стул, тогда как ее сестра возразила:
— Благодарю вас, миссис Дженерал, но мне здесь хорошо и я пересаживаться не намерена.
Их брат, встав со своего места, подошел к стоявшему в углу фортепьяно, раскрыл его, свистнул в него и снова закрыл; после чего, вставив в глаз монокль, небрежной походкой вернулся к камину. На нем было дорожное платье с таким количеством карманов и приспособлений, что при взгляде на него являлась мысль — не слишком ли тесен наш мир для путешественника, обладающего столь совершенной экипировкой.
— Как долго, однако, они там копаются с ужином, — протянул он. — Любопытно, что нам подадут. Никто не знает?
— Надеюсь, не жареную человечину, — откликнулся спутник общительного господина.
— Разумеется, нет. Что это вам вздумалось?
— А то, что если мы не будем иметь удовольствие вами поужинать, так уж избавьте нас от удовольствия глядеть, как вы поджариваетесь.
Молодой человек, непринужденно оглядывавший все общество в монокль, стоя спиной к огню и подобрав фалды сюртука (что в самом деле придавало ему некоторое сходство с цыпленком, которому подвязали крылышки для жарения), растерялся от такого ответа и хотел было попросить дальнейших объяснений; но тут, благодаря тому, что все повернулись в сторону говорившего, обнаружилось, что красивая молодая дама, спутница последнего, лишилась чувств, уронив голову на его плечо.
— Ее нужно перенести в ее комнату, — сказал он, понизив голос, и, обращаясь к своему спутнику, прибавил: — Прошу вас, распорядитесь, чтобы кто-нибудь со свечой проводил меня. Я не уверен, что найду дорогу в этом лабиринте.
— Позвольте, я позову свою горничную, — воскликнула одна из двух сестер.
— Позвольте, я смочу ей губы водой, — сказала вторая, которая до сих пор все время молчала.
И так как каждая тут же привела сказанное в исполнение, на недостаток помощи жаловаться не приходилось. По правде говоря, когда явились обе горничные (прихватив и курьера, на случай, если бы по дороге кто-нибудь вдруг обратился к ним на чужом языке), помощников оказалось даже больше чем нужно. Муж дамы вполголоса заметил это той из сестер, что была меньше ростом и казалась моложе; потом он закинул руку жены себе на плечо, поднял ее и понес.
Его спутник, оставшись один среди прочих путешественников, не сел на прежнее место, а принялся шагать по комнате, пощипывая свои черные усы, словно это он был повинен в аффронте, только что нанесенном молодому человеку в дорожном костюме. В то время как последний кипел от обиды в дальнем углу, Предводитель с надменным видом обратился к спутнику обидчика.
— Ваш друг, сэр, — сказал он, — несколько — кха — запальчив; и в своей запальчивости, должно быть, упускает из виду, с кем — кхм — впрочем, не будем углублять, не будем углублять. Ваш друг несколько запальчив, сэр.
— Весьма возможно, сэр, — был ответ. — Но поскольку я имел честь познакомиться с этим джентльменом в одном женевском отеле, где собралось весьма изысканное общество, а затем в совместном путешествии продолжить это приятное знакомство, я не нахожу для себя удобным выслушивать какие-либо нелестные отзывы об этом джентльмене — хотя бы даже из уст столь почтенной и значительной особы, как вы, сэр.
— На этот счет вам нечего беспокоиться, сэр. Я вовсе не имел в виду как-нибудь нелестно отозваться о вашем друге. Сделанное мной замечание относилось лишь к тому, что мой сын, как истинный — кха — джентльмен по рождению и — кхм — по воспитанию, разумеется, не стал бы возражать, если бы его в деликатной форме попросили не загораживать огонь остальному обществу. Тем более что я сам — кха — считаю, что у всех у нас — кхм — в данном случае равные права.
— Рад слышать, — отвечал его собеседник. — На том и покончим. Я весь к услугам вашего сына! Прошу вашего сына не сомневаться в моем совершенном уважении! А теперь, сэр, я готов признать, охотно готов признать, что мой друг подчас склонен к язвительности.
