Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Салман Рушди - Сатанинские стихи [1988]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary

Аннотация. «Сатанинские стихи» - скандально известный четвёртый роман британского писателя индийского происхождения Салмана Рушди, изданный в 1988 году. Роман написан в жанре магического реализма. Основная тема романа - это эмигранты и эмиграция, невозможность ассимиляции в новой культуре, неизбежность возвращения к корням.Роман запрещен во многих странах. В 1989 году, Аятолла Хомейни приговорил Салмана Рушди к смерти за «Сатанинские стихи». Приговор остается в силе по сей день.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

Всё внимание обратилось к ней. Тогда она рассказала им, что Мирза Саид предлагал ночью. — Он велел мне пойти и спросить моего ангела; но я знаю лучше, — воскликнула она. — Как могла я выбирать между вами? Или мы все, или ни одного. — Почему мы должны идти за тобою, — спросил сарпанч, — после этих смертей, ребёнка и прочего? — Потому что, когда воды разделятся, вы будете спасены. Вы вступите в Славу Высочайшего. — Какие воды? — возопил Мирза Саид. — Как они смогут расступиться? — Следуйте за мною, — закончила Айша, — и судите меня по их разделению. В его предложении содержался старый вопрос: Какова твоя суть? А она, в свою очередь, предложила ему старый ответ. Я был соблазнён, но исцелился; бескомпромиссен; абсолютен; чист. * Был час отлива, когда шествие Айши спустилось по аллее возле Праздничной Гостиницы, чьи окна были полны жёнами кинозвёзд, щёлкающими своими новенькими полароидами, — когда паломники почувствовали, что городской асфальт стал шершавым и смягчился в песок, — когда они засеменили по плотной россыпи гниющих кокосовых орехов брошенных сигаретных пачек лепёшек пони неразлагающихся бутылок фруктовых очистков медуз и бумаги, — к коричневому песку, над которым склонились высокие кокосовые пальмы и балконы роскошных блочных домов с видом на море, — мимо команд молодых людей, мускулы которых были столь рельефны, что казались уродливыми, и которые исполняли гимнастические искривления всех мастей, в унисон, подобно убийственной армии балетных танцоров, — и мимо пляжных парикмахеров, клубменов и семей, пришедших подышать свежим воздухом или совершать деловые контакты или рыться в песке ради мусора себе на пропитание, — и уставились, впервые в жизни, на Аравийское море. Мирза Саид смотрел на Мишалу, поддерживаемую двумя деревенскими жителями, ибо у неё больше не было сил стоять самостоятельно. Айша находилась возле неё, и Саиду казалось, что пророчица необъяснимым образом проступает сквозь умирающую женщину, что вся яркость Мишалы выпрыгнула из её тела и приняла эту мифологическую форму, оставляя скорлупу умирать. Потом он рассердился на то, что позволил себе тоже заразиться сверхъестественностью Айши. Жители Титлипура согласились следовать за Айшей после долгого обсуждения, в котором она, по их настоянию, не участвовала. Здравый смысл подсказывал им, что будет глупо поворачивать обратно, когда они уже пришли и первая цель находится у них в поле зрения; но новые сомнения в умах крестьян иссушали их силы. Создавалось впечатление, что неуверенность эта появляется из некой созданной Айшей Шангри-Ла, потому что теперь, когда они просто шагали позади неё скорее, чем следовали за нею в истинном смысле слова, они, казалось, старели и заболевали с каждым сделанным шагом. Когда они увидели море, они были хромой, шатающейся, ревматичной, лихорадочной, красноглазой толпой, и Мирза Саид гадал, многие ли из них пройдут последние ярды до кромки воды. Бабочки оставались с ними, высоко над головами. — Что теперь, Айша? — обратился к ней Саид, охваченный ужасной мыслью, что его возлюбленная жена может умереть здесь, под копытами покатушечных пони и взглядами торговцев соком сахарного тростника. — Ты привела нас всех к краю гибели, но вот он, неоспоримый факт: море. Где теперь твой ангел? С помощью крестьян она поднялась на незанятую тхела[204] возле киоска с прохладительными напитками и не отвечала Саиду до тех пор, пока не смогла взглянуть на него сверху вниз со своего нового насеста. — Джабраил говорит, что море подобно нашим душам. Когда мы открываем их, мы можем двигаться сквозь них к мудрости. Если мы можем открыть свои сердца, мы можем открыть и море. — Разделение было настоящим бедствием здесь, на земле{1371}, — хмыкнул он. — Довольно много парней умерло, тебе стоило бы помнить. Думаешь, в воде будет иначе? — Шш, — Айша внезапно приложила палец к губам. — Ангел уже рядом. Было, в общем-то, удивительно, что, после привлечения к себе такого внимания, марш собрал на пляже толпу, которую можно было назвать в лучшем случае умеренной; но власти приняли много мер предосторожности, закрывая дороги, перенаправляя движение; поэтому на берегу находилась едва ли пара сотен зевак. Не о чем волноваться. Что на самом деле было странно — что очевидцы не видели бабочек или того, что они сделали дальше. Но Мирза Саид явственно наблюдал, как огромное пылающее облако пролетает над морем; пауза; парение; и неясные формы принимают облик колоссального существа, сияющего гиганта, целиком построенного из крошечных бьющихся крылышек, протянувшихся от горизонта до горизонта, заполоняя небо. — Ангел! — воззвала Айша к паломникам. — Теперь вы видите! Он был с нами всегда. Теперь вы верите мне? Мирза Саид созерцал возвращение к пилигримам абсолютной веры. — Да, — рыдали они, прося у неё прощения. — Джабраил! Джабраил! Йа-Аллах. Мирза Саид предпринял последнее усилие. — Облака принимают множество форм, — кричал он. — Слоны, кинозвёзды, что угодно. Смотрите, оно изменяется даже теперь. Но никто не обращал на него внимания; они взирали, исполненные изумления, ибо бабочки нырнули в море. Крестьяне голосили и танцевали от радости. — Разделение! Разделение! — орали они. Кто-то из зрителей поинтересовался у Мирзы Саида: — Эй, господин, из-за чего они так распалились? Мы ничего не видим. Айша двинулась к воде, и вслед за нею — Мишала, влекомая двумя помощниками. Саид подбежал к ней и попытался отбить её у селян. — Отпустите мою жену. Немедленно! Будьте прокляты! Я — ваш заминдар. Пустите её; уберите ваши грязные руки! Но Мишала шепнула: — Они не сделают этого. Уходи, Саид. Ты закрыт. Море открывается только тем, кто открыт. — Мишала! — вопил он, но ноги её уже были мокры. Едва Айша ступила в воду, крестьяне бросились бежать. Те, кто не мог, запрыгивали на спины тех, кто мог. Держа на руках младенцев, титлипурские матери мчались вглубь моря; внуки поднимали бабушек на плечи и спешили навстречу волнам. Не прошло и минуты, как вся деревня окунулась в прибой, плескаясь, опрокидываясь, поднимаясь, неуклонно двигаясь вперёд, к горизонту, ни разу не обернувшись назад, к берегу. Мирза Саид тоже вошёл в воду. — Вернись, — умолял он жену. — Ничего не происходит, вернись. У края воды стояли госпожа Курейши, Осман, сарпанч, Шри Шринивас. Мать Мишалы опереточно рыдала: — О дитя моё, дитя моё. Что же будет? Осман ответил: — Когда станет ясно, что чудес не случится, они повернут обратно. — А бабочки? — проворчал Шринивас. — Чем были они? Нелепой случайностью? И тут до них дошло, что крестьяне не вернутся. — Они почти все уже прошли свою глубину, — молвил сарпанч. — Сколько из них умеет плавать? — спросила, всхлипнув, госпожа Курейши. — Плавать? — вскричал Шринивас. — С каких это пор деревенщины умеют плавать? Они кричали, словно находились в миле друг от друга, прыгали с ноги на ногу, их тела рвались войти в воду, сделать хоть что-нибудь. Казалось, что они танцуют в огне{1372}. Командир полицейской бригады, отправленной вниз для управления толпой, подошёл, когда Саид выбрался из воды. — Что происходит? — полюбопытствовал офицер. — Что за волнения? — Остановите их, — Мирза Саид, задыхаясь, указал в сторону моря. — Они злоумышленники? — спросил полисмен. — Они хотят умереть, — ответил Саид. Слишком поздно. Крестьяне, чьи головы ещё поплавками покачивались вдали, достигли края шельфа. Практически одновременно, не предпринимая никаких видимых попыток спастись, они погрузились под воду. В единый миг все пилигримы Айши исчезли из виду. Ни один из них не появился вновь. Ни одна задыхающаяся голова или мечущаяся рука. Саид, Осман, Шринивас, сарпанч и даже заплывшая жиром госпожа Курейши бросились в воду, вопя: — Боже милостивый; сюда, кто-нибудь, на помощь! * Человеческие существа, столкнувшись с опасностью утонуть, сражаются с водой. Это просто противно человеческой природе — кротко шагать вперёд, пока море не поглотит тебя. Но Айша, Мишала Ахтар и титлипурские крестьяне погрузились в морскую гладь; и никто их больше не видел. Госпожа Курейши была извлечена полицейскими на берег — с синим лицом, с лёгкими, полными водой, и нуждающаяся в поцелуе жизни. Османа, Шриниваса и сарпанча вытащили чуть позже. И лишь Мирза Саид Ахтар продолжал нырять, всё дальше и дальше в море, всё дольше и дольше оставаясь под водой; пока его тоже не выловили из Аравийского моря, измождённого, больного и ослабевшего. Паломничество закончилось. Мирза Саид пробудился в больничной палате, чтобы обнаружить мужчину из уголовного розыска рядом со своей койкой. Власти рассматривали возможность задержать оставшихся в живых членов экспедиции Айши в связи с попыткой нелегальной эмиграции, и детективов проинструктировали послушать их истории прежде, чем у них будет шанс посовещаться. Вот показания титлипурского сарпанча, Мухаммед-дина: — Когда я совсем выбился из сил и решил, что наверняка погибну в этой воде, я увидел всё собственными глазами; я увидел, что море разделилось, словно волосы под расчёской; и они все были там, далеко, они уходили прочь. Она была там тоже, моя жена, Хадиджа, которую я любил. Вот что Осман, воловий мальчик, поведал детективам, ужасно смущённым показаниями сарпанча: — Сперва я очень боялся утонуть. Но я искал-искал, прежде всего её, Айшу, которую знал до того, как она изменилась. И лишь в последний миг я увидел, что она случилась, эта изумительная вещь. Воды открылись, и я увидел, как они идут по дну океана, среди умирающей рыбы. Шри Шринивас тоже поклялся богиней Лакшми, что видел разделение Аравийского моря; и когда детективы добрались до госпожи Курейши, они были крайне раздосадованы, ибо знали, что эти люди не могли подготовить свою историю сообща. Мать Мишалы, жена большого банкира, рассказала собственными словами ту же повесть. — Верьте, не верьте, — решительно подытожила она, — но что видели мои глаза, то повторяет мой язык. Покрываясь гусиной кожей, люди из угро предприняли попытку допроса третьей степени: — Послушай, сарпанч, не надо срать через рот. Там было много народа, никто не видел ничего подобного. Трупы утопленников уже плывут к берегу, раздувшиеся, как воздушные шары, и смердящие, словно ад. Если ты будешь продолжать отпираться, мы возьмём тебя в оборот и за нос вытащим к правде. — Делайте со мною всё, что захотите, — ответил следователям сарпанч Мухаммед-дин. — Но я всё равно видел то, что видел. — А вы? — сотрудники угро собрались возле едва проснувшегося Мирзы Саида Ахтара, чтобы допросить его. — Что вы видели на пляже? — Как вы можете спрашивать? — возмутился он. — Моя жена утонула. Хватит долбать меня своими вопросами. Узнав, что он оказался единственным выжившим из хаджа Айши, не засвидетельствовавшим разделения волн (Шри Шринивас рассказал ему то, что видели другие, добавив мрачно: «Именно из-за нашего позора нас не сочли достойными сопровождать её. Перед нами, Сетджи, воды сомкнулись; они захлопнулись перед нашими лицами, словно Райские врата»), Мирза Саид сломался и прорыдал неделю и один день; сухие всхлипы продолжали сотрясать его тело ещё долго после того, как в слёзных каналах исчерпалась соль. Затем он отправился домой. * Моль съела пунка Перистана, а библиотека была сожрана миллиардами голодных червей. Когда он включил кран, змеи потекли вместо воды, и ползучие растения обвивались вокруг кровати с четырьмя гербами, в которой когда-то спали вице-короли. Казалось, что время ускорилось в его отсутствие и столетия невероятным образом потекли вместо месяцев, поэтому, когда он коснулся гигантского персидского ковра, свёрнутого в танцзале, тот распался под его рукой, а ванны были полны лягушек с алыми глазами. Ночью шакалы завывали на ветру. Великое древо было мертво или при смерти, и поля были бесплодны, как пустыня; сады Перистана, в которых когда-то, давным-давно, он видел красивую молодую девочку, теперь давно пожелтели, обернувшись уродством. Стервятники были единственными птицами в небе{1373}. Он вытащил кресло-качалку на веранду, сел и стал мягко покачиваться, чтобы уснуть. Однажды, только однажды, он посетил древо. Деревня рассыпалась в прах; безземельные крестьяне и грабители пытались захватить