Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Патрик Уайт - Древо человеческое
Язык оригинала: AUS
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_contemporary

Аннотация. Патрик Уайт (1912 - 1990) - крупнейший австралийский писатель, лауреат Нобелевской премии за 1973 г. Его книга «Древо человеческое» была и остается выдающимся явлением австралийской литературы XX века.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 

– А, да, – сказала она. Она совсем забыла об этом. О чем же мы теперь будем говорить? – с ужасом подумала она. Но их быстро засосала жизненная рутина. Ничего почти не изменилось, только говорили они деревянными голосами, и слова были как сухие палки, готовые сломаться от малейшего нажима. Если они не смотрели друг на друга, то, быть может, потому, что после долгой совместной жизни слишком хорошо знали, что они увидят. Но Стэн Паркер часто прислушивался к своей жене, к звукам ее голоса, когда она возилась по дому, сзывала кур, разговаривала с коровами, или даже к ее дыханию, но больше всего он вслушивался в ее молчанье. Все эти звуки, которые были ему знакомы почти всю жизнь, как биение собственного сердца, внезапно разбухали, и его сердцу становилось невыносимо тесно в грудной клетке. – Вчера ночью, – как-то сказала она, прибежав к нему в ужасе, – крысы загрызли еще одну курицу. Из хороших. Она пришла к нему, чтобы он что-то предпринял. – Надо ее закопать, – сказал он, выпрямляя свое усохшее тело. – Но что нам делать? – спросила она, не двигаясь с места. – Они сожрали ее голову и выгрызли все потроха. Это ужасно, Стэн. И если так дальше пойдет, раз уж они начали, то всю нашу хорошую птицу… – Она не смогла продолжать и ждала ответа. Он не знал, что делать. – Можно положить яд, – предложил он. – Около курятников. – Нет, яд нельзя, Стэн, – сказала она, – какая-нибудь собака или кошка еще отравится. Они так и не придумали, что делать. Эми Паркер, как одержимая, искала спасения от этой напасти, иначе она и не могла, и пока она находилась в тисках одержимости, крысы загрызли и сожрали еще трех или четырех кур. – Раз они начали, то уж не остановятся, – убивалась она. Он слушал ее, постукивая ложечкой по яйцу, которое обычно съедал за завтраком, всякий раз предварительно осмотрев его со всех сторон. Он не мог признать важность ее проблемы и не мог решить свою собственную. Но, слушая Эми, он поглядывал на нее, видел ее растрепанные волосы и понимал, что любит ее. – Может, стоит попробовать яд, – заколебалась Эми. Она увидела, что муж смотрит на нее, этого ей было достаточно, и она успокоилась. А он стал еще неувереннее, чем прежде. Он вышел из дома и ощупал свои карманы в поисках кисета, которого не оказалось, и с неожиданной злостью он снова и снова обшаривал карманы, ища кисет, который сам же куда-то засунул или, может, потерял. Его руки, костлявые руки, перебирали складки и рубцы одежды. Пот заливал ему глаза, даже под коленями у него выступил пот. Ему не верилось, что так сразу можно лишиться чего-то столь привычного. Своего кисета. И он медленно, неверным шагом побрел по саду, как слепой, и старался разгадать загадку, пытаясь вспомнить, куда он мог положить свой кисет – небольшой резиновый мешочек, почерневший от времени, с петлей вверху. Он обыскал сарайчик, заменявший ему мастерскую, и, впав в отчаяние, швырнул наземь железную колодку, которой пользовался для починки обуви. Тотчас же поднялся шум и звон, отовсюду падали инструменты, сладковато запахло стружкой и опилками. В этом узком сарайчике думать о том, что из жизни ушла чистота, было невыносимо. Он стоял, тяжело дыша, весь в поту и вспоминал свою жену, когда она была тоненькой и застенчивой. Почему-то ему запомнилось, как она, держа во рту прищепки, развешивала на веревке белье. Под ясным светом в прорывах туч, в голубоватых отсветах надутых ветром простынь она была такой наивной и трогательной, что с ней ничего подобного случиться не могло. Если я выброшу это из головы, – подумал он, – значит, ничего и не было. Но все это было и продолжалось. Оно вторгалось в его память, таща за собой хвост пыли. Он слышал, как хлопала дверца машины. Он представлял себе, вернее, пытался и не мог представить, что они друг другу говорили. Бывает, что люди, даже ни в чем не повинные или даже незнакомые, говорят какие-то загадочные слова, а то и просто один у другого о чем-то справляется, но все равно, их слова тотчас же замирают, не долетая до чужих ушей. Так что в конце концов ему не за что было ухватиться. Он стоял в сарайчике, водил пальцем по иероглифам, вырезанным на его рабочей скамейке, и горестно старался вспомнить, что он потерял, пока наконец какое-то ощущение во рту не подсказало, что он потерял свой старый резиновый кисет, с которым ни за что на свете не хотел расстаться, даже под угрозой смерти, – так он к нему привык. Когда он нашел кисет, наступив на него ногой на дорожке сада, он тотчас же принялся растирать в дрожащих ладонях табак, потом туго набил трубку. Казалось бы, это должно было его успокоить, но не успокоило. А женщина находила успокоение во многом. Она сохранила способность как бы заново видеть то, что оставалось неизменным, будь то набухающая дождем туча или сорняк, над которым она наклонялась, чтобы рассмотреть – когда не бывало настоящих цветов, даже простенький голубой цветочек радовал глаз. Многое в своей жизни она разрешала себе помнить и многое заставляла себя забыть. Это было очень удобно, но не всегда возможно. Кроме того, Эми придумывала множество способов доказать свою привязанность к мужу. В такие минуты ее наполняла огромная нежность, сознание прочности ее жизни и раскаяние. По-видимому, раскаяние и означало прочность. Женщина бродила по тому, что осталось от ее сада, и свежее лицо ее впитывало осенний воздух. Иногда к ней присоединялась собака, прибившаяся к дому, большой рыжий пес; говорили, что это какая-то разновидность той породы собак, с которыми охотятся на кенгуру. Эми шла, а длинноногий пес следовал за нею, она останавливалась, и пес опускал голову. Она не любила его. А пес нет-нет да и появлялся. Он стоял, виляя хвостом, на котором были видны все сочленения. И смотрел на нее. От этой собаки мурашки по телу ползут, жаловалась она мужу. Но пес был смирный. Он любил ее как-то робко: он только стоял и смотрел, склоняя голову набок. Но ей он был настолько неприятен, что она хмурилась от одного его вида. Тогда пес ощеривался в примирительной улыбке и щелкал желтыми зубами, прося одобрения. Он-то одобрил бы любой совершенный при нем поступок – все мерзкое и порочное преобразила бы в его глазах любовь. Живи Эми одна, она, наверное, жестоко обошлась бы с этим псом. Но она быстро уходила и скрывалась за углом дома. А тощий рыжий пес следовал за нею. Его светлые глаза видели ее, куда бы она ни пошла. Кот по крайней мере не выслеживал ее, и Эми с притворным раздражением даже поощряла его заигрывания. Кот был пушистый и вкрадчивый, он умел добиться расположения, описывая медленные дуги у ее ног или, не скрываясь, упирал свой дрожащий хвост в лавандовый куст. – Ах ты, нахальная тварь, – добродушно смеялась она. А кот мяукал, глядя на нее снизу вверх. Как-то вечером, когда на горизонте пламенела тонкая полоска холодного огня, она схватила кота и стала целовать, прижимая его трепещущее тело к своей груди. И поняла, что она гибнет или погибнет окончательно, если у нее опять будет такая возможность. Но будет ли? Это казалось таким несбыточным, что кот не вынес отчаяния сжимавших его рук и, царапаясь, стал рваться из ее объятий. Высвободившись, он спрыгнул на землю и убежал. В эти дни Эми Паркер затеяла уборку и весь дом перевернула вверх дном. Она складывала бесчисленные листы оберточной бумаги, сматывала маленькими клубочками шпагат, проглядывала старые письма и находила пожелтевшие фотографии. На одной фотографии, где она была в шляпе с цветами, застенчивое выражение ее лица красноречиво свидетельствовало о многом, чего Эми не умела выразить в словах. Эту фотографию Эми поставила на комод в спальне, прислонив ее к вазе, и украдкой забегала взглянуть на нее. А потом опять принималась за уборку. Чистила и приводила в порядок весь дом. – Вот носовые платки, Стэн. Я их припрятала, они совсем новые, – как-то сказала она мужу, вкладывая в эти слова особый намек, как приходится делать тем, кому надо что-то скрывать. В доказательство она принесла стопку платков, чтобы хоть эта мелочь сблизила их. Она была хорошей женой и, когда он собирался уезжать, всегда вкладывала ему в карман чистый платок и смахивала рукой с воротника приставшие к нему волоски. Муж, разумеется, все это принимал как должное. Сегодня он как раз обещал заглянуть к молодому Пибоди, который хотел посоветоваться насчет покупки земли в Хангерфорде, по ту сторону Бенгели. Исполнив свой долг, она вышла провожать его. Он посмотрел на небо, как будто стараясь угадать его намерения, потом стал заводить машину, что ему всегда давалось с трудом: он близоруко вглядывался в щиток. И наблюдая за этим еще ничуть не сгорбленным, благородным человеком, она с ошеломляющей ясностью поняла, что никогда не была достойна его. Это открытие как-то сразу утомило ее, но оставило равнодушной. В конце концов она добросовестно выполняет свои многочисленные обязанности. Например, всегда кладет ему в карман чистый носовой платок. Провожая Стэна, она стояла так, как много раз стояла в церкви в окружении людей, которые, очевидно, понимали, к чему стремятся их души, а к ней возвышенные мысли никак не приходили, и она не могла уразуметь, к чему ей должно стремиться. Со временем она перестала злиться на то, что ей недоступна какая-то тайна, и не чувствовала себя несчастной от того, что у нее в душе пустота. Она свыклась со своим грузным телом, и лишь изредка ее заставляли отрешиться от него слова гимнов, а потом она с полным безразличием возвращалась в свое уединение. А сейчас она смотрела вслед уезжавшему мужу. Потом вернулась в дом, из которого она вымела почти всю пыль, принесенную сухими ветрами, и дом стал теперь чистым, но непрочным. В то утро кровь в ней текла медленно, кости казались ломкими, и она нервно ходила среди заблестевшей мебели. Она жаждала какого-то важного события, которое заполнило бы пустоту дома, но даже не могла вообразить, что же может случиться. Из зеркал лился сверкающий, сероватый свет. Вот и все. Оглядевшись вокруг, что было глупо, ибо в доме не было ни души, она подошла к зеркалу в гостиной и написала на нем «Лео». Буквы, выведенные немытым пальцем, были едва заметны. Ей не нравилось, как звучало это имя, – когда она произносила его, у нее как будто стягивало рот. Написала его она впервые. Даже здесь, в тишине, в этом имени было что-то непристойное, хотя и желанное. И она смотрела на эти буквы, не отводя глаз. Так, наверное, вызывают духов. Но когда ей стало трудно дышать, она яростно стерла буквы. Эми взяла ведро с объедками и пошла покормить кур; побыв в их безгрешном обществе, она немного успокоилась. А вернувшись в дом, она увидела, что он сидит на веранде с бумажным кулечком и что-то жует. – Как ты попал сюда? – вырвалось у нее. – Как и