Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Юрий Тынянов - Смерть Вазир-Мухтара [1928]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_rus_classic

Аннотация. Юрий Николаевич Тынянов во всех своих произведениях умеет передать живое ощущение описываемой им эпохи. «Смерть Вазир-Мухтара» - один из самых известных романов Юрия Тынянова. В нем он рассказал о последнем годе жизни великого писателя и дипломата Александра Сергеевича Грибоедова, о его трагической гибели в Персии, куда он был отправлен в качестве посла. Также в сборник вошли повесть «Восковая персона» и рассказы «Подпоручик Киже» и «Гражданин Очер».

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 

1 Агенгер, кузнец, живший неподалеку от мечети Имам-Зумэ, постился уже вторую неделю и вторую неделю не прикасался к жене. Он поступал так всегда перед днями мухаррема, но в этот год погиб его сын на войне и погибло много лошадей, подковывать стало некого. Он не ощущал обычного облегчения от поста, хотя исхудал. Он был голоден, снилась женщина, не его жена, а другая, он мучил ее, выворачивал ей руки, и все было мало. Он спал глубоко, но в шесть часов утра вскочил и, еле одевшись, выбежал на крышу. Протирая глаза, он смотрел на соседние крыши, плоские и пустынные, и сердце у него колотилось. Он подумал, что проспал. Тогда на крыше, напротив, через узкий переулок появился его сосед, сапожник, и тоже посмотрел испуганно на агенгера. Не говоря ни слова, они побежали вниз, каждый в свою каморку. Агенгер схватил свой тяжелый молот. Он показался ему слишком тяжелым, агенгер бросил молот и поднял с пола, из разного хлама, ножик, обмотанный тряпкой. Ножик был слишком легок. Он заткнул его за пояс, схватил молот и, волоча его, снова выбежал на крышу. Соседние крыши шевелились: женщины смотрели, вытянув шеи, в сторону мечети Имам-Зумэ. Мужчины легко бежали по переулку, один, другой, третий. Воздух был стоячий. Вдруг кузнец соскочил опрометью с крыши на широкую низкую стенку забора, спрыгнул и побежал — к мечети. Белая задняя стена ее была видна, и там никого не было. Колебался, как бы легкий человеческий ветер, — прозрачный звук, вздох: — Эа-Али… И когда кузнец, как мальчик, прыгая кувалдой по земле, вскочил в тысячную толпу, Мулла-Мсех кончил говорить, — и кузнец успел закричать, глядя в рот соседу: — Эа-Али-Салават! 2 Доктор Аделунг вставал рано, в шесть-семь часов. Ложился он спать не позже девяти. Он уверял, что дисциплина сна и пищи для человека важнее, чем климат и температура тела. В половине седьмого он сидел в старом шлафроке за столом и вносил в дневник те сведения за истекший день, которых не успел вчера внести за поздним временем. Он писал: «Января 30. М-г Maltzoff ведет себя расточительно и неприличен в сем случае: ибо не должно выставлять частное богатство на вид, при общей некой скудности. Что неприятно А. С. Г. Закуплено им столько тканей, будто бы дома имеет гарем. Между тем холост. Хвалится Львом и Солнцем и носит оный на груди; остается для ведения дел. Завтра поднесем подарки шаху. Послезавтра — снова в дорогу. Разговор с евнухом. Оказывается, нравы гарема шахского не вовсе чисты. Измена одной жены. (Много способствует одеяние женское, под чадрою сам муж не в состоянии определить, его ли то жена.) NB. Безнаказанность. Ибо шах не должен всенародно признаваться в таком событии, а здесь все скоро разносится. Сообщил также: в уплату восьмого курура предназначено шахом нечто из его сокровищницы: алмаз, повсеместно известный под именем Шах-Надир. Принадлежал сему воителю, и на гранях вырезаны три арабские надписи — одна из них имя теперешнего шаха. Убедил Якуба писать записки». Доктор прислушался. Несся отдаленный шум, неясный, слитный. Он подумал и записал: «Тегеран по сравнению с Тебризом гораздо шумнее. На базарах нет того дня, чтобы не было драки. NB. Сообщить Сеньковскому о музыкальных инструментах». Без стука ворвался Мальцов. Доктор с неудовольствием на него взглянул. На Мальцове был фрак, накинутый на ночную рубашку. — Что привело вас, любезный Иван Сергеевич, в столь раннюю пору? Но Мальцов схватил его за руку. — Доктор, доктор, бежим, ради бога… Вы слышите? Шум, действительно, рос. Он становился более членораздельным. — Эа, А-ли, — всплеснуло где-то. Доктор поднялся и выпучил глаза. — Ну и что же? Мальцов заплакал. — Доктор, милый, разве вы не видите? — сказал он в тоске. Доктор подумал. — Вы полагаете, что это… — Бежим, бежим немедля. — Куда? — Ах, я не знаю куда. — Мальцов метался и плакал. Доктор надулся. Шлафрок его разлетелся в обе стороны. — Вы сошли с ума, — сказал он, — идите к Александру Сергеевичу и немедля разбудить! Мальцов замахал на него руками, пальцы прыгали каждый в отдельности. Он, не слушая, выскочил. Доктор пил воду и прислушивался. Вдруг он поставил стакан. — Джахххат… — шло издали. Он постоял еще секунду, держа в руке стакан, быстро скинул шлафрок и надел мундир. Оглянулся и нацепил шпагу, коротенькую, как мышиный хвост, надел фуражку и вдруг снова бросил на стол. С удивительной быстротой затолкал свои листки в стол. Вышел за дверь. И на дворе, раздув ноздри, он понюхал, как пес, воздух. Гарью не пахло. Шум шел из соседних улиц, и шел прямо на ворота. Доктор резко повернулся и замаршировал на задний двор. Казаки на часах крепко спали. Он не разбудил их. 3 — Авв-а-вв-а-вва, — говорил Сашка. — Авва-а-вва, Александр Сергеевич, — он стучал зубами и толкал Грибоедова. Грибоедов спал. Наконец он сел в постели и посмотрел на Сашку далеким взглядом. Надел очки и проснулся. Старик Дадашянц, привезший ночью подарки для шаха, стоял за Сашкой. Грибоедов свесил голые ноги. Ему было холодно. — Что тебе нужно? — спросил он сердито. — Ваше превосходительство, — сказал сипло старик и снял круглую шапку, — идет толпа. Нужно гнать Якуба. Грибоедов смотрел на редкие потные волосы, привыкшие к шапке. — Ты кто такой? — Я Дадашянц, — сказал жалобно старик и попятился за Сашку. — Так вот, если ты Дадашянц, так я запрещаю тебе вмешиваться не в свои дела. Тебя сильно избаловали. Ступай. — А ты что? — спросил он Сашку. — Чего ты взыскался? Я еще полежу. Через десять минут подашь одеваться. И Сашка успокоился. Ровно через десять минут Грибоедов оделся. Он надел шитый золотом мундир, а на голову треуголку — как на парад. Вышел на двор распорядиться. И он услышал шум, похожий на вой райка, аплодирующего Кате Телешовой, как он однажды слушал его из буфетной комнаты. И вой вдруг прекратился, как будто Катя стала повторять нумер. 4 Мальцов выбежал от доктора Аделунга. — О-о-о-у… Он гудел на ходу. — О, дорогие, голубчики, — проговорил он и топотал ногами, как капризный ребенок. Он влетел в свою квартиру, на баляханэ, бросился к шкатулке и всунул ключик. Ассигнации, расписки, золото. Он скомкал расписки, затолкал ассигнации в боковой карман. Золото. Он набил карманы. — Бежать. — Куда, дурак, куда, дурачина, бежать? — спросил он себя с отвращением, передразнил и заплакал. И слетел опять во двор. Побежал, наткнулся на двух персиянских солдат из стражи Якуб-султана. Они уходили со двора. — Якуб-султан? — закричал он им. — Где Якуб-султан? Они, не ответив, прошли мимо. — Эа-а, — донес ветер. Он пробежал несколько шагов за ними уже подгибающимися ногами. Потом отстал, споткнулся. Якуб-султан ушел — понял он и повернул. Его отнесло к квартире Назар-Али-хана. Персиянская стража стояла. Ферраши его оглядели. — Эа-али, — все слышнее, не прекращается, не прекращается… — Мне нужен Назар-Али-хан, немедленно, — сказал Мальцов, стуча зубами, ткнул пальцем в дверь, поясняя. — Назар-Али-хан вчера ушел, — сказал один на ломаном русском языке. Мальцов вгляделся в него и понял: толмач. — …Салават… Он схватил за руку толмача. Отозвал его. Сунул руку в карман. Сжал золото: пять, десять монет, горсть. Сунул ему в руку. — Укройте меня, — сказал он, — здесь, а? У Назар-Али-хана? А? Он ведь ушел? а? Толмач посмотрел на ладонь. — Мало. Мальцов полез в карман. Брюки его были плохо застегнуты, он поправил их. — Всем надо дать, — сказал толмач. — Дам, всем, даю, все, — сказал Мальцов и поднял ладонь ребром. Толмач отошел к феррашам, поговорил и вернулся. — Давай, — сказал он грубо. Мальцов стал сыпать золото ему в руки. Толмач подозвал двух феррашей. Золото исчезло в карманах. У него осталось немного на дне левого кармана. Ферраши помедлили. Они смотрели на Мальцова. Теперь они прогонят его. — Дорогие мои, голубчики, — сказал скороговоркой Мальцов. Толмач открыл ключом дверь, пропустил Мальцова, посмотрел ему вслед и запер дверь. И Мальцов лег ничком в ковры. Ноздри его ощущали сухой запах пыли. Он закрыл глаза, но так было страшнее, и он начал смотреть в завиток оранжевого цвета, в форме знака вопросительного. Потом, через минуту или через полчаса — рев. Он вцепился обеими руками в край ковра, пригнул голову и смотрел на знак вопросительный. 5 Когда они выходили из ограды мечети Имам-Зумэ, их было пятьсот, шестьсот человек. Когда они подошли к проклятым воротам, их было десять тысяч. Муллы и сеиды, шедшие впереди, не оглядывались. Но они чувствовали за собой рост дыхания, шагов, криков. Бежали кузнецы, фруктовщики, художники, кебабчи — торговцы жареным мясом. Они из переулков замешивались — одиночками, десятками, из улиц — сотнями. Сарбазы с ружьями. Однорукие люди в оборванных кулиджах поднимали левой рукой камни с дороги. Однорукие люди — лоты, воры. Кинжалы, палки, молоты, камни, ружья. Они прибывали из переулков. Их передавали старики, которые сами не шли. Топоры. Глаза были красные, и черные зрачки масленые. Лавки были закрыты, иначе бы их разгромили по дороге. Но когда они подошли к проклятым воротам, наглухо запертым, они вдруг остановились. Они стали. Руки сжимали молоты, камни, ружья, но ворота были заперты, и дом молчал. Крики прекратились. Русский флаг слегка потрепывался на древке. 6 — Слушать команду, — сказал Грибоедов. — Главные ворота запереть. Урядник Кузмичов, взять двадцать человек, стать у ворот. Урядник Иванов и Чибисов, взять пятнадцать человек, стать на крышу. Ружья держать наготове. Он взбежал по узкой лестнице к себе. 7 Якуб Маркарян, выгнув голову, выглянул из двери и снова вошел в свою комнату. Он сел посредине комнаты на пол и поджал ноги. А ведь он стал уже отвыкать от этой привычки. Потом он услышал, как шум приблизился. Потом все затихло, и вдруг высокий голос где-то неподалеку прокричал его имя. И сразу же: — Аллах. Аллах. И тишина. Якуб Маркарян оскалил зубы. Он смеялся: ворота были крепкие. 8 — Саша, — сказал Грибоедов, стоя в приемной комнате, рядом со спальной. — Ну-ка, Саша, тащи сюда вино. Корзину тащи или две. И припасы. Сашка позвал кучера; они возились в кладовой. Доктор Аделунг, в мундире, сосал сигару. Рустам-бек и Дадаш-бек тоже были в комнате, полуодетые. Комната не имела ни жилого, ни человеческого вида. — Откупори нам эту бутыль. А остальное тащи-ка на крышу к казакам. Пусть позавтракают. Ваше здоровье, доктор. Это аи. Доктор Аделунг кивнул головой важно и грустно и чокнулся с Грибоедовым. 