брошенную землю, но засуха прогнала их. Здесь не бывало дождей. Мирза Саид вернулся в Перистан и повесил замок на ржавые ворота. Его не интересовала судьба выживших товарищей; он подошёл к телефону и вырвал его из стены. По прошествии бессчётного количества дней ему пришло в голову, что он истощал до смерти, ибо тело его источало тяжёлый запах средства для удаления маникюрного лака; но, поскольку он не испытывал ни голода, ни жажды, он решил, что нет никакого смысла искать пищу. Для чего? Намного лучше качаться в этом кресле, и не думать, не думать, не думать. Прошлым вечером он услышал шум, словно гигант вытаптывал лес под ногами, и почуял зловоние, словно от пердения гиганта; и тогда он понял, что древо горит. Он поднялся с кресла и неровным шагом поплёлся к саду, чтобы взглянуть на пожар, пламя которого пожирало истории, воспоминания, генеалогии, очищая землю и приближаясь к нему, чтобы подарить освобождение; — ибо ветер нёс огонь к основанию особняка, и теперь очень скоро, очень скоро настанет его очередь. Он увидел, как древо распалось на тысячу осколков, и ствол разорвался, как сердце; тогда он отвернулся и, пошатываясь, направился в сад — туда, где Айша когда-то поймала его взор; — а затем почувствовал, как медлительность накатывается на него — великая тяжесть{1374}, — и присел в пыли увядания. Прежде, чем глаза его сомкнулись, он ощутил что-то, щекочущее его губы, и увидел маленькую стайку бабочек, стремящихся войти к нему в рот. Затем море нахлынуло на него, и он очутился в воде возле Айши, чудесно проступающей из тела его жены… — Откройся, — плакала он. — Откройся широко! Щупальца света текли из её пупка, и он рубил их, рубил ребром ладонями. — Откройся, — кричала она. — Ты прошёл так далеко, теперь заверши начатое. Как он мог слышать её голос? Они были под водой, потерявшиеся в рёве моря, но он мог явственно слышать её{1375}, все они могли слышать её: этот голос, подобный колоколу. — Откройся, — сказала она. Он закрылся. Он был крепостью с лязгающими воротами. Он тонул. Она тонула тоже. Он видел, как вода наполняет её рот, слышал, как она булькает в её лёгких. И тогда что-то в нём воспротивилось этому, сделав другой выбор, и в тот момент, когда самая суть его сердца треснула и распалась, он открылся. Тело его раскололось от кадыка до чресел, чтобы она смогла достичь его глубин, и тогда она открылась, и все они, и в самый миг их открытия воды разделились, и они пошли в Мекку по ложу Аравийского моря{1376}. IX. ЧУДЕСНАЯ ЛАМПА Через восемнадцать месяцев после сердечного приступа Саладин Чамча снова поднялся в воздух в ответ на телеграфное известие, что его отец на последней стадии множественной миеломы{1377} — системного рака костного мозга, который был «сто процентов фатальным», как несентиментально выразился терапевт Чамчи, когда тот телефонировал ему, чтобы уточнить подробности. Отец и сын практически не контактировали с тех пор, как Чингиз Чамчавала отправил Саладину доходы от срубленного грецкого ореха все эти вечности назад. Саладин послал краткую записку с сообщением, что пережил бостанскую катастрофу, и даже получил краткое послание в ответ: «Отв. на тв. сообщение{1378}. Эту информацию уже получал». Тем не менее, когда пришла телеграмма с дурной вестью — подписанная незнакомой второй женой, Насрин II, и тон был довольно неприкрашенный: ОТЕЦ БЫСТРО УГАСАЕТ + ЕСЛИ ХОЧЕШЬ ПОВИДАТЬСЯ БЫСТРЕЕ ПРИЕЗЖАЙ + Н ЧАМЧАВАЛА (Г-ЖА), — он, к своему удивлению, обнаружил, что после целой жизни запутанных отношений с отцом, после долгих лет телеграфных перебранок и «бесповоротных разрывов» он всё ещё был способен к этой несложной реакции. Непременно, архиважно, обязательно добраться до Бомбея прежде, чем Чингиз покинет его навсегда. Он потратил лучшую часть дня, сперва стоя в очереди за визой в консульской секции Индийской палаты{1379}, а затем пытаясь убедить утомлённое должностное лицо в безотлагательности своей заявки. Он, как последний дурак, забыл принести телеграмму и получил в итоге, что «у вас нет доказательств. Видите ли, любой может прийти и сказать, что его отец умирает, не так ли? Чтобы побыстрее». Чамча пытался сдерживать своё возмущение, но, наконец, взорвался: — По-вашему, я похож на халистанского фанатика{1380}? — Должностное лицо пожало плечами. — Я скажу вам, кто я, — ревел Чамча, разгневанный этим пожиманием, — я — несчастный сукин сын, который был взорван террористами, падал тридцать тысяч футов с неба из-за террористов, а теперь из-за этих террористов ещё и должен терпеть оскорбления от всяких там чиновников вроде вас. Его заявка на визу, надёжно размещённая его противником в самом низу здоровенной стопы, не рассматривалась целых три дня. Первый доступный рейс был только спустя ещё тридцать шесть часов: и это был «Эйр-Индия{1381}-747», и звался он «Гулистаном». Гулистан и Бостан, Райские сады-близнецы — сперва был тот, а теперь ещё и вот этот… Спускаясь по одному из желобков, по которым пассажиры Третьего Терминала текли к самолёту, Чамча увидел название, красующееся возле открытой двери 747-го, и побледнел, словно тень. Затем он услышал одетую в сари индийскую бортпроводницу, приветствующую его с явным канадским акцентом, и растерял остатки самообладания, отпрянув подальше от самолёта в неподдельном рефлекторном ужасе. Он застыл, столкнувшись с раздражённой толпой пассажиров, ожидающих принятия на борт, и почувствовал, как абсурдно должен смотреться: с коричневой кожаной сумкой в одной руке, двумя застёгнутыми на молнии чехлами для костюмов в другой и глазами на стебельках от испуга; но долгое мгновение он был совершенно неспособен двигаться. Толпа напирала; если это артерия, думал он, то я — грёбаный тромб{1382}. — Я тоже дрожал как цыц-цыц… цыплёнок, — раздался весёлый голос. — Но теперь у меня есть хихитрость. Я раскидываю руки в попа… полёте, и это всегда мама… может удержать самолёт вовне… вне… в небе. * — Сегодня верховная бобо… богиня, несомненно, Лакшми, — доверился Сисодия за виски, едва они благополучно взлетели. (Он был так же хорош на деле, как и на словах, когда дико размахивал руками, пока «Гулистан» нёсся по взлётно-посадочной полосе, а потом удовлетворённо раскинул их в стороны, скромно просияв. «Срабабабатывает каждый раз». Они оба путешествовали на верхней палубе 747-го, зарезервированной для некурящих бизнес-класса, и Сисодия переместился на пустующее место рядом с Чамчей, словно воздух, заполняющий вакуум. «Называйте меня Виски, — настаивал он. — Куда вы лили… лили… летите? Как мама… много вы зарабатываете? Как додо… долго вы там не были? Вы знаете всех женщин в городе, или вам нужна попа… попа… помощь?») Чамча закрыл глаза и сосредоточился на своём отце. Самое мрачное, понял он, заключалось в том, что он не мог вспомнить ни одного счастливого дня с Чингизом за всю свою сознательную жизнь. А самым радостным стало открытие, что даже непростительное преступление отца может быть всё-таки прощено в самом конце. Держись, умолял он беззвучно. Я прилечу — так быстро, как смогу. — В это мама… материалистичное время, — разъяснил Сисодия, — кто ещё, как не богиня бобогатства? В Бомбее молодые бизнесмены цеце{1383}… целые ночи проводят пуп… пуджа-пати. Статуя Лакшми председательствует, с перевёрнутыми лаладонями, и светящиеся пузырьки стекают с её папа… пальцев, освещая всё вокруг: понимаете, как будто богатство льётся из её лап… лап… ладоней. На киноэкране салона бортпроводница демонстрировала различные спасательные процедуры. Мужская фигурка в углу экрана переводила её слова на азбуку глухонемых. Это прогресс, согласился Чамча. Фильм вместо людей, небольшое увеличение в сложности (немая речь) и значительное увеличение в стоимости. Высокие технологии на службе якобы безопасности; тогда как на самом деле воздушные путешествия с каждым днём становились всё опаснее, мировые акции авиации старели, и никто не мог позволить себе обновить их. Самолёты каждый день распадались на части (или, во всяком случае, такое создавалось впечатление), и сталкивались, и промахивались мимо адреса тоже. Так что фильм был не более чем очередной ложью, ибо его существование говорило: Смотрите, как много мы готовы сделать ради вашей безопасности. Мы даже сделали для вас фильм об этом. Стиль вместо материи, образ вместо действительности… — Я планирую крупнобюбюджетную картину о ней, — говорил между тем Сисодия. — Это кока… конфиденциальнейшая информация. Пригласим На-На… наверное, Шридеви, я так нанадеюсь. Теперь, когда возвращение Джабраила права… права… провалилось, она — звезда номер один. Чамча услышал, какой след оставил Джабраил Фаришта, вернувшись. Его первый фильм, «Разделение Аравийского моря», подвергся жестокому разгрому; спецэффекты смотрелись кустарно, девушка в главной роли Айши, некая Пимпл Биллимория, была удручительно неадекватна, а образ самого Джабраила в роли архангела был заклеймён многими критиками как нарциссический и мегаломаниакальный{1384}. Дни, когда он не мог сделать что-либо неправильно, миновали; его вторая картина, «Махунд», наткнулась на множество разнообразнейших религиозных рифов и сгинула без следа. — Видите ли, он решил раработать с другими продюсерами, — сокрушался Сисодия. — Жажадность звиз… взвиз… звезды. У меня эффекты все-все… всегда работают, а хрук-хрук… хороший вкус можно воспринимать как само сособой разумеющееся. Саладин Чамча прикрыл глаза и откинулся на спинку сиденья. Он выхлебал свой виски слишком быстро из-за страха перед полётом, и в голове у него поплыло. Сисодия больше не вспоминал о своей прежней привязанности к Фариште, которая ныне так истончилась. Эта связь теперь принадлежала прошлому. — Шш… шш… Шридеви как Лакшми, — пропел Сисодия, совсем не конфиденциально. — Теперь, когда стала чичистым золотом. Вы же ак… актёр. Вы должны работать додома. Позвоните мне. Может, мы сможем заняться биби… бизнесом. Эта картина: чистая кака… кака… как алмаз. Голова Чамчи кружилась. Какое странное значение принимали слова! Всего несколько дней назад возвращение домой показалось бы фальшью. Но теперь отец умирал, и прежние чувства протягивали щупальца, чтобы схватить его. Может быть, в довершение всего, язык снова подведёт его, придав речи восточный акцент. Он едва смел открыть рот. Почти двадцать лет назад, когда молодой и недавно сменивший имя Саладин выцарапывал себе жизнь на просторах Лондонского театра, чтобы держаться на безопасном расстоянии от отца; и когда Чингиз отступал на другие пути, становясь столь же нелюдимым, сколь и религиозным; в те времена — как-то раз, нежданно-негаданно — отец написал сыну, что предлагает ему дом. Собственностью оказался неухоженный особнячок в холмистой местности Солан{1385}. «Первая собственность, которую я приобрёл когда-то, — писал Чингиз, — поэтому я и первой дарю её тебе». Незамедлительной реакцией Саладина было увидеть в этом предложении ловушку, способ вернуть его домой, в сети отцовского могущества; а когда он узнал, что Соланская недвижимость была давно арендована индийским правительством и что уже многие годы там располагается школа для мальчиков, даже сам подарок стал восприниматься как обман. О чём должен позаботиться Чамча, если школа пожелает обратиться к нему, какие визиты следует нанести, чтобы, словно визитирующий Глава Государства, устроить смотр парадов и гимнастических выступлений? Дела подобного рода импонировали непомерному тщеславию Чингиза, но Чамче не хотелось ничего из этого. Точка, школу не сдвинуть; дар был бесполезен, а административная головная боль — весьма вероятна. Он написал отцу, что отказывается от предложения. Это был последний раз, когда Чингиз Чамчавала пытался что-либо дать ему. Дом уплывал от блудного сына. — Я никогда не забываю лилица, — не умолкал Сисодия. — Вы — друг мими… Мими. Бостанский уц-уц… уцелевший. Я вспомнил это в тот миг, когда вы папа… паниковали ува… ува… у ворот. Надеюсь, тити… ти-иперь вы чуть-чуть… чувствуете себя попой… получше. Саладин (сердце его успокоилось) встряхнул головой: нет, со мной всё отлично, честно. Сисодия — блистательный, коленоподобный — грязно подмигнул проходившей стюардессе и заказал ещё виски. — Такой попозор с Джабраилом и его леди, — продолжал Сисодия. — Такое прелестное имя у неё было, Ал… Ал… Аллилуйя. Что за характер у этого парня, какой реревнивый тити… тип. Тяжело для сосовременной диди… девушки. Они раз… разошлись. Саладин снова откинулся, пытаясь заснуть. Я только что исцелился от прошлого. Уйди, сгинь. Он официально заявил о своём окончательном выздоровлении всего пять недель назад, на свадьбе Мишалы Суфьян и Ханифа Джонсона. После смерти родителей при пожаре Шаандаара на Мишалу напало ужасное, нелогичное чувство вины, из-за которого её мать являлась ей во снах и причитала: «Если бы ты только принесла огнетушитель, когда я тебя просила. Если бы ты только