прежде, – ответил он, отправляя в рот очередную порцию мятных леденцов; она узнала их по запаху, когда подошла поближе. – Хорошо же ты встречаешь гостя, – пробубнил он с набитым ртом. – Я не хотела тебя обидеть, – сказала она, поставила ведро и, склонив голову перед неизбежностью – будь что будет, – вытерла руки; мельком взглянув, он заметил, что руки у нее широкие и потрескались от утренних заморозков. – Я запил, уже двое суток подряд пью, – сказал он, морщась. – Не спрашивай почему. Бывает. И перекурился – черт, я, наверное, сжег себе желудок. Курить я бросил. Он швырнул скомканный кулек, который ударился о твердую землю и остался лежать на ней. Лео громко рыгнул. – Прости, пожалуйста, – сказал он. Эми смотрела на маленький бумажный комочек, он выделялся на земле ослепительно белой точкой, и она почему-то не могла отвести от него глаз. – Я никогда по-настоящему пьяной не была, – сказала она. Но что за смысл исследовать мелководье, когда она уже дошла почти до самого дна. – А ты попробуй, – сказал он. И хотя эта веранда находилась позади дома, он вдруг потащил ее в квадратную прихожую с голыми стенами. Они сидели там и чего-то ждали, но вскоре на лице его появилась гримаса отвращения, должно быть от воспоминания о недавней тошноте. Эми сидела так тихо, что, казалось, могла на слух определить форму предметов. Что он мне скажет? – думала она. Перечные деревья, под которыми скребли землю куры, от напряженного ожидания приобрели особую гибкость. Ветки и листья нервно подрагивали под легким ветерком. И женщина вспомнила, как, еще девушкой, она, запыхавшись, бежала вверх по склону холма и смеялась, а потом легла плашмя на самой вершине. Она вспомнила прохладные прикосновения ветвей и листьев и сейчас опять ощутила их бархатистость и гибкость. Если бы только она смогла рассказать ему об этом! Но мужчина видел перед собой женщину с желтоватой кожей, и ведро из-под корма рядом, и ее, конечно же, старые чулки, которые она носила дома, были перекручены и морщились на ногах. – Ну, вот, – сказал он. – Я проезжал мимо. И подумал, дай-ка загляну, перекинемся словечком. Дружба денег не стоит, а штука хорошая. Он сидел, очень настороженный, положив руки на полные ляжки. Теперь каждое его слово или движение будет очень осторожным и обдуманным. Черт подери, иначе, пожалуй, нельзя. – Последние недели у нас хлопот полон рот, – заговорила она. – Несколько коров отелилось. Одна, бедняжка, среди ночи. Стэну пришлось привезти ветеринара. Но все обошлось. Телочка. Эми заерзала на своем прямом стуле, и он заскрипел под ней. Ах, если б она могла описать этому мужчине, да и не обязательно мужчине, просто любому человеческому существу, видения необыкновенной, вечной красоты. Но переменчивый свет на этой стороне дома все убывал, погружая их души в сумрак. – Мне паршиво, – сказал Лео, держась за живот и думая о себе. – Нельзя мне загуливать, у меня язва желудка или что-то похуже. Он встал. Эми Паркер увидела его спину, широкую и еще молодую, в франтоватом костюме, уже залоснившемся в машине, колесившей по проселочным дорогам, и громко сказала: – Надо бы тебе к доктору сходить, Лео. – Эти доктора с тебя три шкуры сдерут, – сказал он, – за бутылку отравы, белой такой. Я знаю. Она прошла мимо него так близко, что ее рука задела его пиджак, но он не обратил внимания. Он стал рассказывать ей о двоюродном брате своего отца, умершем от рака. И она поняла, что ей не суждено стать ближе этому человеку и, может быть, вообще никому. Каждый поглощен своей тайной, которую сам не в состоянии разгадать. Этот мужчина и эта женщина теперь с изумлением вспоминали о буйстве своей плоти и позабыли, как их тянуло друг к другу. – Вот, значит, и похоронили двоюродного брата Херба, – сказал Лео. – Про его похороны в «Адвокате» написали. И про то, какой он был. Хотя не все написали. Он был малость жуликоват, но неплохой парень. Лео уже не обливался потом, он понял, что они благополучно миновали опасность и наступило то мирное состояние, когда легко сделать вид, будто ничего и не было. Еще немного, и можно будет рассказать анекдот, если какой придет на ум. – Сейчас все время придумывают новые лекарства от всех этих болезней, – сказала Эми Паркер. – А, – произнес он. – Ну да. Он старался вспомнить анекдот. – Страшно интересно читать про науку, – сказала она. И подставила под нож сероватую шею. Она видела серый цвет половиц и земли, утрамбованной людьми, что приходили и уходили во время засухи. Она отбросила прядь волос, тоже серую. Она вошла в серую пору. Зато будет спокойно. – Пора заводить моего старичка «форда», – сказал человек по имени Лео. Они прошли между сухими кустами розмарина, которые цеплялись за одежду, он сел в машину и уехал, и больше не вернется. После обеда Эми Паркер начала освобождаться от власти всего того, что не случилось. Теперь, когда ретивые страсти пришли к финишу, она на самом деле почувствовала себя старухой, но это дало ей чувство превосходства. Она стала вспоминать все неприятное в этом человеке, который перестал быть тенью ее страсти, – и то, как низко росли у него волосы на затылке, завиваясь рыжими колечками, и привычку говорить о себе, и запах мяты. Ее плоть медленно переставала трепетать, и она подумала, что теперь полюбит тишину. Знакомые ей вещи стали возвращаться на свои места. Старый розовый куст, колючий и сучковатый, который они посадили в самом начале. Швейная машина со сложным ножным приводом. Белый кувшин с коричневой трещиной. На все это она смотрела уверенно. Но о муже ей еще не хотелось думать. Во второй половине дня появился молодой человек и спросил: – Где Стэн, миссис Паркер? Эми глядела на него с изумлением. Это был тот самый молодой Пибоди, племянник Осси, разодетый в синий шерстяной костюм, – они со Стэном Паркером должны были встретиться, чтобы осмотреть участок земли в Хангерфорде. – Ничего не понимаю, Джо, Стэн поехал к вам, – сказала Эми Паркер, глядя на часы. – Он уехал, не скажу точно когда, но уже довольно давно. Она не могла судить о времени, потому что несколько лет ее жизни промелькнули за какие-то мгновения. Молодой человек издал смешок и нерешительно переминался, не зная, что ему делать. Он всегда чувствовал себя неловко в присутствии жен его добрых друзей. – Не знаю, право, что вам и посоветовать, – сказала Эми Паркер. Молодые люди живут в другом мире. Их глаза не замечают женщин постарше. Даже сыновья лишь беглым взглядом окидывают матерей. Малый, годившийся ей в сыновья, стоял в дверях боком, так, чтобы не видеть ее. Этот голубой блестящий галстук из атласа, что выгибался на его груди, он надел ради самого себя или по какому-то торжественному случаю. Вскоре он исчез, и она так и не поняла, собирается ли он что-то предпринять, а если не он, то кто-то другой? Попозже днем и в особенности вечером, когда вся работа была переделана и все, как полагается, перемыто и убрано в шкафы или поставлено на сушилку, Эми Паркер стала думать о своем муже; он, занимавший так мало места в ее мыслях, теперь вытеснил собой все остальное. Она поняла, что уже довольно давно прислушивается, не подъехал ли он. В темноте слышался слабый шум ветра, из коровников и курятника долетали приглушенные звуки. Время шло. Темнота, звезды и тучи проплывали куда-то мимо. Хрупкие стулья в комнатах казались особенно равнодушными. То, что должно случиться, теперь от меня не зависит, поняла Эми. Она стояла, прислонившись к окну, и дрожала, потому что наступил настоящий холод. Мерцали редкие звезды. Она прижалась головой к оконной раме и сдалась одиночеству, которого боялась, хотя и не ожидала. Когда Стэн Паркер вскоре после своего отъезда вернулся, чтобы захватить стофутовую рулетку, которую он хотел взять с собой в поездку с молодым Пибоди, но забыл дома, он заметил синюю машину, сверкавшую среди выбоин и пыли, и тут же оказалось, что именно этого он и ждал и боялся. Он вдруг почувствовал, до чего оно хрупкое, это колесико, на котором лежали его руки. Жажда расправы ударила ему в голову, как кровь, все в нем кипело, переливаясь через край, в глазах мелькали страшные видения. С пеной на губах он хватал топор, или молоток, или быстро расправлялся голыми руками. Но в ложбинке перед домом, где, задыхаясь под пеленой пыли, чуть покачивались кипарисы, у Стэна перехватило горло, стало трудно дышать, и он развернул машину резкими и неуверенными рывками – его машина, как все старые машины, плохо слушалась руля – и поехал по дороге прочь от дома. Весьма вероятно, что это будет путешествием в вечность. Или, быть может, он примет какое-то другое решение. Стэн Паркер колесил в своей высокой нелепой машине по знакомым дорогам. Его лицо осунулось и заострилось. Он миновал Хеллоренз Корнер и поворот на Моберли. Люди, не подозревая о случившемся, жили своей жизнью. Старая женщина в широкополой шляпе срезала георгины, убежденная, что сейчас в этом деле заинтересовано все человечество. Она подняла голову, затенив рукой глаза, чтобы лучше видеть, но у ее солнца были желтые лепестки. А Стэн Паркер ехал дальше. Двое ребят около Бенгели рассматривали в консервной банке что-то, чему скоро оборвут крылышки. Под их спокойным взглядом вселенная сократилась до размеров и формы обреченного жука. А Стэн Паркер ехал все дальше. Он въезжал и выезжал из пригородов, отчетливо похожих друг на друга. Люди на улицах всегда оборачиваются, чтобы посмотреть на то, что кажется им не очень понятным. Быть может, в этой машине было что-то такое, что вызывало страх, или отвращение, или просто любопытство, желание поглазеть на обнаженную душу? Машина слишком быстро проехала один перекресток, потом еще несколько. Где-то на углу женщина с детской коляской отпрянула в сторону и чуть не закричала. Но асфальт под слепящим солнцем был бесстрастен. Старая, но упрямая машина шла вперед. И в ней – пожилой мужчина с прямой выправкой, в праздничном костюме. По всей видимости, не пьяный и не сумасшедший; скорее всего, его гнетет какое-то неверное представление о действительности, в котором он так и увяз навсегда. Наконец машина въехала в город, где Стэн Паркер не бывал с той самой поездки из-за сына и где разболтанную пыльную машину сразу же поглотил нескончаемый лабиринт улиц. Время для Стэна Паркера текло струйками пота, особенно под коленями. Прошло уже много времени, подумал он. Кое-где в серых бетонных стенах виднелись поры, источающие пот; на кирпичных стенах потрескалась и местами отвалилась цементная расшивка, а пестрый ералаш магазинных витрин казался слишком замысловатым, непрочным и отступал назад, под сень парусиновых тентов. А Стэн Паркер все ехал, покрываясь потом, холодным, как бетон, и вспоминал серое лицо своей матери, когда она лежала на кровати, старая женщина с закрытыми глазами. Мертвые на том свете нетерпеливо облизывали губы, пока он вел свою старую тарахтелку вперед, выбирая подходящий момент. Если я разгоню ее, если я сейчас ее разгоню, думал он, я сразу поверну и врежусь в какую-нибудь стену, вот сейчас, сейчас. Но все же ехал дальше. Одно колесо вихляло. А он все ехал. Горькие мучительные просторы трав под инеем, под жарким солнцем, деревья, серебристые на