Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Лью Уоллес - Бен-Гур [1888]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history

Аннотация. "Бен-Гур» Л. Уоллеса - американского писателя, боевого генерала времен Гражданской войны и дипломата - наверное, самый знаменитый исторический роман за последние сто лет. Его действие происходит в первом веке нашей эры. На долю молодого вельможи Бен-Гура - главного героя романа - выпало немало тяжелых испытаний: он был и галерным рабом, и знатным римлянином, и возничим колесницы, и обладателем несметных сокровищ. Но знакомство с Христом в корне изменило его жизнь.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 

На колесницу взобраться пытаясь за ним; Шеею всею он слышит дыханье коней, Тень их ложится вперед, он несется за ней. Так продолжается до первого пункта и вокруг него. Мессала, боясь потерять свою позицию, чиркает по каменной стене; шаг влево — и колесница разлетелась бы в дребезги; и все же, когда поворот завершен, никто не смог бы сказать, где проехал Мессала и где — Бен-Гур. Они оставили один след. Когда они проносятся мимо, Эсфирь снова видит лицо Бен-Гура, и оно бледнее, чем прежде. Симонид, более проницательный, чем Эсфирь, говорит Ильдериму: — Я не судья, добрый шейх, если Бен-Гур не задумал что-то. У него такое лицо. Ильдерим отвечает: — Видишь, какие они чистые и свежие? Клянусь славой Божьей, они еще не начинали бежать! Но смотри! Один шар и один дельфин остались на табло, и все набрали полные легкие воздуха, ибо наступало начало конца. Сначала сидонец хлестнул свою четверку, и, ужаленные страхом и болью, кони отчаянно рванулись, обещая хотя бы на короткое время выйти вперед. Но не вышли. Затем попытку повторили византиец и коринфянин с тем же результатом, после чего все трое практически выбыли из состязания. Теперь все партии, за исключением римской, с понятной готовностью присоединились к надежде на Бен-Гура и открыто выражали свои чувства. — Бен-Гур! Бен-Гур! — кричали они, и рокот голосов накатывался на консульскую трибуну. Со скамей яростно кричали проносящейся колеснице: — Гони, еврей! — Отбери у него стену! — Вперед! Отпусти арабов! Бросай поводья и берись за бич! — Не дай ему сделать поворот! Сейчас или никогда! Они перегибались через балюстраду, моляще протягивая к нему руки. Либо он не слышал, либо ничего не мог сделать, ибо половина прямой не принесла изменений; вот уже второй пункт, и что же? Вот, входя в поворот, Мессала начал подтягивать левых коней. Дух его возбужден, не один алтарь получил его обеты; римский гений по-прежнему торжествует. У трех колонн, в шести сотнях футов, ждут слава, рост состояния, продвижение по карьере и триумф, многократно усиленный ненавистью — все ему! В это мгновение Малух на галерее увидел, что Бен-Гур, нагнувшись к арабам, дал им вожжи. Взлетел плетеный бич и принялся свистеть и шипеть, шипеть и свистеть над их спинами без остановки; и хотя он не опускался, но ожог и угроза были в самом звуке. Спокойствие возницы сменилось неукротимым действием, лицо его загорелось, глаза, сверкали, сама воля, казалось, струилась по вожжам, и четверка, как одно существо, взлетела в воздух, чтобы опуститься, сравнявшись с римской колесницей. Мессала у опасного края слышал, но не осмеливался посмотреть, что сулит это пробуждение. Друзья не подавали ему никакого знака. Над звуками гонки раздавался только один голос, и он принадлежал Бен-Гуру. На старом арамейском, как сам шейх, он кричал арабам: — Вперед Альтаир! Вперед, Ригель! Что, Антарес! Ты ли медлишь? Славный конь, Альдебаран! Я слышу, как поют в шатрах. Я слышу, как дети поют и женщины; поют о том, как звезды: Альтаир, Антарес, Ригель и Альдебаран победили, и песня эта никогда не умрет. Молодцы! Завтра домой, под черный шатер, домой! Вперед, Антарес! Племя ждет нас, и хозяин ждет! Готово! Готово! Ха-ха! Мы посрамили гордость. Рука, ударившая нас, в пыли. Слава за нами! Ха-ха! Спокойно! Дело сделано — тпру! Отдыхайте! Никогда еще не было ничего более простого; редко — столь же мгновенное. В момент, избранный для броска, Мессала огибал постамент. Чтобы наилучшим образом обойти его, Бен-Гур должен был описать возможно более близкий круг. Тысячи на скамьях понимали это; они видели поданный знак, чудесный прыжок, четверку у колеса Мессалы, колесо Бен-Гура за колесницей соперника — все это они видели. Потом они услышали треск, достаточно громкий, чтобы повергнуть в дрожь весь цирк, и, быстрее мысли, сверкая белым и золотым, полетели на дорожку спицы. Римская колесница накренилась вправо. Раздались удары оси по укатанной земле: один, еще один; и колесница разлетается на куски, и Мессала, обвитый вожжами, волочится за своей четверкой. Увеличивая ужас зрелища и делая смерть неминуемой, сидонец, несущийся вслед вдоль стены, не успевает ни сдержать коней, ни отвернуть. Он летит на обломки, потом через римлянина и врезается в его обезумевшую четверку. Выбравшись из хаоса дерущихся коней, мелькания ударов, облака песка и пыли, он лишь успевает заметить коринфянина и византийца, скачущих вслед за Бен-Гуром, который не помедлил и мгновения. Люди вскакивают, взбираются на скамьи, орут и визжат. Те, кто смотрел в эту сторону, с трудом различали Мессалу под копытами лошадей и обломками. Он неподвижен, и его считают мертвым; однако большинство следит за Бен-Гуром. Никто не видел, как шевельнулись вожжи, благодаря чему колесница свернула чуть левее и окованным концом оси поддела колесо Мессалы; но все видели мгновенную перемену в человеке, все почувствовали накал его духа, героическую решимость, безумную энергию, которая взглядом, словом и жестом мгновенно передалась арабам. И какой бег! Более всего это можно было сравнить с прыжками льва, настигающего добычу, но колесница превращала скачку в полет. Когда византиец и коринфянин были еще на половине финишной прямой, Бен-Гур огибал мраморный постамент. И гонка была ВЫИГРАНА! Консул встал, народ кричал до хрипоты, организатор спустился и увенчал победителей. Счастливчик среди кулачных бойцов был низколобым светловолосым саксом, чье зверское лицо заставило остановиться на себе взгляд Бен-Гура, узнавшего учителя, который выделял его в Риме. От него молодой еврей поднял глаза к Симониду и его группе на балконе. Они махали ему. Эсфирь оставалась на скамье, но Ира встала, улыбалась и махала веером. Затем была образована процессия, которая под крики получившей свое толпы вышла через Триумфальную арку. Так закончился день. ГЛАВА XV Приглашение Иры Бен-Гур и Ильдерим стоят у реки; 1$ полночь они должны быть на дороге, по которой уже тридцать часов движется караван. Шейх счастлив, он предлагает царские дары, но Бен-Гур отказывается от всего, настаивая, что его награда — унижение врага. Великодушный спор длится долго. — Подумай, — говорит шейх, — что ты совершил для меня. В каждый шатер до самой Акабы и океана, за Евфрат и Скифское море войдет слава моей Миры и ее детей; все, кто поет о них, преклонятся передо мной, забывая, что жизнь моя на исходе; все копья, не знающие хозяев, придут ко мне, и нельзя будет счесть моих воинов. Ты не знаешь, что значит получить власть над пустыней, подобную той, какая придет теперь ко мне. Говорю тебе, она даст несметные богатства и независимость от царей. Клянусь мечом Соломона, стоит мне послать гонца к цезарю за любой милостью, и она будет дана. И все же ничего — ничего? И Бен-Гур отвечает: — Нет, шейх, разве я не получил твои руку и сердце? Пусть твои власть и слава послужат грядущему Царю. Кто знает, не ради него ли даны они тебе? В труде, на который я иду, мне может очень понадобиться помощь. Говоря «нет» сейчас, я оставляю возможность обратиться к тебе в будущем. В разгар пререканий появились два гонца, первым из которых был выслушан Малух. Славный малый не пытался скрыть свою радость. — Но обращаюсь к тому, зачем я послан, — сказал он. — Симонид велел передать, что сразу после награждения часть римлян поспешила заявить протест против выплаты денежного приза. Ильдерим взвился, пронзительно закричав: — Клянусь славой Господней! Востоку судить, честно ли выиграна гонка! — Нет, добрый шейх, — сказал Малух, — организатор выплатил деньги. — Хорошо. — Когда они сказали, что Бен-Гур разбил колесо Мессалы, организатор рассмеялся и напомнил удар по арабам на повороте. — Что с афинянином? — Мертв. — Мертв! воскликнул Бен-Гур. — Мертв! — эхом повторил Ильдерим. — Как печется Фортуна о римских монстрах! Мессала уцелел? — Сохранил жизнь, шейх, но она будет ему обузой. Врачи говорят, он будет жить, но не сделает более ни шагу. Бен-Гур молча поднял глаза к небу. Ему представился Мессала, прикованный к креслу, как Симонид, и, как тот, передвигающийся на плечах рабов. Славный старик держался хорошо, но что будет с этим при его гордыне и тщеславии? — Симонид поручил сказать мне далее, — продолжал Малух, — что у Санбалата не все гладко. Друз и те, что подписывали вместе с ним, передали вопрос уплаты пяти талантов, проигранных ими, на суд консула Максентия, а тот переадресовал цезарю. Мессала тоже отказался платить, и Санбалат, повторяя Друза, обратился к консулу, у которого этот вопрос решается до сих пор. Лучшие из римлян говорят, что опротестовать пари не удастся, и все остальные партии согласны с ними. Город гудит от скандала. — Что говорит Симонид? — спросил Бен-Гур. — Хозяин смеется. Если римлянин заплатит, он разорен; если откажется — обесчещен. Все решит имперская политика. Оскорбление Востока — плохое начало парфянской кампании; оскорбить шейха Ильдерима значило бы восстановить против себя пустыню, по которой лягут коммуникации Максентия. Поэтому Симонид просил передать, чтобы вы не волновались. Мессала заплатит. К Ильдериму тут же вернулось хорошее настроение. — Ну, в путь, — сказал он, потирая руки. — С делами управится Симонид. Слава — наша. Я прикажу подать лошадей. — Подожди, — вмешался Малух. — Там ждет еще гонец. Ты выслушаешь его? — Клянусь славой Господней! Я забыл о нем. Малух отошел и вернулся, ведя мальчика с учтивыми манерами и благородной наружностью, который опустился на колени и сказал: — Ира, дочь Балтазара, хорошо известная доброму шейху Ильдериму, послала меня с поручением к шейху, который, как она сказала, окажет ей большую честь, приняв поздравления с победой его четверки. — Дочь моего друга любезна, — сказал Ильдерим, довольно блеснув глазами. — Передай ей этот камень в знак моего удовольствия. Говоря, он снял с пальца кольцо. — Я сделаю, как ты сказал, о шейх, — ответил мальчик и продолжал. — Дочь египтянина поручила мне и другое. Она просит доброго шейха Ильдерима передать молодому Бен-Гуру, что ее отец временно остановился во дворце Идерна, где она ждет завтра после четырех. Если вместе с ее поздравлениями шейх примет и благодарность за эту любезность, она будет очень признательна. Шейх взглянул на Бен-Гура, чье лицо вспыхнуло от удовольствия. — Что скажешь? — спросил он. — С твоего позволения, шейх, я повидаю прекрасную египтянку. Ильдерим рассмеялся и сказал: — Зачем отказываться от удовольствий молодости? Бен-Гур ответил гонцу: — Скажи пославшей тебя, что я, Бен-Гур, приду к ней во дворец Идерна, где бы он ни был, в назначенное время. Тот встал и, отвесив безмолвный поклон, удалился. В полночь Ильдерим отправился в путь, условившись оставить коня и проводника для Бен-Гура. ГЛАВА XVI Во дворце Идерна На следующий день Бен-Гур свернул от Омфалуса в колоннаду Ирода и вскоре подходил ко дворцу