Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Валентин Катаев - Том 3. Растратчики. Время, вперед! [0]
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_su_classics

Аннотация. В третий том собрания сочинений Валентина Катаева вошли: повесть «Растратчики» и хроника «Время, вперед!». http://ruslit.traumlibrary.net

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 

В витринах книжных магазинов выгорали пестрые переплеты. У единственной парикмахерской стояла длинная очередь. Автомобили, плетенки, автобусы, велосипеды, тракторы, мотоциклы и пешеходы двигались навстречу друг другу в косых колоннадах и порталах пыли. Ветер относил ее в сторону. Колоннады рушились, клубились. Пыль тянулась по вытоптанной степи, оседая седой кисеей. Мистер Рай Руп вытирал крылья носа чистым батистовым платком. На платке оставались следы черные, как вакса. — Здесь много всякого шума, — сказал мистер Рай Руп, слабо улыбаясь, — много всякого шума, но нет «шума времени». Вы меня понимаете, товарищ Налбандов? Налбандов прикрыл глаза и кивнул головой. Да, конечно, здесь не было «шума времени». Так называемый «шум времени» предшествовал и сопутствовал росту жизни, и в особенности смерти — «тех», чудесных, зарубежных городов. Он восхищал историков, путешественников и поэтов. «Там» история говорила каменным языком порталов, набережных, лестниц, капелл, базилик. Медное эхо тысячекратно гудело, наполняя «те» города легендами и догадками. «Те» города. Так сладко звучало «здесь» это «те». Но здесь история еще только начиналась. Здесь не было ни легенд, ни догадок. Город без «шума времени», без медного языка истории. Это казалось невероятным. Это разочаровывало и оскорбляло. «Он прав», — подумал Налбандов и сказал: — Вы не правы, мистер Рай Руп. Я с вами не согласен. — Он резко прищурился. — Что такое шум времени? Вот над городом летит аэроплан. Сначала мы слышим шум. Заметьте себе — шум. — Да, да. Сначала мы слышим шум. Дорогой Леонард. Послушайте. Это очень интересно, то, что он говорит. Я угадываю вашу мысль. Но дальше, дальше. Итак — сначала шум. — Сначала шум. Вслед за шумом мы видим появившийся над ребром крыши самолет. — Ну да. Шум предшествует и сопутствует его полету. Не так ли? И что же вы в этом видите? — Скорость звука соперничает со скоростью полета. Техника борется со временем. — Ах, техника… — Мистер Рай Руп поморщился. — Да, техника… Налбандов положил обе руки на голову палки. Руки были покрыты таким густым слоем пыли, что казались в замшевых перчатках. Он смотрел прямо перед собой тусклыми суженными глазами. Он продолжал: — Но звук делает тысячу километров в час, в то время как аэроплан — шестьсот. Звук побеждает. Звук предшествует полету. — А, Леонард? Правильно! Природа побеждает технику, это моя мысль. — Но всегда ли так будет? — продолжал Налбандов. — Что невероятного в том, что самолет будет делать вместо шестисот километров в час — тысячу и больше? Это будет через год, через полгода, может быть, и сейчас… И тогда машина достигнет скорости звука. — Это очень интересно. Слушайте, слушайте, машина достигнет скорости звука. — И тогда, — резко и громко сказал Налбандов, — мы увидим чудо. Совершенно безмолвно появится самолет и с чудовищной быстротой, но и в чудовищном безмолвии, пронесется над нами. И лишь через некоторое время пронесется по его следу громадный шум, яростный шум времени, побежденного техникой… — Ах, техника… Но законы природы… — Законы природы неизменны, — отрезал Налбандов, — они косны и консервативны. Они заперты сами в себе и не могут выйти из своего заключения. Человеческий же гений безграничен. — Вы поэт, — сказал мистер Рай Руп, улыбаясь. — Нет, я инженер, большевик, — грубо ответил Налбандов. — Мы достигнем скорости света и станем бессмертными. — Если выдержит ваше бедное земное человеческое сердце, — с религиозным вздохом сказал мистер Рай Руп, складывая руки на животе и хитро поглядывая на Налбандова. «Он прав», — подумал Налбандов и сказал: — Оно выдержит. Будьте уверены. XXXIII Зеленый пульмановский вагон с розеткой ордена Ленина стоял в тупике, в самой середине площадки доменного цеха. Месяца два тому назад его подали сюда, отцепили от состава и путь закидали шпалами. В него тотчас провели электричество и телефон. Вагон стал домом, конторой, постоянной принадлежностью участка. Такой вид имела выездная редакция газеты «Комсомольская правда». Это был полевой штаб, выдвинутый на линию огня. Здесь он остановился. Но, остановившись в пространстве, вагон продолжал двигаться во времени. Время неслось, ежеминутно видоизменяя вокруг него пространство. Ощущения неподвижности не было. Против окон вагона то подымались красные горы глины, то открывались провалы котлованов, блестела далекая вода; мелькали провозимые на платформах мосты, портальные краны; появлялись и вдруг исчезали и появлялись опять, как станции, — будки, сараи, столбы, бочки… Стекла дрожали от не прекращающегося ни днем, ни ночью грохота проезжающих тракторов, электровозов, грузовиков, от дробного стука пневматических молотков и перфораторов. Неслось время, с каждым днем увеличивая свою быстроту, и несся во времени зеленый пульмановский вагон с ленинским профилем, как бы еще дыша железным дымом Златоуста, папоротниками Миасса, антрацитом Караганды, сверканьем Челябы, всей свежестью и силой Большого Урала, всем своим сделанным в пространстве и времени маршрутом. В дверях вагона стоял парень в