ветру, или просто мертвые деревья, которые всегда таинственно манили его, утешали, когда он ехал среди них в тишине, в тишине трав, но сейчас он по инерции проезжал мимо стекла и бетона. Жизнь его продолжалась. Его жена шла по траве. Эми шла по мертвой траве, держа длинные ветки, покрытые листьями, которые волочились по земле, она их бросила потом, после того как нагородила ему много лжи, как видно, необходимой в ту минуту. Все необходимо, но важно выяснить почему. И он остановил машину. Она аккуратно и скромно встала у края тротуара, не сумев подняться до вершин трагедии и страсти. Я не смог покончить с собой, как тот тип, Гейдж, подумал Стэн Паркер, не знаю почему, но не смог. Вокруг сновали жители города со страшно сосредоточенными лицами, очевидно выполняя наказы, которые им давала их странная жизнь. Человек в машине, чьи руки опустели, когда он снял их с баранки, знал немного; пожалуй, он знал внешность своей жены и какие-то уголки ее души, в которые ему удалось заглянуть, и то, что ему и ей вместе пришлось пережить. На мгновенье он увидел лицо Эми, умершей однажды в его сне, и на улицах сна он звал ее, и галстук его развевался, а улицы были пусты. Он быстро вышел из старой машины, стукнувшись головой, потому что был высокого роста и всегда забывал, что можно выпрямиться, только выйдя из нее. Он вышел и направился в пивную на углу, там он заказал кружку светлого пива с жидкой пеной сверху и выпил. Пиво было кислое. Он выпил еще несколько кружек этого гнусного напитка, делая промежутки, чтобы почувствовать его воздействие. Затем начал пить основательно. И продолжал довольно долго. Несколько человек пытались излить ему свою душу в этой пивнушке, облицованной белым кафелем, чтобы она лучше запомнилась посетителям. Мужчины, придвинувшись к нему поближе, лоб к лбу, бессвязно, хотя и с убежденностью, заводили россказни о своих подвигах. Эта убежденность блестела на лицах, а иногда выливалась слезами по прошлым их благородным помыслам и поступкам, которые возникали в их воображении только сейчас, во время рассказа. Они вырастали в собственных глазах. Они были героями. И все эти люди, покачиваясь на каблуках или с глубокомысленной важностью наклоняясь к его лицу, требовали, чтобы Стэн Паркер возвысился до них и рассказал им что-нибудь героическое из своей жизни. И, глядя ему в лицо, ждали. А он мог рассказать только об одном. Но это было невозможно. – Да ну! – сказал он, сбрасывая их руки со своего рукава. – Нечего мне рассказывать. Отвяжитесь. Удивленные джентльмены промямлили почтенными губами цвета багровой виноградной кожицы: – Какая муха тебя укусила, приятель? – Что рассказывать-то? – С пьяных глаз правды не скажешь, да и кто тебя просит. Можно вообще ничего не рассказывать. Понял? Стэн Паркер огляделся вокруг и увидел, что пивная уже полна народу и все в ней смешалось, а он один со своими мыслями и, если захочется, может смотреть на стену, между рыбьими головами пьянчуг. Весла гребут по воде, затопившей траву, он мог бы схватить старого барана за рога. Но теперь уже слишком поздно. Вот в чем моя беда, Эми, подумал он, я не умею понять вовремя. «Ах, – смеялась и журчала она, – там всюду вода», и Эми хлопала по кафелю странными руками в жилках и кольцах. Он был не в силах вглядеться поближе, потому что уже видел перед собой чудовищное скотство. Это было страшнее всего, потому что до сих пор его мысли не облекались в плоть. Потом Стэн начал пробираться к выходу, множество пиджаков и тонких желтых плащей охотно расступались, давая ему пройти, пока наконец он не оказался на улице, или, вернее, пока ноги не вынесли его наружу. Он шел пошатываясь. Что-то у него внутри сжималось и разжималось. Потом он свернул в какой-то переулок и тщетно пытался прочесть его название, как будто было совершенно необходимо установить место его паденья на самое дно. Ноги скользили по банановой кожуре. Вверху простиралось бумажное небо, совсем плоское и белое, там не было бога. Тогда он плюнул в отсутствующего бога и что-то бормотал, пока слюна не потекла по подбородку. Стэн плевал и пукал, он чувствовал, что полон до краев, вот-вот взорвется; он мочился на улице, пока не ощутил пустоту внутри, полную пустоту. Потом он увидел, что бумажное небо начало рваться. И он тоже рвал свою последнюю святыню, пока не упал на землю между пустых корзин, милостиво пригнувшихся, чтобы принять на время его бесчувственное тело. Когда он пришел в себя, какой-то человек с бородавкой, ночной сторож, что ли, смотрел на него, стоя над корзинами, потом сказал: – Эй, друг, ты упал. Багровые огни ночи плыли по переулку. – Вставай, – произнес человек; возможно, он был мужчина крупный, но темнота скрывала его фигуру. – Гляди-ка, вымазал хороший костюм, – продолжал он. Стэн Паркер встал. Ничего не поделаешь, надо уходить, и он пошел, еле передвигая вдруг одряхлевшими ногами, удаляясь от своего умиротворяющего спасителя, которого он, по вине обстоятельств, так никогда и не узнает поближе. Город плыл в лиловатых и багряных огнях. Стэн Паркер плыл вместе с ним. Он разыскал свою старую машину. События перешагнули через нее и оставили ее на месте. Пока он не привел ее в движение. Фиолетово-красное цветение опало. Но в мозгу еще пылали белые огни. Куда-то шли тоннели освещенных трамваев, неуклюже вползая в тоннели темноты. И человек, Стэн Паркер, поехал в том направлении, которое было ему предназначено; казалось, он совершал путешествие вокруг ночи и ехал все время по кривой. Иногда трамвайные пути втягивали его в свою колею и он от встряски приходил в себя, но потом опять продолжал машинально крутить баранку. Сейчас он был не столько пьян, сколько отуманен. Он был не зол, он был только несчастен. Морской воздух начал въедаться в город, как ржавчина в металл. Он покрыл липкой сыростью машину и затянул дымкой ветровое стекло. Фиолетовое сияние стояло над берегом, где чувственные волны ласково усыпляли волю. Стэн Паркер вспомнил, что и сюда приходят люди, чтобы покончить с собой, и, оставив на песке свою жизнь вместе с маленькой кучкой одежды, плывут далеко в море, пока рот не захлебнется водой. Но этот человек слишком размяк в ночи, чтобы вынести такое напряжение. И ведь совсем не обязательно убивать, чтобы уничтожить. Он вышел из машины где-то на эспланаде, тянувшейся вдоль пляжа. Он что-то искал. Его пошатывало на ходу, но, несмотря на возраст, он еще выглядел статным мужчиной; шляпу свою он потерял неизвестно где. Идя по бетону, он заглядывал в окна, иногда прижимаясь лицом к стеклу, чтоб в освещенной пещере вместо расплывчатых силуэтов увидеть что-то утешительное. Ему было приятно смотреть на людей, которые, покончив со всеми делами, собрались за столом, чтобы просто всем посидеть вместе. Он глядел на них так, будто знал их с давних пор и свободно мог разделить их жизнь, чего в действительности не бывает. Он шел и заглядывал в окна, и в одном из них какое-то лицо было не только отчетливо видно, но и тут же всплыло в его памяти и заговорило с ним, шевеля толстыми губами. Очевидно, это был молочный бар, толстый человек наливал зеленые и розовые напитки в стаканы и подвигал их мальчишкам и девчонкам. Они сидели у стойки, демонстрируя прохожим свои зады, потягивали сладкую жидкость и отрыгивали – уже успели этому научиться. Когда толстяк наливал, его темные веки завороженно опускались над серебристыми бокалами. Чтоб я сдох, если это не грек Кон, подумал Стэн Паркер. Ох, и рад же он был увидеть грека на этих берегах. Ночь и морской ветер через всасывающую дверь ворвались в бар вместе с неизвестным, который быстро прошел вперед, чтобы хоть прикоснуться к знакомому человеку. – Это мистер Паркер! – закричал Кон, распахнув темные веки. – Вот это да! Вы же не знаете! Это мистер Паркер. Рини, Coco, Костаки, я про него говорил, хозяин – помните, когда я сюда приехал, я работал. Подумать только, мистер Паркер, это вы, значит, а как поживает миссис Паркер? Хорошо? Нравится вам здесь? Это мой бар, моя жена принесла мне. А вот моя жена. Все домашние сбежались узнать, что случилось. Они щебетали по-птичьи, зрелые кудрявые девушки, и девчонки с волнистыми волосами, и потные юноши с пробивающимися усиками и глазами, как ночь. – Счастливая познакомиться, мистер, – сказала миссис Кон. Улыбка обнажила ее благоденствующие зубы. Даже груди ее радовались под передником. – Вы оставаться, – сказал Кон, порывисто прижимая своего друга к груди, – и мы будем есть. – Нет, не останусь, – ответил Стэн Паркер, еще не разобравшись в том, что для него теперь возможно. – Я не надолго. Не могу остаться, – сказал он. Его не держали ноги. Он с размаху сел на железный стул. – Да, да, – закричали все. – Я сварить хороший особенный обед, – улыбнулась миссис Кон. – Судзукакья[11], – заявила долговязая девчонка. – Кефедес![12] – выкрикнула пухленькая. И все они сразу загорланили, затолкались и наконец пришли к согласию. – Вы подождать, – улыбнулась жена. Ее самоуверенные ягодицы скрылись за занавеской из бусин. Вскоре зашипело масло. – Это все дети моей жены, – сказал грек Кон, решив, что пришло время рассказать о том, как течет и чем полна его жизнь. – Все готовенькие. И этот бар тоже. Я приехал сюда стать богатым, и мне повезло. Грек, нарастивший брюшко, потрогал свой карман, набитый монетами и ключами. Он начал подробно рассказывать о своем баре, о математике успеха, и все это в его певучем повествовании приобрело мистическую окраску, как и слова тех песен, что он когда-то пел. Тогда Стэн Паркер, утративший смысл своей жизни и прижавший ко рту костяшки пальцев, чтобы не проговориться, спросил: – Ты еще поешь, Кон, те греческие песни, с островов? – Пою? – рассмеялся грек, тряся животом, не достигшим еще внушительных размеров. – Не-ет! Чего бы я захотеть петь! Молодые ребята поют. Они бродят везде и стоят на углах. Пускай этим заниматься ребята. Им надо как-то выпускать пар. Им очень горит. И грек, похлопав друга по плечу рукой, теперь уже пухлой, вышел, чтобы распорядиться по хозяйству или просто по нужде. Он владелец. Он может делать, что захочет. Он жесткий и неуязвимый и вместе с тем ласковый и толстый. Это прекрасно, подумал Стэн Паркер, теперь уже не знавший, владеет ли он сам хоть чем-нибудь. – Вы, наверно, любите музыку, да? – спросила девочка, подойдя к мраморному круглому столику, за которым сидел гость. – Музыку? Да, – сказал он. – Кажется, да. Я как-то об этом никогда не думал. Да, об этом он не думал. Он почувствовал, какие старые, высохшие стали у него веки. Теперь с ним постоянно что-то случается впервые в жизни. – А я люблю музыку, – сказала девочка. Даже не скажешь, сколько ей лет, тринадцать, четырнадцать или пятнадцать, но она цвела в старом синем джемпере, связанном кем-то для нее, а может, и с чужого плеча. – Я изучаю музыку, – продолжала она. – И поэзию, и домоводство. И я получила премию штата за сочинение об эрозии почвы. – Ты, я вижу, ничего не упустишь, – сказал сдержанный гость. – Как тебя зовут? – Пэм, – ответила она. – И вовсе нет! – крикнули два худощавых мальчишки, проходившие мимо. – Пэм! – насмешливо передразнили они, растягивая рот до ушей. Братья решили бороться за