Идерна. Он вошел в первый вестибюль, по обеим сторонам которого поднимались к портику крытые лестницы. У лестниц сидели крылатые львы, посередине возвышался гигантский фонтан в форме ибиса — все напоминало о Египте; все, даже балюстрады лестниц, было высечено из массивного серого камня. Над вестибюлем и подножием лестниц поднимался портик, такой легкий, так изысканно пропорциональный, что его безошибочно можно было отнести к греческому стилю. Белоснежный мрамор сообщал впечатление лилии, небрежно брошенной на голую скалу. Бен-Гур задержался в тени портика, чтобы насладиться законченностью линий и чистотой мрамора, затем прошел во дворец. Огромные двери стояли распахнутыми, ожидая его. Проход, в который он вступил, был высоким, но несколько узким; пол устилала красная плитка, и соответствующий оттенок был придан стенам. Простота обещала нечто прекрасное впереди. Он двигался медленно, давая отдых всем чувствам. Через несколько мгновений он будет в обществе Иры; она ждет его, ждет с песнями, рассказами и подшучиванием, остроумным, забавным и прихотливым; с улыбками, украшающими взгляд, и взглядами, придающими чувственность шепоту. Она посылала за ним в ночь лодочной прогулки по озеру в Пальмовом Саду, послала и теперь, и он идет к ней по прекрасном дворцу Идерна. Бен-Гур был счастлив и скорее мечтателен, чем задумчив. Проход привел к закрытой двери, перед которой он помедлил. Широкие створки начали раскрываться сами, без скрипа или звуков чьего-либо участия. Загадочность движения была забыта перед открывшимся видом. Стоя в тени прохода и глядя сквозь открытую дверь, он видел атриум римского дома, просторный и богатый до сказочного великолепия. Невозможно было определить, насколько велико помещение, столь совершенны его пропорции; его глубина уходила в перспективу, чего обычно нельзя сказать о закрытом объеме. Когда он остановился, чтобы осмотреться, и взглянул на пол, оказалось, что стоит на груди Леды, ласкаемой лебедем; переведя взгляд, он обнаружил, что весь пол покрыт мозаичными мифологическими сюжетами. На полу стояли табуреты и стулья, каждый — произведение искусства; столы с богатой резьбой и повсюду — соблазняющие своим видом ложа. Каждый предмет мебели удваивался отражением, казалось, что он висит над поверхностью неподвижной воды; даже облицовка стен, живописные и рельефные фигуры на ней и фрески потолка отражались полом. Потолок изгибался к центру, где сквозь круглое отверстие изливался дневной свет, и видно было казавшееся очень близким голубое небо. Имплювий под отверстием ограждала бронзовая решетка, позолоченные колонны, поддерживающие кровлю вокруг отверстия, вспыхивали под солнечными лучами, а их отражения уходили в бездонную зеркальную глубину. Были и канделябры, и статуи, и вазы; и все это делало интерьер достойным дома на Палатинском холме, который Цицерон купил у Красса; или другого, более знаменитого своей экстравагантностью — Тускуланской виллы Скауруса. Все еще в своем мечтательном настроении, Бен-Гур осматривался и ждал. Его не обижала неожиданная задержка; когда Ира будет готова, она придет или пришлет слугу. В любом хорошем римском доме атриум служил приемной для гостей. Дважды, трижды обошел он помещение. Каждый раз, останавливаясь под отверстием в крыше и устремляя взгляд в прозрачную глубину неба, прислонясь к колонне, он изучал игру света и тени и их эффекты: то вуаль, уменьшающая размеры предметов, то сияние, увеличивающее их… однако никто не приходил. Время или, вернее, его течение стало действовать на Бен-Гура, и он спрашивал себя, почему Ира так задерживается. Он снова обвел взглядом фигуры на полу, но уже без удовольствия первого осмотра. Он часто замирал, прислушиваясь: нетерпение придавало некоторую лихорадочность настрою, затем пришло беспокойство и осознание неестественной тишины, породившее, в свою очередь, подозрительность. Однако он отогнал это чувство, говоря себе с улыбкой: «Она накладывает последний штрих на веки или готовит венок для меня; сейчас она придет, еще более прекрасная благодаря ожиданию». Он сел, чтобы рассмотреть канделябр — бронзовый постамент на роликах, покрытый филигранью; с одной стороны — столб, с другой — алтарь и фигура жрицы; светильники на тонких цепочках, свисающих с пальмовых ветвей, — чудо красоты. Но тишина не давала покоя: он слушал, разглядывая канделябр, слушал, но не слышал ни звука, дворец, похоже был безжизнен, как склеп. Быть может, ошибка? Нет, гонец пришел от египтянки, а это — дворец Идерна. Он вспомнил, как загадочно отворилась дверь, как бесшумно и независимо от него. Нужно проверить! Он подошел к двери. Как ни легки были шаги, звук их казался громким и грубым, и Бен-Гур вздрогнул. Он начинал нервничать. Хитроумный римский замок противостоял первой попытке открыть его, и второй тоже. Кровь похолодела в его щеках, он налег изо всех сил — напрасно — дверь даже не дрогнула. Чувство опасности охватило его, и мгновение он стоял в нерешительности. Кто в Антиохе имел основания причинить ему хоть какой-нибудь вред? Мессала! И этот дворец Идерна? Он видел Египет в вестибюле, Афины в снежном портике, но здесь, в атриуме, был Рим; все вокруг говорило о владельце-римлянине. Правда, здание находилось в гуще городской толчеи — слишком публичное место для покушения; но именно это и могло привлечь дерзкий гений врага. Атриум претерпел изменение, при всей своей элегантности и красоте он был не более, чем ловушкой. Справа и слева было много дверей, ведущих, несомненно, в спальни; Бен-Гур проверил и убедился, что все они надежно заперты. Кто-нибудь может прийти на стук… Стыдясь шуметь, он подошел к ложу и лег, стараясь осмыслить странную ситуацию. Ясно, что его заманили в ловушку, но зачем? И кто? Если это работа Мессалы!.. Он сел, огляделся и улыбнулся вызывающе. Оружие — на каждом столе. Только птицы умирают от голода в золотых клетках; ему же каждое ложе послужит тараном, а он силен, да и отчаяние придает силы. Сам Мессала прийти не может. Он никогда больше не сможет ходить; он теперь калека, как Симонид. Но он может двигать другими. И где не найдется людей, которыми он мог бы двигать? Бен-Гур встал и снова попробовал дверь. Он крикнул, но сам испугался эха. Тогда, набравшись, сколько мог, терпения и спокойствия, он решил подождать, прежде чем пытаться вырваться. В таком положении тревога приливает и отливает от мозга, давая периоды передышки. Через некоторое время — он не смог бы сказать, через какое — Бен-Гур пришел к выводу, что все это — недоразумение или ошибка. Дворец принадлежит кому-то; его должны обслуживать; рано или поздно кто-то придет — нужно только подождать до вечера… в крайнем случае до ночи. Терпение! Придя к такому заключению, он принялся ждать. Прошло полчаса — гораздо больше для Бен-Гура — когда дверь, впустившая его, открылась и сразу закрылась так же бесшумно, как в первый раз, что осталось совершенно незамеченным им. В это время он сидел в дальнем конце комнаты. Звук шагов заставил его вздрогнуть. «Наконец она пришла», — подумал он с облегчением и радостью и встал. Шаги были тяжелыми и сопровождались стуком и скрипом грубых сандалий. Между ним и дверью стояли золоченые колонны, он тихо приблизился и прильнул к одной из них. Вот донеслись голоса — мужские — один грубый и гортанный. Слов он не понимал, так как язык не принадлежал ни Востоку, ни югу Европы. Бегло осмотревшись, незнакомцы двинулись влево и вошли в поле зрения Бен-Гура — два человека, один очень широкий в кости, оба высокие и оба в коротких туниках. Они не производили впечатления хозяев дома или здешних слуг. Все здесь казалось чудесным для них, все, что привлекало внимание, они ощупывали. Это были грубые животные, чье присутствие оскверняло дворец. В то же время ленивая самоуверенность, с которой они двигались, указывала на некое право или дело. Если дело, то к кому? Оживленно болтая, они шатались по атриуму, постепенно приближаясь к колонне, из-за которой наблюдал Бен-Гур. Чуть в стороне, в луче солнца, стояла статуя, которая привлекла их внимание. Рассматривая ее, они сами вышли на яркий солнечный свет. Загадочность, окружавшая все здесь, заставляла Бен-Гура нервничать, и теперь, когда в высоком силаче он узнал северянина, с которым был знаком в Риме и который день назад был увенчан как победитель в кулачном бое, когда он увидел лицо этого человека, покрытое шрамами многих схваток и искаженное следами жестоких страстей, когда он рассмотрел обнаженные члены, являвшие чудо силы и тренированности, плечи геркулесовой ширины, мысль о личной опасности морозом пробежала по венам. Верный инстинкт подсказал, что обстоятельства слишком способствовали убийству, чтобы сложиться случайно. Это наемные убийцы, и пришли за ним. Он перевел взгляд на товарища северянина — молодой, черноглазый, черноволосый, похожий на еврея. Отметил также, что на обоих костюмы, какие профессионалы этого рода надевают на арену. Сопоставив все обстоятельства, Бен-Гур не мог более сомневаться: его заманили во дворец со специальной целью. В этом уединенном месте, без надежды на помощь, он должен был умереть. Не зная, что предпринять, он переводил взгляд с одного на другого, а тем временем в его мозгу происходило то чудо, когда в минуту смертельной опасности собственная жизнь предстает перед человеком, будто увиденная со стороны. Бен-Гур вдруг понял, что вступил в новую жизнь, которая отличалась от прежней в следующем: прежде он бывал жертвой насилия, а отныне становился нападающей стороной. Только вчера он нашел свою первую жертву! У христианской натуры это вызвало бы раскаяние и слабость, но дух Бен-Гура был воспитан учением первого законодателя, а не последнего и величайшего. То, что он сделал с Мессалой, было карой, а не преступлением. По воле Господа он одержал победу, и теперь это придало ему веры — ставшей источником реальных сил, особенно в минуту опасности. Но это не все. Новая жизнь заключалась в миссии, святой, как свят грядущий Царь, и непобедимой, как непобедимо Его шествие, — в миссии, где сила законна постольку, поскольку применение ее неизбежно. Так ему ли, стоящему на пороге столь великих испытаний, бояться сейчас? Он снял кушак, обнажил голову, сбросил белое еврейское одеяние и шагнул вперед, оставшись в нижней тунике, вроде тех, что были на врагах. Он был готов телом и духом. Скрестив руки на груди, он прислонился спиной к колонне и спокойно ждал. Изучение статуи было недолгим. Северянин обернулся и сказал что-то на незнакомом языке, после чего оба посмотрели на Бен-Гура. Еще несколько слов, и они двинулись к израильтянину. — Кто вы? — спросил он на латыни. Северянин изобразил улыбку, не убавившую грубости на лице и ответил: — Варвары. — Это дворец Идерна. Кого вы ищете? Стойте и немедленно отвечайте. Тон, каким были произнесены слова, заставил наемников остановиться; и северянин, в свою очередь, спросил: — Кто ты? — Римлянин. Гигант откинул голову и расхохотался. — Ха-ха-ха! Слыхал я, как однажды бог вышел из коровы, лизавшей соленый камень, но даже бог не смог бы сделать римлянина из еврея. Отсмеявшись, он снова сказал что-то своему товарищу, и они придвинулись ближе. — Стой! — сказал Бен-Гур, отделяясь от колонны. — Одно слово. Они снова остановились. — Одно! — ответил сакс, складывая на груди огромные руки и расслабляя лицо, начавшее темнеть угрозой. — Только одно! Говори! — Ты Тор-северянин. Гигант широко распахнул свои голубые глаза. — Ты был ланистой в Риме. Тор кивнул. — Я был твоим