Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Людвиг Тик - Странствования Франца Штернбальда [1798]
Язык оригинала: DEU
Известность произведения: Средняя
Метки: poetry, prose_classic

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

Письмо молодого немецкого художника другу из Рима в Нюрнберг{63} Дорогой мой друг и собрат! Знаю, что слишком давно уже не писал тебе, хотя часто думал о тебе с нежной любовью; ибо бывают в нашей жизни времена, когда мысли наши летят на крыльях, а все внешнее происходит слишком медленно, когда душа истощает себя в представлениях фантазии, и именно оттого мы обречены на бездействие. Такую пору пережил я, и теперь, когда я внутренне снова несколько успокоился, немедля берусь за перо, чтобы рассказать тебе, мой любимый Себастьян, дражайший друг моей юности, что я перечувствовал и что произошло со мной. Должен ли я, изливаясь в бессвязных восторгах, подробно описать тебе, какова обетованная земля Италия? Здесь все слова будут тщетны, ибо как смогу я, не умея пользоваться языком, достойно изобразить тебе небо, широкие райские просторы, над которыми, играя, пролетает освежающий ветерок? Я ведь и в собственном своем ремесле едва нахожу краски и линии, могущие передать на полотне то, что вижу и чем захвачена моя душа. Но как ни изумительно здесь все на небе и на земле, их все-таки легче представить себе с чужих слов, чем то, что скажу тебе об искусстве. Вы там, в Германии, прилежно пишете свои произведения, ты, милый Себастьян, и наш дражайший учитель Альбрехт Дюрер; но если бы вы внезапно перенеслись сюда, то, право же, вы были бы подобны двум умершим, которые никак не могут прийти в себя, очутившись на небе. Мысленно вижу нашего искусного мастера Альбрехта, который сидит на своем табурете и с детским трогательным усердием что-то вырезает из кусочка дерева, то и дело останавливаясь, чтобы поразмыслить над идеей и ее выполнением, и разглядывая начатую работу; вижу просторную горницу с деревянными стенами и тебя, с неутомимым прилежанием трудящегося над копией, вижу, как входят и выходят младшие ученики, а старый мастер время от времени роняет то мудрое, то шутливое словцо; вижу нашу хозяйку и велеречивого Виллибальда Пиркхаймера, который рассматривает картины и рисунки и заводит оживленный спор с Альбрехтом. И когда я представляю себе все это, то не могу понять, как я попал сюда, и мне делается чудно, как подумаю, до чего здесь все по-другому. Помнишь ли ты еще то время, когда нас только отдали в учение к нашему мастеру и мы даже не знали, что из красок, которые мы растираем, выйдет человеческое лицо или дерево? С каким удивлением смотрели мы потом на мастера Альбрехта, который так хорошо умел находить всему этому применение и без тени сомнения творил свои величайшие вещи. Часто, выходя из мастерской, чтобы купить хлеба или вина, я бы как во сне и порой, глядя на других, не причастных к искусству людей, спрашивал себя, уж не волшебник ли он, что по его воле неживое подчиняется ему и становится как бы живым. Но что сказал бы или почувствовал я, если бы моим детским глазам предстали просветленные лики с картин Рафаэля? Если бы дано мне было их понять, то я наверняка упал бы на колени и вся моя юная душа изошла бы в благоговении, слезах и восторге; ибо у нашего великого Дюрера можно еще увидеть земное, понять, какими путями искусный и умелый человек пришел к этим лицам и к этим идеям; а если пристально вперить глаза в картину, то мы даже как бы можем согнать с нее раскрашенные фигуры и открыть под ними обыкновенную голую доску, — но у этого мастера, мой дорогой, все сделано так удивительно, что ты совершенно забываешь про краски и искусство живописи и только испытываешь сердечное смирение перед небесными и в то же время такими задушевно человечными образами, и любишь их горячей любовью, и отдаешь им свою душу и сердце. Не думай, что это юношеское преувеличение; ты не можешь себе этого представить и понять, пока сам не приедешь и не увидишь. Благодаря искусству, милый Себастьян, жить на этой земле — блаженство; только теперь я узнал, что в нашем сердце живет невидимое существо, которое со всей силой притягивают к себе великие творения искусства. А если признаться тебе во всем до конца, дорогой друг юности (а я должен это сделать, ибо меня принуждает непреоборимая сила), так я люблю одну девушку, она превыше всего дорога моему сердцу, и я, в свою очередь, любим ею. Оттого мой дух парит в непрерывном весеннем сиянии, и в иные часы восторга я сказал бы, что вся вселенная и солнце, и небеса заняли свой блеск у меня, если бы только выражать свою радость таким образом не было чересчур дерзновенно. С глубоким волнением ищу я черты этой девушки в лучших картинах и всегда нахожу их у моих любимых мастеров. Мы помолвлены, и через несколько дней состоится наша свадьба; ты понимаешь, что у меня нет желания возвращаться в Германию, но я надеюсь скоро обнять тебя здесь, в Риме. Я не могу описать тебе, сколь озабочена была Мария спасением моей души, узнав, что я исповедую новую веру. Она часто молила меня вернуться к старой, истинной вере, и ее исполненные любви речи приводили в смятение мой ум и все, что я принимал за свои верования. О том, что я напишу тебе дальше, не говори нашему обожаемому мастеру Дюреру, ибо это причинит боль его сердцу, а пользы от этого не будет ни мне, ни ему. Недавно я пошел в Капеллу, ибо был большой праздник, и там должна была исполняться прекрасная латинская музыка, а может быть, и для того только, чтобы среди молящихся встретиться со своей возлюбленной и очистить свою душу зрелищем ее небесного благочестия. Великолепный храм, огромная толпа народу, которая все прибывала и все теснее окружала меня, блестящие приготовления — все это настроило меня на удивительную сосредоточенность. На душе у меня было очень торжественно, и хотя я, как это обычно бывает в такой сутолоке, не мог ни о чем думать ясно и отчетливо, я был странным образом взбудоражен, как будто и во мне самом должно было произойти что-что особенное. Вдруг стало тише, и над нами медленными, полными, протяжными аккордами зазвучала всемогущая музыка, как будто невидимый ветер повеял над нашими головами; она текла все более мощными волнами, как море, и звуки словно вытягивали всю мою душу из тела. Мое сердце билось, и я чувствовал страстную тоску по чему-то великому и возвышенному. Звучное латинское пение, которое вздымалось и опускалось на волнах музыки, как корабль, плывущий по морю, все выше возносило мой дух. И когда музыка таким образом проникла во все мое существо и пробежала по жилам, тогда я поднял глаза, до сих пор обращенные внутрь себя, и огляделся кругом, весь храм ожил перед моими глазами, завороженными музыкой. В это мгновение она стихла, священник стал перед алтарем, вдохновенным жестом поднял святые дары и показал их всему народу — и весь народ преклонил колени, и трубы и я сам не знаю какие мощные инструменты затрубили и загремели, и возвышенное благоговение пронизало меня до мозга костей. Все вокруг меня пали ниц, и тайная удивительная сила непреодолимо потянула и меня вниз, так что и при напряжении всех сил моих я все равно не смог бы устоять на ногах. И когда я, склонив голову, опустился на колени, а сердце в груди у меня готово было выскочить, неведомая сила снова подняла мой взор; я огляделся вокруг, и мне отчетливо показалось, как будто все эти католики, мужчины и женщины, распростертые на коленях, кто с обращенным в себя взглядом, кто с глазами, устремленными в небеса, истово крестившиеся и бившие себя в грудь, и в молитве шевелившие устами, — как будто все они молили отца небесного о спасении моей души, как будто все эти сотни вокруг меня молились за заблудшую душу, находящуюся среди них, и своей безмолвной молитвой с непреодолимой силой влекли меня в свою веру. Потом я посмотрел на Марию, наши взгляды встретились, и я увидел, как на ее большие голубые глаза навернулись священные слезы. Я сам не знал, что со мной, я не мог выдержать ее взора, я отвернулся, мой взгляд упал на алтарь, и Спаситель с креста посмотрел на меня с невыразимой скорбью, и могучие колонны храма поднимались перед моими глазами, как апостолы и святые и, исполненные величия, смотрели на меня своими капителями, и бесконечный купол храма склонялся надо мной как небосвод, благословляя мое благочестивое решение. После того как торжество было, окончено, я не мог покинуть храм; я бросился на землю в уголке и плакал, а потом с сокрушенным сердцем обошел всех святых, все образа, и мне казалось, что только теперь я могу по-настоящему созерцать их и поклоняться им. Я не мог противостоять этой внутренней силе, дорогой Себастьян, я перешел в ту веру, и на сердце у меня легко и радостно. Меня привела к этому всемогущая сила искусства, и я могу сказать, что только теперь я по-настоящему понимаю искусство. Если ты можешь назвать то, что так преобразило меня, что заговорило с моей душой ангельскими голосами, то дай ему имя и объясни мне меня самого; я же всего лишь последовал своему внутреннему голосу, зову своей крови, каждая капля которой, как мне кажется, стала теперь чище. Ах, разве я и раньше не верил в священные истории и в чудеса, которые кажутся нам непостижимыми? Можно ли по-настоящему понять возвышенную картину и созерцать ее со священным благоговением, если в эту минуту не верить в то, что она изображает? На меня же эта божественная поэзия действует дольше. Хочу надеяться, что твое сердце не отвернется от моего, Себастьян, это невозможно; будем же молиться одному и тому же богу, дабы он и впредь все более просветлял наш дух и изливал на нас истинное благочестие; не правда ли, друг моей юности, все остальное не должно и не может нас разлучить? Будь счастлив и передай сердечный привет нашему учителю. Если ты и не согласен со мной, это письмо все же, несомненно, тебя порадует, ибо ты узнаешь из него, что я счастлив. Арион{64} Стремится в край родимый, милый На утлом судне Арион; Надулись белые ветрила, Простор покоем осенен. Матросов речь бедой чревата: Пока он смотрит на рассвет, Из-за казны своей богатой На гибель обречен поэт. Коварство Ариону ясно — Бери казну, свирепый вор! Поэту горько: безучастна Судьба к нему с недавних пор. Лишь смерть его — злодеи знают — Им даст от кары ускользнуть, И жертву в бездну вод бросают, А судно продолжает путь. Он только лиру золотую, Схватив прекрасной дланью, спас, — И, погрузясь во глубь морскую, Удача канула тотчас. Но Арион звенит струнами — И отозвался небосвод; Певец не борется с волнами, А песню тихую поет:      Лейся, струнный звон,      На волнах;      Чужд мне страх,      Я внезапной смертью не смущен.      Смерть, не страшен      Зов твой мне,      Ведь вполне      Я вкусил на пире жизни брашен.      А волна      Бьет, кидает:      Поглощает      Песнопевца тьма и глубина. Все глубже звуки доносились, И голос волны оковал. Морские твари пробудились На дне, среди пещер и скал. Повсюду, струн заслыша звоны, Чудовища спешат со дна, Плывут зеленые тритоны, Где глубь незыблемо темна. Как не плясать волне и рыбе! Со дня Венериных родин Не слышали морские зыби Напев, пронзавший до глубин. И не страшна певцу пучина! Блуждает взор его хмельной, Плывет он на спине дельфина, С улыбкою звеня струной. Да, стал певцу дельфин слугою! Вот видно берег и скалу… Поэт на бреге под скалою Поет Спасителю хвалу. Он шлет богам благодаренья За то, что минула беда… Того, в чьей власти — песнопенья, Ничто не сгубит никогда.                       