— Эта дама — жена вашего друга, сэр?
— Эта дама — жена моего друга, сэр.
— Она очень хороша собой.
— Бесподобно хороша, сэр. Они лишь недавно поженились. В сущности, это их свадебное путешествие, хотя в Италию их влечет и художественный интерес.
— Ваш друг художник, сэр?
Вместо ответа спрошенный поцеловал кончики своих пальцев и взмахом руки отправил поцелуй к небу, словно говоря: «Такие, как он, бессмертны, и вышние силы хранят их!»
— Однако же он из хорошей фамилии, — прибавил он. — У него есть нечто большее, чем талант художника, — Знатное родство. Как человек гордый, запальчивый, язвительный (вы видите, я употребляю оба эти выражения) он, быть может, чуждается своих родственников; но они у него есть. Я в этом убедился по некоторым обмолвкам, которые нет-нет да и мелькнут, словно искры, в его речах.
— Как бы то ни было, — сказал надменный джентльмен, с явным намерением окончить беседу, — надеюсь, недомогание его супруги не серьезно.
— Надеюсь, что так, сэр.
— Вероятно, ее просто утомило путешествие.
— Не только, сэр. Дело в том, что сегодня утром ее мул оступился, и она упала. Казалось, она не ушиблась — поднялась без всякой помощи, и сама смеялась над своей незадачей; но к вечеру у нее закололо в боку. Она несколько раз жаловалась на боль, когда мы следом за вами поднимались в гору.
Глава многолюдной экспедиции, снисходительный, но не склонный к излишней короткости, счел, видимо, что участия выказано им более чем достаточно. Он замолчал, и больше ничто не нарушало тишины, водворившейся в комнате, пока, четверть часа спустя, не появился на столе ужин.
Вместе с ужином появился еще один молодой монах (старых монахов в этом монастыре словно бы и не было) и занял место во главе стола. Ужин ничем не отличался от ужина в любом швейцарском отеле; не было недостатка и в вине — добром красном вине из монастырских угодий, расположенных ниже, там, где природа не так сурова. Когда стали садиться за стол, вошел художник и спокойно уселся вместе со всеми, как будто и думать забыл о своей недавней стычке с путешественником в образцовом снаряжении.
— Скажите, святой отец, — принимаясь за суп, обратился он к монаху, исполнявшему обязанности хозяина, — много ли у вас еще есть собак прославленной сенбернарской породы?
— Всего три, мсье.
— Я видел трех собак в нижней галерее. Верно, это те самые.
Хозяин, стройный, черноглазый, весьма обходительный молодой человек, который, несмотря на черную рясу с белыми шнурами, перекрещивавшимися наподобие помочей, не больше походил на типичного сенбернарского монаха, чем на типичного сенбернарского пса, сказал, что да, верно это были те самые.
— Одна из них, — продолжал художник, — мне показалась на вид знакомой.
Ничего нет мудреного. Эту собаку хорошо знают в Здешних краях. Мсье мог повстречать ее в долине или где-нибудь на озере с одним из братьев, собирающих на нужды монастыря.
— Это как будто делают в определенное время года?
Мсье совершенно прав.
— И всегда берут с собой собаку. Собака помогает делу.
И в этом мсье прав. Собака помогает делу. Она привлекает внимание и интерес, что вполне понятно. Ведь собаки этой породы славятся повсюду. Вот и мадемуазель, вероятно, подтвердит.
Мадемуазель несколько замешкалась с ответом, как будто была еще не слишком сильна во французском языке. Но за нее подтвердила миссис Дженерал.
— Спросите, много она народу спасла, эта собака? — сказал по-английски молодой человек, недавно потерпевший афронт.
Но переводить вопрос не понадобилось. Хозяин тотчас же отвечал по-французски:
— Нет. Никого.
— А почему? — спросил тот же молодой человек.