учеником. — Нет, — сказал Тор, помотав головой, — клянусь бородой Ирмина, никогда я в своей жизни не делал кулачного бойца из еврея. — Но я докажу свои слова. — Как? — Вы пришли убить меня? — Точно. — Тогда пусть этот человек дерется со мной один, и я приведу доказательство на его теле. Искра юмора блеснула на лице северянина. Он поговорил со своим товарищем, затем ответил с наивностью забавляющегося ребенка: — Подожди, пока я дам сигнал начинать. Несколькими ударами ноги он отодвинул в сторону ближайшее ложе, вольготно расположился на нем со всеми удобствами и сказал: — Теперь начинайте. Не мешкая, Бен-Гур подошел к остановившемуся противнику. — Защищайся, — сказал он. Когда оба приняли боевые стойки, оказалось, что они мало чем отличаются друг от друга; напротив, их можно было принять за братьев. Самоуверенной улыбке незнакомца Бен-Гур отвечал серьезностью, которая, будь известно его искусство, послужила бы честным предупреждением об опасности. Оба знали, что схватка будет смертельной. Бен-Гур сделал ложный выпад правой. Незнакомец парировал, чуть выдвинув вперед левую руку. Прежде, чем он успел вернуться в защитную стойку, Бен-Гур зажал его запястье в тиски, которые годы на весле сделали ужасными. Противник был ошеломлен, а времени прийти в себя ему не осталось. Броситься вперед, захватить рукой шею и правое плечо, развернуть врага левым боком вперед, ударить левой рукой в открытую шею под ухом — все это было неразличимыми составными частями единого действия. Второго удара не понадобилось. Наемник тяжело упал, не успев вскрикнуть, и лежал недвижно. Бен-Гур повернулся к Тору. — Ха! Клянусь бородой Ирмина! — вскричал последний, садясь. Потом расхохотался. И снова откинулся на ложе. — Ха-ха-ха! Я сам не сделал бы это лучше. Он хладнокровно осмотрел Бен-Гура с головы до ног и встал перед ним в искреннем восхищении. — Это мой прием — прием, которому я многие годы учил в римских школах. Ты не еврей. Кто ты? — Ты знал дуумвира Аррия? — Квинт Аррий? Он был моим патроном. — У него был сын. — Да, — сказал Тор, чуть просветлев лицом. — Я знал парнишку; из него мог бы получиться король гладиаторов. Цезарь предлагал ему свой патронаж. Я обучал его тому самому приему, который ты сейчас провел, — приему, для которого нужна рука, как моя. Эта штучка завоевала мне уже много венков. — Я сын Аррия. Тор придвинулся ближе и присмотрелся, глаза его засияли искренним удовольствием, и он, смеясь, протянул Бен-Гуру руку. — Ха-ха-ха! Он говорил, что я найду здесь еврея — еврейскую собаку, убийство которой приятно богам. — Кто сказал тебе это? — спросил Бен-Гур, принимая руку. — Он, Мессала. Ха-ха-ха! — Когда, Тор? — Прошлой ночью. — Я думал, он ранен. — Он никогда больше не встанет на ноги. Он лежал на кровати и говорил сквозь стоны. Живой портрет ненависти в нескольких словах. Бен-Гур понял, что римлянин, если выживет, будет преследовать неустанно. Ненависть станет единственной усладой разрушенной жизни. Поэтому он цепляется за состояние, потерянное на пари с Санбалатом. Бен-Гур заглянул в будущее, в котором бесчисленными способами враг будет покушаться на его жизнь и мешать служению грядущему Царю. Почему не воспользоваться римским методом? Человек, нанятый убить его, может быть нанят и для ответного удара. В его власти предложить большую плату. Искушение было сильным, и, уже почти поддавшись, он случайно взглянул на своего бывшего противника, неподвижно лежавшего с белым запрокинутым лицом, так похожим на его собственное. Осененный, он спросил: — Тор, сколько должен был заплатить тебе за меня Мессала? — Тысячу сестерциев. — Ты получишь их и, если сделаешь то, что я сейчас скажу, получишь еще три тысячи. Гигант размышлял вслух: — Вчера я получил пять тысяч приза; да одна от римлянина — шесть. Дай мне четыре, добрый Аррий, еще четыре — и я постою за тебя, даже если старый Тор, давший мне имя, огреет меня своим молотом. Сказки четыре, и я убью лежачего патриция, если прикажешь. Довольно будет закрыть ему рот — вот так. Он продемонстрирован, захлопнув огромной лапой собственный рот. — Понимаю, — сказан Бен-Гур, — десять тысяч — это состояние. Ты сможешь вернуться в Рим, открыть винную лавочку у Большого Цирка и жить, как пристало первому ланисте. Даже шрамы на лице гиганта засияли от удовольствия, доставленного такой картиной. — Я говорю: «четыре тысячи», — продолжал Бен-Гур, — и в том, что тебе придется сделать за эти деньги, не будет крови. Слушай, Тор. Не похож ли твой друг на меня? — Я сказал бы, что это яблочко с того же дерева. — Хорошо. Если я надену на себя его тунику, а на него — свою одежду, если мы с тобой выйдем вместе, оставив его лежать здесь, не получишь ли ты от Мессалы свои сестерции? Тебе нужно будет только убедить его, что убит я. Тор хохотал, пока слезы не начали заливать ему рот. — Ха-ха-ха! Никогда еще десять тысяч сестерциев не зарабатывались так легко. И винная лавочка у Большого Цирка! И все это без крови! Ха-ха-ха! Держи мою руку, сын Аррия. За дело и — ха-ха-ха! — если окажешься в Риме, не забудь спросить винную лавочку Тора-северянина. Клянусь бородой Ирмина, я угощу тебя лучшим, хоть бы пришлось занимать у цезаря! Они снова пожали руки, после чего было сделано переодевание. Условились, что четыре тысячи сестерциев передадут Тору ночью на его квартире. Когда все было закончено, гигант постучал во входную дверь, она открылась, и, выйдя из атриума, он провел Бен-Гура в боковую комнату, где последний завершил маскарад грубыми одеждами убитого бойца. — Не забудь, сын Аррия, не забудь о винной лавочке у Большого Цирка! Ха-ха-ха! Клянусь бородой Ирмина, не было еще состояния, заработанного так легко. Да хранят тебя боги! Покидая атриум, Бен-Гур бросил последний взгляд на наемника, лежавшего в еврейских одеждах, и остался доволен. Сходство было поразительным. Если Тор сдержит слово, обман останется нераскрытым навсегда. * * * Ночью в доме Симонида Бен-Гур рассказал старику все, что произошло во дворце Идерна, и они согласились в том, что через несколько дней всеобщее любопытство будет возбуждено открытием останков сына Аррия. Немедленно сообщат Максентию, и, если подделка не раскроется, Мессала и Гратус успокоятся к своему удовольствию, а Бен-Гур будет волен отправиться в Иерусалим на поиски потерянной семьи. Прощаясь, Симонид пожелал Бен-Гуру доброго пути и мира Господня с отцовским чувством. Эсфирь проводила до лестницы. — Если я найду свою мать, Эсфирь, — ты поедешь в Иерусалим и станешь сестрой Тирзе. С этими словами он поцеловал ее. Был ли это лишь братский поцелуй? Он пересек реку у последней стоянки Ильдерима, где нашел араба-проводника. Лошади ждали. — Этот — твой, — сказал араб. Бен-Гур взглянул — это был Альдебаран, самый быстроногий и умный из сыновей Миры; после Сириуса, любимый конь шейха. Он понял, что вместе с подарком получил сердце старика. Тело в атриуме было вынесено и похоронено ночью, после чего Мессала отправил курьера к Гратусу с сообщением о смерти Бен-Гура — на этот раз, бесспорной. Вскоре близ цирка Максима открылась винная лавочка с надписью над дверью: ТОР-СЕВЕРЯНИН. КНИГА ШЕСТАЯ Там только Женщина одна — То Смерть! Но рядом с ней Другая. Та еще бледнее, Еще костлявей и страшнее — Иль тоже Смерть она? Кровавый рот, незрячий взгляд, Но космы золотом горят. Как известь — кожи цвет. То Жизнь-и-в-Смерть, да, она! Ужасный гость в ночи без сна, Кровь леденящий бред. Кольридж ГЛАВА I Башня Антония. Камера N VI. Теперь наша история переносится на тридцать дней после ночи, когда Бен-Гур оставил Антиохию, чтобы отправиться с шейхом Ильдерим ом в пустыню. Произошла великая перемена — великая, по крайней мере, в отношении судьбы нашего героя. Валерия Гратуса сменил Понтий Пилат! Можно заметить, что новое назначение стоило Симониду ровно пять талантов римских денег звонкой монетой, уплаченных Сежанусу, который находился тогда на вершине власти как фаворит императора; целью было помочь Бен-Гуру, уменьшив вероятность разоблачения во время поисков семьи в Иерусалиме и вокруг него. На такую благочестивую цель верный слуга употребил деньги, выигранные у Друза и его товарищей, которые, уплатив, немедленно и самым естественным образом стали врагами Мессалы, чье дело об уплате все еще решалось в Риме. Как ни кратко еще было правление нового прокуратора, евреи успели узнать, что перемена не к лучшему. Когорты, присланные сменить гарнизон крепости Антония, вошли в город ночью; первое, что увидели следующим утром горожане, живущие по соседству, были стены старой крепости, украшенные военными регалиями, которые, к несчастью, представляли собой бюсты императора вперемежку с орлами и державами. Множество возмущенных людей отправились в Цезарию, где находился Пилат, и требовали убрать ненавистные образы. Пять дней и ночей они осаждали дворцовые ворота, пока, наконец, была назначена встреча в цирке. Когда евреи собрались, Пилат окружил их солдатами. Депутаты сдались на милость победителя. Он же отозвал образы в Цезарию, где Гратус, проявив большую рассудительность, и хранил их все одиннадцать лет своего правления. Худшие из людей временами перемежают дурные дела добрыми; так было и с Пилатом. Он приказал проинспектировать все тюрьмы Иудеи и представить список заключенных с указанием их преступлений. Несомненно, мотив был тот же, что и у всех новоназначенных чиновников: нежелание наследовать чужую ответственность; тем не менее народ, думая о пользе, которую может принести эта мера, почувствовал себя удовлетворенным, а прокуратор получил кредит доверия. Инспекция сделала ошеломительные открытия. Были освобождены сотни людей, против которых вообще не выдвигались обвинения; на свет вышли многие, считавшиеся давно умершими; и более того, открылись двери казематов, о которых не только не знали до того люди, но забыли сами тюремщики. К одному из случаев последнего рода мы сейчас и обратимся, и странно сказать, он произошел в Иерусалиме. Крепость Антония, занимающая две трети священной территории горы Мориа, была первоначально замком, построенным македонцами. Впоследствии Иоанн Гирканус превратил замок в крепость для защиты Храма, и в его времена она считалась неприступной; однако Ирод, со своим смелым гением, укрепил стены и увеличил их протяженность, оставив после себя огромное сооружение, включавшее все необходимое для твердыни, коей предназначалось быть вечной; там были служебные помещения, казармы, склады, резервуары и наконец — но не в последнюю очередь — всевозможные тюрьмы. Он сравнял с землей сплошную скалу и углубился в нее, сверху же поставил прекрасную колоннаду, соединяющую Крепость с Храмом, так что с крыши первой можно было видеть внутренние дворики последнего. В таком состоянии крепость перешла из его рук в руки римлян, которые немедленно оценили ее по достоинству и дали применение, достойное таких хозяев. Во все правление Гратуса она была цитаделью римского гарнизона и подземной тюрьмой для мятежников. Горе, когда когорты выливались из крепостных ворот подавлять возмущение! И не меньшее горе еврею, входившему в те же ворота в качестве арестованного! С этими объяснениями мы спешим вернуться к нашей истории. Приказ нового прокуратора представить список заключенных был получен в крепости Антония и незамедлительно выполнен; прошло уже два дня с тех пор, как последний несчастный подвергся инспекции. Сведенные в таблицу сведения, готовые к отправке, лежали на столе трибуна крепости; через пять минут они отправятся к