дула чуть сильнее. Но ты никогда не слушаешь, что я тебе говорю, а твои лёгкие настолько прогнили от сигарет, что ты даже свечу погасить не можешь, не то что там горящий дом». Под пристальным взглядом призрака матери Мишала уходила из квартиры Ханифа, снимала комнатку вместе с тремя другими женщинами, выпрашивала и получала прежнюю работу Нервина Джоши в спортивном центре и сражалась со страховыми компаниями, пока они не выплатили причитающееся. Только когда Шаандаар готов был снова открыться под управлением Мишалы, призрак Хинд Суфьян согласился, что настало время отойти к загробной жизни; после чего Мишала позвонила Ханифу и попросила, чтобы тот женился на ней. Он был слишком потрясён, чтобы отвечать, и был вынужден передать трубку коллеге, который объяснил, что кошка проглотила язык мистера Джонсона, и принял предложение Мишалы от лица онемевшего адвоката. Итак, все приходили в себя после трагедии; даже Анахита, которой пришлось жить с подавляюще старомодной тётушкой, смогла выглядеть на свадьбе довольной: быть может, из-за того, что Мишала пообещала ей личные покои в отремонтированном Шаандаар-Отеле. Мишала попросила Саладина быть её шафером, памятуя о попытке спасти жизнь её родителям, и по пути к загсу в фургоне Пинквалы (все обвинения против ди-джея и его босса, Джона Масламы, были сняты за отсутствием улик) Чамча признался невесте: «Похоже, для меня сегодня тоже наступает новая жизнь; как, наверное, и для всех нас». В случае с ним самим были хирургические обходы, и сложность смириться с таким количеством смертей, и кошмарные видения, что он снова превращается в некоего сернистого демона с раздвоенными копытами. К тому же, некоторое время он был профессионально непригоден из-за позора столь глубокого, что, когда, наконец, клиенты стали снова обращаться к нему и требовать один из его голосов — например, голос замороженной горошины или кукольной пачки сосисок, — он чувствовал, как память о телефонных преступлениях подступает к горлу и душит не успевшее родиться воплощение. На свадьбе Мишалы, однако, он вдруг почувствовал себя свободным. Это была та ещё церемония, прежде всего потому, что молодая пара всю процедуру никак не могла нацеловаться, и регистратору (приятной молодой женщине, которая также настойчиво рекомендовала гостям не пить в этот день слишком много, если они планируют садиться за руль) пришлось попросить их поторопиться и закончить прежде, чем настанет время для прибытия очередных молодожёнов. Позднее в Шаандааре целование продолжилось, поцелуи становились раз за разом всё длиннее и всё откровеннее, пока, наконец, у гостей не сложилось впечатление, что они вторгаются в частную жизнь, и тогда они незаметно ускользнули прочь, оставляя Ханифа и Мишалу наслаждаться страстью столь всеохватной, что новобрачные не заметили даже исчезновения своих друзей; ничего не узнали они и о ватаге ребятишек, собравшейся под окнами Шаандаар-кафе поглазеть на них. Чамча, последний оставшийся гость, спешно опустил шторы, к великой досаде детворы; и побрёл по восстановленной Хай-стрит, почувствовав такую лёгкость в ногах, что, можно сказать, буквально перескочил через всю свою обеспокоенность. Ничто не вечно, думал он под закрытыми веками где-то над Малой Азией. Может быть, несчастье — это континуум, сквозь который проходят все человеческие жизни, а радость — лишь череда вспышек, острова в океане{1386}. Или если не несчастье, то, по крайней мере, меланхолия… Эти размышления были прерваны богатырским храпом с соседнего сиденья. Мистер Сисодия, стакан виски в руке, погрузился в сон. Продюсер стал для стюардесс несомненным хитом программы. Они суетились вокруг его спящей персоны, отделяя стакан от пальцев и возвращая на безопасное место, укрывая одеялом нижнюю половину тела и выводя восхищённые рулады его храпящей голове: — Ну чем не хучи-пучи{1387}? Просто маленький кутезо, ей-богу! Чамча внезапно вспомнил светских леди Бомбея, треплющих его по голове на тех скромных вечеринках его матери, и с трудом сдержал нежданные слёзы. Сисодия, по правде говоря, выглядел немного неприлично; он снял очки прежде, чем отключиться, и их отсутствие придавало ему странно обнажённый вид. На взгляд Чамчи, он ни на что не походил так сильно, как на огромный лингам[205] Шивы{1388}. Может быть, этим и объяснялась его популярность у дам. Просматривая газеты и журналы, предложенные бортпроводницами, Саладин случайно наткнулся на проблемы у своего старого знакомого. Санированное «Шоу Чужаков» Хэла Паулина с треском провалилось в Соединённых Штатах и вылетело в трубу. Хуже того, его рекламное агентство вместе со всеми филиалами проглотил американский левиафан, и казалось вероятным, что Хэл будет побеждён трансатлантическим драконом, которого намеревался приручить. Было нелегко испытывать жалость к Паулину — безработному и лишившемуся последних миллионов, покинутому своей ненаглядной ведьмой Мэгги и её приятелями, погрузившемуся в неопределённость, оставленную отвергнутым фаворитам, будь то разорившиеся промышленные магнаты или коварные финансисты или экс-министры-предатели; но Чамча, летящий к смертному одру своего отца, находился в таком великодушном эмоциональном состоянии, что ком сострадания даже к этому негодяю Хэлу застрял у него в горле. На чьём же бильярдном столе, задумчиво спрашивал он себя, будет теперь играть Бэби? В Индии война между мужчинами и женщинами не подавала ни малейших признаков ослабления. В «Индиан Экспресс»{1389} он прочитал отчёт о последнем «самоубийстве невесты»{1390}. Муж, Праджапати{1391}, скрылся. На следующей странице, в маленьких объявлениях на еженедельном брачном рынке, родители юношей до сих пор требовали, а родители девушек гордо предлагали невест «пшеничного» цвета лица. Чамча вспомнил приятеля Зини, поэта Бхупена Ганди, говорившего о подобном со страстной горечью. «Как обвинять в ущербности других, если наши собственные руки столь грязны? — возражал он. — Многие из вас в Британии утверждают, что стали жертвами преследования. Ладно. Я там не был, я не знаю вашей ситуации, но по моему личному опыту я никогда не чувствовал уместным называть себя жертвой. В классовых терминах — однозначно нет. Даже говоря культурно, вы найдёте здесь любой фанатизм, любые процедуры, связанные с институтом угнетателей. И хотя многие индийцы, несомненно, угнетены, я не думаю, что кто-то из нас может предъявлять права на такое очаровательное положение». «Проблема с радикальной критикой Бхупена в том, — заметила Зини, — что реакционеры вроде Салат-бабы просто обожают здесь крутиться». Вооружений скандал бушевал; действительно ли индийское правительство оплатило вознаграждение посредникам, а затем занялось прикрытием? Были привлечены значительные денежные суммы, доверие к Премьер-министру было подорвано, но Чамчу не беспокоило ничего из этого. Он уставился на размытую фотографию на развороте: неясные, вспухшие фигуры, плывущие вниз по реке в несметных количествах. В северо-индийском городке произошла резня мусульман{1392}, и их трупы были выброшены в воду, где их ожидало гостеприимство какого-нибудь Старика Хэксема двадцатого века. Здесь были сотни тел, раздувшихся и протухших; зловоние, казалось, поднималось над газетной полосой. А в Кашмире некогда популярного Главного Министра, «пошедшего на соглашательство» с Конгрессом-I{1393}, во время молитвы на Ид{1394} закидали туфлями{1395} рассерженные группы исламских фундаменталистов. Коммунализм — сектантская напряжённость — был повсюду: будто бы боги шли на войну. В вечной борьбе между мировой красотой и жестокостью жестокость крепла день ото дня. Голос Сисодии проник сквозь эти мрачные мысли. Пробудившись, продюсер заметил фотографию из Мирута, глядящую с откидного столика Чамчи. — Дело в том, — сказал он без обычного дружелюбия, — что религиозная вевера, призванная определять самые срать… срать… стратегические, возвышенные стремления человеческой расы, стала теперь, в нанашей стране, служанкой самых низменных инстинктов, а бобо… Бог — существо злобное. ЗА БОЙНЮ ОТВЕТСТВЕННЫ ИЗВЕСТНЫЕ УГОЛОВНЫЕ АВТОРИТЕТЫ, утверждал правительственный представитель, но «прогрессивные элементы» отвергали его заключения. СИЛЫ ГОРОДСКОЙ ПОЛИЦИИ ЗАРАЖЕНЫ КОММУНАЛИСТИЧЕСКИМИ АГИТАТОРАМИ, приводился контраргумент. ИНДУИСТСКИЕ НАЦИОНАЛИСТЫ БЕСЧИНСТВУЮТ. В политическом двухнедельнике была помещена фотография плакатов, выставленных возле Джума-Масджида{1396} в Олд-Дели{1397}. Имам{1398}, малосимпатичный мужчина с циничным взглядом (которого почти каждое утро можно было обнаружить в его «саду» — на краснозёмельно-пустопородной площадке в тени мечети — за подсчётом рупий, пожертвованных верными, и свёртыванием каждой отдельной бумажки в трубочку так, что казалось, будто он держит горстку тонких бидиподобных сигареток, — и который сам был отнюдь не чужд коммуналистической политике), очевидно, полагал, что за ужасы Мирута следует взять хорошую цену. Погасите Огонь в нашей Груди, кричали вывески. Почёт и Слава тем, кто принял Мученичество от Пуль П о л и ц а е в{1399}. А также: Увы! Увы! Увы! Разбудите Премьер-министра! И, наконец, призыв к действию: Бандх[206] будет исполнен, и дата забастовки. — Плохие дни, — продолжил Сисодия. — На Дели{1400}… Дели… деликатное искусство кики… кинематографа ТВ и экономика тоже оказывают разрушительный эффект. — Затем он приободрился, поскольку приблизились стюардессы. — Я признаю, что я… я… являюсь членом клок… клок… клуба «Высокая миля»{1401}, — весело сообщил он, когда проводницы оказались в пределах слышимости. — А вы? Момо… могу ли я увидеть вас там? О разобщения, на которые способен человеческий разум, уныло подивился Саладин. О противоречивые самости, толкущиеся и трясущиеся в этих кожаных мешках. Неудивительно, что мы неспособны оставаться сосредоточенными на чём-либо слишком долго; неудивительно, что мы изобретаем дистанционно-управляющие, скачущие по каналам устройства. Если бы мы направили эти инструменты на самих себя, мы нашли бы куда больше каналов, чем может мечтать какой-нибудь кабельный или спутниковый магнат… Он обнаружил, что его мысли блуждают, возвращаясь, как бы упорно ни пытался он удержать их на своём отце, к вопросу о мисс Зинат Вакиль. Он телеграфировал ей о своём прибытии; будет ли она встречать его рейс? Что могло или не могло случиться между ними? Мог ли он, покинув её, не возвращаясь, потеряв связь на долгое время, совершить Непростительную Вещь? Она может быть — подумал он и был потрясён осознанием того, что это просто не приходило ему в голову раньше — замужем? Влюблена? Помолвлена? А что до себя самого: чего он хотел на самом деле? Я пойму, когда увижу её, решил он. Будущее, даже окутанное с головы до ног мерцанием вопросов, не должно заслонять прошлого; даже когда смерть выходит на центр сцены, жизнь продолжает бороться за равные права. Полёт прошёл без инцидентов. Зинат Вакиль не ждала в аэропорту. — Пойдёмте, — махнул ему Сисодия. — Мой автомобиль приприп… прибыл, позвольте мне поподвезти вас. * Тридцать пять минут спустя Саладин Чамча оказался на Скандал-Пойнт, стоя в воротах детства с сумкой и чехлами, глядя на импортную пропускную систему с видеоуправлением. Антинаркотические лозунги красовались по периметру стены: МЕЧТЫ ПОТОНУТ НАХЕР / КОГДА КОРИЧНЕВ САХАР. И: БУДУЩЕЕ ЧЕРНО / КОГДА САХАР КОРИЧНЕВ{1402}. Смелее, старина, подбодрил он себя; и позвонил — уверенно, быстро, твёрдо, — чтобы привлечь внимание. * В пышном саду пень от срубленного грецкого ореха поймал его беспокойный взгляд. Теперь, наверное, они используют его как стол для пикника, горестно размышлял он. Отец всегда обладал талантом к мелодраматическим, самосострадательным жестам, и кушать свой ланч на поверхности, сочащейся подобными эмоциональными подзатыльниками (несомненно, с глубоким переживанием в перерывах между пережёвыванием), было как раз в его духе. А теперь он раскинул свой лагерь на дороге к смерти, поразился Саладин. Какую трибунную пьесу сострадания мог разыграть теперь старый сукин сын! Каждый человек возле умирающего впадает в крайности милосердия. Удары отведены от смертного ложа, оставляя ушибы, которые никогда не исчезнут. Мачеха появилась из оформленного под мрамор особняка умирающего мужчины, чтобы поприветствовать Чамчу без тени раздражения. — Салахуддин. Хорошо, что ты пришёл. Это поднимет его дух, а дух теперь — всё, что ещё способно в нём бороться, потому что тело почти капитулировало. Она была, пожалуй, лет на шесть или семь моложе, чем было бы сейчас матери Саладина, но того же птицеподобного образца. Его большой, экспансивный{1403} отец был в высшей степени последователен, по крайней мере, в этих вопросах. — Сколько он протянет? — спросил Саладин. Насрин оставалась в таком же неведении, как и сообщила в телеграмме. — Это может случиться в любой день. Миелома пронизала