9 И только когда увидела толпа, что казаки на крыше пьют вино и едят, она очнулась. Белокурый человек в казакине, накинутом на белье, отдыхал от тяжелой корзины на крыше. Полетели каменья в ворота. Ворота чуть дрогнули. Белокурый человек в казакине, согнувшись, побежал по крыше обратно, во внутренний двор. Тогда щелкнул выстрел в толпе. Это был первый выстрел, и все его услышали. Белокурый человек бежал, согнувшись. И крик в толпе: мальчик в кулидже упал. Кровь была у него на лице. Кровь увидели. Его оттащили в сторону кузнец и сапожник. Он умирал. Заговорили фальконеты. В крышу, в казаков летели камни. Передние телами, без разбега, сотнями тел ударялись в ворота и, оглушенные, прядали назад. Казаки торопливо допивали вино. Человек на лошади показался внизу. Он что-то кричал, махал рукой. Казаки видели, как его стащили с лошади, поволокли к упавшему мальчику, в воздухе поднялись палки, и человек провалился. Казаки на крыше утерли рты, стали на колена и прицелились. Так погиб Соломон Меликьянц, который метнулся к русскому посольству, как муха на огонь. Были одновременны: кровь на земле, ворота, о которые бились тела, высокий белокурый человек, который бежал по крыше, трое или четверо казаков, вдруг растянувшиеся на крыше. И тут же увидели, что крыша конюшни, слева — шире, чем правая, с казаками. Так десять-пятнадцать человек взобрались на крышу конюшни. Троих передних сняли казаки пулями. — Джахат! — Эа-Али-Салават! — Смерть собакам! Сотни уже были на крыше первого двора. Казаки отступили в узкий проход. 10 Зилли-султан получил в семь с половиной часов сообщение, что у русского посольства собралась толпа. Сообщение было сделано гулям-пишхедметом, который пришел помочь ему одеться. Зилли-султан одевался медленно. Потом ему подали умываться. Умывался он булькая и фыркая. Он совершил утренний намаз. После намаза подали ему завтрак. 11 Казаки стреляли. Люди прыгали с крыши, один за другим, десятками. Уже наполнился двор. Люди метались — направо, налево — и вперед. Направо — был дом Назар-Али-хана. Налево — квартира Мальцова — в баляханэ, а внизу — доктора. Впереди — в узком проходе были казаки. Они не знали, кто где, они метались, как слепые. Искали ходжу, евнуха. Три сарбаза Якуб-султана указали им на второй двор. Сотни человек с молотами и кинжалами стояли у дверей Назар-Али-хана. Дом, в котором доктор писал тому полчаса свой дневник, били, как человека. Листки пухом летали по воздуху. 12 Якуб Маркарян увидел, как сразу десять голов всунулось в его дверь. Они открыли дверь и застряли в ней. Ослепленные дневным светом, они ничего не видели в полутемной комнате, и глаза смотрели мимо него. Медленно, важно стал подниматься с ковра Ходжа-Якуб. Потом он шагнул к двери, и люди отступили. Они сжимали в руках кувалды и ножи, и они отступили: никто из них ни разу не видел Ходжи-Мирзы-Якуба. Он был высок ростом, бел лицом, брови его были черны и казались насурьмленными. Ходжа-Мирза-Якуб смотрел на людей, которых видел в первый раз. Потом зубы его оскалились: евнух улыбался или сжимал челюсти. — Меня хотите? — сказал он высоким голосом. — Меня хотите? — И еще шагнул вперед. — Я безоружный, бейте — бзанид! Молотобоец, медленно размахнувшись, метнул в него молотом, издали, не подходя. Молот попал в грудь. Евнух покачнулся. Только тогда вскочили в комнату, только тогда руки вцепились в халат. Они прикоснулись к нему. Они держали его. Палки враз ударили по голове, как по барабану. — Бзанид! — кричал радостно евнух. Агенгер ударил его ножом в живот и кулаком в зубы. Его ударили еще раз в бок, а он все кричал высоким голосом: — Бзанид, бейте, — и выплевывал зубы. Его выволокли во двор. Он упал. Мальчик лет пятнадцати, вынув длинный нож, мясничий секач, плеснул над шеей. Старик придавил ногою тупеё с другой стороны. Голова полетела, как мяч, за ворота. Там ее поймали. Поймали потом еще руку, на которой плотно держался изорванный голубой рукав, ногу. Поймавшие крепко их держали, высоко поднимая, и грудь их сразу промокла. — Эа-Али-Салават… Грохот — разрушали второй двор. На крышах стояли, отдирали дрань. Топорами раскачивали, расшатывали бревна, проваливались, снова вылезали, бросали, раскачиваясь по двое, балки в третий двор. Запыленный голый тополь подрагивал, как пес. 13 — Александр, Александр, — крикнул Грибоедов, — назад! Он стоял на узенькой лестнице, ведущей в его покои. За ним стоял Аделунг, за Аделунгом выглядывали Рустам-бек и Дадаш-бек. Пятнадцать казаков на коленях, внизу, вертя головами во все стороны, стреляли по крышам и забору. Сашка не слышал его. Второй двор гудел и трещал. Стоял туман от известки и пыли. Сашка, открыв рот, не говоря ни слова, прислушивался. Неизвестно, куда он смотрел. Он выбежал за казачий круг, стоял, смотрел. — Александр! — крикнул еще раз Грибоедов. Сашка повернулся и посмотрел на Грибоедова. Тут казаки выстрелили: на плоской крыше забора стояло человек десять оборванных персиян. Двое упали и скатились, как кули с мукой, во двор. Третий выстрелил наугад. Сашка, смотря на Грибоедова ясным взглядом, капризно сдвинул брови, неодобрительно скривил рот, согнулся набок, как будто его укусила муха, и упал. — А, — сказал Грибоедов, — они Александра убили. Мертвый казак лежал, сжимая ружье, рядом с Сашкой. Грибоедов быстро сбежал по лестнице и опустился на колени. Он разжал мертвые руки и вынул ружье. Потом легко взбежал наверх. И он стал стрелять, целясь, точно и быстро. Крик заполнил двор, узенький и темный. Люди были во дворе. Выстрелы были точные. Люди подались назад. Дворик был очищен. Теперь остались только те, что стояли по стенам. Со стен редко стреляли. Потом стали кидать балки. Одна балка покрыла четырех казаков. Они шевелились под нею. Доктор Аделунг притронулся рукой к плечу Грибоедова. Грибоедов обернулся. — Они убили Александра, — сказал он доктору, и губа задрожала. — Нужно отступать в комнаты, — сказал доктор Аделунг. Было убито еще двое казаков. 14 Первая комната — его спальня. Еще была не убрана постель, Сашка так и не прибрал ее. Девять казаков поместились у окон. Грибоедов заглянул в окно. На дворике теперь их было много. Они были белые от известки в полутемном дворике. Он отошел от окна и стал ходить. Ногою он отодвинул чемодан, чтобы было больше места. — Где кяфир? Где Вазир-Мухтар? — Они не знали, кто жил на третьем дворе. Все выстроились по боковым стенам. Небольшой камень попал Грибоедову в голову, он не заметил боли. Запустив руку в волосы, он почувствовал, что она мокрая, и увидел кровь. — Фетх-Али-шах пришлет помощь, — хрипло сказал Рустам-бек. — Еще десять минут… — Фетх-Али-шах… его мать, — сказал Грибоедов, смотря с отвращением на свою красную липкую руку. Камни летели реже. — Надо отступать в гостиную, — сказал доктор Аделунг. Он прислушивался, подняв глаза к потолку. Ему почудились шаги на крыше. Вдруг потолок затрещал под сотнею ног. Послышались острые удары — били топорами. Они перешли в гостиную. 15 Доктор, втянув голову в плечи, смотрел вперед, в дверь гостиной. Лицо его было похоже на бульдожью морду. Он был почти спокоен. Сверху, на крыше, топали, словно танцевали. Трещало — отрывали дрань. — Они занимают лестницу, — сказал доктор, вглядевшись. Дверь со двора в спальню была густо забита людьми, в нее ломились сразу сотни, и ни один не пролезал. Не смотря ни на кого, доктор Аделунг отступил на шажок и вытащил шпажонку из ножен. Грибоедов ходил по комнате, сложив с усилием руки на груди. Доктор, со шпагою в руке, выбежал в спальную. Грибоедов стал смотреть. Он видел, как доктор добежал до двери, сунулся в нее и сделал выпад. Потом сразу подался назад. Что-то там случилось. Дверь яснела — отхлынули. — Молодец. Доктор рвал в спальной оконную занавеску. Левой руки у него не было, вместо нее был обрубок. Он быстро замотал обрубок тряпкой. Потом вскочил в окно и прыгнул. Грибоедов видел короткое движение: доктор Аделунг сделал выпад шпажонкой в воздухе. — Молодец, — сказал Грибоедов, — какой человек! Не было ни Сашки, ни доктора Аделунга. Известка посыпалась ему на голову. Балки рухнули, он едва успел отскочить. Люди прыгнули сверху. Какой-то сарбаз ударил его кривой саблей в грудь, раз и два. Он услышал еще, как завизжал Рустам-бек, которого резали. 16 У ворот посольства появился отряд сарбазов. Их было сто человек, и начальствовал над ними майор Хади-бек, высланный Зилли-султаном. Сарбазы постояли, посмотрели и смешались столпой. Прошло уже три часа с тех пор, как впервые появилась здесь толпа. Улица теперь была шире, чем раньше, развалины расширяли ее. Так как приказано было влиять на толпу красноречием, у сарбазов не было ружей. 17 Пол и стены ходили, время стояло. Постепенно он начал распознавать характеры шумов. Были разные грохоты, разные шумы: лай фальконетов, яркий треск отдираемой драни, музыкальный гул бросаемых балок. Самыми опасными были человеческие звуки. Рисунок на ковре, от которого он не отрывался, соразмерял звуки, как метроном. Стоило оторваться — и голова кружилась. При этом он сжался таким образом, что все время грудью ощущал ассигнации, сунутые в боковой карман. Ассигнации были единственно надежным из всего, что еще оставалось на дворе и в комнате. МОЛИТВА МАЛЬЦОВА — Я не виноват, я не виноват, Господи. Это он виноват. Я молод. Только бы без мучений, только без мучений умереть! О, я хитрю, я обманываю Тебя, Господи, не слушай меня: я жить хочу. Опять они кричат. Неужели к моей двери? Пусть все погибнут, если так нужно, Господи, все пусть погибнут. Только спаси, сохрани, помилуй меня. У меня жизнь впереди. Я поеду в Петербург, я никогда сюда больше не вернусь, обещаю Тебе, Господи. Только бы выбраться, я на все согласен. Я раздам все свое состояние бедным, только выведи меня. В грохоте явились промежутки, и он прекратился наконец. Тогда раздались звуки самые непонятные. Что-то тащили по земле, и у самого окна — зашлепало. Были рабочие мерные крики, которые он помнил у персидских грузчиков, когда они выгружали кладь. Раскачивались, вскрикивали и бросали, а потом шлепало. Свист раздался у самого окна, словно от тонких досок. Но, опускаясь, доски не стучали, они мягко ложились. Тут же, за окном, неподалеку, рядом; люди ухали, когда доски ложились. Он подтянулся к окну, отогнул занавес, и ему показалось, что со двора его все видят. Все же он не мог противиться: доски свистали. Еще подтянулся он и стал смотреть одним глазом. Черные балки висели. Он смотрел довольно долго и понял: балки висели с крыши его и Аделунговой квартиры, с противоположной стороны, не так уж близко, через двор, и на уровне второго этажа. Мягкий звук не прекращался у самого носа, а он ничего не видел, кроме балок. Он приподнялся еще, на руках. Бежал