Пилату, во дворец на горе Сион. Кабинет трибуна был просторным, прохладным и меблированным так, как требовала важность поста. Сам трибун около седьмого часа дня выглядел утомленным и нетерпеливым; когда доклад будет отправлен, он поднимется на крышу колоннады, чтобы проветриться и размяться, а также развлечься, наблюдая за евреями во дворах Храма. Подчиненные разделяли его нетерпение. В это время в дверях появился человек. Он гремел связкой ключей, каждый с молоток весом, и сразу привлек общее внимание. — А, входи, Гесий, — сказал трибун. Пока новоприбывший приближался к столу, все присутствующие успели разглядеть на его лице выражение смертельной тревоги и замолчали, ожидая доклада. — О, трибун! — начал он, низко кланяясь. — Боюсь сказать тебе то, с чем пришел. — Еще ошибка, а, Гесий? — Если бы я мог убедить себя в том, что это лишь ошибка, то не боялся бы. — Так значит преступление… или хуже того — невыполнение долга? Ты можешь смеяться над цезарем, оскорблять богов и смертных; но если оскорблены орлы… Говори же, Гесий! — Вот уже почти восемь лет с тех пор, как Валерий Гратус назначил меня надзирателем за узниками Крепости, — медленно начал Гесий. — Я помню утро, когда вступал в должность. За день до этого было возмущение и бой на улицах. Мы убили много евреев и сами понесли потери. Говорят, все началось с покушения на Гратуса, выбитого из седла брошенным с крыши куском черепицы. Я нашел его сидящим там, где сидишь сейчас ты, трибун, с головой обвитой бинтами. Он сказал о моем назначении и дал эти ключи, пронумерованные в соответствии с камерами, сказав, что они — знак моей должности, с которым я не должен расставаться. На столе лежал свиток пергамента. Подозвав меня, он развернул и показал схемы расположения камер. Всего схем было три. «Эта, — говорил он, — показывает устройство верхнего этажа; здесь — второй, а на этой — нижний. Вверяю их тебе». Я принял пергаменты из его рук, и он продолжал: «Теперь у тебя и ключи, и схемы; немедленно иди и ознакомься со всем устройством. Если потребуются какие-либо изменения для сохранности узников, производи их по своему усмотрению, ибо твоим единственным начальником являюсь я». Я отдал честь и пошел к выходу, но он подозвал снова. «Да, — сказал он, — я забыл. Дай схему нижнего яруса». Я подал, и он развернул ее на столе. «Вот, Гесий, — сказал он, — видишь эту камеру? — он положил палец на номер V. — Там содержатся трое — отчаянные типы, неким способом проникшие в государственную тайну и пострадавшие за свою любознательность, которая — он сурово посмотрел на меня, — в таких случаях хуже, чем преступление. Все трое ослеплены, лишены языков и помещены туда пожизненно. Они не должны получать ничего, кроме еды и питья через отверстие с заслонкой, которое ты найдешь в стене камеры. Слышишь, Гесий?» Я ответил. «Хорошо, — продолжал он, — и еще одна вещь, о которой ты не должен забывать, либо… — он посмотрел на меня угрожающе. — Дверь этой камеры — камеры номер V на нижнем ярусе — этой, Гесий, — он снова указывал пальцем на камеру, желая вбить ее в мою память, — никогда не откроется ни для какой цели; ни выпуская, ни впуская кого бы то ни было, включая тебя». «А если они умрут?» — спросил я. «Если они умрут, — сказал он, — камера будет их могилой. Они помещены туда для смерти и забвения. Камера прокаженная. Ты понял?» С этим он отпустил меня. Гесий остановился и достал из-за пазухи туники три пергамента, пожелтевшие от времени и частого использования; выбрав один, расстелил его перед трибуном, сказав: — Это нижний ярус. Все устремили взгляды на СХЕМУ — Вот, трибун, что я получил от Гратуса. Видишь, здесь камера номер V, — сказал Гесий. — Вижу, — ответил трибун, — продолжай. Он сказал, что камера прокаженная. — Я хотел бы задать вопрос, — сдержанно сказал надзиратель. Трибун позволил. — Не имел ли я права в описанных обстоятельствах считать схему подлинной? — А как еще ты мог считать? — Но схема неверна. Начальник удивленно поднял глаза. — Схема неверна, — повторил надзиратель. — Она показы вает только пять камер на этаже, а на самом деле их шесть. — Ты говоришь, шесть? — Я покажу тебе, как выглядит этаж на самом деле… или насколько я знаю теперь. Гессий нарисовал на своей табличке следующую диаграмму и подал ее трибуну: — Молодец, — сказал трибун, изучая рисунок и думая, что рассказ закончен. — Я прикажу исправить схему или, лучше, сделать новую. Придешь за ней утром. Сказав это, он встал. — Но выслушай меня до конца, трибун. — Завтра, Гесий, завтра. — То, что я должен сказать, не терпит отлагательств. Трибун сел. — Я постараюсь не задерживать тебя, — говорил смущенный смотритель, — но позволь задать еще один вопрос. Не имел ли я права поверить Гратусу в том, что сказал он мне об узниках камеры номер V? — Да. Твоим долгом было считать, что в камере три узника — государственных преступника — слепых и лишенных языков. — Так вот, — сказал надзиратель, — это тоже не соответствовало истине. — Не может быть! — к трибуну вернулся интерес. — Слушай и суди сам, о трибун. Выполняя распоряжение, я обошел все камеры, начиная с первого яруса и кончая нижним. Приказ не открывать дверь камеры номер V выполнялся — все эти восемь лет еда и питье подавались через отверстие в стене. Вчера я подошел к двери, желая увидеть, наконец, несчастных, которые, против ожидания, прожили так долго. Замок не поддавался. Мы слегка нажали и дверь упала, сорвавшись с проржавевших петель. Войдя, я обнаружил только одного человека, старого, слепого, безъязыкого и голого. Свалявшиеся волосы свисали до пояса. Кожа походила на пергамент. Он протягивал к нам руки с ногтями, длинными и загнутыми, как птичьи когти. Я спросил, где его товарищи. Он отрицательно замотал головой. Мы обыскали всю камеру. Пол и стены были сухими. Если сюда заперли троих, и двое умерли, то должны были остаться хотя бы кости. — Следовательно, ты полагаешь… — Я полагаю, о трибун, что все эти восемь лет в камере был только один заключенный. Начальник бросил на надзирателя пронзительный взгляд и сказал: — Осторожнее, ты обвиняешь Валерия больше, чем во лжи. Гесий кивнул, но сказал: — Он мог ошибаться. — Нет, он был прав, — мягко возразил трибун. — По твоему собственному утверждению, он был прав. Разве не сказал ты только сейчас, что все восемь лет еда и питье поставлялись на троих? Окружающие согласились с проницательностью начальника, однако Гесий не выглядел обескураженным. — Ты выслушал только половину, о трибун. Когда узнаешь все, вероятно, согласишься со мной. Ты знаешь, что я сделал с этим человеком: послал его в баню, приказал подстричь и одеть, отвести к воротам и отпустить на свободу. Я умыл руки. Но сегодня он пришел и был доставлен ко мне. Знаками и слезами он дал понять, что хочет вернуться в свою камеру, и я приказал выполнить это желание. Когда его уводили, он вырвался и целовал мои ноги, жалобным мычанием немого моля, чтобы я пошел с ним. Я пошел. Загадка трех узников не давала мне покоя. Теперь я рад, что снизошел к его просьбе. Все присутствующие затаили дыхание. — Когда мы пришли в камеру, и узник понял это, он схватил меня за руку и подвел к отверстию, подобному тому, через которое ему подавалась пища. Несмотря на то, что туда прошел бы твой шлем, я не заметил эту дыру вчера. Не выпуская моей руки, немой сунул голову в дыру и замычал. Оттуда слабо донесся ответный звук. Я был поражен, оттащил старика и крикнул: «Эй, там!» Ответа не было. Я крикнул еще раз и услышал слова: «Славен будь, Господь!» Но что самое поразительное, трибун, голос был женский. Я спросил: «Кто ты?» и получил ответ: «Женщина Израиля, погребенная здесь со своей дочерью. Помогите нам скорее, или мы умрем». Я велел им держаться и поспешил к тебе за приказом. Трибун торопливо встал. — Ты был прав, Гесий, — сказал он, — теперь я понимаю. Схема была ложью, как и сказка о трех преступниках. Валерий Гратус — не лучший из римлян. — Да, — сказал надзиратель. — Я выяснил от узника, что он регулярно предавал женщинам еду и питье, которые получал. — На это и был расчет, — ответил трибун и, взглянув на лица друзей, а также подумав, что хорошо будет иметь свидетелей, добавил: — Спасем женщин. Идем все. Гесий был доволен. — Придется пробить стену, — сказал он. — Я нашел, где была дверь, но она замурована. Трибун задержался, чтобы приказать писцу: — Пришлешь рабочих с инструментами. Поторопись, но док лад задержи, потому что его придется исправить. И не медля более, все вышли. ГЛАВА II Прокаженные «Женщина Израиля, погребенная здесь со своей дочерью. Помогите нам скорее, или мы умрем». Таков был ответ, полученный надзирателем Гесием из камеры, которая появилась на исправленной схеме под номером VI. Услышав его, читатель, несомненно, догадается, кто были эти несчастные, и скажет себе: «Наконец нашлись мать Бен-Гура и его сестра Тирза!» И будет прав. После ареста они были доставлены в Крепость, где Гратус предполагал убрать их с дороги. Он выбрал Крепость, поскольку та находилась под его присмотром, и камеру номер VI, поскольку, во-первых, это было наиболее укромное место, и во-вторых, она была заражена проказой, а узниц следовало не просто надежно спрятать, но спрятать туда, где ждет неизбежная смерть. Именно в такое место и доставили их ночью рабы, сами впоследствии исчезнувшие бесследно. При всем стремлении избавиться от возможных обвинителей, Гратус учитывал возможность разоблачения и, предпочитая в этом случае обвинение в неправомерном наказании двойному убийству, поместил в камеру номер пять слепоглухого, который должен был передавать женщинам воду и питье, но ни в коем случае не смог бы рассказать, кто они такие, и кто обрек их на ужасную медленную смерть. С такой изобретательностью, не обошедшейся без Мессалы, римлянин, под видом наказания мятежного рода, расчищал себе дорогу к конфискации состояния Гуров, ни крохи из которого никогда не попало в имперские сундуки. Последним пунктом плана было удаление прежнего надзирателя, который слишком хорошо знал нижний ярус. Ново-назначенный Гесий получил специально для него изготовленные схемы и инструкцию, что, вместе взятое, делало и камеру, и ее обитательниц навсегда потерянными для мира. Чтобы понять, какой была жизнь матери и дочери на протяжении этих восьми лет, нужно вспомнить об их воспитании и прежних привычках. Условия становятся приятными или ужасными в зависимости от нашей восприимчивости. Повторяем, чтобы получить истинное представление о страданиях, перенесенных матерью Бен-Гура, читатель должен подумать о ее духе не менее, если не более, чем об условиях заключения. И теперь мы можем сказать, что именно подготавливая эту мысль, мы столь подробно описывали сцену в летнем доме на крыше семейного дворца в начале второй книги. И для того же был предпринят труд детального описания дворца Гуров. Другими словами, давайте вспомним чистую, счастливую, блестящую жизнь в княжеском доме, чтобы яснее был контраст с существованием в нижнем каземате крепости Антония; и тогда читатель в своем старании постичь несчастье женщины не остановится на физических условиях, которые найдут сострадание в его сердце; но, пойдя далее, он разделит муки ума и души, чтобы измерить которые, довольно будет вспомнить, как она говорила сыну о Боге, народах и героях: в одно мгновение — философ, в другое — учитель и всегда — мать. Желая сильнейшим образом уязвить мужчину, бьют по его самолюбию; желая же уязвить женщину, целят в ее чувства. Вспомним, кем были прежде