правду. – Нет да! – огрызнулась она. – Теперь я буду Пэм! – Она Панайота, – захохотали мальчишки, тыча в нее пальцами. И девочке ничего не оставалось, как опустить глаза и смиренно сидеть, опираясь кончиками пальцев о край стола. – Панайота? Ну, могло быть и хуже, – сказал Стэн Паркер, когда мальчишки убежали. – Но я не желаю быть Панайотой, – пылко воскликнула девочка. – Я хочу сама выбрать себе имя. Я не Панайота. Я не знаю, кто я. Только не Панайота. Я не знаю, кем я стану. Потому и изучаю все. Мне хочется делать все на свете. Она была лихорадочно возбуждена. В кухне шипело масло. – Не слушайте Панайоту, – смеялись влажные зубы ее матери, просунувшей на минуту голову между бусинок занавески. – Она сумасшедшая, – с гордостью сказала миссис Кон. Девушка со свежевымытыми, рассыпающимися волосами встала из-за стола так, что ее темная грива задела лицо гостя, который сидел не шевелясь. – Ничего я больше не скажу, – серьезно произнесла она. – Я поставлю музыку. Так будет лучше. Мужчина, уловив запах ее волос, вспомнил белые розы, которые, если их смять в руке, пахнут табаком, но только чуть-чуть, и этот запах сливается с запахом розы. Он отступил назад от пропасти своего несчастья и прочистил горло, пересохшее горло немолодого человека. – Это красивая музыка, – сказала девушка и, взяв пластинку, поставила ее на старый патефон, который помещался на стойке рядом с никелированным сосудом для соломинок. – Только от нее грустно делается, – продолжала она, заводя патефон разболтанной ручкой, – но музыка очень красивая. Вот, слушайте, – сказала она. И пластинка начала издавать какие-то невнятные звуки. Иглу беспрестанно заедало, но все-таки что-то получалось. Бессмертный голос пел без слов. На стойку хлынула легкая серебристость морского воздуха и волн. Все поступки в прошлом и в настоящем встали перед глазами, точно пронзенные лунным светом. Девочка подошла и, проскользнув мимо мужчины, села на свое место за объединившим их мраморным кругом. – Я один раз написала стихотворение, – доверительно сказала она. – И хорошее? – громко спросил мужчина. – Сперва я думала, что да, – сказала она, – а потом оно показалось ужасным. Она говорила под звуки бессмертной песни. Ей хотелось бы слушать, но она не могла. Ее собственная поэзия была более теплой, ощутимой и непреодолимой. – Хорошо бы достать денег, чтобы поехать в Афины, – сказала она. – Навестить родственников. И увидеть Парфенон. – Вот как, – сказал Стэн Паркер. – Вы знаете Парфенон? – Нет, – сказал он. – Это храм, – сказала она. – Весь мраморный. Это… о, я не знаю, это – Парфенон! – отчаянно воскликнула она и раскинула руки, как бы стремясь обнять что-то слишком огромное. А холодный лунный свет песни падал из патефонного ящика на стойку. Стэн Паркер, сидевший у холодного круглого столика, уже достиг такого постоянства, которого не могла нарушить эта песня, ее приливы и отливы не доходили дальше железных корней стола. Но то было такое постоянство, к которому не стоило стремиться, и он это знал. В прозрачном свете серебряной песни все важное либо ушло, либо затаилось. Две фигуры, которые он узнал, превратились в мрамор. Тот человек лежит рядом с женой на железной кровати, которая все так же стоит на розовом ковре, но руки и ноги у них мраморные. Оба они окоченели, глядя друг другу в глаза. Их зрение застыло именно в такую минуту. – Вы не разговорчивы, – сказала девочка, которой надоело слушать песню. Она слышала ее сотни раз. Она слышала очень многое и сделала очень многое из того, что возможно в ее возрасте делать и слышать, и потому она жаждала заглянуть в огромные тайны взрослой жизни. – Сколько надо – столько и говорю, – ответил мужчина. Он сердито поджал губы. Хорошо бы взять молоток и вдребезги разбить этот мраморный мир. И эту девицу, кто ее знает, сколько ей лет; она в своем вытянувшемся джемпере сначала показалась ему трогательной, но сейчас, из-за его мыслей, стала отталкивающей. Она привалилась грудью к краю стола, и это была грудь зрелой женщины. – Вы напились? – спросила она. Сбоку у нее не хватало зуба. – Не твое это дело, – ответил он. – Ты еще ребенок. И сразу она превратилась в маленькую девочку, на которую все вокруг указывали пальцем. Песня кончилась, Панайота вскочила, чтобы снять мембрану с последней бороздки. Мужчина сидел неподвижно. Они остались одни в громкой тишине этой комнаты с розово-желтыми стенами. Девочка, забывшись, немедленно превратилась в ребенка. Она кусала ногти и почесывала там, где зачесалось, потом подошла к зеркалу, чтобы увидеть то, что видел мужчина. Она начала ненавидеть этого староватого дяденьку. А он наблюдал за нею. Перед зеркалом она принимала позы взрослых женщин, выпячивала грудь в обвисшем джемпере и обводила губы кончиком языка. – Сколько тебе лет? – спросил мужчина, наклонившись над столиком. Он произнес эти слова голосом старого распутника и даже не удивился, чувствуя, что дно пропасти уже недалеко. – Сколько лет? – строго переспросила она. И опять показалась дырка на месте отсутствующего зуба. На потолке были изображены святые с заостренными страдальческими лицами и горы фруктов. – Только вам можно спрашивать, да? – засмеялась девочка, занятая новой игрой: она спустила волосы на лицо и втянула щеки так, что они стали казаться впалыми. – Привет, Пэм, – сказали несколько юнцов, входя в бар. Они сели на высокие табуретки, под майками у них выпирали ключицы, а розовато-лиловые брюки туго обтягивали их ляжки. – Мятный пунш и банановое мороженое, – заказали юнцы. – Ага, – отозвалась Панайота. И не без грации принялась орудовать извилистыми ложечками и вазочками с мороженым. Потом появились две девушки, сестры или подружки, они одинаково краснели или хихикали от одних и тех же словечек, и на обеих были одинаковые шапочки с висячими кисточками. Эти девушки заказали какой-то пурпурный сок, который пачкал им губы. Они хихикали и ерзали задами по табуреткам. Девушки и юноши разговаривали на своем условном языке или делали друг другу знаки, и в баре сразу же воцарилась атмосфера блудливости. А Панайота за стойкой унеслась ввысь, выше всех миров. Ее лицо – быть может, она вспоминала стихи о лунном свете – смотрело на мужчину за столиком-островком и куда-то еще дальше. Тот Стэн Паркер, которого окружали только пространство и похоть, был в отчаянии. Смуглые руки святых, сходивших вниз среди листвы, предлагали двусмысленный плод. Девушки и юноши пели только им одним известную песню. Наверно, и он мог бы ее выучить. Он будетследить за глазами Панайоты, она уже многое сказала за этот вечер, а сейчас затаилась. Все важное ушло или затаилось. И мужчина наконец встал, одеревенев от долгого сидения, или, может, его кости застыли от соприкосновения с железом ветвистых ножек стола. – Мне пора идти, – сказал Стэн Паркер. Все вскинули на него глаза. Но Панайота не сразу очнулась от блаженной задумчивости. И вскрикнула: – А как же мамина судзукакья, она ведь приготовила? Он увидел ужас в ее глазах. Она сосала леденец, и губы ее были влажны. – Мне очень жаль, – вежливо сказал Стэн Паркер. – Но я должен уйти. Должен. – Это нехорошо, – сказала Панайота. Девушки с кисточками захихикали, ибо ничего другого придумать не могли, а для юношей все это было совершенно безразлично. Стэн Паркер поторопился уйти из молочного бара грека Кона, где его одолевали нестерпимые мысли. Но мысли потянулись за ним во влажную ночную тьму, словно решили уничтожить то, что от него осталось. И в полном отчаянии, которому способствовало и море, беспрерывно катившее к нему волны, и далекая, уже трагически невозвратимая песня, которую играл старый патефон, он спустился вниз, туда, где асфальт переходит в песок, и наткнулся на женщину с сигаретой во рту, пытавшуюся прикурить от окурка. – Господи, – сказала она, – я б сожгла свой поганый палец, только б не пропала последняя затяжка. Ее губы, высасывающие огонь из маленькой точки красного пепла, и вправду казались алчными. – Вот присела здесь, – сказала женщина, – потому что меня стало мутить. Была у подруги, муж ее уехал, и мы выпили. Я-то не из пьющих. Правда, не скажу, чтоб я отказалась пропустить стаканчик. А то и два. И в холодильнике держу бутылочку хорошего пивка. Вы любите кошек? – спросила женщина. – У меня есть кошки. У меня шесть или семь, нет, шесть. Пушок сдох. Нона и Филис, и маленькая Ан. Но вас это не интересует. И я вас не осуждаю. Мне осточертели кошки, проклятые кошки везде, даже в ванной. Только вот когда просыпаешься, еще не поднимешь шторы и свет такой коричневый и голуби, утро, понимаете, так у тебя хоть кошки есть, они свернутся калачиком и прижмутся к тебе, а некоторые норовят под одеяло залезть. Стэн Паркер стоял и слушал эту женщину, пока не устали ноги, тогда он опустился рядом с ней на теплый песок, и его сразу, как взрывной волной, обдало перегаром. Но этот запах был не так противен, как его собственное состояние. Он утратил чувство отвращения. И положил голову ей на колени. – У тебя на душе, как у меня, – сказала она, проводя рукой по его лицу. – Ты голодный. Он начал гладить старый, свалявшийся мех. – Ну, что ты хочешь, дорогой? – спросила женщина, загораясь надеждой выкарабкаться из жалкого положения, в которое зашвырнула ее судьба. – Заткнись, – свирепо сказал он. Он мог бы убить сейчас эту старую шлюху, как будто это она искала смерти, а не он, и даже обхватил руками ее шею и слегка сжал в том месте, где были какие-то бусы и медальон или еще что-то. – А-ай! – завизжала женщина. – Ладно, – бросил он ей в лицо. – Я все думал, смогу ли покончить с собой. Но я не смог. Даже сейчас не могу. Женщина все визжала. Он встал и побежал вдоль берега, спотыкаясь о тела, тайком удовлетворявшие свою похоть, о бревна причудливой формы и увязая в мягком песке. Когда он пробежал порядочное расстояние и крики женщины стихли, пронзительный свисток прорезал тьму и вокруг места происшествия засветились огоньки. Ему стало жаль женщину-кошатницу, чье доверие он обманул да еще изрядно помял ей шею. Ох, подумал он, держась за голову, пока не почувствовал, что это не голова, а дыня, лежащая в его руках, я дошел до точки. Я должен вернуться домой. Море не возражало. Когда Стэн Паркер ехал по ухабистой дороге из Дьюрилгея к своему дому, и в особенности, когда он проезжал мимо того места, где в заборе болталось несколько досок – он давно собирался их прибить и все откладывал оттого, что им овладело какое-то безразличие, – тот кусочек жизни, что промелькнул перед его глазами, как в кино, стал казаться совершенно неправдоподобным. Но только потому, что это была его жизнь. Один или, вернее, два раза Стэн Паркер побывал в кино и там всем своим существом соучаствовал во всем, вплоть до последних кадров кинопленки. Сейчас жалкая трава и облетелые деревья опровергали все, что с ним было. Реально только настоящее, вот это – возвращение в знакомые места. Стэн Паркер, сидя за рулем своего драндулета, посмотрел на свои руки. И вот та низина, где из пыли поднимаются кипарисы, а пыль поднимается снизу вверх и душит их, несмотря на росу. У него опять стало теснить в груди, но он погнал машину так, чтобы ни одна мысль не могла