Перевод В. В. Рогова ВАРИАНТЫ ЧАСТЬ ПЕРВАЯ КНИГА ПЕРВАЯ 1* …из зыбкой мглы. И тут заблестели золотые маковки церквей Святого Зебальда и Святого Лаврентия, и ароматный воздух, встававший им навстречу с пшеничных полей, окрасился в розовый цвет. 2* …Франц покидал Нюрнберг, великолепный город, где прожил двенадцать лет, где возмужал и превратился из ребенка в юношу, это дружественное обиталище оставлял он сегодня, чтобы в далеких странах умножить свои познания и после всех тягот странствования возвратиться мастером в искусстве живописи. 3* …в селах царила хлопотливая суета, с верхом нагруженные возы с сеном въезжали под навесы, работники и служанки громко распевали песни и балагурили. 4* …сама работа не так тяжела, как наша. Но отчего, милый мой художник, мы всюду видим на картинах лишь кресты, да сцены мученичества, да изображения святых? Отчего полагаете вы, что не стоит труда изображать людей, каких мы встречаем в обыденной жизни, со всеми их смешными чертами и странностями? Впрочем, такую картину, верно, никто бы не купил; да вы и пишете по большей части по заказу церквей и монастырей. 5* …в учение к мастеру Альбрехту; немногочисленные знакомые и состоятельная дальняя родня немного помогали ему деньгами, хотя благодаря щедрости и великодушию его учителя он едва ли в этом нуждался. Уже очень давно он не получал весточки от своих родителей простых крестьян. 6* …Так прошло немало времени, а он все созерцал круглое личико девочки, которое, улыбаясь, сияло, словно полная луна… 7* …ему мерещилось, будто девочка склоняется над ним, чтобы вернуть их ему. Он и сам не знал и не понимал, почему именно этот миг его жизни казался ему таким важным, воистину ее звездным часом, но все… 8* …карета опрокинулась, и двое девушек и старик чуть было не упали, но тут подоспел Франц, он придержал карету, а кучер в это время удерживал лошадей. Франц держал в объятьях более красивую из девушек, по-видимому, госпожу, тогда так другие были ее слуги; ее голова прижималась к его лицу, белокурые вьющиеся волосы, при внезапном падении высвободившиеся из-под богатого, шитого золотом чепца, обвили обоих блестящей сетью, совсем рядом с Францем под зеленым атласным покрывалом вздымалась в волнении и испуге ослепительно белая грудь. Наконец она подняла прозрачные голубые глаза и с улыбкой поблагодарила его. Все сошли на землю, и Франц хлопотал вокруг путешественников, в то время как кучер исправлял повреждение в карете. Прекрасная незнакомка внимательно разглядывала нашего друга, он казался более напуганным, нежели она, он взволнованно умолял ее прийти в себя. Штернбальд сам не знал, что говорил; встретившись взглядом с ее голубыми глазами, он покраснел; старик разговаривал со служанкой. Незнакомка оперлась на руку Франца, словно бы утомленная, и они вместе вошли в церковь; она преклонила одно колено и, обратившись в сторону алтаря, перекрестилась с видом весьма набожным, что замечено было всеми прихожанами, потом встала и произнесла: — Какой прекрасный, какой трогательный алтарный образ! — Да, — сказал Франц вне себя от восторга, а она продолжала: — Наверняка кисти Дюрера или кого-нибудь из его учеников, прекрасные вещи созданы немцами. Франц умолк, его пронизал трепет. Карету между тем починили, они вышли из церкви, и Францу сделалось страшно при мысли, что вот сейчас она уедет; они немного прогулялись в благоуханной тени дерев, а из церкви до них доносилось пение. Но вот незнакомцы снова сели в свою карету, молодой живописец почувствовал, как сердце его забилось сильнее, прелестное создание поблагодарило его 9* …лесной рог, слышанный в детстве. На листочке было написано: «Эти цветики я получила от прелестного милого мальчика, когда шести лет первый раз проезжала через Мергентгейм». 10* …держу в руках бесценный дар. Это для тебя, посланница небес, я выставил первую свою картину, твоему взгляду суждено было осветить ее, она снискала твою благосклонность, и ты в богобоязненном смирении сердца преклонила перед ней колена. КНИГА ВТОРАЯ 1* Глава первая Путь Франца Штернбальда в Нидерланды лежал через Ашаффенбург и древний Майнц, вниз по течению Рейна. Всюду он осматривал памятники немецкого и нидерландского искусства, он созерцал их, сопереживая и восхищаясь. Особенно поражали его стародавние работы Яна ван Эйка{65}, который давным-давно открыл искусство масляной живописи, распространив его среди своих собратьев, привлекали Франца также работы мастеров нынешних — Луки Лейденского, Энгелбрехта и Яна ван Мабюсе. У всех у них он чувствовал некое родство с художественной манерой Дюрера, хотя мысли и наблюдения над тем, как подходит к своему сюжету, как видит человеческое тело или природу каждый из этих художников, также возникали у него в изобилии. 2* …и переждать полуденный зной. И среди этих размышлений то о портрете незнакомки, то о картине, усталый после нынешнего длительного перехода, он вдруг заснул сладким сном в торжественной полуденной тишине, лишь изредка нарушаемой шелестом дерев. Монотонное журчание дальнего ручья было ему колыбельной песней. 3* …осенний ветер гулял по поляне. Он содрогнулся, точно в лихорадке, и не без страха взглянул на небо, ибо на горизонте, где только что скрылось солнце, мерцали устрашающие медно-красные облака, кое-где отливающие лиловым и синим. В их кровавом отсвете сам город, казавшийся столь привлекательным в лучах полуденного солнца, выглядел нагромождением пустынных скал. Словно предчувствуя большую беду, Франц зашагал вперед. Вдруг он вскрикнул и остановился. Он хватился альбома незнакомки и отчетливо вспомнил, что забыл его на траве. С трепетом поспешил он обратно. Сумеет ли он его найти? А вдруг какой-нибудь случайный путник, какой-нибудь крестьянин, работавший в поле, тем временем уже заметил и поднял блестящий предмет? Он приблизился к большому дереву, вглядываясь с таким напряжением, что глаза уже ничего не различали, скромная травка представлялась ему заколдованной чащобой, ревниво скрывавшей его сокровище. И тут блеск золотой оправы как бы послал ему приветливую улыбку, он нагнулся, опустился на колени и прижал драгоценную книжицу к губам, к сердцу, к глазам. Ибо у него было такое чувство, будто он нашел прелестную незнакомку, любовь побуждала его верить в чудеса, и он счел эту находку счастливым предзнаменованием того, что и прекрасная обладательница сокровища не навеки потеряна для него. Он пошел к городу. 4* …леса и горы, удивительные замки и чудесные сады, где росли невиданные цветы и благоухали деревья; ему казалось, что он видит озера, по которым плавали сверкающие лебеди, а вдалеке проходили корабли, видит лодку, уносившую его вместе с возлюбленной, очаровательных русалок, которые мелодично дули в изогнутые раковины, как в музыкальные инструменты, и протягивали им в лодку водяные лилии. «Ах там! — вскричал он, — там, быть может, родина всякого томления, всех желаний: потому-то столь сладкая грусть, тихий восторг нисходят на нас, когда полная золотая луна, кроткое светило, поднимается по небесному своду и проливает на нас свое серебряное сияние. Да, она ждет нас, она уготовала для нас счастье, а смотрит на нас так печально потому, что нам пока еще приходится прозябать в сумерках земли. Он закрыл глаза. 5* …необходимо душевное спокойствие. Недавно один путешественник рассказывал мне нечто подобное про великого мастера Леонардо да Винчи: хотя ему ведомы были глубочайшие тайны, а также все приемы искусства, он так же часто пребывал в нерешимости и робости, предавался раздумьям, отказывался от своих решений и заново начинал изучать предмет; и ведь правда, весьма жаль, что при его мастерстве, при его долгой жизни он создал так мало картин? Те немногие его творения, которые мне пришлось видеть, заставляли меня горько сожалеть о том, что он не посвятил свою жизнь одной лишь живописи. 6* …итальянец никогда не будет чувствовать по-немецки. И потому надо при первом же взгляде на любую картину видеть, на какой почве она произросла; мы становимся чем-то, если выражаем себя в полную меру, а не вполсилы, так думали и старые итальянские мастера. 7* Милый мой Штернбальд, несомненно, статуи, которые теперь раскопали и которых находят все больше и больше, — это не наше дело; многие умники мнят о них бог весть что, а мы уже вовсе не разумеем этих древностей, наш предмет — родная северная природа. 8* …холмы и перелески, а на горах вдалеке странной, бросающейся в глаза архитектуры замок. Все так, словно мертвая природа созерцает оттуда всю человеческую жизнь. Полагаю, что найдутся такие люди… 9* …стыдился своей мысли. Он нашел себе попутчиков, с которыми за недорогую цену мог добраться до Антверпена, отъезд был назначен на завтра, Франц отправился к мастеру Луке, чтобы проститься с ним и поблагодарить его, и каково же было его удивление, когда он отворил дверь мастерской и увидел не кого иного, как своего учителя, своего безмерно любимого Дюрера. 10* …восстановить свое здоровье, особенно его друзья, прежде всего Пиркхаймер, настаивали на такой поездке, беспокоясь, быть может преувеличенно, о его самочувствии; от Себастьяна он привез Францу письмо… 11* …что скажет на это наша гостья из Нюрнберга? — Насчет этого не беспокойтесь, — сказала красивая гостья, — мы можем просто поболтать между собой, потому что мой муж пришел сегодня сюда только ради знаменитого немца, хотя у него были неотложные дела; да и вообще он из тех, кто готов вечно слушать разговоры об искусстве и книгах, его совсем не волнует, что происходит в мире, разве только опять… 12* …которых нет на той первой картине. Иногда, развивая свое искусство, мы делаем шаг назад: недавно я снова увидел одну из старых картин Вольгемута, и в ней сияла такая прелесть и нежная трогательность, каких, я уверен, мне не удалось бы выразить, потому что моя манера сильнее и жестче. — Да, да, — произнес Лука задумчиво, — что-то в этом есть, ведь один человек сказал мне даже, что мои картины не могут сравниться с работами старого Яна ван Эйка. Кто знает, какие странные создания и несуразные мнения не возникнут в мире после нас. — Я смирюсь с тем, — продолжал Дюрер, — что… 13* …обернуть к вящей пользе. Дюрер рассказал, что проезжал через селение, где жила приемная мать Франца, он видел там новый алтарный образ и, хоть и указал на некоторые ошибки в технике, в остальном хвалил все, в особенности идею двойного освещения, ему самому она никогда не приходила в голову, он вспоминал, какое благочестивое волнение вызывала кроткая прелесть этой картины. Заключил он свою речь такими словами: — Воистину, мой милый Франц, ты уже сейчас превзошел мои ожидания, и я рад до глубины души, что вырастил такого ученика. 14* …поговорить на свободе, гость поспешил по своим делам в город, а Лука вернулся в свою мастерскую. Глава четвертая Францу хотелось побыть одному; захватив письмо Себастьяна, он сошел в маленький садик за домом мастера Луки. Все растения содержались здесь в образцовом порядке… 15* …Он здешний горожанин, сапожник. Однако, на мой взгляд, поэзия должна быть иной, нежели какова она в его стихах. Где найти в немецком ли, в любом ли другом языке то, что бы полностью подкрепило и насытило мою жаждущую душу? Прощай… 16* …он чувствовал себя совсем одиноким на белом свете; ему не хотелось говорить себе об этом, но его сердце отвернулось и от веселости Луки и от мудрых утешений Себастьяна, — ведь им обоим томление его сердца представлялось отчаянием. Как не удивляться юности… 17* …пробуждается во мне. Так, я уже изъездил всю Испанию, видел Валенсию и чудесную Гранаду с ее великолепным дворцом, чужеземными, странными обычаями и одеяниями, я вдыхал воздух елисейских полей Малаги и знаю горы Монсеррат с их монастырями и поросшими лесом вершинами. 18* …настолько занимал его портрет. — Я уже говорил, — перебил тут Вансен, — что живопись пользуется огромным влиянием на нас, так должно быть, и этот портрет был написан превосходно. Но скажите же: откуда родом был этот дворянин? — Как сказать… 19* …и откажется от этой странной затеи. — Я бы решился кое-что сказать по этому поводу, — добавил Штернбальд, — если бы только не боялся прервать рассказ. Рудольф посмотрел на него с усмешкой… 20* …либо не вернусь совсем… Ты слыхал когда-нибудь удивительную историю Готфрида Руделя?