— Простите, — степенно ответил хозяин. — Будь у нее случай, она, без сомнения, не отстала бы от других. Вот, например, — продолжал он с улыбкой, разрезая телятину, — если бы вы, мсье, предоставили ей такой случай, я уверен, она с большим усердием бросилась бы исполнять свой долг.
Художник расхохотался. Общительный путешественник (весьма рьяно заботившийся о том, как бы не упустить чего-нибудь из своей доли ужина) вытер кусочком хлеба усы, на которых повисли капельки вина, и примкнул к разговору.
— У вас сейчас, верно, все меньше проезжающих, святой отец, — сказал он. — Сезон ведь уже кончается, не так ли?
— Да, сезон кончается. Еще каких-нибудь две-три недели, и мы останемся одни со снежными метелями.
— Вот тогда-то, — продолжал общительный путешественник, — собакам будет работа, выгребать из-под снега замерзших младенцев, как на картинках.
— Простите, — переспросил хозяин, не поняв сказанного. — Почему — собакам будет работа выгребать из-под снега замерзших младенцев, как на картинках?
Но прежде чем он успел получить ответ, в разговор снова вмешался художник.
— Вам разве неизвестно, — хладнокровно спросил он своего спутника, сидевшего напротив, — что в зимнее время сюда никто не заходит, кроме контрабандистов?
— Черт возьми! Я этого не знал!
— Да вот, представьте себе. Для путников подобного рода этот монастырь — неоценимое пристанище, но так как они отлично разбираются в предвестьях непогоды, то собакам с ними делать нечего — недаром порода сенбернаров почти вывелась. А детишек своих, я слыхал, контрабандисты все больше оставляют дома. Но сама идея великолепна! — вскричал художник, неожиданно воодушевляясь. — Прекрасная, возвышенная идея! Клянусь Юпитером, нельзя удержаться от слез, размышляя об этом! — И он преспокойно занялся своей телятиной.
Насмешливое противоречие, заключенное в этой тираде, могло бы кой-кому показаться обидным, но произнесена она была таким естественным и непринужденным тоном, а жало насмешки запрятано так искусно, что человеку, недостаточно владеющему английским языком, очень трудно было уловить истинный смысл, а даже и уловив, обидеться на этого джентльмена со столь приятными манерами и привлекательной наружностью. Покончив с телятиной среди общего молчания, джентльмен снова обратился к своему визави.
— Взгляните, — сказал он все таким же тоном, — взгляните на нашего любезного хозяина, который еще не достиг даже расцвета лет. Как изысканно вежливо, с каким благородством и с какой скромностью он возглавляет нашу трапезу! Манеры, достойные короля! Отобедайте у лондонского лорд-мэра (если вас туда пригласят), и вы сразу почувствуете разницу. И вот этот очаровательный юноша с точеными чертами лица — редко удается встретить такой безукоризненный профиль! — бросает мирскую жизнь с ее трудами и заботами и забирается сюда, в заоблачную высь, единственно ради того (если не считать удовольствия, которое, я надеюсь, ему доставляет отличная монастырская пища), чтобы предоставлять здесь приют жалким бездельникам вроде нас с вами, полагаясь на нашу совесть в отношении платы! Разве не достойна восхищения такая жертва? Неужели мы так черствы, что не почувствуем себя растроганными? И если за восемь или девять месяцев из двенадцати ни один обессиленный путник не ухватится за мохнатую шею умнейшей собаки на свете, склонившейся над ним с деревянной фляжкой на ошейнике, — следует ли отсюда, что мы должны унижать это заведение злословием? Нет! Да хранит его бог! Это прекрасное заведение, замечательное заведение!
Седовласый джентльмен, возглавлявший многолюдную Экспедицию, весь надулся, словно в знак протеста против того, что и его причислили к жалким бездельникам. Не успел художник кончить свою речь, как он заговорил, с величественным апломбом человека, привыкшего руководить, и лишь на время уклонившегося от этой почетной обязанности.
Обращаясь к монаху, он выразил мнение, что жизнь здесь, на вершине горы, зимой очень уныла и тягостна.