его догнать, и въехал в ворота ловко, почти мастерски, и наконец остановился на заднем дворе. Большой пес встал и подошел, опустив голову, и обнажил желтые зубы в виновато-радостной улыбке. Почему у этой собаки всегда виноватый вид? – подумал Стэн Паркер. Эми Паркер смотрела в окно и, увидев мужа, тотчас же машинально достала сковородку, как делала это много лет подряд, положила на нее солидную порцию сала и разбила туда три яйца, быстро зашипевшие на огне. – Ты управилась? – спросил он. – С коровами? – Да, – ответила она. – Управилась. Она накрыла на стол и принесла ему еду. Потом налила себе чашку чая с молоком и стала пить стоя, с коркой черствого хлеба; ела она, как всегда, некрасиво. Она привыкла, разговаривая с мужем по утрам, пить чай стоя. – Вчера вечером я чуть не забыла про теленка Беллы, – сказала Эми. – Белла была как бешеная. Она бегала по двору и мычала. Она, бедняга, уже отчаялась, когда я его к ней подпустила. Такой славный теленочек, Стэн. Он уже окреп. Будет отличный теленок. И от Беллы. Так она с ним разговаривала. Но Стэн, глядя на жену или отводя от нее глаза, ощущал, что они вступили в новый период жизни и что-то утрачено ими навсегда. Эми ходила по кухне. Волосы она пригладила, они лежали ровно и спокойно. Она наложила дров в печку и дала огню разгореться. Но вскоре загасила его. – У нас почти кончились дрова, Стэн. Конечно, он потом нарубит дров. А может, ничего и не было? – раздумывал Стэн. Но он не мог поручиться ни за что, даже в собственной жизни. Не говоря уже о жизни других, и в особенности – своей жены. В таком же смятении Эми хлопотала по дому, что-то приносила и убирала, надеясь, что все как-то прояснится. Она ждала, что прояснение придет извне. Но оно не приходило, и она совсем измучилась и со стыдом и удивлением вспоминала, как она сорвала с себя чулки и она лежали серыми кучками на полу. Она проводила рукой по лицу и чувствовала, каким оно стало худым, но в зеркало она на себя не смотрела. Со временем мужчина и женщина примирились с тем, что у каждого из них есть своя тайна, которая не вмещается в рамки их семейной жизни. Иногда ночью они просыпались, каждый отдельно, и прислушивались к дыханию друг друга, и терялись в догадках. Потом они снова засыпали, потому что уставали за день и не видели снов. Привычка успокаивала их, как теплое питье и домашние туфли, и даже маскировалась под любовь. Глава девятнадцатая Вскоре после свадьбы, не сразу, а сначала устроившись в новом доме, Форсдайки отправились навестить родителей. – Ты будешь умирать со скуки, но ведь пора уже свалить эту гору с плеч, – сказала Тельма, как бы перелагая на мужа всю ответственность за промедление. – Гм-гм, – произнес муж, но воздержался от возражений. Он вел машину. Он выбрал промежуток между двумя машинами впереди и вырвался вперед с не свойственной ему лихостью. Он был человек благоразумный. Его машина – английского производства – не новая и не старая, не слишком длинная и не слишком низкая, приятного нейтрального цвета, вовсе не отражала его финансовые возможности. Потому-то она и была выбрана. – Ты сидишь на сквозняке, – сказал наконец мистер Форсдайк, ибо ему, как новоиспеченному мужу, пора было сказать нечто нежно-заботливое, но вполне конкретное. –Да нет, – ответила жена, которая уже больше месяца не тревожилась о своем здоровье. Но он, по рассеянности или не поверив ей, протянул руку и поднял стекло с ее стороны. Тельма улыбнулась, томно вздохнула и тронула перчаткой стекло. Она так была всем довольна и так влюблена, – сказала бы она, если б не боялась, что подобное признание противоречит хорошему тону, которому она уже начала учиться. Но она и вправду была влюблена. О своем доме она думала с изумлением; днем он светился свежей краской сквозь лавровые кусты, а в темноте, когда она тайком выбегала поглядеть, он блистал огнями, как неподвижный фейерверк, а вокруг буйно колыхалась темная масса деревьев, насаженных прежними хозяевами. После свадьбы родители однажды побывали у них в доме. Если они не присутствовали на свадьбе, так только потому, что, само собой, могла бы получиться большая неловкость. Но когда она приняла их днем, без гостей, они держались скромно и были за все признательны. Они привезли яйца и несколько громадных апельсинов. Воочию убедившись, какие у нее приличные родители, дочь даже на минутку взгрустнула от того, что ей пришлось покинуть их, но она быстро сунула руки в карманы вязаного жакета, и пушистая шерсть вернула ей чувство реальности. – Они, конечно, миляги, – проговорила она в свой меховой воротник. – Что? – спросил мистер Форсдайк, имя которого было Дадли. Сидя за рулем, он не любил, когда его внимание отвлекали от дороги. Он был человек усердный. И эта способность к усердию была, по существу, главным предметом его тщеславия, которое при всей своей невинности могло стать невыносимым. – Мои отец и мать, – сказала Тельма Форсдайк. Словно тем мыслям, которые она высказывала, так уж требовалось его внимание. Она была очарована дымчатым кварцем в оправе из мелких камешков, который был на ее матери, когда она приезжала в гости. Тельма видела его в детстве, но с тех пор забыла. – Мать чересчур эмоциональна, я бы сказала. Половина беды от этого. Но у отца золотой характер, сам увидишь. Мистер Форсдайк вел машину, хмуро глядя на дорогу, которая обычно действовала успокаивающе. – Что там за беда? – спросил он. – Да не то что беда, – сказала его жена, рассматривая перчатки, натягивая их потуже и разглаживая на пальцах. – Просто история двух людей, которые живут вместе, постепенно что-то открывают друг в друге, но открывают далеко не все. За то короткое время, что они были женаты, мистер Форсдайк не раз поражался своей жене и гордился бы явными признаками ее интеллекта, если б не догадывался об обманчивости человеческой натуры. Тельма Форсдайк вздохнула. Во времена своей самостоятельной жизни она много читала. Иногда ее ноздри слегка раздувались, как бы чуя все, что ей предстоит совершить. Но у нее на это было еще много дней. – Мне кажется, они люди совершенно простодушные, – сказал адвокат, для которого простота была спасением. – Тебе они не нравятся, – сказала его жена, впрочем, довольно беспечно, как бы слагая эту вину с мужа, которого она выбрала и которым пока что была довольна. – Сущая чепуха, – добродушным и ясным смехом засмеялся муж. – Но ведь я не на них женат. Теперь они дружно и звонко засмеялись оба. Две головы на выпрямленных шеях повернулись лицом друг к другу. В эту минуту Тельма Форсдайк легко могла бы предать своих родителей. Почему я женился на Тельме? – недоумевал Дадли Форсдайк. Впрочем, сначала все недоумевали, каким образом Дадли Форсдайк попался на удочку этой девице из конторы. Деловая, это видно, но такая бесцветная, и к тому же тощенькая, локти костлявые, верхние позвонки на спине выпирают под уступчивой кожей. Уход за своими блестящими волосами был, по-видимому, делом, которому она предавалась со страстью. Их бледное рассыпчатое золото всегда было отлично промыто. Они были причесаны небрежно, но ровно настолько, чтобы создать впечатление естественности и не наводить на мысль о неряшливости. По тому же принципу губы ее были чуть тронуты помадой. Люди удивлялись, зачем она пользуется такими искусными приемами в эпоху декоративного искусства. Она была почти неуловимо осторожна. Но в конце концов проникала в людей, как воздух. Она обладала даром ненавязчивости. Например, ее голос, над которым она работала и одно время тратила на это добрую часть своего жалованья. Люди потом вспоминали ее голос. По правде сказать, он у нее был удивительно приятный. Очень гибкий, без всякой напряженности. Хорошо модулированный, без отпугивающей твердости. Люди сквозь телефонную тьму старались угадать, какова она, его владелица, а в ее присутствии – по каким каналам течет ее жизнь, когда она вечером после работы выходит внизу из лифта. Выработанный голос Тельмы Паркер служил завесой между Дадли Форсдайком и бесконечными раздражающими фактами и даже неприятностями. Этот голос словно был создан для сочувствия по поводу мелких хворей, кончины престарелых людей, нашествия родственников и жалоб на погоду, какой бы она ни была. Он игнорировал состояние вспыльчивости и гнева, ибо вспыльчивость и гнев, к сожалению, имели место, и недоверчивостью укрощал тех клиентов, которым законы были нипочем. Потому-то не каждому было приятно, когда эта мисс Паркер, равнодушная, но внимательная, снова проходила через приемную, неся в прохладных руках какое-нибудь ужасающее дело или контракт. Либо клала своему патрону на стол письмо, разрешая себе намекнуть, чтобы он его не подписывал. Некоторые жалели Форсдайка, считая такую доверительность слишком рискованной. Но ему самому это начинало нравиться. Иногда она наклонялась над его столом, но вполне корректно, только на расстоянии вытянутой руки, – чтобы указать карандашом на что-то, требующее объяснений. И он вдыхал запах ее волос. И когда она выходила – почти неслышно, обитая сукном дверь только тихо вздыхала, – адвокат расстегивал жилетную пуговицу и выпячивал живот, точно так, как когда-то описала Тельма, и хватался то за одну бумагу, то за другую. – Где мисс Паркер? – спросил он однажды. Мисс Паркер, сказали ему, болеет гриппом. И тут он познал страх неуверенности. Стол его покрылся грудами не имеющих отношения друг к другу бумаг. Очаровательные дамы в меховых шубках и жемчугах одолевали его, требуя совершенно нелепых поправок в формулировках. Так он понял, что без Тельмы ему не обойтись. И женился на ней. Но поскольку он это сделал под влиянием чувств, а не разума, что для столь благоразумного человека было абсолютно необычно, то, само собой, он временами забывал о причинах и не мог понять, что его толкнуло на женитьбу. Вот как сейчас. В обособленном автомобильном мирке, на дороге, от которой отступали пригороды, он силился припомнить, что же такое вонзилось в его душевное равновесие. И не мог. В его сознании застревали и изгородь из колючей проволоки, окаймляющая дорогу, по которой он вел машину, и шубка жены из какого-то дорогого темного меха – как его? ведь он сам накинул ее в магазине на жену, – и эта струйка воды там, где дождь ударил по окошку, и капли, залетевшие внутрь, как ни старался он плотнее подкрутить стекло, и, наконец, брызнувшие ему прямо в лицо. И то, что все тело его было сухим, ничего не значило рядом с этими мокрыми каплями на лице. Они ассоциировались у него с глубинами не втиснутой в водопровод холодной воды и со всякими непредвиденными происшествиями. Он морщился, ведя машину. Впрочем, дождь – это хорошо для почвы, подумал он. Машина мчала супругов все дальше. Со стороны они выглядели очень изысканно, но смешновато. Несомненно, у них были свои жизненные задачи, которые могли показаться совсем непонятными, если не принимать во внимание другие силы и другие механизмы. Вроде тех крохотных, тоненьких пружинок, что трепещут в часовом механизме. Эти двое за стеклами машины тоже были трепещущими пружинками, они выполняли свою задачу и порой бывали на грани срыва, но по невидимым техническим причинам снова выправлялись. Вскоре