Чингиза насквозь, поселившись в его «трубчатых костях»{1404} (рак принёс в дом свой собственный словарь; никто уже не говорил о руках и ногах) и черепе. Злокачественные клетки были обнаружены даже в крови вокруг костей. — Мы должны были понять, — молвила Насрин, и Саладин почувствовал силу старой леди, ту непреклонность, с которой она сдерживала свои чувства. — Его очевидная потеря в весе за последние два года. Ещё он жаловался на ломоту и боли, например, в коленях. Ты знаешь, как это бывает. Со стариками; ты винишь возраст, ты даже представить себе не можешь, что это мерзкая, отвратительная болезнь. Она остановилась, пытаясь совладать с голосом. Кастурба, экс-айя, присоединилась к ним в саду. Как оказалось, её муж Валлабх скончался почти год назад, от старости, во сне: куда более любезная смерть, чем та, что теперь прогрызала себе дорогу из тела его нанимателя, соблазнителя его жены. Кастурба по-прежнему носила старые, кричащие сари Насрин I: на этот раз она выбрала одно из самых головокружительных, в стиле Оп-Арт, с чёрно-белыми печатными буквами. Она тоже тепло приветствовала Саладина: объятья слёзы поцелуи. — Что до меня, — рыдала она, — я никогда не перестану молиться о чуде, пока хоть одно дыхание остаётся в его несчастных лёгких. Насрин II обняла Кастурбу; обе положили головы друг другу на плечи. Близость этих двух женщин была непосредственной и не запятнанной негодованием, как будто близость смерти смыла раздоры и ревность прошлых лет. Две старые леди успокаивали друг друга в саду, одна утешала другую в неизбежной потере самого драгоценного: любви. Или, скорее: возлюбленного. — Проходи, — сказала, наконец, Саладину Насрин. — Он должен увидеть тебя, немедленно. — Он знает? — поинтересовался Саладин. Насрин ответила уклончиво. — Он — интеллигентный мужчина. Он продолжает спрашивать, куда уходит вся кровь? Он говорит, есть только две болезни, при которых кровь исчезает так же, как сейчас. Первая — туберкулёз{1405}. Но, продолжал настаивать Саладин, самого слова он никогда не произносил? Насрин склонила голову. Слова не произносили, ни Чингиз, ни в его присутствии. — Разве он не должен знать? — спросил Чамча. — Разве мужчина не имеет права приготовиться к смерти? На мгновение он увидел пламя в глазах Насрин. Кем ты себя возомнил, что рассказываешь нам о наших обязанностях. Ты пожертвовал всеми своими правами. Затем оно исчезло, и когда она заговорила, голос её был ровным, бесстрастным, низким. — Возможно, ты прав. Но Кастурба закричала: — Нет! Разве можно сообщать ему, бедняге? Это разобьёт ему сердце. Рак сгустил кровь Чингиза до состояния, при котором сердцу стало неимоверно трудно качать её по телу. Он также засорил сосуды чужеродными тельцами, тромбоцитами, атакующими всякую кровь, которая в него вливалась{1406}: даже кровь его собственного типа. Итак, даже таким пустяком я не могу помочь ему, понял Саладин. Побочные эффекты запросто могли убить Чингиза прежде, чем это сделает рак. Если же он умрёт от рака, конец может принять форму либо пневмонии{1407}, либо почечной недостаточности{1408}; зная, что ничем не могут помочь, доктора отправили его домой дожидаться смерти. — Поскольку миелома системная, химиотерапия и лучевая терапия{1409} не применяются, — объяснила Насрин. — Только медикаменты — препарат мелфалан{1410}, который иногда может продлить жизнь, даже на несколько лет. Но нам сообщили, что он находится в той категории, которая не реагирует на таблетки мелфалана. Но ему вы ничего не сказали, настаивали внутренние голоса Саладина. И это неправильно, неправильно, неправильно. — Однако же чудо случилось, — воскликнула Кастурба. — Врачи говорили, что обычно это одна из самых болезненных форм рака; но Ваш отец совершенно не испытывает боли. Если молиться, иногда можно снискать благодать. Именно из-за настойчивого отсутствия боли рак не был диагностирован так долго; он расползался по телу Чингиза, по крайней мере, два года. — Теперь я должен его видеть, — мягко попросил Саладин. Пока они говорили, носильщик отнёс его сумку и чехлы с одеждой в помещение; теперь, наконец, он проследовал внутрь за своим гардеробом. Интерьер дома остался неизменен (щедрость второй Насрин на память о первой казалась безграничной: во всяком случае, в эти дни — последние дни их общего супруга на этой земле), за исключением того, что Насрин II перенесла сюда свою коллекцию птичьих чучел (удоды и редкие попугаи под стеклянными колпаками, взрослый королевский пингвин в мраморно-мозаичном холле, его клюв роится крошечными красными муравьями) и ящики с наколотыми бабочками. Саладин проследовал мимо этой красочной галереи мёртвых крыльев к студии отца (Чингиз настоял на освобождении спальни и установке кровати, перемещённой вниз, в этот деревянно-панельный аппендикс, полный гниющими книгами, таким образом, чтобы людям не приходилось весь день бегать вверх и вниз, чтобы присматривать за ним) и прибыл, наконец, к дверям смерти. Ещё в молодости Чингиз Чамчавала приобрёл смущающую привычку спать с широко раскрытыми глазами, — «чтобы оставаться начеку», как любил говаривать он. Теперь, когда Саладин спокойно вступил в комнату, эффект этих распахнутых серых глаз, слепо глядящих в потолок, совершенно лишил его мужества. На мгновение Саладин решил, что пришёл слишком поздно; что Чингиз умер, пока он трепался в саду. Затем мужчина на кровати испустил серию коротких покашливаний, повернулся и протянул дрожащую руку. Саладин Чамча подошёл к отцу и склонил голову под ласковую ладонь старика. * Нахлынувшая любовь к отцу спустя долгие, сердитые десятилетия была безмятежным и прекрасным чувством; обновляющим, живительным, хотел сказать Саладин, но придержал язык, ибо это казалось ему вампирическим; словно, высасывая эту новую жизнь из своего отца, он создавал в теле Чингиза место для смерти. Хотя Саладин и держал эту мысль при себе, он, тем не менее, чувствовал, что час от часу сближается со множеством прежних, отринутых самостей, множеством альтернативных Саладинов — или, скорее, Салахуддинов, — отколовшихся от него, когда в его жизни наступала пора делать выбор, но, очевидно, продолжавших существовать: быть может, в параллельных вселенных квантовой теории{1411}. Рак буквально оголил кости Чингиза Чамчавалы; его щёки провалились в пустоты черепа, и ему приходилось подкладывать пористую резиновую подушечку под ягодицы из-за атрофирования плоти. Но это также избавило его от дефектов, от всего, что было в нём властного, тиранического и жестокого, так что ранимый, любящий и блестящий человек снова предстал беззащитно пред очами смотрящих. Если бы он только мог быть этим человеком всю свою жизнь, мечтал Саладин (начавший замечать, что звуки его полного, не-англицированного имени снова нравятся ему — впервые за двадцать лет). Как тяжело это — вновь обрести своего отца лишь тогда, когда не остаётся другого выбора, кроме как сказать прощай. На следующее утро после возвращения отец попросил Салахуддина Чамчавалу подать ему инструменты для бритья. — Мои старушки не знают, какая сторона моей Филисшейв{1412} является рабочей. Кожа Чингиза свисала с дряблых, огрубелых щёк, а его волос (когда Салахуддин раскрыл машинку) напоминал прах. Салахуддин не мог припомнить, когда последний раз так прикасался к отцовскому лицу, осторожно натягивая кожу, пока бритва ползла по ней, а затем поглаживая, чтобы удостовериться, что она гладка на ощупь. Закончив, он ещё мгновение водил пальцами по щекам Чингиза. — Посмотри на старика, — сказала Насрин Кастурбе, когда они вошли в комнату, — он глаз не сводит со своего мальчика. Чингиз Чамчавала измождённо усмехнулся, демонстрируя рот, полный разрушенных зубов, испещрённых слюной и крошками. Когда отец снова заснул (после того, как Кастурба и Насрин заставили его выпить немножко воды) и уставился на — что? — своими раскрытыми, грезящими глазами, способными видеть в трёх мирах сразу: действительном мирке его студии, призрачном мире сновидений — и приближающейся загробной жизни тоже (или так вообразил Салахуддин на один причудливый миг); — тогда сын удалился на отдых в прежнюю спальню Чингиза. Гротескные головы на крашеной терракоте{1413} негодующе взирали на него со стен: рогатый демон; глядящий искоса араб с соколом на плече; лысый мужчина, закативший глаза и в панике высунувший язык, когда огромная чёрная муха уселась на его брови. Неспособный заснуть под этими фигурами, знакомыми ему всю жизнь и столько же ненавидимыми (ибо он привык отождествлять их с Чингизом), Салахуддин, в конце концов, перебрался в другую, нейтральную комнату. Поднявшись ранним вечером, он спустился вниз, чтобы отыскать двух старых женщин во внешней комнате Чингиза, пытающимися проработать детали его лечения. Помимо ежедневных таблеток мелфалана, ему была предписана целая батарея лекарств, призванных сражаться с пагубными побочными эффектами рака: анемией, напряжённостью в сердце и тому подобным. Изосорбид динитрат, две таблетки, четыре раза в день; фуросемид, одна таблетка, три раза; преднизолон, шесть таблеток, ежедневно по два раза… — Я займусь этим, — сообщил он освобождённым старухам. — Хоть что-то я смогу для него сделать. Агарол от запора, спиронолактон для улучшения бог весть чего, и зилорик, аллопуринол{1414}: внезапно он, как безумный, вспомнил старинный театральный обзор, в котором английский критик, Кеннет Тинан, представлял полисиллабических{1415} персонажей пьесы Марло «Тамерлан Великий»{1416} «ордой пилюль и невероятных наркотиков, стремящихся перебить друг друга»{1417}: О, Ты ль брадат, храбрец Барбитурат? Сиррах{1418}, Твой старый-мёртвый Нембутал. О, плачет звёзднобликий Нембутал… Не он ли станет храбрым королём, Ауреомицин, Формальдегид, Не он ли станет храбрым королём, Пройдя с триумфом сквозь Амфетамин{1419}? Припомнится же! Но, может быть, этот фармацевтический «Тамерлан» был не таким уж и плохим панегириком{1420} для поверженного монарха, лежащего здесь, в своей червиво-книжной студии, взирающего на три мира, ждущего своего конца. — Подвинься, Абба, — радостно подошёл к нему Салахуддин. — Время спасать твою жизнь. Она всё ещё здесь, на полке в кабинете Чингиза: настоящая медно-бронзовая лампа, обладающая, как предполагается, силой исполнять желания, но пока (поскольку никогда не была потёрта) не прошедшая испытания. Немного потускневшая ныне, она взирала на своего умирающего владельца; и наблюдала, в свой черёд, за его единственным сыном. Оказавшимся на миг во власти искушения снять её, потереть три раза и спросить у джинна в тюрбане волшебное слово… Однако Салахуддин не тронул лампу. Здесь не осталось места для джиннов или упырей или ифритов; нельзя позволять себе никаких призраков и фантазий. Никаких волшебных формул; лишь бессилие пилюль. — Знахарь{1421} прибыл, — пропел Салахуддин, позвякивая крохотными пузырьками, пробуждая отца от дремоты. — Лекарства, — по-детски скривился Чингиз. — Ээх, кхе, тьфу. * Этой ночью Салахуддин заставил Насрин и Кастурбу заснуть в уюте собственных постелей, пока он внимательно следил за Чингизом с матраса на полу. После полуночной дозы изосорбида умирающий проспал три часа, а затем попросился в туалет. Салахуддин буквально поставил его на ноги и был поражён лёгкостью Чингиза. Всю жизнь он был тяжёлым человеком, но теперь стал живым обедом для расползающихся раковых клеток… В туалете Чингиз отказался от любой помощи. «Он не позволит вам сделать единственную вещь, — любовно жаловалась Кастурба. — Такой уж он стеснительный парень». По пути обратно к постели он слегка облокотился на руку Салахуддина и поковылял через весь дом в старых, изношенных тапочках к спальне; оставшиеся у него волосы забавно торчали во все стороны, голова клювообразно склонялась вперёд на тощей, хрупкой шее. Салахуддину внезапно захотелось поднять старика, уложить его в колыбельку своими руками и петь мягкие, убаюкивающие песни. Вместо этого он выпалил — в самый неподходящий для этого момент — прошение о примирении. — Абба, я приехал, потому что не хочу, чтобы между нами оставались теперь какие-то проблемы… Грёбаный идиот. Пусть чёрт тебя измажет в чёрный цвет, сметаннолицый шут!