{66} — Нет, — смущенно ответил Леопольд. — Ну так я расскажу ее тебе, — сказал влюбленный, — ибо она утверждает меня в моем чувстве, которое тебе кажется таким ни на что не похожим и нелепым. — Погодите, — воскликнул Вансен, — этак вы совсем собьете нас с толку, если в одну историю вклинится еще другая. — Ну и какой в этом вред? — спросил Флорестан. — Лишь бы она была занимательна и помогала скоротать время. — Однако я опасаюсь, что она не будет для нас занимательна, — сказал рассудительный Петерс, — ибо мы совсем запутаемся, а поскольку все это и так уж не слишком интересно нам, вставной эпизод лишь ухудшит дело. — Но что же я могу поделать, — возразил Рудольф, — если как раз тогда влюбленный мечтатель действительно рассказал другу эту историю? Я ведь должен придерживаться истины. — Ладно уж, рассказывайте, если вам угодно, — сказал Вансен, — попотчуйте нас новой историей, но только с тем условием, чтобы из этой истории уже больше не вытекала еще одна, ибо иначе все это грозит затянуться до бесконечности. — Итак, — продолжал Флорестан, — мечтатель Фердинанд стал рассказывать своему благоразумному другу Леопольду историю Готфрида Руделя и начал следующими словами: «Этот Рудель, да будет тебе известно, дорогой друг, был одним из провансальских поэтов в те благодатные времена, когда весь мир объединяли песни и сладчайший язык, когда людей объединяло страстное томление, разные страны — рыцарское сословие, а восток и Европу — священные войны. Этот певец Готфрид, сам дворянского происхождения, так прославился своими восхитительными песнями, что снискал расположение вельмож и графов, и один владетельный князь добивался его дружбы и не желал расстаться с ним. Случилось так, что паломники, возвращавшиеся из святой земли, среди других чудес, увиденных ими в чужеземных странах, назвали и графиню Триполитанскую и описали ему ее высокую добродетель, ее красоту и ее очарование. Он встречался с другими путешественниками, побывавшими в тех краях, и снова и снова расспрашивал о графине, и снова они в восхищении прославляли ее неземную красоту. Эти описания настолько воспламенили его воображение, что он воспел хвалу этой даме под свою лютню. Один из друзей, превознося его песню, сказал ему как-то шутя: «Ты в восторге, поэт, неужто твоя любовь может перелететь море, неужто ты можешь любить, не зная своего предмета, ни разу не увидев своей возлюбленной земными своими глазами?» «Разве оттого, что она живет в моей душе, живет у меня внутри, не обладаю я ею в большей мере, чем кто бы то ни было? — так же шутя ответил певец. — Поверьте, друзья, — продолжал он, — о подобных удивительных явлениях я мог бы порассказать вам чудеса». Вансен хмыкнул, Штернбальд с улыбкой кивнул рассказчику, а тот, нимало не смущаясь, продолжал: — Но очень скоро ему стало не до шуток. Непостижимая тоска по далекой, никогда не виденной им даме охватила и пронзила грудь поэта; как ручьи впадают в реки, а реки — в море, так и все силы души его стремились навстречу Единственной, Незнаемой. Он не мог больше усидеть на месте, какая-то сила гнала его в дальний путь. Друзья просили его, князь-покровитель заклинал остаться — тщетно! Если они не хотят его смерти, отвечал он, пусть разрешат ему поступать, как ему угодно. Он взошел на корабль. Ему казалось, что ветер гонит корабль недостаточно быстро, ему хотелось наполнить паруса песнями своей страстной тоски и окрылить судно своими мыслями, чтобы оно мчалось с тою же скоростью, что и они. Он пел бесконечно прекрасные песни о своей возлюбленной и восхвалял ее красоту, сравнивая ее со всем, что есть прелестного и восхитительного в небе и на земле, в воздухе и в море, и превознося надо всем. Но сердце его не выдержало; он слег тяжело больной, когда матросы уже различали с мачты вдали — очень, очень далеко — туманную полоску желанного берега. Он собрался с силами и встал, глаза его напряженно всматривались, душой он был уже на берегу. Корабль вошел в гавань, чужеземный народ устремился к нему, желая узнать новости из христианского мира. Сама принцесса прогуливалась невдалеке в тени пальм. Ей принесли весть об умирающем и она поспешила на корабль. Поэт сидел, опершись о плечо друга, и тут ему воочию явились блестящие глаза, нежные щеки, свежие губы, пышная грудь — все то, что он так часто воспевал в своих стихах. «О, как я счастлив, — воскликнул он, — что перед тем, как закрыться навеки, мои глаза увидели во плоти то, что представлялось моему мысленному взору, и что действительность превзошла плод моего воображения. Именно так будет с нами, когда все прекрасное сбросит завесу и предстанет перед нашим освобожденным от телесной оболочки взором». Друг в слезах поведал ей, кто этот человек, который в молитвенном поклонении бросился к ее ногам, она знала его имя, и не один крылатый звук его песни уже перелетел через море и достиг ее ушей; она склонилась к нему и подняла его, он оказался в ее объятьях, сладчайшая улыбка играла на его бледном лице в память о его блаженстве — ибо он был уже мертв. «Теперь никто больше не любит меня, так любить никто на земле неспособен», — вздохнула принцесса, она поцеловала — в первый и в последний раз — немые уста, с которых некогда слетало так много прекрасных песен, и приняла монашеский обет. — И ты веришь хоть одному слову из этой старой сказки? — вскипел Леопольд. — Ничего такого не может быть, это противоречит природе, это всего лишь лживая побасенка, сочиненная праздным лентяем. — В самую точку, — сказал Вансен. — Ничего подобного никогда не было. — Просто непостижимо, — заметил Петерс, — как только может ум человеческий додуматься до подобной глупости; но еще более удивительно, что другой сумасброд находит в этом безумном бреде утешение. — А не все ли равно, было ли это на самом деле или придумано? — возразил немного взволнованный Штернбальд. — Да и кто сочинил все это? Не кто иной как сама любовь, а ведь любовь удивительнее и чудеснее всего, что могут рассказать о ней все стихи и песни вместе взятые. — Если вы в вашей живописи так же увлекаетесь неестественным, — сказал Вансен, — откуда же вы черпаете свои краски и фигуры, мой юный друг? — После этого рассказа, — снова заговорил Флорестан, — Фердинанд от души заключил друга своего в объятья. «Отпусти меня»… 21* …пустой и пресной. Ибо из красок, из красоты, как из лопнувшей весенней почки, снова прорастало томление и обволакивало его благоуханными цветущими ветвями. Спасения не было, он снова должен был верить в нее, желать ее и искать. «Куда»… 22* …Она поведала, что тот самый молодой рыцарь, от которого сегодня спас ее Фердинанд и который живет по соседству, заказал ее портрет; она сирота, воспитали ее бедные люди, но она решилась бежать из этих мест, вынуждаемая к этому любовью рыцаря, ибо его страсть, его хвалы ее красоте не вызывают в ней ничего, кроме глубочайшей досады. Поэтому, сказала она в заключение, я решила совершить паломничество… 23* …Отшельник внимательно поглядел на нее. — Откуда, прекрасное дитя, у вас эти серьги в искусно сделанной оправе? — спросил он после некоторого колебания. Леонора ответила: — Мои приемные родители еще в детстве вдели их мне в уши и заклинали меня хранить их, как талисман, ибо это память об одном чрезвычайно достойном человеке. — Ты — моя дочь… 24* …— Но что толку печалиться? Они сидели под деревом, и теперь Рудольф встал. — Прощай, — быстро проговорил он, — сейчас слишком холодно, чтобы сидеть; мне еще далеко идти, девушка будет меня ждать, я уговорился с ней на пути в Англию. Встретимся в Антверпене. Он поспешил прочь, а Франц продолжал свой путь к городу, но поскольку дни уже стали короткие, ему пришлось заночевать в селении, не доходя Антверпена{67}. 25* Глава седьмая Тем временем Рудольф приехал в Антверпен, и так как зима уже близилась к концу, они решили вскоре покинуть город. Франц был занят тем, что заканчивал несколько заказанных ему картин и в том числе портрет дочери Вансена, которая хоть и оправилась от болезни, но выглядела такой же недовольной и невеселой, какой была уже долгое время. Когда в следующий раз у Вансена собрались гости, не успел Франц войти в дом, как хозяин отозвал его в сторонку и сказал: — Когда все будут расходиться, задержитесь, мне надо потолковать с вами о чем-то важном. Все вошли в залу и снова завели речь об искусстве, и старик, недавно бывший столь суровым, сегодня охотно прислушивался к суждениям других. Один почтенный человек, тоже собиратель картин, сказал: — Я думал о вашем недавнем споре, он даже привел меня в умиление, и у меня в руках письмо, вернее, рассказ одного моего друга из дальних краев, этот рассказ я сегодня прочитаю вам, ибо в нем по преимуществу идет речь о том же, что было и предметом того недавнего разговора, а именно — как тяжело бывает подчас художнику навсегда расстаться с любимым творением, плодом своего усердного труда. Мой друг тоже восторженный поклонник искусства, у него большое собрание картин, и он потому послал мне этот рассказ, что мы часто, и уже много лет, обмениваемся мнениями о подобных предметах, впрочем, я не берусь судить, в какой мере рассказ соответствует истине, как знать, быть может в нем есть доля вымысла, прибавленная для того, чтобы яснее осветить главную мысль. Старик и все остальные просили его поскорее начать, в особенности любопытно было Штернбальду, и вот тот почтенный человек достал несколько исписанных листков и прочел{68}: Я привычным путем направлялся в лес, заранее радуясь, что теперь уж картина, изображающая святое семейство, должно быть, закончена. Меня сердило, что живописец так долго медлил, что он все еще не уступал моим настойчивым просьбам поскорее закончить картину. Люди, попадавшиеся мне навстречу, отрывочные разговоры, которые я слышал по дороге, — ничто не интересовало меня, ибо не относилось к моей картине; весь внешний мир был для меня теперь всего лишь привеском к искусству, в лучшем случае пояснением этого любимого моего занятия. Мимо меня прошло несколько старых бедняков, но среди них не было никого, кто мог бы послужить моделью для Иосифа, ни одна девушка не напоминала лицом девы Марии, две старухи посмотрели на меня, словно не осмеливались попросить милостыню, но лишь много позднее мне пришло на ум, что я мог бы принести им радость мелкой монетой. Был ясный день, но солнце почти не проникало в сумрак леса, лишь кое-где проглядывала светлая лазурь. Я думал: «О, сколь счастлив этот художник, который здесь, в одиночестве, среди прекрасных скал, среди могучих деревьев ожидает своего вдохновения, который далек от мелочных человеческих занятий, который живет лишь ради своего искусства, только его видит глазами и душой. Он — счастливейший среди смертных, ибо те восторги, которые посещают нас лишь на мгновения, в его маленьком домике живут постоянно, божества сидят с ним рядом, таинственные предчувствия, нежные воспоминания незримо витают вокруг него, волшебные силы движут его рукой, создающей чудесное творение, которое еще раньше являлось ему в мечтах, а теперь приветливо выступает из тени, незримо удерживающей его». Размышляя таким образом, я достиг жилища, расположенного в отдалении, среди леса. Дом стоял на широкой открытой поляне, позади него поднимались высокие скалы, на которых шелестели ели, а наверху шевелился под ветром кудрявый кустарник. Я постучал в дверь хижины. Там были двое детей художника, сам же он пошел в город за покупками. Я сел, картина стояла на мольберте, она была закончена. Она превзошла все ожидания, мои глаза не могли оторваться от прекрасных