Тельма Форсдайк открыла свою крокодиловую сумочку – она купила ее, заметив такие сумки у женщин, которых она побаивалась, – и спросила: – Хочешь леденчик, Дадли? – Нет, спасибо, – ответил он и нахмурился. Леденчика он решительно не хотел. Но она уже вытащила маленький бумажный кулечек и сейчас будет сосать леденец. У нее давно появилась такая привычка. Это успокаивает, говорила она. И до сих пор своей привычки не бросала. Кажется, на сей раз это ячменный сахар. Но муж, хмурясь, припомнил прежние леденцы или пастилки, пахнущие чем-то вроде фиалки, – то был какой-то синтетический запах, в самые раздражительные дни носившийся над запахом сургуча и чернил. Тельма и сама почувствовала звоночек на другом конце провода, хотя нежный аромат ячменного сахара до некоторой степени искупал ее прежнюю вину. Она тоже вспомнила фиалковые пастилки и то, как он в иные дни отворачивал голову. И у нее шевельнулась неприятная мысль о многих правилах этикета, которые она еще не успела освоить и пока нащупывала путь к ним, признавая только дорогие вещи. Но были женщины, чьи глаза, видели не только ее туалеты. Она даже покраснела. – Что за привычка вечно что-то сосать, – сказал ее муж. Тельма Форсдайк передернула плечами и стала глядеть в сторону, явно не собираясь отвечать. Огромное серое небо лило дождь, стучавший по стеклам. Она покрутила ручку, опуская стекло, и вышвырнула несчастный белый пакетик, нагревшийся в ее руке. Он кротко шлепнулся о землю. – Ну зачем же так принимать к сердцу, – засмеялся ее великодушный супруг, взглянув на нее и радуясь своей власти. Если б его сухощавые руки были свободны, он бы потрепал ее по шее, где жемчуга лежали на позвонках. – Никак особенно я не принимаю, – сказала Тельма, умевшая очень быстро усваивать уроки. – Просто ячменный сахар слипся у меня в сумке. Она опять стала глядеть по сторонам, на эту местность, ставшую такой неинтересной, ничего для нее не значащую с тех пор, как она сделала себе карьеру. И все же она увидела, что местность продолжала свое неясное существование независимо от нее, хотя и не очень понятно, какой в этом смысл. Смысл витал в этой густой, лист на листе, зелени. Пастбища опять стали тучными. Но среди них виднелись все те же нищенские домишки, одни вот-вот рухнут, другие еще держатся с помощью железа и проволоки. Временами в скромную машину проникал запах мокрого куриного помета и витал среди кожи и никеля. Сейчас Тельма Форсдайк жалела, что они поехали. Она взглянула на крохотные часики в брильянтовой оправе, не столько затем, чтобы узнать время, сколько желая по красноречивому движению стрелок убедиться, что события и впрямь развиваются в правильной последовательности. По той же причине она начала брать уроки французского языка и уже заседала, хотя и с осторожностью, всегда присматриваясь и прислушиваясь, в нескольких благотворительных комитетах. – Вот это их дорога, – сказала она, умышленно отделяя себя от географии здешних мест. Сосредоточенное лицо мужа, думавшего о том, что им предстоит, даже несколько осунулось. – Это, наверно, их машина, – сказала мать, глядя из-за занавесок, выстиранных ею еще в понедельник. Эми Паркер напудрилась, и это было заметно, – кожа у нее теперь стала бледная, иссушенная не то возрастом, не то раскаянием. И пудра лежала на лице, ничему не содействуя. Как не содействовало и платье, разумеется лучшее, синее, из грубоватой, но добротной ткани. Оно морщило на ее фигуре или так его скроила Мерл Финлейсон, оно резало под мышками и в одном месте даже распоролось, но, к счастью для Эми Паркер, это было видно только другим. И все же мать была представительна. К плотному платью она пришила белый воротничок. Белые отделки она всегда стирала тщательно, превосходно, потом немножко крахмалила, и они сияли первозданной белизной. Словом, мать выглядела вполне прилично. А отец, решивший держаться приветливо, но с достоинством, предвидел, без особого, впрочем, смятения, что будет молча сидеть с зятем-адвокатом в разных углах. Комната, где они ждали, казалась уже не своей, ибо приближение чужих подчеркивало ее заурядность, и он ходил взад и вперед, слушая скрип своих сапог. – Ты почистил сапоги? – встрепенулась Эми Паркер. – Почистил, – сказал он, приподняв ногу, чтобы показать. Теперь уже не было ничего настолько важного, что ему пришлось бы скрывать от нее. – Стэн, – сказала она, счищая с него ладонью пылинки, – тебе нравится этот человек, адвокат? – Ничего против него не имею, – ответил тесть. Она, эта грузная женщина, захихикала совсем как девчонка, что было, пожалуй, даже неприлично, но ее муж привык к неприличиям. – На тебя же никто не подаст в суд, – смеялась она. Но муж был по-прежнему серьезен. – Он, по-видимому, порядочный человек. – Ну и прекрасно, – сказала Эми; ей уже расхотелось смеяться. – Только быть порядочным – это еще не все. Она умолкла. В глазах, еще глубже ушедших в глазницы, не было обиды. Не раз она пыталась проникнуться уважением к этой порядочности и не могла. Что ж, попытается еще; она как будто не верила в то, чего нельзя потрогать рукой. – Во всяком случае, машина у него порядочная, – сказал Стэн Паркер, решивший быть покладистым. Он держался бодро и весело. Но чаще всего уверенность в его глазах была притворной. Чем меньше надеяться, тем легче жить – в этом он давно убедился. И давно уже открыл в себе привязанность к жене, а привязанность не так страшна, как любовь. Услышав, как зашлепали брызги грязи, Эми Паркер снова выглянула в окно. Машина въехала во двор. – Ох, Стэн, – сказала она, – наверно, нам надо выйти, правда? Ее зазнобило, день был такой сырой, и она прижалась к мужу, чтобы согреться его теплом и знакомым ощущением его близости. Затем они вышли рядышком, и дальше было все, как надо. Две пары встретились возле старого розового куста, он брызгал им в лицо дождевыми каплями, колол шипами, цеплялся за их неуклюжую одежду. Начались поцелуи и рукопожатия. Все четверо смотрели друг на друга, надеясь уловить нечто такое, что может их объединить. – Ну, милая, не повезло тебе с поездкой, – сказала дочери Эми Паркер. – И Дадли тоже. Конечно, в такой день все выглядит хуже, чем всегда. Но несмотря на это, Эми Паркер старалась казаться такой, какой она сроду не была. – Я предупредила, чтоб он ничего особенного не ждал, – сказала Тельма, поняв, что вопреки всем решениям ее терпеливость не так уж велика. Она оправила дорогое и неброское меховое пальто и подставила щеку отцу. Поцелуй был еще шершавее, чем ей помнилось. Она взглянула на его сапоги. И удивленно заулыбалась всему, что видела, будто предвкушая какие-то новые впечатления, смешные и трогательные, и главным образом смотрела на отца, – он все-таки миляга, на него сейчас вся надежда. Мужчины менее самоуверенны, чем большинство женщин, и потому к ним легче найти подход. – Дадли не имеет никакого понятия о деревенской жизни. Но очень хочет хоть что-то узнать, – сказала Тельма, колеблясь между естественной в таких обстоятельствах иронией и добротой, о которой напомнил ей отец. – У Тельмы слабость исповедоваться за других, – засмеялся адвокат. Он в это время выпячивал живот под жилетом, но тут же дал ему опасть, сухощавой веснушчатой рукой урезонивая морщины, набежавшие на высокий с залысинами лоб. – Что ж, пусть посмотрит, что есть, только и смотреть-то особенно нечего, – без всякой натянутости сказал Стэн Паркер. Мать и дочь были поражены и даже отчасти раздосадованы, что он с такой легкой непринужденностью разговаривает с этим сухощавым человеком, своим зятем. Они заподозрили, что за этим что-то кроется. И совсем уверились, когда он шагнул в сторону, собираясь увести адвоката под мокрые деревья. – Но ведь дождь идет, Стэн, – сказала Эми Паркер, стараясь сохранить самообладание. – По-моему, надо сначала попить чайку. Эти толстые, белые, бездонные чашки, – вспомнила Тельма. – Наверно, попозже прояснится, – предположила мать, хотя ей было все равно, лишь бы день прошел так, как она задумала. – Уже проясняется. Видишь? – улыбнулся Стэн, протянув ладонь. Упало всего несколько капель. По милостивому небу разливалась холодная голубизна. И Стэну стало даже смешно – сколько у него еще сил! Раньше это что-то значило, а теперь – ничего. Потому-то он и чувствовал себя так свободно у своего порога. Все трудности молодых лет огромной грудой лежали позади, пусть даже он не совсем различал свой путь в сравнительно ясном будущем. – Прямо как по заказу, – сказал он, уводя своего родственника. – Чудеса, – засмеялся адвокат, глядя на небо, на дорожку между кустами – просто, чтоб куда-то глядеть. Стэну стало жаль этого растерявшегося человека, он подумал, что сам мог быть таким же, если б ему дали возможность, хотя мало вероятно, чтобы такая возможность могла представиться. – Да ведь грязь какая, – пробормотала мать, склонив голову и хмуро глядя на такие знакомые ветки. Они пошли окольным путем на скотный двор. На тропках лежали коровьи лепешки. Все гуськом потащились по кирпичному настилу к пустым загородкам, потом по берегу ручья, где под ногами хрустели сочные стебли, а коровы глазели на идущих, вываливая голубоватые языки; потом вдоль распаханного поля, где будет расти кукуруза. Мать и дочь говорили о скатерти, свадебном подарке, на которой после прачечной остались подпалины от утюга, и мать знала, как их вывести. – Все это очень интересно, – сказал адвокат, тыча носком ботинка в борозду. – Почва. Грандиозная жизнь. И продуктивная. Стэн Паркер жил этой жизнью, и ему никогда не приходило в голову, что она такая. Она властвовала над ним. Но над Дадли Форсдайком никто и никогда не властвовал. Разве только его жена. Ему внезапно захотелось быть во власти чего-то, какой-нибудь страсти или даже порока. Дул ветер с юга и трепал полы его макинтоша. – Почему мы не пошлем все к чертям и не займемся землей? – обернувшись, крикнул он жене. – Почему? – задумчиво сказала она, медленно поднимая к щеке меховой воротник. – Потому что ты все это быстро возненавидишь. Как смешно брюки облипали его ноги на ветру! Дадли Форсдайк настолько привык изучать житейские дела по судебным документам, что внезапно опьянел от запаха жизни. Этот запах подымался над вспаханным полем и слетал с мокрого холма. Небо вскипало клубящимися тучами. Ветер бил Форсдайку в грудь. От слов жены ему снова представилась собственная, столь неуместная здесь фигура. Он не обиделся, пусть даже его намеревались обидеть, он заслужил эту шпильку, поддавшись мгновенному неразумию. И потому он издал горлом какие-то звуки, означавшие не то согласие, не то мазохистское удовольствие, и продолжал блуждать под этими деревьями, под всеми другими деревьями, с которыми его ничто не связывало и не свяжет, пока он не упокоится под одним из них. Бедняга, подумал Стэн Паркер, но какое мне до этого дело? Никакого. Уже никакого. В эту сторону при ветре идти легче, не надо преодолевать его сопротивления и не надо преодолевать никакого сопротивления вообще. Сопротивления бога, который отступился от него, после чего он стал таким легкомысленным и беззаботным. Когда-то вера гнула Стэна долу. Каждый лист, каждый свиток коры был отягощен скрытым