персиянин, обхватывая толстые вязки дел, кружились листки, тащили громадное зеркало, мальчик бежал с охапкой форменного платья, в охапке белел рукав рубашки. Мальчик остановился и стал шарить глазами по земле: что-то вывалилось из платья. Тогда он закосил вниз, смотрел с минуту и без шума, мешком упал на пол. Все были голые. Желтоватая спина была на уровне его ног. Была большая пирамида из голых. Старик с ножом, очень близко от него, возился с мертвецами. Трое сарбазов били досками, уравнивая кучу. Они лежали, обнимая друг друга, непристойно. Без роду без племени лежал человек на ковре, час, другой, третий. Спать он не спал, но и не бодрствовал. Он был как сонная рыба. Потом, в неизвестный час, у двери завозились, ее отомкнули, кто-то заговорил в соседней комнате. И сразу же, как автомат, Мальцов встал. Он еще раз ощупал ассигнации. Незнакомый серхенг вошел в комнату, не замечая его. Он заметил его и попятился. И сразу Мальцов понял: хорошо сделал, что встал. Нельзя было показаться серхенгу лежачим. Лежачего можно по ошибке стукнуть палашом по голове. Он сказал серхенгу по-французски: — Я прошу немедля… Но серхенг стоял и прислушивался. Тогда Мальцов заворочал сухим языком и со всех сил крикнул: — Я прошу немедля сообщить его высочеству принцу Зилли-султану… Голос был сиплый, еле слышный. Он не кричал, а шептал. Серхенг запер его на ключ и ушел. Наступила ночь. Мальцов услышал военные шаги: маршировали солдаты. В комнату вошел тот же серхенг с узлом в руках. Он бросил его Мальцову: — Одевайтесь. И сам вышел. В узле была старая, затрепанная одежда сарбаза. Переодевшись, Мальцов сунул в карманы широких, висящих по бокам штанов ассигнации. В комнату вошли несколько сарбазов и окружили его. Его повели. Земля была избита. Воздух был свежий, большой. ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ 1 Вазир-Мухтар продолжал существовать. Кебабчи из Шимрунского квартала выбил ему передние зубы, кто-то ударил молотком в очки, и одно стекло вдавилось в глаз. Кебабчи воткнул голову на шест, она была много легче его корзины с пирожками, и он тряс древком. Кяфир был виноват в войнах, голоде, притеснениях старшин, неурожае. Он плыл теперь по улицам и смеялся с шеста выбитыми зубами. Мальчишки целились в него камешками и попадали. Вазир-Мухтар существовал. Правую руку с круглым перстнем тащил, крепко и дружески пожимая ее единственною левою рукою, лот — вор. Он поднимал ее изредка и сожалел, что рука была голая и не сохранилось хоть лоскута золотой одежды на ней. Треуголку напялил на себя подмастерье челонгера, она была слишком велика и опускалась до ушей. Сам же Вазир-Мухтар, в тройке с белокурым его слугою и каким-то еще кяфиром, привязанный к стае дохлых кошек и собак, мел улицы Тегерана. Их тащили, сменяясь, на палке четыре худых, как щепки, персиянина. У белокурого была обрублена одна нога, но голова была совершенно целая. Вазир-Мухтар существовал. В городе Тебризе сидела Нина и ждала письма. Матушка Настасья Федоровна перешла из будуара в гостиную и там говорила гостье, что Александр не в нее пошел: с глаз долой, из сердца вон, забывчив. Фаддей Булгарин, склоняясь над корректурою «Пчелы», правил: «…благополучно прибыв в город Тегеран, имел торжественную аудиенцию у его величества. Первый секретарь г. Мальцов и второй секретарь г. Аделунг в равной мере удостоились…» 2 Мальцов стоял посередине комнаты и старался не смотреть на свои широкие штаны. Комната, хоть и в шахском дворце, была довольно бедная; малая, но чистая. Зилли-султан, толстый, бронзовый, разводил руками и, не глядя в глаза, низко склонялся перед сарбазским мундиром. Горесть его была большая, и он был действительно растерян. — Mon dieu,[91] — говорил он и подносил руку ко лбу, — mon dieu, я, как узнал, бросился усмирять, но меня изругали, стреляли в меня, — и шепотом, сделав страшные глаза: — Я боялся за его величество — дворец был в опасности, — Я потерял голову, я бросился защищать дворец его величества. Это бунт, ваше превосходительство… Аллах! Мальцов вовсе и не был превосходительством. — Ваше высочество, я понимаю вас, — сказал Мальцов, — эти народные волнения… Будьте уверены, ваше высочество, что я ценю… Единственная просьба к вашему высочеству — отпустить меня немедля в Россию, чтобы я мог засвидетельствовать… Печальное недоразумение… Народное волнение… Зилли-султан притих и, склонив несколько набок голову, наблюдал за человеком в широких штанах. Потом он спохватился: — Через три дня, ваше превосходительство. Через три дня. Вы понимаете сами: чернь… cette canaille.[92] Необходимо подождать три дня. Все, что вам угодно, найдете вы здесь. Эти ферраши будут охранять спокойствие вашего превосходительства… И ушел. Ферраши стояли у дверей. Мальцов подождал и — высунул нос. Он оглядел их, улыбнулся, зазвал. Один понимал по-французски. — Прошу вас, — сказал Мальцов, — вот тут на мелкие расходы… Он вытащил перед самым их носом пакет с ассигнациями и всунул тому и другому по пачке. Взяли, конечно. — Прошу вас, — сказал Мальцов, — вы понимаете? Мне нужно узнать. Мне нужно было бы узнать, что обо мне говорят. И каждый раз… — он прикоснулся пальцем к пакету. 3 Три дня сутра до вечера волочили Вазир-Мухтара с казаком, Сашкой, кошками и собаками по улицам Тейрани. Он почернел, ссохся. На четвертый день бросили его в выгребную яму, за городом. Голову кебабчи бросил в канаву на третий день. Она ему надоела. Он брал ее к себе по ночам, чтобы никому не досталась, но нужно было носить пирожки, праздник прошел, и он бросил ее в канаву. На четвертую ночь пришли тайком к развалинам люди. Их послал Манучехр-хан. Они вырыли большую яму в крепостном рву, перед развалинами, собрали в большую кучу мертвецов, свалили их и засыпали. Вазир-Мухтар же пребывал за городской оградой, в выгребной яме. Три ночи по дорогам тянулись из Тегерана молчаливые караваны; убегали армянские купцы. Так тянулись во все стороны слухи. Появился в городе Тегеране доктор Макниль, довольно спокойный. Скакал курьер от шаха к Аббасу-Мирзе. Юный Борджис совершал обратное путешествие из Тегерана в Тебриз с письмом доктора Макниля полковнику Макдональду. Ждала Грибоедова Нина и смотрела в глаза леди Макдональд, как смотрят девушки на старших подруг. Она беспокоилась: не было писем. Она думала, что Александр забыл ее. Ей было очень скучно. Тошноты у нее прекратились. 4 Ферраш оказался толковым. В тот же день он сообщил Мальцову, что принц Зилли-султан был у Мирзы-Масси и что Мирза-Масси посоветовал: оказать Мальцову всевозможные почести, содержать его хорошо, ни в чем не отказывать, отправить его, по его желанию, в Россию и дорогою убить. «Сделанное дело есть сделанное дело, свидетели же всегда излишни», — сказал Мирза-Масси. И Мальцов дал феррашу пачку ассигнаций. Содержали его хорошо. Ему приносили жирный плов, фрукты, конфеты, шербет. Он делал вид, что сыт до отвалу, — и в самом деле пишхедмет уносил пустые блюда. Как только закрывалась дверь за пишхедметом, принесшим обед, Мальцов пригоршнями брал плов и конфеты и, тихонько ступая, согнувшись, нес в темный угол. Там он складывал все под ковер; шербет же выливал в урыльник. Он голодал жестоко и все бегал в темный угол, все щупал руками жирные куски, но тотчас же прятал их, не прикоснувшись. Только два раза в день просил он ферраша принести ему воды похолоднее, никого не беспокоя, прямо из фонтана, ссылаясь на то, что привык к этой воде и она хорошо действует на его здоровье. И на третий день утром в комнату к нему собрались все визири. С глубочайшим уважением, медленно кланялись они. Тут были старый дервиш, Алаяр-хан и другие. Толмач стоял, переводил. Другой толмач расположился скромно в углу, с чернилами и бумагой, и чинил перо. Мальцов, в халате, сидел. Он чувствовал боль под ложечкой, и его тошнило. Это была аудиенция, какой не бывало у Вазир-Мухтара. — Аллах, Аллах, — сказал дервиш, — вот падишах уплатил восьмой курур, и что же? Воля Аллаха! — Аллах, — сказал Алаяр-хан, и Мальцов впервые услышал его голос, — вот что сделали муллы и народ тегеранский, народ непокорный и дикий. — Mon dieu, — сказал Абуль-Гассан-хан, — ah, mon dieu! Какой позор для всего Ирана! Что скажет император! Падишах, видит Бог, не хотел этого. Они почти не смотрели на него, они сидели, покорные, тихие. Много их было. Мальцов быстро подумал: вот оно! Он вскочил с места, и все подняли на него головы, все смотрели и ждали. Мальцов был бледен, в вдохновении. Переводчик еле успевал переводить. И чем далее он говорил, тем шире раскрывались глаза у сидящих, и глаза эти были удивленные. — Нужно быть безумцем и преступником, — говорил Мальцов, все больше бледнея, — чтобы хоть на одно мгновение подумать, что его величество допустил бы это происшествие, если бы хоть минутою ранее знал о намерении черни. Увы, я происхожу из такой страны, которая довольно знает своевольство народное, и император русский, взошедший на престол при известных вам обстоятельствах, твердо надеюсь, поймет это. Я знаю, что дворец падишаха был в опасности. Я — единственный ныне русский свидетель того, как милостив был падишах к послу, какие беспримерные почести оказывал он ему. Но, — он перевел дух, остановился и горестно покачал головой… — Но — я буду говорить правду, — он вздохнул, — я знаю, кто виноват во всем, что случилось. Алаяр-хан повел глазами. Мальцов и вида не подал. — Виноват, к великому моему сожалению, — русский посол. Он, и только он. Было тихо в комнате. — Император в премудрости своей ошибся. Господин Грибоедов не оправдал доверия. Это я могу теперь говорить и буду говорить везде и всюду. Он презирал и ругался обычаям Ирана, священным обычаям его, он отнял двух жен у одного почтенного лица, он не остановился перед тем, чтобы отнять у самого падишаха, у его величества, слугу… Он говорил, стиснув зубы, с выражением злобным. Он не притворялся. Он действительно ненавидел теперь Грибоедова. Эти штучки, это всеведение в очках, жесты небрежные! «Попрошу вас, Иван Сергеевич, исполнять то, что я предписываю!» Вот он голодает второй день, вот его хотят убить. Поехал в Тегеран, даже не дав ему разинуть рта. Грибоедов существовал. Мальцов не видел его с кануна того дня, когда все началось. Он вовсе не был для Мальцова безголовым предметом, который теперь лежал в выгребной яме, в братской могиле с дохлыми собаками. Мальцов об этом не знал. Был Александр Сергеевич Грибоедов, который довел-таки до несчастья его, Мальцова. — Я не буду таиться перед вами, — говорил Мальцов, — он заставлял меня насильно участвовать в черных делах своих, я принужден был защищать перед лицом духовного суда этого евнуха, но сам евнух… он говорил тайно Вазир-Мухтару, что ограбил казначейство. Я засвидетельствую перед лицом моего императора деяния его недостойного посла. Меня содержат здесь по-царски. Храбрый персиянский караул, спасший меня, защищал всех