{1422} Посреди проклятой ночи! И если он не догадывался, что умирает, то теперь ты своей траурной речью уж точно сообщил ему это. Чингиз продолжил семенить вперёд; лишь чуть сильнее сжал руку сына. — Теперь это не важно, — сказал он. — Всё забыто, что бы то ни было. Наутро Насрин и Кастурба явились в чистых сари, отдохнувшие и жалующиеся: — Это так ужасно — спать вдали от него, что мы не сомкнули глаз ни на миг. Они повалились на Чингиза, и столь нежными были их ласки, что у Салахуддина сложилось то же ощущение подглядывания за частной жизнью, которое было у него на свадьбе Мишалы Суфьян. Он тихо покинул комнату, пока эти трое любовников обнимались, целовались и плакали. Смерть, великий факт, плела свои заклинания вокруг дома на Скандал-Пойнт. Салахуддин сдавался ей, как и все вокруг, даже Чингиз, который в этот второй день частенько улыбался своей старой кривой ухмылкой, как бы говорящей: я всё знаю, я буду идти наравне со всеми, только не думайте, меня не одурачить. Кастурба и Насрин тряслись над ним неуёмно, расчёсывая его, уговаривая поесть и попить. У него распух язык, сделав его речь несколько невнятной, затруднив глотание; он отказывался от всего жилистого и волокнистого, даже от цыплячьей грудки, которую жаловал всю жизнь. Глоток супа, картофельное пюре, вкус заварного крема. Детское питание. Когда он садился, Салахуддин усаживался позади него на кровать; на время еды Чингиз прислонялся к телу сына. — Откройте дом, — распорядился этим утром Чингиз. — Я хочу видеть здесь какие-нибудь улыбающиеся лица вместо трёх ваших унылых физиономий. Так, спустя уйму времени, появились люди: стар и млад, полузабытые кузены, дядюшки, тётушки; несколько товарищей по прежним дням националистического движения — больных спондилитом{1423} джентльменов с серебряными волосами, куртками-ачканами[207] и моноклями; служащие всевозможных фондов и филантропических учреждений, основанных Чингизом много лет назад; конкурирующие производители сельскохозяйственных аэрозолей и искусственного навоза. Полный мешок ассорти, думал Салахуддин; но дивился также и тому, сколь учтиво все вели себя в присутствии умирающего: молодые проникновенно беседовали с ним о своих жизнях, словно бы заверяя в неукротимости жизни как таковой, предлагая богатое утешение быть членом великого шествия человеческой расы, — тогда как старые обращались к прошлому, чтобы он знал: никто не забыт, ничто не забыто; несмотря на годы самозаточения, он оставался в неразрывном единстве с миром. Смерть раскрывала в людях самое лучшее; она позволяла Салахуддину понять, что таким человек может быть тоже: внимательным, любящим, даже благородным. Мы всё ещё способны к экзальтации, думал он в праздничном настроении; несмотря на всё, мы всё ещё можем вознестись. Молоденькая женщина (Салахуддину пришло в голову, что это, должно быть, его племянница, и он ощутил неловкость из-за того, что не знал её имени) делала полароидные снимки Чингиза с гостями, и больной был чрезвычайно доволен собой, притягивая лица, затем целуя множество предложенных щёк с тем светом в глазах, который Салахуддин идентифицировал как ностальгию. «Это похоже на вечеринку по случаю дня рождения», — думал он. Или: на поминки по Финнегану. Мертвец, отказывающийся ложиться и позволяющий живущим веселиться. — Нам следует сообщить ему, — снова принялся настаивать Салахуддин, когда посетители разошлись. Насрин опустила лицо; и кивнула. Кастурба разрыдалась. На следующее утро они велели ему пригласить специалиста, готового ответить на любые вопросы, которые мог бы задать Чингиз. Специалист, Пенишкар (имя, которое, отметил Салахуддин, англичане произнесли бы неправильно и стали бы хихикать{1424}, как над тюркским «Иби-оглы{1425}»), пришёл в десять, сияя от чувства собственной значимости. — Я должен сообщить ему, — заявил он, принимая управление. — Большинство пациентов стыдятся позволить тем, кого любят, видеть свой страх. — Чёрта с два вы это сделаете, — выпалил Салахуддин со страстностью, оказавшейся для него сюрпризом. — Ладно, в таком случае… — пожал плечами Пенишкар, делая вид, что собирается уходить; чем выиграл спор, ибо теперь уже Насрин и Кастурба принялись умолять Салахуддина: — Пожалуйста, не противьтесь. Салахуддин, побеждённый, проводил доктора к отцу; и закрыл дверь студии. * — У меня рак, — сообщил Чингиз Чамчавала Насрин, Кастурбе и Салахуддину после ухода Пенишкара. Он говорил ясно, выговаривая слово с вызывающей, преувеличенной осторожностью. — Он сильно запущен. Я не удивлён. Я сказал Пенишкару: «Именно об этом я говорил вам в самый первый день. Куда ещё могла уходить вся моя кровь?» Выйдя из кабинета, Кастурба обратилась к Салахуддину: — Когда вы приехали, в его глазах был свет. Вчера, со всеми этими людьми, каким счастливым он был! Но теперь его глаза погасли. Теперь он не станет бороться. В полдень Салахуддин оказался наедине с отцом, пока обе женщины дремали. Оказалось, что теперь он, прежде так решительно настроенный назвать слово, стал неуклюж и невнятен, не зная, о чём говорить. Но Чингизу было что сказать сыну. — Я хочу, чтобы ты знал, — начал он, — что я совершенно не беспокоюсь об этом. Человек должен умереть от чего-нибудь, и это совсем не так, как если бы я умирал молодым. У меня нет никаких иллюзий; я знаю, что никуда не попаду после этого{1426}. Это конец. И это хорошо. Единственное, чего я боюсь — это боль, потому что там, где боль, человек теряет своё достоинство. Я не хочу, чтобы это случилось. Салахуддина охватила робость. Сначала заново погружаться в любовь к отцу, а теперь ещё и учиться быть похожим на него. — Врачи говорят, что твой случай — один на миллион, — честно ответил он. — Как будто тебя уберегают от боли. Что-то в Чингизе расслабилось после этого, и Салахуддин понял, насколько испуган был старик, насколько нужны ему были эти слова… — Бас[208], — молвил Чингиз Чамчавала. — Теперь я готов. И кстати: ты всё-таки получаешь эту лампу. Часом позже началась диарея: тонкая чёрная струйка. Телефонные звонки измученной Насрин в отделение неотложной помощи госпиталя Брич-Кэнди выявили, что Пенишкар недоступен. — Немедленно исключите агарол, — наказал дежурный врач и прописал взамен имодиум{1427}. Это не помогало. В семь пополудни риск обезвоживания вырос, а Чингиз был слишком ослаблен, чтобы сесть и поесть. У него совершенно не было аппетита, но Кастурбе удалось впихнуть в него пару ложечек манки с очищенным абрикосом. — Ням-ням, — иронично промолвил он, криво улыбнувшись. Он заснул, но ему по-прежнему пришлось трижды в час бегать вверх и вниз. — Ради бога, — кричал Салахуддин в телефонную трубку, — дайте мне домашний номер Пенишкара. Но это было против больничных правил. — Посудите сами, — сказал дежурный врач, — а вдруг он уже лёг. Сука, изрёк Салахуддин Чамчавала. — Премного благодарен. В три часа Чингиз был настолько слаб, что Салахуддину пришлось почти что нести его до туалета. — Выводите автомобиль, — прикрикнул он на Насрин и Кастурбу. — Мы едем в больницу. Немедленно. Свидетельством ухудшившегося самочувствия Чингиза стало то, что в этот — последний — раз он позволил сыну помочь ему. — Чёрное дерьмо — это плохо, — сказал он с одышкой. Его лёгкие внушали опасение; воздух проходил в них, словно пузыри, пробирающиеся через клей. — Некоторые злокачественные новообразования медлительны, но, думаю, это весьма торопливо. Ухудшение очень быстрое. И Салахуддин, апостол правды, произнёс успокоительную ложь: Абба, не волнуйся. С тобой всё будет прекрасно. Чингиз Чамчавала покачал головой. — Я ухожу, сын, — сказал он. Его грудь вздымалась; Салахуддин схватил большую пластмассовую кружку и поднёс к губам Чингиза. Умирающий выблевал более пинты[209] мокроты, смешанной с кровью; а после этого стал слишком слаб, чтобы разговаривать. На сей раз Салахуддин был вынужден отнести его на заднее сиденье мерседеса, где он расположился между Насрин и Кастурбой, пока Салахуддин гнал на полной скорости к госпиталю Брич-Кэнди, полмили по шоссе. — Я открою окно, Абба? — спросил он по дороге, и Чингиз покачал головой и пробулькал: — Нет. Много позже Салахуддин понял, что это было последнее слово его отца. Реанимационная палата. Несомый ногами, санитарами, инвалидным креслом Чингиз, которого поднимают на койку; шторка. Молодой доктор, делающий всё, что можно сделать: очень быстро, но без суеты. Я люблю его, подумал Салахуддин. Когда доктор взглянул ему в глаза и сказал: «Не думаю, что он сделает это», — ему показалось, что его ударили кулаком в живот. Салахуддин понял, что цепляется за бессмысленную надежду, они починят его, и мы заберём его домой; он сделает «это», и его первой реакцией на слова доктора был гнев. Вы механик. Не говорите, что автомобиль не заводится; исправьте хренову штуковину. Чингиз истончился, потонув в собственных лёгких. «Мы не можем добраться до его груди в этой курте; можно ли нам…» Срежьте её. Делайте всё, что должны делать. Капельница, вспышки слабеющего сердцебиения на мониторе, беспомощность. Молодой доктор, бормочущий: «Теперь уже недолго, так…» И тогда Салахуддин Чамчавала совершил наиглупейшую вещь. Он обратился к Насрин и Кастурбе и произнёс: — Идите скорее. Идите и попрощайтесь. — Ради бога! — взорвался доктор… Женщины не плакали, но подошли к Чингизу и взяли за руки. Салахуддин покраснел от стыда. Он так никогда и не узнал, слышал ли отец смертный приговор, стекающий с губ сына. Затем Салахуддин нашёл лучшие слова: его урду, вернувшийся к нему после долгого отсутствия. Мы все рядом с тобой, Абба. Мы все очень любим тебя. Чингиз не мог говорить, но это было, — было или нет? — да, этого не могло не быть: маленький кивок понимания. Он услышал меня. Затем внезапно лицо Чингиза Чамчавалы растворилось; он был пока что жив, но ушёл куда-то ещё, обратился внутрь, чтобы взглянуть туда, где он окажется через секунду. Он учит меня, как умирать, подумалось Салахуддину. Он не отводит глаза, но смотрит смерти прямо в лицо. И ни разу в момент смерти Чингиз Чамчавала не произнёс имени Бога. — Пожалуйста, — попросил доктор, — теперь выйдете за штору и позвольте нам делать свою работу. Салахуддин отвёл обеих женщин на несколько шагов; и теперь, когда занавес скрыл Чингиза из виду, они заплакали. — Он клялся, что никогда меня не покинет, — рыдала Насрин, её железный контроль был, наконец, разрушен, — и он ушёл. Салахуддин взглянул сквозь проём в занавесе; — и увидел напряжённость, втекающую в тело отца, внезапную зелёную зубчатость пульса на экране; увидел доктора и медсестёр, колотящих в грудь его отца; увидел их поражение. Последним, что разглядел он на отцовском лице, прямо перед финальным, бесполезным усилием медперсонала, был расцветающий ужас — столь глубокий, что пробрал Салахуддина холодом до костей. Что он видел? Что ожидало его — всех нас, — что вселило такой страх в глаза этого храброго человека? — Затем, когда всё было кончено, он вернулся к койке Чингиза; и увидел, что губы отца изогнуты кверху, в улыбке{1428}. Он погладил эти милые сердцу щёки. Я не побрил его сегодня. Он умер со щетиной на подбородке. Его лицо уже похолодело; но мозг, мозг ещё немного теплился. Они набили его ноздри ватой. Но если это ошибка? Что, если он хочет дышать? Насрин Чамчавала встала рядом с ним. — Давай заберём твоего отца домой, — молвила она. * Чингиз Чамчавала возвращался домой в машине скорой помощи, лёжа на полу в алюминиевых носилках между двумя женщинами, любившими его, тогда как Салахуддин следовал за ними на своём автомобиле. Мужчины из санитарной машины положили тело в студии; Насрин включила кондиционер на полную. В конце концов, это была тропическая смерть, а солнце скоро поднимется. Что он увидел? продолжал размышлять Салахуддин. Отчего ужас? И откуда эта последняя улыбка? Снова появились люди. Дядюшки, кузены, друзья взяли на себя обязательство всё устроить. Насрин и Кастурба сидели на белых простынях на полу комнаты, в которой однажды Саладин и Зини навестили тролля-людоеда, Чингиза; с ними сидели плакальщицы{1429}, многие из них непрестанно читали калму, перебирая чётки. Это раздражало Салахуддина; но ему недоставало воли приказать им остановиться. Затем прибыл мулла, и сшил Чингизу саван, и настало время обмыть тело; и даже несмотря на то, что присутствовало множество мужчин и его помощь не требовалась, Салахуддин настоял на этом. Если он мог смотреть своей смерти в глаза, то я смогу тоже. И когда отца обмывали, когда тело его переворачивалось так и сяк по команде муллы — плоть ушибленная и потрескавшаяся, аппендицитный шрам длинный и коричневый, — Салахуддин вспоминал единственный в жизни момент, когда он прежде видел своего физически скромного отца голым: ему было девять лет от роду, когда он случайно заглянул в ванную, где Чингиз принимал душ, и вид отцовского члена оказался шоком, так никогда и не забытым. Этот толстый, приземистый орган, подобный дубинке. О, что за сила в нём; и что за незначительность — в его собственном… — Его глаза не закрыты, — жаловался мулла. — Вам следовало сделать это раньше. Он был коренастым, прагматичным парнем, этот мулла с похожей на мышиный хвостик бородкой. Он обращался с трупом как с чем-то банальным, нуждающимся в мойке так же, как автомобиль, или окно, или тарелка. — Вы из Лондона? Благословенного Лондона? — Я был там много лет. Я был швейцаром в Кларидж-отеле{1430}. О? Неужели? Как интересно. Этот мужчина вздумал вести светскую беседу! Салахуддин был потрясён. Это мой отец, разве вы не понимаете? — Эти одежды, — поинтересовался