наши несчастные, спустимся в подземелье, чтобы увидеть, каковы они теперь. Камера номер VI имела форму, соответствующую рисунку Гесия. Размеры ее оценить трудно — достаточно сказать, что помещение было просторным, грубым, с неровными стенами и полом. Первоначально македонский замок отделялся от Храма узким, но глубоко уходящим в землю скалистым утесом. Строители углубились в скалу с севера, последовательно высекая под естественной кровлей камеры V, IV, III, II, I, из которых только пятая сообщалась с шестой. Затем прорубили коридор и лестницу на верхний ярус. Когда работа была закончена, шестую камеру отгородили от мира стеной из огромных каменных глыб, между которыми были оставлены отверстия, напоминающие современные вентиляционные отдушины. Ирод, когда Храм и Крепость стали его владением, еще усилил стену и заделал все отдушины за исключением одной, сквозь которую проникало немного живительного воздуха и луч света, далеко не достаточный, чтобы рассеять тьму каземата. Такой была камера номер VI. Содрогнись же, читатель! Описание слепого и безъязыкого, выпущенного из камеры V, было только подготовкой к ужасу, который еще впереди. Две женщины теснятся к отдушине; ничто не отделяет их от голой скалы. Вертикально падающий луч заливает их призрачным светом, и мы не можем не заметить, что узницы обнажены. Но этот же свет дает нам спасительное знание: любовь не покинула страшной обители — узницы обнимают друг друга. Богатство улетает, комфорт можно отобрать, надежда исчезает, но любовь остается с нами. Любовь есть Бог. Там, где сидят женщины, пол отполирован до блеска. Кто может сказать теперь, сколько из восьми лет заключения провели они на этом самом месте напротив отдушины, питая надежду на спасение робким, но дружественным лучиком света. Когда он, крадучись, входил в камеру, они знали, что наступает рассвет; когда начинал блекнуть, понимали, что мир затихает к ночи, которая нигде не будет такой длинной и беспросветной, как у них. Мир! Через эту трещинку, будто она была широкой и высокой, как царские врата, они мысленно выходили в мир и проводили изнурительное время, духами летая по нему, ища одна — своего сына, другая — брата. Искали на морях и их островах; сегодня он оказывался в одном из великих городов, завтра — в другом; и всюду он достойно сопутствовал им, потому что, как они жили ожиданием его, так он — поисками их. Как часто их души встречались в поисках друг друга. Как сладко было узницам повторять: «Пока он жив, мы не забыты; пока он помнит, есть надежда!» Никто не знает, какие силы можно черпать из малого, пока не подвергнется испытанию. Не приближаясь, мы видим через камеру, что внешность женщин претерпела изменения, не объясняемые ни временем, ни долгим заключением. Мать была прекрасной женщиной, дочь — прелестным ребенком, но даже любовь не могла бы сказать этого о них теперь. Их длинные спутанные волосы странно побелели; вид женщин заставляет нас инстинктивно отпрянуть — быть может, виноват призрачный свет? Или муки голода и жажды — ведь они не ели с тех пор, как вчера был выпущен на свободу слепонемой слуга? Тирза жалобно стонет в объятиях матери. — Не волнуйся, Тирза. Они придут. Бог милостив. Мы думали о нем и не забывали молиться при каждом звуке труб из Храма. Ты видишь, свет еще ярок, солнце на юге — сейчас не более семи часов. Кто-нибудь придет. Не будем терять веры. Бог милостив. Такова мать. Слова ее просты и действенны, хотя тринадцатилетняя Тирза — какой мы видели ее в последний раз — стала на восемь лет старше и уже не ребенок. — Я постараюсь быть сильной, мама, — говорит она. — Твои страдания больше моих, и я так хочу жить для тебя и брата! Но мой язык горит, губы растрескались. Где же он, найдет ли он нас когда-нибудь? Что-то кажется нам странным в их голосах: неожиданный тон — резкий, сухой, металлический, неестественный. Мать крепче прижимает дочь к груди и говорит: — Он снился мне прошлой ночью. Я видела его ясно, как вижу тебя, Тирза. А мы должны верить снам, как верили наши отцы. Во снах обращался к ним Господь. Мы с тобой были во Дворе Женщин перед Прекрасными Воротами; там было еще много женщин; и он вошел и остановился в тени Ворот. Его взгляд перебегал с места на место, с одной женщины на другую. Сердце мое билось. Я знала, что он ищет нас, я протянула руки и побежала к нему, крича. Он услышал и увидел меня, но не узнал. Мгновение спустя он вышел. — Не так ли было бы, мама, встреть мы его на самом деле? Мы так изменились. — Может быть, но… — голова матери упала, лицо сморщи лось, будто от боли; собравшись с силами, она закончила: — но мы можем назвать себя. Тирза заломила руки и снова застонала. — Воды, мама, воды. Хоть глоток. Мать безнадежно смотрела в темноту. Она так часто произносила имя Бога, так часто обещала этим именем, что новые повторения начинали казаться издевательством над самой собой. Тень опустилась на нее, заслоняя неясный свет, и она стала думать о смерти, которая ждет лишь ухода веры. Слабо сознавая, что делает, говоря бесцельно, лишь потому, что должна говорить, она повторяла: — Терпи, Тирза. Они придут, они уже близко. Как будто звук донесся из отверстия, через которое поддерживалась их единственная реальная связь с миром? И она не ошиблась. Мгновение спустя крик безъязыкого наполнил камеру. Тирза тоже услышала его, и обе встали, не разжимая объятий. — Славен будь, Господь, вовеки! — воскликнула мать с трепетом возвращенных веры и надежды. — Эй, там! — услышали они затем. — Кто ты? Голос был незнакомым. Что случилось? Это были первые за восемь лет слова, донесшиеся снаружи. Потрясение было огромным — от смерти к жизни — за одно мгновение! — Женщина Израиля, погребенная здесь со своей дочерью. Помогите нам скорее, или мы умрем! — Держитесь. Я вернусь. Женщины громко всхлипывали. Они найдены, помощь идет. Надежда быстрой ласточкой металась от мечты к мечте. Они найдены, их освободят. И тогда вернется все — все утраченное: дом, общество, богатство, сын и брат! Скудный свет обещал им сияние дня, и, забыв о страданиях голода и жажды, об угрозе смерти, они упали на пол и плакали, по-прежнему крепко держась друг за друга. На этот раз ждать пришлось недолго. Как ни педантичен был Гесий, он довел свой рассказ до конца. Трибун же не медлил. — Там, внутри! — крикнул он в дыру. — Да! — сказала мать, поднимаясь. Тут же она услышала другой звук — удары в стену. Удары были быстрыми и звенели металлом по камню. Ни она, ни Тирза не произносили ни слова — они слушали, зная, что это означает: им пробивали путь на свободу. Так шахтеры, засыпанные в глубокой штольне, слышат приближение спасателей, предвещаемое ударами кирки и лома, и отвечают на него ударами сердец, глаза их не покидают точки, откуда доносится звук, боясь, что работа прекратится и вернется отчаяние. Руки снаружи были сильными и умелыми, а воля доброй. С каждым мгновением удары слышались яснее, то и дело на пол падали осколки камней — свобода становилась все ближе. Вот уже слышны слова рабочих. И вот — о счастье! — сквозь трещины хлынул свет факелов. Он прокалывал тьму бриллиантовыми искрами, прекрасный, как свет утра. — Это он, мама, это он! Он нашел нас наконец! — кричала Тирза с юной верой в мечту. Но мать отвечала смиренно: — Бог милостив! Упала глыба, за ней другая, потом большой кусок стены — и открылся проход. Вошел мужчина, запорошенный каменной и известковой пылью, и остановился, подняв над головой факел. За ним вошли еще двое или трое, тоже с факелами, и отступили в сторону, впуская трибуна. — Не приближайтесь — нечистые, нечистые! Мужчины качнули факелами, переглянувшись. — Нечистые, нечистые! — повторяли из угла невыразимо печальные голоса. С таким плачем, наверно, летят, оглядываясь, от ворот рая отверженные души. Так вдова и мать выполнила свой долг — в этот момент она осознала, что свобода, видевшаяся в далеких надеждах и мечтах золотопурпурным плодом, попав в руки, оказалась содомским яблоком. Она и Тирза были — ПРОКАЖЕННЫМИ! Возможно, читателю неизвестно, что значит это слово. Вот выдержка из Закона того времени, мало изменившегося и в наше: «Четверо считаются мертвыми: слепой, прокаженный, нищий и бездетный». Так гласит Талмуд. Значит, с прокаженным обращались, как с мертвым. Его выбрасывали из города, как труп; самые любящие и любимые говорили с ним только на расстоянии; он мог жить только с прокаженными; он лишался всех прав; он не допускался ни в Храм, ни в синагогу; он ходил в лохмотьях и мог открыть рот лишь для того, чтобы крикнуть: «Нечистый, нечистый!»; он находил себе жилье на пустырях и заброшенных кладбищах, превращаясь в воплощение духа Хиннома и Геенны; он вечно был не столько живой угрозой окружающим, сколько живым страданием; он боялся смерти, не имея иной надежды, кроме надежды на смерть. Однажды — она не могла назвать день или год, ибо в этом аду было утрачено даже время — однажды мать почувствовала сухой струп на правой ладони — пустяк, который она тут же постаралась стереть. Стереть не удалось, но она не обращала внимания, пока Тирза не пожаловалась на тот же симптом. Воды давали мало, но они отказывали себе в питье ради гигиены. Вскоре пораженной оказалась вся рука; потом кожа растрескалась, вылезли ногти. Боли почти не было — только растущее беспокойство. Позже стали сохнуть и покрываться рубцами губы. Наступил день, когда мать, сражавшаяся с грязью темницы, подвела дочь к свету, чтобы осмотреть лицо и увидела, что брови стали белыми, как снег. О ужас этого открытия! Долго сидела мать без слов и движений, с парализованной душой и застывшим умом, в котором умещалась только одна мысль: прокаженные, прокаженные! Когда же она снова смогла думать, то думала не о себе, а о своем ребенке, и естественная нежность превратилась в отвагу, она была готова к последней жертве, к подвигу. Она погребла знание в своем сердце; утратив надежду для себя, она удвоила заботу о Тирзе и с удивительной изобретательностью — удивительной в своей неиссякаемости — продолжала держать дочь в неведении о том, что постигло их. Она играла в детские игры, пересказывала старые сказки и сочиняла новые, с наслаждением слушала песни дочери, тогда как с ее собственных больных губ слетали только напевы царя-псалмопевца, несущие покой и забвение, поддерживающие память о Боге, который, казалось, покинул их. Медленно, с ужасной неуклонностью распространялась болезнь. Она выбелила волосы, проела дыры в губах и веках, покрыла чешуей тело; затем проникла в горло, сделав голоса дребезжащими, и в суставы, затруднив движения. Медленно, и, как знала мать, необратимо поражала легкие, артерии и кости, с каждым шагом придавая больным все более отвратительный вид, и так будет продолжаться до смерти, которая может оттягиваться на годы. Пришел и новый ужасный день — день, когда мать, повинуясь чувству долга, назвала, наконец, Тирзе имя недуга. Обе в агонии отчаяния молили о скорейшем конце. И все же — такова сила привычки, несчастные со временем научились не только спокойно говорить о своей болезни, но, видя ужасные трансформации, снова стали цепляться за жизнь. У них оставалась одна связь с землей. Несмотря на сужденное им до конца дней одиночество, они находили силы в мыслях и мечтах о Бен-Гуре. Мать обещала воссоединение с ним сестре, сестра — матери, и обе не сомневались, что он так же верит в это и будет так же счастлив встречей. Снова и снова суча эту тонкую нить, они находили в ней извинение своей привязанности к жизни. Именно этим, как