доблестно, и кто скажет, сколько этих храбрецов погибло? Войска были присланы, и кто может обвинить их в победе черни неистовой? Я уверен, что государь, которому я засвидетельствую почести, оказанные нам, вникнет в дело и сохранит дружбу с его величеством. Молчали. Думали. Чуть слышно скрипел пером в углу тихий, невидимый толмач. — Mon dieu, — сказал Абуль-Гассан-хан, — как счастливы мы, что здравомыслящий и благонамеренный человек сам был свидетелем печального происшествия и знает, кто истинно виноват. Но не откажетесь ли вы повторить то, что вы нам сказали, самому его величеству, который скорбит чрезмерно, чтоб снять с души его тяжесть? Мальцов поклонился. Он вдруг ослабел, растаял. Вечером принесли ему дымящийся плов. Первый раз за эти дни он поел. Он хватал крупные куски, почти не жуя, со сладострастием глотал, давился. Ночью его затошнило, он испугался и всю ночь пролежал с открытыми глазами. Потом прошло. Просто он слишком долго голодал и объелся. Вечером того дня был составлен фирман официальный шаха Аббасу-Мирзе в двух копиях: одна предназначалась для России. Начинался фирман так: «Не знаем, как и описать превратности света. Аллах, Аллах, какие случаются происшествия». Дальше следовал текст придворного толмача (и Ивана Сергеевича Мальцова) относительно Вазир-Мухтара. Еще дальше писал Фетх-Али-шах рукою Абуль-Гассан-хана и мыслью дервиша: «Наш посланник был тоже когда-то убит в Индии. И мы не хотели верить, чтобы это было сделано народом, без потворства властей, но когда убедились в добром расположении английского правительства, то узнали, что это произошло не намеренно, а случайно». И в самом конце: «Все убитые с должною почестью преданы земле. Мы утешаем первого секретаря, виновников же не замедлим наказать». В неофициальной же записке спрашивалось у Аббаса: отпустить или убить? или и отпустить и убить? заключать ли немедля союз с Турцией? И приказывалось: слать эмиссаров в Грузию поднимать восстание. Вазир-Мухтар лежал смирно. Имя Вазир-Мухтара ползло по дорогам, скакало на чапарских лошадях, подвигалось к Тебризу, плескало восстанием у границ Грузии. Вазир-Мухтар существовал. 5 Уже дополз он, дотащился до Тифлиса, уже билась в истерике княгиня Саломе и плакала тяжелыми бабьими слезами Прасковья Николаевна: — Моя вина, моя вина, Ниночка бедная… Елиза поднесла надушенный платок к карим грибоедовским глазам и вспомнила, как в молодости Александр был дерзок, настойчив и чуть не добился всего и как гневался папенька Алексей Федорович и велел ему носа к ним не казать. Она не плакала, но заскучала, затосковала и написала бешеное письмо Ивану Федоровичу: «Радуйтесь, Jean, вот плоды вашей политики — не нужно прощать этих денег персиянам, говорили вы, не нужно того и другого. И вот плоды — Александр Грибоедов убит». И Паскевич, внезапно ощетинясь, ударил кулаком по столу, когда получил известия — и письмо Елизы — и крикнул, храпя и брызгаясь, Сакену, и полковнику Эспехо, и Абрамовичу: — Взять пять батальонов, тыловых, вести в Персию. План турецкой кампании меняю. Корнет, зовите Карганова — в Грузии восстание. Взять батальон для усмирения. Пороть сволочей. Вздернуть по мулле в каждой деревне! И только потом вспомнил, что это ведь Грибоедов, Александр Сергеевич убит, — как же так, и не воевал, штатский человек, а вот — убит. — Англичане! — рявкнул он. — Позвать сотника Сухорукова! Аббасу написать, если не приедет сам, я пойду на Каджаров. И что шах англичанами подкуплен. Уже горели деревни в округе Горийском и в округе Телавском и бунтовала Ганжа. И приняли на себя команду восстанием помещики князья Орбелиани, Тархановы, Челокаевы. — Посол убит в Тегеране, Персия соединяется с Турцией, царевич Александр идет в Грузию! Но был остров, которого не касался Вазир-Мухтар, который он обходил. Остров был в Тебризе, в доме Макдональда, в верхнем этаже, в комнате Нины. 6 Толстая Дареджана рассказывала ей по вечерам о том, как княгиня Саломе была молода — и князь, только увидав ее, в один вечер на ней женился. Она чесала Нине волосы, как в детстве, и мало говорила об Александре Сергеевиче. Письма становились реже. Может быть, он забыл о ней, может быть, дел было много. Леди Макдональд была с нею ровна, иногда разговоры ее были шаловливее, чем надо бы. Английские журналы были скучны. Местопребывание ее было по видимости в Тебризе, и настоящая жизнь в Тегеране. А писем не было. Только однажды что-то замешалось в доме. Полковник не вышел к обеду, у леди были красные пятна на щеках, ей нездоровилось. Потом полковник попросил ее спуститься к нему в кабинет. Нина взглянула в круглые, тусклые глаза Дареджаны и пошла. Полковник Макдональд встретил ее на пороге и поклонился глубоко. Он усадил ее, и Нина вдруг заплакала. Потом она отерла слезы и улыбнулась полковнику. Макдональд сказал спокойно: — Ваш супруг, миледи, нездоров. Он писал мне, что просит вас отправиться в Тифлис и ждать его там. Он рассчитывает прямо из Тегерана ехать в Тифлис и там с вами встретиться. Помолчали. — Покажите мне его письмо, — сказала тогда Нина и протянула руку. Макдональд не глядел на нее. — Простите, письмо было совершенно деловое, только приписка касалась вас, и я должен был приложить его к своему отношению в правление Ост-Индской компании. Нина встала. — Я не понимаю вас, вы отсылаете, полковник, письма, касающиеся женщины, в какую-то компанию. Полковник развел руками. — Пока я не получу письма от моего мужа, — сказала Нина, — я не уеду отсюда. Если я вас обременяю… Снова поклонился ей глубоко полковник. Придя к себе, Нина полежала с полчаса, Дареджана вязала чулок. Нина написала письмо. Она несколько раз закрывала глаза, пока его писала. Письмо она послала с курьером в Тегеран. Очень тихо стало в ее комнате с этого дня. Она более не выходила к обеду, обед подавали ей в комнату. Что-то происходило вокруг комнаты, кто-то по ночам не давал ей спать, садился рядом, говорил с нею. Дареджана молчала. Через неделю Дареджана сказала ей, что какой-то купец из Тифлиса спрашивает позволения взойти к ней. Незнакомый старый армянин подал ей письмо. Косой почерк матери был на конверте. Она держала письмо в руках, как руку матери. Княгиня Саломе просила ее приехать в Тифлис, Александр Сергеевич разрешает ей. Он писал в Тифлис, княгине Саломе. Нина стояла перед незнакомым стариком и смотрела на него спокойно. Александр Сергеевич писал полковнику Макдональду, писал княгине Саломе, распоряжался ею — и только ей ничего не писал. С нею он молчал, ее обходил. Слезы у нее покатились, круглые, готовые, она их не утирала. Вечером Дареджана стала укладываться. — Сахар продавать? — спросила она Нину. — Сахар? — Три пуда сахару осталось. — Пока я не получу письма от него, я никуда не поеду, — сказала Нина. Дареджана не возражала и укладывалась. Сахар продали. Тринадцатого февраля подали коляску с крыльца. Нина, одетая, покорная, ждала уже. Макдональды ее провожали, полковник поцеловал ей руку. Она не сказала ни слова. Дареджана хлопотала, возилась. Английские офицеры и конвой отдали Нине честь. — Трогать? — спросили у нее. Но она не ответила. Александр Сергеевич был где-то близко, хитрил, таился, прятался от нее. Нина Грибоедова с этого дня стала молчаливой. В Тифлисе родился у нее мертвый ребенок. 7 В три недели Мальцов успел во многом. Его приходили изучать каждодневно разные министры. И он так привык ругать Грибоедова, что редко уже опоминался, он уже не мог вспомнить отчетливо, с чего это началось. Наконец пришел совет от Аббаса-Мирзы отпустить его. Шах дал ему прощальную аудиенцию. Полуторапудовая одежда висела в хазнэ, министры занимались своими делами в домах своих, кто пил шербет, кто писал отчеты и приказы. Мальцова обыскали в кешик-ханэ, два ферраша надели ему красные чулки. Манучехр-хан ввел его в небольшую комнату, и шах выслушал довольно терпеливо вторую речь Мальцова. Она отличалась от первой некоторой поэтичностью стиля. Мальцов чувствовал себя свободнее. Он даже щегольнул. Шаха назвал опорою звезд, трон его — львом, на котором отдыхает солнце, Вазир-Мухтара — волом, который истоптал жатву дружбы. Фетх-Али даже изъявил сожаление, сказал, что грустно ему расставаться с Мальцовым, пусть Мальцов остается Вазир-Мухтаром при нем. Тут Мальцов тоже немного погрустил, но сообщил, что без его объяснений величественный племянник Фетх-Али-шаха, пожалуй, не поймет причин печального недоразумения, так что лучше уж будет ему, Мальцову, отправиться туда. Племянник его послушает. Титул Николая был «величественный дядя», но Мальцов заодно уж назвал его племянником. Шах прислал к вечеру ему ужин из своего андеруна, и гулям-пишхедмет просил Мальцова от шахского имени не забыть особенно рассказать об этой милости своему правительству. Наутро получил он подарки: две истрепанные шали и клячу, которая еле передвигала ноги, думая, что ведут ее к живодеру. Представитель российского правительства уехал на этой кляче ходатайствовать об опоре звезд. Отъехав, он вдруг подумал, что Паскевич, чего доброго, опять пошлет его в Персию, нарочно может послать, и решил тотчас же, как прибудет, писать двум теткам в Петербург, чтобы они хлопотали за него у Нессельрода. Голова у него немного тряслась. На второй день, когда ничего с ним не приключилось дурного, он, размыслив, решил более не вступать в государственную службу, а основать в Петербурге какую-нибудь мануфактуру на наследственные деньги или заняться литературою. «Сочинения Ивана Мальцова», — подумал он, приободрившись. Или: «Большая Мальцовская Мануфактура». Но, поймав себя на этом успокоении, он сунулся в кибитку и решил, пока не доедет до Тифлиса, не предаваться свободным мыслям. О Грибоедове и докторе Аделунге он не хотел вспоминать, и это ему удавалось. В дорожной тряске Вазир-Мухтар становился сомнительным, как дурной сон. Это было очень давно, это был какой-то эпизод из древней истории, от которого он убегал. 8 А Вазир-Мухтар перегнал Мальцова. Он полз, тащился на арбах, на перекладных, по всем дорогам Российской империи. А дороги были дурные, холодные, мерзлые, нищих было много, проходили по дорогам обтрепанные войска. А он не унывал, все ковылял, подпрыгивал на курьерских, перекладных, в почтовых колясках. Фигурировал в донесениях. А Петербург и Москва были заняты своими делами и вовсе не ждали его. А он все-таки вполз нежданным гостем в Петербург и в Москву. И там строго был распечен графом Нессельродом Вазир-Мухтар. И опять превратился в Грибоедова, в Александра Сергеевича, в Александра. 9 Отношение графа Нессельрода графу Паскевичу № 527. 