фигур; дети играли вокруг меня, но я не обращал на них внимания; потом они рассказали мне о своей недавно умершей матери, они показали на мадонну, которая, по их словам, была так похожа на нее, что они как будто видели ее живую. «Какой прекрасный поворот головы! — воскликнул я. — Какой продуманный, какой необычный! Ничего лишнего и вместе с тем какая великолепная полнота!» Картина становилась мне все милей, мысленно я уже видел ее на стене своей комнаты, видел своих восхищенных друзей, собравшихся перед ней. Все остальные полотна, стоявшие вокруг в комнате художника, казались мне по сравнению с ней незначительными, ни одно не было столь глубоко одухотворено, так всецело наполнено жизнью и душой, как то, которое я уже считал своим. Дети тем временем разглядывали незнакомого человека, каждое мое движение удивляло их. Картины, краски были для них повседневностью, они не находили в них ничего особенного, но тем более примечательны были для них такие предметы, как моя одежда, моя шляпа. Но вот появился старик с корзиной, полной съестных припасов, он был зол, что еще не пришла старуха из соседней деревни, которая стряпала для него и детей. Он дал детям фруктов, нарезал им хлеба; взяв еду, они выскочили за дверь и вскоре с шумом исчезли в кустах. — Я очень рад, — начал я, — что вы закончили картину. Она очень удалась вам, я сегодня же пришлю за ней. Старик долго внимательно рассматривал ее, потом сказал со вздохом: «Да, она готова, бог знает, когда я снова смогу написать такую же; но сделайте мне одолжение, пусть она постоит еще до завтра, чтобы до того времени я мог еще посмотреть на нее». Нетерпение мое было слишком велико, я хотел как можно скорее забрать ее, и художнику пришлось в конце концов смириться. Я начал отсчитывать деньги, и тут художник вдруг сказал: «Я передумал, я никак не могу продать вам ее за такую небольшую цену, как предыдущую». Я удивился, я спросил его, отчего именно с меня он хочет начать оценивать свои вещи дороже, но это не сбило его с толку. Я сказал, что если он будет настаивать и упрямиться, картина, верно, останется висеть у него, ибо заказал ее я, и никто другой ее не купит, как у него уже бывало с другими картинами. Но он ответил коротко: сумма мала, ее следует удвоить, это не слишком дорого, а впрочем, не надо его больше мучить. Меня рассердило, что художник совсем не принял во внимание мои доводы, я молча покинул его, и он остался задумчиво сидеть в кресле перед моей картиной. Я не понимал, как человек, теснимый бедностью, может быть столь упрям, столь далеко заходить в своей неуступчивости, хотя при этом он не извлекает никакой пользы из своего труда. Желая рассеять свое раздражение, я отправился бродить по полям. Гуляя, я наткнулся на стадо овец, мирно пасшееся в тихой долине. Старый пастух сидел на небольшом холмике, погруженный в себя, и я заметил, что он тщательно вырезает что-то на палке. Когда я подошел ближе и поздоровался, он поднял глаза и дружелюбно ответил на приветствие. Я спросил его, что он делает, и он ответил, улыбаясь: «Смотрите, господин, сейчас я закончил небольшую вещицу, над которой трудился непрерывно почти полгода. Иногда бывает, что богатым и знатным господам нравятся мои вещицы и они покупают их у меня, чтобы облегчить мне жизнь, потому я делаю такие штуки». Я посмотрел на палку, набалдашником у нее служил вырезанный дельфин очень хороших пропорций, на котором сидел верхом человек и играл на цитре. Я понял, что он должен изображать Ариона. Старик очень искусно и тонко соединил рыбу с палкой, можно было удивляться, каким терпением и одновременно ловкостью должны были обладать пальцы, чтобы так точно вырезать фигуры и все их изгибы и вместе с тем придать им такой дерзкий и свободный полет. И подумать только, что стоящая такого труда и старания вещица представляла собой всего лишь набалдашник на обыкновенной палке! Старик продолжал рассказывать, как он неожиданно услышал песню об этом дельфине и Арионе, и с тех пор она так запала ему в душу, что он просто не мог не вырезать Ариона на дельфине. «Как удивительна и прекрасна, — сказал он, — история о том, как человек погибал в бурных волнах, но рыба так полюбила его за его песни, что вынесла на берег. Я долго ломал голову над тем, как мне показать море, чтобы видно было, в какую беду попал Арион, но это было совершенно невозможно, если бы я изобразил еще и море штрихами и резьбой, то получилось бы не так художественно, как сейчас, когда палка соединяется с изображением изящным хвостом рыбы». Он позвал мальчика, своего внука, игравшего неподалеку с собакой, и велел спеть старинную песню; и тот запел на несложный мотив следующие слова. Арион      Вверяясь вольному разбегу Волны стремительной морской. Плыл Арион к родному брегу. И над волнами был покой.      А корабельщиков коварных Богатый соблазняет груз. Среди просторов лучезарных Убить хотят питомца муз.      Поэт готов отдать им злато. К ним обращает он мольбу И, счастьем взысканный когда-то. Винит враждебную судьбу.      Нет состраданья в злобном хоре; На гибель мигом обрекли. Столкнули беспощадно в море; Корабль скрывается вдали.      С несчастным лира неразлучна. Парит она в его руке; Он тонет с песней сладкозвучной. В предсмертной сетуя тоске.      С волной бороться забывает. И песня нежная слышна. Которой небо подпевает. Пока поет ему струна.           Лира, пой со мной!           Я тону.           И ко дну Я иду с тобой, как в край родной.           Смерть, отраден           Мне твой зов!           Я готов Умереть, я был до жизни жаден.           Бей меня           С громким плеском.           С грозным блеском В сумрачной пучине хороня.      Седые волны укрощая. Звучал его певучий стих; Глубинам гибельным вещая. Будил он жителей морских.      Решившись вынырнуть впервые. Когда раздался дивный звук. Зеленые и голубые Сновали чудища вокруг.      Играли в пляске возбужденной На гребне пляшущей волны. Как будто вновь новорожденной Венерою восхищены.      На эту дивную картину Глядит ликующий певец; Дельфин ему подставил спину: Пленен мелодией пловец.      На берегу гостеприимном. Где в скалах тишина царит. Певец счастливый новым гимном За перевоз благодарит.      Спасенный от могилы влажной. Поэт благодарит богов; В союзе с музою отважной Страшиться нечего врагов. Мальчик спел песню просто и непритязательно, неотрывно глядя на искусную работу деда. Я спросил пастуха, сколько он хочет за свою палку, и низкая цена, которую он запросил, привела меня в изумление. Я дал ему больше, чем он хотел, и он был вне себя от радости; но он еще раз взял у меня из рук палку и внимательно посмотрел на нее. Он чуть не плакал, говоря: «Я так долго вырезал эту фигуру, а теперь должен отдать ее в чужие руки; это, быть может, последняя моя работа, ибо я стар, и пальцы у меня начинают дрожать, больше мне не сделать ничего столь же искусного. Много вещей я вырезал, но никогда еще не работал с таким усердием; это моя лучшая вещь». В умилении я попрощался и направился в город. Чем ближе подходил я к воротам, тем больше смущало меня и казалось нелепым, что я шагаю с такой длинной палкой. Я думал о том, какое впечатление произведу я на встречных, среди которых может быть много знакомых, шествуя по улицам с этой длинной дубиной, заканчивающейся большой, тяжелой фигурой. Делу легко помочь, подумал я про себя, и уже схватил набалдашник в кулак, чтобы отломать его и сунуть в карман, а палку выбросить в поле. Но я удержался. Сколько времени и труда, подумал я, потратил ты, старик, чтобы соединить искусно вырезанную рыбу с палкой, было бы гораздо легче вырезать фигуру отдельно, и каким жестоким показалось бы тебе, что я теперь из ложного стыда собираюсь уничтожить самое удачное в твоем трудном деле. Я корил себя за такое варварство и в этих мыслях незаметно достиг городских ворот. Меня не пугало теперь, что люди пристально смотрели на меня; палку в целости и сохранности я поместил у себя в комнате среди других произведений искусства. Правда, здесь эта работа не так хорошо смотрелась, как там, в чистом поле, но меня сейчас до глубины души трогало неутомимое прилежание, эта любовь, которая в течение стольких дней соединялась с безжизненным деревом, с неблагодарной материей. Созерцая Ариона, я вспомнил о художнике. Теперь меня мучила совесть, что я расстался с ним столь враждебно. Ведь и он также сроднился с творением своих рук и фантазии, которое ему теперь приходилось за бесценок отдать чужому человеку. Мне было стыдно пойти к нему и признаться в своем раскаянии, но тут перед моими глазами встали фигурки бедных детей, я увидел скромное жилище удрученного заботами живописца, представил себе, как он, покинутый всем светом, ищет дружеского участия у деревьев и соседних скал. «Как одинок художник! — вздохнул я громко. — С ним обращаются лишь как с драгоценной машиной, создающей произведения искусства, которые мы любим, не думая об их создателе! О, проклятый, низкий эгоизм!» Я бранил себя за свое самолюбие, которое в этот день дважды чуть не толкнуло меня на варварство; еще до захода солнца я отправился в лес. Когда я подошел к дому, я услышал, что старик музицирует: он наигрывал печальную мелодию и пел. Когда весь мир враждебен. Мне твой сияет взор; Мария, как целебен. Как на подмогу скор Твой взор, хотя враждебен Весь мир мне с давних пор. Сердце мое забилось, я дернул дверь и увидел, что он сидит перед картиной. Со слезами упал я к нему на грудь, и он сначала не знал, как это понять. «Мое жестокое сердце смягчилось, — воскликнул я, — простите меня, я был неправ сегодня утром». Я дал ему за его картину гораздо больше, чем он запросил, чем он ожидал, он коротко поблагодарил меня. «Вы мой благодетель, а не я ваш, — продолжал я, — я даю то, что вы могли бы получить от всякого, вы же дарите мне самые драгоценные сокровища своего сердца». Художник сказал: «Разрешите мне изредка, когда это вам не помешает или когда вас не будет дома, приходить к вам и смотреть на мою картину. Непреоборимая тоска гложет мое сердце, силы мои угасают, и она, быть может, последнее созданье моих рук. К тому же мадонна похожа на мою покойную жену, единственное существо, которое любило меня на этой земле; я долго над ней работал, в этой картине запечатлено мое лучшее искусство, самое сердечное мое прилежание». Я снова обнял его; каким душевно обездоленным, каким покинутым, обиженным и одиноким казался мне теперь тот самый человек, которого утром еще я почитал достойным зависти! С того дня он стал моим другом, мы часто наслаждались его картиной, сидя рядом, рука об руку. Однако он был прав. Спустя полгода он скончался, немало начатых им работ остались незавершенными. Остальные его полотна были проданы с торгов, многое приобрел я. Сердобольные люди взяли к себе его детей; я тоже помогал им. Поденщик с семьей живет теперь в хижине, что некогда была прибежищем искусства, где приветливые лица смотрели на вас с полотен. Я часто прохожу мимо, слышу доносящиеся из хижины голоса, часто вижу я также и старого пастуха. Всякий раз, как вспомню я этот день, меня охватывает сильнейшее волнение. Штернбальд плакал, а Вансен сказал: — Да, такое достойно сожаления, и я всегда охотно помогаю художникам и даю им заказы; искусство в жизни человеческой — то же, что весна в природе. — Помимо той мысли, которой посвящен рассказ, — не буду вдаваться в то, насколько автор тут откровенен, — сказал старик, — эта история показывает также, насколько себялюбивым могут сделать человека, казалось бы, нежнейшие чувства, и если б у меня было желание поспорить, я мог бы истолковать этот рассказ как подтверждение тех естественных мнений, которые я тут высказывал, хотя на первый взгляд он именно против них в первую очередь и направлен. И так почти все в нашей жизни можно истолковать по меньшей мере двояко, и следовало бы привыкнуть смотреть на вещи с разных, подчас противоположных сторон. После ужина остальные гости удалились, а Франц остался и, по знаку Вансена, последовал за ним в один из внутренних покоев. — Давно уже, — начал старик, — мне хотелось поговорить с вами об одном деле, да все не представлялось подходящего случая и времени. 