голубой ситцевой косоворотке, с мокрой темно-рыжей головой, зеркально причесанной назад. Он выколачивал из медного солдатского чайника старую заварку. Это был метранпаж. Вагонная ступенька находилась слишком высоко над полотном. Маргулиес сильно задрал ногу. Метранпаж протянул ему крепкую руку. Пожимая ее, Маргулиес легко и упруго взлетел на площадку. — Давно к нам не заходил чай пить, товарищ Маргулиес. — Вот — зашел. — Милости вашей просим. — Хозяева дома? — Как же. Сидят. Легко отпирая толстые, ладно пригнанные, массивные и бесшумные двери, Маргулиес вошел в вагон. Желтая, рубчатая, лаковая его внутренность была приспособлена для надобностей газеты. Первые два купе и прилегающая к ним часть коридора были превращены в довольно обширное помещение походной типографии. Здесь стояли две наборные кассы, цинковый стол метранпажа и ручной печатный станок «американка» с толстым жирно-черным диском. Сюда врывалось из сухих грязных окон давно перевалившее за полдень солнце. Оно жгло стены, усиливало типографский запах керосина и цинка, доводя его до чада. Следы поливки блестели на полу темно-лиловыми глянцевыми восьмерками. Капля сверкающей воды катались и сворачивались в пыли, как пилюли. В соседнем купе послышался голос, кричащий в телефон. Там находилась собственно редакция. Оттуда валил сиреневый табачный дым. Маргулиес вошел. Ответственный редактор — Вл. Кутайсов — лежал ничком на лавке, застланной серым байковым одеялом. Уткнувшись головой в тощую подушку, он разговаривал по телефону. Он держал трубку обеими руками, пытаясь в то же время закрыть как-нибудь плечом свободное ухо. В купе было слишком шумно. Ему мешали. Колотя носками расстегнутых сандалий в пол, косо двигая спиной, оправляя задравшийся пиджак, мотая развалившимися на стороны желтыми семинарскими волосами, он грубо и напористо кричал в трубку: — А я тебе еще раз заявляю, дорогой товарищ, что это дело не выйдет. Не выйдет это дело, дорогой товарищ. Заявляю категорически: не выйдет. Не выйдет. Нет, нет, ты мне лучше ничего не говори. Не выйдет. Понял? Точка. Не выйдет… Не глядя, Кутайсов протянул руку назад, поймал Маргулиеса за рукав и потянул вниз. — Будь здоров, Давид. Седай. Сейчас я кончу. Мы уже кое-что наметили. Да нет, ну тебя, это я не тебе, — продолжал он, смеясь, в телефон. — С тобой, друг, кончено. Что? Только ты нас, главное дело, не пугай. Пожалуйста. Хоть в Политбюро жалуйся. Не выйдет. Ну, точка. До свиданья. Точка, точка. Не выйдет. Иди знаешь куда!. Под окном на скрипучей корзине, заткнутой щепкой, сидел очень маленький аккуратный секретарь редакции Тригер. Это был совсем почти мальчик. На нем был серый пуловер в черных ромбиках и тоже сандалии, но аккуратно застегнутые. Он держал на коленях тетрадку. Опустив выпуклые, несколько воспаленные еврейские глаза, он старательно писал, но вместе с тем слушал и то, что говорил в телефон Кутайсов, и то, что говорил третий и последний член редакции, поэт Слободкин. Ищенко сидел на другой лавке, тоже застланной одеялом, но не байковым, а стеганым, малиновым. Он сидел, подобрав под лавку босые ноги, накручивал на палец и раскручивал чуб и изредка сумрачно перебивал Слободкина. Слободкин — высокий и юный, с молочно-голубой свежевыбритой головой, коричневым лицом, в очках, но не пылевых, а обыкновенных маленьких стальных увеличительных очках, — сутуло стоял перед Ищенко, положив ему на плечи свои большие пористые руки. Он говорил густо и неторопливо, окающим волжским говором: — Вот что тебе скажу, друг мой Ищенко. Только ты не волнуйся, не волнуйся. На Челябе натолкнулись мы на такой факт. Приходит к нам в вагон тоже такой вот, как ты, бригадир. Бетонщик тоже. И заявляет… Ищенко, не слушая, упрямо смотрел в пол. — А я тебе, Слободкин, говорю одно. Не будет того, чтоб ваш Ханумов всю жизнь над нами смеялся. Не будет того. — Вот чудило… Да при чем Ханумов!. — Все равно не будет этого. Маргулиес присел рядом с бригадиром на малиновое одеяло. — Ты уже тут, Ищенко. Поспел. Забежал вперед. — Все равно не будет этого, — пробормотал Ищенко еще раз. Кутайсов повесил трубку. — Что скажешь, Давид? — А ты что скажешь? — Какие у тебя новости? — А у вас какие? Они хитро и пытливо посмотрели друг на друга. Маргулиес был неузнаваем. Куда делась его вялость, нерешительность, шепелявость! Он был сдержанно весел, легок и точен в движениях, общителен. Совсем другой человек. Он хлопнул себя по карману, вытащил исписанные карандашом листки и разложил их на лавке. — Ну-с, дорогие товарищи. Десять минут внимания. Мотайте на ус. Небольшая статейка, называется «Ускорить изготовление и дать высокое качество бетона». Из номера от сегодняшнего числа газеты «За индустриализацию». Он голосом подчеркнул слово «сегодняшнего» и победоносно блеснул очками. — Каким образом от сегодняшнего? — Святым духом. У меня в Москве специальный корреспондент. Сестренка. По телефону. — Вот собака! — с восхищением воскликнул Слободкин. — Ну и соба-ака! — Так читать, что ли? Маргулиес прикрыл ладонью листки. — Или не стоит? — Читай, и так теряем время, — серьезно сказал Тригер, закрывая тетрадь. — Так вот-с, — сказал Маргулиес и стал быстро читать, изредка запинаясь и приближая листки к очкам на неразборчиво или сокращенно написанных фразах. Пока он читал, в купе вошло еще несколько человек. Сначала заглянуло возбужденное, неистово сверкающее глазами лицо Моси. Мося всюду разыскивал Маргулиеса. У него, видно, было