мулла, указывая на последнюю курта-пайджаму Чингиза — ту, что разрезал больничный персонал, добираясь до его груди. — Вам они не нужны? Нет-нет. Забирайте. Пожалуйста. — Вы так любезны. — Крошечные клочки чёрной ткани забились в рот Чингиза и под его веки. — Эта ткань была в Мекке, — сообщил мулла. Прогоните его прочь! — Я не понимаю. Это — священная ткань. Вы слышите меня: прочь, прочь. — Боже, пощади Вашу душу. И: Гроб, усыпанный цветами, словно кроватка великорослого ребёнка. Тело, обёрнутое белым, со стружками сандалового дерева, рассыпанными вокруг для аромата. Множество цветов, и зелёный{1431} шёлковый покров с шитыми золотом кораническими стихами. Санитарная машина с покоящимся в ней гробом, ожидающая позволения вдов отправляться. Последние прощания женщин. Кладбище. Присутствующие на похоронах мужчины, спеша поднять гроб на плечи, оттаптывают Салахуддину ногу, отломав кусок ногтя на большом пальце его ноги. Среди скорбящих — покинутый старый друг Чингиза, он здесь, несмотря на двустороннюю пневмонию; — и ещё один старый джентльмен, обильно плачущий, он умрёт аккурат завтра; — и все другие, кто знал усопшего. Могила. Салахуддин спускается к ней, держа гроб спереди, могильщик — сзади. Чингиз Чамчавала исчезает внизу. Тяжесть головы моего отца, она лежит на моей руке. Я уложил его спать; пусть отдохнёт. Мир, написал кто-то, есть место, реальность которого мы доказываем, умирая в нём{1432}. * Она ждала его возвращения с кладбища: медно-бронзовая лампа, его вернувшееся наследство. Он вошёл в студию Чингиза и захлопнул дверь. Старые отцовские шлёпанцы стояли у кровати: он превратился, как и предсказывал, в «пару освободившихся туфель». Бельё до сих пор хранило отпечаток его тела; комната была полна ароматами болезни: сандаловое дерево, камфора, гвоздика. Он снял лампу с полки и уселся за стол Чингиза. Вытащив носовой платок из кармана, он оживлённо потёр: раз, другой, третий. Все огни засияли разом. Зинат Вакиль ступила в комнату. — О боже, я извиняюсь, может быть, ты так и хотел, но с закрытыми шторами здесь было так тоскливо. Изгибающая руки, говорящая громко своим прелестным отрывистым голосом, с волосами до талии, завязанными на сей раз в хвостик, она была здесь, его совершенно личный джинн. — Я чувствую себя такой плохой из-за того, что не пришла раньше, я просто хотела ранить тебя, ну и время я выбрала, что за проклятые самооправдания, яар, я так рада тебя видеть, ты, бедный осиротевший гусь. Она была всё та же, погружённая в жизнь по горло, сочетая эпизодические художественные лекции в университете с медицинской практикой и политической деятельностью. — Я была в чёртовой больнице, когда ты приехал, представляешь? Я была там же, но я не знала о твоём папе, пока всё не закончилось, и даже тогда я не пришла обнять тебя, какая стерва, если ты хочешь вышвырнуть меня отсюда, я не буду жаловаться. Она была великодушной женщиной, самой великодушной из всех, кого он знал. Когда ты увидишь её, ты поймёшь, пообещал он себе и оказался прав. — Я люблю тебя, — услышал он свои слова, остановившие её на полпути. — Хорошо, я не буду ловить тебя на этом, — вымолвила она, наконец, выглядя чрезвычайно довольной. — Равновесие твоего разума, несомненно, нарушено. К счастью для тебя, ты сейчас не в одной из наших больших публичных больниц; они помещают психов рядом с героинистами, и через палату проходит столько наркоты, что бедняги шизо кончают дурными привычками. Так или иначе, если ты скажешь это снова через сорок дней, имей в виду, я ведь могу принять это всерьёз. А сейчас это может оказаться всего лишь болезнью. Возвращение непобеждённой (и, по всей видимости, незамужней) Зини в его жизнь завершило процесс восстановления, регенерации, ставшей самым удивительным и парадоксальным следствием смертельной болезни его отца. Его прежняя английская жизнь, её причудливость, её зло казались теперь такими далёкими, даже неподобающими, как и его урезанное сценическое имя. — Самое время, — похвалила Зини, когда он поведал ей о возвращении к Салахуддину. — Теперь ты можешь, наконец, перестать суетиться. Да, это походило на начало новой фазы, в которой мир будет твёрд и реален, и в которой не осталось широкой родительской фигуры, стоящей между ним и неизбежностью могилы. Сиротская жизнь, как у Мухаммеда; как у всех. Жизнь, освещённая удивительно лучистой смертью, продолжающей сиять в глазах его разума, словно какая-нибудь волшебная лампа. Отныне я должен думать о себе как о навеки существующем в первый миг будущего, решил он несколько дней спустя, в квартире Зини на переулке София-колледжа{1433}, приходя в себя в её постели от клыкастого энтузиазма её любви. (Она пригласила его домой застенчиво, словно откидывая полог, за которым столь долго скрывалась.) Но не так легко стряхнуть с себя историю; ведь он существовал также и в настоящий момент прошлого, и его прежняя жизнь снова волною поднималась над ним, чтобы доиграть свой заключительный акт. * Он узнал, что теперь богат. Согласно воле Чингиза, обширное состояние покойного магната и бесчисленные интересы в бизнесе должны были контролироваться группой избранных опекунов, доход же равномерно распределялся между тремя сторонами: второй женой Чингиза Насрин, Кастурбой (которую он упомянул в завещании как «в полном смысле слова мою треть{1434}») и его сыном, Салахуддином. После смерти этих двух женщин, однако, совет опекунов мог быть распущен в любой момент, когда того пожелает Салахуддин: иначе говоря, он наследовал весь объём. «При условии, — зловредно предусмотрел Чингиз Чамчавала, — что это негодяй смирится с даром, который он прежде отверг, т. е. — сдаваемым в аренду зданием школы, расположенным в Солане, Химачал-Прадеш{1435}». Чингиз мог срубить дерево грецкого ореха, но он ни разу не попытался вычеркнуть Салахуддина из завещания. — Тем не менее, здания в Пали-хилле и на Скандал-Пойнт были исключены из этого списка. Первый доставался Насрин Чамчавале непосредственно; последний незамедлительно становился единственной собственностью Кастурбабаи, тут же объявившей о своём намерении продать старый дом под застройку. Участок стоил несколько кроров, а Кастурба была совершенно несентиментальна относительно недвижимости. Салахуддин горячо протестовал — и был уверенно повержен. — Я прожила здесь всю свою жизнь, — напомнила она ему. — Поэтому только я вправе говорить. Насрин Чамчавале было откровенно наплевать на судьбу старого места. — Одной высоткой больше, одним маленьким кусочком старого Бомбея меньше, — передёрнула она плечами. — Какая разница? Города меняются. Она уже готовилась вернуться в Пали-хилл, снимая со стен коробки с бабочками, собирая птичьи чучела в холле. — Пусть всё идёт как идёт, — сказала Зинат Вакиль. — Ты всё равно не смог бы жить в этом музее. Без сомнения, она была права; стоило его развернуть лицом к будущему, как он принялся ходить кругами и сожалеть о конце детства{1436}. — Я должна встретиться с Джорджем и Бхупеном, ты их помнишь, — сообщила она. — Почему ты не идёшь? Тебе нужно приобщаться к городу. Джордж Миранда только что закончил документарный фильм о коммунализме, проинтервьюировав индуистов и мусульман с убеждениями всевозможных оттенков. Фундаменталисты обеих религий немедленно принялись требовать судебного запрета{1437} на демонстрацию фильма, и, хотя бомбейские суды отклонили их иск, дело дошло до Верховного Суда. Джордж, ещё более щетинистый, длинноволосый и пузатый, чем помнил Салахуддин, потягивал ром в Пьянчужке Дхоби Талао{1438} и стучал по столу пессимистичными кулаками. — Это Верховный Суд имени Шах Бано{1439}, — кричал он, апеллируя к печально известному случаю, когда, под давлением исламских экстремистов, Суд постановил, что уплата алиментов противоречит воле Аллаха, сделав, таким образом, индийские законы ещё реакционнее, чем, например, пакистанские. — Так что у меня мало надежды. Он печально покручивал восковые мыски своих усов. Его новая подруга — высокая, тонкая бенгальская женщина с подстриженными волосами, несколько напоминавшая Салахуддину Мишалу Суфьян — выбрала этот момент, чтобы напасть на Бхупена Ганди за вышедший сборник его стихов о посещении «маленького города храмов» Джеджури{1440} в Западных Гатах{1441}. Стихотворения были раскритикованы правыми хинду; один знаменитый южно-индийский профессор заявил, что Бхупен «утратил своё право называться индийским поэтом», но, по мнению молодой женщины, Сватилекхи, Бхупен был склонен религией в опасную двусмысленность. Искренне потрясая седыми волосами, лунолико сияя, Бхупен защищался. — Я сказал, что единственный урожай в Джеджури — каменные боги, приходящие с холмов. Я говорил о легендарных стадах, пасущихся на косогорах под звон своих священных колокольчиков. В этих образах нет ничего двусмысленного. Сватилекху это не убедило. — В наши дни, — настаивала она, — мы должны выражать свою позицию с хрустальной ясностью. Любые метафоры могут быть вольно истолкованы. Она предложила свою теорию. Общество организуется тем, что она назвала великими повествованиями: историей, экономикой, этикой. В Индии развитие коррумпированного и закрытого государственного аппарата «исключило человеческие массы из этического проекта». В результате они ищут этического удовлетворения в старейшем из великих повествований, то есть в религиозной вере. — Но эти повествования управляются теократией и всевозможными политическими элементами совершенно регрессивным методом. Бхупен возразил: — Мы не можем отрицать вездесущность веры. Если мы пишем так, чтобы предосудить эти верования как заблуждения или ложь, то не виновны ли мы в элитизме, в навязывании массам нашей картины мира? Сватилекха оставалась презрительна. — Индия сегодня разделилась на два фронта, — воскликнула она. — Догматичное против рационального, свет против тьмы. Тебе надо бы получше выбирать, на чью сторону становиться. Бхупен сердито поднялся, чтобы уйти. Зини успокоила его: — Мы не можем позволить себе раскола. Там этого и хотят. Он сел снова, и Сватилекха поцеловала его в щёку. — Прости, — сказала она. — Слишком много университетского образования, постоянно говорит Джордж. На самом деле я люблю стихи. Я всего лишь обсуждала случившееся. Бхупен, умиротворённый, игриво щёлкнул её по носу; кризис миновал. На этот раз они встретились с Салахуддином, собираясь обсудить своё участие в замечательной политической демонстрации: формировании человеческой цепи, которая должна была протянуться от Врат Индии{1442} до самых северных окраин города, в поддержку «национальной интеграции». Именно такую цепь Индийская коммунистическая партия (марксистов) недавно с большим успехом организовала в Керале. — Но, — возразил Джордж Миранда, — здесь, в Бомбее, это будет совершенно другое дело. В Керале КП(М) имеет влияние. Здесь, с этими мерзавцами Шив Сены у власти, мы можем ожидать любого преследования, от полицейского обструкционизма{1443} до организованных нападений толпы на сегменты цепи — особенно когда она будет, как и положено, проходить через укрепления Сены в Мазагуне{1444} и тому подобные места. Несмотря на эти опасения, объяснила Зини Салахуддину, без таких общественных демонстраций не обойтись. Поскольку налицо была эскалация коммуналистического насилия (и Мирут было только самым последним в длинном ряду смертельных инцидентов), стало просто необходимо воспрепятствовать силам энтропии двигаться прежним путём. — Мы должны показать, что противовес работает. Салахуддин был несколько смущён той скоростью, с которой снова стала изменяться его жизнь. Я, принимающий участие в делах КП (М). Чудеса никогда не кончатся; я, должно быть, и правда влюблён. Уладив вопросы — сколько друзей сможет пригласить каждый из них, где собираться, какую брать с собой в дорогу еду, питьё и средства первой помощи, — они расслабились, выпили дешёвого, тёмного рому и перешли к беспредметной болтовне, и тогда-то Салахуддин впервые узнал ходящие по городу слухи о странном поведении кинозвезды Джабраила Фаришты и почувствовал, как прежняя жизнь уколола его, словно тайным шипом; — услышал прошлое, зазвучавшее в его ушах подобно отдалённой трубе. * Джабраил Фаришта, вернувшийся в Бомбей из Лондона, чтобы подобрать нити своей кинокарьеры, не был, по общему признанию, прежним несравненным Джабраилом. — Парень, кажется, взял свой адский курс на самоубийство, — объявил Джордж Миранда, знакомый со всеми сплетнями киномира. — Кто знает, почему? Говорят, от несчастной любви он стал диковат. Салахуддин держал рот на замке, но почувствовал, что его бросает в жар. Алли Конус отказалась принять Джабраила обратно после спитлбрикских пожаров. В вопросах прощения, отметил Салахуддин, никто не подумал проконсультироваться с совершенно невинной и сильно пострадавшей Аллилуйей; мы опять превратили её жизненную периферию в нашу