26* …служить искусству. Вам не придется трудиться ради денег, что вы столь трогательно представили нам как величайшее несчастье для художника и так разволновали меня самого, вы станете известным… 27* …Золотое счастье вдали. — Моя жизнь начинает походить на жизнь, — воскликнул он, — начинает складываться так, как я страстно мечтал с детства, любовь и благожелательность встречают меня с рогом изобилия в щедрых руках, которые защитят меня от горя и унижений. И что же, что внутри у меня противится этому? Ночной кошмар, призрак, сновидение, полное фантастических, нездешних чудес. И сколь же мягко пробуждает меня судьба от моих невозможных сновидений и грез! Я был бы безумцем, если бы променял надежное и драгоценное благо на тень, вернее даже на тень тени. Он подумал о том, с каким страстным нетерпением ждет Сара его ответа, и сколько страданий перенесла она, скрывая от него свои чувства; ему казалось, будто он в долгу перед милой девушкой за все, чего она натерпелась из-за него, и он обязан возместить ей это; в таком настроении… 28* …когда мои прекрасные мечты останутся в прошлом? Он твердо вознамерился открыто поговорить с девушкой, надеясь, что эта беседа подскажет ему решение. С нелегким сердцем свернул он в переулок, с трепетом увидел дом и вошел в него, но когда поднимался по лестнице, ощутил прилив мужества, как будто у него появилось доброе предчувствие. Глава восьмая Войдя в комнату, Франц застал девушку одну, она играла на цитре и показалась ему привлекательной, как никогда. Словно обессилев от тоски, она откинулась на подушки постели и как раз допевала последнюю строфу страстно-унылой любовной песни. Он смущенно приблизился, она, наконец, заметила его, но заметила и то, как он робок; она встала, нежно взяла его за руку и спросила, здоров ли он. — О моя дорогая Сара, мой прекрасный, любезный мой друг, — начал Франц. — В сердце у меня буря, все смешалось, и, возможно, вы сможете распутать этот клубок и утишить бурю, если я со всей откровенностью поверю вам свои необычные горести, а также все, что со мной произошло. — Сядьте, мой дорогой друг, — сказала Сара, и в это время в комнату вошла служанка; девушка, вся вспыхнув, бросилась к ней, схватила ее за руку, потащила в оконную нишу, и там они о чем-то оживленно заговорили, понизив голос. Сара казалась испуганной; служанка снова ушла. — О боже! — в слезах воскликнула девушка, бросившись на постель. — Значит, сомнений нет? Ошибки быть не может? То, что было лишь мрачным предчувствием, становится правдой, страшной правдой. Рыдания не дали ей договорить, и Франц подошел поближе, чтобы сказать ей несколько дружеских утешительных слов и осведомиться о причине ее стенаний. Она предложила ему сесть рядом и с нежностью взглянула на него. — Нет, мой милейший друг, — воскликнула она, — я не в силах более сдерживаться, я должна излить вам свое горе, вам одному я доверяю, и вы не злоупотребите моим доверием. Вот уже два месяца, как я страдаю невыразимо. Вы добры, вам жаль меня, я это замечала. Что мне сказать вам? Я люблю, я несчастна, у меня нет надежды. Молодой человек, живущий по соседству, без состояния, без положения, но с сердцем, способным любить беззаветно, честный и верный — ах, сама не знаю, как случилось, что взгляд мой упал на него, и вслед за тем он завладел всею моей душою. Сама не понимаю, как вышло, что мы заговорили между собой, что мы сказали друг другу все. Теперь он болен, болен от любви, сейчас некому его поддержать, и со вчерашнего дня жизнь его под угрозой, ибо кто-то рассказал ему, что отец хочет выдать меня замуж. Отец не может этого хотеть, он не может желать моей смерти. Пойдите к нему, мой ближайший, мой единственный друг, успокойте его, утешьте его. Вы ведь не откажете сделать это для меня? Конечно, не откажете, неземная доброта светится в ваших глазах. Увидев его, вы будете растроганы, я уверена, что вы тоже полюбите его, хотя и не так, как я. Она описала нужный дом, и Франц что есть мочи поспешил туда. Он вошел в убогую каморку… 29* — О милый мой друг, — вскричал он, — как могло произойти, что мы с вами не встретились прежде? Теперь же меня привело к вам самое удивительное обстоятельство, самое прекрасное повеление. Я бы давно посетил вас, если бы только мог подумать, что вы уже вернулись в Антверпен. Молодой кузнец тоже сразу узнал живописца, а когда Франц заговорил о Саре, и кузнец услыхал, с какой нежной вестью он послан ею к нему, он в слезах спрятал лицо в подушки. — О художник, — воскликнул он, — вы не поверите, сколько я вынес с тех пор, как говорил с вами. Но на вас я в обиде, ибо в сущности вы виноваты во всем: не иначе как в ту нашу встречу яд пролился с вашего языка через мои уши, заполнил меня всего, так что с тех пор все чувства во мне сдвинулись и переворотились, и от этого я стал другим человеком. Повидав вашего Дюрера… 30* …дальше так не могло продолжаться. Здесь живет старик Массейс, художник, который тоже был когда-то кузнецом. Вот и я не хотел больше работать, — ведь каждый удар по наковальне отдавался у меня в сердце и в мозгу, потому что я опасался, не делается ли от него все более грубой и неуклюжей моя рука, так что мне еще труднее будет рисовать. Я отшвыривал молот прочь от себя, словно злейшего врага. Меня посещали образы, они мелькали, взмывали ввысь и опускались; мысленно я хотел нарисовать все, я мечтал об огромных залах, где каждая стена была увешана картинами, написанными мною. Но то, что я полубезумцем бродил среди людей, было еще не самое страшное. Тогда все это било по мне, словно молотом по холодному железу, а теперь меня словно раскалило, и все мое старое существо было выжжено и выбито, точно искрами разлеталось из груди и сердца при каждом ударе. О живописец, сколько пришлось мне выстрадать! Видите ли, друг мой, у меня и прежде был острый, верный глаз на людей, на женщин и девушек, но после того как я поупражнялся, после того как прекрасные линии захватили мою душу, после того как я понял, что прелесть уст и губ может подчас быть подобна божьему раю, а сиянье глаз — небосводу, тогда я погиб, ибо как раз в то самое время, когда это чувство, я бы сказал, подобно горячке, овладело мною, я увидел ее, Сару, — в погожий летний день она стояла в дверях. Я видел ее и раньше и всегда думал: «Красивая богатая девушка!», однако она оставалась для меня чужой, она не имела ко мне отношения; но в ту минуту, о живописец, — впрочем, вы не поймете меня, даже если я захочу это объяснить, — в то мгновение, когда я мимоходом взглянул на нее и поздоровался, как обычно, а она ответила на мое приветствие, нечто пролетело из ее глаз в мои глаза, в мою душу: страх, услада, целое небо, так что собственное «я» стало мне тесным, и как будто тысячи тысяч весенних деревьев и цветочных клумб выросли у меня внутри, и набухли и лопнули почки, и все расцвело роскошными многообразными красками, и бесчисленные цветочные лепестки частым дождем пролились на мое сердце, и от всего этого аромата, красок и блеска душа моя впала в сладкое бессилие и оцепенение. И теперь образ Сары запечатлелся в моем сердце, он ширился и рос, и все поднимался ввысь, ее золотистые волосы рассыпались, и я запутался в них в своем горячечном бреду, и она была больше, чем небо, больше, чем деревья и цветы. Я не мог рисовать ничего другого, только она и наполняла мою кровь и лишь она выходила у меня из-под пальцев, и когда я видел, как неловко представила ее моя грубая рука ремесленника, я швырял лист о стену, потом поднимал его с пола и сцеловывал с него ее черты. Не правда ли, живописец, человек может стать совершенным безумцем, когда созреет для этого? Удивительно! Я знал, что и с нею нечто происходит, недаром ведь голубой луч навеки протянулся из ее души в мою, и она должна была ощущать, как много от собственного сердца переливала она в меня. Так я чувствовал, и так оно было на самом деле. Я снова прошел мимо: она стояла, как бы окруженная сияньем, и меня потянуло стать подле нее в этом багрянце. Мы поговорили, между нами было согласие. Меня нисколько не удивило то, что она мне сказала: я оробел от блаженства, узнав, что она меня так любит, но мне показалось это столь же естественно, как если бы я сам сказал это. Видите, странствующий художник, я говорю как бы в горячке, разумные люди вроде вас не могут этого понять. У ее отца были дела в Лейдене и он уехал; теперь я видел ее чаще: мы тайком ходили вместе гулять. Вечерами, когда я не мог с ней встречаться, я рисовал ее или стоял напротив ее дома, пока не наступала ночь. Мы и оглянуться не успели, как воротился отец. Теперь пришел конец нашим свиданиям; мне оставалось лишь иногда кланяться ей мимоходом. Словно завеса упала с моих глаз, мое сердце готово было разорваться. Я снова увидел пропасть, разделявшую нас, увидел, как должен презирать меня ее богатый отец, в глазах которого я — ничто. Вдобавок я еще услыхал, что Сару скоро выдадут замуж — ах! Это наверняка так и будет. Что мне делать? Ремесло мое опостылело мне, все, на что раньше я с радостью надеялся — стать мастером и при случае выполнить какую-нибудь искусную работу: фонтан, решетку или что-либо в этом роде — представляется мне теперь жалким. Я уже вышел из возраста, когда учатся искусству художника, Сару мне видеть нельзя, надеяться не на что, и вот я гибну. От всего этого вместе взятого я стал так слаб и болен, что надеюсь вскорости покинуть этот свет. И почему только человеку даны такие особенные чувства? Но в одном могу вас заверить: того, кто на ней женится, я убью; а если сам я умру раньше, отчаянье вызовет мой призрак из могилы, чтобы навредить злодею. Это меня немного утешает. О живописец, помогите мне обрести рассудок или Сару — или сделайте так, чтобы рассудок и жизнь совсем покинули меня. Франц грустно сказал: — О нет, вы не должны умирать; поверьте мне, у вас довольно времени… 31* …он немного успокоился. — Ну что ж, — сказал он наконец, — вы обещали мне, что не возьмете ее в жены, да это и не пошло бы вам во благо. О друг мой, если бы я мог вообразить себе все это, когда мы с вами завтракали в кустах, ей-ей, вам бы не удалось уйти от меня целым и невредимым. Дайте мне еще раз вашу руку и подтвердите, что не женитесь на ней. Франц протянул ему руку, и кузнец сжал ее с такой силой, что у живописца вырвался крик боли. Он тотчас поспешил к Вансену… 32* …радость, искренне растрогавшую Франца. Потом он воскликнул: — Вот как оно получилось? Вот как? Значит, есть в мире добро — не хуже печали в моей душе! Но за эту печаль мы — господь бог и я — отплатим широкоплечему верзиле, моему тестю. Клянусь вам, живописец, что как только научусь хорошенько обходиться с красками, я представлю его как живого — с горошиной на носу, он будет изображен считающим деньги: испытующий взгляд направлен на монету, а левую руку он на всякий случай положил на кучку денег; изображу все, чем он занимается у себя в конторе. И саму эту контору изображу целиком и его приказчика с острым горбом и противным узким лицом, которое можно протащить сквозь игольное ушко. И красно-желтая шляпа с плюмажем, которую носит купец, найдет свое место на картине. Да простит мне господь бог злые мысли, но как часто, когда я встречал его на улице и до глубины сердца ощущал его высокомерие, черт подзуживал меня сорвать с него шляпу и стукнуть как следует молотом по голове. Но нет, теперь я напишу его, во весь рост и со всеми