неотложное дело. Он увидел Маргулиеса и уже открыл рот, но Кутайсов показал ему кулак. Мося скрючился, зажмурился и хлопнул себя по толстым губам. Он насунул на нос кепку, поджал ноги и бесшумно сел в дверях прямо на пол. За Мосей появилась неодобрительная фигура Семечкина, голубая футболка Шуры Солдатовой, синие халаты наборщиков. Маргулиес кончил читать. — Какие же из этого выводы? — сказал он, не делая передышки. — Выводы те, что можно попробовать бить Харьков. — Верно! — закричал Мося. — Подожди, не ори, — сказал Кутайсов. — Только не Ханумов, — сумрачно и сосредоточенно заметил Ищенко. — Вот заладил… — Этого не будет, — еще сумрачнее и сосредоточеннее сказал бригадир. Желваки двигались возле его скул. Мося жалобно посмотрел на Маргулиеса. — Давид Львович, честное слово. Дайте распоряжение Ищенко. Пускай товарищи редакция будут свидетели. Как раз самая подходящая смена. Поскольку уже переставляют машину и через час кончают установку. — По-моему, то же, надо молодым дать ход, — посмеиваясь, сказал Кутайсов. Он раскинул ноги в расстегнутых сандалиях и, заложив руки под голову, мотал длинными волосами. Маргулиес серьезно посмотрел через плечо на Мосю. Улыбнулся томно. Но все же сухо сказал, как бы в пространство: — Я уже сказал прорабу. Ищенко быстро повернулся. — Кто: я или Ханумов? — Твоя смена сейчас? — Моя. — Ну, ты и будешь, в чем дело. Ищенко и Мося обменялись молниеносными взглядами. — Только без трепотни, — строго заметил Маргулиес. — Есть, капитан! — восторженно крикнул Мося. Он вскочил на ноги, вытянулся и отдал по-военному честь. XXXIV — А вы что скажете, товарищ редакция? — Мы одобряем. — Мало, мало… Слободкин притворно захохотал басом: — Хо-хо-хо. Ему мало одобрения такого авторитетного органа печати на колесах. Чего ж тебе еще от нас надо? Слободкин мигнул маленькому Тригеру. — Со всякими претензиями обращайся к нему. Маргулиес быстро и крепко потер руки. — Во-первых, дорогие товарищи, — сказал он, — карьеры, во-вторых — транспорт, в-третьих — водопровод, в-четвертых — ток. Довольно с вас? — Хватит. — Остальное мы с Корнеевым берем на себя. Маленький Тригер открыл тетрадку, сверился с написанным и поднял серьезные выпуклые глаза на Маргулиеса. — Значит, карьеры, транспорт, водопровод, ток, и больше ничего? А слесарный ремонт вам не надо? — Совершенно верно, — сказал Маргулиес. — Слесарный ремонт. Обязательно надо, Все засмеялись. Засмеялся громко и Маргулиес. Еще бы. Он упустил такую важную вещь, как слесарный ремонт. Он — инженер, начальник участка. А маленький, тихий Тригер, секретарь редакции, — не упустил. — Ты с малюткой Тригером не шути, — сказал Кутайсов. — Он у нас на этом деле собаку съел и щенком закусил… — И керосином запил, — добавил Слободкин. Тригер полуулыбнулся, но покраснел, как девочка. Он действительно довольно хорошо изучил бетонное дело. Он пристально и настойчиво наблюдал работу бетонщиков на всех новостройках, где побывал вагон. Он прочитал все, что только можно было достать по бетону на русском языке. К знаниям, почерпнутым из книг, он прибавил еще свою собственную теорию темпов. Она заключалась в том, что повышение производительности одного хотя бы механизма автоматически влечет за собою необходимость повышения производительности других, косвенно связанных с ним механизмов. А так как все механизмы Советского Союза в той или иной степени связаны друг с другом и представляют собой сложную взаимодействующую систему, то повышение темпа в какой-нибудь одной точке этой системы неизбежно влечет за собой хоть и маленькое, но безусловное повышение темпа всей системы в целом, то есть в известной мере приближает время социализма. Он выбрал эту точку. Он специализировался на бетоне. Он был убежден, что убыстрение работы хотя бы одной бетономешалки повлечет за собою убыстрение темпа работы всех машин, косвенно связанных с производством бетона. А косвенно были связаны водопровод, подающий воду, железная дорога, подвозящая цемент, песок и щебенку, и электрическая станция, вырабатывающая ток. Затем увеличивалась суточная потребность в песке, цементе и щебенке, то есть должна была усилиться работа песчаного и каменного карьеров, камнедробильных машин и грохотов, производительность цементного завода. Если же принять в расчет, что, для того чтобы усилилась работа водопровода, электрической станции, камнедробилок и так далее, необходимо должна была со своей стороны усилиться работа и связанных с ними механизмов и, кроме того, механизмов, связанных с этими механизмами, — то становилось совершенно ясно, что к маленькому, на первый взгляд, делу увеличения производительности одной бетономешалки причастна вся огромная, сложная, важная взаимодействующая система пятилетнего плана. В капле дождя Тригер видел сад. Он тщательно изучал эту каплю. Он построил схему. Он ее нарисовал. Это был чертеж сада. Это была пятилучевая звезда, в центре которой находилась бетономешалка. От бетономешалки шли радиальные линии. Две из них соединяли центр с песчаным и каменным карьерами. Одна — со складом цемента. Две остальные — с электрической станцией и водопроводной. Линии эти были: три первые — транспортом, железнодорожными путями, две остальные — электрической проводкой и водопроводными трубами. Это было грубое изображение той нервной и питающей системы, от которой зависела точная и бесперебойная работа механизма бетономешалки. Кроме того, вблизи центра была нанесена точка — слесарный ремонт. Этого пункта могло и не быть, но Тригер хорошо знал состояние ручных тележек, стерлингов, имевшихся на участке. Их было мало, и они были крайне изношены. Каждую минуту мог потребоваться летучий ремонт. Это была схема механического взаимодействия силовых точек и линий. Но без горячей человеческой воли, без живой, быстрой мысли, без творческого воображения, без острого человеческого глаза, без тонкого нюха, без центра, где бы все эти человеческие качества могли соединиться, какую пользу могла принести эта расчерченная с точностью до десяти метров схема? Без всего этого она была бы пустой и мертвой. Маленький Тригер кропотливо и обдуманно населил ее людьми. Он выбрал их, взвесил их достоинства и недостатки, оценил их так и этак и расставил по точкам и линиям. Он исписал свою схему именами людей. Имена людей стояли рядом с цифрами, давая им душу и смысл. Во всех пунктах: на обоих карьерах, на водопроводной и электрической станциях, на складе цемента, в диспетчерском управлении, на летучем слесарном ремонте, — всюду сидели свои, надежные ребята. Но этого было мало. Нужно было создать и точно распределить по обязанностям центральный аварийный штаб, готовый по первому требованию послать на место своего члена, чтобы на месте добиться устранения возможной задержки. В этот штаб входила вся редакция. Слободкин предназначался для электрической станции, Кутайсов — для цемента, Тригер взял на себя оба карьера. Не хватало подходящего человека для водопровода. Это был один из самых надежных участков, о нем, в общем, можно было не беспокоиться. Но все же оставить его без наблюдения было нельзя. Тригер зажмурился, как будто у него заболели глаза. — Семечкин, берешь на себя водопровод? Тригер не доверял Семечкину. Но на худой конец мог пригодиться и Семечкин. Семечкин солидно и басовито покашлял. Ему польстило неожиданное предложение Тригера. Значит, все-таки кое-кто ценит его, Семечкина. Значит, все-таки кое-кому может он, Семечкин, понадобиться. Семечкин выступил из-за двери в купе. Он даже слегка порозовел. Конечно, это было совсем не то, на что он рассчитывал утром, но тоже недурно. Во всяком случае, поближе к рекорду. — Что же, — сказал он, — это можно. Отчего же. Тригер вписал в схему под точкой водопровода: «Семечкин». Маргулиес обнял за плечи Ищенко. Близко заглянул ему в глаза. — Ну, успокоился, командарм? Ищенко хотел нахмуриться, но против воли щеки его разлезлись в улыбку. Но он тотчас же овладел собой и сурово сказал: — За меня не беспокойся. Я за своих хлопцев отвечаю. Брызнул телефонный звонок. Кутайсов поднял руку и лениво поймал трубку: — Да. Вагон «Комсомолки». Слушаю. В чем дело? Он уткнулся вместе с трубкой в подушку (ша, ребята!). — Ну? В чем дело? Я слушаю! Он некоторое время лежал молча, носом в подушку, с трубкой возле уха. Потом сказал: — Бригадир Ищенко? Тут. Сейчас передаю. И к Ищенко: — Бери трубку. Тебя. — Меня? Ищенко тревожно оглянулся. Его еще никогда не вызывали по телефону. — Тебя, тебя. Из конторы. Бери трубку. Бригадир неумело, с грубой осторожностью взял трубку, повернул ее и аккуратно приставил к уху. — Альо, альо! — закричал он преувеличенным голосом. — У телефона бригадир Ищенко. Что надо? Как бы предчувствуя нечто необыкновенное, все замолчали. В окно ударила короткая пулеметная очередь пневматического молотка на домне. Ищенко стоял, напряженный, с трубкой у виска, и слушал. Он побледнел и, не говоря ни слова, положил трубку на койку. — В чем дело? Ищенко растерянно оглянулся. — Нашла самое подходящее время, — произнес он глуховато. — Что такое? — Баба моя… — сказал Ищенко. — Скаженная женщина… Он беспомощно, мило, застенчиво и общительно усмехнулся. — Представьте себе — родить начала, что вы скажете! Он некоторое время постоял среди купе, не зная, что lелать. На его темном лбу сиял пот. — Надо отвозить. Все расступились. Он вышел. XXXV Никто в этот особенный день не заходил далеко от барака. Скоро собралась вся бригада. — Значит, так, — сказал Сметана, садясь на землю. Он обхватил колени руками, положил на колени голову и закачался. Из окон барака слышались негромкие, правильно чередующиеся крики: «А-а-а… А-а-а-а… У-у-у…» Это стонала Феня. Она с утра была на ногах, ни разу не присела. До десяти часов она переделала все дела. Больше делать было нечего. А день только начинался. Феня томилась, не зная, куда себя девать. Ей все казалось, что еще что-то не доделано, не устроено, не окончено. И надо было торопиться, и некуда было торопиться. Тогда она увязалась с бабами на собрание женского актива. Оттуда женщины пошли на субботник — строить ясли. Феня включилась в актив и пошла с ними. Ее отговаривали. Она не слушалась. «Когда это еще будет!» — говорила она. И шла. Среди женщин было много беременных. Она не хотела от них отставать. В этом было столько же упрямства, сколько и хитрости, хозяйственного расчета. Феня еще с утра решила остаться здесь при муже навсегда. Ей здесь нравилось. Продукты хорошие, и ударная карточка, и мануфактура бывает. Но, оставаясь здесь, она не предполагала оставаться без работы. Нет. Она будет работать. Работы сколько угодно, только давай-давай. Пойдет на рудник откатчицей, пойдет в столовую подавальщицей, пойдет к грабарям землекопкой. А так, без дела сидеть дома — мужней женой — это от людей совестно и скучно. И, опять же, одна ударная карточка хорошо, а две — лучше. Но будет ребенок… Куда его девать? В яслях