Монах согласился с мсье, что эта жизнь не отличается разнообразием. В течение долгих зимних месяцев трудно дышать. Холода очень суровые. Нужно быть молодым и здоровым, чтобы переносить все это. Но когда ты молод и здоров, то с благословения божьего…
— Да, да, все это понятно. Но жить взаперти все-таки тяжело, — заметил седовласый джентльмен.
Так ведь и в самую ненастную пору выдаются дни, когда можно выйти погулять. Монахи обычно протаптывают дорожки в снегу и ходят по ним для моциона.
— А пространство, — не унимался седовласый джентльмен. — Такое тесное. Такое — кха — замкнутое.
Мсье упускает из виду, что приходится еще наведываться в убежища, и туда тоже проложены в снегу тропки.
Но мсье стоял на своем: все-таки пространство уж очень — кха-кхм — ограниченно. И потом — всегда видишь перед собой одно и то же, одно и то же.
Монах слегка пожал плечами, с тонкой улыбкой. Это, конечно, справедливо, но он хотел бы заметить, что очень многое тут зависит от точки зрения. Мсье и он смотрят на скучную здешнюю жизнь с разных точек зрения. Мсье никогда не приходилось жить взаперти.
— Мне — кха — да, само собой разумеется, — отвечал седовласый джентльмен. Он был, казалось, сражен силой Этого довода.
Мсье, как английский турист, располагает всем, что может сделать путешествие приятным; у него есть деньги, экипажи, прислуга…
— Да, да, без сомнения. Именно так, — подтвердил джентльмен.
Мсье, разумеется, трудно войти в положение человека, который не властен сказать себе: завтра я пойду туда, а послезавтра — сюда, эта преграда мне мешает, так я обойду ее, мне здесь тесно, так я выйду туда, где просторнее. И мсье, вероятно, не представляет себе, что ко всему можно приспособиться, если необходимость заставит.
— Вы правы, — сказал мсье. — Но — кха — довольно об этом. То, что вы сказали, совершенно — кхм — верно; я в этом не сомневаюсь. И вопрос исчерпан.
Так как ужин пришел к концу, он с этими словами поднялся и передвинул свой стул на прежнее место у камина. Другие гости тоже поспешили выйти из-за стола, где было очень холодно, и рассесться поближе к огню, чтобы их хорошенько припекло перед сном. Монах, исполнявший обязанности хозяина, отвесил поклон, пожелал всем покойной ночи и удалился. Но общительный путешественник успел шепнуть ему, что недурно бы получить подогретого вина, что тут же и было обещано. Вскоре вино принесли, и виновник затеи, усевшись в центре кружка, перед самым камином, принялся наполнять стаканы.
Младшая из двух молодых девиц сидела молча в своем темном уголке (лампа коптила и почти не давала света, так что освещено было только небольшое пространство перед камином) и внимательно прислушивалась к тому, что говорилось о занемогшей путешественнице. Когда все занялись вином, она встала и потихоньку выскользнула из комнаты. Прикрыв за собой дверь, она помедлила в замешательстве, не зная, в какую сторону идти; но после недолгих блужданий по гулким коридорам набрела на помещение в конце главной галереи, где ужинали слуги. Здесь ей дали лампу и рассказали, как найти комнату больной.
Нужно было подняться по главной лестнице в верхний этаж. Голые, беленые стены кой-где были прорезаны окнами, забранными железной решеткой, и от этого монастырь казался ей похожим на тюрьму. Стрельчатая дверь комнаты или кельи, где поместили больную, была притворена неплотно. Она постучала раз, другой, третий, но, не дождавшись ответа, осторожно толкнула дверь и заглянула в комнату.
Дама лежала с закрытыми глазами на постели, под целой грудой одеял и пледов, которыми ее укутали, когда она очнулась от обморока. В углу подоконника стояла лампочка, но ее слабый, мерцающий огонек не мог разогнать тьму, сгустившуюся под сводами. Девушка нерешительно приблизилась к постели и спросила шепотом:
|
The script ran 0.022 seconds.