его атрибутами, теперь он мой тесть, и я выкажу ему любовь и уважение. Пойдемте, милый Франц, не думайте, что я такой злой, я просто слишком счастлив, а глупые мысли бывают ведь и у самых хороших людей. Наверное, и у вас тоже. Пойдемте же! Потом они отправились… ЧАСТЬ ВТОРАЯ КНИГА ПЕРВАЯ 1* …свое мирное селение. Он вспоминал свое детское удивление, когда с холмов и лесистых пригорков он увидел пенящиеся потоки, в блеске первого тепла уносившие талый снег, вбирал в себя удивительный аромат освобожденной от снега земли, аромат, подобный дыханию самой жизни, улыбку побегов, которые выступали на строгом коричневом фойе и обещали лето и его плоды; вспоминал, как после многодневного странствия вся эта сказка наконец завершилась чудом большого города, сверкавшего в пламени заката, и благородным ликом Дюрера в свете свечи. Они шли по прекрасной местности… 2* …в своей смутной отдаленности. Между двумя этими крайностями я искал нечто неземное и мне удалось создать фигуру, которая волшебным взором смотрела на меня с полотна. Возможно, так и должно быть в искусстве — оно должно делать зримым неземное, невидимое! И — странная мысль! — быть может я смогу писать, опираясь на свое воображение, лишь до тех пор, пока не найду ее? А когда она будет рядом, талант мой угаснет, ибо моему духу больше нечего будет искать? Я хочу проникнуть в область искусства… 3* …не рамами, а цветами и плодами. В них — все величие земли и неба, страдание и блаженство любви, Амур и его возлюбленная{69}, шаловливо блуждающие средь небесной синевы, в радости и печали, и совет богов, и глубокая серьезность при всей мягкой прелести, и вся прелесть — величественна и божественна, и даже вечную юность, непреходящую весну, райские восторги удалось пророческой кисти Рафаэля, его вдохновенному юношескому духу колдовским образом представить в этой росписи; благовещение любви и красоту цветов, которая должна служить всем сердцам в их любви и томления; наибожественнейшее, волшебство, которое оплетает небо и вечной юностью окружает землю, доверительно приближаются к человеческому сердцу, и глазам смертных раскрываются неземные радости Олимпа. А в соседней комнате — воплощенная мечта сладчайшего вожделения, Галатея в море, плывущая на своей раковине! О, мой милый Франц, потерпи, пока не прибудешь в Рим, а там открой пошире глаза и сердце, а после этого можешь умереть. — Ах, Рафаэль!.. 4* Глава вторая Франц взял в Страсбурге письмо к одному человеку, который жил в городе неподалеку и с которым Францу хотелось познакомиться. Они как раз собирались свернуть на дорогу, ведущую к этому городу, а перед этим присели отдохнуть на прелестном пригорке, и в это время заметили, что по той самой дороге к ним приближаются двое. Один из них был в черном монашеском облачении, другой, пожалуй, походил на солдата, ибо на шляпе у него развевались перья, он был без плаща, в узком коротком камзоле, у пояса висел большой меч, поступь, так же как и весь облик, была твердая и воинственная. Незнакомцы тоже уселись на пригорке. После обычных приветствий тот, кто казался духовным лицом, дружелюбно спросил, не из Страсбурга ли они идут. Франц ответил: — Мы недавно вышли оттуда и сейчас собираемся сделать крюк, чтобы зайти в городок вон за тем лесом и посетить там немецкого ваятеля, к которому у меня письмо. — Вот как? — спросил воинственный. — А не из Нюрнберга ли этот человек и не Больц ли его имя? — Точно так, — сказал Франц, — и мне остается только удивляться, откуда вы это знаете. — Потому что я и есть Больц, — ответил тот, — мне уже писали о вас, как хорошо, что мы встретились случайно, потому что я не мог больше оставаться в том городе и просил, чтобы это письмо мне переслали. — Вы недавно приехали из Италии? — спросил Франц. — Да, — сказал Больц, — а теперь иду в Страсбург, чтобы оттуда вернуться к себе на родину, в Нюрнберг. — О, сколь вы счастливы! — воскликнул Штернбальд. — Через какой-нибудь месяц вы увидите любимую отчизну и досточтимого Дюрера, этот благородного человека. Передайте же мой сердечный привет ему и другу моему Себастьяну. — Возможно, и будет случай, — сказал ваятель пренебрежительно. — Но кто же вы такой? Ведь я еще ничего не знаю о вас, не знаю даже вашего имени. Франц назвал свое имя и сказал, что он живописец. Он с нетерпением спросил: — Что благородный Рафаэль Урбинский? 5* …А вот если бы он увидел произведение Микеланджело, то он был бы не в состоянии оценить его по достоинству. Напротив, маленькие работы Рафаэля, эти с великим тщанием и мастерством исполненные забавы, должно быть, весьма ему по душе и вполне ему понятны. — Простите, — сказал Флорестан… 6* …сколько еще есть на свете прекрасных творений в других областях. Я с восторгом вспоминаю, какую богатую сокровищницу картин, какое собрание возвышенных и прелестных произведений искусства я видел только лишь за время своего путешествия в моем любезном отечестве. Из Нюрнберга по всей Франконии до самого Рейна распространилась деятельная любовь, почти в каждом городе или селении найдется нечто достопримечательное; а как подумаешь об обильных плодах прилежания нидерландцев, хотя бы о тех великих и старинных картинах, которые хранит в своих стенах достопочтенный Кёльн, картинах, которые, как мне представляется, далеко превосходят Яна ван Эйка и исполнены величия, силы и глубокого смысла; а как вспомнишь шедевры его самого, старого Яна, все эти портреты в тщательно проработанных одеждах, с их выразительностью, их колоритом и несказанной прелестью; и несть им числа, этим восхитительным картинам, плодам усердного труда, во всех городах вдоль Рейна; а когда я пробегаю мысленным взором манеру каждого художника, то убеждаюсь, что все эти века немецкой живописи венчает мой высокочтимый Дюрер, с пальмой первенства в руке, он, который словно соединяет в себе или угадывает все эти различные устремления, он, в чьих работах намечено много новых открытий, которые разгадают лишь в будущем; и тогда я радуюсь, что родился в это время и в этой стране, и в особенности тому, что благородный Дюрер удостоил назвать меня своим другом; и хотя я готов поверить и согласиться с вами, что южная страна и возвышенный Микеланджело таят в себе неведомое доселе великолепие, я никогда не отрекусь, подобно вам, от немецкого духа. — Вот попадете в Италию… 7* …— и он наверняка с одинаковой любовью примет и возвышенное искусство Микеланджело и величие и красоту Рафаэля. 8* …— Его последней картиной было «Преображение» — апофеоз самого Рафаэля, ибо это творение, пожалуй, самое возвышенное и совершенное из всего созданного его кистью. Наверху парит в небесной славе Спаситель, рядом с ним — Илия и Моисей, оторвавшиеся от земли: от фигуры Спасителя исходит сиянье, и его любимые ученики, ослепленные этим сиянием, падают ниц, а внизу под горой стоят апостолы, в них — вера и мощь, которой суждено в будущем преобразовать и просветить землю, но пока еще они окружены темной земной жизнью, и не в их силах помочь ужасной и горестной участи человеческой, олицетворенной одержимым мальчиком, которого подводят к ним в надежде на исцеление. В этой картине удивительным образом соединено все, что есть святого, человеческого и ужасного, блаженство спасенных и горести этого мира, свет и тень, тело и дух, вера, надежда и отчаяние делают это проникновенное, трогательное и возвышенное творение воистину прекраснейшим и совершеннейшим. Гроб Рафаэля стоял в мастерской… 9* …и этот час дает ему силы на всю жизнь. А из этих восторгов рождаются новые устремления и образы, которые, в свою очередь, часто, словно цветы, даже не ведая своего источника, впоследствии украсят ветви великого древа жизни, — это весна, искусство, бессмертие и неземная любовь. Больц заметил… 10* — В ваших словах, пожалуй, есть доля истины, — сказал монах. — С какой радостью вспоминаю я порой исполненные глубокого смысла беседы с тем славным человеком, с которым я познакомился в флорентийских горах. Право слово, больше всего мне сейчас недостает общения с этим светлым умом, чьи суждения и рассказы принадлежат к самым поучительным и удивительным из всех, какие я когда-либо слышал, и этот человек часто повторял утверждение, только что высказанное нашим нетерпеливым другом, — что искусство требует спокойствия душевного. 11* …высказать мысль, само собой разумеющуюся? — Вы правы, — сказал учтивый монах, — и я сам удивляюсь, почему столь само собой разумеющееся высказывание с такой силой заставила меня вспомнить этого человека; но о чем я часто задумываюсь, так это о его необычной судьбе, и я невольно размышлял о ней все время, с тех пор как увидел вашего друга Штернбальда, потому что лицом и всеми своими повадками он так похож на моего друга, как только могут быть похожи юноша и старик. — А вы не могли бы рассказать… 12* …и криками «Ату! Ату!» На обратном пути я побывал в Палестине и собирался посетить там одного знакомого, живущего неподалеку в уединенной местности; во время охоты в дремучем лесу мне посчастливилось спасти жизнь самой красивой девушке, какую я когда-либо видел, деве благородной и прелестной, каких обычно лишь рисует нам наше воображение; огромные пастушьи собаки, возбужденные шумом, окружили ее, и я подоспел как раз в ту минуту, когда одичавшие звери, которые в тех краях очень опасны, собирались наброситься на нее, а она, почти без сознания, пыталась взобраться на дерево. Вот это, господин живописец, была сцена, достойная изображения! Зеленый тенистый лес, сумятица охоты, испуганная женщина с длинными развевающимися золотыми волосами, одежда ее в беспорядке, грудь полуобнажена, поза женщины открывает ногу. Видите, я рассказал вам сюжет по памяти, ибо эта возвышенная неземная картина так и стоит у меня перед глазами, и она сама по себе уже могла бы побудить меня вернуться в Италию. Франц невольно вспомнил. 13* …Открывшийся вид восхитил их, и взгляды их устремились на вьющийся среди зеленых полей Рейн, то исчезающий за холмами, то снова появляющий из-за них, потом поглощаемый тенью и лесами и, наконец, сверкающий на солнце далеко-далеко на последнем повороте; Франц воскликнул: 14* Штернбальд сказал: — Как я рад, что сподобился увидеть этот памятник немецкого искусства и немецкой высокой души. Сколь громко звучит на весь мир имя Эрвина, и сколь глубоко чувствуем мы бессмертие человеческого духа, созерцая это монументальное здание. Для того чтобы выразить такое величие, недостанет любого иного знака, иного искусства, недостанет даже бесконечной мысли; это совершенство симметрии, дерзновеннейшее аллегорическое творение человеческого духа, эта протяженность вширь, во все стороны, и устремленность в небо; выше собственных пределов; бесконечное и внутренне упорядоченное; необходимость противостояния частей, из которых каждая разъясняет и завершает другую, так что одна существует ради другой, а все вместе — для того, чтобы выразить немецкое величие и красоту. Собор можно сравнить с деревом и с целым лесом, но, если захотеть, в этих всемогущих каменных громадах с их бесконечными повторениями можно увидеть и многое другое. Это сам человеческий дух… 15* …— Такие речи мне приятно слышать. — И разве, — продолжал Штернбальд, — эти каменные громады вызывают в нас ужас или содрогание, словно египетские пирамиды? Прошу позволить и простить мне, пожалуй, чересчур смелое сравнение. Подобно тому как господь, вечный и бесконечный, облекся в любовь, чтобы не навести на нас ужас и быть понятным нам, подобно тому как сын божий жил среди нас — друг и дитя, и верующий христианин находит у него пристанище и утешение даже в страхе пред безмерным образом бога-отца, так и здесь любовь — посредник, благодаря которому это величие снова растворяется в цветке, в растении, в сиянии и веселой, сладостной игре. Куда ни кинешь глаз, где