собственную. Неудивительно, что она до сих пор не в себе. В последнем и несколько напряжённом телефонном разговоре Джабраил признался Салахуддину, что возвращается в Бомбей, «надеясь, что никогда не увижу ни её, ни тебя, ни этого треклятого холодного города весь оставшийся мне жизненный срок». А теперь и здесь, на родной земле, он снова стремится к кораблекрушению, по всем счетам. — Он делает какое-то странное кино, — продолжал Джордж. — И на сей раз вкладывает в него собственную наличность. После двух провалов продюсеры быстренько поразбежались. Если так будет продолжаться, ему кранты, он разорится, фантуш. Джабраил принялся рядить в современное платье историю из «Рамаяны», сделав героев и героинь испорченными и злыми вместо чистых и свободных от греха. Там фигурирует развратный, пьяный Рама и легкомысленная Сита{1445}; тогда как Равана{1446}, царь-демон, выставлен прямым и честным мужчиной. — Джабраил играет Равану, — объяснил заворожённый ужасом Джордж. — Он как будто намеренно старается вступить в окончательную конфронтацию с религиозными сектантами, зная, что не может победить, что будет разорван на части. Несколько участников кастинга уже вышли из проекта и дали пёстрые интервью, обвиняя Джабраила в «богохульстве», «сатанизме» и других преступлениях. Его последняя кинопартнёрша, Пимпл Биллимория, высказалась на обложке «Сине блиц»: «Это было похоже на поцелуй с Дьяволом». Старая проблема сернистого зловония Джабраила, очевидно, вернулась, чтобы отомстить. Его неуправляемое поведение давало ещё больше поводов почесать языки, чем его выбор тематики фильма. — В некоторые дни он сама сладость и свет, — поведал Джордж. — В другие он корчит из себя господа бога всемогущего и всерьёз настаивает, чтобы все склоняли головы и становились на колени. Лично я сомневаюсь, что фильм будет закончен, если и до тех пор, пока он не разберётся с состоянием своего рассудка, которое, как я искренне полагаю, заметно поистрепалось. Сперва болезнь, потом авиакатастрофа, потом эта несчастная любовная интрига: нетрудно понять проблемы парня. Ходили слухи и похлеще: его налоговые дела подверглись изучению; полицейские наведались к нему, чтобы задать пару вопросов о смерти Рекхи Мерчант, а муж Рекхи, шарикоподшипниковый король, грозился «переломать все кости в теле ублюдка», поэтому на некоторое время Джабраилу пришлось обзавестись телохранителями, которые оберегали его, когда он пользовался лифтами «Эверест Вилас»; и хуже всего были известия о его визитах в городские районы красных фонарей, где, как намекали, он частенько заглядывал в некие заведения на Форас-роуд{1447}, пока дада не вышвырнули его, чтобы он не травмировал женщин. — Говорят, некоторые из них получили серьёзные повреждения, — сказал Джордж. — За молчание были заплачены больше деньги. Не знаю. Люди способны болтать любую чепуху. Эта Пимпл, разумеется, подскочила прямиком на большую эстраду. Мужчина, который Ненавидит Женщин. Она сделает себя звёздной роковой женщиной на всём этом. Но что-то ужасно неправильно с Фариштой. Я слышал, вы знаете парня, — закончил Джордж, глядя на Салахуддина; тот покраснел. — Не слишком хорошо. Только по авиакатастрофе и немножко после. Он испытал смятение. Похоже, Джабраил не сумел удрать от своих внутренних демонов. Он, Салахуддин, верил (как теперь оказалось — наивно), что события во время спитлбрикского пожара, когда Джабраил спас ему жизнь, должны были так или иначе очистить их обоих, изгнать этих бесов в ненасытное пламя; когда любовь со всей несомненностью продемонстрировала, что её очеловечивающая сила столь же велика, как и таковая ненависти; что достоинство может преобразить человека так же, как и недостаток. Но ничто не вечно; ни одно лекарство, как оказалось, не является полным. — Киноиндустрия полна эксцентриками{1448}, — ласково сообщила Сватилекха Джорджу. — Только посмотрите на себя, мистер. Но Бхупен оставался серьёзен. — Я всегда рассматривал Джабраила как положительную силу, — заметил он. — Актёр из низов, играющий роли из всевозможных религий и хорошо принимаемый при этом. Если он выпал из фавора, это дурной знак. Двумя днями позже Салахуддин Чамчавала прочитал в воскресных газетах, что в Бомбей прибыла международная команда альпинистов, собирающаяся покорить Хидден-пик{1449}; и когда он увидел в списках команды знаменитую «Королеву Эвереста», мисс Аллилуйю Конус, в него вселилось странное ощущение: чувство того, что тени из его воображения вышли в реальный мир, что судьба приобретала неторопливую, фатальную логику грёз. «Теперь я знаю, что такое призраки{1450}, — подумал он. — Незавершённые дела, вот что это такое». * Следующие два дня присутствие Алли в Бомбее занимало его всё больше и больше. Его сознание настаивало на установлении странных связей — например, между несомненным выздоровлением её ног и разрывом с Джабраилом: как будто это он повредил ей своей ревнивой любовью. Его рациональный ум знал, что в действительности её проблемы с низкими сводами начались до отношений с Джабраилом, но он погрузился в состояние странного наваждения и казался непроницаем для логике. Что она делала здесь на самом деле? Зачем она на самом деле явилась? Какой-то ужасный рок оставил здесь свой след, решил он. Зини (её хирургическая практика, лекции в университете и работа по организации человеческой цепи совершенно не оставляли теперь времени для Салахуддина и его капризов) ошибочно рассматривала его самоуглублённое молчание как проявление сомнений — о возвращении в Бомбей, об участии в политической деятельности того типа, к которому он всегда относился с пренебрежением, о ней. Чтобы скрыть свои опасения, она беседовала с ним в лекционной манере. — Если ты всерьёз вознамерился стряхнуть свою отчуждённость, Салат-баба, не погружайся потом вместо этого в какую-то беспочвенную неопределённость. Хорошо? Все мы здесь. Мы прямо перед тобой. Ты должен действительно попробовать и заставить себя по-взрослому познакомиться с этим местом, с этим временем. Попытайся и обойми этот город как он есть, не как какое-нибудь там детское воспоминание, делающее вас обоих ностальгирующими и больными. Притяни его ближе. Это место на самом деле существует. Сделай его ошибки своими собственными. Стань его сутью; проникнись им. Он рассеянно кивал; и она, думая, что он собирается снова её покинуть, бушевала в гневе, оставляющем его крайне озадаченным. Должен ли он позвонить Алли? Сказал ли ей Джабраил о голосах? Должен ли он попытаться увидеться с Джабраилом? Что-то должно случиться, пел внутренний голос. Оно собирается произойти, и ты не знаешь, что это будет, и ты, чёрт возьми, ничего не можешь с этим поделать. О да: это будет что-то плохое. * Это случилось в день демонстрации, которая, несмотря ни на что, снискала прекрасный, заслуженный успех. Несколько незначительных перепалок произошло в районе Мазагуна, но мероприятие, в общем и целом, прошло нормально. Наблюдатели от ИКП(М) сообщали о непрерывности цепи мужчин и женщин, связывающей город руками от края до края, и Салахуддин, стоящий между Зини и Бхупеном на Мухаммед-Али-роуд{1451}, не мог отрицать могущества этого образа. На лицах многих участников цепи блестели слёзы. Команда соединяться была дана организаторами (Сватилекха возвышалась над ними, стоя в задней части джипа, с мегафоном в руке) в восемь ровно; часом позже, когда городское движение в час пик достигло своего ревущего апогея, толпа начала рассеиваться. Однако, несмотря на тысячи задействованных в событии, несмотря на его мирный характер и позитивное послание, в теленовостях Дурдаршана о формировании человеческой цепи не было сказано ни слова. «Индийское радио»{1452} умолчало о нём тоже. Большинство (поддерживаемых правительством) «языковых изданий»{1453} также не разместило никаких сообщений… Единственная ежедневная англоязычная и единственная воскресная газета донесли историю до публики; только и всего. Зини, вспоминая организацию цепи в Керале, пророчила эту оглушительную тишину, когда они с Салахуддином возвращались домой. — Это коммунистическое шоу, — объяснила она. — То есть, официально, и вовсе не-событие. Что захватило заголовки вечерней газеты? Что кричало на читателей двухдюймовыми буквами, тогда как о человеческой цепи не позволялось говорить громче, чем малотиражным шепотком? КОРОЛЕВА ЭВЕРЕСТА И КИНОМАГНАТ ПОГИБЛИ ДВОЙНАЯ ТРАГЕДИЯ В МАЛАБАР-ХИЛЛЕ — ДЖАБРАИЛ ФАРИШТА ИСЧЕЗАЕТ ПРОКЛЯТИЕ «ЭВЕРЕСТ ВИЛАС» НАНОСИТ НОВЫЙ УДАР Тело почтенного кинопродюсера, С. С. Сисодии, было обнаружено внутренним персоналом посреди ковра в гостиной квартиры знаменитого актёра, мистера Джабраила Фаришты, с пробитым сердцем. Мисс Аллилуйя Конус (что, как предполагалось, было «связанным инцидентом») разбилась насмерть, упав с крыши небоскрёба, с которого пару лет назад миссис Рекха Мерчант сбросила своих детей и прыгнула на бетон сама. Утренние газеты испытывали ещё меньше сомнений в последней роли Фаришты. ФАРИШТА, ПОДОЗРЕВАЕМЫЙ, СКРЫЛСЯ. — Я возвращаюсь на Скандал-Пойнт, — сообщил Салахуддин Зини, которая, не понимая этой замкнутости во внутренних палатах духа, вспыхнула: — Мистер, поработайте лучше над своим разумом. Уезжая, он не знал, как успокоить её; как объяснять своё гнетущее чувство вины, ответственности: как сообщить ей, что эти убийства есть тёмные цветы семян, посеянных им прежде? — Мне просто нужно подумать, — произнёс он неуверенно, подтверждая её подозрения. — Всего день или два. — Салат-баба, — ответила она резко, — я должна предоставить это тебе, мужчине. За тобой — выбор времени: по-настоящему большой. * Ночью после участия в создании цепи Салахуддин Чамчавала разглядывал из окна своей детской спальни ночную панораму Аравийского моря, когда Кастурба настойчиво постучала в дверь. — Здесь человек, хочет видеть вас, — сказала — почти прошипела — она, явно напуганная. Салахуддин не заметил никого, проникающего через ворота. — Со служебного входа, — ответила Кастурба на его вопрос. — И послушайте, баба, это тот самый Джабраил. Джабраил Фаришта, о котором газеты говорят… Её голос сорвался, и она принялась беспокойно грызть ногти на левой руке. — Где он? — Что поделаешь, я испугалась, — воскликнула Кастурба. — Я сказала ему, в студии Вашего отца, он ждёт вас там. Но, может быть, вам лучше не ходить. Мне позвонить в полицию? Бапу ре[210], ну и дела. Нет. Не звоните. Я пойду узнать, чего он хочет. Джабраил сидел на кровати Чингиза со старой лампой в руках. Он был одет в грязную белую курта-пайджаму и, казалось, давно не спал. Взгляд его был несфокусированным, погасшим, мёртвым. — Мистер Вилкин, — проговорил он устало, махнув лампой в сторону кресла. — Чувствуйте себя как дома. — Ты выглядишь ужасно, — рискнул Салахуддин, чем вызвал у собеседника далёкую, циничную, незнакомую улыбку. — Сядь и заткнись, Вилкин, — произнёс Джабраил Фаришта. — Я должен поведать тебе свою историю. Это был ты, тогда, догадался Салахуддин. Ты действительно сделал это: ты убил их обоих. Но Джабраил закрыл глаза, соединил кончики пальцев и начал свой рассказ, — который, как и множество других историй, начинался вот так: Кан ма кан Фи кадим аззаман… * Было ли не было в давно забытые времена Ладно,{1454} так или иначе было что-то вроде этого Я не могу быть уверен потому что когда они звонили я был сам не свой яар я не был собой те несколько трудных дней чтобы сообщить тебе что это за недуг я знаю на что он похож но я не могу быть уверен. Часть меня всегда стоит снаружи крича нет пожалуйста не делайте этого но это ни к чему не приводит ты видишь когда приходит недуг Я ангел бог проклятый ангел божий и сегодня я мстительный ангел Джабраил мститель всегда месть за что Я не могу быть уверен это что-то вроде преступления человеческих существ особенно женщин но не только всех людей ожидает расплата Что-то вроде того Итак он принёс ей что-то он не желал вреда я знаю что теперь он хотел только того чтобы мы были вместе ты не момо можешь видеть он сказал что охохох она не для тебя эта вспышка не продлится долго и ты он сказал что ты по-прежнему сусумасшедший для неё каждый знает всё чем он хотел быть для нас что должно быть быть быть Но я слышал стихи Ты понимаешь меня Вилкин С т и х и Сто блюдей на кухне этой Сис бум бах Чай люблю люблю я кофе Розовая роза синяя фиалка помнят меня когда я мёртв мёртв мёртв Вот что это Я не мог вытащить их из своего ореха а она изменилась пред моими очами я назвал её имя шлюха вроде того и он я знал о нём Сисодия развратник откуда я знал что они дошли до того чтобы смеяться надо мной в моём собственном доме что-то вроде того Чище льда и мягче хлеба Стихи Вилкин как ты думаешь кто сочинил эту блядскую вещь Итак я призвал на землю гнев Божий я направил свой перст я выстрелил ему в сердце но она сука я думал сука холодная как лёд стой и жди просто жди а затем я не знаю что я не