16 марта 1829 года. «Отношение в. сиятельства государь император изволил читать с чувством живейшего прискорбия о бедственной участи, столь внезапно постигшей министра нашего в Персии и всю почти его свиту, соделавшихся жертвою неистовства тамошней черни. При сем горестном событии е. в. отрадна была бы уверенность, что шах Персидский и наследник престола чужды гнусному умыслу и что сие происшествие должно приписать опрометчивым порывам усердия покойного Грибоедова, не соображавшего поведения своего с грубыми обычаями и понятиями черни тегеранской, а с другой стороны, известному фанатизму и необузданной сей самой, которая одна вынудила шаха и в 1826 году начать с нами войну. Сопротивление мятежникам, сделанное персидским караулом, бывшим у министра Грибоедова, немалое число людей из сего караула и из войск, присланных от двора, погибших от народного возмущения, служат, по-видимому, достаточным доказательством, что двор персидский не питал никаких против нас враждебных замыслов. Опасение, однако, мщения России может заставить оный приуготовиться к брани и внять коварным внушениям недоброжелателей Каджарской династии. При настоящем положении дел нельзя не ограничиться приездом сюда Аббаса-Мирзы или другого из принцев крови с письмом к государю императору от шаха, в коем объяснена была бы невинность персидского правительства в гибели нашей миссии. Если бы от персиян, при получении в. с. сего отношения — моего, не был еще сделан решительный шаг касательно отправления сюда кого-либо из принцев крови, то е. и. в. угодно, чтобы вы отозвались к Аббасу-Мирзе, что высочайшему двору известно, сколь далеко персидское правительство от малейшего участия в злодеянии, совершившемся в Тегеране, г. и. соизволяет удовольствоваться токмо приездом сюда Аббаса-Мирзы или принца крови, дабы в глазах Европы и всей России оправдать персидский двор. Коль скоро кто-либо из сих особ прибудет к вам, то е. в. благоугодно, дабы поспешнее был отправлен в СПб. самым приличным образом; между тем вы пришлите сюда расторопнейшего курьера с предварительным о том уведомлении и с ним же известите губернаторов по всему тракту о приуготовлении нужного числа лошадей для посольства. Отсрочку платежа 9 и 10-го куруров г. и. совершенно предоставляет благоразумию вашему». Частное же письмо графа Нессельрода графу Паскевичу было отправлено и ему и русскому послу в Лондоне князю Ливену, в копии. Паскевич извещался о гневе императора. «Каково бы ни было справедливое и высокое уважение императора к генералу, государь порицает его последние поступки, письмо к его высочеству Аббасу-Мирзе, содержащее инсинуации. Какими глазами посмотрит на эти письма господин Макдональд, который столь дружественно и честно к нам расположен, что без английского паспорта велел даже не выпускать ни одного русского из Тебриза, — дабы оградить их, конечно? Не сообщит ли он эти документы своему правительству, что, несомненно, возбудит ревность и подозрительность лондонского кабинета?» Генерал Паскевич должен был передать все персидские дела князю Долгорукову. Князь Кудашев посылался в Тебриз для переговоров с Аббасом. Пока же Паскевич должен был удовлетвориться присылкою извинения — буде принц крови не приедет, достаточно и какого-либо вельможи, все равно какой крови. Кровь не важна. Покойный министр Грибоедов сам был во всем виноват, согласно ноте его величества Фетх-Али-шаха Каджарского. Династия Каджаров есть законная династия, и генерал Паскевич должен ее уважать. Мерами по подавлению возмущения в Грузии император оставался, впрочем, доволен. Так получили строгий выговор генерал Паскевич и полномочный министр Грибоедов. Карьера Вазир-Мухтара была испорчена. Собственно говоря, если бы он был жив, это было бы равносильно отставке. 10 — Рябит, — сказал Фаддей, задрожав, — рябит чего-то, Леночка, в глазах — прочти-ка. Я очки не знаю куда дел. Леночка взяла листок, прочла, задохнулась. — О Gott, du barmherzlicher! Alexander ist tot![93] Она покраснела, взглянула на Фаддея грозно и не узнавая его и всхлипнула. — Очки вот, — лепетал Фаддей, — забыл и не вижу. Он повозился, покружился по комнате, нашел очки и еще раз прочел. Перед ним лежала корректура его романа и официальная бумага о смерти А. С. Грибоедова — для напечатания в «Северной пчеле». — И вот не понимаю, милый друг Леночка, как это так, без предупреждения… Как это возможно так делать? Но Леночка ушла. Тогда он смирился, сел за стол, вспотел сразу и нахлюпился, стал жалок. Посмотрел на корректуру своего романа, который собирался отправить Грибоедову для критики, — и сдался — так, как когда-то сдавался русскому офицеру. — Ах ты, боже мой. И почитать некому — роман выходит, — и вдруг ему стало жалко себя. Он поплакал над собой. — Родился-то когда? Когда родился? — захлопотал он. — Батюшки! — хлопнул он себя по лысине. — Писать-то как? Не помню! Убей меня, не помню. Лет-то сколько? Ай-ай! Тридцать девять, — решил он вдруг. — Помню. Нет, не помню. И не тридцать девять, а тридцать… тридцать четыре. Как так? — И он испугался. — Траур, — вскочил он, — траур надеть. На весь дом траур налагаю. На всю Россию надеть, — и струсил, спутался, опять сел за стол. — Сообщить… Гречу. Но уже звонок раздался в парадной. Входили к нему Греч, Петя Каратыгин, важные. Фаддей обиделся, что они раньше узнали. Но когда увидел важное лицо Пети и горький рот Греча, — он встал, и слезы обильно полились безо всякого предупреждения по его лицу. Потом сразу прекратились, и он очень быстро стал говорить: — Вот, четырнадцатое марта. Вот годовщина-то. Ровно год назад привез трактат Туркменчайский, и вот — четырнадцатого марта — известие. Того же самого числа. Врагов торжество не страшно-с, — говорил он о каких-то врагах, чуть ли не о своих собственных. — Есть люди, которые живут по правилу: Гори все в огне, Будь лишь тёпло мне! — Мне доверял он все, друг единственный, — ударил он себя в грудь. — Гений единственный скончался! И нет более! И, уловив почтительные взгляды, Фаддей вдруг перевел дух. Единственный друг единственного гения, которого нет более! Это он! Он стал деловит, еще раз шмыгнул платком по глазам и потащил всех к выходу. Он не знал еще ясно, что нужно предпринять — хлопотать в цензуре о «Горе», хлопотать о каких-нибудь еще других делах, сообщать. Он вдруг оставил Петю и Греча в передней, побежал в кабинет, выдвинул ящик в столе, достал рукопись, побежал к Пете и Гречу и сунул им под нос, забарабанил пальцем. — «Горе мое поручаю Булгарину. Верный друг Грибоедов. 5 июля 1828 г.». Знал ли я, знал ли он! Когда писал, обнял я его, говорю: ты мне твое горе даришь, а у меня своего много. И опять побежал в кабинет, запер «Горе» на ключ. На улице он быстро отстал от Пети и Греча, встречал, останавливал, говорил, что бежит печатать некролог, и бежал дальше. Но почти все знали уже и только кивали сочувственно. Тогда он взял извозчика, поехал к Кате, потом подумал, что неприлично, и прихрабрился: «Как так неприлично! Александр Сергеевич скончался». Он не боялся уже произносить его имени, как вначале. Катя его приняла не сразу: — Барыня одеваются к репетиции. Фаддей услышал смех и подумал с облегчением: не знает. Катя вошла в костюме Армиды. Когда она узнала, она побледнела, перекрестилась набожно: — Царство небесное, — и не заплакала. Посидела, сложа руки, потом вздохнула всею грудью: — На репетицию нужно. Эх, сегодня гадко танцевать буду. А не заплакала потому, что была в костюме Армиды. Очутившись на улице, Фаддей почувствовал себя сиротливо. Сочувствовали и даже очень, но какое-то равнодушие было, равнодушие общее. Удивления не было. Он поплелся в «Пчелу». Там он сидел важный, надутый и удерживался от обычных шуток. Принял двух литераторов, просмотрел хронику. Несколько успокоился. Сиротство исчезало мало-помалу. Роман выходит в свет в мае, газета какую роль, чисто европейскую играет. Да, можно будет жить и так, и без… Но все-таки… Тут же он забеспокоился. Александр Сергеевич был теперь далеко, может, он и видит, и слышит, и всякую мысль примечает без труда. Бог, может быть, ему все скажет. Он похитрил: — Не смогу жить без друга единственного. Упокой, Господи, душу гениального Александра Сергеевича. Вечером он заскучал, домой не поехал, а зашел в портерную. Там его знали, и половой низко поклонился. Увидя старого отставного офицера-пьяницу, которого разок описал уже в очерке как ветерана двенадцатого года, пригласил к столу и угостил портером. Он стал ему рассказывать о Грибоедове. — А вот был случай у нас в полку, — ответил старый офицер, — служил в прапорах некто… Свенцицкий. Вот он поехал раз — дай, думает, погуляю… И назавтра что же? Нашли без головы. Фаддей отер фуляром лоб. — Не было, — сказал он и вдруг побагровел, — не было этого… Свенцицкого. Врете вы все. И смахнул бутылки со стола. 11 А Вазир-Мухтар после выговора притих, стал неслышен. Были усмирены беспорядки в Телавском и Горийском округе и в Ганже. Мелькало еще имя его в нотах, отнесениях и секретных депешах из Петербурга в Тебриз и обратно. И мало-помалу Вазир-Мухтар обратился в цифры. Потому что все имеет свою цену, и есть также цена крови. Паскевич потребовал, по совету Елизы, чтобы уплатил за него Петербург: Настасье Федоровне 30000 — единовременно, потому что по закону наследницей Вазир-Мухтара она не являлась, а выплатить можно было якобы за часть разграбленного в Тегеране добра, и Нине по 1000 червонцев в год пенсиону как шестую часть жалованья покойного мужа. Нессельрод поехал к министру финансов Канкрину, побеседовали и решили, чтоб было и великодушно и не столь дорого. Обеим, и матери и вдове, отпускалось по 30000 единовременно, и обеим пенсион, но уже не червонцами, а по 5000 ассигнациями. Старухе оставалось жить недолго, получалась экономия. И еще один вопрос о Вазир-Мухтаре неожиданно выплыл, вопрос товарный. Князь Кудашев, уже прибывший в город Тебриз и прямо подчиненный Нессельроду, прислал Паскевичу донесение. «Английский министр Макдональд объявил мне, что вещи, покойному министру Грибоедову принадлежавшие, состоящие в вине и провизии, находятся в Тебризе: то и приказал мне спросить у господина Главнокомандующего, нужно ли оные доставить в Тифлис, продать ли в Тебризе или оставить до прибытия российской миссии». Паскевич, умышленно, в отместку, написал сбоку: «Сказать об этом Родофиникину. Паскевич», и отправил в Петербург. В Петербурге Родофиникин усмехнулся хитро на Паскевичеву надписку и надписал с другого боку: «Продать. Родофиникин». Пока прибыла родофиникинская надпись в Тебриз, половина провизии погибла безвозвратно, испортилась. А сахар еще и того раньше продала Дареджана. В Персии тоже занимались Вазир-Мухтаром. Посовещавшись, решили в Тегеране (а Тебриз подтвердил) послать в Петербург Хозрева-Мирзу. Он был молод, притом недурен собою и вовсе не глуп. Если бы его убили в России — решили в Тегеране (а Тебриз подтвердил), — было бы жалко, очень жалко, но государство персиянское и династия Каджаров не пострадали бы от этого: принц был смешанной крови, «чанка». В случае, если не убьют, — извиниться и хлопотать о курурах. В свите Хозрева были: хаким-баши — лекарь, Фазиль-хан — поэт, мирзы и беки, назырь, или дядька, пишхедметы — камер-лакеи, три туфендара, или оруженосцы, секретный ферраш (постельный), абдар (водочерпий), кафечи (кофейный), шербетдар (шербетчик) и сундуктар (казначей). У последнего и хранился выкуп — за Вазир-Мухтара. Вынут был из хазнэ Фетх-Али-шаха драгоценный бриллиант, по имени Надир-Шах, а сундуктар вез его в подарок императору. Тотчас Паскевич отдал приказ — никаких особых встреч в Тифлисе не оказывать, кормить обыкновенно, парадов не устраивать и содержать вежливо, но строго. 