бы ни блуждал он, везде видишь эту нежную шутку, везде качаешься на волнах — волнах роз и бутонов, и арок, и образов, твердый камень, скалы словно растворяются в музыке и благозвучии. Отсюда и происходит непонятное: мы застываем, будто перед чудом, перед грезой, и вместе с тем это исполинское здание парит перед нами как веселая шутка неба. В камне провидим мы славу небесную, и даже скала переломила жесткую свою природу, чтобы пропеть «Осанну!» и «Свят! Свят!» — Все это ваши фантазии, — сказал Больц. — Но что правда, то правда: эти здания, которые, пожалуй, есть только у немцев{70}, обессмертят имя нашего народа. Собор в Вене, незавершенное гигантское сооружение в Кёльне, Страсбургский собор — это самые яркие звезды; а как прелестен небольшой собор во Фрейбурге — в Брейсгау, не говоря уже о многих других, как, например, в Эсслингене или Мейссене{71}. Быть может, когда-нибудь мы еще услышим, что всему, чем обладают в этом роде Англия, Испания и Франция, положили начало немецкие мастера. В Италии, правда, вы не встретите ничего подобного, потому что итальянцы, которые отвергают все чужое, считают образцами готического, или немецкого, стиля только незрелые грубые нагромождения камня в Милане и Пизе, или, что еще хуже, нелепое здание собора в Лукке{72}. — Однако же настала пора нам разлучиться… 16* …Большинство их трудится в тишине. Возможно, скоро наступит время, когда подлинному высокому искусству придет конец, ибо уже сейчас о нем больше болтают — вместо того чтобы работать, у великих мастеров перенимают не глубокомыслие, а склонность к бесплодным умствованиям, отнимающим силы, или поверхностную, пустую игру мыслями, баловство искусством; либо же возникает ложный энтузиазм и обман — они унижают все истинно благородное. Они разошлись… 17* …ко всем относится благожелательно. Но только мне кажется, что он не принадлежит к сословию, в чьи одежды облачается, потому что слишком независим и мужествен его облик. — Жаль, — продолжает Штернбальд… 18* …о котором он упомянул; странное любопытство овладело мною, и мне больно, что пришлось так с ним расстаться, потому что бывают такие события, из которых, если услышишь о них рассказ, извлечешь себе урок на всю жизнь. — А на мой взгляд, — сказал Рудольф, — рассказ и есть рассказ, и хорошо, что дело не дошло до него; я и в книгах никогда не мог терпеть, если в ответ на подобный вопрос или еще по какому-нибудь ничтожному поводу кто-нибудь начинает рассказывать историю или новеллу, и в то мгновение, когда этот человек приготовился рассказывать, у меня на душе было так, словно я читаю такую книгу. Перед ними была тропинка… 19* …богиня и ее прислужницы. Тут уединение, зелень, скалы и деревья сливаются с величественной красотой обнаженных юных тел: пожалуй, можно ввести в картину Актеона{73}, тогда в ней будет отражен чудесный страх и небывалая радость, ты сможешь изобразить звериную ярость и кровожадность псов Актеона, и таким образом самые противоречивые мотивы соединятся в единую картину прекрасной, необходимой связью. — Или еще, — сказал Франц, — здесь в чащобе бездыханное тело прекрасного юноши, а над ним в глубокой скорби друг и возлюбленная — Венера и Адонис; или же прелестный мальчик убит свирепыми разбойниками: темно-зеленые тени, под ними ослепительные юные фигуры, свежая трава, сквозь деревья пробивается солнечный луч, высвечивающий лишь лицо или какую-нибудь отдельную мелкую деталь, вдалеке, словно окутанные грозовыми тучами, вепрь или разбойники, все вместе предоставили бы… 20* …среди них были и те, что прежде проскакали мимо них. На холме повыше сидел изумительной красоты юноша в охотничьем костюме из зеленого бархата, разноцветные перья покачивались на его фиолетовой шляпе, короткий меч висел на роскошной перевязи, украшавшей благородную грудь; это он спел первую песню. По манере держаться, красоте и росту юноши Франц догадался, что это переодетая девушка; когда она встала, стройная, с лицом, разгоряченным охотой, она была подобна богине лесов. Охотники вскочили, все отдыхающие вдруг пришли в движение и окружили девушку, подбежали и собаки, которые до того лежали, тяжело дыша, у ног охотников или в прохладной тени дерев. Зазвучал призыв охотничьих рогов, и все собрались в обратный путь. Ржали кони, которых слуги привели из лесной тени. Теперь она заметила… 21* …стали рьяно поддерживать Флорестана. И Штернбальд тоже шутки ради вмешался в спор, чтобы подсобить другу. 22* …разговор принял иной оборот. Пошли речи о кузенах, тетках, братьях и сестрах — немецких, итальянских, французских, тысячи имен назывались, множество генеалогических таблиц было развернуто и разъяснено, и, наконец, выяснилось, что соперники состоят в родстве… 23* …и направился в дворцовый парк. Здесь к нему присоединился тот самый охотник, который в лесу красивым звучным голосом спел ответ на песню, то был молодой дворянин, который занимал одну из почетных должностей при дворе, имя ему было Арнольд. В выражении его лица было нечто унылое и страдальческое, и за столом он не принимал участия ни в шутках, ни в спорах. Вместе с Францем он бродил по тенистым аллеям, и они доверительно беседовали о сегодняшней охоте, о путешествии Штернбальда, о красоте графини. — А вот и она сама! В липовой аллее! — внезапно вскричал юноша с живейшим чувством. — Смотрите, как богатое одеяние облегает ее благородную фигуру, пурпурное платье и золотые пряжки мерцают в зеленом полумраке, и вот уже луч из ее небесных очей летит ко мне, чтобы пригвоздить меня к месту, но сегодня, хотя бы сегодня, я желаю насладиться горестной свободой. С этими странными словами он неожиданно покинул изумленного художника. Нарядно одетая дама, которую он сначала было не узнал, с приветливой улыбкой шла ему навстречу по аллее, она очень мало походила на юношу-охотника, которого Франц видел утром. Она обратилась к нему с ласковым приветствием, взгляд ее и речи были восхитительны, после краткой беседы она удалилась. Франц в раздумье прислонился к искусно сделанному фонтану, приятно освежавшему воздух… 24* …погружаемся в самих себя и повседневную обыденность. — Разумеется, — сказал Штернбальд, — но пусть это не делается лишь ради того, чтобы поиграть с собственной душой, ибо эти настроения и впечатления лишь тогда прекрасны и плодотворны, когда золотым своим ключом отмыкают кладовые нашего духа и являют нам сокровища, нам самим дотоле неведомые. Так возникает богатая и многосторонняя жизнь, доверительное и благотворное общение с самими собой, и нам удается избежать замкнутости и нищеты духа, которая начинается тогда, когда мы своенравно и строптиво отвергаем все, так что под конец ничто уже не может нас ни тронуть, ни привести в восторг; нет, человек не должен говорить: «вот так я никогда не буду ни думать, ни чувствовать!», но не должен он также и расточать попусту восторги своего сердца, просто чтобы убить время, иначе он точно так же, а то и скорее, оскудеет духом на этом пути. По этой причине мне не понравился и конец твоей сегодняшней застольной; возможно, до меня вообще не доходит легкомысленная шутка, если в ней нельзя в то же время усмотреть чего-то глубокомысленного и серьезного. — Ну так старайся заполучить ключ, который откроет тебе и эту кладовую твоего духа! — воскликнул Рудольф. — Куда же девалась живость твоего ума… 25* …Пусть себе течет, как ему угодно. Мой милый, разве нам заказано тоже подчас растворять наши мысли, чувства, желания, смех и слезы в стихийной игре звуков? Я могу с таким участием внимать флейте, каждому звуку, пению соловья, шуму водопада, шелесту дерев, что вся душа моя обращается в звук. При желании можно было бы придумать… 26* …такое же вдохновенное, пророческое откровение, если бы поэту дано было, подобно великому флорентийцу{74}, проникнуться вдохновением и пророческим духом. Но оставим это; попробуем спеть дуэт, недавно нам помешали, но, возможно, сегодня он получится у нас экспромтом. — Попробуем, — ответил Франц. 27* …словно бы миллионами языков. В одиночестве он тихо наигрывал и напевал следующую песню, в которой хотел высказать радостное стеснение чувств, сладкую усталость, мечтания, которые заранее переносятся в часы ночи. 28* Глава пятая На следующее утро молодой живописец встал рано и отправился бродить по залам дворца. Он остановился перед мужским портретом, в котором ему почудилось что-то знакомое, портрет изображал человека в рыцарском наряде, в лице его было нечто очень привлекательное. Франц стоял перед портретом и размышлял, и в это время к нему подошел Рудольф, который разыскал его, чтобы проститься: вместе со своим кузеном поэтом он собирался на несколько дней отправиться в путешествие по стране, дабы навестить еще какую-то более дальнюю родню. Франц обратил его внимание на портрет, где, как он решил после долгого созерцания, был изображен тот самый монах, который внушил ему такую симпатию, но Рудольф{75} с присущим ему легкомыслием отмахнулся от этого открытия — Францу-де просто померещилось — и потащил друга завтракать; сразу после завтрака он хотел ехать. Жаль было Францу расставаться с другом, ибо в этом обширном замке с его многочисленными обитателями он почувствовал себя без него одиноким. Графиня послала за ним, чтобы приступить к работе над портретом. Она была в прелестном легком утреннем туалете и встретила его с очаровательной приветливостью. — Я послала за вами так рано, — начала она, — ибо мне хотелось, чтобы вы писали мой портрет в часы наилучшего вашего расположения духа; я всегда считала, что весьма важна одежда, ее силуэт и цвета, и потому хочу, чтобы мы с вами выбрали вместе, какой наряд наиболее выгодно оттенит меня. Вы как живописец должны разбираться в этом лучше всех, и женщинам, которые хотят нравиться, надо бы почаще пользоваться советами художников. Она повела его в соседний покой, окно которого снаружи прикрывало переплетение ветвей, создавая полумрак, как в домашней часовне; здесь графиня с ее легкими грациозными движениями выглядела еще прелестнее. В комнате были разложены платья разных цветов, Франц выбрал зеленое бархатное, вырез которого был щедро окаймлен золотом; он вернулся в зал, и немного спустя она стояла перед ним, прелестная, как бы выступая из волн широкого зеленого одеяния, рукава, подол и вырез которого сверкали золотом, на густых распущенных волосах — золотая сетка, надетая на голову с одной стороны и перевитая зеленой, как листва, лентой. Графиня улыбаясь приблизилась к нему, и в этот миг Франц почувствовал, какую власть может иметь над человеческим сердцем красота, ибо внезапный восторг пронзил его, словно молния, в он едва не потерял сознание. Теперь ему еще определеннее показалось, что в этом роскошном наряде стоит перед ним не кто иной, как его незнакомка. Графиня велела ему подойти вместе с ней к большому зеркалу, и когда великолепная красавица с блестящими глазами и свежими губами лукаво и сердечно улыбнулась ему оттуда, ему почудилось, будто он заглянул в волшебное царстве. — Ну, — сказала графиня, опустившись в кресло и положив ему на плечо сверкающую белизной округлую обнаженную руку, — как вы находите меня в этом наряде? Штернбальд поначалу не нашелся, что ответить, но наконец сказал: — Поверьте мне, прекраснейшая из женщин, что я еще никогда не говорил комплиментов, но, глядя на вас, я уподобляюсь тому, кто впервые в жизни слышит прекраснейшую музыку и не сразу может объяснить, каким образом и почему она вызывает у него восторг и какие именно звуки чаруют его всего более: блеск ваш чрезмерен для меня, он ослепляет меня, и я не в состоянии сказать, когда и в каком наряде вы всего прекраснее. Графиня притихла и задумалась, опустила прелестную руку и смотрела в пол, так что длинные темные ресницы бросали тень на нежные щеки. — И почему