всюду полно. Если же актив участка построит свои ясли, то, поскольку она сама строила ясли и была в этом активе, — ее ребенка туда в первую очередь. Это уж верно. И она шла, и таскала доски, и утирала пот, и хозяйственно суетилась, распоряжалась, тяжело ступая на пятки и оступаясь и обливаясь потом, и подписывала какое-то заявление, и пела песни… Но Феня не рассчитала сил. Силы вдруг пропали. Ей стало худо. Ее кое-как довели до барака. А идти было километра два. Пыль, зной, духота, ветер упал. Побежали за Ищенко. Ищенко нигде нет. Позвонили в контору участка. Оттуда в «Комсомолку». Там нашли. Сказали. А Феня лежала меж тем на койке, стонала: — А-а-ай, Костичка… У-у-уй, Костичка… Соседи мочили ей полотенцем голову, давали пить. Под окнами шумела бригада. — Значит, так, — сказал Сметана. — Ходил я на участок. Маргулиес молчит, пока ничего не говорит. Выжидает. Корнеев не против. Мося, конечно, роет носом землю. Ну, ясно. Сейчас Ищенко придет — будет докладывать. Стало быть, все в полном порядке. Да… — Теперь слово за нами, товарищи! — закричала вдруг Оля Трегубова пронзительным, митинговым голосом, выкатывая свои небольшие голубые глаза, и без того сильно навыкате. — Ша! — крикнул Сметана. — Закройся. Я тебе слова не давал. Он изловчился, молниеносно схватил Трегубову за ноги и дернул. Она ахнула и со всего маху, с треском, села на ступеньку. Прикусила язычок. — Ух, ты! — Значит, такая картинка, — спокойно продолжал Сметана. — Теперь, как совершенно правильно заметила товарищ Трегубова, вопрос за нами… Он остановился. По улице вскачь неслась бричка. Ищенко на ходу вылезал из ее маленькой плетеной люльки. Он запутался в соломе. Он вырывал из соломы ноги. Наконец он выпростался и выскочил. Бричка остановилась. С задранными штанами, осыпанными соломенным сором, Ищенко взошел на крыльцо. Ребята посторонились. Кидая коленями двери, он прошел сени. Ну была жара! Из вагона «Комсомольской правды» бригадир сразу побежал домой. Но с полдороги повернул на разнарядку. Он сообразил, что понадобится подвода. Незнакомый нарядчик долго не хотел давать лошадь. Требовал больничный листок. Ищенко просил. Ругался. Наконец уломал нарядчика. Теперь новое дело: кучера обедали! С запиской в руках бегал Ищенко в столовую палатку к кучерам. Тоже просил и тоже ругался. Ему казалось, что если он сейчас же, сию минуту не поедет, то там с Феней случится что-то ужасное: умрет, задохнется. Он почему-то представлял, что именно — задохнется. Он так ясно воображал это, что сам задыхался. Но кучера отказались ехать, пока не пообедают. И он ждал. Он ходил вокруг стола. Подавальщицы толкали его голыми локтями. Он, бессмысленно улыбаясь, присаживался на кончик скамьи, но тотчас вскакивал и опять ходил вокруг стола, опустив крепкую голову и злобно сжав губы. Он ненавидел этот душный, желтый, ровный балаганный свет, проникавший в палатку сквозь жаркие, желтоватые против солнца, холщовые стены и потолок, поднятый на высоких шестах. Ему была противна серая кристаллическая соль в белых фаянсовых баночках на столе, был противен хлеб, мухи и графины. Но больше всего возбуждали ненависть кучера, одетые, несмотря на жару, в темное, ватное, грязное, тяжелое. «Прямо как свиньи, — бормотал он сквозь зубы. — Там женщина задыхается, а они, прямо как свиньи, медленно жрут». Ему досталась неважная лошадь и кучер с придурью. Думая выгадать расстояние, он повез, чмокая губами, прямиком, через строительный участок, и завез в такое место, откуда насилу выбрались: распрягли лошадь и на руках выкатывали из котлована бричку. Поехали назад и опять запутались. Словом, сделали крюку добрых километров пять и подъехали к бараку с другой стороны. У Ищенко шумело и стучало в ушах, как будто бы в уши налилась гремучая вода. Он ожидал увидеть дома нечто необычайное, из ряда вон выходящее, страшное, неизвестное. Он приготовился к этому. Но едва он вошел за перегородку, как его поразила мирная простота и домашняя обыкновенность того, что он увидел. Не было ничего особенного. На койке на спине лежала Феня. Она негромко стонала. Но лицо было блестящее и оживленное. Соседка увязывала се вещи. Феня увидела Ищенко и перестала стонать. Она быстро, напряженно улыбнулась и сама легко встала на ноги, начала надевать на голову шаль, подсовывая под ее края волосы твердым указательным пальцем. — Ну, — сказал Ищенко немного разочарованно. — В чем дело? Феня виновато, снизу вверх, посмотрела на него синими живыми глазами и ничего не ответила. — Бери вещи, что ли, — сказала соседка, вкладывая в руки бригадира узелок. — Подводу достал? Ищенко автоматически прижал вещи к груди и сурово посмотрел на Феню. — Доедешь? Она сделала усилие, чтобы не застонать, прикусила нижнюю губу чистыми перловыми зубками и кивнула головой. — Доеду, — с усилием выговорила она, и ее опять дернуло судорогой. Ищенко подставил ей плечо. Она обняла его за шею рукой, и они пошли. Пока соседка усаживала тяжелую Феню в маленькую, слишком тесную для двоих корзинку брички, пока она подкладывала ей под спину солому, Ищенко подошел к ребятам. Они с любопытством и почтением смотрели на своего бригадира, на его озабоченное, темное лицо, на узелок в его руках. Они ожидали, что он скажет. Вид собранной бригады тотчас вернул Ищенко в круг интересов того мира, из которого его так резко выбили. — Ну, как идет дело? — спросил он, осматривая и подсчитывая в уме количество ребят. — Ребята не возражают. — Все