мы видели, они утешали себя, когда раздался голос Гесия на исходе двенадцати часов голода и жажды. Факелы бросали красные отблески на стены темницы, и это была свобода. «Милостив Бог!» — воскликнула вдова, благодаря Творца не за то, что было, читатель, но за то, что есть. Ничто так не отвечает благодарности за настоящее благо, как забвение прошлых обид. Трибун приближался, и тогда в углу, где они скрылись, чувство долга пронзило старшую женщину, и вырвало у нее ужасное предупреждение: — Нечистые, нечистые! Какой боли стоило матери это усилие! Вся самозабвенная радость свободы не смогла заставить ее забыть о том, что ждет их теперь. Прежняя счастливая жизнь не вернется. Если они подойдут к зданию, которое называли домом, то лишь для того, чтобы остановиться и прокричать: «Нечистые, нечистые!» Любовь живет в ее груди, но отныне она будет лишь усиливать страдания, ибо если когда-нибудь она встретит мальчика, о котором не забывает ни на минуту, то не сможет приблизиться к нему. И если он протянет руки, крича: «Мама, мама!», она должна будет отвечать: «Нечистая, нечистая!» А это, другое дитя, которое она, сама не имея одежды, прикрывает своими длинными спутанными, неестественно белыми волосами, — она останется тем, чем есть — единственной спутницей до конца загубленной жизни. И все же, принимая все это, женщина издала печальный и древний клич, который отныне станет ее вечным приветствием: «Нечистые, нечистые!» Трибун услышал его с содроганием, но не отступил. — Кто вы? — спросил он. — Две женщины, умирающие от голода и жажды, но, — не забыла добавить мать, — не приближайся и не касайся пола и стен. Нечистые, нечистые!» — Расскажи мне свою историю, женщина. Твое имя, когда ты была заключена сюда, кем и за что? — Когда-то в Иерусалиме был князь Бен-Гур, друг всех великодушных римлян, и чьим другом называл себя цезарь. Я его вдова, а это — дочь. Как могу я сказать, за что мы брошены сюда, если сама знаю лишь ту причину, что мы были богаты? Валерий Гратус может сказать тебе, кто наш враг, и когда началось наше заключение. Я не могу. Смотри, во что мы превратились, — смотри и сожалей о нас! Воздух был тяжел от дыма и копоти факелов, но римлянин подозвал ближе одного из факельщиков и почти дословно записал ответ. Он был краток и ясен, содержа в себе одновременно историю, обвинение и мольбу. Заурядная личность не смогла бы ответить так, и он сожалел и верил. — Тебя накормят, женщина, — сказал он, убирая таблички. — Я пришлю еду и питье. — И еще одежду и воду для умывания, умоляем тебя, великодушный римлянин! — Это будет выполнено, — ответил он. — Милостив Бог, — сказала вдова сквозь рыдания. — Да пребудет мир его с тобой! — И далее, — добавил он. — Я не смогу увидеть тебя снова. Приготовьтесь, этой ночью вас отведут к воротам Крепости и отпустят на свободу. Ты знаешь закон. Прощай. Он и его спутники вышли. Очень скоро несколько рабов вошли в камеру с большим мехом воды, тазом и полотенцами, подносом с хлебом и мясом, а также с несколькими предметами женской одежды. Положив все неподалеку от узниц, они бросились прочь. В середине первой стражи женщины были доставлены к воротам и выпущены на улицу. Так римлянин избавился от них, и они снова были свободны в городе своих отцов. К звездам, мерцавшим весело, как в прежние времена, подняли они свои глаза и спросили себя: — Что дальше? Куда идти? ГЛАВА III Снова Иерусалим В тот час, когда надзиратель Гесий явился к трибуну крепости Антония, по восточному склону Масличной горы взбирался пешеход. Дорога была неровной и пыльной, а растительность на этом склоне пожелтела, ибо в Иудее стоял жаркий сезон. Благо путешественнику, что у него были молодость и сила, а одежды его были легки и просторны. Он шел медленно, часто оглядываясь по сторонам, не с выражением напряженного внимания человека, неуверенного, правильной ли дорогой идет, но скорее как тот, кто приближается после долгой разлуки к старому знакомому, — радуясь и говоря: «Рад видеть тебя снова. Покажи-ка, в чем ты переменился». Поднявшись выше, он стал время от времени останавливаться, чтобы бросить взгляд на раздвинувшуюся до гор Моава перспективу; когда же, наконец, приблизился к вершине, то, несмотря на усталость, ускорил шаг, глядя уже только вперед. На вершине — на которую взобрался, свернув с дороги направо, — он замер, будто остановленный сильной рукой. Глаза его расширились, щеки пылали, дыхание ускорилось — таково было действие развернувшейся панорамы. Путником, читатель, был не кто иной, как Бен-Гур; открывшимся видом — Иерусалим. Нет, не Святой Город наших дней, а Святой Город Ирода — Святой Город Христа. Прекрасный и сейчас, если смотреть с древней Масличной горы, каков же был он тогда! Бен-Гур сел на камень и, стянув с головы белый платок, не спеша осматривался. То же самое не раз делали потом разные люди — всякий раз в исключительных обстоятельствах: сын Веспасиана, мусульманин, крестоносец — завоеватели; а также многие пилигримы из Нового Света, до открытия которого от описываемого времени было еще почти пятнадцать столетий; но из всего множества вряд ли кто-то испытал более острое чувство: печально-сладкое, горькое и гордое; чем Бен-Гур. Сердце его сжалось от воспоминаний о соплеменниках, их триумфах и превратностях, их истории — истории Бога. Город, построенный ими, был вечным свидетельством их преступлений и подвижничества, их слабости и гения, религии и безбожия. Он, видевший Рим и хорошо знавший его, был заново поражен величием своей родины. Вид наполнял гордостью, которая могла бы превратиться в тщеславие, если бы не мысль, что, при всем великолепии, город уже не принадлежал его соплеменникам; служба в Храме производилась с разрешения чужеземцев; холм, где жил Давид, превратился в мраморный обман — место, где Божьи избранники оскорблялись налогом и терпели удары по самому бессмертию веры. Однако это были радость и горе патриотизма, общие для всех евреев того времени; Бен-Гур же принес собственную судьбу, о которой мы ни в коем случае не забываем, и которая придавала открывшемуся зрелищу дополнительные живость и остроту. Холмистая страна изменилась мало, а там, где холмы были скалистыми, не изменилась вовсе. Мы и сейчас видим то же, что увидел Бен-Гур, за исключением города. Лишь творения человеческих рук подвержены разрушениям. Солнце благосклоннее к западной стороне Масличной горы, нежели к восточной, и люди, естественно, тоже предпочитали запад. Виноградники, которыми был одет этот склон, перемежались с деревьями — преимущественно фигами и дикими оливами, и все это было сравнительно зелено. Растительность простиралась вниз до высохшего русла Кедрона, освежая ландшафт; а там кончалась Масличная и начиналась Мориа — крутые белоснежные стены, основанные Соломоном и завершенные Иродом. Выше, выше поднимался взгляд: по стенам к Притвору Соломонову, который был пьедесталом монумента на плинфе горы. Задержавшись там на мгновение, взгляд стал взбираться дальше, ко Двору Язычников, потом ко Двору Израильтян, Двору Женщин, Двору Священников — колоннада каждого терассой поднималась над предыдущей беломраморной колоннадой, а над ними всеми — корона корон, бесконечно священный, бесконечно прекрасный, совершенный в пропорциях, блистающий листовым золотом — Шатер, Святилище, Святое Святых. Ковчега там не было, но Иегова был там — в вере каждого ребенка Израиля он был там. Как храм, как памятник этот шедевр не имел себе равных. Ныне от него не осталось камня на камне. Кто построит его заново? Когда начнется строительство? Этот вопрос задавал каждый пилигрим, стоя там, где был сейчас Бен-Гур, зная, что ответ известен только Богу, в чьих тайнах самое загадочное — неразрешенность до времени. И третий вопрос. Кто он, верно предсказавший падение Храма? Бог? Или человек от Бога? Или… но довольно того, что отвечать на этот вопрос — нам. А глаза Бен-Гура поднимались все выше: от кровли Храма к горе Сион, связанной со священными воспоминаниями, неотделимыми от помазанных царей. Он знал, что между между Морией и Сионом лежит глубокая долина Торговцев Сыром, что ее пересекает Ксистус, помнил сады и дворцы в низине, но мысль его скользила поверх всего этого к огромному ансамблю на царской горе: дому Каиафы, Главной Синагоге, Римскому Преториуму, вечному Гиппикусу, печальным но величественным кенотафам Phasaelus и Mariamne — все это на фоне далекой синеватой Гареб. Когда же взгляд остановился на дворце Ирода, как мог он не задуматься о Грядущем Царе, которому посвятил себя, чей путь собирался торить и чьи пустые руки мечтал наполнить? И мысли его летели к тому дню, когда новый Царь придет, чтобы заявить свое право на Морию и ее Храм, Сион с его крепостями и дворцами, крепость Антония, мрачно хмурившуюся справа от Храма, новый, еще не обнесенный стенами город, на миллионы израильтян, которые соберутся с пальмовыми ветвями и стягами, чтобы воспеть и возрадоваться, ибо Господь завоевал мир и отдал им. Люди говорят о грезах так, будто этот феномен связан только с ночью и сном. Им следовало бы знать лучше. Все, чего мы достигли, было сначала представлением, а всякое представление есть дневная греза. Такие грезы составляют радость труда, они есть вино, поддерживающее нас в действиях. Мы учимся любить труд не ради него самого, но ради возможностей, которые он предоставляет грезе — великой подспудной мелодии нашей жизни, неслышимой и незамечаемой из-за своего постоянства. Жить значит грезить. Только могила не знает грез. И пусть никто не посмеется над Бен-Гуром, делающим то, что он сам делал бы в то время, том месте и тех обстоятельствах. Солнце опустилось низко. Пылающий диск коснулся далеких вершин, залив огнем небо и обведя золотом стены и башни. Потом нырнул за горизонт. Вечерняя тишина обратила мысли Бен-Гура к дому, и взгляд его остановился на точке, чуть севернее чистого фронтона Святого Святых; на точке, линия опущенная из которой уперлась бы в дом его отца… если был еще этот дом. Сумерки, смягчающие звуки и краски, смягчили и его мысли, он оставил честолюбивые мечты и задумался о долге, приведшем в Иерусалим. В пустыне, когда он вместе с Ильдеримом намечал там будущие военные лагеря и знакомился с местностью как солдат перед кампанией, его нашел гонец, сообщивший, что Гратус смещен, а прокуратором прислан Понтий Пилат. Обезвреженный Мессала считает его мертвым, лишенный власти Гратус уехал; что же теперь мешает начать поиски матери и сестры? Бояться больше нечего. Если он не может сам обыскать тюрьмы Иудеи, то можно сделать это глазами других. Если потерянные найдутся, у Пилата не будет причин далее держать их в заключении — по крайней мере таких причин, которые нельзя было бы купить. Найдя, он увезет их в безопасное место и тогда, выполнив первый долг, со спокойной совестью целиком отдастся служению Грядущему Царю. Той же ночью он посоветовался с Ильдеримом и получил согласие. Три араба проводили его до Иерихона, где он оставил коня и пошел дальше пешком. В Иерусалиме должен был встретить Малух. Нужно отметить, что план действий до сих пор существовал только в общих чертах. Следовало не показываться на глаза властям, особенно римским. Умный и верный Малух был человеком, который нужен для поисков. Но где начать? Ясного представления об этом не было. Ему хотелось бы начать с крепости Антония. Свежее предание помещало под ней лабиринты темниц, которые более, чем римский гарнизон, держали в страхе воображение евреев. Семья вполне могла быть