смыслом. И словно грузом был тогда придавлен человек, шагавший сейчас между деревьев, на ветру, от которого чуть слезились его честные глаза. Нижние веки с возрастом слегка обвисли, и красная их полоска создавала впечатление открытых ранок, и это не нравилось его жене, но она не знала, как об этом сказать. – Он же понимает, что ему не захочется пачкать руки, – сказала Тельма, преследуя спину Дадли Форсдайка, своего мужа. – И мне тоже. Хотя я люблю читать про деревню. – Ты много читаешь, девочка? – спросила мать нерешительно; это было занятие, в которое она не очень-то верила. – Я никогда не увлекалась чтением, – честно призналась Тельма. – Только сейчас начала. – Должно быть, чтоб убить время, – сказала Эми Паркер, – хотя я никогда не понимала и половины того, о чем читаешь. Все совсем другое, чем в жизни. – Тем лучше, – вздохнула Тельма, но что толку было объяснять. – Ну, как же так, – сказала Эми Паркер. – Надо, чтоб было похоже. И люди в книгах совсем другие. Хотя это ничего. А то, пожалуй что, и не вынести. Глядя в зеркало, она могла бы задушить себя собственными волосами. – Вот это птичник, мистер Форсдайк… Дадли, – сочла нужным она поправиться. – Мы птицей не очень занимаемся. Так, несколько несушек. А вон те – молодки. Показывать птичник не входило в ее намерения, но они шли мимо. Адвокат смотрел сквозь проволочную сетку и улыбался, не то курам, не то ее словам. – А вы интересуетесь курами, да? – спросила Эми Паркер. – Нет, – сказал он. – Не знаю. Как-то никогда о них не думал. Над мокрой землей стоял запах куриного помета. – Довольно вонючие они, эти курочки, – сказала его теща. Я сейчас закричу, – подумала Тельма в невероятной шубке, которая каким-то чудом принадлежала ей. – Как насчет чая, мать? – сказал Стэн Паркер. Разумней ничего нельзя было придумать. Все пошли в дом. В честь гостей большая комната была украшена букетиками ранних роз; некоторые уже полураскрыли свои хрупкие цветы, другие, в слишком тугих бутонах, поникли, так и не успев расцвести. В комнате стоял тяжелый нежилой запах. Вся мебель была тяжелая. И ужасная, на взгляд Тельмы Форсдайк, задумчиво ходившей по комнате. Удивительно, как ей удалось сбежать от этой затхлой добропорядочности. Или от самой себя? Дома она загородилась от этих подозрений мебелью красного дерева. Сейчас же она была вынуждена поскорее чем-то заняться. Плавными взмахами она стянула перчатки со своих длинных пальцев, на которых беззастенчиво сверкали кольца. Эми Паркер, чье дыханье опередило ее появление, внесла большой чайник с глянцевым узором, желтый сдобный пирог и пшеничные лепешки на стеклянной подставке с высокой ножкой. – Ты видаешься с Бурками, Тель? – спросила она. Иногда ей случалось нечаянно выпустить стрелу, ни в кого не целясь. И если стрела все же кого-то сражала, Эми Паркер говорила: я же ничего такого не имела в виду, это просто так, для разговора. – Нет, – ответила Тельма Форсдайк, сосредоточенно глядя в свою чашку. – Я с ними не вижусь. – Бурки? – спросил ее муж, улыбавшийся всему, чего он не знал или не понимал, будь то Бурки или это сооружение из пузырчатого стекла, на котором лежали лепешки. – Дальние родственники, – ответила Тельма, откусывая крохотный кусочек лепешки. – Одно время я у них жила. Лицо ее было начисто лишено выражения. Она бы еще могла признать Бурков, но только не себя тогдашнюю, в коротенькой шубке из крашеного кролика. То была эпоха нуги и иллюстрированных журналов. Несколько месяцев она страдала от прыщей, но вылечила их заочно, по переписке. – Они хорошо ко мне относились, – сказала она, стряхивая крошку. Теперь в своей изысканно пастельной комнате, куда не будет доступа Буркам, даже если б они узнали ее адрес из какой-нибудь газеты, она могла позволить себе быть благожелательной. Она достигла такой высоты, на которой благожелательность вполне возможна. И если нельзя было послать чек – а Тельма действительно была щедра, это утверждали многие, – то она расплачивалась равнодушием. Она редко позволяла себе волноваться – это вредило ее здоровью – или отстаивать свое мнение – для этого надо было его иметь. Сдержанность царила и в ее покойной комнате, где она расставляла вазы с цветами и могла потратить целое утро, стараясь приладить какой-то цветок так, чтобы он не нарушал общего впечатления. Вот сколькому научилась Тельма, – думала Эми Паркер над чашкой чаю, – и перчатки носить, и книжки читать. – Старый Хорри Бурк очень болен, бедняга, – сказал Стэн Паркер. – Как бы не помер, – добавила жена, на которую крепкий чай навевал меланхолию. Значит, от Бурков тогда не отделаться, – сообразила Тельма. И приняла надлежаще грустный вид. Но ей и в самом деле было грустно в этой темноватой комнате, хотя загрустила она о себе, той, которую сейчас хоронила. От запаха цветов, что клала маленькая девочка на могилки воробьев, на глаза навернулись слезы. И от тех горящих ночников, от которых она задыхалась, пока мать с тем простым и естественным выражением лица, которое бывает в начале жизни, не выводила ее из приступа. Тельма Форсдайк сидела и крошила пирог, большой, желтый, испеченный наспех и потому с дырками. Какие-то частицы своей жизни ей хотелось оторвать от себя и выбросить навсегда, если б не грозила опасность, что все это вернется к ней снова. – Вы играете в карты, Дадли? – спросила Эми Паркер. – Нет, – ответил он улыбаясь. Эта декоративная улыбка держалась на его лице почти бессменно. В душе же он испугался, как бы его не заподозрили в такой недостойной страстишке. Что может понять в нем эта женщина, его теща? Или жена? Или даже он сам, в этой чужой комнате, где из каждого угла может вылезти неожиданный обычай? Стеклянная подставка подмигивала ему из-под кучи лепешек. – Нет, – сказал он каким-то рыхлым голосом – у него был набит рот. – Я никогда не играл в карты. – Мы тоже не играем, – сказала Эми Паркер. – Хотя многие любят вечером перекинуться в картишки. Не забыть бы до отъезда поинтересоваться, как она живет, думала Тельма, достаточно только спросить, люди ведь не могут или не хотят распространяться про то, что их сверлит там, внутри. Спросить – тоже доброе дело. Но тут адвокат весь подобрался под своим костюмом из отличного английского материала – пестрого твида, который в случае нужды может заменить мужественность, и сказал: – А как ваш сын, миссис Паркер, молодой человек, с которым я еще не знаком? Вот чего мы все время ждали, – поняла Тельма Форсдайк. Потому что он, адвокат, немножко все перепутал и теперь, не будучи уверенным, но что-то подозревая, собирался прощупать почву, как все осторожные мужчины, палкой. Отец подался вперед, растирая в ладонях табак; в комнате стоял табачный запах, а ладони переполнились. – А, Рэй, – сказала мать. Она отрезала еще несколько кусков пирога, хотя никто уже не ел. – У Рэя все хорошо, – сказала она, тоже, впрочем, осторожно. – Собирается на днях приехать. И она поглядела в окно, от которого наконец отступило ненастье, и все они стали смотреть сквозь стебли и листья, туда, где царил зеленоватый свет и тишина. – Рэй был такой красивенький мальчик, – сказала она. – Вот сами увидите. Кожа смуглая, губы красные. И сильный. Но он, видно, думал, что мы не понимаем. Он все убегал от нас в лощину. Я за ним не могла поспеть. А как-то раз сюда залетели чайки, так он убил одну и похоронил. Потом был тихим таким. Думал, что я не знаю, а у него руки пахли рыбой, ну я и догадалась. Когда он был еще маленьким, у нас народились щеночки, так он взял их и бросил в яму там, на задах. И как он плакал всю ночь! Ничем я его утешить не могла. Что-то его заставляло это сделать, он не мог удержаться. Помню, несколько лет назад у нас один грек работал. Рэй с этим греком подружился. И уж как только Рэй его не обижал, и все потому, что любил его очень. Нет, – сказала она, – понимать я не понимаю. Но знаю. Тельма Форсдайк почувствовала, что отвращение стискивает ей грудь. Она закашлялась, и у нее не было с собой никакого лекарства. Адвокат поглядел на свою шляпу на стуле, куда он положил ее, входя в комнату. С какой радостью он вернулся бы домой, где все его вещи расставлены в строгом порядке. К своему ящичку с сигарами и коллекции чучел колибри. – Зря ты ворошишь прошлое, мать, – сказал Стэн Паркер, скручивая сигарету какой-то нелепой формы. – Почему зря? – сказала она. – И это не прошлое. Да, это не было прошлым. Она смотрела на мужа. И вдруг руки женщины, которую он чуть не задушил, стиснули его шею, и девицы в шелковых джемперах запели матросские песни. А мужчина, коммивояжер, грузный и веснушчатый, вошел и сел, расставив ноги и, как все они, начал трепаться про маленькие городки, мусоля слова толстыми губами. И глаза у него были в красных прожилках. Все глядели друг на друга, зная, но не понимая. Отец и мать наконец-то были вместе в этом доме и при свидетелях, говорили так, как никогда бы не осмелились, будь они наедине. – Дать тебе воды, девочка? – спросила Эми Паркер Тельму, у которой не прекращался кашель. – Нет, нет, – замотала она головой, натягивая темные перчатки из тонкой замши. – Это не приступ? – с надеждой спросила мать. – Нет, – сквозь кашель выговорила Тельма. – Это не приступ. – Сейчас пройдет, – произнес Дадли Форсдайк очень тихо. Как будто боясь спугнуть кашель раньше, чем возьмет свою шляпу, и тогда не будет предлога уехать. Мать жалостно цокала языком. Стэн Паркер, более или менее примирившийся с тем состоянием безбожия, которое он избрал для себя, изрыгнув из себя бога и подавив страстные порывы молить о прощении, ощутил чувство внутренней свободы. Он поглядел на часы. Скоро пора идти к коровам, и нынче вечером, если ее удастся уговорить остаться дома и помыть посуду, будет полная свобода в просторном холодном сарае, где в загородках стоят коровы, и он сядет доить, подтянув колени к подбородку. Просторное сырое небо бывает тогда совсем пустым и свободным. Он представил себе это и поежился от нетерпенья под непривычным жилетом. Тем временем Тельма, то есть миссис Форсдайк, уезжала со своим супругом. Начались поцелуи. В воздухе повисли сожаления, а на ветках розы – упрямые капли. – Застегни воротник на пуговицу, – сказала мать. – Да нет тут пуговицы, – засмеялась Тельма. – Это был бы страх божий. Кашель ее прошел от этого одичалого воздуха или при виде своей машины. Она уселась. И, оглянувшись назад, спохватилась, что забыла спросить мать, как она живет, узнать, что она за человек и что происходит с нею. Но теперь уж ничего не поделаешь. Машина тронулась с места и уехала. Тельма забыла поцеловать отца, наверно потому, что папа – это папа, он всегда будет здесь, он, как необыкновенно крепкий ствол, укрепился в земле. Мистер Форсдайк вздохнул, ведя машину. – А что за Бурки? – спросил он. – Я никогда о них не слышал. – Ну, она зажигательная женщина, – засмеялась Тельма. – Всегда носит голубое. Только голубое. И как будто этой дикости было мало, она добавила: – А он лошадиный тренер. Машина катила их дальше. – Стало быть, нет особых причин, – заметил Дадли Форсдайк, – чтобы поворачиваться к ним спиной. Зерно добра, посеянное в другой душе, порождает сознание собственного благородства. – И