налицо? — Все. Ищенко нахмурился. — Как это все? А где Загиров? Где Саенко? Загирова и Саенко не было. Они исчезли. Они прогуляли прошлую смену. Загирова видели рано утром. Он бегал по ребятам — искал в долг десятку. Саенко же со вчерашнего дня не показывался. — Что ж они, собачьи дети! — закричал Ищенко. — Зарезать нас хочут? Не нашли другого дня! У нас теперь такое дело, что… что… Он не находил слов. Он ударил крепкой глиняной ножкой в землю. В бричке застонала Феня. Ищенко бросился к плетенке. И, уже сидя боком рядом с Феней, свесив правую ногу наружу и поддерживая жену левой рукой за спину, он закричал: — Чтоб все были на месте! До одного человека. А то нам хоть в глаза людям не смотри. Бричка тронулась. Сметана бежал за бричкой: — Стой! Ищенко! Стой! Как там решили? — Решили крыть! Веди бригаду на участок… Чтоб все… До одного человека… Я сейчас туда завернусь… Он показал глазами на Феню, усмехнулся. — А то видишь, какая музыка. Здравствуйте… Феня припала к плечу мужа. — Ой, Костичка… Такая неприятность…Ой, Костичка, не доеду. — Да погоняй ты, ну тебя к чертовой матери! — заорал Ищенко страшным голосом. Ветра уже не было. Но не было и солнца. Солнце скрылось в яркой, белой, душной, низкой туче. Воздух был толст и неподвижен, как в бане… XXXVI Это был конец мая — начало сильного и полезного уральского лета, — косой кусок первобытной природы, еще не тронутый людьми и не осложненный планировкой. Узкий край обесцвеченного неба казался здесь единственным посредником между солнцем, ветром, облаками и травой. Здесь — по круглому боку холма — росла трава. Ее еще не совсем вытоптали. Это была сухая, мелкая, жаркая, полная пыли, но все еще крепко пахучая трава. Базар стоял наверху. Он стоял, дугами и дышлами упираясь в небо и поддерживая его шатрами, ларьками, всем своим серым табором торга. Товарищи присели у канавы и снова сыграли. На этот раз Саенко быстро отнял у Загирова промтоварную карточку, а также продуктовые и обеденные талоны. Они встали с земли и пошли на базар. Загиров больше не плакал. У него блестели глаза сухо, как у больного. Лицо стало вогнутым и землистым. Он уже больше ничего не просил, ничего не говорил. Ему было трудно расклеить спекшиеся губы. Убитый и опустошенный, он плелся за Саенко, бессмысленно стараясь попадать ногами в его следы. Он натянуто улыбался. Улыбка была неподвижна и угодлива. Вершина холма, дочерна вытоптанная толпой, курилась со всех сторон, как подожженная. Олю Трегубову послали за Саенко и Загировым. Она всюду их искала. Без них она не смела вернуться в бригаду. Она нашла их на базаре. Базар теснился стреноженными лошадьми, плотно составленными плетеными возами, бочками с квасом, сургучными бараньими тушками, остро нарезанными, ядовито-зелеными снопиками тростника, сальными, испятнанными пальцами, большими бутылями кумыса, завернутыми в сено, комками грязного башкирского масла. Здесь на войлоке сидели, в лисьих шапках, седобородые башкиры, чьи крупные лица блестели, как глиняные миски, расписанные сонными чертами азиатской улыбки. Здесь ходили цыганки с глазами, сыплющимися, как мелкие деньги. Здесь оборванцы водили виляющие велосипеды. Из рук в руки переходили старые дробовики, патронташи, пачки махорки, часы, башмаки, сапоги, бязевые рубахи, осыпанные подозрительными узелками дурно вычесанного хлопка… Уральские казаки целыми семьями приезжали сюда из далеких и ближних станиц и колхозов посмотреть на волшебно возникающий город. С немым изумлением озирались они по сторонам. Отовсюду — с запада, востока, юга, севера — теснили холм невиданные машины, трубы, краны, дома, башни… Непобедимым лагерем обложили они осажденный редут базара. Они штурмовали его ротами бараков, линейными батальонами тепляков, артиллерийскими полками участков, мортирами строительных механизмов, пулеметами перфораторов. Но базар держался. По ночам скрипели возы. На рассвете они, таинственно пройдя сквозь вражеский лагерь, вступали в осажденный редут. Казаки привозили сюда снедь и увозили промтовары. Так появился базар. Так начался торг. В нем было все, присущее Азии, кроме пестроты. Здесь отсутствовали ковры и фрукты, анилиновые ткани, медная утварь. Тут преобладали цвета черный и серый — скучные цвета среднерусского рынка, более напоминающие газету, чем персидский ковер. Саенко чувствовал себя, как дома. Он лихо и ловко развернул выигранные вещи. Белье защелкало на ветру тесемками. — А ну, хватай-налетай-покупай!. Он подкинул калоши. Они тяжело перевернулись в воздухе, мелькнув свекольно-красной подкладкой. Солнце липко блеснуло в паюсной икре клейменых подошв. — Кому калоши? Очень хороши. Их дурак проиграл за трояк. Налетайте, ребятки, не жалейте десятки! Он носился в толпе, толкаясь локтями. Базар его опьянял. Его глаза лиловели туманно и нетрезво. По прыщавому подбородку текли слюни. Голос был хриплый, надорванный, бесноватый. — А вот хорошая кепка, сшитая крепко. Кому кепочку новую с больной головы на здоровую? Продается за пятерку, а куплена за сто. Поддержите, товарищи, ударника-энтузиаста! И в сторону жалобной скороговоркой: — Ей-богу, граждане, жрать нечего, помираем с голоду — я и братишка, — три дня не емши, истинный крест. Он бил новыми башмаками — подошва в подошву, — хватал их за шнурки и стремительно крутил перед собой колесом. — Ботиночки что надо, из города Ленинграда. Новые, прямо дубовые. Налетайте, ребятки, не жалейте двадцатки! А вот бельишко, вышивала