погребена там. Помимо всего прочего, естественно начинать поиски там, где потерял, а он в последний раз видел своих родных, когда их уводили по улице в направлении Крепости. Даже если они были там хоть какое-то время, должны остаться записи, а это уже ключ к дальнейшим поискам. К такому началу склоняла и надежда, которой он не мог пренебречь. От Симонида было известно, что Амра, египетская нянька, жива. Читатель, безусловно помнит, что в утро несчастья, обрушившегося на Гуров, она вырвалась от легионеров и убежала в дом, где ее и заперли, опечатав вместе с прочей движимостью. Все эти годы Симонид обеспечивал ее, так что и сейчас она была единственным обитателем дворца, который Гратусу, несмотря на все старания никому не удалось продать. История настоящих владельцев надежно отпугивала не только покупателей, но даже просто возможных жильцов. Прохожие говорили шепотом, минуя обезлюдевшее жилище. Дом приобрел репутацию населенного привидениями — вероятно благодаря Амре, чья фигура изредка мелькала на крыше или за шторой окна. Понятно, что более постоянного духа не бывало нигде, как не было нигде места, более располагающего к обитанию призраков. Если Бен-Гуру удастся попасть к ней, может выясниться хоть что-то, хоть крупица, которая позволит начать. Ну и во всяком случае, увидеть ее в месте, связанном с такими дорогими воспоминаниями, — само по себе радость, больше которой только радость встречи с матерью и сестрой. Значит, первым делом он отправится в старый дом и найдет Амру. Приняв такое решение, он встал и вскоре после захода солнца начал спускаться по дороге, которая, минуя вершину, бежала на северо-восток. Неподалеку от русла Кедрона она пересекалась с дорогой ведущей на юг, к селению Силоам и пруду с тем же именем. Там он повстречал пастуха, ведущего на рынок нескольких овец, заговорил, и далее они уже вдвоем миновали Гефсиманский сад и вошли в город через Рыбные ворота. ГЛАВА IV Бен-Гур у отцовских дверей Было уже темно, когда, пройдя в ворота и расставшись с пастухом, Бен-Гур свернул на ведущую в южном направлении узкую улочку. Немногие из прохожих отвечали на его приветствие. Мостовая здесь была неровной, дома низкими и темными, тишину нарушали только женщины, бранившие детей на крышах. Одиночество, ночь, неуверенность, окутывавшая цель путешествия — все благоприятствовало безрадостным мыслям, и в таком настроении он дошел до глубокого водоема, известного сейчас как озеро Вефезда, в водах которого отражался небесный свод. Он поднял глаза, увидел северную стену крепости Антония, мрачной громадой врезавшуюся в свинцовый фон, и остановился, будто от окрика часового. Крепость вздымалась так высоко и представлялась такой огромной, так прочно стоящей на скалистом основании, что он не мог не ужаснуться ее мощи. Если мать там, погребенная заживо в этой твердыне, что может он сделать для нее? Силой — ничего. Каменная громада посмеется над армией, царапающей ее баллистами и таранами. А уловки так часто оказываются тщетными… А Бог — последнее прибежище слабых — Бог иногда так медлит… В сомнении, близком к отчаянию, он медленно побрел на запад. Он знал, что у Вифезды есть караван-сарай, где собирался поселиться, пока будет в Иерусалиме, но сейчас поддался импульсу немедленно идти домой. Туда влекло его сердце. Древнее приветствие, услышанное от нескольких встречных, никогда не звучало для него так приятно. Вот засеребрилось небо на востоке, а на западе, прежде невидимые, встали высокие башни горы Сион, плывущие в призрачно-отчетливом освещении над зияющей чернотой долины подобно воздушным замкам. Наконец, он подошел к отцовскому дому. Немногие из читающих эти строки смогут полностью разделить его чувства. Это те, у кого был в юности счастливый дом — не важно, как далеко во времени — дом, от которого начинаются все воспоминания; рай, откуда уходили в слезах и до сих пор, хотели бы вернуться, снова став детьми; место смеха, песен и воспоминаний, с которыми не сравнятся все последующие триумфы. У северных ворот старого дома Бен-Гур остановился. На воротах до сих пор виден был воск печати, а поперек створок была прибита доска с надписью: СОБСТВЕННОСТЬ ИМПЕРАТОРА С ужасного дня расставания никто не проходил через эти ворота. Постучать, как прежде? Он знал, что это бесполезно, но не мог противиться искушению. Амра могла услышать и выглянуть в окно. Подняв булыжник, он шагнул на широкую каменную ступеньку и трижды постучал. Ответом было глухое эхо. Он попробовал еще раз, громче, чем в первый; потом еще, каждый раз прислушиваясь. Тишина издевалась над ним. Он вернулся на улицу и вглядывался в окно — никаких признаков жизни. Парапет четко вырисовывался на ночном небе, никакое движение там не ускользнуло бы от него, но там не было движения. Он перешел к западной стене и долго смотрел на четыре окна в ней — ничего. Временами сердце его сжималось в тщетной надежде, иногда он вздрагивал, на мгновение обманутый собственным воображением. Амра не показывалась. Молча перешел он к южным воротам, тоже опечатанным и заколоченным доской с надписью. Сияние августовской луны, перелившись через вершину Масличной, ясно высвечивало буквы; он читал и наполнялся яростью. Все, что можно было сделать, это сорвать доску и швырнуть в сточную канаву. Потом он сел на ступеньку и молил о Новом Царе и о скорейшем его приходе. Постепенно возбуждение улеглось, он поддался усталости долгого путешествия по летней жаре, голова его упала, и он уснул. В это время две женщины приближались к дворцу Гуров со стороны крепости Антония. Они двигались, крадучись, останавливаясь, чтобы робко прислушаться. На углу запущенного строения одна из них тихо произнесла: — Вот он, Тирза. И Тирза, взглянув, взяла мать за руку, тяжело оперлась на нее и беззвучно заплакала. — Идем, дитя мое, потому что… — мать не могла унять дрожь, но усилием воли заставила себя договорить спокойно, — потому что утром нас выгонят из города — навсегда. Тирза едва не падала на камни. — Да, — сказала она меж рыданий, — я забыла. Мне казалось, мы идем домой. Но у прокаженных нет дома; мы принадлежим мертвым! Мать склонилась и бережно подняла ее, говоря: — Нам нечего бояться. Идем. И в самом деле, они могли бы с голыми руками идти против легиона и обратить его в бегство. Цепляясь за грубую стену, они скользили, как два привидения, пока не остановились у ворот. Увидев доску, они ступили на камень, где едва успели остыть следы Бен-Гура, и прочитали надпись: «Собственность императора». Мать сжала руки и, подняв глаза к небу, стонала в невыразимой муке. — Что теперь, мама? Ты пугаешь меня. — О Тирза, нищий считается мертвым! Он мертв! — Кто, мама? — Твой брат! Они отняли у него все — все — даже дом! — Нищий! — бессмысленно повторила Тирза. — Он никогда не сможет помочь нам. — И что же, мама? — Завтра, завтра, дитя мое, мы должны найти себе место у дороги и просить подаяние, как делают прокаженные; просить или… Тирза снова приникла к ней и прошептала: — Давай… давай умрем! — Нет! — твердо сказала мать. — Господь назначил нам срок, а мы верим в Господа. Мы будем ждать его срока даже такими, какие мы есть. Идем. Она схватила Тирзу за руку и поспешила к западному углу дома, держась у стены. За углом никого не оказалось, они дошли до следующего угла и отпрянули, испуганные ярким лунным светом, заливающим южную стену и часть улицы. Воля матери была сильна. Бросив взгляд назад, на окна, она шагнула в свет, таща Тирзу за руку. И тут стало видно, как далеко зашла их болезнь: губы и щеки, бельмастые глаза, изуродованные руки и особенно длинные змееподобные волосы, слипшиеся в отвратительной сукровице и, как и брови, призрачно белые. Нельзя было сказать, кто из них мать, кто дочь; обе выглядели старыми колдуньями. — Чш-ш! — приказала мать. — Кто-то лежит на ступенье… мужчина. Обойдем его. Они быстро пересекли улицу и шли под прикрытием тени, пока не оказались напротив ворот. — Он спит, Тирза. Мужчина лежал неподвижно. — Стой здесь, а я попробую открыть ворота. Мать бесшумно подошла к воротам и протянула руку к калитке, но так никогда и не узнала, заперта ли она, потому что в это мгновение мужчина вздохнул и беспокойно повернулся, сдвинув головной платок так, что открылось лицо. Она взглянула и замерла. Потом нагнулась немного, выпрямилась, молитвенно сложила руки и подняла глаза к небу в молчаливой молитве. Так миновало мгновение, и она побежала назад, к Тирзе. — Как Господь жив, этот человек — мой сын, твой брат, — сказала она шепотом священного ужаса. — Мой брат? Иуда? Мать нетерпеливо схватила ее за руку. — Идем! — все так же шептала она, — посмотрим на него вместе… еще раз… только раз… а потом, помоги своим рабам, Господь! Они пересекли улицу, стремительные, как призраки, бесшумные, как призраки. Когда их тени упали на Иуду, они остановились. Одна рука лежала на камне ладонью вверх. Тирза упала на колени и поцеловала бы ее, если бы не мать. — Нет, даже ради твоей жизни! Нечистые, нечистые! — прошептала она. Тирза отпрянула, будто прокаженным был брат. Бен-Гур был мужественно красив. Лоб и щеки потемнели, открытые солнцу и ветру пустыни, но губы под первыми усами были красны, а мягкая бородка не скрывала полной округлости лица и шеи. Как прекрасен он был для матери! Как страстно желала она обнять его, прижать к груди голову сына, как в счастливые времена его детства! Где нашла она силы, противостоять порыву? В любви! О читатель, ты видишь, как не походила ее материнская любовь на то, что мы знаем об этом чувстве: нежная к детям, она оборачивалась безмерной жестокостью для себя самой, и отсюда вся сила жертвенности этой женщины. Ради возвращения здоровья и богатства, ради благословенной жизни и даже ради самой жизни она не приблизила бы своих прокаженных губ к его щеке! И все же она должна была коснуться его; в это мгновение, когда обрела, чтобы отказаться навек! Каким горьким, было это мгновение, пусть скажет другая мать! Она опустилась на колени, подползла к его ногам и коснулась губами подошвы сандалии, желтой от дорожной пыли, потом еще раз и еще; вся ее душа изливалась в этих поцелуях. Он шевельнулся. Они отпрянули, но услышали, как он бормочет во сне: — Мама! Амра, где… Он снова погрузился в глубокий сон. Тирза сжалась в тоске. Мать уткнула лицо в пыль, стараясь подавить рыдания, такие глубокие и сильные, что, казалось, разрывается сердце. Она почти желала, чтобы он проснулся. Он спрашивал о ней, она не забыта, во сне он думал о ней. Этого ли не довольно? Наконец мать поманила Тирзу, они встали и, вглядевшись последний раз, будто желая нетленно запечатлеть его образ, рука в руке перешли через улицу. Скрывшись в тени, они опустились на колени, глядели на него, ожидая пробуждения, откровения — они не знали, чего. Никто еще не измерил всего долготерпения любви, подобной этой. Он не просыпался, а из-за угла дворца показалась еще одна женщина. Двое в тени видели ее, залитую лунным светом; маленькая фигура, согбенная, темнокожая, седоволосая, в опрятной одежде рабыни, она несла корзину овощей. При виде человека на ступени, новопришедшая остановилась, потом, решившись, двинулась вперед — тем тише, чем ближе к спящему. Обойдя его, приблизилась к воротам, чуть отодвинула калитку, сунула руку в щель, и одна из широких досок левой створки бесшумно отошла в сторону. Женщина просунула внутрь корзину и собиралась последовать за ней, но, поддавшись любопытству, помедлила, чтобы бросить взгляд на незнакомца. Зрительницы на другой