твой брат, – продолжал Форсдайк, – Рэй, с которым я не знаком. Почему я не знаком с Рэем? – Тут нет особых причин, – сказала в свою очередь Тельма. – Он в отъезде. Вот и все. Скоро, должно быть, появится. – Вот как? – поморщился Дадли Форсдайк, гадая, что за человек этот его шурин. Форсдайки ехали молча, и каждый не знал, кто же над кем взял верх. Машина уехала и уже давно скрылась из виду, а родители, оставшись одни, все еще стояли у ворот, перебирая свои надежды и разочарования. Наконец они взглянули друг на друга, и Эми Паркер спросила: – Как думаешь, Стэн, они довольны? – Они не поели, но это ничего не значит. – Но нами они довольны, Стэн? – Они нас видели всего полдня. – Друг другом они довольны. – Что-то такое в нем старушечье. – Ну, Тельма всегда любила, чтоб все было мило и славно. – Машина у них хороша, блестит вся. – Но он ей свой, Стэн? Это – глядя мужу в глаза. – Свой! Стэн отвернул лицо и стал весь колючий; так иногда волосы у него становятся колючими на загривке. – Кто может что-то считать своим? – сказал Стэн. Он был рад, что надо идти за ведрами и дальше, к сараю, по этим проторенным работой человека дорожкам, которым привычка придала геометрическую четкость. А Эми Паркер быстро пошла в дом и достала изжаренную сегодня курицу, запах ее до сих пор не выветрился из дома. Еще она взяла длинный хлеб, немножко не пропекшийся, и уложила вместе с курицей в корзинку. Все это она проделала быстро и уверенно, будто давно привыкла все делать тайком. И думала она о тайном письме, спрятанном в ящике комода. Эми Паркер шла в таинственном сумеречном свете. Из высокой сочной травы поднимались густые вечерние запахи. Пронзительно перекликались птицы, устраиваясь на ночлег, на черных ветках трепетали первые весенние перышки. Чуть колыхалась молодая поросль кустарника. Над ручьем нависла запутанная пряжа сумерек. Где-то терпеливо старались поджечь кучу сырых листьев, но она только дымилась. Все сливалось и таяло в этот дозвездный час. Но женщина в темном платье шла по дороге твердо и упрямо. Ее громкие ступни отгоняли тишину. Она шагала быстро. Ей было радостно думать в сумерках, что она связана тайной, да еще с кем – со своим сыном. «Не говори папе, – писал Рэй, – он полезет в бутылку». Конечно же, не скажу, думала Эми Паркер, она жила тайнами, в саше для носовых платков спрятаны наэлектризованные письма. «И если сможешь дать нам двадцать пять взаймы, мама, – фунтов то есть, – писал Рэй, – то принеси в Глэстонбери по пятеркам, их удобней носить при себе; здесь по вечерам спокойно, я встречу тебя на кухне, я тут не задержусь, мама, мне нужно кое-куда съездить, но мы увидимся, твой любящий сын». И она шла. Позвякивал фонарь, который она прихватила с собой. – Ой, Эми, – сказала стоявшая в ложбине под кипарисом Долл Квигли, но голос ее казался бесплотным. – Неужели это вы? Кто б мог подумать! – Никто, наверно, – откликнулась Эми Паркер, совсем не радуясь этой встрече. – Я вас немножко провожу, – сказала Долл, и тень приняла очертания ее длинного тела в длинном платье. Ох, будь ты неладна, подумала Эми Паркер. – Я хожу, чтоб проветрить голову, – сказала мисс Квигли. – Это из-за брата. – А что такое с Бабом? – спросила ее приятельница. – Припадки, – сказала Долл, – они у него вот уж сколько лет. Но становятся все сильнее. – И что же ты делаешь, Долл? – Я засовываю пробку ему между зубов, а если он ее разгрызает, сую другую. Вот и все. Я за ним слежу. Чтоб он не ударился о печку. Но он, бедный мальчик, такой сильный бывает, когда у него припадок. – Наверно, лучше его поместить куда-нибудь, – в отчаянии сказала Эми Паркер. И голос Долл Квигли ответил: – У меня только он один и есть. А у меня есть Долл, подумала Эми Паркер, не надо бы на нее злиться, но я не могу. Затем Долл Квигли принялась рассказывать, как они с Бабом живут, как они сидят у лампы и рассматривают диковинные камешки и скелеты высохших листьев, только ей иногда кажется, что жизнь и ровный желтый свет уже давно ушли в прошлое, но всегда оказывается, что это и есть настоящее. – Так что, сами понимаете, я не могу куда-нибудь отдать Баба, душой он совсем дитя. Но для Эми Баб был немолодой, слюнявый и полный мужчина. Она еле сдерживалась. – Ох, дорогая, – сказала она, и юбка ее хлестнула темноту, – зря я не взяла двуколку. Я опаздываю. – У вас назначена встреча? – спросила медлительная Долл. – Мне надо кое-что отнести…– прошипела Эми Паркер. И чуть не добавила – миссис Гейдж, хотя та уехала из этих мест вскоре после того, как ее муж повесился на дереве. – Мне надо кое-что отнести, – спохватившись, продолжала Эми Паркер, – одной знакомой, ей трудно приходится. – Бедные люди, – вздохнула Долл Квигли обо всем человечестве. Она не прибавляла шагу, старалась протянуть время, и тогда Эми Паркер, прикоснувшись к ней, любя ее, сказала: – Мы обязательно что-то придумаем для Баба, чтоб было все по-доброму, по-хорошему. Но Долл Квигли была полна сомнений, зная, что любое решение должна найти она сама, а как найти – неизвестно. Скоро Эми Паркер оставила Долл Квигли в сгущавшихся сумерках и чуть не бегом побежала к воротам Глэстонбери. Ворота все еще стояли на месте, хотя от ржавчины были почти недвижимы. Чтобы их открыть, нужно было побороть наросты времени, и если это удавалось, как удалось Эми Паркер, женщине, еще полной сил, то сердце начинало стучать сильнее при входе в это странное место, где можно найти что угодно: полузасыпанные землей предметы искусства или ржавую жестянку, которую можно отчистить и снова пустить в дело. Иной раз возникали какие-то люди из-под деревьев, где они закусывали, или занимались любовью, или просто заклинали в себе неугодных им духов. И потому здешний парк, при всей своей таинственности, сильно напоминал общественное место. Жесткие ветки неподстриженных кустов и побеги буйно разросшегося винограда подвергались воздействию праздных рук и становились еще лохматее. Ветки обрывались, обламывались и бросались где попало. Раза два приходили козы и дочищали остальное. Но только на время. Они непрерывно росли, эти зеленые дебри в сообщничестве с бдительным мелким зверьем, и листья колыхали воздух, особенно по вечерам, когда бархатистые ароматы сливались с запахом гниения. Эми Паркер быстро шла вверх по склону холма, сквозь кусты, ее задевали и даже царапали негнущиеся ветки, а под ее твердыми каблуками хрустели раздавленные стебли поникших сорных трав. Чем больше сгущалась темнота, тем сильнее волновало ожидание. Какой он сейчас стал? Вдруг она не узнает его и растеряется? Она ведь стала немножко глуховата, и что, если она чего-то не дослышит или начнет улыбаться невпопад, как все глухие, в знак того, что они все понимают? Но она, конечно, не глухая. Она не глухая. Трубными звуками казалось в тишине шелестение листьев. В мысли то и дело вторгались Квигли, и лицо Долл раздражало совершенством доброты. Я-то, слава богу, не совершенство, подумала Эми Паркер, а она просто уродина, и еще эта кожа мешком висит на шее. А он, Баб – фу! Где-то тут гниют листья. Она ускорила шаги, чтобы убежать от тягучего запаха. Но от этих Квигли никак не избавишься. У меня только он один и есть, сказала Долл, пристав к ней на дороге. И у меня тоже – только один он и есть, подумала Эми Паркер, ни Тельмы и никого больше, только он один. И она с надеждой бросилась к бывшей подъездной аллее, хрустя одуванчиками и гравием и ожидая какого-то сигнала. Неотвязные Квигли, если они и существовали, сгинули где-то в темноте. Был только дом, или полдома, мистер Армстронг начал постройку и бросил, когда оказалось, что уже незачем строить, разве только как памятник умершим. Эми Паркер вдруг стало жутко, когда она вспомнила умерших, которых она знала, и тех, кто, может, еще живы, но все равно что умерли, – они исчезли. Птицы, летающие в ночи, касались этих стен неслышными крыльями. У статуи была отбита рука. Когда женщина, живая, из плоти и крови, повернула за угол дома, туда, где были кухонные помещения, и нашла дверь, очевидно, во вторую кухню, у нее стало покойнее на душе, она вспомнила, как в молодости принесла сюда корзину с молодыми утками. Она еще по пути зажгла фонарь и с ним вошла в дом. Комната была большая, туманная и пустая. Только листья шуршали в ней или мыши. Но тут же появился Рэй. – Это ты, мой голубок? – сказала Эми. Она подняла фонарь, задрожав от нежности, от непривычного, выразившего эту нежность слова. Вдруг это кто-то чужой, а она его так назвала? И как воспримет такие слова сын, если это он? Она дрожала. Глядя на фонарь и ничего, кроме яркого огня, не видя, он нахмурился и заморгал. И от того или от чего другого пошел бочком вдоль стены. Он был высок, но не так огромен, как его тень. – Убери его, – сказал он. – Так можно и ослепить. – Но надо же было взять свет, – проговорила она, ставя фонарь на подоконник. – Раз уж другого места не нашлось. С чего ты решил встретиться здесь? Такая глухомань. И дом ничейный. – Да так, – сказал он. – Я всегда помню это место. – Больше ничего не помнишь? – спросила она. Теперь, когда оба приобрели нормальный облик, свой рост и стать и стояли друг против друга, она шагнула вперед, чтобы рассмотреть его получше. – Ты что? – засмеялся Рэй. – Стараешься меня опознать? – Ты изменился, – сказала она. – А ты чего ожидала? Она сама не знала. Быть может, своего отражения, знакомого по зеркалам. Или мальчика, которого она жадно целовала и переодевала в сухие штанишки. Сейчас она была ошеломлена недоступной таинственностью взрослого мужчины. Такое чувство, наверно, испытывали люди, когда высекали огонь и ловили руками улетавшие искры. Но он был хорош, этот мужчина. – Ты повзрослел, – сказала она, глядя на него почти стыдливо. Ей хотелось бы разглядеть его при дневном свете. Он шагнул к ней, тронул за локоть и спросил: – Ты принесла, что я просил, мама? – Да, – ответила она. – Ты небритый, Рэй. – Я приехал на попутном грузовике, – сказал он. – Из Мельбурна. А туда добрался на фрахтовом судне. С запада. – Из Олбэни? – Да. Из Олбэни. И из Брума. Одно время я жил в Кулгарди. – Ты везде побывал. – Всегда найдется новое местечко. – А мы думали, ты в Олбэни. Ты писал – работаешь в какой-то фирме. – Что там у тебя? – спросил он, заглядывая в корзинку, единственный и неразгаданный предмет в этой комнате. – Кой-чего пожевать, сынок, – сказала мать, она и забыла, какое это удовольствие – смотреть, как он ест. И он стал есть, торопливо и жадно, оторвал куриную ногу, разломал пополам хлеб, крошки приставали к губам и сыпались на пол. Он был некрасив, когда ел. Щеки казались мясистее и блестели от желтого жира, не попавшего в рот, зубы выгрызали остатки поджаристой кожи на кончике кости; Рэй был особенно жаден до хрустящей кожи. – Ты так изголодался? – спросила женщина, глядя на путника, которому она дала поесть, а он случайно оказался ее сыном. – Я со вчерашнего дня в дороге. Он швырнул в угол обглоданные куриные ноги и грудину с маленьким сморщенным сердцем. Потом он вздохнул и облегченно выпрямил плечи. – Надо было яблочков захватить, – сказала мать, представив себе, как его зубы вгрызаются в яблочную мякоть.

The script ran 0.024 seconds.