могу быть уверен что мы были не одни Что-то вроде этого Рекха плыла там на своём ковре ты помнишь её мистер Вилкин ты помнишь Рекху на её ковре когда мы упали а ещё какой-то шотландский парень с безумным взглядом и устройством типа gora{1455} не уловил имени Видела она их или не видела я не могу быть уверен она просто стояла там Это была идея Рекхи взять её наверх на вершину Эвереста чтобы у неё оставался единственный путь вниз Я направил свой перст на неё мы вознеслись Я не подталкивал её Рекха подтолкнула её Я не подтолкнул бы её Вилкин Пойми меня мистер Вилкин Адские проклятья Я любил эту девчонку. * Салахуддин подумал, что Сисодия, с его невероятным даром к случайным столкновениям (Джабраил, пересекающий оживлённую лондонскую улицу, сам Салахуддин, паникующий перед открытой дверью самолёта, а теперь, кажется, и Аллилуйя Конус в кулуарах её гостиницы), в конце концов, случайно столкнулся со смертью; — размышлял он и об Алли — менее удачливом, чем он сам, мастере падений, — получившей (вместо вожделенного одиночного восхождения на Эверест) это позорно фатальное нисхождение, — и о том, что ему предстоит сейчас умереть за свои стихи, но он не может назвать этот смертный приговор несправедливым. В дверь забарабанили. Пожалуйста, откройте. Полиция. Кастурба всё же вызвала их. Джабраил снял крышку с волшебной лампы Чингиза Чамчавалы и позволил ей с грохотом упасть на пол. Он спрятал оружие внутри, понял Салахуддин. — Осторожно, — закричал он. — Здесь вооружённый мужчина. Стук прекратился, и тогда Джабраил потёр ладонью поверхность чудесной лампы: раз, другой, третий. Револьвер прыгнул в его вторую руку. И вдруг появился джинн огромного роста, грозный и страшный видом, припомнил Салахуддин. «Чего ты от меня хочешь? Я покорен и послушен тому, в чьих руках этот светильник»{1456}. Какая ограничивающая вещь — оружие, подумал Салахуддин, чувствуя себя странно оторванным от происходящего. — Как Джабраил, когда приходил недуг. — Да, правда; самая ограничивающая из вещей. Как мало выбора было у него теперь, когда Джабраил вооружён, а он безоружен; как сжалась вселенная{1457}! Истинные джинны древности имели силу открывать врата Вечности, делать возможным всё на свете, совершать любые чудеса, которые только можно пожелать; сколь банален по сравнению с ними был этот современный призрак, это деградировавший потомок могущественных предков, этот немощный раб лампы двадцатого столетия. — Я сказал тебе когда-то давно, — спокойно произнёс Джабраил Фаришта, — что, если бы я думал, что болезнь никогда не покинет меня, что она будет постоянно возвращаться, я бы не вынес этого. Затем, неимоверно быстро, прежде, чем Салахуддин смог шевельнуть пальцем, Джабраил вставил ствол в собственный рот; и потянул спусковой крючок; и стал свободен. * Он стоял у окна своего детства и смотрел на Аравийское море. Луна была почти полной; лунный свет, простираясь от камней Скандал-Пойнт к далёкому горизонту, создавал иллюзию серебряной тропы, подобной пробору в сияющих волосах воды, подобной дороге к удивительным странам. Он покачал головой; больше он не мог верить в сказки. Детство кончилось, и вид из этого окна был не более чем его старым и сентиментальным отголоском. Дьявол с ним! Пусть приходят бульдозеры. Если старое отказывается умирать, новое не может родиться{1458}. — Пойдём, — услышал он голос Зинат Вакиль за своим плечом. Казалось, что, несмотря на все свои преступления, слабость, вину — несмотря на свою человечность, — он получал ещё один шанс. Не было никакого объяснения фортуне, которая просто существовала. Затем она просто взяла его под локоть. — Теперь ко мне, — предложила Зини. — Давай выбираться из этого ада. — Иду, — ответил он ей и отвернулся от пейзажа. БЛАГОДАРНОСТИ Отрывки из Корана в этой книге — соединение английских версий Н. Дж. Доувуда{1459} (изд. «Penguin»{1460}) и Мауланы Мухаммеда Али{1461} (Лахор{1462}, 1973) с некоторыми вкраплениями моей собственной; Фаиз Ахмед Фаиз — в переводе Махмуда Джамала в «Современной Поэзии Урду» издательства «Penguin Book». За описание Мантикора я признателен Хорхе Луису Борхесу, его «Книге Вымышленных Существ»{1463}, тогда как материалы по Аргентине черпал большей частью из сочинений У. Х. Гудзона, особенно «Далеко и Давно»{1464}. Я хотел бы поблагодарить Полину Мелвилл{1465} за распутывание моих свалявшихся в дрэды кос; и признаться, что «Джеджури» — стихотворения «Бхупена Ганди» — это, фактически, отзвук подборки Аруна Колаткара «Jejuri»{1466}. Стихи «Живая Кукла» принадлежат Лионеллу Берту{1467} (© 1959 Peter Maurice Music Co. Ltd., все права для США и Канады принадлежат Colgems-EMI Music Inc.), а строки Кеннета Тинана в финальной части романа взяты из «Тинан Право и Лево» (copyright © Кеннет Тинан, 1967). Личность многих упомянутых мною авторов, надеюсь, ясна из текста; другие должны остаться анонимными, но я благодарен им тоже. ПРИЛОЖЕНИЯ 1. Биография Салмана Рушди Ахмед Салман Рушди (р. 19 июня 1947, Бомбей, Индия) — британский писатель индийского происхождения, лауреат трёх Букеровских премий. Критика относит писателя к магическим реалистам. Родился и вырос в Бомбее (современное название Мумбаи) в семье преуспевающего бизнесмена. В 14 лет отправился на учёбу в Англию, там же позднее изучал историю в Кембридже. Работал в театре, а затем журналистом. В 1964 году получил британское гражданство. Дебют Салмана Рушди «Гримус» в жанре полунаучной фантастики не был замечен читателями и критиками. Однако следующий роман, «Дети полуночи», принёс Рушди славу (Букеровская премия, 1981) и считается его лучшим произведением. В 1993 году эта книга получила приз «Букер Букеров» как лучший роман из всех получивших Букеровскую премию за 25 лет. 10 июля 2008 года в Лондоне, по итогам голосования читателей в Интернете, Салман Рушди по совокупности литературных заслуг был признан лучшим среди лауреатов Букеровской премии за все 40 лет её существования («Супер-Букер»). Его детям (сам Рушди приехать на церемонию не смог) была вручена спецпремия Букера и 50 тысяч фунтов. После успеха с «Детьми полуночи» Рушди написал о Пакистане короткую повесть «Стыд» в том же стиле магического реализма. Рушди был удостен французского Ордена литературы и искусства. Его роман «Сатанинские стихи» (1988) вызвал яростный протест мусульман. Один из персонажей списан с пророка Мухаммеда, причём выставляет того в неприглядном свете. Иранский аятолла Хомейни публично проклял Рушди в своей фетве и приговорил его, а также всех лиц, причастных к изданию книги и знающих о её содержании, к смертной казни, призвав мусульман всего мира исполнить приговор (этот эпизод привёл к разрыву дипломатических отношений между Великобританией и Ираном). Писатель скрывался в течение многих лет, появляясь на публике лишь эпизодически. Поскольку аятолла Хомейни умер, не отменив приговора, фетва останется в силе навсегда. Романы Рушди «Последний вздох мавра» и «Земля под её ногами» продолжают темы поиска самоидентификации на примере эмигрантов, а также культа знаменитости в современном глобализующемся мире. В последнее время в интересы автора постепенно входит и европейская действительность, хотя он по-прежнему не забывает Индию и Пакистан. С 2004 по 2006 Рушди был президентом международного ПЕН-центра США. В 2004 году женился в четвёртый раз на индийской актрисе Падме Лакшми, с которой развёлся в 2007-м. 16 июня 2007 по случаю дня рождения Королевой Великобритании Салману Рушди был присвоен рыцарский титул, что вызвало массовые протесты в мусульманском мире. 2. Библиография Салмана Рушди Гримус / Grimus (1975) Дети полуночи / Midnight’s Children (1981; киносценарий 1999) Стыд / Shame (1983) (повесть) Улыбка ягуара: Никарагуанское путешествие / The Jaguar Smile: A Nicaraguan Journey (1987) Сатанинские стихи / The Satanic Verses (1988) Гарун и Море Историй / Haroun and the Sea of Stories (1990) Вымышленная родина: эссе и критика / Imaginary Homelands: Essays and Criticism, 1981–1991 (1992) (эссеистика) Бездомность по выбору / Homeless by Choice (1992, в соавторстве с R. Jhabvala и V. S. Naipaul) Восток — Запад / East, West (1994) (рассказы) Прощальный вздох мавра / The Moor’s Last Sigh (1995) Гнездо Жар-птицы / The Firebird's Nest (1997) Земля под её ногами / The ground beneath her feet (1999) Ярость / Fury (2001) Переступить эту черту: коллекция эссе / Step Across This Line: Collected Nonfiction 1992–2002 (2002) (эссеистика) Синева Востока / The East is Blue (2004) (эссеистика) Клоун Шалимар / Shalimar the Clown (2005) Флорентийская колдунья / The Enchantress of Florence (2008) 3. Фетва аятоллы Хомейни Во имя Аллаха Милостивого, Милосердного. Един Аллах, к которому мы все вернемся. Я хочу сообщить неустрашимым мусульманам всего мира, что автор книги, называемой «Шайтанские суры», написанной, отпечатанной и выпущенной в свет в качестве вызова Исламу, Пророку и Корану, равно как и те издатели, которые были осведомлены о её содержании, приговорены к смерти. Я призываю всех ревностных мусульман казнить их быстро, где бы они их ни обнаружили, чтобы никто более не смел оскорблять принципы Ислама. Кто бы ни был при этом убит, будет, с Божьей помощью, рассматриваться как мученик. Кроме того, всякий, кто имеет доступ к автору книги, но не имеет сил казнить его, должен сообщить о нём людям, чтобы того можно было покарать за его действия. Благословение Аллаха да пребудет с вами. Рухолла Мусави Хомейни, духовный лидер Ирана, 1989 4. Краткая хронология реакции на публикацию романа 26 сентября 1988: роман опубликован в Великобритании. 5 октября 1988: Индия запрещает импорт романа. 21 ноября 1988: великий шейх Египта аль-Азхар обращается к исламской организации в Великобритании с запросом о начале судебного процесса по запрещению распространения романа. 24 ноября 1988: роман запрещён в Южной Африке и Пакистане, в течение последующих недель он запрещён в Саудовской Аравии, Египте, Сомали, Бангладеш, Судане, Малайзии, Индонезии и Катаре. декабрь 1988 — январь 1989: британские мусульмане публично сжигают роман в Болтоне и Бредфорде; Исламский Совет Безопасности требует от издательства «Пингвин» публичных извинений, изъятия романа, уничтожения всех копий и запрещения повторных изданий. 12 февраля 1989: шесть человек убиты и 100 ранены во время демонстрации против Рушди в Исламабаде, Пакистан. 13 февраля 1989: один человек убит и 60 ранены во время демонстрации против Рушди в Шринагаре, Индия. 14 февраля 1989: иранский лидер аятолла Хомейни издаёт фетву, призывающую всех мусульман казнить всех, кто был причастен к изданию романа; иранский религиозный фонд предлагает денежное вознаграждение за убийство Рушди. 16 февраля 1989: Рушди защищён программой Британского правительства по защите свидетелей и издаёт заявление, в котором выражает сожаление о том, что мусульмане были оскорблены книгой; аятолла Хомейни отвечает: «Обязанностью каждого мусульманина является использование всего, чем он владеет, его жизни и богатства для того, чтобы отправить Рушди в ад». 17 февраля 1989: иранский лидер Али Хаменеи говорит, что Рушди может быть прощён, если он извинится. 18 февраля 1989: Рушди извиняется, как было предложено Али Хаменеи; ИРНА (официальное информационное агентство) заявляет, что выступления Рушди достаточно для его оправдания. 22 февраля 1989: роман издан в США; под давлением две главных сети книжных магазинов убирают книгу с полок одной трети книжных магазинов страны. 24 февраля 1989: иранский бизнесмен предлагает 3 миллиона долларов за убийство Рушди; двенадцать человек погибают во время демонстрации против Рушди в Бомбее, Индия. 28 февраля 1989: попытка поджога двух книжных магазинов, которые продавали книгу, в Беркли (Калифорния). 7 марта 1989: Великобритания разрывает дипломатические отношения с Ираном. март 1989: Организация Исламская Конференция призывает правительства 46 стран-участниц запретить роман. Революционное правительство Занзибара назначает наказание за хранение книги — три года тюремного заключения и штраф 2 500 $; в Малайзии — также три года тюремного заключения и штраф 7 400 $; в Индонезии — месяц тюрьмы или штраф. Единственная страна, где подавляющее большинство населения — мусульмане, но роман не запрещен — Турция. Несколько государств с большим мусульманским меньшинством, включая Папуа Новую Гвинею, Таиланд, Шри Ланку, Кению, Танзанию, Либерию и Сьерра-Леоне, также предусматривают наказание за хранение романа. май 1989: популярный музыкант Юсуф Ислам (ранее известный как Кат Стивенс) косвенно поддерживает фетву. 3 июня 1989: умирает аятолла Хомейни. 1990: Рушди издаёт эссе на смерть Хомейни «Вера в добрые намерения» для умиротворения критиков и публично извиняется, подтверждая своё уважение к исламу, но иранские духовные лидеры не отменяют фетву.

The script ran 0.04 seconds.