Аришка, ни единой латочки, тоже по десяточке. Его окружили бабы и мужики. С шуточками и прибауточками, с дурацким, хитрым лицом, он быстро распродал вещи. Он хватал покупателей за пиджаки. Плевал в ладони. Бил по рукам. Уходил. Возвращался. Притопывал лаптями. Подмигивал. Пел. Загиров едва поспевал за ним. С ужасом смотрел он, как в чужие руки навсегда переходят его кровные вещи. Саенко дал за них десятку, а взял — пятьдесят. Загиров хотел сказать, но не мог открыть рта, разжать тесно стиснутых зубов. Ему хотелось есть и пить. Хорошо бы квасу, кумысу… Он видел, как Саенко, отворачиваясь от людей, воровато и быстро укладывал новые деньги в пачку старых — совал через ширинку в какой-то глубокий, потайной, внутренний карман. Оля Трегубова шумно налетела на них. Она остановилась, вывернув руки и упершись ими в бока. — Товарищи! — начала она предельно высоким, почти визгливым бабьим голосом. — Все ребята на месте, одни вы не на месте. Это, товарищи, никуда не годится. Достаточно стыдно для сознательных ударников, особенно перед такой ответственной, рекордной сменой… Саенко скучно посмотрел на ее праздничное платье, на оборочки и пуговички. Он мигнул Загирову, свистнул, медленно поворотился и молча побрел прочь с базара. Она обежала его и опять остановилась перед ним. — Вчера смену прогуляли и сегодня метите прогулять? Она развевалась перед ними на ветру, как флаг. Ее глаза сверкали обворожительно и упрямо. — Ну! Я с кем разговариваю? Опять метите прогулять? Что вы — обалдели? Все ребята на производственном совещании, а они на базаре! Чего вы тут не видели? Барахла не видели? А еще ударники! Очень красиво! Саенко бесстыдно осмотрел ее с головы до ног и нежно улыбнулся. — Знаешь, что я тебе посоветую, — сказал он ласково, — поцелуй меня знаешь куда? Он, не торопясь, повернулся, не торопясь, поднял ногу, не торопясь, нагнулся и, не торопясь, похлопал себя по заднице, обширной, как ящик. — Поцелуй меня в это самое место, дорогая Олечка. Она страшно покраснела, но сдержалась. — Очень глупо, — заметила она, небрежно пожимая плечами, — обыкновенное хулиганство. И вдруг напустилась на Загирова: — А ты что? Своей головы не имеешь? Он тебя водит, а ты за ним ходишь, как на веревочке! — Ну что ты обижаешь моего товарища! — сказал Саенко жалобно. — Корешка моего дорогого. А то знаешь: кто моего дружка обидит, из того душа вон. Он еще, понимаешь ты, не отыгрался. Верно, Загиров? Оля наморщила маленький выпуклый лобик, — Гляди, Саенко! — Ну и гляжу, и что же дальше? — Мы вопрос поставим. Имей в виду. Мы тебя хорошо знаем. — Положил я на вас с прибором! Вам это понятно? — Товарищи, будьте сознательные… Оля Трегубова перевела дыхание. Ух, как она ненавидела Саенко! Она собрала все свои силы, чтоб не сказать лишнего. Она понимала, что надо хитрить. Неосторожное слово может испортить дело. А сегодня каждый человек особенно нужен. От одного человека, может быть, зависит все дело. Саенко смотрел на нее сощуренными неглупыми глазами. Он видел ее насквозь. Он понимал свою силу. — Товарищи, — сказала она рассудительно, — будьте сознательные. Раз дисциплинка, так дисциплиночка. Сказано — так сказано. По-большевистски. Ясно? Загиров, а? Ребят не посадите. Загиров стоял молча, обалдело. Саенко обнял его за спину. — Ну так как же, корешок мой дорогой? Я, между прочим, тебя не задерживаю. Валяй, валяй! А то еще мне за тебя дело какое-нибудь пришьют. Он близко заглянул ему в глаза. — А то, может, пойдем, братишка, что ли, вместе? Он показал головой на Олю. — Давай им покажем, какие мы с тобой знаменитые энтузиасты. Его голос становился все вкрадчивее и медовее, а рот — ядовитее. Саенко истекал ненавистью. Оля это чувствовала. Она знала, что сегодня обязательно будет что-то неладное. Но она делала вид, что не замечает этого. — Правильно! — звонко крикнула она. — Правильно, хлопцы! Смойте с себя вчерашний позор. — Позор? — подозрительно спросил Саенко. — Какой может быть вчерашний позор? Что за позор? Ты, Олька, нам лишние слова не говори. Как ты можешь нас перед народом срамить? Какое твое право? Катись отсюда к ядренейшей матери. Оля пропустила оскорбление мимо ушей. — Так как же, хлопцы? Не подведете? Не посадите? — Катись! — крикнул Саенко не своим голосом. — Катись за-ради бога и не заслоняй мне солнца. Сказали, придем — значит, придем. Ставьте самовар. Она сделала вид, что верит. Она отстала от них. Но она не ушла. Она следила за ними издали. Они спустились с дымящегося холма. Саенко впереди, Загиров сзади. Она думала, что Саенко обманет. Но она ошиблась. Саенко и Загиров шли на участок. Саенко таинственно говорил: — Ша! Слушай меня. Ты, первое дело, слушай меня и соображай. Отыграешься. Раз я говорю — значит, отыграешься. Будешь иметь шанс. Полтысячи можешь у меня отнять. Как факт. Подожди. Главное дело, слушай меня. XXXVII Наконец машина вырвалась из ада. Они остановились у края озера. Озеро занимало четырнадцать квадратных километров. Оно было совершенно новое, сделанное всего пять месяцев тому назад. До того здесь протекала скудная степная речка. Для будущего завода требовалось громадное количество промышленной воды. Речка не могла удовлетворить этой потребности. Тогда ее перегородили высокой плотиной в километр длиной. Весной речка вскрылась, потекла, разлилась и стала наполнять искусственно созданный бассейн. Река стала озером. Затопив четырнадцать квадратных километров степи, вода тотчас