стороне услышали тихий вскрик и видели, как женщина терла глаза, потом наклонилась, всплеснула руками, дико оглянулась, схватила откинутую руку и нежно поцеловала — чего так желали, но не посмели сделать они. Проснувшись, Бен-Гур инстинктивно вырвал руку, глаза его встретились с глазами женщины… — Амра! Амра, ты ли это? Добрая душа не нашла слов в ответ, но упала ему на шею, плача от счастья. Он бережно отстранил ее, поднял мокрое от слез старушечье лицо и целовал, счастливый немногим менее, чем она. Затем на другой стороне услышали его слова: — Мать… Тирза… Амра, скажи мне о них! Говори, говори, молю тебя! Амра лишь снова залилась слезами. — Ты видела их, Амра. Ты знаешь, где они, скажи, что они дома. Тирза шевельнулась, но мать, твердая в своей решимости, схватила ее и прошептала: — Не смей — ни за что. Нечистые, нечистые! Ее любовь была тираном. Пусть у обеих разорвутся сердца, он не должен стать таким же, как они; и она победила. Тем временем Амра лишь всхлипывала ему в ответ. — Ты собиралась зайти? — спросил он, увидев отодвинутую доску. — Входи. Я иду за тобой, — он встал. — Римляне — да обрушится на них гнев Господен! — римляне солгали. Дом мой. Вставай, Амра, и идем. Мгновение, и они исчезли оставив двоих, скрытых тенью перед голой поверхностью ворот — ворот, в которые они никогда больше не смогут войти. Они лежали в пыли. Они выполнили свой долг. Их любовь доказана. Утром их нашли и камнями прогнали из города. — Прочь! Вы мертвые, идите к мертвым! ГЛАВА V Гробница над царским садом Современные путешественники в Святую Землю, осматривая знаменитое место с прекрасным названием Царский сад, спускаются по руслу Кедрона или меже Тихона и Хиннома до древнего колодца Ен-рогел, выпивают глоток чистой живой воды и останавливаются, исчерпав достопримечательности в этом направлении. Они осматривают огромные камни, обрамляющие колодец, спрашивают о его глубине, улыбаются примитивному способу подъема журчащего сокровища и расходуют толику милосердия на живущих с него оборванцев; затем, обернувшись, они бывают захвачены врасплох горами Мориа и Сион на севере, склон одной из которых упирается в Офел, а другой — в то место, где некогда был Город Давида. На заднем плане, сколько хватает глаз, — собрание священных мест: тут Харам с его грациозным куполом, там — несокрушимые остатки Гиппикуса, дерзкого даже в руинах. Насладившись этим видом и запечатлев его в памяти, путешественники обращают взгляды к Масличной горе, стоящей в своем мрачном величии справа, и горе Злого Совета слева, которая, если они сведущи в священной истории, а также раввинских и монашеских преданиях, возбуждает в них интерес, преодолевающий мистический страх. Потребовалось бы слишком много времени, чтобы рассказать обо всем интересном, связанном с этой горой; для наших же целей достаточно упомянуть, что она имеет своим основанием Ад нынешней религии — Ад серы и огня — или древнюю Геенну; и что ныне, как и в дни Христа, ее утесы, на юг и юго-восток от города изборождены гробницами, с незапамятных времен населяемыми прокаженными, и не одиночками, а целыми общинами. Здесь они основали свое государство и свое общество, здесь — город, населяемый только ими, избегаемыми, как носители Божьего проклятия. На второе утро после событий предыдущей главы Амра пришла к колодцу Ен-рогел и села на камень. Знакомый с обычаями Иерусалима, взглянув на нее, сказал бы, что это любимая рабыня из обеспеченного дома. С собой она принесла кувшин для воды и корзину, содержимое которой скрывала белоснежная салфетка. Сев и опустив поклажу, она распустила шаль, сплела пальцы на коленях и устремила сосредоточенный взгляд в гору, круто спускающуюся к Акелдаме и Земле Горшечника. Было очень рано, она пришла к колодцу первой. Скоро, впрочем, появился мужчина с веревкой и кожаным ведром. Поприветствовав темнолицую старушку, он развернул веревку, привязал к ведру и принялся ждать клиентов. Желающие могли черпать воду сами, но это был профессионал способный мгновенно наполнить самый большой кувшин, какой унесет самая сильная женщина. Амра сидела неподвижно и молча. Глядя на кувшин, мужчина спросил, не нужно ли наполнить его; она вежливо ответила: «Не сейчас», после чего он не обращал на соседку внимания. Когда рассвет перебрался через Масличную гору, появились работодатели, и он занялся ими. Женщина все это время сидела и смотрела на гору. Показалось солнце, но она все сидит в ожидании чего-то, а мы, тем временем, выясним, чего же она ждет. До сих пор Амра ходила на рынок после заката. Незаметно выскользнув на улицу, она отправлялась по лавкам Тиропеона или Рыбных ворот, покупая мясо и овощи и возвращаясь, чтобы снова запереться во дворце. Можно представить, каким счастьем было для нее возвращение Бен-Гура в старый дом. Ей нечего было рассказать о госпоже и Тирзе — нечего. Он хотел переселить ее в не столь одинокое место — она отказалась. Она хотела бы, чтобы он поселился в своей комнате, где все осталось по-прежнему, но опасность разоблачения была слишком велика, а он более всего избегал посторонних расспросов. Он обещал бывать как можно чаще. Приходить ночью и уходить до света. Она приготовилась радоваться этому и наконец занялась мыслями о том, как порадовать своего любимца. То, что он превратился в мужчину, не приходило ей в голову, как и то, что вкусы его могли измениться. Когда-то он любил сладости, она вспоминала, что нравилось ему больше всего и решила сделать запас, всегда готовый к его приходу. Можно ли придумать более счастливую заботу? И следующим вечером она выскользнула раньше, чем обычно, и с корзиной в руке отправилась к Рынку Рыбных ворот. В поисках лучшего меда, она наткнулась на мужчину, рассказывавшего какую-то историю. Что это была за история, читатель поймет, если сказать, что мужчина был одним из тех, кто держал факелы, когда комендант крепости Антония спускался в камеру номер VI. Факельщик изложил все подробности, назвал имена узниц и передал рассказ вдовы о себе. Верная служанка слушала с замирающим сердцем, а потом быстро завершила покупки и, грезя, поспешила домой. Какое счастье несла она своему мальчику! Она нашла его мать! Она разбирала корзину, то смеясь то плача. И вдруг замерла. Сказать, что мать и Тирза — прокаженные, значит убить его. Он обойдет ужасный город на горе Злого Совета, заглядывая в каждую зараженную гробницу, чтобы спросить о них, и заразится сам, и разделит их судьбу. Она заломила руки. Что делать? Как многие до нее и многие после, она обрела наитие, если не мудрость, в любви и нашла единственно верное решение. Прокаженные, как она знала, спускаются по утрам из своих загробных жилищ на горе, чтобы запастись водой на день у колодца Ен-рогел. Принеся кувшины, они садятся на землю и ждут, пока те будут наполнены. Туда же должны прийти госпожа и Тирза, ибо закон не знает исключений и различий. Богатых прокаженных постигает та же судьба, что и нищих. Амра решила не передавать Бен-Гуру услышанную историю, а пойти одной к колодцу и ждать там. Голод и жажда приведут несчастных, и она верила, что сможет узнать их; а если нет — они узнают ее. Тем временем пришел Бен-Гур, и они говорили без умолку. Завтра должен появиться Малух, и можно будет начать поиски. Юноша сгорал от нетерпения. Чтобы отвлечься, он собирался навестить священные места в округе. Можно не сомневаться, что тайна тяготила женщину, но осталась нераскрытой. Оставшись одна, Амра занялась приготовлением еды, вкладывая в работу все свое искусство. С приближением дня, о чем сказали звезды, она наполнила корзину, выбрала кувшин и отправилась к Рыбным воротам, которые открывались первыми, чтобы идти оттуда к Ен-рогел, где мы и нашли ее. Вскоре после восхода солнца, когда работа у колодца кипела, когда водочерпий не разгибал спины, когда одновременно опускалось до полудюжины ведер, ибо каждый спешил управиться, пока дневной зной не сменит утреннюю прохладу; обитатели горы начали появляться у входов в гробницы. Вскоре видны были уже целые группы, и к ближайшему утесу стали спускаться женщины с кувшинами на плечах, старые и дряхлые мужчины, ковыляющие, опираясь на костыли и посохи. Некоторые висели на плечах товарищей, а были и такие, совершенно беспомощные, кого, подобно кучам лохмотьев, несли на носилках. Даже это, самое печальное из сообществ, не было покинуто любовью, которая делает жизнь переносимой и притягательной. Расстояние смягчало, не скрывая совершенно, несчастье отверженных. Со своего места у колодца Амра следила за загробными группами. Она боялась пошевелиться. Не раз казалось, что она видит тех, за кем пришла. В том, что они там, на горе, не было сомнений; что они должны спуститься, она знала, когда все у колодца будут обслужены, они спустятся. У самого основания утеса была гробница, не раз привлекавшая внимание Амры. Камень огромных размеров стоял перед входом. Солнце заглядывало внутрь в самые жаркие часы дня, и гробница казалась ненаселенной, кроме, может быть, диких собак, приходящих, насытившись в Геенне. Но вот египтянка с удивлением увидела, как оттуда выбираются, поддерживая друг друга, две женщины. Обе с белыми волосами, обе старые, но в новой одежде и осматриваются так, будто местность еще нова для них. Рабыне казалось, что они даже испуганы уродливым сборищем, к которому теперь принадлежат. Приметы, конечно, слишком косвенные, чтобы заставить сердце биться быстрее, и внимание — сосредоточиться исключительно на этих двоих, но именно таково было их действие. Некоторое время женщины оставались у камня, затем медленно, болезненно и боязливо двинулись к колодцу; несколько голосов пытались остановить их, но они продолжали идти. Водочерпий подобрал булыжник, снизу летели проклятия, и еще громче и многочисленнее были крики с горы: «Нечистые, нечистые!» — Конечно, — думала Амра, — конечно, они не знают обычаев прокаженных. Она встала и пошла им навстречу, подхватив корзину и кувшин. Тревога у колодца мгновенно улеглась. — Что за глупость, — смеясь сказала какая-то женщина, — что за глупость отдавать хороший хлеб мертвым. — И подумать только, как близко она подходит! — поддержала другая. — Я бы в, крайнем случае, подождала их у ворот. Амра шла дальше. Что, если она ошиблась? Сердце билось у самого горла. И чем дальше она шла, тем сильнее были сомнения. В четырех или пяти ярдах она остановилась. Это госпожа, которую она любила! Чью руку так часто и благодарно целовала! Чей образ, воплощающий красоту материнства, так верно хранила в памяти! А это Тирза, которую нянчила с младенчества! Чьи боли утешала, чьи забавы делила! Улыбчивая, миловидная певунья Тирза, свет большого дома, благословение ее старости! Ее госпожа, ее любимица — эти? Душа женщины ослабела от увиденного. — Это старухи, — сказала она себе. — Я не знаю их. Я возвращаюсь. Она повернула обратно. — Амра, — сказала одна из прокаженных. Египтянка уронила кувшин и оглянулась, дрожа. — Кто звал меня? — Амра. Глазы рабыни остановились на лице говорившей. — Кто вы? — крикнула она. — Мы те, кого ты ищешь. Амра упала на колени. — О госпожа, моя госпожа! Твой Бог стал моим Богом, и я славлю его, приведшего меня к вам. Не вствая с колен, она поползла вперед. — Стой, Амра. Не приближайся. Нечистые, нечистые! Этих слов было достаточно. Амра упала лицом на землю, рыдая так громко, что слышно было у колодца. Внезапно она снова встала на колени. — Госпожа, где Тирза? — Вот я, Амра, вот! Ты принесешь мне немного воды?

The script ran 0.003 seconds.