12 Посидев недельку у Паскевича, Хозрев сильно заскучал и решил: убьют. В дороге ему тоже было несколько скучно. Но когда показалась Москва, у Хозрева, и у Фазиль-хана, и у всех, кто там еще был с ним, отлегло от сердца: их встречали по-царски. Он пересел в карету, запряженную восьмериком, у городской заставы караул отдал честь, а московский обер-полицмейстер верхом подскакал к его карете и вручил почетный рапорт. Потом с ординарцами поехал в голове процессии, за ним двадцать четыре жандарма с офицером вдоль тротуаров, чтоб народ не толпился, а за жандармами частные пристава с квартальными надзирателями, рота гренадер с музыкой, двенадцать придворных берейторов и двенадцать придворных лошадей в попонах. Когда Хозрев увидел лошадей, он успокоился. Он был хитер, неглуп, очень недурен собою. Дядькою к нему приставили графа Сухтелена. Погода была хорошая, весна, и уже были какие-то воздушные течения, легкие веяния, и лица были кругом радостные, а граф Сухтелен — самым болтливым генералом. И принц понял: удача, не убьют. О, совсем напротив. И тотчас мысли его приняли совсем другое направление, легкое и счастливое. Нессельрод жил в Петергофе. По дороге в Петербург Хозрев заехал туда. Вице-канцлер! Великий визирь! Но опять же погода была превосходная, лица почище были любопытные и радостные, погрязнее — равнодушные, и Хозрев вдруг послал сказать Нессельроду, что он первым к нему не пойдет. Пусть Нессельрод сам к нему явится. Нессельрод отдыхал в это время. Облеченный в цветной, крайне легкого сукна, домашний фрак, он внимательно прочел бумажку от графа Сухтелена и огорчился. Он послал сказать, чтобы Хозрев сам первый явился к нему, Нессельроду, а он, Нессельрод, не пойдет. Хозрев тогда спросил у Сухтелечна: а, собственно, на какой предмет идти ему к Нессельроду? Юноша становился розов, но был легок и мил. Тут Нессельрод подумал и сказал Сухтелену, чтобы Сухтелен внушил Хозреву, что целью визита может быть еще и просьба посла доложить о нем государю и получить указания, в каком порядке он должен представиться его величеству. Сошлись на том, что все произойдет нечаянно. Хозрев поедет кататься мимо Нессельродова помещения, а в это время выедут камер-юнкеры и пригласят его выпить чашку чаю и перекусить чего-нибудь с дороги. Хозрев поехал кататься, тут перед Нессельродовым помещением положили красные коврики, выехал камер-юнкер князь Волконский, попросил на чашку чаю, и Хозрев ступил на красные коврики. Напрасно Нессельрод пригласил его. Он действительно вздумал изъяснить порядок аудиенции. И что же? Получился неожиданный результат. Нессельрод довольно четко прочел юноше высочайше опробованный церемониал аудиенции. Юноша слушал. Нессельрод уже заканчивал и торопился, чтоб его не морить: — «Посол — то есть вы, ваше высочество, — объяснил Нессельрод юноше, — приступя, держимую им — то есть вами, ваше высочество, — шахову грамоту поднесет его величеству, которую, приняв, государь отдаст вице-канцлеру, — то есть мне, ваше высочество, — объяснил Нессельрод, — а сей — то есть я — положит на приуготовленный стол и потом ответствует послу высочайшим именем, и сей ответ прочтен будет послу — то есть вам, ваше высочество, — на персидском языке переводчиком». — Не согласен, — вдруг сказал юноша. Так уж его несло по течению: персидские мысли необыкновенно легко приняли совсем другое направление, нежели вначале, когда он гостил у Паскевича. Нессельрод поднял брови и поправил очки. — Я хочу, — сказал юноша, — чтобы сам император мне ответил. Нессельрод крайне озаботился этими словами и понял, что нужно действовать тонко, издалека. — Ваше высочество, — сказал он, — в вашей стране именно принят такой обычай, чтобы его величество шах лично, сам отвечал, а в нашей стране принято, напротив, чтобы его величество отвечал через вице-канцлера, то есть, собственно, через меня. Я в этом случае являюсь как бы собственными устами его величества, ваше высочество. — Ну хорошо, — сказал юноша, — тогда пусть его величество, мой величественный дядя, скажет мне немножко, а остальное уже доскажете вы, ваше сиятельство. Нессельрод почувствовал уступку. — Но не все ли равно, ваше высочество, — сказал он, — в сущности говоря, кто скажет все и кто немножко? — Нет, ваше сиятельство, — ответил разумно Хозрев, — потому что именно его величество шах желает услышать лично от его величества несколько слов о забвении недоразумений. Нессельрод вздохнул. Весна была, легкая погода, юноша был красив и непонятлив. И он почувствовал, что никакого упорства нет у него и что пора идти к столу, белому, чистому, с фруктами. — Хорошо, ваше высочество, — вдруг сказал он. — Согласен. 13 Двадцать один выстрел прогрохотал над Петербургом. Это салютовала эскадра. И тотчас с Петропавловской крепости вернулись все двадцать один выстрел: салютовала Петропавловская крепость. Персидский флаг развевался на берегах Невы. Дивизион конной гвардии с обнаженными палашами, с штандартом, трубами и литаврами шел впереди. Унтер-шталмейстер, два берейтора и двенадцать заводских дворцовых лошадей в богатом уборе шли цугом. Ехала придворная карета, тоже цугом, и в ней сидел предводитель — граф Сухтелен. Четыре дворцовые кареты, и в них — Фазиль-хан, мирзы и беки. За ними скороходы с тростями, числом четыре, два камер-лакея и четырнадцать лакеев, по два в ряд, пешие. И покачивалась дворцовая золотая карета, окруженная камер-лакеями, камер-пажами и кавалерийскими офицерами. В ней сидел Хозрев-Мирза. Музыка радостно, утробно ворковала на солнце, и легко плясал в напряженном воздухе штандарт. Были веяния теплого воздуха, были течения радости, женские лица, женские глаза сияли по тротуарам, белые женские платья клубились, как облака, над башмачками: дамы старались заглянуть, увидеть того, кто сидел в главной карете. Уже проехали висячий мост, Новую Садовую, Невский проспект, въехали на просторную, умытую площадь. И здесь остановились все кареты, и только две въехали внутрь императорского двора. В одной сидел предводитель, граф Сухтелен, в другой — принц Хозрев-Мирза. Батальон во дворе взял на караул, и музыка испуганно затрещала. Его встретили у двери церемониймейстер, два камер-юнкера, два камергера и гофмейстер. Они поднялись — и на верхней площадке поклонился им чисто выбритый, черный как смоль человек, обер-церемониймейстер. Он присоединился к ним. Принц Хозрев-Мирза был введен в комнату ожидания. Здесь обер-гофмаршал поклонился и попросил присесть на диван. Гвардейцы стояли у стен в каждой комнате, как лепные украшения. Обер-церемониймейстер поклонился и попросил отведать десерту. Два камер-лакея наклонились с подносом, и на подносе стояли: кофе, десерт и шербет. Неделю бегали квартальные и искали татар-шиитов, и татары-шииты были наняты поварами, и они изготовили шербет. Снова двинулись — через Белую галерею в Портретную залу. И в Портретной зале все вдруг остановились. Обер-камергер медленно отделился — и проследовал, не глядя по сторонам, в неизвестную комнату. И вернулся. Он приглашал Хозрева-Мирзу вступить в Тронную залу. Министр двора, вице-канцлер, генералитет и знаменитейшие особы обоего пола стояли на приличном расстоянии от возвышения. Члены Государственного совета и Сената и весь главный штаб — на приличном расстоянии, по правую руку. Перед последнею ступенькой стояла фамилия на приуготовленном месте. На пороге Хозрев-Мирза поклонился. Гибкая голова сама собой упала. Он прошел с персиянами до середины комнаты, и персияне тут остались стоять как вкопанные, а Хозрев-Мирза двинулся далее. И третий поклон. На троне стоял величественный дядя. Пять минут говорил Хозрев по-персидски речь. И дамы смотрели на него, стараясь ноздрями впитать частицы гаремного воздуха. Он подал ловко свернутую в трубку грамоту в белые руки. Руки приняли ее, и одна рука, выгнувшись лодочкой, — отдала ее карлику. Известное лицо улыбнулось военной, бесполой улыбкой. Карлик улыбался. Три минуты дребезжал тонкий, мелодический голосок — вице-канцлер читал высочайшую речь. Словно рыбка в аквариуме плеснула взад и вперед и остановилась. Тогда величественный дядя спустился со ступенек. Он взял за тонкую желтоватую руку Хозрева-Мирзу и произнес: — Я предаю вечному забвению злополучное тегеранское происшествие. И так как было тихо, казалось: время осталось за стенами, здесь же вечно стоит генералитет и знаменитейшие особы обоего пола, разных цветов, вечно и тонко раздуваются женские ноздри, чтобы впитать частицы гаремного воздуха, навсегда застряли кучей посредине зала персияне, давно рос здесь, как дерево, стройный Хозрев. Тогда вечное забвение окончательно и бесповоротно облекло тегеранское происшествие. Вазир-Мухтар более не шевелился. Он не существовал ни теперь, ни ранее. Вечность. Все двинулись в Мраморную залу, где ждало купечество, пущенное по билетам. 