приняла топографические очертания местности. Все же она стала не вполне естественным озером. Один берег, одна сторона, образованная плотиной, ограничивала его слишком фестончато, резко. Было как будто длинное овальное озеро, и его разрезали посредине пополам и одну половину положили в степи. Мистер Рай Руп одобрительно и задумчиво кивал головой. Да, конечно, это подтверждало его мысли, давало блестящий пример для будущей книги. — Не правда ли, — сказал он, — какое грубое вторжение человека в природу? Искусственное озеро лежало в траве, как трюмо, вынесенное из дома во двор. Привыкшее отражать стены и лица, оно принуждено было теперь отражать небо и облака. И в этом была неестественность его полуобморочного состояния. Игра продолжалась. Налбандов несколько иронически взглянул на американца. — Вторжение человека в природу, — сказал он. — Это слишком метафизическое определение. Мы говорим: вторжение геометрии в географию. Рай Руп тонко усмехнулся. — Но геометрия провалилась. Геометрия не выдержала экзамена на бога. Вы хотели создать целое озеро, а сделали только половину озера. — Нет. Мы не хотели создавать озера. Нам был необходим бассейн промышленной воды. И мы его построили, взяв от географии все, что она могла нам дать. Вы знаете, чего нам это стоило? Мистер Леонард Дарлей вытащил записную книжку. Он отметил множество интереснейших фактов. Плотину начали строить во второй половине зимы. Ее надо было кончить к весне. Если бы ее не успели кончить до ледохода, вся работа могла бы погибнуть. Бетонные работы производились при сорока градусах ниже нуля, при невыносимых ветрах. Воду для бетона подогревали. Люди отмораживали руки и ноги. Работа была выше человеческих сил. И все же она не останавливалась. Это был бой человека с природой. И человек победил. На семьдесят пятый день в плотину был уложен последний кубический метр бетона. Налбандов говорил. Рай Руп одобрительно кивал шляпой. Все это, конечно, еще и еще раз подтверждало его мысли. Отмороженные пальцы, падающие от усталости и холода люди, сумасшедший поединок человека с богом. И вот — километровая плотина. И вот — половина озера. Человеку кажется, что он победил природу. Человек торжествует. Но для чего все это человеку? Вода для промышленности. Прекрасно. Но для чего промышленность? Для производства вещей. Прекрасно. Но для чего вещи? Разве они нужны для счастья? Молодость и здоровье — единственное, что нужно для счастья. И разве древнее, патриархальное человечество было менее счастливо, чем сейчас? О, тогда на земле было гораздо больше счастья! Было мудрое, созерцательное существование под этим вечным небом — то грозным, то милостивым, — была близость к богу, была покорность ему — то грозному, то милостивому. Было полное и блаженное слияние с миром. Был теплый первобытный рай! И люди оставили этот рай. Люди вступили в борьбу с природой, с богом. Дьявол гордости и техники овладел человечеством. «Нет, право, должна получиться замечательная книга!» — Посмотрите, товарищ Налбандов, — сказал он, — мы отъехали от этого ада всего на каких-нибудь восемь километров, а как чудесно изменилось все вокруг! Какой радостной теплотой дышит природа! Какой чистый, душистый ветер! Какая успокоительная первобытная тишина! Едва мы отошли от техники, как сейчас же приблизились к богу… — Да… приблизились… на «паккарде» выпуска тысяча девятьсот тридцатого года. Налбандов желчно смотрел поверх плотины вдоль озера. Здесь все напоминало ему о Маргулиесе. Плотину строил Маргулиес. Это он рискнул в сорокаградусные морозы применить кладку подогретого бетона. Тогда Налбандов считал, что это технически недопустимо. Это шло вразрез с академическими традициями бетонной кладки. Маргулиес осмелился опрокинуть эти традиции. Налбандов ссылался на науку. Маргулиес утверждал, что науку надо рассматривать диалектически. То, что вчера было научной гипотезой, сегодня становилось академическим фактом; то, что сегодня было академическим фактом, завтра становилось анахронизмом, пройденной ступенью. В заводоуправлении был страшный бой. Инженеры раскололись. Но за Маргулиеса вся молодежь. Маргулиес настоял на своем. Ему разрешили эксперимент. Налбандов был убежден, что Маргулиес сломает себе голову. Он этого страстно желал. Но Маргулиес победил. Плотина была выстроена. Налбандов не сдался. Он оставался при особом мнении. Он считал, что бетон окажется недостаточно крепким. Он предсказывал, что плотина не выдержит давления воды. Он приходил весной на плотину и смотрел, как речка выходит из берегов. Озеро медленно наполнялось водой. Льдины, не находя выхода, бестолково кружились и сталкивались стадом парафиновых гусей. Выпуклые пролеты плотины стояли в воде километровым строем тесно составленных гигантских копыт. С каждым днем вода все больше и больше покрывала их. Но плотина держалась. Теперь вода покрывала ее вровень с краями. Вода тончайшим слоем переливалась через фестончатые края во всю километровую перспективу плотины. Ветер рвал ее, на лету распылял, уносил свежим и влажным облаком. Деревья, растущие в долине прегражденной и иссякшей реки, были покрыты тонким мельхиоровым налетом влаги. Они стояли серебристо-голубыми купами и яркими гнездами белоногих берез, синей мерлушкой кустарника. — Чего еще нужно человечеству, спрашиваю я вас? — сказал мистер Рай Руп, снимая шляпу приличным жестом цивилизованного христианина, входящего в церковь.

The script ran 0.008 seconds.