только, — заговорила она наконец, — такие слова всегда радуют нас, а если они сказаны столь серьезно и проникновенно, то прямо-таки потрясают душу? Я должна и хочу верить, что вы не лжете, и все же ведь и сама красота — не что иное как ложь, обман, сон; она проходит, как весна, как песня, как любовь, и нет ничего неизменного, кроме этих злосчастных перемен. Глубоко вздохнув, графиня вышла из зала, слышно было, как она грустно напевает за стеной, а вернулась она в платье из черного атласа, и последняя слезинка жемчужиной висела на длинных ресницах. Золотые браслеты охватывали руку, жемчуга мерцали на белой шее и золотые цепи вздымались на груди. — Мне не до шуток, — сказала она, — и я не хочу ни ваших похвал, ни вашего восхищения; начинайте рисовать, для первого наброска ведь и не столь уж важно, как я одета. Художник взялся за работу. Выражение ее прекрасного лица было теперь тоскливым и унылым. Пока он рисовал, она часто молча устремляла на него долгий многозначительный взгляд, как если бы душой предавалась далеким воспоминаниям. Ему стало не по себе, рука потеряла твердость, и он был рад, когда сеанс, наконец, закончился. — Надеюсь, что завтра мы будем повеселее, — сказала графиня, протягивая ему руку для поцелуя. На следующее утро он застал графиню в слезах, на кушетке, темный пурпур окутывал прекрасное тело, густые вьющиеся волосы в восхитительном беспорядке падали на шею, плечи и грудь: молодому живописцу показалось, что никогда еще не видел он ее такой красивой, он был восхищен этим зрелищем и в то же время до глубины души тронут ее горем. Рядом с ней сидела молодая девушка с лютней в руках, на которой, по-видимому, только что перестала играть. Графиня села, слегка пригладила свои густые волосы и обворожительно улыбнулась сквозь слезы. — Простите мне мою печаль, которой я буду затруднять вашу работу, — сказала она. — Наверное, вообще было ребячеством с моей стороны заказать этот портрет, чтобы порадовать себя, меня уж теперь ничто не обрадует, потому что жизнь моя погибла; и все-таки даже в величайшем горе мы вновь и вновь предаем свое сердце безрассудной игре удовольствий, лживому утешению, обманчивой надежде, и забываем, что, только всей душой погрузившись в глубины боли, мы найдем грустную радость, небесное утешение вечных слез. — Когда страдаете вы, — сказал Штернбальд, — страдание предстает таким прекрасным, что я могу вообразить себе многих, которые пожелали бы воспроизвести это ваше волшебство, и переживаю сейчас нечто такое, чему никогда бы не поверил в создании поэта: я убедился, что красота все превращает в красоту и что сквозь слезы и стенания может проглядывать та же сладостная прелесть, что и сквозь лукавый блеск глаз. — Беритесь за кисть! — воскликнула графиня, шутливо притворяясь разгневанной. — Боюсь, что в моем обществе вы испортитесь: с каждым днем вы все больше привыкаете льстить. Штернбальд взялся за работу, а графиня после недолгого молчания обратилась к девушке: — А теперь спой, дитя мое, одну из песен, которые ты знаешь. — Какую? — спросила та. — Первую, какая придет тебе в голову, — ответила графиня, — только не надо ничего печального, что-нибудь легкое, парящее, живущее только в звуках. Девушка запела нежным голосом:             Нежно веют             Ветерки.             Розовеют             Лепестки;      На кудрях зеленых глянец.             Умиленье             И томленье. Шелест листьев и заманчивый румянец.             Ты меня      Призываешь? Звон! О чем ты напеваешь. Память в прошлое маня?      Как воркуют Голубь с томною голубкой. Так в груди моей страданье И блаженное рыданье Сеней сумрачных взыскуют. Соблазняясь розой хрупкой; Я брожу, гляжу, зову — Мир — пустыня наяву.      Одиночество везде. Слезы-цепи, глушь кругом. Лес мне больше не знаком. Плачу я над родником. Птица плачет на гнезде; Эхо, тень. В дебрях скачущий олень.      С шумом, грохотом и звоном Устремлен поток в долины Из безмолвия лесного; Волны прыгают по склонам; В небесах полет орлиный: Разве сетованье зова Возвратит орла мне снова?      Мир пустынен, я в беде;      Для меня мой гроб везде. Живописцу чудилось, что, пока длилась песня, некое просветление распространяется по лицу графини, сладостный блеск пронизывает каждую жилку, и прекрасный лоб излучает сияние; все черты стали еще мягче и одухотвореннее, Франц был словно ослеплен исходящей от нее ясностью. Но звуки придавали ему спокойствие и веселость, он работал уверенно, а красавица велела девушке повторить песню. — Ну, хватит живописи на сегодня! — воскликнула вдруг графиня, — ведь это донельзя утомительно — сидеть, точно оцепенев, глядя прямо перед собой, ни о чем не думать, не разговаривать. Подите сюда, мой юный друг, и расскажите мне что-нибудь о себе, о вашей жизни, о ваших путешествиях, только смотрите, чтоб это были не пустяки и чтоб это развлекло меня. Штернбальд снова смутился, он заговорил о Дюрере, Себастьяне и Нюрнберге, потом о Флорестане и их путешествии и изо всех сил старался отыскать такие эпизоды, которые могли бы развеселить графиню. Графиня слушала его с дружеским интересом и спустя недолгое время отослала певицу с каким-то поручением. — Если вы не возражаете, поработайте еще, — сказала она, — я буду рада, потому что сегодня у меня есть настроение терпеливо позировать. Франц снова начал писать, а вскоре из сада послышались звуки валторн, исполнявших попеременно бодрые и томительно-страстные мелодии. Графиня стала задумчива, а потом погрузилась в прежнюю печаль. «Как же счастливы богатые люди, — подумал Франц про себя. — Они могут постоянно окружать себя дарами искусства и благородными наслаждениями, превращать свою жизнь в прелестную игру; лицо нужды и суровые грозные стороны жизни они знают только понаслышке или из книг; вокруг них всегда благоухает и расточает улыбки светлая весна; и наверное именно поэтому смертные алчут сокровищ, и запыхавшись, но неутомимо преследуют слепую богиню счастья, чтобы сотворить для себя этот рай на земле, хотя большинство, сдается мне, потом забывают, во имя чего они пустились в путь». Когда он поднял глаза от картины, он увидел, что лицо прекрасной графини искажено страданием; она сделала ему знак прекратить работу, он встал и поклонился, но когда он был уже в дверях, она позвала его обратно. — Приходите завтра в это же время, — сказала она и ласково протянула ему руку, — но портрет не получится, потому что я никогда не смогу выглядеть веселой, вы постоянно будете заставать меня в слезах и стенаниях. Франц еще раньше выразил желание снова увидеть ее в костюме юноши-охотника и сказал, что, возможно, этот наряд и будет красивее всего выглядеть на картине, но тем не менее он удивился, когда на следующий день она встретила его в зале одетая именно так, с охотничьим копьем в руке, с золотым охотничьим рогом через плечо, в шляпе, задорно надвинутой на глаза и заломленной набекрень, а из-под шляпы во все стороны выбивались ее темные кудри. — Нравлюсь я вам в таком виде? — спросила она кокетливо. — Так нравитесь, что я не нахожу слов, — сказал Франц, улыбаясь. — Всякий, кому вы с таким воинственным видом выйдете навстречу, заранее признает себя побежденным. На подрамнике стоял портрет рыцаря, и графиня продолжала: — Этого человека вы должны написать рядом со мной, но по возможности руководствуясь собственной фантазией и моим описанием, потому что этот портрет намалевал жалкий художник, малосведущий в этом благородном искусстве; ему не дано было почувствовать, какая прелесть, какое очарование, какая душевная глубина может выражаться в человеческом лице, а уж о том, чтобы воспроизвести это чудо в красках, и говорить нечего; поэтому портрет, конечно, больше похож на того рыцаря, чем на меня или на вас, но все же не передает и тени самого исчезнувшего. Можете ли вы себе представить ясность глаз, преданных и вместе лукавых, рот, расцветающий остроумной шуткой или любовным признанием, подобно свежей утренней розе, серьезное чело, словно бы светящееся умом, который повелевает всем, щеки и подбородок одновременно наивные и разумные, нежно благожелательные и одновременно играющие тонкой невинной хитростью и безобидной насмешкой, которые, точно юные боги любви, резвятся в цветах, смеясь над собою и другими в прелестном состязании? Смотрите, как холоден по сравнению с этим портрет! Правда, сейчас он стал похож на оригинал, ибо так же холоден, так же мертв для меня он сам, отвернувшийся от меня и моей любви. — Вы требуете от живописца невозможного, — сказал Франц. — О, если б вы только знали его! — вскричала она. — Это подвижное и вместе такое спокойное лицо, настолько тонкое и выразительное, что каждое душевное движение вспыхивало на нем, как далекая молния в тучах. О, если б только я владела кистью, тогда бы вы увидели, какой образ предстал бы на картине. Напишите его рядом со мной, или на коленях, или протягивающим мне руку на прощанье. Ах, какое блаженное, какое горькое воспоминание! Я думаю, ни одна девушка не любила так, как я, и ни одна не была обманута с такой оскорбительной неблагодарностью. Но скажите, художник, в таком случае я ведь не могу быть совсем уж в мужском наряде, тогда картина потеряет смысл? Я хочу, чтобы чувствовалось и было видно, что он мой возлюбленный, поэтому напишите его в лесу, на коленях у моих ног; и в моем наряде нужно кое-что изменить. С этими словами она сорвала с головы шляпу, и роскошные черные кудри заструились по груди и плечам, она расстегнула воротник из тончайших кружев и зеленый шелковый камзол, слегка обнажив сверкающую белизной шею и грудь. — Подойдите сюда! — воскликнула она, садясь. — Займитесь, наконец, моими волосами, найдите, какая прическа мне всего более к лицу, ведь вы как художник должны разбираться в этом лучше других, уложите мне волосы так, как вам больше всего нравится, — кольцами, или в высокую прическу, или локонами, или чтобы они закрывали лоб, или распустите их — все на ваше усмотрение. Франц, которому во время учебы у Дюрера не приходилось делать такие упражнения, приблизился робко и смущенно. Шелковистые волосы тяжелой массой покоились в его руке, он вздрогнул, коснувшись белой шеи, и, стоя сзади, бросил случайный взгляд на ослепительные холмы грудей. В руках у графини было зеркальце, и, видя его колебания, она сказала: — Ну почему же вы не можете решить? Он распустил ее длинные темные волосы так, чтобы они равномерно падали со всех сторон, встал перед ней и какое-то время ее рассматривал; потом он заплел ей косы и наконец поднял волосы вверх так, чтобы локоны падали на лоб; она посмотрела на него ласково и лукаво и воскликнула: — Правда ведь, теперь я совсем другая? — Чистый лоб сверкал белизной, глаза горели, она была обворожительно прекрасна в этой позе. — А знаете ли вы, — продолжала она, — что у вас, если так вот смотреть на вас вблизи, очень красивые и простодушные глаза? — Она встала, положила руку ему на плечо, некоторое время рассматривала его почти в упор, потом сказала: — Воистину, кто вас как следует разглядит, не может не ощутить расположения к вам. Я думаю, что вы из тех, кто способен вызвать у девушки подлинную любовь. С этими словами она поцеловала его в лоб и удалилась. Франц беспокойно мерил шагами залу и говорил себе: «Право же, никогда не думал, что живопись — такое затруднительное ремесло! Да мне и не приходилось до сих пор встречаться с подобными опасностями; если так и дальше пойдет, как бы я не перезабыл и то немногое, чему научился в искусстве!» Графиня вернулась, теперь на ней был небрежно накинутый пестрый шелковый платок, а на красивой головке — берет. Она взяла живописца за руку и сказала: — Пойдемте, я хочу, чтобы вы сопровождали меня на прогулке, вы достойны того, чтобы я поверила вам свою историю.

The script ran 0.004 seconds.