14 В комнате не было окон, а тяжелую дверь тотчас за ними заперли на ключ. Воздух был здесь плотный, потолки сводчатые, голоса глухие, и поэтому, хотя в комнате не было ни одного стула, она казалась набитой вещами. Алмаз лежал на столе, на красной бархатной подушечке, его освещали две лампы. Сеньковский взял лупу. Маленький старик в вицмундире приготовился записывать. — Очень хорошо, — сказал Сеньковский, щурясь. — Написано хорошо, — сказал он старику. — Пишите. Каджар… Фетх-Али… Шах султан… Тысяча двести сорок два. Старик писал. — Написали? В скобках: тысяча восемьсот двадцать четыре. Это награвировали всего пять лет назад. Старик осторожно, двумя пальцами, повернул алмаз набок. — Не так, вниз головой, — сказал Сеньковский. — Надпись груба… да, она груба… Видите, как глубоко… Пишите: Бурхан… Низам… Шах Второй… Тысячный год. Старик вслушивался, зачеркивал, писал. — По-видимому, правитель индийский. Шестнадцатый век. Сеньковский сам повернул камень. — Пишите, — грубо сказал он, — сын… Джахангир-шаха… Тысяча пятьдесят первый год. Напишите в скобках: Великий Могол. Старик торопливо скрипел голым пером, и перо остановилось. — Великий Могол. Написали? Тысяча шестьсот сорок первый год после Рождества Христова. Скобки. Лампы грели бархатную подушечку, в комнате было ни темно, ни светло, как будто рассветало. — Цена крови, — кивнул старику Сеньковский, и старик заморгал красными веками. — Его убил его сын, Авренг-Зеб, чтобы захватить, — и он ткнул пальцем в подушку. — И еще он убил своего брата, я не помню, как его звали, Авренг-Зеб. Вдруг Сеньковский взял со стола длинными пальцами алмаз и посмотрел на свет. У старика задрожали губы. — Не полагается. Свет алмаза был белый, тени в гранях винного цвета, в самой глубине, у надписи Низам-шаха, коричневые. Сеньковский положил камень на стол. Он медленно поглаживал его пальцами. Лицо его смягчилось. — Взвешивали? — спросил он об алмазе, как спрашивает врач о новорожденном ребенке. — Еще не взвешивали. Будет больше двухсот пятидесяти, — старик развел руками, удивляясь. — Четвертая надпись будет? — спросил Сеньковский строго. Старик, пожимая плечами, открывал дверь. Только на Невском проспекте, проехав мимо магазина Никольса, Сеньковский улыбнулся. Он смотрел неопределенно. Проспект, люди, вывески, деревья проходили мимо него. 15 Мужья мчались за отличьями, крестиками, ранами. Корабль плыл. Много извозчичьих карет быстро мчались по Невскому проспекту. Было легкое официальное головокружение. У женщин кружились головы. Очень много плясали в то время на балах, не понимая почему. И объяснилось: это принц Хозрев-Мирза. Обеды, обеды. В Таврическом дворце жил Хозрев-Мирза. Была убрана мебель, навалены ковры, наставлены диваны, повешен большой портрет Аббаса-Мирзы. Его спешно писал академик Беггров и успел написать как раз ко дню прибытия. Балы. Ему показали Академию художеств. Статуя консула Балбуса и бюст Николая работы Мартоса особливо понравились Хозреву-Мирзе. Колонны ему тоже понравились. Минеральный кабинет Академии наук привлек его внимание. Над каждым металлом и минералом он подолгу простаивал, и глаза его разгорались. Ему подарили изображение в хрустальных трубках обращения крови в человеке. Принц был удивлен состоянием российской науки. Гулянья. В Монетном дворе Хозрев-Мирза устал и присел на пол. Потом спохватился и сказал, что так лучше можно видеть рубку и тиснение. Тут же, при нем, отчеканили медаль в его честь и подарили ему. И Смольный институт. Девы стояли с открытыми лицами, и принц задыхался. И одна из них, покраснев, дисциплинированно выступила и прочла восточное стихотворение, подражание Гафизу. Хозрев-Мирза зорким персидским оком смотрел в ее открытое лицо, как европейцы смотрят на обнаженные ноги. Они двинулись под начальством директрисы из комнаты, шурша. И он, вздохнув, опомнившись уже, сказал: — Непобедимый батальон. Что было сейчас же записано. Поэзия. Он гулял во дворце под руку с мамзель Нелидовой очень долго. Увидев затем госпожу Закревскую на балконе ее дачи, Хозрев-Мирза тотчас же пошел сделать ей визит. И сделал. У генералов на обеде Бенкендорф пил его здоровье, Левашов рассказал французский анекдот, Голенищев-Кутузов напился. Потом Бенкендорф отвел его несколько в сторону. — Ваше высочество, — сказал он со всею свободою светского человека и временщика, — у меня к вам просьба, и притом, может быть, не вовсе приличная. Брат мой, генерал, вашему высочеству, может быть, неизвестный, очень расположен к вашей великой стране. Я патриот и скажу без утайки: было бы приятно, если бы ваше высочество отметили это расположение пожалованием Льва и Солнца. Он улыбнулся так, как будто говорил о женских шалостях. Знаменитые ямочки воронкой заиграли на щеках. Хозрев-Мирза не удивлялся более. Что-то переломилось, в климате Петербурга были изменения, не ясные ни для кого, Хозреву начинало казаться порою, что он победитель. Он становился снисходителен. Лев и Солнце, подарки. Ему простили девятый и десятый курур. Дама Ольга Лихарева поднесла ему вышитую подушку. Дама Елизавета Фауцен — сафьянный, шитый бисером портфель. Девицы Безюкины — экран из цветов. Живописцы Шульц и Кольман поднесли: первый — портрет императора, второй — четыре рисунка. И издатель «Невского альманаха» прислал ему «Невский альманах». Даме Фауцен и живописцу Кольману Хозрев отослал обратно портфель и четыре рисунка. Не понравилось. А Николай Иванович Греч представил ему свою грамматику, два тома. Он обращал в посвящении внимание высочества, что в некоторых местах сей книги высочество найдет доказательства одного происхождения и сходства русского языка и персидского. Было сходство между языками. Лакей провел графа Хвостова в апартаменты. Графу Хвостову подали шербет. Стояли рядом с Хозревом — придворный поэт Фазиль-хан, Мирза-Салех, лекарь и переводчик. Хозрев-Мирза сидел, поджав ноги, на ковре. Граф Хвостов склонил небольшую голову перед иранским принцем. — Вы поэт? — спросил его принц. — Имею счастье, ваше высочество, — ответил поэт, — называться сим именем. — Вы придворный поэт? — спросил снова принц. — Имею счастье быть придворным по званию своему, но поэтом — по милости Божьей. — Bien,[94] — сказал принц, — прошу вас. Граф Хвостов прочел: Не умолчит правдивое потомство Высоких душ прямое благородство И огласит, остепеня молву, Что внук царей державного Востока, Едва узрел седмьхолмную Москву, Средь быстрого любви и чувств потока, Искал в ней мать — печальную жену, И лет числом и горем удрученну, Он, оценя потерю драгоценну, С роднившею тоски ее вину, О сыне скорбь, рыданье разделяет И слез поток, состраждя, отирает. Переводчик, запинаясь и разводя руками, переводил, слегка вспотев. — Ничего не понимаю, — сказал по-персидски Хозрев-Мирза, вежливо улыбаясь и восхищенно качая головою, Фазиль-хану, — этот старый дурак, по-видимому, думает, что я обнимался со старой матерью Вазир-Мухтара. И сказал графу Хвостову все с той же улыбкой, по-французски: — Граф, я говорил сейчас нашему князю поэтов Мелик-Уш-Шуара — и историографу, что в сравнении с вашими стихами стихи всех наших придворных поэтов — то же, что дым по сравнению с огнем. Принесли билеты в театр. Графа поили шербетом. Омовения, шахматы, театр. 16 Театр. Старики в позолоченных мундирах, завидующие легкости прыжков на сцене, обеспокоенные живыми стволами и ветвями, там мелькающими. Юноши в зеленых мундирах и фраках, все до единого в мыслях уже обнимающие розовые стволы. Женщины на сцене, с непонятным увлечением проделывающие служебные прыжки, полеты и биенья ног одна о другую. «Что такое вальс? Это музыкальная поэма в сладостных формах — или, лучше, поэма, которая может принимать всевозможные формы. Вальс бывает живой или меланхолический, огненный или нежный, пастушеский или военный, его такт свободен и решителен и способен принимать всевозможные изменения, как калейдоскоп». Вот он и был пастушеским и военным. Ставился специально для Хозрева-Мирзы «Кавказский пленник, или Тень невесты, большой древний национально-пантомимный балет Дидло, музыка Кавоса». Прыжки и вальсы были вдохновлены стихами Пушкина. Но Дидло надоел Пушкину. Пушкина в зале не было. Он был на военном театре. На сцене была Катя Телешова, и ее военный, ее пастушеский вальс имел в себе много древнего. Она не была тенью невесты, она была осязательна. Кавказский же пленник только кружился вокруг нее, хватал изредка за талию, поддерживал и потом разводил руками. Два камер-юнкера дышали в креслах так громко, что мешали бы друг другу слушать музыку Кавоса, если б ее слушали. Но и вторая невеста, или кем она там была, но и хор грузинских национальных дев производили впечатление. В средней, царской ложе сидел принц Хозрев-Мирза. Он смотрел на Катю и на вторую невесту. Фаддей и Леночка сидели в рядах. Фаддей долго, перед тем как отправиться на спектакль, негодовал. — Что я за переметная сума, — говорил он, — что я за флюгер такой, чтобы именно пойти на этот спектакль? Я больше крови видал, чем иной щелкопер чернил. Нет-с, дорогие экс-приятели, идите уж сами, — говорил он и одевался перед зеркалом. Чуть не задавив себя галстуком, надутый, злобный, ухватил он Леночку за руку и потащил в театр. Но услышал за собою: «Это Булгарин» — и несколько повеселел. В креслах он толкнул в бок экс-приятеля, что сидел рядом, и шепнул: — Баба какая! Ай-ай. И как пишет хорошо! Экс-приятель скосил глаз: — Пишет? Кто? Телешова? — А что ты думал? Девка преумная, она такие епистолы писала… Она Истомину забьет. — Кого-с? — спросил экс-приятель. — Кавос-то, Кавос, — ответил Фаддей, — да и Дидло постарался. На них зашикали, и Фаддей, помолодев, обернувшись, вгляделся в ложу, в Хозрева (ранее избегал). И почувствовал вдруг легкое, слегка грустное умиление: ведь это принц крови, ведь принца крови прощали, музыка, и Катя, и вообще Россия прощали — вот этого самого принца. Некоторое довольство охватило его: вот согрешил принц, а его простили. И он подумал, что в «Пчеле» следует описать эту пантомиму именно как национальное прощение древнего принца. Наступил антракт. Хозрев-Мирза вышел в залу покурить кальян, попить шербет, поесть мороженого с графом Сухтеленом. Тут Петя Каратыгин нечто надумал. Петя Каратыгин был как вальс, который может принимать разнообразные формы. Он занимался теперь и живописью. Актер, театральный писатель и живописец. Вот, когда антракт кончился, Петя, стоя в местах за креслами, начал постреливать в Хозрева-Мирзу взглядами. Постреливал и рисовал. Когда кончился второй антракт, Хозрев-Мирза был зарисован с некоторой точностью. Сам же Хозрев этого и не знал. Он сидел как на иголках и съел для охлаждения в антрактах на большую сумму мороженого. 17 Дома Петя не пошел в спальную к жене. Рябая маленькая Дюрова хворала, и… близок был, верно, ее час. Он сразу же засел за рамочку. У него была чудесная рамочка, а картинка в рамочке — дрянь. Вот он вынул картинку из рамочки. С утра он и засел, и перерисовал карандашный портретик акварелью на кость, довольно порядочно. Вделал в рамочку, принес на репетицию. Тут его встретил приятель его, Григорьев 2-й, Петр Иваныч, выжига и пьяница, но добрый малый. — Что у тебя? — спросил он. — Да ничего, портретик, — ответил Петя небрежно. — А ну-ка покажи, — сказал Григорьев 2-й. Взглянув на портретик, он долго смотрел на Петю, так что Пете даже стало неприятно. — Ты мужик добрый, — сказал Григорьев 2-й, — а глуп, — и Петя удивился. Тогда Григорьев 2-й сказал: — Глуп. Потому что, если поднести, он за эту штуку червонцев десять прислать может. Они ж ни на волос художества не понимают. — Нет, — сказал Петя, отчасти обидевшись, — не стоит, чего там. — Ну, если ты сам не хочешь, — сказал Григорьев 2-й, — так я, так и быть, пособлю. Я подам Сухтелену в театре, а он его и покажет принцу. Он взял у Пети из рук портретик, так что тот даже испугался несколько, как бы не присвоил Григорьев 2-й портрета. Но Григорьев хоть и был выжига, но добрый малый. Он так и устроил. Подошел к Сухтелену, когда тот пил шербет, и вручил портретик. Тут же Сухтелен отдал принцу, и все персияне стали изумляться. Григорьев 2-й сразу же побежал за кулисы. — Ну, — сказал он, — сделано дело. Только, чур, уговор дороже денег: как пришлет тебе принц червонцы, половина тебе за работу, половина мне за хлопоты. Петя пожалел, что сам не отдал. Заметив это, Григорьев 2-й его приободрил: — Тут ведь, голова, работа ни при чем. Коли б работа у тебя осталась, так что бы ты с нею стал делать? На стенку бы разве повесил. Да и работа, знаешь, не говоря худого слова… Петя из гордости, чтоб не ронять себя, не возразил. Два дня прошли, и Григорьев 2-й пришел к Пете: — Ну что, брат, ничего еще не прислали? — Нет, — ответил неохотно Петя. Григорьев 2-й озаботился: — Работа, главное, не годится. Сухтелен слово скажет и все напортит… Регулярно, как служащий, стал приходить после этого Григорьев 2-й каждые два дня. — Ну что? Все еще нет? — Ннет… — Да ты получил, наверное, брат, ты все шутки шутишь. Не поверил бы с твоей стороны. — Честное слово, — говорил Петя. — Работа плохая, — убивался Григорьев, — так и не пришлют ничего. И Петя обижался. Но работа была вовсе не такая плохая. Дело в том, что принц Хозрев-Мирза заболел. Заболел он не опасно, болезнь его считалась даже смешной между молодежью. Не все женщины были светские. Были еще девицы Безюкины, девица Фауцен и другие. Его на следующий день после «Кавказского пленника» посетил вице-канцлер Нессельрод, сидел очень долго, и к концу визита принц почувствовал жжение. Пятьдесят пиявок в продолжение трех дней, меркурий, шпанская мушка и другие лекарства не принесли ему облегчения. Тогда стал его лечить лейб-медик Арендт, опытный в этом деле врач, — и в неделю исчезло все, как рукой сняло. Как только это совершилось, — принц послал подарок в дирекцию театра на Петино имя. Григорьев об этом пронюхал и тотчас побежал к Пете. Он имел вид не столько радостный, сколько смущенный, и щипал волоски на большой бородавке, которая была у него на подбородке. — Пришел подарок-то, — сказал он Пете. — Ну? — Вот тебе и ну. Табакерка. — Золотая? — спросил Петя живо. — Ну и что ж, что золотая? — ответил злобно Григорьев 2-й. — А делиться-то как? Кому дно, кому крышка? Продать ее нужно. Тут Петя приосанился. — Нет, — сказал он, — не хотелось бы. Я сберегу ее на память. — А уговор? — окрысился Григорьев 2-й. — Мы пойдем к золотых дел мастеру, — благородно, но твердо сказал Петя, — он оценит ее, и я тебе половину выплачу. Тотчас и пошли в театр, получили табакерку и отправились в Большую Морскую. — Сюда? — спросил небрежно Петя и указал на знакомую ювелирную лавку. — Ан нет, не сюда, — ответил с торжеством Григорьев 2-й, — этот мастер тебе, брат, десять рублей скажет за табакерку. Ты с ним, брат, знаком. Петя несколько огорчился. — Куда хочешь в таком случае веди. Слагаю с себя всякую ответственность. Немец-мастер взвесил табакерку. — Двести тридцать рублей ассигнациями, — сказал он равнодушно. — Эх какой, — сказал Григорьев 2-й, — мы ж не продавать ее, понимаешь ли ты, несем, мы ее сами купить хотим. Давай уж настоящую цену. — Двести тридцать, — сказал равнодушно немец. — Ин все триста стоит, — сказал Григорьев 2-й, — видно, что ты, брат, нечестный мастер. Во второй лавке русский мастер дал двести. — Подкупил ты их, что ли, — говорил озабоченно Григорьев 2-й. В третьей лавке еврей-мастер дал сто восемьдесят. — Ты, брат, Христа за тридцать сребреников продал, я тебя знаю, ты мошенник, — сказал ему Григорьев 2-й. Четвертый и пятый дали по сто шестьдесят и сто семьдесят. — Подкупил, — говорил Григорьев 2-й, — не ожидал, брат, подкупил. И когда успел? Петя остановился. — Вот что, — сказал он с достоинством, — я этот портрет делал более из любви к художеству и чувства патриотического. Зайдем в эту лавку, и полно тебе алтынничать. Что он скажет, тому и быть. Не желаешь — воля твоя. Я б и сам, собственно, мог поднести портрет. Григорьев махнул рукой. — Мог, да не поднес. Мастер-немец посмотрел работу, взвесил аккуратно и дал сто шестьдесят. — Разбой, — сказал Григорьев 2-й и побледнел, — ей-богу, разбой. Хлопотал, бегал, и нате, получай на здоровье восемь гривен ассигнациями. Профарфорил я! Ты хоть сам, Петр Андреевич, надбавь. Чего там! Ведь если бы не я, ведь дрянь же портретик. Петя побагровел. — Извольте получить на будущей неделе свои восемьдесят рублей и прекратить немедля профанировать. ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ 1 Разве знает Хозрев, что российский успех не пойдет ему впрок, что он слишком вскружит ему голову и что через пять лет, во время борьбы за престол, ему выколют глаза и он проживет жизнь свою слепым? И знают ли почетные караулы, расставленные у Тифлиса для отдания последних почестей телу Грибоедова, медленно движущемуся к Тифлису, знают ли они, кого они встречают? 2 Ночью были посланы люди к дому российского посольства, которое зияло дырами. В руках у них были фонари и заступы. Начальствовал ими Хосров-хан, шахский евнух. Русское правительство требовало выдачи тела Вазир-Мухтара. Хосров-хан велел копать ров. Вскоре обнаружились черные, полусгнившие тела и части тел. Их выбрасывали на поверхность рва, и они лежали рядом, похожие друг на друга, как будто под одним нумером изготовила их одна фабрика. Только у одних не хватало рук, у других ног, а были и вовсе безымянные, не имевшие названия предметы. Хосров-хан знал, как приступить к этому делу. Он не полагался на себя: он слишком мало видел Вазир-Мухтара, чтобы узнать его. Поэтому он прихватил с собою несколько знакомых армян-купцов, которые утверждали, что узнают Вазир-Мухтара. Они часто видели его в Тифлисе. Когда они говорили так, то воображали человека среднего роста, желтоватое лицо, синевыбритое, вытянутые вперед губы музыканта, глаза в очках. Но когда Хосров-хан и купцы наклонились над не имевшими названия предметами, когда фонарь осветил их цвет и состояние, они отшатнулись и поняли: ничего не узнать. Хосров-хан растерялся. Он велел рыть дальше, перейти на улицу и вскопать канаву. Предметы прибывали. В канаве нашли наконец руку не совсем обычную. Когда фонарь наклонился над нею, она ударила в него светящейся точкой. Хосров-хан вгляделся и увидел бриллиантовый перстень. Он велел отложить руку в сторону. — Аветис Кузинян, — сказал он старому купцу, — узнай теперь, пожалуйста, Вазир-Мухтара. Старый купец взял еще раз фонарь и снова обошел мертвецов. Вместе с ним ходили и другие купцы. — Невозможно узнать, — сказал один из них наконец, и все остановились. — Что же нам делать? — спросил Хосров-хан и сильно побледнел. Аветис Кузинян все еще ходил с фонарем и всматривался. Потом он подошел к Хосров-хану. Он был старый купец из Тифлиса, знавший, что такое товар и как его продают. — Тебе поручил шах отыскать Грибоеда? — спросил он евнуха по-армянски. И в первый раз прозвучало имя: Грибоед. — Так, значит, — продолжал старый Аветис Кузинян, — дело не в человеке, а дело в имени. Хосров-хан еще не понимал. — Не все ли равно, — сказал тогда старик, — не все ли равно, кто будет лежать здесь и кто там? Там должно лежать его имя, и ты возьми здесь то, что более всего подходит к этому имени. Этот однорукий, — он указал куда-то пальцем, — лучше всего сохранился, и его меньше всего били. Цвета его волос разобрать нельзя. Возьми его и прибавь руку с перстнем, и тогда у тебя получится Грибоед. Однорукого взяли, руку приложили. Получился Грибоед. Грибоеда положили в простой дощатый ящик. Его отвезли в армянскую церковь, там его отпели, и там он лежал неделю. Потом взяли тахтреван, наполнили два мешка соломой и установили ящик между двумя мешками, потому что нельзя вьючить ни лошадь, ни осла, ни вола только мертвым. И тахтреван тронулся. Повез его старый Аветис Кузинян и несколько других армян. Вазир-Мухтар был ныне другой: граф Симонич, старый, подслеповатый генерал на пенсионе, был извлечен из отставки и назначен Вазир-Мухтаром. Грибоедов снился по ночам людям. Нине он снился таким, каким сидел с нею на окошке ахвердовского дома. В шлиссельбургском каземате снился он другу молодости Вильгельму Кюхельбекеру, не знавшему о его смерти. Они ни о чем не говорили, и Грибоедов был весел. Катя вдруг задумалась в Петербурге, найдя его записку. Грибоед на арбе, между двумя мешками соломы, медленно и терпеливо ехал к Тифлису. 3 Волы величаво поднимались в гору. Позади, на высоком берегу, была крепость Гергеры, голая, как гора. Впереди — мост, похожий на флейту Пана, быстрая речка играла. Грибоед между двумя мешками приближался к мосту. Верховой в картузе и черной бурке только что переехал мост. Он быстро спускался по отлогой дороге. Поравнявшись стахтреваном, он кивнул на ходу проезжающим и быстро спросил по-русски: — Откуда вы? Аветис Кузинян покивал ему головой и ответил неохотно: — Из Тегерана. — Что везете? — спросил человек, уже проезжая, и взглядом путешественника посмотрел на мешки и ящик. — Грибоеда, — кивнул ему равнодушно Аветис. Лошадь быстро несла человека под гору и вдруг затанцевала, остановилась. Человек натянул поводья. Он всматривался в тахтреван. Волы помахивали хвостами, и виден был передний мешок и двое армян, сидевших сзади. Пушкин снял картуз. Смерти не было. Был простой дощатый гроб, который он принял за ящик с плодами. Волы удалялись мерно и медленно. Он поехал, удерживая коня. Были ощутительны границы опаленной Грузии и свежей Армении. Становилось прохладнее. Лиловые вымена впереди были холмами, дорога — пустой строкой черновика. Река хрипела позади. «Жизнь его была затемнена некоторыми облаками». Тучи сгущались, круглые, осязаемые. «Могучие обстоятельства. Оставил ли он записки?» Дождь начал накрапывать, и вдалеке зарница осветила пунктиром зеленые пространства. Он обернулся. Волы были мухами внизу. Темнело. Дорога была дурная, и конь устал. «Ему нечего более делать. Смерть его была мгновенна и прекрасна. Он сделал свое: оставил „Горе от ума“». Конь брел, спотыкаясь. «Кляча», — сказал Пушкин, затянул ремни у бурки, надел башлык на картуз. Дождь лил… «Мгновенна и прекрасна… Поручим себя Провидению. Бурка не промокнет. Гроб каков! Ящик». Омраченные луга цвели. Плодородие вошло на Востоке в пословицу. Показались груды камней, похожие на саклю. Женщины в пестрых лохмотьях сидели на камне — плоской кровле подземной сакли. Мальчишка с детской шашкой в руке плясал на дожде. — Чаю, — сказал Пушкин, спешился и укрылся под каменный навес. Ему вынесли сыру и молока. Пушкин бросил деньги. Дождь внезапно, как начался, так и кончился. Он поехал дальше и оглянулся. Мальчишка топтался в луже; женщины смотрели ему вслед… «Влияние роскоши и христианства могло бы их укротить, — подумал он, — самовар и Евангелие были бы важными средствами». И вдруг вспомнил Грибоедова. Тонкой рукой прикоснулся к нему Грибоедов и сказал: — Я все знаю. Вы не знаете этих людей. Шах умрет, в дело пойдут ножи. И посмотрел на него. Он был добродушен. Он был озлоблен и добродушен. Он знал, хоть и ошибся. Но если он знал… — зачем… Зачем поехал он? Но власть… но судьба… но обновление… Холод прошел по его лицу. «Мы нелюбопытны… Человек необыкновенный… Может быть, Декарт, ничего не написавший? Или Наполеон без роты солдат?» «Что везете?» — вспомнил он. — «Грибоеда».

The script ran 0.004 seconds.